Стонала, гудела Сальская степь…
Бросил мужик саманную хату, беленную крейдой с наличной стенки, обдерганную хворостяную горожу с пыльной акацией под оконцем; бросил каток возле сарайчика. Загребал на повозку все, что попадалось одуревшему глазу в тесном подворье. Баба, опухшая от слез, тянула все из хаты. Поверх узлов покидала чумазую, вихрастую детвору, усадили немощных стариков. Жалко оставлять ворогу добро, нажитое, добытое своим горбом! Сам садился на передок, баба подгоняла шелужиной корову, привязанную к задней оси…
Бросал люд все живое, уходил на мертвое. Рев скота, плач детей, скрип колес, охрипшие от ругани голоса погонычей. Едучая пыль лезла в уши, забивала нос, глаза, волосы. Не продохнешь. И ветер, всегда такой надоедливый, ненужный, вдруг куда-то запропастился. Столбом стоит пыль на дорогах, не шелохнется. А над всем верховодит солнце. Смолит нещадно в самое темя…
Шагом тащатся по чугунке теплушки, площадки; составы подолгу выстаивают посреди степи. Перекликаются тревожно паровозы, мазутным дымом подкрашивают пылищу.
Впереди эшелонов тяжело отдувается броневик «Воля». Месяц назад на его черных бронированных боках красовались два слова: «Генерал Краснов». Как плотва на крючок, попался он у моста через Маныч. Целехонек, с вмятинами в буферах от пущенных на полный ход порожних площадок да следами партизанских пуль; сменили название и прислугу. За ним, среди эшелонов, густо дымили броневики — «Брянский» и «Черноморец». Орудия их, как и «Воли», грозно глядели в степь. Замыкал шествие «Жучок», поезд с песчаными боками вместо брони. Морская пушка его изредка огрызалась. Разрывы по буграм издали напоминали кусты терновника.
Жидкими кучками, повзводно, кругом охватывала беженцев пехота. Топала обочиной, глотая пыль. Бойцы выпускали по две-три пули от силы — берегли скудный припас.
Одни конники вольно дышали степным ветром в знойном застое. На каждый тревожный свисток паровозов кидались оглашенно. Клинки забыли место в ножнах, мыло не успевало просыхать в пахах лошадей.
Борис, с обугленными от пекла и пыли скулами, бросался из края в край, забегал в ближние хутора. Соблюдая строго приказ штаба обороны о формировании кавалерии, принимал к себе всех верховых, попадавшихся по дороге. Лошадь была бы — шашку добудешь. На станции Двойная, в станице Орловской, привалила вся конная часть отряда местного казака Губарева Ивана Семеновича, погибшего недавно на Маныче. Эшелоны и беженцы в Двойной не задержались — потянули на Куберле. Там намечалась остановка — сбор всех приманычских партизан. В Куберле должны уже дожидаться отряды из сальских слобод Большая Орловка и Большая Мартыновка. Дня три назад еще Борис снарядил на Сал к командирам Ковалеву и Ситникову разъезд с поручением Григория Шев-копляса.
Не было нужды задерживаться и в Куберле. Вести дурные — орловцы и мартыновцы не вняли трезвому голосу. Вернувшийся разъезд передал их ответ: на Царицын не пойдем, будем защищать свои хаты.
Обросший, злой, шагал Шевкопляс босиком по затоптанным полам пристанционной казармы. Никифоров, копаясь пятерней в рыжей, забитой пылью шевелюре, косился на Думенко. На Шевкопляса не глядел. Паршиво на душе у платовца. Обозы и пехоту доставил в назначенное место, а конников посеял. Гонял вестовых из станицы в дальние хутора, где держали те оборону, — ни вестовых, ни эскадрона. Тешил себя: припрут беляки, Буденный и в потемках дорогу на Куберле найдет. Теперь не кинется в Платовскую, как весной…
Шевкопляс отдувался, натягивая сапог. Вслух, ни к кому прямо не обращаясь, выговаривал:
— Лопнуло с объединением и тут… У тех уж ладно, орловцев, ихнее на уме… Своих мы порастеряли. Гришка Колпак… Лучшая стрелковая рота в полку! Булат-кин… Ведь знают же… Лично вручал приказ тому и другому. Отходить на Куберле.
— Не каждый приказ выполним, Григорий Кириллович.
Ба, Федор Крутей! Не видать его за Тимофеем Никифоровым. Прошел Борис от двери, опустился рядом на лавку. Сдавил ему колено — поздоровался. Федор ответил улыбкой; обращаясь опять к Шевкоплясу, добавил:
— Булаткин с Колпаковым могли двинуться только в калмыцкие степи… К Великокняжеской им путь перекрыл Эрдели.
Шевкопляс не удержал своей тревоги:
— Путь, вправду, один для них… Калмыцкие степи. Куда своротит он? Вот вопрос. На север — в Царицын. А можно и на юг, на Кавказ…
Борис промолчал, не поддержал вслух командира полка. Он тоже склонен к тому, что Гришка уйдет в кубанские степи — из-за того, собственно, и вышла в экономии у Супруна между ними драчка. Колпаков открыто тянул руку, как и большинство в окрисполкоме, за отход на Северный Кавказ. Теперь ему никто не указ, сам себе командир. Коли не приголубила пуля на бродах, собьет хлопцев, уведет на Кубань, к Автономову. Люб он им, пришелся по сердцу за храбрость в бою, готовность поделиться с каждым последним куском…
Федор, хлопая серебряным портсигаром, предложил:
— Все-таки надо бы, пока не светало, бросить отряд кавалеристов по казачьим тылам. Может, натолкнулись бы… Там где-то и наш эскадрон, платовский. Свежих бы лошадей.
Шевкопляс скосил глаза:
— А, Думенко?
Борис показал пустые ладони: где же они, свежие лошади?
Отозвался хозяин, командир Куберлеевского отряда, Иван Семикпетов:
— Оно, ясное дело… Белякам нашкодить не грех. К тому ж и своих вызволить… А что объединяться в одну силу, так мы, как и все… Чего ж гадать будем? Мои кавалеристы не дюже помокрели… Бери их, Думенко, под свое начало. Небогато, право, но братва на подбор. Вот и коновод. Кирилл Яковлевич Наумецкий. Кириляк, по-нашему.
Семикпетов положил руку на плечо сухощекого, с длинными выгоревшими усами человека, сидевшего с ним рядом. Борис оценивающе окидывал плотную фигуру коновода. Поймав на себе взгляд Шевкопляса, согласно кивнул.
Тут же конникам-куберлеевцам поставили боевую задачу. Скрытно, по балкам, пока темно, пройти белоказачьи пикеты, поколесить по тылам, разгоняя обозы, штабы. Попадутся свои, вывести их обратным путем…
— Не дольше как в полудень этого же дня вернетесь, — предупредил Шевкопляс.
Наумецкий, вызванивая шпорами, вышел.
Не угас еще звон шпор — в дверях встал один из пропавших. Черен. Выпирали наружу степные скулы и упрямый раздвоенный подбородок, и еще усы. Шевкопляс с вошедшего перевел взгляд на платовцев: не обознался?
— Ну, Семка, долго жить будешь… — покрутил головой Никифоров, скрывая радость. — Ей-богу. В поминальник уж вписали…
— Седло да узду притащил? — посмеялся Федор Крутей. — Или с плеткой одной догнал нас?
— Вверенный мне эскадрон весь в наличии. Шевкопляс кивнул на табурет, пригласил:
— Да ты сидай, товарищ Буденный. Ноги только-только держут.
Буденный сел. Ощупывая колени, распрямил ноги в добрых армейских сапогах. Угластое лицо смягчилось: потеплел антрацитовый блеск в глазах, сгладилась жесткая складка губ под усами.
— Казачня, само по себе… Тут свои за малым не посекли к дьяволовой матери. Вон с водокачки… «мак-симка». Чесанул, холера, в пупке заныло…
Взглядом осадил Шевкопляс смешки:
— Есть и жертвы?
— Бог миловал. Царапнуло двух меринков. Признали скоро, а то бы не обошла беда.
— Вправду, налегке отделались, — согласился Шевкопляс. Повернувшись, сказал: — Что ж, Думенко, принимай пополнение. Заодно и помощника… На полк не потянет, а в дивизион с лихвой укладывается. Это покамест… В Зимовниках уже проведем формирование всех частей, и пехоты, и конницы… Тут, в Куберле, сами видите, обороняться нам смыслу нет никакого… Кто скажет слово?
Он опустился на деревянный диван. Говорить не о чем. Ясно все без слов. Оставили Маныч, рубеж такой… Мнение всех высказал Маслак:
— На спине не удержались, а на хвосте и подавно… Топать без оглядки до Салу.
Тимофей Никифоров, надевая на эфес защитный картуз с лакированным козырьком, проговорился о своем сокровенном, что жгло его нестерпимо:
— Гляди, Ковалев с Ситником еще очухаются… Явются в Зимовники.
Рука его, покрытая рыжим волосом, сдавливала судорожно ножны. Платовский отряд за долгие месяцы партизанской войны больше, чем все остальные, ощущал локоть орловцев и мартыновцев. Совместной кровью связали дружбу за зиму и весну — бились и на Маныче и на Салу. А теперь как бы выходит он, Никифоров, бросил их в самый тяжкий час. Сердцем чуял, не правы они, но боль от того не унималась…
— Советскую власть защищают не только у своего порога, — пробурчал Думенко.
В его подворье палка, Никифорова. Разгадал, сапун, думки чужие. Не обидно, это высказал бы Крутей, — все человек свой. Покосился на Шевкопляса: всем ведомо, какую силу имеет на командира полка слово казачинца. Тот будто не слыхал замечания конника; надув щеки, выпятив усы, незряче глядел на свет лампы, спускавшейся на ржавой проволоке с потолка. Перевел взгляд на Думенко; по спине ворохнулся холодок. Полные глазюки бирючьей тоски! И руки… Тяжелые, распяленные, лежали они на коленях…
Тимофею пришел на память разговор в вагоне с Крутеем. У Думенко погибла беременная жена в белой контрразведке; а позавчера он своими руками — вот этими — засыпал на Маныче родного брата. Есть от чего одичать его глазам. И горе, наверно, тому, кто сойдется с ним где-нибудь на бугре с обнаженной шашкой…
Пропала у Никифорова вспыхнувшая неприязнь к казачинцу. Будто искупая вину, потянувшись через колени Федора Крутея, дотронулся до его шашки. Показывая на Семена Буденного, спросил:
— Не знакомы?
Думенко шевельнул веками: выпадал случай, встречались.
С ночного совещания Борис возвращался с Федором. Остановились на перроне у проволочной сетчатой ограды. За поселком, где-то в калмыцких степях, пробивался сквозь густую синь рассвет. Небо побелело, словно выгорело, но звезды мигали еще ярко. На первом пути пыхтел паровоз «Воли». Поддерживая офицерскую фуражку, Федор оглядел небо, шумно вздохнул. Кивая на броневик, сожалеючи сказал:
— Не приглашаю… Тронемся через пять минут. Но в Зимовниках не увернешься… У Агнесы есть в заначке. Даже перед Шевкоплясом не проговорилась — для тебя бережет.
— Она… с тобой?
— Куда же ей? Прослышала о твоем горе…
— Ты-то, гляжу, голос в штабе подавал… С чего это? — Борис спросил, лишь бы перебить тяжелый разговор.
— Со вчерашнего я вошел в должность начальника штаба третьего Крестьянского полка.
— А Зорька Абрамов?
— В штабе… Дела всем по горло.
От проходивших по перрону штабных отделился мальчишеский голос:
— Товарищ Крутей, «Воля» трогается!
Федор негромко сказал:
— К вечеру ждем в Зимовниках.
Тон приятельский, но это был уже приказ.
Борис умывался возле брички. Пелагея лила на спину из ведра. Он отфыркивался, как Панорама, когда Мишка баловал ее у колодца или в ерике.
— Командир вон… — шепнула боязливо сестра, отняв ведро.
— Лей.
Краем глаза увидал въезжавшего в ворота верхи Шевкопляса.
— Кому говорю? На виски…
Пелагея выплеснула остатки на голову и, скребя сапогами, оставшимися от Лариона, скрылась за бричку.
— Выстрой, Думенко, живо своих конников!
Переступил Борис лужу. Растирая волосы, спину, спросил:
— Какая еще нужда?
Комполка порылся в полевой сумке; оглядывая с седла чисто выбритое, умытое лицо вожака-конника, потряс бумажкой:
— Приказ по полку. Какой день! Потер уж в сумке… Благодарность выношу тебе и бойцам-кавалеристам за бой в районе Сапной станции, около Чапрака. Время не указывало собрать вас вместе. Вот и зараз… Отправляется «Жучок». Последний… на нем еду.
Борис кинул скомканный рушник в бричку, взял с дышлины сатиновую рубаху. Лестно послушать перед всем строем похвалу, ни разу такого не доводилось. Поискал ординарца, копавшегося только что возле лошадей, — кликнуть трубача.
— Мишка!.
Застряла голова в вороте (сестра, вытряхая, застегнула пуговицы), нетерпеливо дергал. Продрался на волю — остыл, прошла горячка. Хмуро покосился на явившегося ординарца; убирая со лба мокрые вихры, покачал головой:
— Через час дам побудку, Григорий Кириллович. Платовцы и вовсе… светом повалились.
Шевкопляс недовольно смыкнул повод. Вглядевшись в глаза Думенко, затолкал бумажку обратно в сумку. Возле ворот придержал коня.
— Не отрывайся дюже… Обозы да беженцев не забывай.
Ровно через час трубач дал сигнал. Клинком распороли медные звуки утреннюю зарю. За речку Куберле достала труба, в хуторок Токмацкий. Слыхали ее и пикетчики, выдвинутые далеко за поселок в степь.
Первым во двор вскочил Блинков. Спрыгнув наземь, закинув поводья на луку, отошел от коня.
— А уйдет? — уколол Мишка.
Драгун даже ухом не повел.
Борис издали приметил на нем трофей — полевой бинокль. Тая усмешку, наблюдал, как рука его отглаживала желтую кожу чехла: гляди, мол. Докладывали, что Блинков свалил с седла офицера в стычке с разъездом белых. «Бинокль, наверно, того офицера». Нарочно заговорил не сразу о трофее.
— Жалуются на тебя, Блинков…
— Кто?
— Кадеты.
— Каде-еты-ы? — Оставила рука нарядный чехол, замедленно опускалась к ножнам.
— Да, да. — У Бориса построжал голос. — Офицеров выбираешь… А особо, какой с биноклем…
За спиной чмыхнул Мишка. Понял драгун и сам шутку.
Пришла очередь удивляться Борису. Блинков, покопавшись в грудном кармане френча, вынул какую-то бумажку.
— Послание, Борис Макеевич… Вам лично.
— Что за послание?
Выгнулась у командира удивленно бровь:
— От казака, белого.
Борис оглядывал мятый клочок, размером с ладонь, в клеточку, из какого-то блокнота, наверно. Карандаш чернильный, почерк уверенный — рука наторенная. Верхняя строка, приветствие, вызвала острый интерес. «Здорово остолопы товарищи». Слово «товарищи» обособил: подчеркнул волнистой линией.
Ишь ты, «остолопы», — он зло усмехнулся, покосившись на драгуна, дочитал про себя: «Мне вас так жаль, что описать не могу ибо вы все равно ни х… не поймете. Передайте поклон комисранту Думенко и Рыбальченко и скажите, что я очень скучаю, — несколько слов густо зачеркнуто. — Мы казаки которые шли с вами рука об руку удивляемся чего вы добиваетесь. Мы казаки защищаем овор свободу, не трогали вас, так же дали вам землю, а вы в благодарность хотели совсем стереть с лица земли. Покинули вы семейства на произвол судьбы и-почему то пошли… Вы забыли что уже сенокос скоро хлеб косить а вы все забыли честь, веру и любов к себе. Мы то уже давно косим сено на ваших шеях.
Старший урядник Никиф. Ст. Семикаракорская».
Мурашки побежали по всему телу, рука невольно потянулась к шее. Тупой болью сердце пронизал прощальный взгляд Махоры — тогда, в хате, — полный страха и укора: бросаешь, мол, в такой час… Взяв себя в руки, Борис протянул было Блинкову записку, одумавшись, ткнул себе в галифе. Остуженная память смутно восстановила чернявого казака с кривым, перебитым в кулачках, носом, его белую кобылицу. Да, это тот самый старший - урядник Никифоров из Семикаракор, вместе маету трепали, гоняясь по калмыцким степям за генералом Поповым. Взводом командовал в Багаевской сотне, у есаула Иванова. Как бы и не дружки были с Локтевым. И Рыбальченко знает, такой тоже был с ними.
— Как попала до тебе?.. — спросил он, отводя затуманенный взгляд в сторону ворот, откуда послышался топот копыт.
— Вчера, с разъездом столкнулись… — замялся Блинков. — Казак с белым платочком на пике подбросил.
— И что ж… Мирно разъехались?
— Да не совсем… Потом уже, когда прочитал, столкнулись. Вот же, бинокль…
В ворота разом въехали Маслак, Ефремка Попов и Дармин Константин, влившийся вчера в станице Орловской с конной частью из отряда Губарева. За ними следом появился Семен Буденный. Борис представил платовца как своего помощника. Пожимая его шершавую ладонь, напомнил:
— Ночью угадал…
Румянея в обветренных скулах, Семен слегка склонил голову: вспомнилось, мол, чего…
Тут же посреди двора Думенко пояснил боевую задачу. Не отличалась она новизной от вчерашней: так же следовать впритирку к пехоте, охранявшей фланги и хвост отступающих вдоль железной дороги беженцев с гуртами скота. С присоединением орловцев и платов-цев отпала нужда мотаться всему отряду через полотно из края в край по тревожным сигналам паровозов. Поделил с Буденным фланги.
— Сходиться, когда подопрет, — заключил он.
Похлопывая по крутой шее серого горца Маслака, заговорил домашним тоном:
— Ты, Григорий, дуй сам. Я куберлеевцев дождусь. Выдели мне Ефремку с полуэскадроном.
— Рискуешь, Думенко… Ох, рискуешь…
Борис нахмурился, но глаз не поднял. Не мог и сам себе объяснить, почему отдает такое распоряжение.
Заселение Дикого Поля шло издавна. Задолго до Грозного царя кишели беглыми меловые и красноглин-ские берега Дона-реки. Стекались они воровски, ночами, с вотчин московских, новгородских; ватагами оседали по ярам, в зарослях ивняка, белоталов. Река кормила, поила, охраняла от боярского розыскного ока. За кровь казачью, пролитую у стен покоренной Казани, пожаловал Иван Грозный казаков грамотой на владение Тихим Доном с притоками. Во времена Петра Великого уже вольно, на виду, раскинулись казачьи станицы; кучнее — в понизовье, у гирла реки, жиже — сверху, к воронежским посадам.
Шаталась казачья вольница, бродила в хмельном угаре, не желая ломать шапку ни перед кем. С теплого края, из Азова и Крыма, досаждали нехристи. Заигрывали, сманивали донцов склонить чубы перед ясным полумесяцем, а сами не выпускали из сухожилых рук ятаганов. Лилась кровь, катились по широкому полю чубатые и бритые головы. Камнями падали из поднебесья степные самодержцы, орлы; на древних курганах они устраивали кровавые гульбища. Ого-о, нынче жатва! Тюльпанами полыхали на ярком солнце алые жупаны, пестрые шелковые халаты…
Московия не отцепляла без надобности с пояса меч: больше молчком сучила удавку на горластую казачью шею. Нашлась такая рука, нежная, слабая, белая до дурноты, унизанная бриллиантами, коя накинула все-таки ту удавку. Что не давалось грозным царям — свершила царица, баба. Укротила донцов, взнуздала, как неуков-пятилеток. Прирученные, объезженные, встали они в строй — Войско Донское. На штандартах вместо нагого казака с шашкой, оседлавшего винную бочку, свежо красовался двуглавый венценосный орел с распяленными когтями.
Глухие окраины, по малым рекам, обживались позже. Сальские степи, по Салу — левому притоку Дона, населялись бурно после войны с Бонапартом. За боевые заслуги и усердие государь отводил из своих гулевых диких земель мелкопоместным служивым обширные наделы. Переезжали они из худых северных вотчин вместе с деревеньками в два-три десятка семей крепостных; второе поколение в таком приволье начинало уже жить панами. Так появились на Среднем Салу хутора — Несмеяновский, Мартыновский, Ильинский, Фролов, Харитонов, Серебряковский, Жиров, Копылков, Крюков, Садков, Барабанщиков, Ериковский, Дубов-ский, Кудинов, Плетнев, Марьянов. Иные из них раздвоились на Большие и Малые, Нижние и Верхние: Большая и Малая Мартыновки, Нижняя и Верхняя Серебряковки, две Жировки — Нижняя и Верхняя…
Складывался на Салу и свой говор. Местный, казачий, — голосистый — еще больше смягчался хохлачьим, пришлым из Малороссии. Кацапы, из центральных губерний, скоро теряли свой окающий выговор; ржавый, муторный звук «гэ», резавший казачье ухо, как скрип неподмазанной арбы, вызывал злой смех «хозяев». Детва первая стала забывать дедовский голос — иначе не клеилось на улице…
После воли откупили мужики у панов малую толику земли из неоглядных угодий. Крепкие семьи, с достатком мужских рук, приарендовывали у того же пана клин к своим скудным наделам. Но таких дворов в хуторе — на пальцах одной руки загнуть. Большинство, спрягаясь, колупали ее, ласковую, до кровавого пота.
Верхняя Серебряковка, как и все хутора на Салу, лепилась по глинистым ярам. Камышовые, чаканные, а больше земляные крыши хат по самые дымари утопали в вишенниках, подсолнухах, будыльях кукурузы. Лавочники, священники, исправники на манер панов обсаживались с улицы тополями.
Посреди хутора — плес. Веснами он наполняется от ерика. Все лето не просыхает, зеленеет вода, крутеет. От зари до зари не вылезает из него детвора, составляя дружную горластую компанию лягушкам. А в лунную ночь в нее заглядывается белая каменная церковь с зеленой колокольней.
На том берегу Сала — панское имение. За вековыми тополями не видать двухэтажного тесового дома. Панов Серебряковых уже нет. Старые умерли, молодые не вернулись из полков: промотали все до былинки. Перед самой германской въехали в заколоченный дом новые хозяева — прасолы Ивановы, кацапы, из-под Курска, не то из-под Воронежа.
С имением хутор связан хилым мосточком. Каждую весну полая вода уносит его на крыгах в Дон. Казаки Семикаракорской, Мелиховской, Багаевской станиц баграми вылавливают его по жердине и стаскивают себе на базы, под причелки. Дыр в хозяйстве до черта — пригодится.
Есть Ивановы и в хуторе. Эти — хохлы, задубелые, мазаные. Несколько семей, все родичи. Некогда прадед их, самый корень, Петро Иванов, по-уличному Куница, приволок на одном воле из самой Сечи полную верхом арбу хохлят. Шел не доброй волей — по прихоти панов. Петро умер, а кличка потянулась за старшим сыном. С тех пор и идет: как старший, так Куница. Нынешним обладателем клички оказался Иван Иванов, старшой Михайлы Куницы, сложившего голову в далекой Маньчжурии.
В декабре 17-го явился Иван в родную хату, подслеповато косившую двумя оконцами на плес. Погонов уже не было ни на шинели, ни на выгоревшей гимнастерке, задержались только кресты и медали. Нарочно не сорвал — хуторным показать. Густо вызванивая ими, прошелся по хате перед сбежавшимися родичами, показался среди уличных дружков, серошинельной братии, а потом отцепил, передал сестрам на забаву. За отечество вроде, но — от царя… Трудовая власть воротит от них нос: храбрость-то храбрость, но кому она шла на пользу? Не велик грех, можно очистить место на груди; Советам тоже понадобятся храбрые, с наторенной в рубке рукой…
В февральскую стужу загулял по Сальской степи походный атаман Попов со своим волчьим выводком. А на провесне на хутора стали наведываться летучие отряды донцов полковника Топилина. От уговоров казаки переходили к угрозам. Особо речистых ночами угоняли в буераки.
Сбивал Иван Куница горячие головы в отряд. Выводил их на бугры навстречу казакам. Почуяли в нем опору ближнехуторские Советы, потянулись. Щепотками, горстями сносили оружие. Поначалу шло все: не брезговали ни вилами-тройчатками, ни самодельными дробовиками, ни кремневым ружьем, видавшим в глаза еще подручных Емельки Пугача. Где-то в старых скирдах прасолов Ивановых разгребли целехонький пулемет в промасленных полстях.
В пасхальные дни с колокольни опробовали находку. К мосту из панских садов вывернулся разъезд казаков. Не успел Куница выдернуть из ножен шашку, как «максим» резанул короткими очередями через Сал. Снопом, свалившись с седла, покатился под яр офицер с черной бархоткой, прикрывавшей пустую глазницу. До самых садов, в спины, пулемет срывал с лошадей наземь донцов. Иван, вбежав на колокольню, даже не поверил своим глазам. Там и пулеметчик-то… соплей перешибешь. Росточка малого, кривоногий, корявый, что сучок; вдобавок и лицо поколупанное, вроде град прошелся по нем.
Ухватил его Куница в оберемок, сдавил что было силы.
— Откуда ты такой… страшный?
— С Гаю, — потупился пулеметчик.
— Кличут как?
— Гришкой. По прозвищу — Беркутов.
Иван сузил лихие синие глаза — посомневался. Указывая на маковку лавочникова тополя, спросил:
— Срубаешь короткой?
Гришка прищурился, оголяя белые зубы:
— Патронов жалко… Кадета лучше лишнего ссадить с седла…
— Приказываю.
Расстегивая душивший ворот, Куница проглядел, как тот вцепился в рукоятки. Шапкой съехала набок верхушка дерева. Сваливаясь с ветки на ветку, упала на поржавевшую цинковую крышу.
— Беркут, вправду беркут! — Куница с удивлением заглядывал в орлиные глаза пулеметчика. Вдруг его осенило:
— Знаешь, Беркут!.. Стаскивай вниз «максимку». На тачанку установим. У лавочника вон в сарае… Во, бра! Это тебе — не с колокольни… Секанешь так секанешь. В упор! Лучших коней впряжем. Трояк! Своего Донца не пожалкую на лихое дело…
После спада весенних вод стеной придвинулись к сальским хуторам романовцы полковника Топилина. Крохотный отряд свой Иван Куница увел к железной дороге, в поселок Зимовники. Влился к зимовниковцам. На общем митинге партизаны выбрали серебряковского драгуна своим командиром. Безлошадную часть в слитом отряде возглавил кучманский прапорщик Тимофей Кругляк.
Остервенело напирали казаки, силясь оседлать железную дорогу. Рвались к мосту через Сал в четырех верстах от хутора Барабанщикова. Мокрогашунский конный отряд Скибы и зимовниковцы Ивана Куницы выбивались из последних сил: отдать мост — все равно что перехватить себе становую жилу. Тимофей Кругляк оббил аппарат на вокзале, умоляя Великокняжескую подбросить снарядов и патронов.
Где-то еще в марте, до того как тронулся лед в Салу, в Верхнюю Серебряковку дошли слухи о манычском партизанском вожаке-коннике. Слухи прибились с Дону. Побывавшие в казачьих хуторах серебряковцы рассказывали дивы. Конник тот будто устелил трупами всю степь. Передавались подробности не только о нем, но и о его кобылице немыслимой красоты и резвости.
Сам Куница не больно верил в россказни, но у отряд-ников веру не мутил: добрая, мол, сказка, полезная. В Зимовниках уже он удостоверился — в самом деле, есть такой на Маныче. Пуще огня боятся его казаки, оттого сами же распускают слухи. Правду наполовину разбавляют с небывальщиной. Узнал и имя рубаки, даже кличку лошади.
Теперь, когда великокняжевцы под орудийные раскаты подходили к Зимовникам, явно держа путь на Царицын, Иван Куница с нетерпением ждал встречи с Думенко…
В Зимовники въехали утром. Только-только поднялось над сонным бугром солнце. От разъезда Амта еще Борис в бинокль разглядел сады, опоясанные Малой Куберле в глинистых берегах. Железное полотно, стремительно скатываясь в падину, в синей наволочи упиралось в краснокирпичную водонапорную башню, видную простым глазом. Влево за полотном, на отшибе, — серые тесовые строения с жестяными, не то черепичными крышами. Чуть дальше высится бурое здание, обсаженное тополями. Скособочившись в седле, он спросил, показывая плеткой:
— Во-он за дорогой… Красный дом в тополях… Не панское имение?
Ответил Кирилл Наумецкий:
— Нет, мельница. Вальцовка. А поближе, за железным мостом, то бойня. Возле вальцовки переезд через Кубырлу — мосточек деревянный.
— Ас этого боку как въехать в поселок? Вброд?
— Гребля тут. Хуторок вон — Калмыцкий.
Охрана пропустила без лишних расспросов. Придержал Борис коня возле старшего, казака-великокня-жевца.
— Как попасть в штаб полка?
— А вот и дуйте через Кучман, слободку… За ба-лочкой, там эти и Зимовники самые зачнутся. В аккурат у церквы — дом кирпичный. Богачей Ивановых… Ото и штаб.
Поддернул винтовку, отступил в запыленную колючку.
Огибая кладбище, Борис увидел глинистый свежий холм, вместо креста — дощатая тумбочка, венчанная крашеной звездой. «Братская могила, — догадался, ощущая подкатившее к горлу удушье. — Вернемся… поставлю и своим на Маныче, с звездочкой…»
В балке из тесного проулка, заросшего по пояс лебедой и колючкой, вырвались верховые. Серебристый тонкошеий кабардинец чуть не врезался в Кочубея. Заплясал, скаля белозубую пасть у самого плеча, обдавая парким травяным дыханием. За головой кабардинца — синие глаза всадника. Борис с трудом удержал плеть — так хотелось пройтись по каракулевой шапочке смельчака.
Уняв горца, всадник как-то по-хорошему, не раскрывая рта, улыбнулся.
— Угадал… Конь вроде не тот… А так все сходится.
Отводя взгляд от ясных родниковых глаз чужака, Борис поинтересовался, с кем имеет честь.
— Иванов, — назвался тот.
— Командир зимовниковского отряда?
— Был им до вчерашнего вечера… Пехота влилась в полк до Шевкопляса. При мне — кавалерия. Ждем вот Думенка…
Борис хмыкнул. Мельком глянул на конников, сбившихся кучей в проулке.
— Сколько же вас?
— Эскадрона два выставим совместно с гашунцами, со Скибой.
По нраву пришелся зимовниковец своим видом. По посадке, по тому, как забраны в пальцах поводья, понял: не случайный человек в седле.
— Слыхал, как же… В штабе обороны. Какой-то Куница из Зимовников все огоньку просил подкинуть.
— Наседают, стервы, отбою нема. С самой весны как есть… Дыхнуть не дают.
Проехали мимо магазинов. На базарной площади, забитой возами беженцев, Борис спросил:
— А те, на могилках… Недавние?
Скорбная складка обозначилась на переносице у Куницы:
— Всех туда посвезли… На нонче митинг там назначен…
Выбрались из толчеи. Короткая уличка упирается в церковную площадь. Кругом ограды кишмя кишат войска. Побудки, видать, еще не было, но сон далеко до восхода солнца оставил крестьян-бойцов. Копались в бричках, в торбах своих, разбирали винтовки — похоже, в степь, на сенокос собирались.
— Доррогу-у! Черт несет Серегу… Стопчу-у!
Со двора вымахнула разномастная тройка. Беловолосый парнишка в солдатской выгоревшей рубахе с подвернутыми рукавами, опоясанный пустой полотняной лентой, стоя размахивал концами вожжей.
Борис так и ахнул: тачанка! На задке — зеленый «максим». Не диковинка для него пулемет в бричке, даже на автомобиле. Но при виде такой панской роскоши кинуло в дрожь.
Иван Куница, будто читая его мысли, поднял руку. Парнишка-ездовой, упершись босой ногой в грядушку передка, завалился спиной на сиденье. Остановил. Из-за его плеча высунулась кудлатая голова. Рябое, смуглое до черноты, как сковородка, лицо живо напомнило Борису табунщика Чалова. В седле подался, вглядываясь: до чего схож, две капли воды. Молодой только, без седины…
Поймав на лице Думенко какой-то непонятный интерес, Куница поспешил выгородить пулеметчика:
— Ты, товарищ Думенко, не гляди, что вид у него квелый. Короткой срежет крестик на луковке церкви. Дозволь?
Борис с укором покосился на него. Молчком тронул Кочубея, правясь к крыльцу штаба.
Шевкопляса в штабе не оказалось. Сидел один Федор Крутей.
— Борька… Ты!
Кривился, разминая обеими руками поясницу; видать, всю ночь гнулся над столом.
— Вот кстати… А я башку тут ломаю.
Вышел он из-за стола, открыл оконную створку. Потягиваясь, двинул согнутыми в локтях руками.
Борис неодобрительно покачал головой:
— В дугу своротит так, Федор. Размяться бы с клинком.
— А возьмешь?
— Поделился бы лучше новостями.
— Могу порадовать… Имеем на три полка бойцов. Пехотных полка. В достатке и командиров. Правда, сам знаешь, на унтерах выезжаем. Но воевать нашему мужику что затирку нам с тобой королёвскую хлебать… Есть опыт. К примеру, возьмем тебя… Беляки не случайно приглядываются к Думенко. Не храбрость его конников прельщает их, не одно умение владеть шашкой. У казаков своих рубак предостаточно. Заметили что-то новое в твоем ведении кавалерийского боя, именно кавалерийского. Мы еще и сами не знаем… А им это — нож к горлу. Дай! Полки ведь целые! Конницы. А у тебя горстка, тысяча сабель…
— Тыща?! — Борис крутнул шеей, будто выворачивался из цепкой руки.
Федор ткнул в верхнюю бумажку:
— Вот наметка приказа… «Из всех отрядов, вошедших в состав 3-го сводного Крестьянского Социалистического полка, выделить конные части и образовать 1-й кавалерийский Крестьянский Социалистический полк под командованием тов. Думенко». Ну?
Струйка дыма от частой дрожи в пальцах вилась мелкой стружкой. Негромким голосом Борис внес добавку:
— Карательный полк… Такое вставить нужно.
Раздумывал Федор недолго; сверху вписал карандашом «карательный».
— Построишь сегодня весь полк. Шевкопляс поприветствует бойцов, поздравит с рождением… Он вернется с позиции. А сейчас мы с тобой поступаем в распоряжение Агнесы. Подымайся.
В коридоре путь им преградил вестовой. От бешеной скачки не мог слова выговорить. Шало бегал бесцветными глазами. Выворотил все карманы, заглянул в облезлую баранью шапку — искал донесение. Нашел в пазухе.
Федор по синему клочку бумажки угадал блокнот Шевкопляса. Первые же слова заставили бегом вернуться в штабную комнату. Сгреб на пол со стола ворох бумаг, очистил карту. Борис не мешал, стоял в сторонке, ждал. Приспел его черед. Сомнения не было.
— Большие конные массы с рассветом из Граббев-ской выступили на Гашуны. Шевкопляс вот пишет… Возможно, они уже в Бурульской… Гляди. Приказывает двинуть наперерез кавалерийский полк. Через Власовскую, вот… На Чунусовскую, а то ц Эркетинскую. Калмыцкие станицы это все. Тут и перехватить…
— Знаю те места.
— Вот и дело твоему полку, — Федор едва приметно улыбнулся запекшимися губами. — С вами я…
— Не помешаешь.
— Размяться. Коня бы…
Трепля за челку Кочубея, смирно стоявшего у брички, Борис предложил:
— Вот садись.
Мишка, не дожидаясь знака, живо подседлал Панораму.
С полком встретились на выгоне, у железнодорожного переезда. Шел он поэскадронно. Строй неровный, но интервалы соблюдались нужные. Ведет Семен, пла-товец. Крепко держится в седле. Ноги в яловых сапогах ладно облегают утянутые подпругами бока буланого черногривого коня. К нему кучно жмутся эскадронные. Издали еще выделялась мохнатая белая шапка Гришки Маслака.
Борис пропустил эскадроны. Платовцы косились на командира, поворачивая черные обветренные лица; они его и в глаза еще не видели. Любопытство одолевало. Зато орловцы, великокняжевцы и особенно свои, зама-нычские, приветствовали бурно. Махали шапками, картузами, кричали каждый свое.
Панорама пенила удила, рвала из рук поводья. Не унимал ее пыл. Растроганный, мял махор темляка.
За конниками шли брички и тачанки с пулеметами, две упряжки с трехдюймовыми пушками. Показывая плеткой на белоголового парнишку-ездового в серебря-ковской тачанке, Борис сказал Иванову:
— Поглядим, на что гож твой хваленый Беркут.
Приказав Наумецкому замкнуть своим отрядом колонну, рысью двинулся к головному эскадрону.
Федор Крутей посоветовал не отбиваться от полотна. Через станцию Гашун достигнуть сальского моста и под прикрытием пехотного подразделения ждать противника.
— Ждать, пока рак в Салу свистнет, — отозвался насмешливый голос позади.
Начальник штаба крутнулся в седле. Борису не надо искать по глазам насмешника.
— У Маслака свои думки…
Ответ у Гришки не залежался:
— Ждать возле моста — дохлое дело. Оборонять его конницей треба вон… — ткнул плетью в степь на восход.
Поймав на себе усмешливый взгляд Думенко, Федор взял назад свое предложение:
— Я, собственно, не настаиваю. Туда они сами придут, а в степи можно и разминуться…
Из Зимовников спешил к Салу «Черноморец». Чмы-хая, отдуваясь, натужно брал подъем. На паровозе размахивал грабаркой голый по пояс кочегар: советовал кавалерии подпустить больше пыли. Кто-то из командиров громко сказал:
— Шуруй свою мангалку, иначе сам явишься на мост к шапошному разбору.
Борис, переждав веселье, приказал:
— Даешь на Чунусбвскую!
Сбил Панораму на целину. Окидывая в бинокль глухую степь, распорядился выслать вперед дозоры, обеспечить боевое охранение.
Калмыцкую станицу Власовскую оставили с левой руки, верстах в пяти.
— Хурул белеется, — пояснил Куница.
— Недавно воздвигли, — заметил Федор. — На карте не обозначен. В Эркетинской вот есть…
— Тот куда-а, давний… Бывало, еще малым с дедом пасли скот тут, у власовских калмыков. На провесне у них праздник такой, вроде нашей паски, — цаган-цара. Такое затевается, мать моя… Кибитками, хуту-нами, с отарами со всего Гашуна съезжаются в Эрке-тинку. Потеха, ей-бо.
Разговор подхватил Буденный; вспомнил свою недавнюю драку с платовскими калмыками из-за спаленного станичного хурула.
Хлестнули винтовочные выстрелы. Из балки вылетел всадник, припав к гриве, наметом гнал куда-то в сторону.
— Беляк, хлопцы! — догадался Куница, пуская коня.
Борис едва удержал себя и Панораму от соблазна.
Подогнали калмычонка. На костлявых плечах топорщилась новая гимнастерка. Новехонький и карабин, немецкий. Тряс им зимовниковец — хвалился трофеем. Подскочившие дозорные сообщили, что его вспугнули в камышах. Было их трое; тех свалили в балке.
Кто-то странным голосом помянул божью мать. Борис повернулся. Холодком взялись щеки. Зарябило в глазах: голый, выгоревший на солнце бугор почернел от конницы. Раздумывать времени не оставалось. Выхватил клинок.
— По-о-олк!
Наметом прошла Панорама вдоль изломавшейся колонны. Рвала острыми шипами подков пучки земли вместе с полынком. Бес вселился в нее еще у штаба, едва носок сапога коснулся стремени. Сдерживалась, крепилась, теперь дала себе волю.
Одичавшими глазами оглядывал Борис пустой бугор. Чертовщина! Куда же девалась конница?
— В балку шугнули! Вон пылюка! — крикнул Мишка.
Следя за пылью, вихрившейся из балки, Борис метался в думках. Не рискнули кинуться в хвост, там пулеметы. Через считанные минуты с ходу вырвутся вон из тех буркунов, где балка входит в долину речки. До них полверсты, не больше. Нет, пулеметы уже не перекинуть… Встречать клинком…
Комэски заплясали, размахивая шашками и надрывая глотки. Впереди кто-то вырвал из строя без его команды свой эскадрон. На миг сам поддался вольнице. Пустил Панораму. Горячий ветер выдул затмение. В бур-кунах могут быть их пулеметы! Конница, обегавшая по балке, приманка, вроде живца на щуку. А основные силы белых где-то неподалеку, ждут взмаха офицерского палаша. Может, они за камышами. Ринься вот так всем полком на буркуны — подставишь спину…
Остановить!.. Задержать!.. Укрыться за пулеметы. Выгадать малую долю времени, оглядеться, вздохнуть… Ожег плетью кобылу — конники остались позади. Пламенела одна верхушка папахи. Угадал зимовниковца, Куницу. Осевший, надорванный голос не доставал. В ход пустил давний партизанский прием — плеть. Оказывается, действует двояко: у трусов выселяет душу из пяток обратно на место, у ретивых выбивает лишок.
— Сто-ой, мать твою!..
Куница, обрывая удилами храпящему коню рот, остановился. Поводя горевшим плечом, морщась, пятился от осатанелых глаз.
Спиной ощущал Борис: вот-вот вырвутся белые из балки или секанут пулеметами… Казалось, страшно медленно клал он клинком взмахи: сдерживал лаву. Сбил передних — резанул пулемет. Вот, возле уха… Отсекая скачущих конников от балки, во весь опор летела прямо на него разномастная тройка. В задке тачанки, клещом вцепившись в «максим»; сыпал неумолчную очередь Гришка Беркут. Срезал желтую кашку буркунам, вымахавшим в рост человека, — там кружились над казачьими фуражками шашки…
На виду у ошалелых казаков полк, описывая дугу, уходил к плавням, оголяя уже развернутые для встречи пулеметные упряжки и орудия.
Не обмануло чутье. Из-за плавней, заполняя лощину, вытекала густая масса конницы. Без бинокля видать энергичные жесты офицеров. Выделялся ближний, на белом арабе. Уверенны и четки знаки сверкавшей шашки.
Стлалась под копытами степь. Подбивая на араба, Борис расстегивал кобуру. Ветер срывал с ресниц слезы, пузырил на спине черную сатиновую рубаху. Чудом держалась аловерхая, серого курпея, шапочка.
Пружинясь в стременах, медленно заносил левую руку снизу за спину. Даже дыхание придержал. Вот-вот… В каких-то десяти саженях белый араб вдруг пропал. Вместо него — гнедой, лысый… И всадник в высокой лохматой папахе…
Пуля сорвала лохматую папаху. Клинок пригодился для мчавшегося след в след — начисто снял золотой погон. Сдвоил удар по подставленной шашке. Стальной скрежет заставил Панораму взвиться. Достал сверху… Дикое ржание распороло застоявшийся в ушах гул от копыт.
В прореху, проделанную Панорамой, влетел первым крестник, Куница; за ним тут же вломились Семен Буденный и Кирилл Наумецкий, подпираемые тугой волной платовцев и куберлеевцев. С правой руки ныряла в пыли, как в воде, белая овчинная шапка Маслака. Дальше, и в ту и в другую сторону, никого не различишь…
Передохнул Борис, смазывая рукавом грязный пот со лба. Отвел от Мишки, подвернувшегося под бок, сабельный удар. Занося клинок над вертким казаком, липнувшим к ординарцу, увидел за плотно сбитым заслоном белого араба. Поднял Панораму в дыбки. Обрушивая удары, прорубался, как в диком тернике. Разрядил весь барабан. Кинул взглядом: где же он? Исчез опять… Обмякли вдруг мышцы левой руки, отведенной назад. Разжались пальцы — закачался клинок на темляке. По долам лезвия стекала кровь — чужая и своя вместе…
Видел, как от него пятился, приседая на задние ноги, чалый горец, с проточиной во лбу. Из-за косматой гривы испуганно мерцали черными свечками глаза. На плече бугрился золотой погон. В выставленной руке — не шашка, а шпага, какими полвека назад господа офицеры разрешали свои душевные неполадки. Ткнув в кобуру пустой наган, потянулся к клинку. Ухватил темляк за скользкий махор, дернул — почуял боль. Рукав набух уже от крови. Ощутил во рту сладковатый привкус и легкое кружение в голове…
Выпрямился в седле. Он — на чистом. Бой отодвинулся к камышам. До взвода бойцов охватывали подковой — охрана. Тут же, спешившись, суетились Федор Крутей с Мишкой, помогая выпрыгнуть из брички какой-то девчонке в солдатской рубахе и белой косынке.
— Навоевался на нонче, командир, — сказала она, ловко разрывая мокрый рукав и оголяя залитую кровью руку. — Догадался бы спрыгнуть…
Борис подчинился. Остывая, глядя удивленно в сердитое конопатое личико невесть откуда взявшейся сестры милосердия.
— Ты как тут очутилась?
Та сперва одарила взглядом. Наложив туго повязку, не поскупилась и на слово:
— Другая неделя, как таскаюсь за тобой в бричке. Печенки все отбила.
Давно с ним так не разговаривали. Не зная, о чем повести речь, спросил:
— Живой буду?
— До свадьбы заживет. А сейчас — в бричку.
Сошла глупая усмешка. Оторвал болтавшийся мокрый рукав, молчком взял из рук Федора свою шашку. Мишка в момент набил барабан патронами. Уже в седле Борис сказал:
— Гляжу, ты девка зубастая…
Панорама с места рванулась опять в пекло…
Конный полк, возвращавшийся из-под Чунусовской, Шевкопляс встретил на станции Гашун. Пожал здоровую руку победителю. Тут же на выгоне, сразу за вокзалом, зачитал приказ. Срывающийся, осипший голос едва доставал до пулеметных бричек, пристроившихся к левофланговому эскадрону.
— Приветствую от имени революции вас, товарищей бойцов нового полка, и его организатора товарища Думенко, показавшего себя в течение восьми месяцев неустрашимым, стойким борцом за трудовой народ!
Прокашлялся в кулак, очищенным голосом продолжал:
— Товарищ Думенко в лихой атаке под станицей Чунусовской со своим храбрым полком 9-го сего июля был ранен в руку шпагой противника, но остался командовать полком, будучи с перевязанной рукой, что считается сверх отличия…
Сойдя с тачанки, улыбался в рыжие усы; перекрывая возбужденное ликование конников, похвалился:
— С такой конницей… Краснову не носить долго головы.
Борис, поглаживая забинтованную руку, морщил лоб.
— Болит? — Шевкопляс согнал с полнощекого лица радостное выражение.
Не успел ответить Борис.
У семафора, со стороны станции Ремонтная, послышался гудок. Из-за серой пристанционной казармы выкатил паровоз с двумя теплушками и площадкой. Из вагона на ходу выпрыгнул человек. Скорой походкой, придерживая шашку, он прошел мимо высоких тополей. Перепрыгнув канаву, направился сюда, к тачанке.
— Какая-то птица, — проговорил гашунец Скиба, стоявший среди командиров, сбившихся возле тачанки.
Человек подошел уверенно. Невысок ростом, коренаст, в висках седина, под глазами усталые отеки. Мягкий женственно-матовый цвет лица выдавал в нем несельского жителя.
— Ворошилов, — назвался он, протягивая Шевко-плясу короткопалую ладонь.
— Как же… мы только позавчера говорили… С Царицыном…
В голосе Шевкопляса больше растерянности, нежели удивления.
— А нынче я на Салу, — Ворошилов насмешливо щурил живые глаза. — Среди сальской партизанской вольницы.
Окинув взглядом из конца в конец примолкнувшие эскадроны, вслух высказал удовлетворение:
— Бригада выше всяких похвал.
— Пока полк, — поправил робко Шевкопляс. — Да и тот не весь. Один дивизион выставили на Сал, на левый фланг.
Непонятно, какая муха жиганула его? Только что вольно, по-степному кромсал рукой воздух, говорил жаркие, продирающие до слез слова, ставил боевую задачу… А тут, перед чужаком, обмяк, стушевался, будто с освещенного солнцем места ступил в тень от привокзальных тополей.
Ворошилов крутнулся на полувысоких каблуках. Драгунские шпоры отчетливо звякнули.
— А это, надо полагать, сам предводитель…
Выпуская тяжелую крестьянскую ладонь манычского рубаки, взглянул на Шевкопляса, заметил усмешливо:
— А молва несет, Думенко заговорен от казачьей шашки…
Встрял Федор Крутей:
— От казачьей — да… Но это дворянская шпага, товарищ Ворошилов.
Борис смущенно кривил губы — кому не лестно слушать о себе даже небылицы. Отошло у него на сердце — хоть начштаба ведет себя свободнее перед высоким начальством. Вспомнил, именно Крутей сообщил, что оборону Царицына возглавил некий Ворошилов. Не местный — по слухам, из донецких рудников. Вытесненный немцами из Донбасса, привел на Волгу остатки украинских армий и отряд своих шахтеров. Чудом перетащился с уймой эшелонов и беженцев через Дон. Ездит, изучает раздерганные красногвардейские и партизанские силы, кои стенкой встанут у Царицына.
— Может, скажете слово? — предложил Шевкопляс.
— Я не против, — согласился Ворошилов. — Тем более, слышал, не часто им балуете своих бойцов…
— Зато делом не обделяем…
Не слова, а тон, каким были они сказаны, заставил Ворошилова обернуться. Держась за жестяной подкрылок, поставив носок сапога на подножку, он пристально вглядывался в резкое горбоносое лицо степняка.
— Последние сутки, — негромко добавил Думенко, — бойцы ног не вынимали из стремян. Из седел валются. И голодные к тому. И кони… А мы митингуем…
Сошлись у переносья разлатые брови Ворошилова. Пожимая плечами, кивал на Шевкопляса, уже объявившего полку оратора:
— Он заварил кашу. Но я обещаю, Думенко, закруглиться скоро.
Нестерпимо дергала рана. Борис взглядом попросил Мишку скрутить цигарку. Слушал плохо — глядел на железную дорогу, где набухший кровью диск солнца уже коснулся синей полоски правобережных саль-ских круч.
Вечеряли у гашунца в хате, у Скибы. Хозяин оказался добрым хлебосолом. По такому случаю раздобыл даже первача.
После стопки не утерпел Куница, пододвинулся к Думенко. Перекрывая застольный шум, высказывал давешнюю обиду:
— Обидел, Борис Макеевич… Дюже обидел. При всем полку, народно. Да, знаешь, с парубков ни один калмык не рисковал замахнуться на меня плеткой! А ты вдарил. До сих пор печет. Не спина, не-е… В середке.
— Будет тебе, Куница, — унимал Скиба дружка. — Чего в таком пылу не сделаешь? Извиняй уж…
— А чего извинять?
Куница норовисто вскинул светловолосую голову.
— Поделом! Мало еще, скажу… А ежели б увел в самом деле половину эскадронов в те Христом-бо-гом проклятые буркуны? Расчленил силу полка, а? Лабец нам бы всем у Чунусовки. — Взял бутылку, плеснул в стаканы. — Раздорогой наш Борис Макеевич, вдругорядь прихватишь на таком деле, рубай! Саб-люкой. Сымай котелок. Только, ради Христа, не плеткой… Не вгоняй в страму. Выпьем за мировую революцию!
Вытираясь рукавом, он указывал взглядом на спеленатую руку.
— Не могу глядеть… Лучше б в мою пырнул, гадюка. Знал бы его в рожу, раскроил до пупка. Жизню за тебя покладу… Не веришь?
— Опоздал, Куница, — посмеялся Ефрем Попов. — Того офицерика уже занесли в поминальник: Семка, платовец, постарался…
Кто-то из дальнего конца стола, от порога, выкрикнул на всю хату хрипловатым голосом:
— Нашему беззаветному красному герою, храброму Думенку, ура-а!
Стекла в оконцах задребезжали от горластых черных глоток. Думенко угрюмо катал в пальцах здоровой руки хлебный катух. Краем глаза ловил на себе пристальный взгляд Ворошилова. Расправлял плечи — не хотел выдать своей неловкости.
В тесной хворостяной калиточке, при выходе, луга-нец дотронулся до его локтя.
— Скажи, Думенко, не в тяжесть тебе… слава?
Борис отозвался не сразу. На перроне, прощаясь, сказал:
— Не сумка небось солдатская она, слава… За плечами не таскать.
С муторным осадком на душе подходил к своей палатке, разбитой за хуторскими огородами. Обиделся. Видишь ли, слава чужая не по нутру. Гонялся за ней, искал? Не ради нее вынул из ножен клинок, всколыхнул на Приманычье всю округу, увлек за собой сотни таких же, как сам, обездоленных и темных. А слава, она что? Не к тому идет, кто поманит. Уж не выкупает ли он ее кровью своих близких и своей собственной? Чертовщина, ей-богу… Отмахнулся: а, не детей же с ним крестить. Есть непосредственное начальство, Шевкопляс. Тот ставит боевые задачи. Ему и ответ давать. А лу-ганец — был и нет. Голова у него оказалась бы на месте в военном деле. Это важно.
Подвел счеты с начальством, а на душе не полегчало. Стало быть, причина не в том, как на него взглянули, что спросили. А вага тяжкая, саднит. Ни победа на Га-щунах, ни громкий приказ Шевкопляса, ничто не радовало. «А конницу все же похвалил… — подумал он, неловко скручивая цигарку одной рукой. — Видит в ней толк».
Постоял в проулке, затягиваясь, прислушался к конскому топоту. Гришка Маслак двинулся со своим эскадроном в хутор Барабанщиков — со светом навалится на прорвавшихся казаков. За этого спокоен: близко, можно кинуться на помощь. Ворохнулась тревога за первый дивизион. Днем еще, после обеда в станице Чунусовской, увел его Семен Буденный на Сал. Встанет он в слободе Ильинке, в нескольких верстах выше по речке от станции Ремонтная. Прикроет голый левый фланг пехоте на случай, если казаки опамятуются да попытают еще своей доли… Тревога не за командира — платовца видал в бою, — не с руки оказать подмогу, далеко. Порвал полк на малые куски. Казаки, напротив, идут скопом, сливаются в огромные массы. В этом их и мощь. И не расчлениться полку нельзя: на восемь десятков верст по Салу извивается фронт. Мотаться всем из края в край в такую жару, в безводье — запалишь лошадей, угробишь бойцов…
В вишеннике девичий смешок, жаринка от цигарки. Кто-то из его разбитных вестовых выманил из хаты га-шунскую хохлушку.
Стеснило грудь. Вдруг явственно ощутил дикую волчью тоску. Она, наверно, и саднила душу все эти дни, точила изнутри, вроде червя-проволочника. Пока в седле, с обнаженным клинком, забывался, а выпал свободный час — навалилась мельничным жерновом. Будто и не одинок: сестра рядом, Пелагея, где-то в пехотном полку зять Исай, муж Ариши. Много еще и друзьяков-казачинцев, не сошли с круга… И уж вовсе нет отказу во внимании не только у конников, но и пехоты. Издали еще завидят из окопов Панораму — летят вверх картузы, бараньи шапки, валом катятся ликующие возгласы. А все чего-то недостает. Нестерпимо захотелось ткнуться в платьице Муськи, пропахшее кизячным дымом и молоком.
Девичий смешок в садочке пробудил в нем далекое, дивно-гол убое… Атаманский сад в Казачьем, серьга луны, запутавшаяся в голых ветвях жерделы… Дивчина с опущенной скорбно головой, сидящая на срубе колодезя… Лицо ее не давалось уже памяти: видел чье-то схожее, остроносое, в конопушках, с белыми, потрескавшимися от солнца и ветра губами и родинкой на детском подбородке. Будто вчера где-то на него глядел…
Дал нагоняй часовому — не потребовал пароль. Вошел в палатку.
— Мишка?!
Чиркнули в потемках спичкой. Узкая, немужская рука перенесла огонек на огарок свечи.
Наваждение! Остренькое девичье личико в конопушках. Родинка на подбородке… Сестра милосердия! Вот кого он видел вчера…
— А Мишка куда подевался? — спросил, с удивлением оглядывая палатку.
— Руки длинные у твоего Мишки… Наладила за порог. В бричке вон спит.
Не знал, что сказать. И следа не осталось от того походного уюта, какой они с ординарцем завели в палатке. Два оберемка сена — пуховики, два седла — подушки. Сено прикрывали попонами, сверху натягивали шинели. У шеста-подпорки — ведро колодезной воды с плавающим корцом. Вся обстановка. Пелагея не смела пальцем дотронуться ни до чего. Все ее владения начинались и оканчивались в бричке.
А тут — полный погром, будто конница его прошла. На привычном месте, где должен лежать оберемок майского духовитого сена, — железная кровать, застланная кипенно-белой простыней, настоящая домашняя подушка, тоже белая. Какой-то ящик приспособлен вместо стола, покрыт кружевной скатертью. На что ведро, и то обвязано чистой марлей. Преобразился и Мишкин угол. Кровати, правда, нет, но на сене всамделишняя постель — тюфяк, подушка, одеяло.
— Чего стоишь? Раздевайся. Больные должны лежать.
Топтался, не решаясь сесть на кровать. Сестра догадалась: помогла разуться.
— Фу, а ноги!.. Портянки все истлели… С самой зимы небось не вынал их из сапог.
Борис смущенно кривился, сгорал от стыда. Откуда она взялась, языкастая?
— Вода вот… Шею бы помыл да ноги.
Холодный душ устроили тут же, в палатке, на пучке сена. Сливала сама корцом из ведра. Мылила спину, здоровую руку. От ног Борис ее оттолкнул: не выдержал пытки. Глядя на прыгающий огонек свечи, она сказала безо всякой обиды в голосе:
— Чего уж… Мойся как след. Шаровары сымай. Белье вон чистое раздобыла.
Тихо вышла, завесив за собой дверь.
В свежих, приятных до щекотки кальсонах, неумело, боязно влез под простынь. Прилег на подушку. Умащивая руку на голом поджаром животе, окликнул:
— Сестра…
Видать, она стояла тут же. Вошла. Наклонившись, оглядывала повязку, прикладывала холодную ладошку ко лбу. Дотронулась раз, другой, хмуро свела широкие ребячьи брови: что-то не по ней.
Борис, лишь бы не молчать, спросил:
— Не Нюркой кличут?
— Чего ради? — оттопырила она губу. — Свое имя есть. Ольга. Али неподходящее?
Уловил в ее голосе издевку — пропала охота вести разговор. Прикрыл глаза, тотчас ощутил обжигающую тяжесть в веках.
— Пылаешь, чисто на огне, — сказала она, опять коснувшись лба. — Еще тифу недоставало.
— Ты брось… Тиф. Самогонки я нахлестался. Оттого и жар…
— Спиртное не жар вызывает — дурь.
Рука Бориса сгребла в кулак край простыни.
— Завтра я должен быть в седле.
Вместо ответа сестра милосердия дунула на свечу.
В Ремонтную Борис прибыл на «Жучке». На перроне его встретил Федор Крутей.
— Совещание уже идет, — сказал он, беря его за локоть здоровой руки. — Я переживаю… Гашун отвечает: выехал. Утверждение командного состава прошло. Командиры все в сборе, кроме тебя. Утвердили заглазно.
Кривая получилась у Бориса усмешка. Федор встревожился.
— Дает знать?
— Рана затянется, как на собаке. Знобит что-то. А тут эта сестрица… Откуда ты ее такую откопал?
— Боевая девка. Крест имела… В шестнадцатом она целый батальон нашего брата из-под пуль вытащила. В «Летописях» портрет напечатан. А что?
— Да я так…
Свернули за теплушку, снятую с колес и приспособленную под багажный склад. По тропке, пробивавшейся сквозь колючку, подошли к пристанционному флигелю с черепичной крышей. Под акациями, в тени, лошади.
— Новость-то! — заговорил Федор. — Костей Булат-кин тут. Пропавший наш. Отыскался след и братца твоего, Гришки Колпакова. На Кубань не ушли: Деникин дорогу перекрыл. По Ставропольщине, Калмыкии двигались… Через Дивное, Кресты, Заветное… Булаткин конников своих сбил сюда, в Дубовскую, а Гришка с пехотой прямиком — на Царицын.
Огнем взялись у Бориса глаза.
— Сколько у Булаткина?
— Пока немного… Отдан приказ до полка довести. — На ступеньках, будто оправдываясь, Федор шептал: — Конница твоя Ворошилову понравилась. Он успел побывать и в Ильинке.
— Зато я не по душе, — хмурясь, заметил Борис.
— Бро-ось. Шевкопляс назвал имя твое… Что было! Все совещание в один голос… Ворошилов первый поднял руку. А Сталин выразил желание глянуть…
— Из военных он, Сталин?
— По-моему, нет. Комиссар. Москва прислала. С ним и военрук СКВО, из бывших, генерал Снесарев…
Тесная комната набита битком. Со света Борис сперва не угадывал повернутых к нему лиц. У окна кто-то стоял, в пенсне, с лоснящейся серой головой, подстриженной ежиком, — по всему, самый Сталин. Откуда-то сбоку послышался голос — хрипловатый, знакомый. За столиком, покрытым красным, — Шевкопляс, Ворошилов.
— Да, да, тебя спрашиваю, — Ворошилов пристукнул карандашом. — Совещание командного состава назначено на восемь. Сейчас десять. Потрудись, Думенко, объяснить причину опоздания.
Борис шевельнул плечом: чего объяснять, мол, виноват.
— Партизанскую вольницу, Думенко, надо забывать. Ты теперь командир Красной Армии… должен подавать бойцам пример высокой революционной дисциплины. Я не потерплю во вверенных мне Республикой воинских частях расхлябанности и самовольства…
Жестом Ворошилов попросил докладчика продолжать.
Кто-то потянул за темляк. Усевшись, Борис увидел Тимофея Никифорова. В глазах подбадривающая усмешка: за битого, мол, двух небитых дают.
Человек в пенсне, водя карандашом по карте, приколотой в простенке между окон, рассказывал о положении дел на Царицынском фронте. Со слов его, обстановка выходила тяжелая. Особенно на северо-западе Царицына и в районе Нижнего Чира. Группа войск Донской белоказачьей армии генералов Фицхелаурова и Мамантова перешли в наступление против отрядов царицынских красногвардейцев и частей Ворошилова. Тут, на юге, фронт остановился по реке Сал. Сальские отряды и котельниковцы сковывают треть белой армии, все правое крыло — степную группу генерала Попова.
— Сталин? — толкнул Борис в колено платовца.
Никифоров мотнул рыжеволосой головой. Взглядом указал в противоположный угол от столика.
Слово взял Шевкопляс. Заговорил об орловско-мартыновских партизанах, зажатых белыми в Большой Мар-тыновке. Дважды уже пробивались оттуда вестовые, со слезами умоляют выручить, не дать сгинуть под кадетской шашкой. Свою ошибку осознали, сожалеют, что не послушались месяц назад — не вышли к Куберле или Зимовникам на объединение.
— Жизнью стариков и детей заклинают протянуть им руку помощи, — заключил он короткую речь.
— Спомянулись, — прогудел обкуренный бас из дальних рядов.
В напряженной тишине отчетливо прозвучал нерусский голос:
— А ваше личное мнение, товарищ Шевкопляс?
Спрашивал темнолицый усатый человек с копной жестких волос. Сидел он на табуретке, упершись спиной в стенку, закинув ногу на ногу. На острое согнутое колено надета кожаная фуражка с красной звездой. Сух, коряв лицом, мослаковат. Худобу побитого редкой оспой лица усугубляют усы, прикрывающие рот. Глаза, в глубоких сиреневых провалах, скрытых припухлыми веками. Руки покоились на фуражке, как в гнезде, — крупные, толстопалые, густо обросшие черным блестящим волосом. «Эка, лапища…» — Борис невольно оглядел свою кисть, сравнивая.
Шевкопляс не ответил. Подергивая вислые усы, уводил нарочно вбок:
— С первых дней революции наши партизанские отряды рука об руку бились с контрой на Маныче… Сколько оставили жертв, свежих братских могил… А в тяжкий час орловско-мартыновское руководство не послушалось трезвого голоса, побоялось оставить свои хаты. А клюнул жареный петух — слезу пустили.
— Ты, Гришка, не путляй! — выкрикнул Никифоров, порываясь встать на ноги. — Напрямки рубай, двинешь войска на выручку мартыновцам али нет?
Напоровшись на колючие глаза царицынца, платовец осекся.
— Патроны есть у тебя? А снаряды где? — взвился Шевкопляс.
— Товарищ Шевкопляс, ви не ответили на поставленный вопрос, — напомнил Сталин, убирая с колена фуражку. — Гибнэт друг… у вас на глазах. Ви стоите и раздумываете, протянуть руку ему или нэ протянуть…
— Товарищ Сталин, ну, ей-богу… — взмолился Шевкопляс. — У меня самого сердце кровью запекается. А что поделаешь? Выставь бойца из окопа, кинь черт-те куда за Сал с голым штыком…
— А что думает по этому поводу начальник штаба? — спросил Ворошилов.
Федор Крутей поднялся с лавки. Хмурился, поправляя сзади складки.
— Оторваться от Сала, а тем более от железной дороги — равноценно самоубийству.
Ворошилов сбил каштановый хохолок над высоким, наполовину незагорелым лбом.
— Что предлагаешь?
Вмешался Сталин.
— Пехоте вовсе нэ слэдует отрываться от железной дороги. С этой задачей блэстяще справится кавалерийский полк. Как ви считаете, товарищ Думенко?
Борис встал рядом с Крутеем.
— Прорвать окружение — полбеды. Беда, значит, в другом… Как вывести оттуда беженцев, скот? Сотня верст от Мартыновки. По Салу, наискосок. Вдобавок каждая балка, каждый хутор кишмя кишат беляками.
Ворошилов сузил глаза.
— Гм, а я полагал, задание в твоем характере, Думенко… Прогуляться со своей конницей по тылам врага. Правда, ты ранен…
Сквозь загар проступила у Бориса на свежевыбритых щеках бледность. Поглаживая прикрепленную к шее руку, негромко сказал:
— На Мартыновку полк поведу сам.
Сидя уже, добавил:
— Не впустую, значит, прошла бы операция, пехоту нужно выдвинуть до Зимовников. Лучше — до Ку-берлы. Потому и припасы огневые требуются.
Сталин и Ворошилов обменялись взглядами.
— Выкроим снарядов на такой случай, — пообещал Сталин.
— Другой табак.
Шевкопляс обрадованно потер руки.
Засиделись у карты до полуночи. После себя степняки оставили ворох окурков и плотно сбитый под низким потолком салона слой дыма.
Ворошилов, разгоняя фуражкой дым, возмущался:
— Накадили, хоть святых выноси. Меньше думают, нежели сосут свои закрутки. Окно бы раздвинуть — комарье навалится. Тогда и вовсе глаз не сомкнешь.
Сталин перезаряжал трубку с обкусанным гнутым мундштуком.
— Комар нэ пойдет на дым.
Ворошилов прошелся по узкому купе, позванивая шпорами. Вернулся опять к столику. Поставив ногу на стул, изогнувшись, прикрыл ладонью исчерченное синим карандашом место на десятиверстке.
— Мягковат Шевкопляс. Не находишь, Иосиф Виссарионович?
Сталин поднес спичку к трубке. Долго прикуривал.
— Есть крэпкие боевые части. Это я вижу. А беспокоить вас, товарищ Ворошилов, должно совсэм другое… План операции. Я лично разделяю их тревогу.
— В чем именно?
Откашливаясь, Сталин стащил с себя тесную солдатскую рубаху, уже успевшую выгореть на плечах под раскаленным степным солнцем. Повесил ее над изголовьем полки-постели. Потирая под исподней сорочкой волосатую грудь, подошел к столику. Не склоняя головы, вгляделся сверху узко сведенными, бле-скучими, как мазут, глазами, черкнул мундштуком по карте.
— Вот тут, по-моему, кроется изъян…
Незримый след от трубки пролег через железную дорогу в районе полустанка Семичный, делившего пополам участок полотна между станциями Ремонтная и Котельниково. Ворошилов произнес с нажимом на последнее слово:
— Военспец никаких изъянов не видит… Одобрил.
Усмешка, уютно прижившаяся в глазах кавказца, перекинулась ему под усы.
Сталин не присутствовал на детальной разработке предстоящей Мартыновской операции: проводил совещание с бойцами и командирами — политическим ядром. Возвратился в салон-вагон уже под шапочный разбор. Ворошилов бегло объяснил ему самую суть, прикинул на карте. Тут же отдал распоряжение готовиться к наступлению. Вслед за партизанами, пожелав спокойной ночи, ушел в свой поезд и военрук СКВО Снесарев.
Сталин не задержал ни партизан, ни генерала. Выскажет свои замечания Ворошилову с глазу на глаз. Не поздно еще кое-что исправить…
— В плане явно выпирает гуманная сторона, — заговорил он, погасив усмешку. — Протянуть руку другу, выручить его из беды… Гуманизм — штука нужная человеку, а большевику особенно. Но есть еще обстоятельства, есть логика… И с ними нельзя не считаться.
— Изъян где? — перебил Ворошилов, нетерпеливо тарабаня пальцами.
Не отвечая на вопрос, Сталин продолжал развивать свою мысль:
— Роль конницы бэсспорна. Она скрыто, за ночь, пробирается глухой степью к Мартыновке, внэзапно нападает… А тем временем пехотные части оставляют удобную естественную преграду, Сал, на пятьдесят — семьдесят верст спускаются к югу. Обратно туда, откуда только что утащили ноги. Где-то в районе Куберле мар-тыновцы соединятся с нами… Операция, собственно, на этом закончена.
— Да!
Глаза Ворошилова заискрились. Хлопнул ладонью по карте, горячо заговорил:
— Это же победа! И когда?! В самый такой момент… Красновцы нацелились уже на Царицын. А тут их хвать за руку. По всему фронту покатится… Издадим приказ. Знаешь, как подскочит боевой дух в войсках! Вот оно в чем главное значение плана.
— Верно, товарищ Ворошилов. Боевой дух поднимется, но, боюсь, нэ надолго… Генерала Краснова мы нэ схватим за руку, а вежливо попросим посторониться. А он человек нэ вежливый… сам схватит. Нэ руку — горло. Вот здесь, у Сальского моста. Да, да, здесь. На обратном пути. Мы не разбиваем силы противника, лезем в щель. Казаки с удовольствием вселятся в наши готовые окопы по Салу и будут жить. И попробуй потом взять их назад. А вселятся они, это точно, даже если мы оставим в Ремонтной половину войск. Казачья конница хлынет в разрыв. А разрыв с котельниковцами Штейгера нэизбежен. Мы сами его делаем, по вашему плану.
Ткнул мундштуком в железнодорожную ветку, покрутил. Краем глаза наблюдал, как отливала кровь от мягких щек луганца.
— Что же делать? — спросил Ворошилов хриплым голосом.
Сталин присел на постель. Не спеша разувался, помогая носками сапог. Другой рукой поддерживал в зубах трубку.
— Мартыновских партизан обязательно нужно освободить. Все бойцы горят желанием. Но надо думать и о последствиях. Крепко думать.
Вытянул с облегчением поверх зеленого байкового одеяла ноги. Ступни, торчавшие из бязевых исподников, не в пример лицу и рукам, белые, будто чужие.
Косясь на его ноги, Ворошилов неуверенно предложил:
— Может, пугнуть контру из сальских хуторов? На пару деньков задержим начало операции.
— Пугнуть мало — изрубить, нагнать страху.
— Думенко сделает.
— Сделает? Кстати… — Сталин выбил трубку о жестяной коробок, стоявший на откидном столике, сунул ее под подушку, — Зря ви сегодня утром так разговаривали с ним. Он опоздал… Вскакивал с паровоза в седло, разгонял прорвавшихся к мосту кадетов.
Наматывая на кобуру ремень, Ворошилов недовольно поморщился:
— Зазнавшийся степной царек этот Думенко. Его на руках скоро носить будут. И поклоняться, как идолу…
Сталин приподнял с подушки голову. В низком хриплом голосе — осуждение:
— Не удивляюсь… Говорите, военспец одобрил план. Лично я нэ убежден в том, что «бывшие», военспецы, принесут у нас, большевиков, на службе меньше вреда, чем пользы. Война гражданская только разгорается…
— Не веришь Снесареву? — спросил Ворошилов, приготовившись тушить свет.
— У меня больше оснований вэрить крестьянину Думенко, чем царскому генералу.
Ворошилов, убавив фитиль, сердито дунул в лампу.
В темноте Сталин сказал, вольно расставляя в тиши салона слова:
— Слава вождей, как и их бесчестие… в народе. — Относилось это к разговору, или он отвечал на свои какие-то потаенные мысли — непонятно.
Ворошилов не отозвался.
Бронепоезд подкатил к перрону. В дверях Сталин вдохнул полной грудью. Железная душная коробка, «душегубка», как прозвал он свой блиндированный вагон, до дурноты надоела за двухдневное катание по южному участку фронта. С наслаждением ощутил костлявыми плечами под летней солдатской рубахой утреннюю свежесть и простор. От здания вокзала проталкивался адъютант штаба, Ваня, матрос-балтиец; в неизменном легком бушлате враспашку, полуметровых клешах и бескозырке, он приметен издали. Желтую деревянную кобуру с маузером держит над головой, улыбается, выставляя напоказ полный рот зубов.
— Как тут у нас, порядок, балтика? — спросил Сталин, сходя со ступенек.
— Порядок-то, порядок, Иосиф Виссарионович… Не флотский, правда.
Приятна Сталину улыбка матроса. Чувствует, пошел на некий контакт, душевное расположение. Проявлялось это во взгляде — обычно жестком, напряженном, — а тут подобревшем, расслабленном.
Спохватился: а ведь в ясных синих глазах адъютанта — тревога. Передоверился его улыбке. Что тут случилось? Когда? На рассвете, наверно. Иначе бы промежуточные станции передали на бронепоезд.
Момент упущен. Теперь не успеешь даже предугадать то, что принес вестник; тем самым не упредишь, не подготовишься нравственно. Состояние такое всегда выводило Сталина из равновесия, он всячески старался избежать его.
Сталин верил в провидение. Эта способность жила в нем как земная, реальная сила. Считал, далеко не каждый обладал чувством подсознательного. Себя-то относил к числу немногих; с годами выработалась и особая манера поведения с людьми. Постепенно уверовал в свое высокое назначение. Но и вовремя понял, что повелевать массой — великое искусство, требующее и огромных знаний.
— Казаки опять прорвали поворинскую ветку, — тихо сообщил адъютант. — На участке Лог — Арчеда. Растянули быками рельсы вместе со шпалами. Нарушена связь с Киквидзе и Мироновым.
Взгляд у Сталина потвердел. Перекинув с руки на руку затасканную кожаную тужурку, он неспешно пошагал к выходу на привокзальную площадь. На беду, забарахлил автомобиль, старенький «опель». Ваня, предчувствуя всеми моряцкими поджилками накатывающийся «девятый вал», забил нетерпеливую чечетку возле шофера, нырнувшего по пояс в раззявленную пасть мотора. Не хватало у бывалого морского волка духу обернуться назад, где в кожаных подушках утонул невзрачный с виду, худущий человек, вот уже более месяца наводивший в Царицыне флотский порядок. И чем берет? Добро бы, кулаком, ну — луженым горлом… Ничего подобного. Молчком! Взглядом порет, что твоим немецким тесаком. Офицерско-генеральскую шушваль в два счета вымел из всяких военных учреждений, не пикнули. Вон они, все на барже под охраной; промеж колючей проволоки цельными днями на самодельные крючки бершей удят. Доберется и до штабных, «спецов», как пить дать, доберется. Свои все по струнке, языки попроглатывали. Ему, адъютанту, еще как-то сходит. Догадывается, конечно; благоволит балтийцу, питерцу. Сторонкой пронюхал, грузин в подпольную бытность еще в Питере прочно бросил «сердечный якорь». Хотя не слишком верится, что у такого черствого сухаря может дрогнуть сердце от женщины. А как оно обойдется сию минуту, с треклятым мотором? С ужасом услышал скрип дверцы.
— Пешком пойду. Мне срочно надо.
Свинцовой подвеской бы в пучину вод от стыда. Прислонив кулак к носу распаренного от конфуза молоденького автомобилиста и пугнув его согласно морскому закону, Ваня энергично помел клешами замусоренный тротуар улицы Гоголя. Пристроился в шаге от сутуловатой спины в выгоревшей и просоленной на острых лопатках гимнастерке; слов уже не ждал — за такое головотяпство наказание впору. И ошибся.
— Экстренная почта есть?
— Как не быть! — поспешно отозвался он; о вчерашнем личном письме деликатно умолчал. — А час назад товарищ Щаденко отвечал по прямому Москве.
По тому, как нарком прибавил шагу, Ваня почувствовал, что опять сплоховал. Сняв бескозырку, мазнул ею по взопревшему лбу. Понял, отыграется на комиссаре; вспомнил, именно Щаденко влетело перед отъездом на Владикавказскую ветку. Сказали бы, не поверил, а тут собственными зрил: за грудки тряс обалдевшего кайенского хохла. А что теперь будет!.. Косясь на заросший затылок, он призывал в помощь всех морских святых по милосердному ведомству.
Вышли на Соборную площадь, к зданию гостиницы «Столичные номера», где разместился «Чрезвычайный продовольственный комитет». Опережая, адъютант открывал перед наркомом дверь за дверью, избегая его насупленного взгляда. Остановился посреди просторной приемной, не смея приблизиться к последней, заветной двери.
— Проходи, балтиец.
Сталин подержал открытой дверь. Не поверил адъютант простому человеческому жесту — с замирающим сердцем переступил порог. Накинув тужурку на круглую вертящуюся вешалку, Сталин с облегчением опустился в уютное кресло, долго шевелил отерпшими узловатыми пальцами, разглядывая их. Не подымая головы, бросил:
— Щаденко.
Не успел Ваня сообразить, что от него требуется, как открылась дверь. Щаденко! На ловца и зверь…
— Иосиф Виссарионович! Наконец-то… Чисто заждались.
— Ви почему, товарищ Щаденко, в городе?
Худое, крючконосое лицо комиссара вытянулось, глаза округлились, как у птицы. Ваня, стоявший рядом, видел, как бледнела у него скула сквозь свежий загар, руки беспомощно опускались. Знал ведь, быть шторму. Переминаясь, прикидывал, какими правдами и кривдами испариться из этой жаровни. Ждал чуда. И чудо свершилось.
— Почему вив городе, вас я спрашиваю, Щаденко?
— А где же… находиться мне?
— Нэ знаете, где вам быть… И я нэ знаю, представьте себе. — Погасив в глазах и голосе ядовитую усмешку, Сталин тихо произнес: — Садитесь в дрезину… И на станцию Лог. Чтоб к утру путь был восстановлен. Доложите телеграфом.
Уловив шевеление, он поднял глаза. У порога убито жался один адъютант, даже клеши траурно обвисли. Подмигнул подбадривающе:
— Давай Иванова.
— Чрезвычайщина?
— Чекиста, — поправил Сталин. — Потребуется железнодорожное и пароходное начальство. Всех продза-готовителей, какие окажутся под рукой.
Оставшись один, Сталин пододвинул стопку пакетов и телеграмм. Голубой конверт сиротливо лежал возле бронзового бюста Пржевальского. Догадался сразу — от жены. Не вытерпел, глянул. Так и есть, опять упорхнула в Питер. Медом там мажут. Будь штемпель московский, распечатал бы сию минуту; теперь прочтет на квартире, ночью. Упрятав письмо в нагрудный карман, застегнул пуговицу и накрепко придавил накладку.
Прежде чем погрузиться в ворох деловых бумаг, скопившихся в его отсутствие, Сталин хотел дать голове малое время роздыху — расслабленно откинулся на широкую спинку кресла. Он мог отключаться в такие моменты от всего; привычка застарелая, укоренилась в одиночках. Теперь же, будто в наказание, не хватало сил избавиться от давнишнего наваждения: жена, легкая, юная, светловолосая, в коротком ярком платье, стремительно идет по Невскому сквозь толпу матросов в черных бушлатах. У Нади не белая коса, нет такого и платья; может, вовсе не она — лица ее не видит. Нет, нет, определенно не скажет, она ли. Всего-навсего дав-ний-предавний сон, виденный им в одной из этапных тюрем по Владимирскому тракту.
Увидел ее совсем девчонкой, в доме, где жил нелегально, в семье питерского рабочего, большевика Сергея Аллилуева. Чем-то запала она в душу; не внешностью только, взяла за живое нравом — тогда уже проявлялись своеволие, упрямство и раннее кокетство. Первое время он, тридцатипятилетний, вдовец, не питал иллюзий. Бездомная жизнь революционера-профессионала, беспрестанные аресты, ссылки отдаляли его от отчей земли, Закавказья, куда дорога ему заказана властями; притуплялось с годами чувство привязанности к сыну, а взамен, исподволь, тайно, в северном городе, туманном, слякотном, с белыми ночами, зрело большое светлое чувство. Отдавал себе отчет, что частицей, и не малой, приворотной силы, которая так страстно тянула его из туруханских заснеженных далей, была она. А когда появилась надежда на взаимность, никакие царские запоры не могли удержать. Бежал на собаках, оленях, пробивался сотни верст тайгою; обросший, оборванный, неизменно вставал у нее на пороге.
Ему отдали руку, но отдали ли сердце, он не уверен. Девчоночьи своенравность, упрямс тво СО зрелостью превратились в неуравновешенность, экзальтированность; изменилось и кокетство: из наивного, полуосознанного переросло в осмысленное, утонченное. Не имел над женой власти; предупреждал ведь, чтобы не вздумала в Питер. Нет, упорхнула. Кто там у нее? Навряд ли только родители притягивают…
Ревнует… Давний сон, воспринимаемый им как явь, нестерпимо обжигает. Проявление человеческой слабости напоминает ему, что и он из того же теста, как все. В такие минуты Сталин недоволен собой: у него не должно быть человеческих слабостей! Нет у него ревности к жене! Нет как таковой и слабости. Бывает усталость — не душевная! — физическая. Усталость присуща всему живому на земле; она преходяща и просто-напросто необходима: смежил вот так веки, отключился от всего — через десяток минут вновь свеж и бодр, готов к работе…
На ощупь приготовив чистый лист, Сталин не торопился открыть глаза. Дел срочных уйма. Мясо, рыба, хлеб, хлеб и хлеб… Продовольствие затарено, загружено в вагоны. Сотни вагонов! Из Царицына нельзя отправить: северная ветка разрушена казаками. Пути восстановят; на худой конец, двинет часть грузов водой — по Волге.
Но, оказывается, все это на сегодняшний час уже не самое важное. Угроза там, откуда он прибыл, на юге. Поднял голову генерал Деникин, сменивший убитого под Екатеринодаром Корнилова; добровольцы-белогвардейцы отторгли Ставрополье и изрядную часть Кубани — основные районы, где черпал он со своими заготовителями продовольствие для голодающих столиц. Голод… Страшнее голода нет врага у революции. Из ежедневных переговоров с Кремлем знал бедственное положение рабочего за станком — начали делить осьмушку. Завтра-послезавтра совсем нечего будет выдавать. Но в Москве еще не полностью представляют всей опасности, какую знает здесь он. Теперь можно определенно сказать, что успехи Деникина на Северном Кавказе приблизили его к заветной цели — Баку. А там — англичане. Атаман Краснов на Дону оперся на немецкие штыки; царский генерал Деникин рвется на Каспий, в Баку, чтобы получать поддержку англичан. Ничего, что в Закавказье хозяйничают турки, союзники Вильгельма — иностранные империалисты на западном театре войны перегрызают один другому глотки; в России их интересы схожи — удушить большевизм. И они сделают все, чтобы своего добиться.
Сталин невольно повел шеей, будто вырываясь из цепких рук, открыл глаза. Решение созрело; он выскажет его Ильичу. Продовольственную базу — Дон, Кубань, Ставрополье, — без которой молодая Республика Советов не может существовать, надо отвоевывать. Живая сила есть, есть и вооружение. Худо, бедно, но имеется: Центр подбрасывает, свои кое-какие запасы. Нет головы, военного руководства; то есть головы есть в наличии, но они чужие. Волка как ни корми… Бывшие царские генералы не пойдут в ногу с революционным народом; терпят, держатся, покуда побеждаем, стоит оступиться — в момент перелицуются, обретут натуральный вид и цвет. За совместную поездку по Владикавказской ветке ближе присмотрелся и к своему военруку, Снесареву; генерал он и есть генерал. Против белых казаков, своих земляков, воевать не станет — будет волынить, исподволь вставлять палки в колеса.
Обмакнув перо, опробовал его на старой газете. Без одной помарки написал телеграмму:
«Военрук Снесарев, по-моему, очень умело саботирует дело очищения линии Котельниково — Тихорецкая. Ввиду этого я решил лично выехать на фронт и познакомиться с положением. Взял с собой Зедина, командующего Ворошилова, броневой поезд, технический отряд и поехал. Полдня перестрелки с казаками дали нам возможность прочистить дорогу, исправить путь в четырех местах на расстоянии 15 верст. Все это удалось нам сделать вопреки Снесареву, который против ожидания также поехал на фронт, но держался от поезда на расстоянии двух станций и довольно деликатно старался расстроить дело.
Таким образом от ст. Гашунь нам удалось добраться до ст. Зимовники, южнее Котельникова. В результате двухдневного пребывания на фронте убедился, что линию безусловно можно прочистить в короткий срок, если за броневым поездом двинуть двенадцатитысячную армию, стоящую под Гашуном и связанную по рукам и ногам распоряжениями Снесарева. Ввиду этого я с Зединым и Ворошиловым решили предпринять некоторые шаги вразрез с распоряжениями Снесарева. Наше решение уже проводится в жизнь и дорога в скором времени будет очищена; ибо снаряды и патроны имеются, а войска хотят драться.
Теперь две просьбы к Вам, товарищ Ленин, — первое убрать Снесарева, который не в силах, не может, не способен или не хочет вести войну с контрреволюцией, со своими земляками — казаками. Может быть, он и хорош в войне с немцами, но в войне с контрреволюцией он — серьезный тормоз, и если линия до сих пор не очищена, — между прочим потому, и даже главным образом потому, что Снесарев тормозил дело.
Вторая просьба: дайте нам срочно штук восемь броневых автомобилей. Они могли бы возместить, компенсировать, повторяю компенсировать численный недостаток и слабую организованность нашей пехоты.
Нарком Сталин».
Пробежав взглядом текст, отложил лист на дальний угол стола. Отправит вечером, может быть, что-то изменится до того времени; вестей ждал из Ремонтной или Зимовников, от Ворошилова. Заправил трубку; попыхивая, поднялся, зашагал вдоль окон, поглядывая на залитую солнцем булыжную площадь, Александро-Невский собор. Мыслями вернулся туда, откуда прибыл, на Сал, в Сальскую группу войск. До десяти тысяч пехоты одной; добровольцы-красноотрядники, из местных крестьян, в основном, солдаты-фронтовики, хватившие лиха в окопах с германцами и турками, народ тертый, бывалый, воевать им не привыкать. А кто командует? Свой же брат, серошинельник — урядник, вахмистр. Не желают расставаться с партизанской отрядной вольницей, но все же становятся в ряды — роты, батальоны, полки. Недалек тот час, когда из Сальской группы войск вырастет полнокровная стрелковая дивизия. А кто начальник — генерал? Прапорщик, окопник. Небось генералов-то видел за версту! Командует, получается; бойцы верят ему, идут за ним на смерть.
Отвлекла трубка — погасла. Поднося на спичке огонь, Сталин ощутил что-то похожее на неловкость: не вспомнит имя и отчество командующего Шевкопляса. О начальствующем составе нужно знать по возможности всё. Ворошилов находит его рыхлым, мягковатым; может быть, ничего страшного, жизнь обломает — покрутеет. Главное в нем налицо: классовое самосознание, понимание идеи революции и физиологическая ненависть к контрреволюции. Не чета снесаревым, носовичам и К. Этот может ошибиться по неумению, малограмотности, но не предать.
И совсем привело Сталина в доброе расположение духа воспоминание о сальской коннице. Вот уж к месту суворовское: «Воюют не числом, а умением». Немногим более тысячи сабель! Ужас наводят на кадетов. Наблюдал с бронепоезда в бинокль атаку, сабельную рубку. Впечатляющая картина. Вожак — вахмистр царской службы; года не воюет, а казачьих генералов чешет в хвост и в гриву. Несется впереди эскадронов, распластанных в лаве, в сатиновой черной рубахе, аловерхой серой шапочке. Дух захватывает… Кто-то подсказал, кажется, Шевкопляс, носит-де Думенко траур по погибшей в застенках белой контрразведки жене. Полк свой официально называет «карательный». Что ж, прихоть имеет смысл глубокий и действенный: ненависть к классовому врагу на личной почве — кровной мести — утраивает силы.
Не в пример Шевкоплясу, Думенко не назовешь мягковатым — упрям, настойчив, самолюбив и властен. Качества такие в человеке, особенно последнее, он, Сталин, ценит и уважает; имели бы они под собой основу. Думенко имеет — храбр в бою, не жалеет своей бедовой головы, не щадит и вражьих. Тем и снискал себе крылатую популярность в войсках. Ворошилову и этот партизанский вожак не лег на душу; слава конника показалась ему слишком громкой. Не прав он. Плох тот военачальник, у которого за спиной худая слава, а еще хуже — никакой. Слава у Думенко боевая; добывает он ее в честной битве, на глазах у тысячных масс, своих, красных, и чужих, белых. На месте Ворошилова, наоборот, надо бы приветствовать даже малейшую популярность командира, всячески укреплять ее в войсках; слишком восприимчив луганец ко всякого рода мелочам. Надо бы учиться выделять общественно значимое, главное, подавляя личное.
К подъезду подкатил автомобиль. По светлой челке угадал Иванова, чекиста, сидевшего рядом с шофером. Выстукивая из трубки на ладонь теплый пепел, Сталин перебрал в памяти основные моменты того, что так тщательно им вынашивалось и взвешивалось. Обязанности чрезвычайного уполномоченного по заготовке и отправке продовольствия за время пребывания в Царицыне исподволь претерпевали изменения. Свободные разъезды заготовителей по Ставропольщине и Кубани, по сути, закончились — хлебные благодатные края у врага. Следовательно, сведена до минимума и его, уполномоченного, мирная деятельность. Остается одно из двух: выехать по новому назначению Совнаркома или… брать военную власть СКВО в свои руки. Последнее напрашивается настойчиво. Мотивы и раньше вскрывал Ильичу; нынче отправит конкретные предложения. Если Ильич поддержит, тотчас проведет их в жизнь. Удалит Снесарева, а с ним и его подручных, создаст Военный совет с оперативными функциями. Военный совет возглавит все вооруженные силы юга Республики; человек пять, не больше, ввести в состав, во главе с председателем. Людей подобрать преданных, единомышленников; «спеца» ни одного, чтобы и духу не было. Даже на должность начальника оперативного управления подыскать знающего военного из большевиков — без специалиста не обойтись, «чертежи чертить», составлять планы переформирования и тому подобное.
Сталин вернулся к столу. Мельком скользнув взглядом по листу с текстом телеграммы Ленину, он поймал себя на том, что с усилием обходит в мыслях один момент, существенный, который на сегодняшний день занял самое видное место в рабочих повестках заседаний ЦК, Совнаркома и Высшего военного совета. С первых часов обнародования декрета о формировании регулярной рабоче-крестьянской армии возникли споры: как использовать царских офицеров? Коллегиальность или единоначалие? По сути, его предложения и намеревае-мые действия идут вразрез главной линии партии и правительства: всемерное использование военспецов в строительстве вооруженных сил страны и единоначалие в руководстве. Слов нет, логика железная: кому, как не военным, строить армию! Но военные-то — кто?! Царские генералы, монархисты до мозга костей, волки в овечьей шкуре. Они построят армию. Но поведут куда?.. Военные комиссары при военруках-генералах пока еще не восполняют пробелов.
До недавнего времени у него, Сталина, не было твердого мнения по волнующему вопросу, поддерживал большинство — курс на использование старых офицеров; тут, в Царицыне, столкнувшись лицом к лицу с военспецами, он точно определил отношение к ним, и не в пользу последних. Не верит он ни военруку СКВО Снесареву, ни его начальнику штаба Носовичу, генералам. Пока недоверие строится на интуиции, на каких-то малоприметных глазу внешних признаках. Интуиция подсказывает, что скоро, очень скоро, может быть через минуту, у него в руках будут веские доказательства не только их нерадивого отношения к служебным обязанностям, но и прямого вредительства. Насмотрелся на равнодушие к оперативным делам военспецов, на их психологическую неподготовленность к решительным действиям; об этой стороне дела уже не раз докладывал Ильичу. Понимал, что мотивы для Кремля нужны весомее; недаром Ильич в ответных телеграммах не заостряет на них внимания; кстати, обошел молчанием недавнюю прозрачную просьбу разрешить ему действовать по своему усмотрению, то есть, попросту говоря, развязать руки. Само собой, он, Сталин, берет на себя ответственность перед всеми высшими органами. На эту депешу Ильич никак не может не ответить. Время не терпит. Каждый час неопределенности его положения в Царицыне — на пользу врагу.
Факты, факты, нужны факты, твердил себе Сталин, усаживаясь в кресло. Он уже с нетерпением поглядывал на дверь, в которую войдет человек и положит на стол те самые факты. Казалось, прошла вечность, покуда не открылась дверь: успел переворочать кипу бумаг. Потянулся за коробком со спичками; так и застыл с вытянутой рукой на столе, в неудобной позе: боялся пропустить миг, когда человек находится еще сам с собой наедине, в состоянии самооткровения.
С чем идет чекист? И тут же понял — тех фактов, нужных ему, Иванов не несет. Хотел вернуть его в приемную — понадобится в разговоре с транспортниками. Но в последний момент, вблизи, заметил в загорелом лице чекиста нечто такое, что остановило его. Выслушает, но прежде выскажется сам; заговорил поучительно, с сильным акцентом:
— Ви, товарищ Иванов, ничего серьезного мнэ нэ принесли. Арестовали десяток-другой мешочников, спекулянтов… За это спасибо нэ скажу.
— Товарищ Джугашвили…
— Називайте меня «товарищ Сталин». Ми с вами партийные люди, и делаем одно общее, полезное для партии дело. Единомишленники. А «Джугашвили»… Так величают меня военспецы. Пускай это будет их монополией, так сказать, пределом. На большее им рассчитывать нэ приходится.
Умные серые глаза чекиста, густо опушенные темными ресницами, понимающе сощурились.
— Спасибо за доверие…
Сталин с наслаждением втягивал в себя дым.
— За доверие нэ благодарят. Доверие оправдывают, товарищ Иванов. А что у вас наиболее существенное?
— Не знаю, что и выделить, товарищ Сталин. Мешочников не десяток и не два… Тюрьмы города ими забиты, полны даже все подсобки. Порядочных контрреволюционеров, арестованных нами, сажать некуда.
— Попадаются и «порядочные»?
Усмешку Сталина чекист принял за чистую монету. Расслабляясь, удобнее обосновался на жестком стуле; движение это выдала новенькая кожаная тужурка. Вовремя заметил, что нарком, занятый трубкой, уловил едва слышный хруст хрома — напряглись недовольно густые округлые брови. Нет, нет, обмякать один на один с этим человеком нельзя. Подобравшись внутренне, Иванов заговорил официальным тоном, стараясь ненавязчиво следить за его насупленным лицом:
— В ваше отсутствие из Москвы прибыл поезд. Возглавляет его некий инженер Алексеев.
— В качестве кого?
— Спеца-организатора по транспортировке нефте-топлива с Кавказа. Путевой лист Комиссариата путей сообщения. Команда человек тридцать, вооружены пулеметами. Инженер сам в годах, лет пятидесяти. С ним два сына. Старший возраста служебного, по виду из офицеров, младший — гимназист.
— Поезд, надо полагать, нэ прибыл в Царицын, а застрял здесь. По роду занятий инженеру, спецу по нефти, надлежит бить по крайней мере в Грозном. А нынче, как ви знаете, туда железной дорогой нэ попасть. Удивлюсь, если сам Алексеев сию минуту нэ обивает порога царицынских властей, нэ просит помощи перетащиться с рельсов на воду. И Чека придется еще заниматься этим делом.
Увидав, чекист хочет возразить ему в чем-то, Сталин умолк в ожидании, расчесывая изгрызенным гнутым мундштуком трубки усы.
— Инженер Алексеев действительно обивает пороги местных властей, побывал даже у Минина. — Иванов напористо подался крепким телом на стол. — Успел уже очаровать царицынцев столичными аристократическими манерами, импозантной внешностью. Но нам доподлинно известно, что поезд свой он оставлять и не помышляет. Голубой экспресс бывшего великого князя Дмитрия Павловича с салоном и спальней певицы Вяльцевой, вагоном-рестораном. Зачем ему лишаться этаких удобств?
Сталин посмеялся про себя над наивной хитростью чекиста; знает, шельмец, его отношение к «бывшим», нарочно подчеркивает. Ошибается, все эти подробности не сработают на пустом месте.
— Наш сотрудник вчера вечером, — продолжал чекист, желая все-таки задеть стального наркома, — видал старшего сына Алексеева в городском парке. И не одного… С адъютантом начальника штаба округа Носо-вича. Встреча навряд ли случайная. Хотя подавалась как встреча старых друзей, однокашников. Адъютант Носовича бывший штабс-ротмистр.
Что такое? Кажется, узелок… Не такой уж и наивный чекист, как подумал о нем. И раньше видал: расчетлив, в делах не суетлив, не порет горячку. Теперь обнаружил зрелый ум — копает глубоко. Сразу, с порога, не выпалил главное, с чем пришел, даже сумел скрыть за малозначащими деталями. Что ж, качество отменное для его профессии. Однако Сталин не выказал свою заинтересованность и остался доволен собой; неторопливость, умение держать в руках свои порывы, не говоря уже о мыслях, удел умудренных.
— Нэ вижу логической связи, — сказал он после долгого молчания. — Встреча может бить и случайной.
— Может, товарищ Сталин. Но я все же подержу ту ниточку…
— Подержите.
Иванов, сбитый с толку деланным равнодушием Сталина, ощутил на щеках колючий озноб.
Не хватило Сталину терпения. Ответ из Москвы пришел утром. Да, с ним согласны, предложения его приняты: военное руководство отныне переходит от военного комиссариата округа в руки Военного совета. И именно он, Сталин, назначается председателем Военного совета СКВО.
Вчитываясь в приказ Высшего военного совета, Сталин на какое-то короткое время ощутил угрызение совести. Не надеялся, что Ильич согласится? Меньше полусуток не дотерпел! Глубокой ночью провел экстренное совещание; не широкое, круг узкий, присутствовали только те, на кого мог положиться, в чьих руках фактически сосредоточена в Царицыне военная и гражданская власть, — комиссар Анисимов, ближайшие помощники отсутствующего командующего Ворошилова и царицынец Сергей Минин. Последнему доверял не вполне; не мыслям его, не убеждениям — они не вызывают сомнений, — действиям. Минин слишком благодушен, с притупленным классовым чутьем, этакий русский интеллигент-всепрощенец: там, где надо показать жесткую руку, его не всегда хватает. Но авторитет у Минина в Царицыне на зависть велик; он-то и заставляет всех с ним считаться, в том числе и его, Сталина. Кстати, Минин едва не расстроил дело: не совсем, мол, удобно решать такие вопросы через голову, без санкции сверху, назвав действия их «самостийными». Анисимов поддался трезвому голосу царицынца, высказал соображение обождать утра и связаться с самим Лениным.
Сталин настоял — нет, ждать утра не будут! Заверив, что Ильич поддержит, сломил дрогнувших фактом — надвигающейся угрозой окружения белоказаками города. Военспецы, засевшие в штабе СКВО, защищать Царицын не будут, наоборот, сделают все, чтобы сдать его врагу. Решение вынесли грозное: удалить военрука Снесарева, создать Военный совет с оперативными функциями, подчинить ему Военный комиссариат и штаб скво.
Схлынула волна приятного возбуждения, вызванная первым прочтением приказа. Сталин почувствовал уже себя задетым. Здесь определенно рука наркомвоенмора: сует Троцкий «бывших» на высокие военные должности без разбору, порой не зная их даже в лицо. Предлагали состав Военсовета из пяти лиц — санкционировали троих; причем одного из них непременно военного специалиста — начальника штаба. Нет, не бывать тому. На версту не подпустит военспеца. Густо дымя, накалил себя до того, что готов был взяться за перо, опротестовать приказ.
Находившись вдоль окон, он унял гордыню. Никому ничего писать не станет, сделает согласно приказу. Назначит спеца; больше того, оставит в должности Носо-вича. Несогласных припрет к стенке фактами. А они, факты, у него будут. И очень скоро. «Бешеные» — эсеры и всякая контрреволюционная сволочь — не нынче завтра покажут зубы и в Царицыне, как то случилось на днях в Москве и Ярославле… Только нет, он не допустит открытого вооруженного выступления, снимет головку загодя. А заговор тут есть, всей кожей ощущает его. Возможно, сам генерал Снесарев и не состоит в нем, не втянут до поры до времени из-за соображений безопасности, но по сути он контрреволюционер чистейшей воды. Зато генерал Носович… Ничего, пусть послужит приманкой. Ярые заговорщики вьются именно возле него, в штабе СКВО, в военных управлениях — артиллерии, авиации, снабжения, связи. Везде же офицерье кишмя кишит. Спеться им просто: вечера проводят по ресторанам и прочим злачным местам. Нужна им диктатура пролетариата, как собаке палка. А к Носовичу пристальней присмотрится теперь и сам — будет под рукой. Кстати, у чекистов ниточка наматывается в клубок…
Оглянулся на стук адъютанта — прибыл Минин. Явился царицынец, как всегда, шумно, вольно; не заметил, наверно, что и о нем тут докладывают. Сам-то и в мыслях не держит, что в Царицыне может быть дверь, в которую он не вошел бы без стука. А ведь эта дверь — та самая, заветная и для него, «хозяина». Не велик труд, стучаться бы в нее прежде, чем браться за ручку. Сталин, пряча под усами усмешку, вяло пожал ему руку, протянутую таким энергичным жестом.
— Ты, товарищ Джугашвили, в рубашке родился, ей-богу. Неужели выгорело у нас? Прослышал о приказе из Центра… и бегом. Убедиться. Как тот хохол, ушам своим не верю. Подержаться дай.
Сталин кивком указал на бумагу. Наблюдая за Мининым, бесцеремонно умащивающимся в его кресло, не испросив даже разрешения, одолел соблазн заметить по поводу «хохла», коий не верит ушам, а верит глазам своим. Стерпел кресло и «Джугашвили». Не перестает он удивляться людскому невежеству; второй человек здесь, в Царицыне, «тычет» его вот так прямо в глаза. У Ворошилова получается как-то мягко, безобидно, во всяком случае, не слишком задевает; луганец ладно, выражает свою сущность — доброту, душевную щедрость простого рабочего человека безо всякого образования и воспитания. Обращение Минина коробит, оставляет неприятный осадок. Ему-то, человеку высокообразованному, юристу, не к лицу панибратство; без сомнения, рядится в чужие одежки, «под народ», нарочно себя огрубляет, упрощает насильно. Хочет скрыть свою классовую принадлежность. Знает, что царицынец из духовного сословия; порвал с ним еще в юношеские годы — вступил на путь революционной борьбы. Это же подвиг — восстать против своего класса! Многие видные революционеры, выходцы из имущих слоев, люди высокообразованные. Сам он, Сталин, не может похвастаться голубой кровью предков своих, Джугашвили, однако ж образование получил духовное. В голову не приходит от кого-то скрывать это; зато «под народ» рядиться ему нет нужды. И все же к Минину Сталин неравнодушен, питает даже уважение. Успел присмотреться, выделил существенное в нем. Сумел создать авторитет, не дутый, — подлинный, полнокровный. Подчинил себе, взял в руки души не только рабочего люда, фабрично-заводских окраин, но и городского мещанства (хотя на этих можно махнуть). Выступал с ним не однажды на митингах. Силу авторитета он, Сталин, давно оценил и сделал выводы — не щадить себя. Крупному руководящему работнику авторитет необходим, как хлеб голодному; то же самое военачальнику — боевая слава. У Минина этому можно поучиться.
— Верю теперь… Черным по белому, — Минин небрежно хлопнул тылом ладони в приказ. — И знаешь, Иосиф Виссарионович, согласный я с Центром. Мы предлагаем боевое ядро совета из пяти… Они назначают троих. Определенно прогрессивное, революционное видится мне. А как ты думал? Пять человек — пять глоток. Говорильня!. Пока все не переговорят. А поговорить ведь мы не дураки. Опять же, голосование… Нет, нет! Троих. И без военспеца нам не обойтись. Как же иначе? Ну, прикинь сам. Военсовет с оперативными функциями. Не нам же с тобой, человекам сугубо штатским, гнуть горб у десятиверсток и разрабатывать планы обороны, наступления. Представляю, наразработали бы!.. Я так понимаю, у меня, члена Военсовета, власть гражданская. Ты — председатель, осуществляешь общее руководство. Партийное, так сказать. А военная… Вернее, оперативными делами в штабе заворачивает военный. Пускай и генерал. Шут с ним. А куда денешься? Ну не Носович…
— А почему нэ Носович?
Поздно спохватился Сталин. Дал разгадать свои мысли, и так грубо, откровенно. В других осуждает необдуманное слово, жест, считает слабостью; себе — не прощает. Постоянно поддерживая напряженное состояние в отношениях с людьми, он пользуется их малейшими слабостями. На миг возникло в нем сомнение: признать ли вслух истинный смысл своей реплики или обратить в шутку? Минин не тот собеседник — умен, всевидящ.
Сам же Минин, не подозревая, вывел его из сложного положения. Кинув небрежно бумагу, отвалился на спинку кресла, потягиваясь.
— Носовича я бы все-таки заменил… Ковалевским. Нет, ни признавать истинный смысл реплики своей, ни обращать в шутку ее он не будет. Не нуждается в том царицынец: самоуверенность кричала на его бледном утомленном лице.
Отвернувшись, Сталин отрешенно смотрел в окно, поверх ржавых жестяных крыш, в испепеленное зноем небо. Понимал, что взвалил на свои плечи; попросту — вырвал власть силой. Теперь — оправдать доверие. Как ни странно, его тревожила забота сохранить доверие не других, а свое — не пасть в собственных глазах.
Царицын воспринял всей неуемной душой. Давно заметил в себе особенность: чем больше усложнялась обстановка, чем грознее сгущались тучи, чем тревожнее взгляды окружающих, тем легче у него на душе. Именно в тяжкий час люди тянулись к нему, прижимались плотнее, ища защиты; тогда-то он испытывал в себе огромный приток сил, душевных и физических. Сутками не смыкал глаз. Тот самый тяжкий час настал…
Дни смешались с ночами у председателя Военсовета СКВО. Заботы поглотили с головой. Фронт, фронт… Тыл. Со стороны смотреть, оказывается, совсем не то. Часами не разгибал спину у карт; к вечеру локти горели огнем. Раньше выпадали рассветные часы, уходил к себе, нормально раздевался, до белья, ложился в сиротливую постель. Теперь безвылазно в Военсовете СКВО, недавно вселившемся со всеми своими отделами и службами в трехэтажное здание на Московской улице, где ранее размещались представительства торговых фирм. Когда-никогда прокатится на автомобиле — орудийный завод, арсенал, пристань. На час отлучится — обширный стол завален ворохом бумаг. Телеграммы, донесения, сводки, рапорты… Ответы требуются незамедлительно. Впряг основательно в этот воз и Минина; везет без кнута. Сперва побаивался барства в нем, излишней болтовни; нет, меньше стал таскаться по маловажным собраниям, не чурается и черной работы — наводит порядок в городе, занимается мобилизацией, формированием, помогает снабженцам, заготовителям. С выделением в самостоятельную губернию (Царицын был уезд Саратовской губернии) ему хлопот поприбавилось и как председателю губкома. От губчека отлучил его начисто; держал в своих руках, не доверял никому.
С военспецами повел Сталин по-умному, сразу не ломал старых сложившихся в штабе СКВО порядков. Усыплял, конечно, выжидал: в чем-то, да проявят себя. Снесарева выпроводил из Царицына не тотчас, дал без спешки упаковать чемоданы, погрузиться на попутный пароходишко; с большим удовольствием приказал бы препроводить его за колючую проволоку, на баржу, приткнувшуюся к берегу тут же неподалеку от пассажирской пристани. Жаль, за ним явного не тащилось. С генералом Носовичем, начальником штаба, встречался ежедневно — требовала служба. Подолгу засиживались вдвоем; присматривался, пытаясь проникнуть сквозь толщу внешнего лоска, благородных манер к душе его голубой. Дело свое знает, ничего не скажешь: умен, тонок. А златоуст — заслушаешься! Отрываясь от десятиверсток, устраивали своеобразные перекуры — отвлекались на общие военные темы. Не скрывал своего интереса к военному искусству; слушал, мотая на ус. Иногда не выдерживал, напористо вносил революционные поправки в буржуазную военную науку. В такие минуты в нем просыпался тот давний кружковский полемист-подпольщик, заядлый агитатор. Военное искус-ство-де необходимо и в нынешней войне, гражданской, но нельзя сбрасывать со счетов и значение агитации; если у самого талантливого полководца в мире не будет сознательного и подготовленного правильной агитацией солдата, то он ничего не сможет поделать даже с малой воинской частью революционеров. Самая действенная агитация, разумеется, у большевиков. Носо-вич, сбивая белым пальцем пепел с папиросы над пепельницей, делал вид, что соглашается. Нет, таким способом не проникнешь в его душу…
Первые двое-трое суток Сталин вникал в дела штаба СКВО и всех управлений; выделил главное — организацию обороны города и подготовку наступления. В приказе войскам округа определил основные боевые участки, план расположения сил, поставил боевые задачи каждому участку. А таковых четыре: Усть-Медведиц-кий, Царицынский, Сальская группа и Кубано-Черно-морский. В лицо знает командующих Царицынским участком и Сальской группой, Харченко и Шевкопляса; сомнений оба не вызывают: окопные офицеры в недавнем прошлом, зарекомендовали уже себя как преданные революционеры. Об усть-медвединце Миронове наслышан всякого — местный казак, из высших войсковых чинов; со слов Носовича, чин-то у него войскового старшины, по-царскому едва ли не полковник. Это и настораживало, вносило раздумья: казачьему высшему офицеру, по логике, следовало бы находиться на том берегу Дона, у белых. Что заставило его восстать против Войскового круга и атамана? По слухам, воюет всерьез со своими красными казаками против своих же станичников. Комиссары докладывают, неразбериха в его войсках — казаки свободно переходят с берега на берег Дона, от белых к красным и обратно; шатаются сотнями, а то и полками. Загорелся желанием вызвать Миронова в Царицын, пощупать; да самое время горячее у того на участке, на поворинской ветке. Проскочит сам туда, на месте увидит больше. О Кубано-Черноморском участке, командующем Калинине совсем смутные сведения. Связь оборвалась месяц назад, что там делается, где линия обороны, в каком состоянии войска — богу одному ведомо. И Серго затерялся где-то на Северном Кавказе, молчит; через Астрахань весточку бы кинул. В Астрахань отбыл комиссар Анисимов, а на днях проплыл туда и Киров; они уж вызнают о состоянии северо-кавказских войск, сообщат.
Нынче выбрался из города. За утро околесил на дрезине круговую ветку Гумрак — Воропоново; осматривал оборонительные позиции на ближних подступах, полевые батареи. Бронепоездом проскочил с командующим участка Харченко на передовую — в Калач-на-Дону. Возвратился поздним вечером, прокопченный, запыленный, злой. На бумагах у штабистов все гладко, ровно; на местах — черт рога обломает. Безобразие, головотяпство! Снарядов не хватает, по десятку — на дуло. Голодный паек! А на иные батареи засылают калибр не тот. И где? Рукой подать, у города. Нажмут казаки… Чем отстреливаться? Не-ет, не головотяпство. Другим пахнет…
Сперва, отмечая нехватки, он находил какие-то смягчающие мотивы — недогляд, описка, случайность; на третьей-четвертой батарее ткнул блокнотик в нагрудный карман и не задавал лишних вопросов. К концу дня накалился орудийным жерлом от многочасовой пальбы; наружу, как и всегда, не пробивалось негодование, но кто знает его близко, тот старается держаться на безопасной дистанции. Из сопровождающих один Щаденко постиг эту премудрость — успел испытать на себе тихий нрав грузина. На вытянутую руку боялся приблизиться; не досаждал и словом, предоставив оперативный простор начальнику участка. По своей наивности, неведению, Харченко силился кое-что смягчить, взять вину на себя, предполагая, что вина эта полностью лежит на самих батарейцах. Щаденко, кося круглым глазом, ждал, вот-вот предвоенсовета взорвется, тряхнет за ворот надоедливого. Странно, не случилось: Сталин на диво проявил терпимость, только и заметил ядовито:
— Командир ви, думаю, лучший, товарищ Харченко, нежели… адвокат.
Кому-кому, а Сталину подлинные виновники известны. Пока поставит перед очами своими одного из них — начальника артуправления Чебышева; завтра, возможно, выстроит в один ряд с ним остальных, птиц поважнее. В автомобиле, по пути от вокзала до Военсовета СКВО, шепнул адъютанту, чтобы тот из-под земли достал главного артиллериста.
Не окатив холодной водой пропыленного лица, не переодевшись с дороги, Сталин поднял бумаги артуправления. Да, в них картина куда приятнее, прямо-таки радужная. Интересно, что запоет Чебышев? Помнит ли он цифры в подписанных им самим сводках? Подлинную картину должен бы знать — третьего дня самолично появлялся в тех краях с инспекцией, со своими подручными.
Сталин вдруг ощутил холодок на щеках. Сейчас только для него обрели особый смысл две бумаги, случайно оказавшиеся на столе. Вроде бы не имеют меж собой никакой связи. В Кривой, Музге морозовцы, отбившие на днях Калач, ему вручили пачку свежих разведданных; там, за обеденным столом, бегло просмотрел казачьи материалы, а вот теперь перечитал повнимательнее. Пространное донесение некоего подъесаула Беложирова на имя Мамантова «о расположении и доподлинном количестве красных сил под Царицыном». Среди сведений о живой силе — пехоте и кавалерии, — далеких от «доподлинных», причем в сторону явного занижения, несколько строчек уделено артиллерии, авиации и бронепоездам. Любопытно! Не поверил даже глазам. Точное число пушек и снарядов к ним; точное место их расположения на всей глубине обороны, от дальних к ближним подступам города. Совпала цифра летательных аппаратов, включая и недавно полученные из Москвы. Названы все поименно бронепоезда…
Поднявшись, он возбужденно заходил по просторному кабинету, стараясь не ступать на голубую ковровую дорожку, протянутую от двери к столу. Что это, так сработала белая разведка? Навряд ли. Сведения не «окопные»… Располагает ими только штаб. Да, вот они, обе бумаги, составленные разными людьми и совсем в противоположные адреса… Для него, предвоенсовета, нарисована радужная картина, заведомо ложная. Успокоить, конечно, отвести глаза. Генералу Мамантову сведения предназначались точные…
Не давался огонь — ломались спички. Сталин пресек себя, обругав расходившиеся нервы. Подпалил трубку. Затянулся, мысли пошли ровнее. После инспекции Чебышева никаких сдвигов не заметно — снаряды не подвозятся, не укрепляются даже оголенные участки, отмеченные в приказе. Кстати, вспомнил: Носович докладывал обратное. Да, да, работают грубо, нагло… Ведь проверить легко. Вот, выскочил же на несколько часов. На что рассчитывают? Жизнью рискуют, знают. Значит… наступление. О том, что белые готовятся к наступлению, известно. Но когда? Вот он, ответ. Не сегодня — завтра…
Сталин бросил взгляд на настенные часы. Долго матрос возится. Вкралась мысль: а не сбежал Чебышев за Дон? Прослышал, выехал, мол, на фронт; нет, штабные полагают, что отправился на Северный участок, к Миронову. С умыслом ввел в заблуждение. Успокаивало и другое — чекисты не подают тревоги. Иванов крепко вцепился уже не в одну ниточку — моток целый. Хотел позвонить ему, на Воронежскую. Не станет, дождется урочного часа: в половине первого явится сам.
Резко распахнулась дверь. Чебышев собственной персоной. Лицо в тени от настольной лампы; руки на свету — отряхивают, одергивают нервно полы френча, поправляют офицерский ремень. Видать, не выветрилась еще у царского полковника брезгливость к «серой скотине»; конечно, не хватило у Вани убедительных слов. А может быть, они и есть, слова-то убедительные, но залежались без применения — рукам больше веры. Сталин пожалел, раньше не догадался зажечь верхний свет. Подойти бы, взглянуть ему в глаза в упор. А что особенного, включит и сейчас. Потянулся к выключателю.
— Товарищ Джугашвили!.. Я протестую… — Чебышев невольно прикрыл глаза от яркого света. — Протестую против ваших жандармских методов… Врываться по ночам!.. Чекистов бы еще прислали…
Сталин подошел почти вплотную.
— Ви, Чебышев, нэ знаете жандармских методов… Зачем говорить? Я знаю, испитал на себе. Многажды испитал. А насчет чекистов, ви правы… Недооценил вас. Но, обещаю, из этого здания вас будут сопровождать уже чекисты. А прежде… один вопрос, всего один… На какой день и час намечено наступление белых на Царицын? Именно тут, на Центральном участке. И именно наступление группы войск генерала Мамантова.
— Об этом… надо спросить… у самого генерала Мамантова, — бледнея, выговорил начальник артуправ-ления.
— Ви шутник, Чебышев. Шутку я ценю. Умную шутку. Ваша шутка умная. Арестованы ви. Оружие сдайте в приемной. Идите.
Сталин повернулся и неторопливо пошел к столу, старательно огибая ковровую дорожку, чтобы не наступить.
Утром Сталин вызвал членов Военсовета — Минина и Ковалевского. Поджидая их, просмотрел свежие донесения, доставленные из аппаратной. Телеграфный бланк от Ворошилова: «Мартыновка освобождена. Сейчас на автомобиле еду туда. По донесению Думенко, в Мартыновке 5000 бойцов. По донесению мартынов-цев; начали боевые действия на Батлаевскую. Требование Шевкопляса удовлетворите наполовину. Ночью возвращусь и буду подробно докладывать». Кинул в общий ворох; покончив со всеми донесениями, взялся было за трубку, но рука невольно отыскала желтоватый бланк.
Заново перечитал сообщение об освобождении мар-тыновцев. Царицынская горячка оттеснила на задний план тревогу за дальний Южный участок фронта, успел уже забыть какие-то моменты. Представив себя в «душегубке» — в тех раскаленных зноем степях, недовольно подумал, что Ворошилов все еще продолжает тешиться розовыми иллюзиями об успешном наступлении на Тихорецкую. Дела прямо-таки дохлые. Неужели он там, на месте, не видит этого? Поедет в Мартыновку. А зачем? Командующему группой войск всего фронта не пристало мельчить себя, подменять командиров частей. Место его тут, в Царицыне, особенно сейчас — казачьи генералы, Фицхелауров и Мамантов, туго обложили город с запада и севера, с часу на час перейдут в наступление. Появится ночью на прямом проводе — потребует немедленного возвращения; кстати, сообщит и о назначении его членом Военсовета.
Будто и не было позади суматошной ночи. Глаз не сомкнул, если не считать одного-двух минутных «отключений». Рапорт царицынских чекистов. Работка по нем! Требуются его воля и рука — он надолго теряет физическое ощущение текущего времени, не испытывает и усталости. Вслед за начальником артиллерийского управления Чебышевым на баржу, опутанную колючей проволокой, были доставлены к утру все его подручные — из бывших офицеров. Кое-кого допросили. Ни слова о Носове и Ковалевском; это не значит, что нити не ведут в штаб. Есть они, не могут не быть! Время нужно для разматывания клубка. А его-то как раз и нет, времени. Выдворит из штаба обоих; чекисты поглядят за ними на воле.
Первым явился Ковалевский. Квартира его в соседнем доме, напротив. На приветствие Сталин отозвался кивком, не пригласил сесть. Нарочно не отрывался от бумаг, наблюдал исподволь. Как всегда, Ковалевский подтянут, свежевыбрит, надушен. Ни тени беспокойства в умных глазах; разве вот… руки. Бледные длинные пальцы с отшлифованными ногтями нетерпеливо мнут ремень портупеи. Интересно, знает он об аресте Чебышева? Вряд ли, вечер провел у себя на квартире, никто к нему среди ночи не приходил, улегся рано, с курами. Могли позвонить ему… Вот что не подвластно — телефон. Надо бы Иванову продумать…
— Рано вы просыпаетесь, товарищ Джугашвили. У меня не получается. Звонок из вашей приемной застал меня еще в постели.
— Привычка…
Сталин, посапывая трубкой, бросил короткий взгляд. В самом деле или притворяется? При желании мог бы видеть, что окна председательского кабинета не гасли всю ночь. Наверное, все-таки спал: припухлые от здорового сна веки, посвежевший цвет лица…
— Повестка сегодняшнего заседания… экстренного, как я понимаю, неизвестна мне. Вчера вас весь день не было. Может, я еще успею до прихода Сергея Константиновича что-то приготовить из документации?
— Нэ потребуется.
Вошел Минин. Вид царицынца рассмешил Сталина: никогда не видел его в защитном. Летняя новенькая гимнастерка топорщится, как на гимназисте; брюки гражданские, черного сукна, вобранные в хромовые сапоги. Поясок кавказский, узенький, с серебряным богатым набором. Когда-то и сам носил такой; помнит, гордился им. Сейчас бы, наверно, не надел. Серго не расстается и поныне; как-то даже предлагал ему, запасной. Не взял — привык уже к солдатскому, простому, из яловой кожи.
Опередив говорливого царицынца, Сталин без лишних слов объявил о снятии с работы члена Военсовета Ковалевского. Тут же жестом попросил его выйти. Минин, не предупрежденный, не успел и рта раскрыть, только руками развел: вдвоем, мол, остаемся? Обождав, покуда за побелевшим военспецом закрылась массивная дверь, Сталин спросил:
— А ви, товарищ Минин, никого не можете предложить… вместо него?
— Не знаю уж, — опешил царицынец. — Коль неугоден оказался Ковалевский… Кроме Носовича; теперь в Царицыне у нас, поди, никого и не осталось из военспецов.
— Носовича я тоже снял.
— Бог мой! Они, надеюсь, не на барже?..
— Вижу, вас беспокоит их судьба…
— Ну как же?! Обезглавили штаб в такой момент! Ей-ей, хлынут казаки в город.
Сталин хмуро переставил, как шахматную фигуру, бронзовый бюст Пржевальского.
— Именно поэтому дальнейшее пребывание их в штабе опасно для города. Ковалевский и Носович большие специалисты по развалу, панике… Не исключено, повинны и в передаче секретных сведений врагу.
Потирая голое темя, Минин косился на дверь, за которой скрылся третий член Военсовета, теперь уже «бывший». Ухо уловило голоса. Когда проходил приемную, там уже сидели парни ухватистого чекиста, Иванова. Удивился еще: никогда этот народ не топтался среди бела дня в светлых апартаментах штаба. Совсем некстати ворохнулась мысль: видал Ковалевский чекистов или они прибыли потом?
— Так что штаба СКВО как такового нэ существует, — объявил Сталин, заправив трубку. — Предлагаю образовать оперативный отдел при Военсовете. Сотрудников набрать из штабов боевых участников. Есть уже свои специалисты, проверенные в огне. Будем выдвигать.
— А члена совета… вместо Ковалевского, рекомендовал Центр?
— Зачем? А ми с вами тут пешки, что ли? Назначим товарища Ворошилова.
— Какой же Ворошилов военспец?!
Недооценивал Минин этого человека. Малоразговорчивый, нелюдимый, не идет ни на какие контакты с окружающими; живет ночной жизнью, как сыч. Ничего не требует для себя. Царицынцам трясет душу только за порожняк, паровозы и сменные бригады машинистов. Доходили слухи: не попадайся, мол, под руку. Да, видит сам — хватка. Глядя на буйную жесткую копну волос, без сединки в сорок лет, худое, прокопченное до черноты, носастое лицо, побитое редкими оспинами, на ядовито мерцающие в щелках горские глаза, Минин с оторопью ощутил какую-то тревожащую силу, исходившую от него. Сила пугала, однако, как ни странно, вселяла и чувство надежности, прочности. Никто из «чужаков», заезжих, сколько их уже перебывало в Царицыне за прошлый и этот год, включая комиссаров Анисимова, Орджоникидзе, военрука Снесарева, не вызывал подобного чувства. Сталин ближе всех принял к сердцу судьбу города; действует надежно, без оглядки. Это и притягивает его, Минина, к нему, заставляет полностью вверяться.
Без сомнения, лучше быть его единомышленником, нежели противником. Лихорадочно прикинув в памяти стычки, словесные перепалки и несогласия меж ними за трехнедельную совместную работу в Военсовете, Минин с облегчением подумал, что они не несли за собой серьезных конфликтов, не оставляли взаимонеприязни, напротив, все его предложения поддерживал, приказы подписывал. Не сблизился как с человеком, но это уже иной разговор, к делу не относится.
— Я не против Ворошилова, — откашлялся в кулак, заговорил Минин, видя: Сталин ждет от него определенного ответа. — Напористый. Горяч не в меру… Но войска ему верят. Авторитетом пользуется и у командного состава.
— Вот-вот, это главное. Вера и авторитет в войсках. А что горяч… Так у него и дело горячее. С холодной душой и браться нэ следует. Излишки есть… На то ми с вами, остудим.
У Минина камень свалился с души.
По кривой, глубокой, как ров, улочке мчалась взмыленная тройка. Белая пристяжная едва не задевала раздутым храпом плетни, завалинки. За рессорным задком тачанки стеной вставала желтая пыль.
— Панька, едрена мать, жа-арь!..
Одной рукой Гришка Беркут ухватился за рукоять «максима», другой трепал вздутую горбом рубаху возницы. Костлявое, сохлое, как коровий лепух, лицо лоснилось от пота и возбуждения.
— Топчи контррру, Панька-а!
За садами, в Лопатине, кипела еще рубка, а он, Гришка, выкосив проулок в казачьем краснооколом тыну, сквозь сады вырвался в хутор. Кружной дорогой спешил проскочить к гребельке на ерике — только туда кинутся недорубленные кадеты, в казачий хуторок Садков. Там он их встретит, попридержит чуток, а уж за Думенко не залежится…
Парубком, до германской, Гришка Беркутов не раз забегал в Барабанщиков. Давно, еще на свет он не являлся, годов сорок с лишком назад, из их плодючего рода Беркутовых, что в Веселом Гаю, синеглазой белокосой девчонкой была отдана тетка Палата в этот хутор. Беднее двора по всему Салу, куда сбыть дочку, старый Беркут, Захарка, наверно не нашел. Ни скотиняки в катушке, ни куренка на нашесте. Одна хата на гольном дворе — камышовая, обляпанная желтой глиной с навозом, взятым на чужом базу. Кривые оконца без ставней — ладонью можно прикрыть, земли под хатой и порогом — с цыганское рядно. Через десяток шагов от улочки двор обрывался глинистым яром. Внизу, в камышах, — Сал.
Старый Беркут в душе льстился, на погляд, зятем Николаем: высок, черен, как грач, чубат. Из-за доброго лица взяли его на цареву службу, да не куда-нибудь, а в гусарский полк самой царицы. Шесть лет и семь месяцев отбыла тетка Палата в солдатках. Куковать бы ей и больше, да отчислили до времени ее залетушку: недолго пребывают наездники при своем скаженном месте. Дикие степные лошади, поступающие каждую осень, как и рекруты, на службу, нелегко привыкают к гусарскому седлу, к военному строю. Обезумев, бьют копытом, со всего маху падают на спину вместе с ношей своей — наездником. Ломают кости, сворачивают шею, а бывает, полковой поп в поминальник зачисляет на веки веков. Кости сживаются, обрастают мясом, а стронутые «паморотки» редко встают на место.
Вернулся на Сал в свою хату гусар-наездник. Казалось, еще выше стал ростом — будто аршин проглотил, до того прям и строен. Жгучие усы, малиновая грудь и сапоги с лаковыми голенищами с ума сводили хуторян. Лицом ясен, но в карих глазах его близкие стали вскоре замечать вроде бы туманец, потом начали прорываться слова, сказанные невпопад.
Рожала тетка каждый год. Помирали дети, как бурьян по осени. Из восемнадцати душ задержалась одна из старших да трое последышей — два парня и дочка, ушлая, бедовая девка Анюта…
Гришка Беркут издали угадал беленую стенку мазанки. Может, и проскочил бы, но доглядел тесовый дом с крылечком — сельскую школу напротив, через улочку, теткиного подворья. Дернул ездового за рубаху — тот плюхнулся на сиденье.
— Дер-ржи-и!
Спрыгнул Гришка прямо наземь, не касаясь каблуком ажурной подножки.
— Тетка Палата! Не угадаешь? Да Гришка я, Беркута Дениски старшой…
Тетка привстала с ободранной завалинки, недоверчиво ощупывала светлыми, на диво молодыми глазами племянника. Ссохшаяся, сутулая, с вылинявшей косичкой на впалом затылке. У Гришки сердце упало — так состарилась она за последний десяток лет.
— Господи-суси, и взаправду Гришка… По рябой морде угадала. А в кого же ты, грец, пуляешь из своей трещотки? Либо в красных?
— Тетка Палата… У Думенки я!
— А как же ты очутился тут? — удивилась она. — Зараз кадеты со школьного двора выкатили… В сады кинулись. Тоже на тачанке и верхи. Как не натолкнулся?
Гришке стукнуло в голову, что его заставило остановить тачанку. Подсмыкивая широченные шаровары, выпалил:
— Тетка Палата, бежи за сады! Там я такого кадета срезал… Офицер! На нем рубаха-а… Жуть! Из царского сукна. Жаль было рубаху. Стебанул по ногам… Тут прямо у ровчака лежит, вытянулся…
— Господь с тобой… — перекрестилась тетка, опускаясь на завалинку. — Забожалось тебе, окаянному…
Осмелел Гришка, подступил ближе.
— Небось Василь уже парубкует… Невестку в хату брать. А рубаха-а… К венцу бы надеть… Генерал, ей-бо, генерал.
Из чулана вынырнула Анютка. Тощая, худая, одни мослы. Лицом в мать — белявая, голубоглазая. В колючих косичках — цветастые тряпочки, на острых мальчишеских плечах чудом держится выношенная, латаная-перелатаная кофтенка.
— А где он лежит?
— Тю, дура набитая, — замахнулась на дочку мать.
Анютка, смешливо поблескивая глазами из-под локтя, спросила уже о другом:
— Братка Гришка, а на Думенку можно взглянуть, хоть одним глазком, а?
— У, бесстыжая… Сопли еще под носом… Ступай в хату.
Неловко топчась в пылюке, Гришка не чаял, как ему вскочить в тачанку.
— А гусар как тут?
— Негожий дядька, чисто негожий. — Тетка Палата сокрушенно покачала головой. — Навроде дите малое… Тут само стрельба из-за Салу… оконцы подушками за-туляем, а он ходит по двору, в полу пули собирает. Кричу ему: в хату, убьют… А он отмахнется… «Кого? Старого гусара? Да я царице семнадцать коней выездил!» Грех, ей-богу. Молодые гибнут. А его господь не прибирает…
Гришка наспех раскланявшись, влетел в тачанку и был таков. Нахлестывая под пузо пристяжную, а другой рукой подталкивая в спину возницу, он рыкал на всю улицу:
— Ррре-жь, Панька, ррре-ежь!..
Птицей перелетели гать, отгородившую балку от Сала. Распугав в плесе зеленых лягушек, околесили церковь и вырвались на выгон. Одним духом подскочили к ерику, пробив колесами в густом чернобыле колею, выставились у самого въезда на греблю — закупорили, будто квачом бутылку.
Подоспели ко времени: из-за крайних садов вывалилась казачья конница. Гришка, блаженно жмурясь, нежно распрямлял клешнятыми пальцами полотняную пулеметную ленту…
Вечером из Барабанщикова Борис забежал на тачанке в Ремонтную. Обговорив с Шевкоплясом и начальником штаба связи и уточнив время встречи на станции Куберле, он тотчас засобирался в Гашун — наперерез выступившему в рейд полку. От адъютанта командующего, худощавого, остроносого парня в очках, узнал, что Ворошилов изъявил желание дождаться конца Мартыновской операции. Проводит утром поезд с особым уполномоченным Сталиным в Царицын и сам двинется вслед за пехотными частями на автомобиле.
— Я охотно бы с вашим полком, в седле… — высказал свое пожелание адъютант.
Борис с явным недоверием оглядывал его белую длиннопалую кисть руки, прикрывавшую коленную чашечку.
— Дальняя ездка, тряская…
Только Федор Крутей услыхал в голосе казачинца усмешку. Зная норов его, поспешил отвлечь:
— Да, товарищ Думенко, опять поступили жалобы от ильинских крестьян. Конники твои обчистили амбар… Вывезли овес.
— Кто? Маслак?
Шевкопляс, обдувая рыжие усы, косился на очкастого парня, выговаривал:
— Такое, Думенко, уже не реквизицией, а грабежом пахнет. Гляди, на этот раз приказом не отделаешься… Революционную власть чернишь. Комиссию назначу.
— Сам разберусь, — нахмурился досадливо Борис, чуя в угрозе потаенную фальшь: говорит он больше для адъютанта, нежели для него. Ведь знает же сам, без «грабежа» кони ног переставлять не будут. А тут — в рейд, по вражьим тылам. Удастся ли спешиться где-нибудь в балке?
— Погоди, — некстати вспомнил Григорий. — Давеча опять донимал тот дедок… За коня. Хоть бы бумажку ему выдал взамен, мобилизован, мол. Кадетов боится.
— Ты, Шевкопляс, не принимай все так близко к сердцу. Жалобщики будут до той поры, покуда твои снабженцы не обеспечат полк не только фуражом, но и провиантом, одежой. А что касаемо дедка… У него четверо сынов у белых. А самому не на чем ускакать. Вот и донимает. До меня он не суется.
Забылся, выдернул свою левую из перевязи. В самое сердце стрельнула боль. Превозмогая ее, водворил руку на место, поднялся с скрипучей лавки.
До тачанки проводил Федор. Вглядываясь в закру-тевших сумерках ему в лицо, шепотом спросил:
— Дорогу знаешь?
— Язык до Киева доведет.
— В Кутейниковской, гляди, калмыки… По сведениям разведки, полк формируется. Вы к свету туда должны прибыть.
Устроившись удобнее рядом с пулеметом, Борис успокоил:
— Есть хлопцы… Доведут. А в самой Мартыновке и окрест все яры и балки знакомы. Рос я там мальцом, у бабки.
Полк нагнал Борис за Салом. Из тачанки пересел на Кочубея. И незачем, а подъехал к бричке со своим походным скарбом. На передке, рядом с возницей, сидела Пелагея. В коробе среди узлов калачиком свернулась медсестра. В самом деле спала то ли прикинулась? Не подняла головы, стянутой белой косынкой, не отругала за то, что двое суток не слазил с коня, пропустил перевязку…
Захотелось вдруг услыхать ее голос. Нынче в полдень после боя, вытирая окровавленный клинок, обегал взглядом обросший красноталом берег ерика: не попадется ли белая крестастая косынка?
Пелагея повернула лицо, едва слышно спросила:
— Наголодняка небось?
Борис круто сбил Кочубея на обочину. Рысью обогнул эскадроны, занял свое место в походной колонне.
Слобода Большая Мартыновка крайними дворами подступала к красноглинным правобережным кручам реки Сал.
Самая сердцевина слободы, сразу от церковной площади, добротные тесовые, реже каменные, дома под железом. Фронтоны, карнизы, наличники и огорожа богато отделаны резьбой. В задних дворах, за сараями, гремят цепями рябошерстные волкодавы.
За прочными засовами в сытом достатке живут прасолы, лавочники, перекупщики скота и хлеба, приказчики. До войны с немцами этот люд переарендовал у калмыков и казаков все ближние земли. Жирели — ставили новые дома, магазины, воздвигали ветряки и вальцовки, обзаводились бойнями, ссыпками.
Беднота ютилась в мазанках, по околицам. Обе революции она восприняла с радостью. Особенно осеннюю, последнюю. Солдаты-большевики создали ревком. На клич Советов густо повалили из мазанок и хат слобожане в партизанский отряд.
Локоть к локтю с большеорловцами и платовцами отбивались мартыновцы зиму до весенней распутицы от казаков. Донимал свой окружной атаман, генерал Попов. Не мог он смириться, что в его округе обольше-вичились две самые крупные слободы. Генерал беспрестанно слал в мятежные волости указы: грозился, увещевал, взывал к богу, обещал мужикам казачество, наделы земли, сенокосные угодья…
В конце апреля мартыновцы и орловцы на общих собраниях граждан постановили не подчиняться атаману. Делегация их принимала участие в работе окружного съезда большевиков в Великокняжеской; просила великокняжевцев ввести их в свой округ. Там же она во всеуслышанье заявила о своем согласии объединить партизанские отряды.
Но объединения не произошло. Выборные командиры не смогли преодолеть местничества. Разбавленные мобилизованными из зажиточных мужиков партизанские отряды потеряли прежнюю однородность, сбились с пролетарского шляха. Остался невыполненным приказ по революционным войскам Южной колонны от 4 июня 1918 года, утвержденный первым командующим 3-го Крестьянского Социалистического полка Васильевым. В нем предписывалось ему, Васильеву, приступить к формированию означенного полка. Командиром 1-го батальона назначался Шевкопляс, 2-го — Думенко и командиром 3-го батальона — Ковалев, большеорловец.
Шевкопляс, Никифоров и Думенко свели свои отряды, создав 1-й и 2-й батальоны; этим положили основу полку. Ковалев не осилил разноголосицы сальских отрядов — не организовал 3-й батальон.
В канун боев Григорий Шевкопляс, сменивший Васильева, отозванного командованием 3-й колонны Революционных войск Северного Кавказа, отправил на Сал директиву; в ней предписывались каждому отряду дата отхода и путь следования до места встречи. Большеор-ловцы — на Куберле, мартыновцы — через хутор Жиров, в Зимовники.
Ослушались сальцы и в этот раз.
Конные дружины донских станиц Семикаракорской и Константиновской скопом навалились на Большую Орловку. В три-четыре дня красные партизаны израсходовали и без того скудные боевые припасы. Обливаясь кровью, волоча за собой хвост беженцев, гольным штыком прорвались к соседям — в Большую Мартыновку.
Нужда объединила отряды. Ситников, начальник мартыновского гарнизона, выполняя задним числом приказ, вошел в подчинение к Ковалеву. Рябомордый, кудлатый, пасмурного вида человечина, орловец тут же поставил условие: пробиваться к полку, на Куберле или Зимовники. Ситников пожимая плечами, сослался на мнение партизан. Митинговали денно и нощно на церковной площади; свистели, кидали вверх шапки, рвали до хрипа глотки…
Нет, не перекричать горлохватов. Время упущено: белоказачье кольцо уплотнялось с каждым часом. Забыл Ковалев о еде, о сне: метался из края в край слободы. Бросал лопатку, хватался за винтовку. В помощь бойцам и беженцам вся слобода, стар и млад, высыпала на выгон, к сальским кручам, рыть окопы, траншеи.
Ночами, в часы затишья, Ковалев метался на жестком топчане в штабе, грыз в бессильной злобе ореховый мундштук с погасшим окурком, колотил себя кулаками в шишкастый, с мясистыми складками лоб. Смалодушничал, пошел на поводке. Последними словами обзывал эту клятую партизанщину.
Обиду, горечь прибавил Ковалеву раскрытый в слободе источник, какой питал отрядников-горлохватов. Богатеи-куркули давно съякшались с атаманскими лазутчиками; последняя, майская, мобилизация в Большой Мартыновке и в ближних хуторах дала приток равнодушных к Советам крестьян, а отчасти и откровенно чуждому делу революции элемента. Партизанские порядки помогли им освоиться в отряде и впустить глубоко корни. Поддались не только бойцы-партизаны, испытанные в восьмимесячных боях за трудовую власть, но и иные из командиров. Сам Ковалев не считал себя безгрешным; туго думал до последнего часа о слиянии всех сальских сил воедино. Не хотелось растворяться в общей массе, лишаться тех командирских привилегий в партизанском быту. За то и наказан…
Более месяца обороняется Мартыновка. Патроны и снаряды, по сути, кончились. Промышляли ночными набегами на казачьи тылы. Выходили запасы хлеба, соли, истощается фураж — падут обозные и верховые лошади. Лазарет задыхается без лекарств. С каждым днем разбухает он, тяжелеет: раненых поступает меньше, нежели больных. Косит тиф.
Белые не торопятся идти на штурм. Измор — надежное средство, не такие крепости склоняли голову. И торопиться некуда. Донская армия обложила Царицын. Свои красноштанные в сотне верст засели по чугунке за Салом. Больше оглядываются на Котельников, чем помышляют вызволить из мышеловки «братушек».
Когда стало невмоготу, ревком в глубокой тайне снарядил ходоков в Ремонтную. Вызвались прорваться из кольца матрос Хахулин и пушкарь Гончаров. Среди ночи повели наступление на верхоломовские зимники; в прорыв и ушли смельчаки. Как в воду канули. С неделю терзали сомнения. А позавчера Ковалев, отчаявшись, уступил своему надоедливому ординарцу.
В самом деле, удалась затея. Прокравшись затемно по Салу вплавь, ускакал бедовый парнишка из хутора Рубашкина на добрячем офицерском коне, отвязанном от яслей чьего-то база.
Утром — встреча. До света не сплющил глаз Ковалев. В башку лезла всякая чертовщина. В соседнем поповском катухе уже третий раз голосит кочет. Нет сил ждать. Натянул сапоги, взяв под мышку ременный клубок с оружием, на цыпочках вышел из душной горницы, не желая будить военкома Зыгина.
Тесным проулком выбрался к обрыву. Заря уже набрякла на Куберлеевском шляху. Укутав камыши, серым войлоком выстелился по глубокой долине туман. В промежутки бугаиного переклика чутко вызванивала в теснине сальская текучая вода. Птичьи голоса, звон воды выделяли голубую тишину. Тишина ломила в ушах, гнетом давила душу. Не вспарывали ее и беляки: каждый день, с ранней зари, они начинали артиллерийский обстрел окопов, с восходом солнца переносили огонь на слободу. К разрывам снарядов все привыкли, приноровились, даже дети научились определять по клекоту, где ткнется он в землю. А нынче что-то молчат…
К мосту спускаться не хотелось. Там — застава; она встретит гонца. Мимо не пройдет, будет подниматься этой тропкой. Ковалев сел у обрыва, свесил ноги. Прикурив от трута, обламывал край яра, кидал в туман комки глины. С приближением восхода тревога возрастала. С неимоверной быстротой разливался жар по небу, сжигая звезды, сгоняя синь куда-то за слободу, к Дону. Крестик на церкви первым перенял за бугром солнце — вспыхнул, будто свеча в чулане.
Морщась, Ковалев с ненавистью окидывал желтеющие прямо на виду степные дали за Салом. Одна надежда на туман да камыш: по воде можно еще прибрести. А если он еще далеко от речки?..
Вытряс махру до последней крошки из кисета. Солнце встало над степью, накалилось добела. Из осевшего тумана проглянули жердевые перила моста, оголился по пояс камыш, а кое-где в прорехах замерцала вода. Оборвалась тонюсенькая ниточка…
Весь день бродил Ковалев как чумной по окопам. Не кричал, не грозился, как бывало, просто ходил, незряче втыкаясь взглядом в кирпичные лица бойцов. Даже самые отъявленные пересмешники, неунывающие говоруны прикусили языки — чуяли, дела как сажа бела. Сморенный жарой, тяжкими думами, не дотронувшись до еды, упал к вечеру на топчан вниз лицом, заснул как убитый.
А помощь уже пришла к мартыновцам. Еще солнце не коснулось верхушек тополей, загремели орудия сразу с двух боков — левее хутора Рубашкина и с теплого края — от Арбузова.
Ковалев оторвал от ватника смятое рябое лицо. Шало моргал покрасневшими глазами, не понимая, чему так обрадованно скалит редкие зубы военком.
— Ну и спать здоров, — качает Зыгин стриженой головой, продолжая трясти его за плечо. — Из пушки пали над ухом… Чуешь, командир!
— Откуда? С небес, что ли?
Ковалев запустил по привычке руки под ватник — забыл, портупею с оружием не стаскивал с себя.
— Ситников поскакал к резервному батальону, — докладывал Зыгин. — Ударит на Рубашкин… Бойцы как ошалелые повыскакивали из окопов… Не удержать, рвутся за Сал. С Арбузова дюже шпарит и Кегичева… Может, кавалерию кинуть?
Умащивая на заросший затылок баранью шапку, Ковалев сбежал по шатким ступенькам крыльца.
— Коня! — оглушил он стойким прокуренным басом часового, окруженного возле сарая слободскими хлоп-чатами.
Застоявшийся конь вынес осатаневшего всадника за ворота, едва не истоптав у навозной кучи кур.
Пушки умолкли. Приглушая ружейную и пулеметную трескотню, накатывался из степной глуби густой вал шума: гудела сама степь.
Горячий ком подступил к горлу. Не мог Ковалев подавать команду голосом — размахивал длинноствольным маузером.
Через траншеи и окопы пронеслась отрядная кавалерия. Ковалев махнул военкому, красовавшемуся на гнедом дончаке: с богом, мол, комиссар, не подгадь. Сам, спешившись, перепрыгнул ближний окоп, выстрелами привлекая к себе бойцов. Вмиг оброс горячей, бурно дышащей щетиной штыков. Сбиваясь на бег, не оглядываясь, как-то боком, плечом решительно сунулся в удушливую пылищу, оставленную конниками…
Грязный, распатланный, с прилипшей к крепким лопаткам гимнастеркой, пробивался Ковалев сквозь орущую толпу бойцов, баб, детей, стариков, запрудивших площадь. Вырвался на крохотный пустой клочок. Тяжело повел насупленным взглядом. Ворот разорван, ни одной пуговицы. К черной клешнятой лапище намертво прикипел маузер.
— Загляденье, командир…
Голос насмешливый, но не злобивый. В пяти шагах — стайка веселых людей, отгороженная от толпы лошадьми. Скалят зубы все, кроме одного. Бронзовое на закатном солнце лицо, крупное, ровнощекое. Маленькая, серого курпея шапочка сбита к уху. Левая рука на перевязи, перекинутой через шею. Повязка выделялась на черной сатиновой рубахе; бинт не свежий, затасканный — ранен, значит, раньше. По едва обозначенной усмешке в строгих быстрых глазах догадался, что слова произнес он.
По тому, как на него поглядывали, понял, на кого нарвался. Зыгин и Ситников уже тут. Тоже усмехаются — ожили, возрадовались. Признал в остроскулом усаче, обугленном на солнцепеке, как полешка, знакомца-соседа, платовца. Разлепил запекшиеся, потресканные толстые губы в ответ на дружеский кивок.
С удивлением Ковалев смотрел на маузер в стиснутых пальцах. Тыкал им в бедро: кобуры нет. Видать, оторвал тот казачина, с каким схватились у яра. Здоров, чертяка, чуть было не спустил с кручи. Сунул оружие в карман.
Обменялись рукопожатием. Неловко щурясь, орловец не то спросил, не то сказал с недоумением:
— Как же… батальон у тебя, а выходит — конники. У Шевкопляса полк…
— Отстал ты, Ковалев, — покачал Думенко головой. — Пехоты уже на пять полков. А конницы… Полк. Вот он, весь.
Проследил Ковалев за его рукой. Кругом церкви, у ограды, — темным-темно от седел и конских голов. Перехватил жаркий взгляд военкома Зыгина, предложил, неуверенно:
— Может, митинг открыть?
— Не намитинговался… Вот комиссар выскажет приветствие, и баста. Со светом нужно утаскивать твои возилки в Зимовники, пока казаки не очухались.
Резкий тон не обидел Ковалева. Напротив, полегчало на душе — скинул многопудовую обузу, давившую все дни осады. Дельно, по-солдатски.
Стронулись с места через сутки. В глубоких синих сумерках прошел последним по расшатанному мосту эскадрон Гришки Маслака. На много верст вытянулась колонна из бричек, возилок с сеном, скота, пеших и конных воинов. Головной разъезд уже выгребся из просторной низины, уходившей от моста на бугор. Отдохнувшие кони колупали сточенными шипами подков подбитый, обдутый ветрами шлях.
До Куберле пехота шла без боев. Белые расступались, накапливаясь на флангах. Бойцы-великокняжевцы рвались — хотелось скорее глянуть на свои оставленные пустые хаты. В спины поджимали беженцы. Этим и вовсе не терпелось перешагнуть родной порог — хлебнули в отступе. Другой месяц в бегах, по-цыгански, под звездным небом, под нещадным пеклом. Без воды, без хлеба, с постоянным страхом попасть под казачью шашку…
Со станции Двойная навстречу выдвинулся деникинский бронепоезд. Ошпарил с бугра катившего «Жучка» из морских орудий, разворотил перед самым носом рельсы. Для острастки чесанул по бричкам с беженцами.
Федор Крутей воспользовался заминкой. Положив ладонь на карту, колюче взглянул в осунувшееся, одутловатое лицо Шевкопляса.
— Григорий Кириллович, я не вижу смысла в дальнейшем наступлении.
Тот хмыкнул за вислый ус. Отводя набрякшие, красные от бессонных ночей глаза, неопределенно шевельнул полным плечом:
— Приказ Военсовета…
— Приказ выполнен. Гляди, что получается… Мы сами суем голову в петлю.
Видел, что сделался сговорчивее — Ворошилов отбыл в Зимовники, — нажимал круче:
— Немедля заворачивать войска. Сосредоточиваться в Зимовниках. Туда прибывает Думенко с мартынов-цами. Главное сейчас — заняться формированием. Нужно дать ума освобожденцам. А что будем делать с конницей?
— Что, с конницей? — Шевкопляс оторвался от своих нелегких дум.
Федор присел на край стола. Боясь выказать особенное расположение к давнишнему другу, сдержанно пояснил:
— Раздулся личный состав. С мартыновцами… в полку до двух тысяч лошадей.
Шевкопляс оживился. Вышагивая по тесной дежурке станции Куберле, возбужденно потирал руки.
— Приветствовать Думенко! С каждым боем его полку прибывает. Две тыщи… Силища! Тряхнет казачишек еще хлеще, эге.
Дергая за дверную ручку, отмахнулся: была не была.
— Вертай.
Изъян в плане Мартыновской операции, на который указывал Сталин, начал сказываться. Вслед за радостной вестью, доставленной из Мартыновки от Думенко, пришла телеграмма из Царицына: войска Фицхелаурова и Мамантова начали сжимать дугу у самого города. Успех тут, в Сальских степях, оказался мизерным, незаметным, и он вовсе не повлиял на судьбу северного и западного участков.
Из поездки по наступающим пехотным частям Ворошилов вернулся в Зимовники. Пока говорил с бричек обжигающие речи, не замечал. Остыл — вкрались раздражение и тревога. Вдобавок к худой депеше из штаба обороны удручающее впечатление оставил осмотр. Бойцы оборванные, безоружные, полуголодные. Не сознавался самому себе, но его страшила крестьянская степная вольница. Он, рабочий, не понимал ее, дикую, отбивающую землей, потом, степным пресным ветром. Ликующие выкрики, разбойничьи посвисты, киданье вверх шапок не вызывали в нем хмельного восторга. За время пребывания в Сальских степях убедился: красновские посулы ближе к большинству разъяренных мужиков с винтовкой в корявых ухватистых руках, нежели защита Советской власти. Казачьи привилегии — божья благодать для них на земле. А что им несут Советы, знают немногие. Темнота, глухомань. Кто громче крикнет, за тем и кинутся слепо, бездумно. У конников один бог — Думенко. Куда поведет этот недалекий, сумбурный человек, туда и бросятся сломя голову…
С сердцем вырвал из блокнота в дороге еще исписанный листок, кликнул:
— Орловский!
Адъютант молча вытянулся у порога.
— Вот, отстучи в Военсовет…
Расстегнул пуговицы на стоячем вороте гимнастерки, прислонился обросшим затылком к прохладной кафельной стенке. Прикрыв глаза, мысленно пробежал написанное. Вспомнился ночной разговор в вагоне со Сталиным. Сделалось не по себе: мрачное содержание телеграммы полностью оправдывает предсказания председателя Военсовета* СКВО. Вернул адъютанта. Скомкал свою писанину, кинул под стол. Переписал заново.
«Царицын. Военсовет.
Мартыновцы, около трех тысяч бойцов, сопровождая обозы и оставивших Мартыновку жителей, с боем продвинулись к Куберле и соединились с нашими войсками. Мартыновцы вышли бодрыми и свежими после тридцатипятидневной осады. Полковой командир и его помощник Ситников и военный комиссар Сизин — истинные бойцы за Советскую власть — вынесли на своих плечах все тяжести осады, выглядят прекрасно и готовы продолжать борьбу с бандами красновцев и других кадетов. Потери мартыновцев во время осады сравнительно ничтожны. Я отдал распоряжение выполнить приказ Военсовета…»
Подумав, приписал, что белые, получив подкрепление, сводят над сальской группой клещи, угрожают станции Ремонтная, стремятся отрезать ее от котельников-цев. Перечитал вслух, скривился — представил хитрую усмешку под усами грузина. Зачеркнул все это место, дописал: «Я сейчас уезжаю в Ремонтную, где подожду еще день, а потом поеду в Царицын». Протягивая листок, наблюдал немигающими выпуклыми глазами за лицом адъютанта.
Морща крючковатый нос, Орловский поправил в глубокой переносице очки в тонкой железной оправе, бегло прочел ясный почерк командующего. В жесте, приглаживающем набок мягкие волосы, и в умных глазах за толстыми стеклами очков заметно недоумение: мартыновцы еще где-то на подходе к Зимовникам. Удалился тихо, не шаркая подошвами.
Ворошилов задержался ненадолго на станции. Не найдя должного порядка, тут же выдал удостоверение Дороне Носову, жителю станицы Романовской, — назначил военным комендантом.
Поезд его отбыл в Ремонтную.
В Зимовниках, заняв круговую оборону, как и в недавнем отступлении, войска приводили себя в порядок. Доукомплектовывались роты, батальоны. Много времени отняли мартыновцы. Самый большой отряд. Шевкопляс попробовал было за счет его уравнять другие подразделения, но мартыновцы и орловцы сбежались на митинг. Ситников воспротивился. На помощника командира напустился Зыгин. Оттягивая портупею, рубал напрямки:
— Товарищ Ситников поет давнюю песню… А по-моему, отряд вовсе расформировать!
— Ото голос, — усмехнулся Шевкопляс.
Зыгин обжег его взглядом.
— Мы в осаде еще хватили лиха… Среди честных трудовых бойцов свили гнезда куркули, подкулачники. Их голос однажды уже осилил. Через то мы едва не угодили на телеграфные столбы. И Ситников первый болтался бы на налыгаче… А до сих пор гнет свое, подпевает всякой сволочи. Расформировать по частям! Тогда еще будут воевать. А так — нет. Как нынче вон… Чуть что — митинговать. Командовать таким полком будет невозможно.
Ковалев поддержал своего военкома:
— Зыгин прав. Командовать таким полком… оё. Но и разгонять не легче. Поглядеть в деле. А по ходу прощупывать: чужаков много. И они, к нашей совести, делали погоду в отрядах.
Решили сохранить.
Кавалерийский карательный полк выковывался в огне, как кусок железа. Считали лошадей да седла. В людском составе недостатка не испытывали. Валом валили в конницу. Мало кто даже из пехотинцев не теплил надежду сковырнуть штыком из седла казака и завладеть его дончаком и шашкой — единственная гарантия попасть к Думенко.
В боях формировались новые эскадроны. К Чуну-совской Думенко вел их шесть. Мартыновский рейд поставил под клинок одиннадцать. После каждой рубки место одного павшего занимали три — пять бойцов. Не боялся Борис брать и из пленных. Сам выкликал тут же после боя из толпы понурых казаков-добровольцев. Попадались и свои, казачинцы. Вчера в балке Амта он с охранным полуэскадроном напоролся на казачью сотню. Кони сошлись храп с храпом. Полуденную, накаленную добела тишину разодрал исступленный голос:
— Ро-обя-я, Борька! Спасайси-и!..
От того крика сыпанули не только казаки, но и кое-кто из охраны. Борис даже не успел вынуть клинок — выпалил из нагана в сотника. Выстрел привел в чувство дрогнувших. Кружа коней, выхватывая шашки, они кинулись за командиром.
Разрядив барабан, Борис придержал Кочубея. Из лощины выскочил на рыжем коньке казак. Шашка в ножнах, винтовка болталась на согнутой колесом спине. Ткнув голову без фуражки в гриву, нахлестывал плетью. Шел ходко. Умеючи держался в седле. Что-то — в локтях ли, спине, согнутых ногах — показалось знакомое в беглеце. Пустил Кочубея.
— Сто-ой… твою мать! Кому говорю, сто-ой?!
Норовил здоровой рукой ухватить казака за ожере-лок. Угадал мелькавший обросший затылок.
— Ну и вояка ты, Чалов… Полные шаровары небось напустил. Не ты ли команду подал станичникам, а? Даже мои деру дали.
Чалов, растирая под рубахой колотившуюся грудь, шмыгая hqcom, виновато хлопал мокрыми веками.
— Отколь взял… Не я вовсе. Крысин вон, Гришка, заорал…
— Крысин?!
Обострялись у Бориса скулы, взгляд. Утирая тылом ладони потные брови, окинул напеченную полуденным солнцем степь. Кое-где еще шла скачка, кто-то возвращался, в одиночку, кучками. Сбивались у балки, неподалеку. Жаль, если Крысин удерет и на этот раз: весной за Манычем он увернулся однажды у него из-под самой шашки. Признаться, сам тогда удержал клинок. И дружок Захаркин, и дрались парнями, но все же… А после разгрома Великокняжеского партизанского отряда пошли упорные слухи: Евдокима Огнева-де убил Гришка Крысин. До крови он кусал себе губы.
Молчком тронул Кочубея. Чалов растерянно огляделся, подтолкнул конька. Стащил со спины винтовку, отцепил шашку; совал ему оружие, просительным голосом выговаривал:
— Возьми люшню да шашку. Деваться уж некуда… Кто поверит, что сам Думенко поймал, да потом и отпустил?
— Не поверят?
— Где уж! — В страхе округлились глаза табунщика.
— А ты сам?.. — добивался Борис с непонятным злорадством.
Чалов передернул плечами.
— Тебя я Борькой еще знал… Зараз, могет, все обернулось навыворот. Весь мир очумел, люди посказились все чисто: сын батька рубает, брат — брата… Кровищи — по колено.
Борис усмехнулся: все тот же Чалов, степной мудрец, агнец. Он вдруг вспомнил:
— Да, так и не выкроил время спасибо тебе сказать… За Панораму.
Глаза табунщика пропали в густой сетке морщин.
— Не погибла?
— Берегу. Не хозяину, случаем, готовил?
— Так, впрок…
Не укрылся от Бориса его сдавленный вздох. Помолчав, спросил:
— Не допытывались про лошадей тогда?
— Как же… Захарка Филатов по скуле двинул. На Думенку я все своротил…
Дурной нрав табунщика еще не выветрился у Бориса из памяти. А ведь прошло с совместного житья-бытья на зимнике ни мало ни много полтора десятка лет, половина всей прожитой уже жизни. Так и норовит старый коневод швырнуть человеку в глаза жменю махры. Вот и сейчас ощутил в его последних словах ту самую махру. Но, увидав опущенную голову, понял, что он выведывает таким рискованным способом свою неудалую судьбину: удержится на плечах его горькая головушка либо покатится под крутой уклон балки?
Не спешил успокаивать. Повесив повод на луку, скручивал цигарку. Пальцы левой руки уже помогали в таком малом, но нужном деле. Рука могла держать эфес, да не торопился загружать ее. Рана затянулась, в багровом рубце остался крошечный свищик. Протянул кисет и Чалову. Тот недоверчиво взял.
Курили молча. Кони шли почти рядом. Борису не терпелось спросить о своих: об отце, Муське… Сдерживался, ждал, пока хуторец заговорит сам. О дочке, может, он и не знает, но о Макее уж что-нибудь да слыхал. Или о мачехе, Акулине Савельевне…
Не доезжая сотню шагов до места сбора конников, Чалов сообщил:
— Мачеху надысь видал… И батька твой в хуторе. А старый Филат помер. Он же сидел в тигулевке в Ба-гаевской. Арестовал сам Захарка отца. За Макея, что вызволял, не дал спалить ветряк… А зараз атаманит Иван Прокопович Мартынов…
Хуторские вести Борису были не в новость. Кольнул сердитым взглядом: нужное говори.
— На троицу сходка хуторская была… Акулина, мельничиха… — Чалов не без опаски покосился на знатного хуторца. — Мачеха твоя… Так она прошение писала на бумаге, старцам нашим. Сам я, вправду, не был на той сходке — баба бегала. Сказывала, вроде она, Акулина, принародно отреклась от пасынков своих. Не ответчица, мол, за их действа. А за то самое обчество ей оказало помочь: выдало двадцать пудов ячменя на прокорм да проса.
Желая смягчить суровые слова, Чалов тут же посеял сомнение:
— А по-моему, то она сделала для отводу глаз… Да и с голоду, чтобы лытки не откинуть. Макей же при ей, блюдет старика.
Запершило у Бориса в горле. Подробно дознаваться не было времени. Оставил до лучшей поры. Натягивая поводья, спросил едва слышно:
— Про дочку, про Муську, чутка не ходит по хутору? Чалов помотал головой.
— А про Мансура Володьку чего скажешь?
— Утресь видал дьявола щербатого.
От спешенных конников отделился Ефремка Попов, начальник охранного полуэскадрона.
— Взгляни вон на хуторцев… Трое. Мартынов, Аксенов…
Казаки тесно обсели пригорок. Желтый дым от цигарок клубился над фуражками.
— А Крысин?..
— Тут и Гришка.
Борис спрыгнул. Разминая, растирал натруженные колени; он попросту тянул, давая время улечься душившей злобе. Вразвалку подходил к пленным. Казаки несмело, вразнобой подымались. Гришку Крысина угадал не сразу. Окидывал дальних, а он — вот. Горбился, как старик, в разорванной гимнастерке. Морщась от боли, поддерживал руку — видать, долбанулся плечом с подстреленного коня. Иначе бы ушел…
Расставив широко ноги, Борис уставился ему в складки страдальчески сморщенного лба. Ждал, пока подымет глаза, чтобы в них высказать давнишний приговор. Какое-то время даже поколебался. Крысин рос веселым парнем, дрался честно в Захаркиной стенке. Мало того, в вьюжные февральско-мартовские дни они с ним вместе гонялись за походным атаманом Поповым по калмыцким степям… Решили всё руки его — ног-тястые, красные, похожие на обрубки вишневых корневищ. После Евдокима Огнева они наверняка немало уже пустили людской крови. А сколько еще могут пустить!
Дотерпел; поднял казак глаза. Неузнаваемо мутные, хмельные от ненависти и страха. Ткнул легонько махорчатым черенком ему в живот:
— Расстрелять.
Дождавшись из балки винтовочного выстрела, обратился к пленным:
— Желающие сложить голову не за генералов, а за трудовой народ… выходи!
Первым шагнул казачинец Стефан Мартынов. За ним, шлепая о землю погасшими окурками, узловатой струйкой потянулись остальные. Тут же вернули казакам оружие и лошадей.
— Да обрежьте хвосты, — напомнил Борис Ефремке.
Подрезание конских хвостов сделалось в полку вроде священного обряда. Резали всем лошадям. Это отличало издали своих от чужих. Срамной участи избежала, пожалуй, Панорама — не мог Борис лишить кобылицу девичьей красы. С особым рвением бойцы отшматовывали по самый скакательный сустав роскошные хвосты казачьим коням. Несло оно с собой и еще одно назначение: не каждый казак рискнет метнуться на куцехвостом обратно к белым.
Отправив колонну, Борис придержал хуторцев; с наигранной веселостью посоветовал:
— Вы, соколы, летите на все четыре. Коней и оружие оставьте. Да глядите, в другой раз попадетесь — молитесь богу… В плен брать не буду.
Перекинул ногу с седла и Чалов. Борис, хмурясь, велел ему следовать за собой.
— А деваться тебе, Осип Егорыч, в самом деле некуда. Будешь при моих конях.
Отвернулся — заметил у старого табунщика слезы.
Телеграф как-то умудрялся еще доносить из Царицына вести. Шли они одна другой тревожнее. Имея превосходство в коннице, казаки упорно теснят группу войск Ворошилова. На сегодняшний день, 13 августа, те отошли на Котлубань, Тингута, Басаргино, укоротив вдвое линию обороны вокруг города.
Плачевные дела и тут, на юге. От малой излучины Дона, с хуторов Малая Лучка, Баклановка, белоказачьи сотни полковника Топилина в прошлую ночь, преодолев сорокаверстный глухой шлях, ворвались в Ремонтную. Захвачен железнодорожный мост через Сал.
— Чего боялись, то и стряслось, — бросил угрюмо Шевкопляс, грузно нависая над затасканной картой.
Федор Крутей, сматывая в клубок телеграфную ленту, подытожил:
— Мы сдавлены со всех краев, полностью отрезаны от Котельниково. Встает вопрос: обороняться в Зимовниках либо пробиваться?
— Куда?
Холодом потянуло от голоса. Федор, близоруко щурясь на ламповый свет, ответил:
— На Царицын.
Поднялся шум, бестолковщина. Был момент, когда радетели за «круговую оборону» уже одолевали. Партизанщину усмирил Шевкопляс. Хлопнул пухлой ладонью об стол.
— С рассветом наступаем на Ремонтную.
— А беженцы? — спросил гашунец Скиба.
Григорий как-то сник. Оттопырив нижнюю губу, выдул в усы воздух из легких, сокрушенно развел руками:
— Того хвоста девать некуда. Против прошлого громада удвоилась. По рукам и ногам связали. Но как ни важко, будем защищать. Батьки наши, жинки, дети…
— Да об чем балачка… — поддержал Ковалев, окутываясь табачным дымом.
Переняв неморгающий взгляд конника, Шевкопляс приободрился.
— Самая ответственная боезадача ложится на нашу славную кавалерию. Ты уж, Думенко, не хмурься, опять тебе мотаться по буграм, как и в первое отступление.
Борис поднялся с лавки. Подтыкая шапку под мышку раненой руки, дернул головой.
— Это не боевая задача — охрана тыла и флангов на походе… Такое от нужды. Главное — завтра расколошматить беляков за Салом, в Ремонтной. Вернуть железнодорожный мост. Вот она, задача коннице.
Григорий ткнулся в карту. Двигал карандашом, что-то бурчал под нос.
— Чего там колдовать. — Борис отмахнулся. — С рассветом перейти Сал. Где-нибудь повыше Ильинки… Броды известны. Хотя бы в Андреевке. А по чугунке бросить пехоту. В одночасье чтоб… Иначе взорвут мост. Тогда хана. Долго куковать, покуда восстановишь.
План приняли без споров, без ссор. Ковалев вызвался вести свой полк передовым.
— Вы попали в мышеловку из-за нас. А потому дозвольте нам искупить вину, — попросил он полушутя, вороша пятерней всклокоченные волосы.
В полночь Борис поднял полк по боевой тревоге.
Августовские ночи — самые темные в Сальских степях. Прохладнее, волглее, нежели июльские; те сухие, светлые и короткие, как вспышка серника. Не успеет потухнуть вечерница — на востоке занимается утро. К свету в глубокой извилистой долине Сала крутеет, как молоко в крынке, туман.
Кочубей, как и всегда, спокоен. Всадник выказывает нетерпение: то сдавит шпорами, то дернет повод. Вместе с охранением Борис переправился через Сал. У яра ждал эскадроны. Вот-вот должен вынырнуть из пологой вымоины Маслак. Слышен шум: трещит камыш, позванивает вода…
Как и предполагал, казаки их не ждут в этих краях. Подстерегают в Ильинке, а еще увереннее — за железной дорогой, в хуторе Барабанщиковом. Для отвода глаз кинул туда два эскадрона с пулеметными бричками. В горячий момент захватят хилый мостик в хуторе Барабанщиковом и по Лопатине — версты четыре — спробуют прорваться к железнодорожному мосту. В печенках сидит этот неладный мост. Взорвут казаки, ей-ей, взорвут; круто подожмет Шевкопляс пехотой, а с тыла — он…
С левой руки торчит белая колокольня андреевской церкви. Остервенело брешут собаки, потревоженные охранным разъездом; голосят кочеты.
— Андреевская, последняя из крупных казачьих станиц на Салу, — говорит за спиной кто-то из вестовых. — Далее — самые хутора… Атаманская еще станица. Когда-то гремела: ярманки бывали… А зараз оскуднела. На престольные праздники богомольцы теперь все больше тянут в Андреевскую… А там, в глубь степей, — Джураки-Салы, калмыцкие уже владения…
Из тумана вырвались всадники. На рослом золотистом жеребце с проточиной вдоль горбатого носа — Гришка Маслак. «Опять новый конь», — приметил Борис.
Редко стали они видеться. Буйный рост, расширение полкового хозяйства прибавляли забот. Кидал Борис в ножны клинок, мчался в тыл, в ветпункт, в шорные мастерские, в кузницы; по пути заскакивал в пехоту, матерился во все горло, тряс за грудки снабженцев: давай бинты, давай медикаменты, давай ухнали, давай провиант… Из того народа, снабженцев, вытрясти бутылку йода чего стоит.
— Я у вас не требую ни патронов, ни снарядов… Сами шапку передо мной ломаете. Не обделяю добычей… А вам, чертям, жалко капель… Раненый без них на стену лезет.
А Гришка не выходит с позиций. Не в открытой дружбе они жили с ним: с первой встречи в имении Королева Маслак постоянно ошпаривает кипятком — не язык у рябого дьявола, а крапива. Все равно восхищался его ясной лихостью, бесстрашием в бою, хотя словами того не выказывал. Бросал в самое пекло, где и чертям невмоготу. Выходил, ничего. Ни царапины за столько месяцев! Заговоренный. А может, врет рябой, скрывает? Не утерпел, окликнул:
— Маслак!
Екая селезенкой, золотистый красавец играючи вынес наверх.
— Серого куда подевал?
— Угробил Малыша… На пулемет напоролся. Позавчера у Кутенивки…
Помолчали.
— Ты, Гришка, за последки отдаляешься от меня… Обидел чем?
— Хо, чудно… Ото сам ты, Думенко, с каждым часом взлетаешь. Рукой уж и не дотянуться.
Борис отделался смешком. Глядя ему в спину, обтянутую просоленным офицерским мундиром, вспомнил, что хотел передать ночной разговор с Федором Кру-теем о формировании бригады из двух полков и о предполагаемом назначении их с Кондратом Гончаровым на должности командиров. Ладно, освятится уж дело…
Эскадроны текли темной речкой. Разворочали туман до самых камышей. Подскочил Семен Буденный.
— Один охранный эскадрон на том берегу, Борис Макеич.
Борис подобрал поводья.
— Поджимай тут скоренько хвост… До восхода навалиться на сонных казаков.
В Ильинке передовое охранение прихватило казачью заставу. Не приостанавливая развернутые в боевой порядок эскадроны, Борис завернул в поповский двор. Так и есть: не ждут их здесь. Черноусый кареглазый сотник, вынутый в исподнем из пуховиков поповны, заикаясь от природы ли, от страха, сообщил:
— Ду-у… Ду-уменку жду-ут в Ба-Барабанщикове либо в Садках…
— Батюшка с матушкой вчера в Дубовское отправились, — успел все разузнать Иван Куница. — Там беляки по случаю победы торжества учинили. А квартирант, не будь дураком…
— Покудова кот проветривается на базу, мышам в амбаре раздолье, — сказал Борис.
От смеха ли сотник перестал заикаться; торопливо объяснил:
— В самой Дубовской до трех сотен. Два пластунских полка держут оборону по Салу; у моста — прочный артиллерийский заслон. Главные силы, до полутора полка, — казаки и калмыки — размещены в хуторе Кравцове. Возглавляет полковник Топилин. Основные части сальской степной группы брошены в помощь правому флангу Мамантова, в район Котельниково — Жутово. По вчерашним данным, котельниковцы отошли в сторону Царицына и заняли оборону по речке Аксай Есаулов-ский.
Разговорчивый сотник, сам того не замечая, внес немалые поправки в первоначальный план, обговоренный вчера в штабе.
— Бери, Семен, два эскадрона и с Кондратом Гончаром дуйте на станцию. Глядишь, самого полковника с перины какой-нибудь лавочницы сгоните… А я по-над сальскими ярами — к Татарскому кургану. Сбивайте к Барабанщикову за сады. Пулеметы выдвинешь на ерик…
Буденный согласно кивал.
— Отступать им по той гребельке… Как и давече. На Садки. Больше некуда.
В двух верстах от поселка полк раздвоился. С семью эскадронами, не ввязываясь в начавшуюся уже на сонных улицах рубку, Борис на галопе прошел выгоном между Старой и Новой Дубовскими. Скатившись с бугра в просторную впадину, уходившую к Салу, пропали в балке.
С Татарского кургана видать, что делается за насыпью. Сразу за полотном — хутор Ериковский. Оттуда слышны команды, конский топот. По клубящейся пыли заметно: тянут к вокзалу, на шум боя. Невдомек, самое страшное — у них за спиной. Ладно, ступайте под горячую руку Семки с Кондратом.
Сдвинул бинокль влево. Ага, вот! В Кравцах, на полпути к заветному железнодорожному мосту, дела, кажись, посерьезнее… Сотник в Ильинке честно заработал свою голову, а ежели она окажется и неглупой, то из хозяина ее может выйти добрый эскадронный. На околице скапливается конница. Строятся головами сюда, на Ериковский. Этого многовато было бы Семену, на два эскадрона…
Махнул плеткой, Маслак и Иванов, спрыгнув с седел, бегом выгреблись на маковку кургана. У Маслака загорелись глаза.
— Погля, Куница! Крестник твой не сбрехал…
— Полагаю, не ведают об нас еще казаки, — заговорил Борис, обрывая болтовню. — За пятнадцать минут они будут тут. Слушай, Маслак… С тремя эскадронами останешься на месте. Следуй строго своей задаче… Мост! Как я ввяжусь с этой конницей, ты во все лопатки рви прямиком… Седлай мост — и могила. Черт, Шевкопляс что-то не отзывается. Подпер ли он со своей пехтурой?
Сбегая с крутого склона кургана к лошади, отдавал распоряжение зимовниковцу:
— Ты, Иван, вываливай со своим эскадроном балкой под полотно. Она выведет впору к ериковским садам… Принимай удар. Я скоплюсь возле мостика. Не обнаружат — двину во фланг, а то и с тылу… Крой!
Вскочил на Панораму. Чалов, не зная еще, как вести себя при новой должности в такой горячий момент, дергал за чембур Кочубея, тянувшегося к зеленому кусту курая. Голос подавал громко, чтоб на него обратили внимание:
— Издох бы ты, проклятущий! Голодный…
Борис, выравнивая поводья в отвыкшей левой руке, посоветовал:
— Чалов, держись Мишки. Кочубей каждую минуту понадобится. Да винтовку сдерни со спины. Загубишь коня — башку сниму.
Балка за мостиком расходилась рукавами. Правый уводил к ериковским садам, левый — в степь, навстречу белоказачьей коннице. Куница успел увести своих к садам. Его, Борисовы, эскадроны затопили всю развилку. Стоят скученно, неловко; вынув из ножен шашки, ждут команды.
Борис, спешившись, вскарабкался наверх; ощущал нараставшую тревогу. Склон не обрывист, но крут. Не каждая лошадь возьмет с маху. На гребне, в полыни, уже лежал, разбросав ноги, Блинков.
— Похоже, в мышеловке, — кивнул назад в балку. — Не дай бог, свернут на нас…
Этого боялся и он. Вздумается вон тому офицеру на вороном коне взять вправо, и в самый раз напорются. Не успеешь и развернуться в такой тесноте.
Казачьи сотни шли рысью, сомкнутые боевым строем, готовые по знаку переднего всадника раскинуться веером в лаву. На глаз — много, тысячи до полуторы сабель. Держатся настороже, неуверенно. Сведения, по всему, получили только от конного нарочного из Ериковского. А эти сами действовали наугад…
Борис загляделся на диво. Огромный янтарно-фиолетовый шар солнца лежал на самых путях.
— Сбивает до нас, дьявол собачий, — Блинков толкнул в локоть.
Кровь отлила от щек. План его рухнул. Испытанный прием — удар во фланг скачущей коннице — приносил ему неизменную победу. Теперь выход один: встретить свинцом. Расстроить, приостановить… Врубиться в лоб.
— Снять с тачанок пулеметы! Спешиться… — полным голосом отдал команду.
Блинков скатился кубарем.
Офицер, кружа над головой сверкающий палаш, звал огромную массу за собой. Держал явно на ериков-ские сады. Загудела под копытами степь…
У ног очутился Мишка. Выгнув по-кошачьи спину, тыкал плеткой куда-то назад, а языком сказать не догадывался. От ериковских садов накатывалась плотная лава. Вырвавшись далеко вперед, с опущенным к стремени клинком, мчался на серебристом скакуне Куница. Наддал и офицер. Расстояние между ними сокращалось стремительно. Вот-вот сойдутся…
В исходе встречи Борис не сомневался. Опытному, с наторенной рукой эскадронному попался противник зеленый, горячий. Бывалый рубака не стал бы бросать на горстку очумелых такую махину. Для заслона хватило бы и двух сотен… Сверху впрыгнул в седло. Наливаясь злой радостью, со звоном вырвал клинок из ножен. Подсказало сердце: пора…
Черный ветер будто прошел по степи. Тела, тела в самых невероятных позах. Лошадей мало: в сабельном бою их задевают случайно. Впервой Борис устыдился своей работы. До этого налетал — радовался. Так было несчетно раз за Манычем, у Чапрака; в Чунусовской сам едва не подставил затылок. Нынче испытывал такое чувство, вроде ударил лежачего. Вдыхая утренний воздух до зеленых мушек в глазах, дрожащими еще пальцами не мог свернуть цигарку.
Разломанные, сбитые казачьи сотни, уходя, попали повторно под фланговый удар. Из-за хутора Ери-ковского гнал недорубанные в Ремонтной остатки гарнизона Семен Буденный. Как и условились, тот отжимал их от бугра, не давал уйти к Дону. Передав ему резервный эскадрон, Борис приказал преследовать, покуда хватит духу. Сбор назначил в Барабанщикове.
Сейчас он спешил к мосту. Кравцовские сады скрывают его. Что там делается — одному богу известно. Орудийная перепалка заглохла. Пулеметная и ружейная трескотня отодвинулась к Барабанщикову.
— Судить по выстрелам… Маслак оседлал мост, — предположил Куница.
Блинков высказал сомнение:
— Небось «Жучок» приветствовал бы нас свистками…
Не возразишь. Головному бронепоезду самый раз быть уже в Ремонтной. Хода, значит, нет. У кравцовских левад — всадники. Без бинокля узнал начальство. Оставив эскадроны, придавил шенкелями кобылицу. При Шевкоплясе — начальник штаба и орловец Ковалев. По их расстроенным лицам учуял неладное.
— Взорвали один пролет, сучьи дети, — Шевкопляс с досадой плюнул. — Вот ездим по хутору, приглядываем, чем бы залатать…
— А что с Маслаком?
— Маслак сделал свое. Вдребезги расколотил пластунов, захватил батарею… Пленных вон… девать некуда. Они загодя приготовились: спичку успели под-несть…
Федор Крутей дернул его, шепнул:
— Ольга на пулемет напоролась…
— Какая Ольга?
— Сестра милосердия твоя.
Немели у Бориса губы, терпла кожа щек. Федор, вызванивая уздечкой, между прочим, добавил:
— Возле моста братскую могилу копают…
Молчком крутнул поводья. Панорама легко шла по песчаной тропке, сбоку шпал.
У моста — людская кутерьма. Оба берега забиты пехотой. На той стороне у самого края взорванного пролета чмыхает «Жучок»…
Наугад пустил кобылицу с насыпи. Бойцы расступились. Возле брички, поставив ногу на ступицу, понурился доктор Петров. Она лежала поверх сена, прикрытая до подбородка шинелью. В мальчишечьем остроносом личике — ни кровинки. Побелели и конопушки. Выгоревший хохолок бедово торчал из-под крестастой косынки.
Панорама, дрожа ноздрями, горячо дыхнула ей в щеку. Борис снял папаху. Не слезая с седла, потянулся, подоткнул полу шинели, свисавшую до колеса.
Нюрка, Нюрка!.. Так и не успел объяснить, почему назвал ее тогда этим именем…
Кружа по балкам, кидаясь с правого на левый берег Сала, конный полк неделю отбивал беспрерывные атаки. Дугой обложили беженцев и эшелоны пехотные части. Бойцы изнывали, под палящим солнцем в тесных ямках-окопах. Ночами ротами уходили к мосту — помогали восстановительным бригадам. С ближних хуторов по обе стороны от путей стянули все, что можно вложить в воздвигаемый на месте пролома бык, — плетни, телеги, бревна; разбирали амбары, сараи.
Днем одолевала казачья артиллерия. Беженцам, бабам и детворе, прибавилась работа: раскладывали под ветерком мокрые костры — завешивали мост дымом.
Конники наловчились выкорчевывать с высоток обнаглевших пушкарей. Малыми группами обегали скрытно, балками, в капусту крошили прислугу. Удавалось — приволакивали пушку, не выпадало — портили замки, заклинивали стволы. За время топтания у разбитого моста полковой артдивизион пополнился таким способом батареей новехоньких зеленых трехдюймовок.
По восстановленному мосту первым осмелился пройти «Жучок». Шел, не дыша, прислушиваясь к скрипу, стону быка. Тысячи людских глаз, не моргая, провожали его, как канатоходца. Перекатив на тот бок, «Жучок» с облегчением выпустил лишний пар, радостно, призывно залился медный свисток: даешь, мол, смелее…
Дотемна перегнали эшелоны. Последним переправился бронепоезд «Черноморец». Одним снарядом разворотил за собой недельный труд тысяч человеческих рук.
В Ремонтной эшелоны и обозы с беженцами не задерживались. Под напором конницы полковника Полякова пехота пылила по обочинам полотна. С полустанка Семичный, на полпути между Ремонтной и Котельни-ково, бросили по железке Маслака с тремя эскадронами. Шевкопляс был против этого рейда — не хотел отпускать от себя далеко кавалерию. Думенко стоял на своем:
— Не держи, Шевкопляс, конницу на приколе. Ее сила — на воле, в рейдах, внезапных налетах. Отчего нам казаки сопли бьют? Все оттого же… Мы мост за собой развалили, а им и бай дюже. Вот они у нас, на загривке. Вплавь взяли Сал. Ко-онни-ица-а. А по моим сведениям, в Котельниково Штейгера уже давно нету. Нужно искать его где-то на речке Аксай Есауловский. А до Аксаю того за сотню верст. Ту стенку, значит, проламывать все одно кавалерии.
Шевкопляс сердито дергал выгоревшие добела усы. Не найдя в глазах начальника штаба поддержки, пробурчал:
— Упрямый черт.
В самом деле, в Котельниково белые. К утру Гришка Маслак прислал донесение. На газетном обрывке, размером на закрутку, стояло корявым почерком: «Беляков до бисовой матери. Атакую. Гр. Мас».. Взмыленный вестовой оказался ненамного щедрее.
— Полка два, наверно. Это в самих Котельниках. И далее скрозь до самого Царицыну — тож беляки.
На диво, Шевкопляс не противился.
— Пробивайся. Громи в хвост наступающую на Царицын контрреволюцию.
Не трудно сказать, каков был бы исход для Маслака, не подойди Думенко вовремя. Главные силы белых недвижимо стояли на высотках, в западной стороне поселка. На их глазах малая конная часть красных лихо вырубала у крайних огородов дружину есаула Бакланова. Не шевельнулись — знали, это затравка. В получасе ходкой рыси, за увалом, подступает черная хмара — сам Думенко. Какой уж там выручать задавастого есаула, тут бы самим устоять…
Борис, оставив бинокль, потянулся к эфесу. Не окажись они здесь, не на чем бы уже носить Маслаку мохнатую белую шапку. «Погоди, сатана рябая… Выбью из башки твоей дурь. Ей-богу, выбью», — побожился, вспомнив его донесение. Первым влетел на Кочубее в казачью лаву…
Будто в свинцовой донской волне захлебнулись казаки. Ничего схожего по силе их пикам и шашкам не попадалось ни в далеких полях Галиции, ни в гористой туретчине. Сбитые, ошеломленные, два десятка верст гнали взмокревших коней. Опамятовались дома, на Дону…
Не убавляя напора, держась железнодорожного полотна, на полустанке Гремячий полк Думенко ископытил хвост наступающих частей генерала Быкадорова. Казаки, не принимая боя, отхлынули. Разгадка вскоре пришла. Передовые разъезды столкнулись у степного хутора с цепями котельниковцев…
Военсовет СКВО телеграфировал Сальской группе войск занять оборону на прежнем рубеже — по реке Сал. Пехота опять втиснулась в насиженные окопчики по-над извилистым высоким берегом. Конники скопились на флангах. Квартиру и канцелярию Борис обосновал в слободе Ильинке. Часть эскадронов разместилась за железной дорогой, в хуторе Барабанщикове.
Степь переоделась в осенний наряд. После августовских дождей по низинам полезла новая поросль луговой зеленки. Повыше, на сухмени, закустилась лебеда, курай, а по буграм ожил из-под корня типчак, выгоревший под июльским пеклом.
Нежились, выгуливались боевые кони. Свободные от разъездов, сутками паслись по лощинам, у ериков, набивая отощавшие бока за лето беспрерывной гонки.
Отводили душу и бойцы. Отлеживались между нарядами, выездкой неуков, жировали, как селезни, на харчах крепких мужиков-хозяев. А вечерами после захода солнца бродили по хуторским улицам до третьих петухов. В одночасье превратились в обычных парубков. Ловили девок, тискали их, запускали им в пазухи жаб, рогатых жуков, сухой коровий лепух. Иному выпадало оставаться один на один с хуторянкой. До бела дня прошатается за садами, в бурьянах. Десяток слов за ночь не скажет — выгребет до швов битком набитый с вечера кисет да обобьет в потемках пальцы об кресало. Хорошо еще, ежели девка попадется смышленая, не даст себя в обиду — разъяснит, что к чему, недогадливому… А другая бредет молчком, опустив покорно голову, обгрызая порыжевший конец косы, вздыхает, как телка, до самого расставанья, перемлев от тщетных ожиданий.
Умелые не давали в обиду честь думенковца. Мишка особенно дорожил этой честью. Подсмеивался над эскад-ронниками-однолетками. Выпади вся ночь в его распоряжение, он бы не спустил с мушки. Жаль, не выпадало такой ночи. Всем отдых, а ему самая горячка. Не знает наперед, где проведет ночь, где день. С утра у колодезя или у ерика, пока поит лошадей, позубоскалит с какой-нибудь хохлушкой с напомаженными жировкой щеками; вроде бы дело погнет к тому, что после дойки коров она не прочь выйти за батин плетень. А не успеет он опорожнить чашку за завтраком, голос из горницы:
— Мишка, Ерамочку.
Ерамочка появилась у них не так давно. Под Ку-тейниковской командир свалил с седла ее хозяина калмыка-офицера. Он, Мишка, успел схватить поводья. У пленного калмычонка дознался про кличку. Ерамочка, Ерамочка — черт знает, что за слово. Допытывался у комэска, платовца Оки Городовикова. Тот пожал плечами. Может, калмычонок и заика какой попался.
Кобылица на кличку вскидывала маленькую глазастую голову, прядала ушами, отзывалась. Командиру все равно, а ему, ординарцу, и подавно. Так и осталась Ерамочкой. Оно даже чем-то напоминало Панораму. Не ускользнуло от синих глаз ординарца и то, кому Ерамочка предназначалась…
Как-то перед андреевским рейдом сам проговорился. Чистил ее, а в это время к палатке подкатила санитарная бричка.
— У милосердии лошади верховой нету, — сказал он, провожая взглядом Ольгу. — Может, подарить ей Ерамочку?
— Кому? Этой недотроге? Была нужда…
Даже голову Мишка втянул в плечи — боялся, походит по ней железный скребок. Больше голоса не подавал, только хитро водил глазами. Но Ерамочка так и осталась под присмотром Чалова — некому ее дарить. Зато сам не слезает теперь. Панорама с Кочубеем изнывают от безделья в лугах, у ерика, а эта отдувается за них.
Мишка пошел на притворство.
Конец ночи провели в Ильинке. С утра протолкались в Ремонтной, в штабе. К полудню попали в Барабанщиков, в девяти верстах от станции. Остановились, как обычно, в школе, у Куницы, — его эскадрон был тут на постое.
Пока комполка учинял разнос комэску, Мишка сводил лошадей в ерик, искупал. На обратном пути возобновил старые знакомства: у церковной ограды встретил псаломщикову дочку. В последний приезд тоже так, познакомились у ерика, набился на свиданку и обманул. Нынче дал слово.
Въехал во двор. Думенко и Куница, оседлав перильца крылечка, мирно покуривали, вели разговор со смешками. Отлегло на душе; гляди, начальству самому захочется переночевать тут. Солнце, правда, высоко, мало что может еще взбрести в голову.
В самую точку попал: взбрело.
— «Прохлаждаешься, парубок…
Снизошло на Мишку: скривился вдруг, запустил ладонь под ремень. Сперва подумал отпроситься по-доброму. Но в голосе командира учуял такое, что с от-просом — дохлое дело.
— С животом нелады, Борис Макеевич…
Ссунулся с давно высохшей спины Огонька. Страдальчески-преданно глядел в самые глаза. Думенко недовольно сдвинул брови:
— Брось кривить рожу… Полчаса назад видели тебя у церкви. Ох, Мишка, стащу порты…
Прижмурился, как блудливый кот, — не мог видеть махрастую плеть в руках командира.
— Задай овса. Хотел с собой взять… Не возьму.
— А куда?
— На кудыкину гору.
Промашку дал Мишка. Ему тут же припомнился услышанный разговор в Ремонтной. Начштаба интересовался, есть ли у Иванова офицерская одежда. Не придал значения тем словам, а теперь догадался… Заныл всерьез:
— Так оно, может, обойдется… Крутнуло разок. И то не дюже. Борис Макеевич…
— К заходу приготовишь одну Ерамочку.
Сидя на крылечке, Мишка с тоской глядел на угасающую вечернюю зарю; ему казалось, дотлевал огромный костер на буграх за хутором. В те края ускакал Думенко, пристегнув к плечам офицерские погоны. Вслух шерстил матом некстати подвернувшуюся зазнобу. Через нее все… Птьфу!
— Что плюешься?!
Мишка повернул голову. В дверях — девчонка, костлявая, остроносая. Хмуря сердито выгоревшие реденькие брови, выговаривала:
— Баню, баню полы… А ты плюешь. Боже мой, а окурков натоптал! Ну, погоди, Мишка, самому Думенку заявлю…
— Откуда такая горластая? — миролюбиво спросил он, польщенный тем, что его назвали по имени.
— Оттуда, откуда и ты. А ну, марш, шаровары оболью. Расселся…
Мишка спустился со ступенек. Отряхивая сзади офицерские галифе с потертыми от седла кожаными леями, усмешливо оглядывал худые девичьи ноги, торчащие косы, подвязанные черными лоскутками. Девчонке лет пятнадцать. Язык вот ей бог привесил чуточку раньше — острый, как шашка его. Забавы ради затронул:
— Послушай… А что, ежели до тебя я сватов пришлю, а?
Распрямилась языкастая, склонила слегка голову. Отжимая мешковину над цибаркой, согласилась:
— Засылай. Вот наша хата, через уличку… А то матерь моя, на завалинке. Теткой Палатой зовут.
Развешивая на плетень мокрую тряпку, вывела из затруднительного положения «жениха»:
— Гашутка псаломщикова там уж небось заждалась… А ты тут лясы точишь.
Мишка сглотнул колючий ком, хриплым недобрым голосом спросил:
— Ты-то почем знаешь про Гашку?
— Сорока на хвосте принесла. Весь край знает… А попалась она тебе у церковной ограды неспроста. Ждала. Видала, как ты к ерику проскакал…
— И что с того? Грех?
Стрельнув глазами на соседний плетень, она шепотом поведала:
— Так вот вашего брата замануют. А потом либо из колодезя… либо вовсе не найдут. А все ж они, девчата…
— Мелешь ты, ей-богу, — Мишка присвистнул.
— Вот тебе хрест. Третьего дня в садах вон, в старом колодезе, вашего конника нашли… Молоденький парнишечка. Ножом в бок… А еще раньше, тот и вовсе пропал, как вроде в прорубь. И концов не найдут. И оба тоже на свиданку ходили, как и ты…
Вогнала чертовка в пот. Стащив папаху, поинтересовался:
— А Гашка тоже заманует?..
— Сходи — узнаешь.
От беленой хатки, через уличку — голос:
— Нюрашка-а, до хаты ступай.
— Кличут, слышь? Пойду, а то заварилась тут с тобой…
Беспокойство охватило парубка всерьез. Переиначил тут же свое решение — пойдет на свиданку к церкви. Колебался: сказать, нет ли караульному начальнику? Переборола гордость, умолчал. Выпросил запасной наган; шашку оставил, чтобы не болталась в ногах. Может, бежать придется.
— Куда так снаряжаешься, не к ухажерке? — спросил комвзвода.
— Тут в хуторе порядочки… К девке с трехдюймовкой надо подкатываться.
— Вот голос… Да у нас, ежели хочешь знать, тишь да гладь, божья благодать. А вот возьми в Кравцах…
Шел Мишка по темной улочке поближе к Салу. Поначалу заглянет к эскадронникам. Звали на самогонку. Перед свиданием для смелости не помешает хватить: черт ее знает, эту псаломщицу. Классу-то не трудового, поближе к буржуйскому, к захребетникам. А то и вовсе контра чистая, без примеси.
Дружков на месте не оказалось. Хозяин, не выходя из хворостяной калиточки, посмеялся в потемках:
— Нашел д\ паков в хате душиться… Вон они, коблы… На выгоне. Где девки вижжать, там их и шукай.
Наставил ухо. Ага, вон… От моста какой-то балочкой пересек хутор. Пахнуло из низины волглой свежестью; дух забивала полынь. Темень, выколи глаза. В ушах — гул от звонкой тишины. Где же? Пели и повизгивали в этом месте. А теперь — во-он…
Прикуривая от трута, Мишка вдруг ощутил спиной холодок. Откуда-то из-под земли — голос… человечий. Тужит, как вроде сыч. Оборвался… Сверчки одни. Во, опять… Совсем рядом. Руку протянуть — дотронешься… Черное, лохматое встало в глазах. Задом, задом… Кто-то поддел в голяшки. Подломились ноги — полетел в полынь. За что-то твердое, холодное, как кость, ухватился, вскочил…
Огонька от беляков так не гнал, как бежал сам. Очутился возле школы. Терся мокрыми лопатками о жердевую ограду, едва успевал хватать ртом воздух. Отдышался, обнаружил пропажу… Папаха?! С холодеющим сердцем запустил руку за пазуху. Нет. Чужой наган на месте. А то дело будет: одной гауптвахтой не отбояришься. Во всем полку засмеют, хоть в пехоту сбегай. Свой, в кобуре, тоже на месте.
Очухавшись, понял — занесло его на кладбище. А под ноги попался крест… Ладонями до сих пор ощущал сырое дерево. Кто тужил, человек, сыч? Уж не мертвяк ли из могилки?
Повалил из Мишки смех. Переламываясь в поясе, хрипел, трясся, крутил всклокоченной башкой, как неук, засевший на аркане.
— Очумел? — полюбопытствовал часовой, выглянув из-за горожки.
Мишка умолк. Одергивая френч, оглядел небо. Понял, ночь уже глухая и никто его не ждет; у самой преданной зазнобы и то все жданки давно бы полопались. Матюкнувшись, поволок ноги к лошадям. Развалился в бричке на сене. Засыпая, подумал: «Надо светом сбегать на могилки. Не ходить же гололобому. А то когда еще бой…»
Из тыла белых Думенко вернулся на третьи сутки. С удостоверением есаула армейской контрразведки он проехал сальские хутора, занятые казаками, попетлял по левобережью Дона. Силой унял острое желание переправиться на тот бок, навестить в станице Константиновской Быкадорова. Немолодой, по слухам, заслуженный в войне с немцами, генерал усиленно интересуется его, Думенко, персоной. Весной, в середине мая, ему докладывали, что на Маныче, в районе станции Торговая, находится до семи тысяч пехоты, шесть сотен кавалерии и тридцать пять пулеметов красных. Общее командование объединяется в лице матроса Думенко.
Сведения такие извлекли из полевой сумки казачьего офицера, зарубленного в Чунусовской. Посмеялся Борис — беляки со страху произвели в матросы. Погодя сообразил: матрос Евдоким Огнев, командир Великокняжеского партизанского отряда, и он для них одно и то же лицо.
Более точные сведения о нем генерал получил сравнительно недавно. В разведсводке полковник Топилин доносил, что «в районе станицы Чунусовской действует отряд Думенко до 1300 коней, с двумя пушками и пулеметами, ими в Чунусовской заказан обед на 1300 человек. В занятых местностях красными проводится мобилизация 16 лет. Красные готовятся к наступлению на Донскую область». Эта бумажка попала им из разгромленного в Ремонтной полевого штаба Топилина. Федор Крутей, вертя ее, сделал настораживающее замечание:
— Мобилизация шестнадцатилетних — ерунда. А что касается последней фразы, о готовящемся нашем наступлении… Любопытно. Имеется в виду, по времени, мартыновский рейд. И наступление на Зимовники — Куберле… Орудует их разведка.
Здравый голос одержал верх. Была бы Константиновка на этой стороне Дона, рискнуть можно. Но переправа на пароме в заваруху… Бред. Кроме того, у генерала помимо залежалых сведений могут быть более свежие и подлинные: сотник Филатов, так ретиво обхаживавший его всю весну, не мог через своего шефа, полковника Севастьянова, не снабдить ими. Со слов сестры Пелагеи, Захарка разжился в ту пасхальную ночь в хате даже его карточками. От греха подальше.
Прогарцевали с Куницей по песчаным улицам станицы Романовской. Удостоили своим посещением полковника Топилина, чудом не угодившего на днях под клинок. Представляясь, Борис прозрачно намекнул, что их привело последнее поражение в Ремонтной. Полковник был рад отделаться от залетного соглядатая; сославшись на занятость, перепоручил контрразведку одному из своих штабных.
Вместе с ним они и явились в штаб.
Тут же Федор Крутей превратил сведения разведки в цифры. Не утешительны они, даже судить по их участку фронта. У противника идет усиленная, спешная мобилизация всех возрастов. Нажимают на формирование конных частей. Кое-что добавил прихваченный подъесаул. Повторное наступление на Царицын намечается на первую половину сентября. Войсковой атаман Краснов рвется поднять пошатнувшийся в летнем неудачном наступлении престиж. А попутно хочет доказать Деникину, болтавшемуся все еще между Доном и Кубанью, что донцы и сами с усами. Теперь атаман не приглашает российского собрата «объединить усилия» для разгрома красного города, как это было весной в Манычской станице.
— Грызутся между собой, как собаки, — с горечью сказал казак напоследок.
— Картина как будто разъясняется, — подытожил допрос Шевкопляс. — Через день-два получим разведданные и с юга, из Куберле. Сводные цифры покажут полностью картину. Узнаем, чем располагает противник на сегодня. «Язык», правда, не больно разговорчивый попался. Но, думаю, главное он не утаил: начало наступления. Благодарность тебе, Борис Макеевич, за офицера выношу. Отправим его в Царицын, там он больше скажет. Да, погоди!.. Товарищ Крутей, он знает об той бумажке?
Федор, копаясь в папке, подмигнул:
— Где же ему знать… Бумагу вчера доставили. Ага, вот.
Вырвал ее Шевкопляс из рук начштаба — хотелось прочитать самому.
— Слушай, об ком речь… «…особенной храбростью отличается крестьянский полк под командованием Думенко. С тысячью всадников он держит восьмидесятиверстный фронт, наводя панику на кадетские банды». Каково? Информационный бюллетень ВЦИКа. Ого! Не какого-нибудь там округа… Центральная Советская власть!
Как ни привык Борис к лестному о себе и своих конниках, запершило в горле. Не иначе, устал в «гостях» у казаков. Колупая мозоли на ладони, хрипло буркнул:
— Нашли чего указывать… Да и припозднились. Две тыщи.
Засовывая бюллетень в полевую сумку, Шевкопляс не согласился:
— Нет, нет… Сам почитаю конникам твоим. Нехай знают, Советская власть берет на примет все их подвиги. А после войны каждому по заслугам воздаст почести.
Прощаясь с Думенко, посоветовал:
— А тебе по вражьим тылам, пожалуй, хватит раскатываться. На то есть разведка. Головой рискуешь…
— Ав атаки ходить? Тоже риск. Пиши уж приказ заодно.
Шевкопляс обидчиво нахмурился. Скрипя дверью, невнятно проговорил:
— Ив атаки не все ходи…
Пр ислушиваясь к его тяжелым шагам, Федор сказал:
— Души в тебе не чает. Пока пропадал на Дону, плешь мне всю переел. Зачем я дал добро на разведку… А усмешек твоих не выносит. Ишь, загрохотал сапогами. Учинит разнос Ковалеву…
— А что там у мартыновцев?
— Прав Зыгин. Полк тот нужно было сразу переформировать. Этой ночью до полуроты оставили окопы. Ушли за Сал.
— С оружием?
— Да. Затесался какой-то из офицеров… Сбил мозги, увел. Участилось дезертирство и в других частях.
— А у моих?
Федор отвел глаза.
— Сводку на сегодня Буденный еще не прислал…
Борис расстегнул воротник. Сказал негромко, угрожающе:
— Рубай начистоту.
— В среду один из разъездов братался с казаками…
— Как братался?.. — обеими руками стиснул конник черенок плети.
— Братаются по-всякому… — Федор пожал плечами. — Съехались два разъезда… Закурили из одного кисета. И разъехались с миром. А можно и еще… Пригласила девка парня… Споила его — выболтался.
— Назови… Хоть эскадрон!
Улицы Дубовского Борис прожег карьером. Вырвался на выгон, к сальским кручам. Из-за Сала в разгоряченное лицо ударил остужающий ветер. Мысли пошли ровнее, без скачков… Усмирялись, остывали. Перед Ильинкой перевел взмокревшую Ерамочку на рысь. Но к чему устраивать суд, а тем более… ставить к стенке начальника разъезда. Сам виноват в первую голову. Распустил командиров, оторвался от бойцов. По тылам казачьим раскатывает, играет своей головой, как вроде речным голышом. Долю пытает. Прав Шевкопляс. Мальчишество — шататься ему, командиру, по казачьим тылам. Да и кидаться сломя голову в атаки со взводом тоже…
По слободе ехал шагом. Отвечал приветливо горланившим конникам, сдержанно кивал на поклон слобожан. От недавней злости остались на скулах серые пятна, да дрожь не унялась в пальцах раненой руки.
Мишка угадал издалека. Распахнул обе створки ворот — встречал не верхового, а возилку с сеном.
Командиры удалились далеко за полночь. Борис раскрыл окно в палисадник, впуская в надымленную горницу предрассветную прохладу. В исподней сорочке шлепал босиком по крашеному полу.
На просторном столе под жестяной висячей лампой разложены полковые бумаги — журнал боевых приказов, оперативные донесения, отчеты хозяйственников…
Вывернул все наизнанку, до швов. Начальство и малой толики не знает того, что творится у конников. Иные из комэсков начали было крутить, оборачивать многое в смех, а то и просто прикидываться незнайками.
Ни на кого не глядя, Борис положил на стол кулак:
— Если кто будет утаивать, укрывать, пеняйте на себя. Я знаю все. Комэск-шесть, доложи… как разъезды твои братаются с казаками, заместо шашек и наганов вынают кисеты…
Прорвалось, пошло! Мать моя… Выезд лошадей, владение холодным и огнестрельным оружием в эскадронах запущены, уход за оружием из рук вон плох. Командиры ослабили повода. Бойцы ночами шатаются по хуторским улицам, озоруют, безобразничают, горланят песни под гармошку, хлещут самогонку. По пьянке распускают языки, тем самым попадают на удочку переодетому офицерью. Иные втихую пошаливают в крестьянских катухах, амбарах; обзавелись уже кое-кто своими бричками, держут их при полковом обозе. Обоз непомерно распух, отяжелел; такой хвост коннице таскать и тяжело, и срамно. Подтвердился и факт «братания». В ином виде, как его передали в штабе. Съехались разъезды на револьверный выстрел, выговорили до хрипа все матерные слова и разминулись с миром, увозя с собой каждый свою правду. Среди казаков не оказалось в ту пору офицера — могло бы кончиться худом…
Чем больше Борис узнавал неполадок, тем легче делалось на душе. Лучше болезнь застать на пороге, нежели она притопает в горницу. Сцепив руки, отвалился к стенке. Свет сверху четко вылепил надбровные дуги, крутую горбинку носа, скулу. Настроение его выдавали ноздри…
— Боюсь, с такой дисциплиной в эскадронах кадеты нас голыми руками заберут. Они формируются усиленно; не слезают с коней, днями рубают лозу в тальниках. На каждом шагу лагеря, лагеря… А мы гульбища устраиваем, ручкаемся со скрытой контрой, шарим по закромам у такого же обездоленного, как и сами…
Задержал помощника. Выговорил ему отдельно, без свидетелей:
— Семен Михайлович, не выполняешь моего приказа… Сведения о состоянии полка ты должен регулярно отправлять в штаб бригады. Я не хочу краснеть…
Оставшись один, Борис сел за приказ. Накопилось всякого; хотелось втиснуть в бумагу все. К восходу солнца выбелил на отдельном листке:
«Приказ № 34.
По 1-му Крестьянскому Социалистическому карательному кавалерийскому полку от 27 августа 1918 г.
§ 1.
Мною замечено, что бойцы вверенного мне полка устраивают ночью с гармонией увеселительные гульбища, что устраивать бойцам в это время последнее непростительно, недопустимо и стыдно…
§ 2.
Мне донесено, что бойцы 6-го эскадрона вверенного мне полка братаются с противником, который хитрит, как лиса, и норовит на какие бы то ни было уловки завлечь к себе, а тем временем нанести неожиданный удар.
Товарищи, вы уже, как нестрадавшие борцы от этих извергов, тиранов, которые стащили свои золотые и серебряные погоны, и теперь же идти и ловиться на ихнюю удочку, если это делается по своему недоразумению, а если это делается с целью, то нет места тому в наших рядах нестрадавших и измученных в борьбе, и которые буду-т бороться за трудовой народ до конца своей жизни. Я сам борюсь с начала революции и думаю, что и другие, которые также борются, не допустят этого братания, а если кто не хочет, то пусть сдает в полковой арсенал данное ему трудовой армией оружие, а сам пусть отправляется, куда ему заблагорассудится.
Не перечитывая, лицом вниз упал на хозяйскую кровать. Забыл погасить давно ненужную лампу.
В сентябре генерал Денисов — командующий Донской армией — повторно двинул войска на Царицын. Основной удар пришелся в слабый стык котельниковцев с частями Ворошилова. К концу месяца донцы глубоко вклинились в оборону. Пали железнодорожные станции Гнилоаксайская и Абганерово. Считанные версты оставались до Сарепты — южного пригорода Царицына. Офицеры с высот уже наблюдали в бинокли за дымящимися заводскими трубами; на изгибах слепила глаза под осенним солнцем Волга.
Котельниковцы и Сальская группа, по-прежнему стоявшие на водных рубежах Сал и Курмоярский Аксай, оказались отрезанными от Царицына.
Кавалерийский полк вел бои с казачьей конницей. Донцы не наваливались крупными массами, действовали ощупкой, малыми подразделениями. Вновь сформированные сотни, из старших возрастов и зеленой куги, офицеры побаивались сразу вводить под клинки думен-ковцев, натаскивали на пехоте.
Ни свет ни заря в Ильинку явился Шевкопляс. У конников он бывал редко. Бойцы привыкли к тому, что каждый его приезд связан с каким-нибудь известием. Не ошиблись и в этот раз. От ворот, увидев Думенко возле коновязи, замахал бумажкой.
Продувая скребок, Борис подумал: приказ Военсовета СКВО о разворачивании полка в бригаду. Со дня на день ждал его. Знал, начальником бригады послан на утверждение он, но все же где-то в глуби шевелился холодок…
— Магарыч, Думенко! — Шевкопляс тяжело слез с седла. — Не вижу улыбки, конник. Труби построение, сам прочитаю твоим орлам. Нехай своими ушами услышат дорогой всему трудовому люду голос…
Нет, не приказ.
На церковной площади перед плотно сбитыми в общий строй эскадронами Шевкопляс зачитал телеграмму Пред-совнаркома Ульянова-Ленина: «Реввоенсовету Царицынского фронта. Передайте наш братский привет героической команде и всем революционным войскам Царицынского фронта, самоотверженно борющимся за утверждение власти рабочих и крестьян. Передайте им, что Советская Россия с восхищением отмечает геройские подвиги коммунистических и революционных полков Худякова, Харченко и Колпакова, кавалерии Думенко и Булаткина, броневых поездов Алябьево, Военно-Волжской флотилии Золотарева. Держите красные знамена высоко, несите их вперед бесстрашно, искореняйте по-мещичье-генеральскую и кулацкую контрреволюцию беспощадно, покажите всему миру, что социалистическая Россия непобедима!»
Возвращаясь в штаб, у ворот они придержали коней.
— Чего затоптался? Въезжай… Сам на магарыч набивался.
— Кой там! — отмахнулся Шевкопляс. — Федора ночью в Царицын отправили. Подштопают малость, да пооботрется там по штабам. Аппендицит схватил — клиника нужна. Как видишь, и штабу догляд требуется.
Протягивая руку, каким-то вялым вдруг голосом сказал:
— К мартыновцам правлюсь. Надо Ковалева в курс дела ввести. Мало чего со мной может приключиться.
Он оказался провидцем. К вечеру этого же дня у сальского железнодорожного моста его ссадил с седла вражеский осколок. Рана пустяковая, в мякоть, но много сошло крови. Тоже увезли в Царицын.
В разгар боев под Абганерово бронепоезд «Жучок» едва успел вырваться из Царицына. В подцепленном сзади вагоне-теплушке, набитом снарядами для трехдюймовок и патронами, прибыл в Ремонтную Виктор Ковалев, председатель Донреспублики. Военсовет СКВО реорганизовал Сальскую группу войск в 1-ю Донскую дивизию трехбригадного состава — две пехотные и кавалерийскую. Ковалев назначался начдивом; 3-й Крестьянский полк составил 2-ю бригаду под командованием Шевкопляса; конница Думенко разворачивалась в 1-ю Донскую Советскую кавбригаду.
Этим же поездом приехал спецкурьер от Сталина. Доставил зачехленное знамя. Предназначалось оно для кавполка.
Наутро Ковалев с начальником штаба дивизии Курепиным и спецкурьером выбрались в Ильинку. Командира конного полка вестовые нашли в Яблочной балке, недалеко от полустанка Семичный…
На рассвете казаки, сотен до трех, ворвались в Семичный. Кондрат Гончаров с эскадроном спешился в садах, в версте от поселка. Выставив пулеметы, ждал атаки. Казаки кинулись, но почему-то в другую сторону. Недоумевающий комэск выслал на шум боя разведку. Тут же один из разведчиков прискакал обратно. Белый как полотно, не слезая с запененного коня, заорал благим матом:
— Там Думенку… рубают!
Эскадронцы мигом очутились в седлах. Сорвались без команды. Сам Кондрат влетел на дончака одним из последних — замешкался ординарец.
Подоспели вовремя. Прижатый к сараю в тесном проулке, Думенко со взводом охраны яростно отбивался от казаков, запрудивших весь поселок. Утирая забрызганный кровью лоб, он встретил эскадронного мрачной улыбкой; ни слова не говоря, кинулся на перестраивающихся на выгоне казаков. Учуяв кровь, подогреваемые видимым перевесом, белые встретили густым сабельным заслоном.
Сцепились. Змеиным клубком откатывалась рубка к балке. Ошалевший от давешней промашки, Кондрат дуром ломился во вражью стенку. Валил по обе руки. В то же время цепко держался глазом алого верха шапочки, то и дело исчезающей в клинковой метели.
Кочубей жалобно заржал. Борису показалось, будто конь падает на бок. Шевельнул ногой, норовя выхватить ее из стремени. Нет. Стоит на всех четырех. Взвил в дыбки над лесом клинков. Брызнул звон стали. Едва не столкнулся с Кондратом. Заваливаясь на спину, комэск пырнул снизу нависшего казачину с белым чубом…
От побоища откололась малая стайка казаков, пропала в балке. Оттуда заливисто залаяли «максимы» — смышленые пулеметчики загодя перекрыли тачанками путь. Выкосили, как бурьян. Считанные единицы ушли на самых резвых конях.
Борис сдержал храпящего Кочубея. Рубка еще шла, но плотная казачья стенка уже развалилась; где-то поднимали руки, где-то еще отбивались. Зорко окидывая поле, он искал, кому бы подсобить. Движением клинка послал Ефремку Попова с десятком прорвавшихся с ним вестовых-охранщиков в свалку, сам крутнул вбок…
К каменной бабе на пригорке трое конников прижали казака. Тянутся клинками, а сблизиться боятся. Тот даже не отмахивался; шашку держал наготове, загородив ею лошадь. Не покрыт, гимнастерка распояской, один рукав засучен до локтя. В рыжих волосах, хищно согнутой спине было такое, что заставило Бориса подтолкнуть Кочубея.
Казак повел головой в его сторону. В мгновение ока, привстав на стременах, распружинился — припал на гриву один из теснителей. Еще взмах — другой раскинул руки, роняя наземь шашку. Не обращая внимания на попятившегося третьего, кинул свою гнедую с места в галоп.
Борис успел выставить клинок. Нажимая спусковой крючок, взглянул в перекошенное лицо казака… Ветром сдуло с седла. Топтался на глинистой сурчине. Освобождая руку, ширял накаленным стволом нагана в кобуру, не попадая. Закрученную темляком шашку так и не содрал с левой руки.
Запуталась в поводьях гнедая лысая кобылица. Рыжеволосый, обхватив обеими руками живот, ткнулся плечом в холку. Побледневшее лицо обливалось потом. Открывал и закрывал молчком рот, будто карась, выхваченный на сухое.
Вот она, встреча… За столько месяцев! С родным батьком не хотелось встретиться так страстно, как с этим человеком. «Володька, Володька…»
— Стащи… ради Христа… — явственно прошептал Мансур.
Подступил ближе, обхватил в поясе. Тяжел, черт! Опустил наземь, на полынок. Под голову сорвал от его же седла скатку шинели.
— Ты, Бориска… знай уж… — силясь улыбнуться, заговорил Мансур. — Рубал я твоих… Дюже рубал. Знал наперед, все одно не помилуешь… Каждый час ждал свиданки… Во сне ночами ты являлся… Боялся твоей шашки, ан, вишь, пуля… В середке печет малость, а так слободно… Думал, чижельше помирать. Ты ближе…
Борис опустился на колено.
— Сгадуй, Бориска, про надышнее, вьюность нашу. А про теперешнее выкинь с головы… Какая-то черная сила расщепила наши путя, а свела вот… в этой балке. А про дочку свою, Муську, не сомневайся… Батька мой, Егорий Гаврилович, дотерпит, покудова ты не вернешься на наш Маныч… В здравии она и благополучии. Могилку бате укажешь… А мамане поклонись… Она поминала тебя добрым словом… Забегал обыденкой в Казачий… Поклонись и хутору… Полетел бы зараз туда…
В забитых слезами глазах Бориса горело сразу десять солнц…
В этой балке и застал его нарочный от Ковалева.
Горячий день выдался нынче. В боях так не мокрел Борис, как в душной горнице. С утра за окнами хлестал серый дождь. К полудню утих. Солнце силилось пробиться сквозь плотный войлок туч. Нет, не лето уж…
За столом — Ефремка Попов. Скучающе глядит на бумажки. Все помыслы его там, на воле… Казак, офицер, рубака. Взят с эскадрона, с приволья, посажен на новую должность — начальник штаба бригады. По тоскующим карим глазам Борис понимал его состояние. Тая где-то в уголках губ усмешку, как мог, успокаивал:
— За сегодня все приказы и бумажки разные перепишем, а с завтрева — на позицию…
— Тут и краю им ни черта не видать, — Ефремка безнадежно отмахнулся.
Вспомнив, Борис достал из полевой сумки сложенный вдвое листок из церковной книги записей. Разжился им в хуторе Барабанщикове у комэска Иванова; показывал Федору в Ремонтной — оборжался начальник штаба. Наперед знал, развеселит и Ефремку сейчас, подымет дух.
— Что это? — подозрительно покосился тот на протянутую бумагу.
— Читай…
Ефремка ткнулся в листок. Хмыкнул сперва, потом его носатую рожу повело на сторону. Отвалившись на табуретке, он закатился дурным смехом. Не высмеявшись, промокнул рукавом глаза, зачитал вслух торжественным тоном:
— «Прошу заменить вверенного мне Советской Республикой жеребца Герасима, так как означенный Герасим отказывается нести меня в бой против белых генералов и прочей белой сволочи и на мои призывы идти в рубку отвечает лишь выделением жидкого вонючего поноса и остается стоять при сем прискорбном действии».
Пока спадала у Ефремки вторая волна смеха, Борис обежал взглядом написанный им приказ. Вяловат, без огня.
— Этот еще не по бригаде… По полку. Дай-ка карандаш.
Вспоминая вчерашнюю свою ответную речь во время вручения полку Красного Знамени, заново переписал весь текст. Прочитал вслух:
— Приказ номер пятьдесят один по Первому Крестьянскому Социалистическому карательному кавалерийскому полку от… двадцать пятое уже? Вот… сентября тысяча девятьсот восемнадцатого года. Слобода Ильинка. А далее приказ сам. «Товарищи, объявляю вам для сведения, что вожди строя революции за нашу работу славных кавалеристов дали нам знамя, как сочли нас лучшей армией за ваши усердия и перенесшие труды против контрреволюции.
Командирам эскадронов прислать именные списки отличившихся бойцов, которых представлю к награждению.
Да здравствует твердый конный полк и твердые непобедимые бойцы русской революции! Всем командирам эскадронов от имени революции приношу сердечную благодарность за их преданную борьбу за трудовой народ. Приказываю прочесть всем эскадронам».
— На, — кинул лист через стол. — Указывай вторым пунктом… «Мною замечено, что товарищи вверенного мне полка, при занятии хуторов у противника, ведут туда свои собственные подводы и набирают хлеб и другое разное имущество, что крайне нежелательно и недопустимо. Именем твердой русской революции приказываю все взятое имущество, и лошадей, и седла, направлять в штаб полка, дабы не мешать планомерной работе полка и не накладывать на полк грязного пятна». Записал? Ну-ка?..
Перечитав, Ефремка поднял глаза на комбрига.
— Начали во здравие, а конец… за упокой. Приказ же праздничный. Полку вручена награда за доблесть в боях — Красное Знамя. Списки именные требуешь на отличившихся бойцов… К награждению представляешь. И тут же, в хвосте, на тебе… ушат холодной воды.
Распяленная рука Бориса тяжело легла на стол. Побелевшие ноздри неспокойно зашевелились.
— Плетей сукиным сынам еще вдобавок. Мародеры! Ворюги!.. Будут знать, что они таким делом трудовую красную власть гадют. И впредь тебе приказываю, начштабу… Как боевые заслуги вплоть до отдельных бойцов, так и всякие проступки их, позорящие имя красного конника, все освещать. И непременно зачитывать войскам. Не кисни, ради бога… Я и сам буду потеть над ними.
Протягивая кисет, облегченно передохнул:
— Ну, закуривай. Да на свежую голову последний сочиним. И закончится на том славная жизнь полка. По времени немного прожил, но кадеты долго еще будут помнить его…
Пр икурив от цигарки комбрига, Ефремка опять покатился со смеху.
— А жеребец Герасим, случаем, не из пленных? Может, симулирует, не желает скакать на своих, а? У комэска не дознавался, у Куницы? Али такое… сам боец подвержен медвежьей болезни, а на коня взваливает.
— Герасима в ветчасть отчислили. И боец не из трусливых, — скривился Борис, не поддержав веселый разговор. Прошелся по скрипучим половицам, волоча за спиной коричневый хвост махорочного дыма.
— Пиши. Во-первых, давай основания… Объявляю, мол, для сведения и исполнения копию приказов Военного совета СКВО от двадцать четвертого сентября за номером девяносто семь. И дальше слово в слово сам приказ. Подписи укажи. Другим пунктом — копию приказа по дивизии. Тоже дословно… «Командиром бригады назначаю товарища Думенко и помощником его назначаю Буденного, полки: 1-й Крестьянский кавалерийский полк — командиром полка назначен товарищ Маслаков, 2-го полка — товарищ Гончаров». Написал? Следующим пунктом укажи… На основании вышеизложенного я вступаю в свои обязанности с сего числа и формирую бригаду. Командирам полков приказываю вступить в свои обязанности и об исполнении доложить мне…
В дверную щель всунул голову Мишка.
— Маслак! Злой, матюкается…
— Пусть охолонет. Цигарку выкурит…
Отвязавшись от ординарца, Борис достал из нагрудного кармана френча потрепанный блокнот, порылся в записях.
— Вот распределение эскадронов по полкам…
Пробежав глазами приказ, энергичным росчерком поставил подпись «К-p. бр. Думенко». Не рассчитал силу — на последнем изгибе треснуло сердечко карандаша. Пустой деревяшкой двинул по бумаге, выдавливая привычный хвост. Откинулся на спинку стула, негромко крикнул:
— Мишка!
В дверях встал Маслак. Не выпуская из пальцев окурок, часто затягивался. Борис проговорил мирным тоном:
— Не помню, товарищ Маслак, чтобы я тебя вызывал на сегодня в штаб…
— А без вызовов запрещено?
— До тебе, к примеру, вот так явился бы взводный… Самовольно. А там на бойцов навалились казаки… Каким голосом заговорил бы, а?
Гришка сглотнул горькую табачную слюну — не осмелился сплюнуть. Почувствовал, накипевшая злость отступила, ослабила повода.
— С зари уже беляки пытали… Небось икота бьет зараз. Коли навалятся, то к вечеру…
— Ты на вопрос ответь. Я про взводного…
— То самое сделал бы, что и ты…
Не глядя в лицо Маслаку, пригласил:
— Присаживайся. Да одежку стащи. Как хлющ. Тут утром Кондрат заскакивал… Шуму наделал. Ограбил его Думенко, видишь ли… Обоз отполовинил. Ни у кого не забирают, у одного его, Гончара. Я сказал, Маслак, мол, сам очистился от лишку, все до последней ниточки привез в штаб. Угомонился: раз уж Маслак… Вон выгружают в амбар… Самолично добрался Кондрат не только до перворазрядного обоза, но и до второго…
Гришка выкручивал мокрую шапку; остужал ею рябое раскрасневшееся лицо. Косясь на стол, спросил:
— А приказ на бумажке есть на то, чтоб… ворошить обозы?
Борис с несвойственной ему готовностью сгреб все листы, исписанные за день, протягивал:
— Читай… Тут не только про обозы…
С обостренным, жгуче-радостным нетерпением ждал, как воспримет Маслак свое назначение на полк. Хотелось одновременно с приятным и досадить ему: теперь и сам будет возиться с бумажками, какие он с такой брезгливостью берет в руки, и даже писать подобные приказы. Ага, зашлепали толстые губы — дошел до того места, где говорится о нем.
Гришка молчком вернул приказы. Стоял посреди горницы, широко расставив ноги. Вертел шапку, не зная, что ему делать. Направился к двери.
— Ты-то, Маслак, зачем являлся? — У Бориса искрились в глубоких щелках глаза.
Пробуя на прочность дверной косяк, Гришка без прежнего накала, но с неизменной усмешкой поддел:
— Ты, Думенко, напрямки завсегда режешь… А зараз обходом гнешь. Не иначе, штаб порчу навел. Обзавелся им…
— Погоди, и ты обзаведешься.
Ночь прошла тревожно. Ежечасно из штаба дивизии шли распоряжения подкинуть в помощь конников. Выставлены все эскадроны. В слободе остался резервный дивизион.
Задолго до восхода солнца гремели пушки по всему Салу. Светом уже на правый фланг комбриг бросил пятиорудийную батарею трехдюймовых с бедовым пушкарем Мирошниченко. Вслед за нею в те края ускакал и сам.
— Ни одного клинка без моего ведома из резерва, — отъезжая, предупредил он Ефрема Попова. — По донесению комэска-семь, жмет на Ново-Андреевскую… До тысячи сабель кинул туда Поляков. По слухам, наши, егорлычане, великокняжевцы. При нужде возьмешь сам эскадрон и пяток тачанок, чесанешь станичников. А я — в Ремонтную. Начдив какую-то депешу получил из Котельникова. Оттуда двину до Маслака, на Барабанщиков.
В штабе дивизии Думенко не застал ни Ковалева, ни Курепина. От Зорьки Абрамова узнал, что полковник Поляков действительно, дождавшись свежего подкрепления из Великокняжеской, нынче в ночь, 26 сентября, приступил к выполнению своей задачи: разгромить на Салу красных. Ему в помощь с севера, от станции Жу-тово, генерал Быкадоров двинул пластунов и конницу. Из Котельникова Штейгер передал в Ремонтную каким-то способом доставленное ему из штаба СКВО распоряжение пробиваться на Царицын.
— А Ковалев? — спросил Борис.
— Что поделаешь… Схлынет, мол, на Салу наступательный порыв белых, незамедлительно поведет дивизию в Котельниково.
— Согнать спесь с полковника нужно. А Штейгеру не ведомо, Царицын как?
— Покуда терпит… Прут на Гнилоаксайскую и Абга-нерово.
Из Ремонтной комбриг в тачанке направился на правый фланг обороны. В хуторах среди обозов и телег беженцев ему попадались кавалеристы с лошадьми и без лошадей. Неподалеку бои, все объято грохотом, а они шатаются праздно. Останавливал, записывал эскадрон и тут же отводил верховым время, за какое они должны прибыть в свою часть. Безлошадным велел добираться своим ходом до штаба бригады.
За Барабанщиковой, у гребли через ерик, где летом Гришка Беркут перекрыл белякам путь, столкнулся со скачущей кучей конников. Без бинокля угадал своих. Пригнувшись к гривам, с клинками в ножнах, утюжили плетьми коней. Непонятная скачка, будто за ними гнались.
Озадаченный, привстал с сиденья; биноклем ощупывал белоталы, ощетинившиеся за ериком. В самом деле, гонятся… По длинным конским хвостам — казаки. Кровь ударила в виски. Спрыгнул наземь, вырвал у Мишки пов, од Панорамы. Тачанку с пулеметом отправил за греблю — встретить белых. Сам встал у обочины.
Беглецы издали натягивали поводья. Виновато, боком поджимали к ярку, заросшему чернобылом; кучковались возле долговязого с грязной повязкой на голове. Тот сдерживал поджарого жеребца караковой отмастки, гонявшего на издерганных губах кровавую пену.
Узнал его Борис. Взводный 4-го эскадрона. Выпала вгорячах фамилия. Дьяков, Дьяченко ли? Больше из командиров никого не видать. Где же комэск с остальными? Неужели изрублен эскадрон?!
— Взводный…
Не услыхал своего голоса. Хотел крикнуть повторно — караковый жеребец отделился от загнанной толпы вчерашних отчаянных рубак.
— Эскадрон?..
Долговязый ткнул плеткой.
— Там, на Салу, товарищ комполка. У водяной мельницы, на Кандыбином озере…
Как было не по себе, все же заметил:
— Не комполка, а командир бригады, Дьяков.
— Взводный Дьячков, товарищ комбриг, — сдвоил поправку ожившим голосом тот. В его красновеких глазах блеснула надежда.
— Какой ты к… матери взводный, — Борис брезгливо сплюнул. — Не окровавленная повязка… поставил бы я тебя носом к яру. Таких рубак сгубил в одночасье! А я, знаешь, без малого год… В строй! Да забудь, что ты был в командирах у Думенко.
Обернулся, махнул ординарцу.
Мишка заерзал на скрипучей седельной подушке. Вправо, влево повел глазами: к нему это относится? Он один. Все вестовые и охрана во-он, на дороге. «А ты как без меня?» — спрашивали мальчишечьи синие глаза. Даже Огонек потянулся к Панораме, с жалобным всхрапом схватил речную струю воздуха.
Борис выдернул со звоном клинок. Указывая за ерик, откуда те только что вырвались, с натугой подал клич:
— За революцию! За трудовой народ! За мно-ооой!.. Застонала под копытами земляная гребля.
На Салу, у мостка, неподалеку от Корнюшиной водяной мельницы, у Бориса отлегло от сердца. На глазах пушкарь Мирошниченко за каких-нибудь четверть часа в пух и прах разметал вражескую конницу. Более тысячи сабель! До конца дело довел Маслак. Остатки казачьих сотен, бросив попытку овладеть переправой через Сал, ушли за бугор.
После боя при всех обнял пушкаря, ткнулся обметанными губами в закопченную щеку:
— От имени Великой Российской Революции приношу тебе лично, товарищ Мирошниченко, и твоим бойцам сердечную благодарность. Приказываю представить нынче же именные списки бойцов, каких представлю к вознаграждению.
Тут же поманил не остывшего после рубки комэска-4. Посрамленные утром на ерике бойцы дважды успели восстановить былое имя. Незадачливый взводный Дьячков кровью смыл под хутором Садковым свой позор: к затасканным бинтам на голове накрест прибавилась свежая повязка. Думенко все же указал на позорный случай:
— Твой взвод постыдно бежал… За что тебе ставлю на вид и приказываю ввести строгую дисциплину.
Побледневший комэск хотел возразить.
— Если в дальнейшем повторится постыдное бегство, эскадрон расформирую.
Подъехал Маслак. Не знал, о чем идет мирная беседа. Сияя усмешкой, ждал от комбрига похвал за свой удачливый первый день в новой должности.
Борис остудил и его. Умащиваясь в тачанке, выговорил строго:
— Мною замечено… во время, как идет бой, много кавалеристов верхи и без лошадей праздно шатаются в обозах. А поэтому приказываю шатающихся на лошадях отправить к своим эскадронам, а на всех пеших составлять списки и — в штаб бригады. За неисполнение настоящего приказа с командира полка буду взыскивать.
Суток трое полковник Поляков нажимал на флангах. С рассветом казачьи сотни бросались на переправы через Сал. Не выдерживая ответного сабельного удара думенковцев, обливаясь кровью, откатывались к речкам Гашунам и Куберле.
Когда казаки ослабили порыв, выдохлись, начдив Ковалев двинул кавбригаду на Котельниково. Следом, взорвав сальский железнодорожный мост, снялась из окопов и пехота. Путь один — на Царицын.
Воспользовавшись сорокаверстным разрывом кав-бригады с пехотой, задержавшейся на Салу, белые скопища с Дона хлынули на Котельниково. Генерал Быкадоров делал все, лишь бы покончить с конницей красных. Застряла она в генеральском горле: все лето из-за нее он не может расправиться с сальской босотвой. Донская область очищена почти вся от Советов, а какая-то крошка держится на Салу. Чирий с просяное семя, но вскочил на таком месте — не усидеть в седле.
Меняя лошадей, Борис не выходил из боев. Устилал склоны балок краснолампасными трупами. Почуял в горячке — казаки стали не те, каких знал на Маныче. Не заворачивают коней при виде Панорамы, напротив, с воем, гиком кидаются, будто гнус в кромешной тьме на свечку.
Секрет вскоре раскрылся сполна; выдал его пленный пожилой казак.
— Есаул курмоярский посулил торбу николаевок… Тому, кто пымаить самого оборотня. Стало быть, Думен-ку. Пояснил, какой у него и конь…
Борис, ощупывая натруженные плечи — намахался за день, — ядовито полюбопытствовал:
— Ты-то сам, папаша, тоже метил сработать торбу, а?
— Неча греха таить…
Казаки не отходили на ночь. После дневного боя остались там, где застала темень, — в балках, степных хуторках. За короткий сон хмельная одурь выветрилась, но полковые каптенармусы досветла подвезли на бивуаки бочонки самогона, крепленного немецким спиртом.
Нынче Думенко не ждал, пока кадеты сядут на хребет. Чуть забелел восход, поднял бригаду молчком, без трубачей. Он искал крупного сражения. Но белое командование, обложив дугой, как видно, намеревалось наступать по-вчерашнему, разрозненно. Этим самым вынуждало распыляться и их — развел полки по обе руки железнодорожного полотна. Поручив оборону поселка помощнику, Семену Буденному, сам с резервным дивизионом и усиленной пулеметной командой кинулся в сторону Дона. Верстах в десяти круто свернул на восток. Громя по балке Семичной казачьи тылы, напоролся на окопавшийся пластунский полк, обращенный лицом к полустанку Се-мичный, — явно поджидали из Ремонтной пехоту. Изрубил пластунов, как полынь…
В пролом вошел «Жучок». Приветствуя конников заливистыми свистками, на всех парах проследовал на станцию Котельниково. Вслед за ним потянулись эшелоны, обозы беженцев. Пехотные полки волокли за собой хвостами напиравшие конные части полковников Полякова, Дукмасова и Топилина.
Этой же ночью в вагон к Ковалеву, где проходило совещание, явился котельниковец Штейгер. Прибыл он с соседней станции Гремячей. Его дивизия с трудом удерживала там противника, напиравшего с Жутово. Хмуря бровастое, узколобое лицо, Штейгер без обиняков запросил помощи.
— Виктор Семенович, кидай Думенко… До утра не выстою.
Ковалев, глядя то на Штейгера, то на Думенко, согласно склонил голову; распорядился выдвинуть конницу с бронепоездом «Черноморец».
С неделю беспрестанно бригада принимала на себя удары под станцией Гремячая. Казаки, подогреваемые явным успехом войск Мамантова и Фицхелаурова, ошалело кидались в атаки. По слухам, Царицын держится на волоске; части Ворошилова окопались у пригородов. Зловещие слухи поползли по окопам; переметнулись они и в конницу…
Вчера бригада вышла на отдых. Поздно вечером, вернувшись на квартиру, Борис первым делом завалился спать. Пелагею, ткнувшуюся было с чашкой горячей картошки в кожурах, выставил за дверь. Стягивая сапоги, не расщепляя свинцовых век, наказывал Мишке:
— Ты гляди… Покуда не высплюсь, ни одну душу живую за порог. Сам генерал Попов явится, не моги. Подождет. Я его дольше жду в чистом поле.
На сапоги сил хватило, а ремни так и не стащил. Упал поверх лоскутного одеяла с оружием и плетью — будто в могилу провалился…
Глаза открыл от громких голосов. За окном — красноватый свет. Свесил ноги с кровати. Растирая ноющий бок — спал на кобуре, — ощутил приятную свежесть в голове. На часах — восемь. Вечера, утра?
— Не растолкал, паршивец… — обругал ординарца, прислушиваясь к крикам.
На крылечке разговор крупный. Какой-то визгливый бабий голос напористо, с матюком пробивался «до Думен-ка». Мишка, видать, утвердился в чуланных дверях, держится стойко:
— Куда прешь, голова? Говорю, спит… Значит, спит. Да не орите, галахи чертовы! Прокинется сам… плетюга-нов всыпет!
От негодования Борис не мог натянуть сапог.
— Ну, шельмец, стращает чем…
Вышел в сенцы. У ординарца вид рассерженного шпака. Дело пока до наганов не доходило, но для острастки рука его лежала на изрядно потертой кобуре.
— До вас тут… — отступая от порога, недовольно пробурчал он.
У шатких деревянных ступенек бойцы из охранного взвода, человек до десятка. Сбились возле штатского в картузе и черной тужурке с железными пуговицами. По виду путеец, не то чиновник. «Утро…» — отметил Борис.
— Борис Макеевич… битый час как пробиваемось, — белобрысый вестовой, сердито косясь на Мишку, не выдавал его открыто. — Скажи нам… Царицын у красных, али ему жаба дала титьки, а? Может, и верно, напрасно мы кровя льем? Нас во, жменя. А в Расеи контра уж давно взяла верх над Советами. А то нам остается одно… по хатам своим.
Вот они от кого, слухи. Кольнул взглядом ординарца: не мог, мол, сбудить. Хотел увести в горницу задержанного — раздумал: бойцы ждут ответа на виду. Поправляя ремни, спустился с крылечка. Медный наконечник шашки четко простучал по тесовым порожкам. Недолго оглядывал чужака. Лицом простоват. Взгляд добрый, открытый. Бледность излишняя на прыщеватых щеках.
— Откуда имеешь такие сведения? — В голосе больше усмешливой издевки, нежели строгости.
— Почем купил, потом и продаю, товарищ Думенко. Телеграфист я, на станции вон… Перенял из Царицына телеграмму. Генерал Мамантов подписал. Взят ночью этой город… Вот она, лента…
Он вынул из потайного кармана форменной тужурки розовый комок.
— Читайте сами… Пожалуйста.
Комкая теплый моток бумаги, Борис ощутил легкую тошноту. Похоже на правду. Вчера пленные офицеры под Гремячей в один голос твердили: «Жить вашему Царицыну не дольше утра…»
— Отпустите руки человеку… — трепля темляк, оглядел бойцов. — Царицын — еще не вся Россия. Если его, конечно, взяли… Проверим, и провокация может быть… Когда получил?
— Да вот… Отстучали час назад. Разогнался было в штаб, а братва эта на перроне заставила прочитать. Ну, до вас…
Белобрысый вестовой, разгребая носком немецкого ботинка грязный курай, угрюмо вымолвил — даже по тону в голосе не признавал свою промашку:
— А эт тебе не штаб? Вовсе — кавалерия!
Выпроводив со двора вестовых, Борис отдал распоряжение Ефремке Попову отвести телеграфиста в штаб дивизии.
— Разберитесь с Курепиным… Вызовите Гремячее. Кто-нибудь, Ковалев или Штейгер, окажутся там… Уж, наверное, и у них есть такая телеграмма. Котельниково через Гремячее ведь получили. Да вертайся шибче.
Пока во дворе собирались командиры, прискакал Ефремка.
— Брехня, Борька! Вот белякам Царицына! Псы собачьи!..
Борис вынул изо рта карандаш, с удивлением поглядывал на начальника штаба. Парубком не бывал Ефремка в таком восторге, как нынче.
— А телеграмма как же?.. Лента?
— Лента есть… Так какая она? Липовая. Телеграфист смастерил сам.
Хрустнул карандаш в руке. Вот она, доброта твоя! Лицо простое, ясные глаза. Бойцы учуяли контру, а ты, командир… Хмурясь, слеплял концы карандаша.
— Подевали куда… телеграфиста?
— Не знаю, Курепин уж определит…
Как рукой сняло мнимое равнодушие. Шарахнул по столу.
— В распыл! Зараз же направь наряд… Я его сам допрошу.
Ефремка не одобрил:
— Тебе таким-то делом заниматься. В дивизии на то есть специальные люди: и допросят, и к стенке поставят. Лучше кликну братву. Собрались там, дымят на крылечке…
— Ты… указ мне?!
— Отвечая на приветствия, Борис испытывал неловкость за вспышку гнева. Покосился на Ефремку: тот весело скалит зубы, пожимает всем руки. Остаток неприятного чувства развеял Иванов. Подбил его Гришка Маслак. Подмаргивая усмешливо, громко, перекрывая голоса, попросил:
— Куница, рассказал бы, як хозяева вчера тебя лапшой годували…
Зимовниковец, всегда свежещекий и улыбчивый, нынче какой-то не в себе, квелый, кислый, с запавшими глазами. Переняв его страдальческий взгляд, Борис кивнул: мол, послушаем.
— Да чертова пацанва… Рази не удумают? Их вон отделение, двенадцать либо тринадцать душ. У хозяев. Лапшу сварили на вечерю. Во, полевой казан. Как обсели, жахнули… Пахучая лапша, затолченная старым салом. А двое из детвы жмутся у печи, не садятся за стол… Батька, так, щупленький мужичишка, сапожник, спрашивает: «Шурка, Пашка, вы шо? Лапшу исты». — «Мы не хочим, она дужа погана… Дайте нам хлиба».
Маслак не сдержался, чмыхнул. На него зашикали. Ободренный вниманием, Куница оживился:
— Ну, конешным делом, удивились… От лапши такой отворачиваться! За воротники завсегда не оттянешь от всякого варева. А тут «хлиба» — и баста. Ладно: нам больше будет. Налегли дружнее. До самого дна казан очистили. А утром, развиднелось уж, поднялся я от кошачьего крика. Открываю чулан: кошонок. Пляшет на порожке, надрывается… Я его за шиворот… Чудо. Все четыре лапки голые, без кожи, будто в красных чулочках. Еще в голову не стукнуло, а в середке уже все чисто перевернулось… Еле-еле добежал до сарая. Наизнанку выворотило, до зелени… Ей-бо.
В стекла ударился ядреный смех. Громче всех реготал Маслак. Смеялся и Борис; улеглось, он спросил:
— Сознались?
— Деваться-то куда? Самые малые… Никого в хате. Мать выскочила до коровы не то к соседям. Лапша кипела — крышку сняла, чтоб не сбежала. Ну они, шутиня-та, на радостях — лапша с салом на вечерю! — давай за хвост крутить кошонка. Вырвался — ив казан. Добре, хоть вытащили. Сварился бы. До сей поры не очухаюсь, в середке все оборвал. Глядеть на еду не могу…
— Сам ты отделался или еще кто компанию с тобою разделил? — спросил Ефремка.
Зажал Куница ладонью рот, выскочил в чулан. Пока сам рассказывал — крепился; со стороны напомнили — не удержался…
Борис остановил разошедшихся дурносмехов. Начал без всякого объявления, с ходу:
— Все добытое в боях — оружие, снаряжение и лошадей — доставлять в бригаду. Для планомерного распределения. Пулеметы сдавать начальнику пулеметной команды, винтовки — заведующему оружейным парком. Гончарову и Маслаку приказываю получать патроны и все вооружение из бригады. Третьего дня приказ этот получали письменный. Напоминаю… Лично буду трясти ваши брички.
Вернулся Иванов: озираясь — ожидал подвоха, — пробрался на свое место. Никто не обратил на него внимания.
— Вот приказ… — продолжал комбриг. — О боях под станцией Гремячей. Противник, как вы знаете, вел усиленное наступление на наши части. Но был отбит с большими для него потерями, хотя его и было в три раза больше. Наши доблестные бойцы, грудью отстаивающие добытую нами свободу, двинулись тесными рядами в упор врагу, и враг обратился в бегство, оставив на поле сто пятьдесят человек убитыми, не считая раненых. За что приветствую всех вас, командиров и бойцов вверенной мне бригады, за ваш геройский подвиг в боях… Еще приношу великую благодарность тем бойцам, которые, не жалея своей жизни, идут с открытым сердцем на врага, хотя и придется умирать на поле за свободу своих родных очагов. Надеюсь, не в далеком будущем враг должен быть разбит революционными войсками. Некоторые из наших товарищей…
Заклекотало в горле. Расстегивая крючки на френче, откашлялся, встал на ноги. Держась за спинку стула, заговорил глуше, тревожнее:
— Так вот, иные падают духом и говорят, что наша революция пала. Нет, она не пала, и не предвидится падение ее. Вы предполагаете на то, что враг продвинулся на несколько верст вперед. Нет, это не есть гарантия для падения революционного духа. Вам всем известно, где идет бой, как не в Донской области. А в центре России существует Советская власть. Нам остается сделать один напор, чтобы оказаться с царицынскими войсками, и тогда мы пойдем вперед по Дону уничтожать контрреволюцию.
Начальник снабжения бригады Сиденко, угрюмого вида хохол, хлопнул по привычке в ладоши. Раскрыл рот, хотел заорать здравицу бесстрашному Думенко, но, напоровшись на сердитый взгляд комбрига, умолчал.
— А что получается? — Борис задал вопрос сам себе. — Контра орудует у нас под боком. Пускает всякие слухи, вносит смуту в наши железные ряды. А вы знаете, ржа ест железо. Вот нынче, возьмите… Мои вестовые приволокли контру. Телеграфиста дорожного. Подделал от Ма-мантова телеграмму: взят, мол, Царицын. А попади он на менее стойких борцов с этой лентой? Что было бы в бригаде? Приказываю вам, командирам, разъяснять бойцам нашу цель в этой битве, какую они ведут не на живот, а насмерть. Разоблачать контрреволюционные слухи, излавливать всякую подобную сволочь и на месте расстреливать.
Встал к окну лицом, загораживая собою свет. Постоял, пристукивая носком сапога, резко обернулся.
— В ночь выступаем, — двинул кулаком, будто вбил гвоздь. — Пойдем ломить на Жутово, Абганерово… А ежели и в самом деле случится такое… то и в самый Царицын!
Приказал выстроить бригаду, расчехлить знамя.
Осеннее наступление Донской армии на Царицын достигло предела. За месяц боев, к середине октября, были захвачены все подступы к городу. Фланги армии уперлись в Волгу. Капканом охватывали белоказаки от села Пичуга на севере до Сарепты на юге. Генерал Денисов уже достал из походной скрыни парадный мундир с регалиями, пропахший нафталином, — принимать парад своих донцов на Соборной площади. Тучи пароконных бричек с бородачами давили на хвосты сотен. Казаки, опустив лакированные ремешки фуражек, ждали взмаха шашки — с благим матом кинуться в окраинные городские улицы…
Город отбивался. День и ночь висел грохот. До стволов орудий не дотронуться. Над головой — облака пыли и пороховой гари. Бронепоезда Алябьева, заняв все железнодорожные колеи, выходившие из города, неумолчно изрыгали свинец и сталь. Шпарили прямой наводкой. Редели цепи красноармейцев; освободившиеся окопы заселялись тут же царицынскими пролетариями…
На пятые сутки штурмовая волна схлынула. Выдохлись казаки: из надорванных глоток уже не вылетал ни дикий гик, ни разбойничьи посвисты, одеревеневшая рука не держала шашку. От гула ломило уши…
От стрелочной пригородной будки двинулся бронепоезд «Воля». Набирая пары, силком вылезал на гребень увала. Все четыре орудия палили по обе руки от полотна в смешанные, перебуравленные белоказачьи сотни — пешие и конные. С площадок по-собачьи захлебывались пулеметы.
Над окопами встал жердястый, сутуловатый человек в серой курпейчатой папахе. Потрясая наганом, истошным голосом подал клич:
— Брату-ушки-и! Богатыри-и революции-и… Враг-насильник обернулся до нас спиной! На помощь станични-кам-великокняжевцам! Они там! Слышите? Истекают кровью… На Тингуте-е. Даешь Тингуту-у!..
Обегая воронки, нескладно подпрыгивая, кинулся в прореху проволочного заграждения.
Переполовиненная в дни штурма Доно-Ставропольская бригада со штыками наперевес пошла за своим командиром…
После короткого отдыха конники опять обрушились на белоказачьи войска. Разгромив под Жутово и Гнилоак-сайской встречные полки, с ходу навалились на тылы наступающих на город частей. Котельниковская и 1-я Донская дивизии, сомкнув у железнодорожного полотна локти, устремились в брешь за кавбригадой. Задерживаясь ненадолго у речек Аксай Курмоярский, Есауловский Аксай, где огнем, где штыком отбивали наседавшего врага. Закрепились на речке Мышкова — левом притоке Дона.
Кавбригада на заре оттеснила со станции Абганерово вражескую конницу. Семен Буденный со 2-м полком кинулся вслед, намереваясь отрезать ее от Дона; Маслак гулял за железной дорогой, в селах Аксай, Шелестов, охраняя оголенный фланг своей дивизии.
Оставив на станции Абганерово штаб, обозы, с особым дивизионом комбриг двигался вдоль полотна. Дозорные доложили, что за разъездом на полпути к Тингуте, у степного ерика, идет бой.
— Что за бой? Какие войска, конные, пешие?
— Видать… и конники маячут. На разъезде поезд дымит. Из орудий смалит. А чей он… Недоглядели.
Начальнику дозора лет восемнадцать. Белобровый, краснолицый, с потрескавшимися вздутыми губами.
Борис невольно сбавил пыл. Бог мой, чего только на него не напялено! Шаровары казачьи, с лампасами; телогрейка вся в дырьлх, с клочками верблюжьей шерсти. Шрапнелью по ней шарахнули, то ли скворцы раздергали шерсть на гнезда. На голове форменный картуз, черный с зелеными кантами. Вдобавок ко всему — валенки. Из-под голых пяток торчат пучки соломы. Надо думать, серебряные шпоры…
Вместо гнева сделалось самому неловко. Боец-то исправный! Гнедой меринок в теле, виден уход, в порядке и оружие. Подозвал Баранникова, командира дивизиона.
— Плохо учишь военному ремеслу своих бойцов. — Разбирая поводья, негромко добавил — Да в штаб заскакивай… Выдам кой-что из одежды. Зима на носу…
С бугра окидывал в бинокль незнакомую местность. Утреннее солнце слепило, мешало разглядеть, что творится в просторной падине, изрытой балками и буераками. После августовских дождей в благодатных росистых зорях полынь выперла в колено; подступала она к самому ерику, к зеленой стенке камышей. С правой руки, у железной дороги, ерик делает петлю. Там, в куте, покрытом пожелтевшей лебедой — людская коловерть.
Бронепоезд на разъезде под тополями, видать, свой: бело-черные клубочки разрывов вспыхивают возле кучковавшейся у камышей казачьей кавалерии. Понятно, казаки метят обойти вон те жидкие цепи, движущиеся от полотна на подмогу. А в куте дело уже пошло врукопашную…
Далеко за ериком, со стороны Тингуты, темнела живая цепочка. Над ней — полоска пыли.
— Вон глянь…
Баранников, щурясь из-под ладони, неуверенно пожал плечами.
— Конница… надо полагать.
— А чья?
— Бог ее ведает…
— Не будем гадать.
Борис зачехлил бинокль.
— Бери эскадрон… Вот отножиной выйдешь в тыл казачкам у камыша. Я двину напрямки в кут. Подмогну пехоте, а заодно пригляжусь к тем конникам. Преследованием не увлекайся, если на то пойдет. Еще не ведомо, что таят собой камыши…
Взмахом плети усадил оставшиеся эскадроны в седло.
Братья столкнулись у ерика.
Григорий Колпаков стоял по колено в воде. Наги-боясь, черпал пригоршней взбаламученную жижу. Пил, обмывал распаренное лицо. Родича угадал еще издали. Выпрямляясь, промокал шею запыленной папахой.
Кочубей плясал у берега. Не прыгая с седла, Борис с неловкой усмешкой спросил:
— Чего же… лезть в воду?
Поправил Григорий плечом портупею, а на слова выходило: тебе-то чего дуром квасить сапоги. Выбредая, укрепил папаху; правую руку вытер о галифе.
Не видались они с той душной июньской ночи за Манычем в имении Супруна. Глаза бегло отметили друг в друге перемену. Время будто малое, лето да осень. Но какое время! Обнялись.
Шли к разъезду, держались узенькой тропки, уступая ее один другому; брели по колено в полыни. Разговор велся, вокруг своих, домашних. Григорий поведал, что Марк в Царицыне, при штабе северного участка обороны; одна из сестер, Валя, и жена Дуня при нем. В городе и батька со старшим, Ильей. Высказал тревогу о матери, оставшейся с девчатами в Великокняжеской. Со слов убежавшего оттуда соседа, комендант станции, хорунжий Мишка Зенцев, со своим помощником Степкой Фроловым злобно лютуют, измываются над сестрами. От дома до самой тюрьмы секли плетьми, били сапогами. Живы, нет ли, неизвестно.
— О своих слух имеешь?
Борис щелкнул нагайкой по бордовой шапочке будяка.
— Ариша с детьми там же, в Веселом. А зять Исай в дивизии. Ютится в Казачьем и батька. Про Махору ты слыхал.
— А дочка?
Отвел Борис лицо.
— Где-то у чужих людей…
Бронепоезд отдувался за кирпичной казармой разъезда. У насыпи — толпа бойцов. Возбужденные, размахивают винтовками, кидают вверх шапки, кричат во все горло:
— Ура-а Думенку!
— Герою сла-ава-а!
— Дае-ешшь Маныч!
— Борис Макеи-ич!
— Урра-а-а!
— Чуешь, твои хуторцы… — Григорий подтолкнул локтем. — Казачинцы. Сгадуют частенько… В газете царицынской «Солдат революции» постоянно ищем про конников. А как-то в центральном бюллетене вычитали о твоем полку… Что было!
С насыпи сбежал худой, обросший боец в выгоревшей добела гимнастерке. Насилу признал в нем дружка детства, Костея Пожарова. Встряхивая закопченную костлявую ладонь, вспомнил, как он его когда-то поднимал с кровати… Посмеивался, хотя словами не напоминал про давнишнее.
— Службу где ломаешь?
— А во! — Костей указал на бронепоезд. — Чай, пушкарь. Эт ты бросил пушки, в конники подался.
Прощаясь, он спросил:
— Послушай, Бориска… Случаем, про Володьку Мансура не слыхал? Так в кадетах он и застрял, а?
Борис не сознался: зачем бередить душу и ему?
Под тополем кучковались командиры. Тесно обступили скамейку не то стол. Один, тыча в развернутую карту, что-то доказывал.
Борис подходил, одергивая сзади складки френча. Вцепился в ножны. Все чужие… Ага! Свой один — Крутей. Приложил руку к папахе, здороваясь со всеми; Федору приветливо кивнул: вертаемся, мол, восвояси?
К нему повернулся тот, у карты. Худое, с тяжелыми складками вокруг рта, нависшими бровями, лицо казалось угрюмым, жестким. Пбдавая усталую смуглую кисть, назвался:
— Харченко.
Вот он, Харченко! Командующий Южным участком. Крестным отцом окрестил его заглазно еще в Ильинке — им подписан приказ о развертывании полка в бригаду. Довелось свидеться воочию. Пожимал холодную ладонь его, а где-то глубоко, душой, испытывал неизъяснимое тепло. Исходило оно от сощуренных глаз и запавших уголков жестко сомкнутого рта.
— Как бригада?
Борис пожал плечами: воюет, мол.
Харченко представил окружающих. Чуть дольше задержался на сухопаром белявом человеке в кожаной тужурке, с вислым носом, тронутым оспой, и маленьким женским ртом.
— Жлоба… Начальник Стальной дивизии. Подмогнул нам вчера со своими хохлами. Из самой Кубани притопал до Царицына. Знакомьсь…
Кубанец, шелестя потертыми хромовыми леями, переступил с ноги на ногу. Руку тряс с поклоном, улыбался тихо, не раскрывая губ.
Федор Крутей навалился было с расспросами, но Харченко оттеснил его. Указывая на карту, попросил:
— Выложи нам, Думенко, расположение обеих дивизий, Котельниковской и Донской.
Борис плеткой водил по истрепанной, исчерченной карте.
— Штейгер на Мышковой… А наши ветку дорожную держут. В речку Аксай уперлись, возле поселка Шелесто-ва. Мой штаб на станции Абганерово. А полки рейдируют на флангах всей линии обороны. Тут и тут.
Обхватил Харченко небритый подбородок, вслух соображал:
— Добре, добре… Пожалуй, отступать дале некуда. Поглядеть вот… А конницу и в Абганерово свести можно. Не на станцию, а в поселок. Там и с фуражом легче, и речка. Покатим в Абганерово. На месте и решим, что к чему… Давай и ты, Думенко, с нами.
Бронепоезд опробовал тормоза. Борис, отправив с Мишкой письменное распоряжение для командира дивизиона, на ходу впрыгнул на заднюю площадку. Паровоз голосисто прокричал — подавал прощальные знаки конникам и пехоте, оставшимся у ерика.
Похолодало. К вечеру заворачивал северный ветерок; ночами, к свету, по бурьянам выстилались заморозки. Паровали речки. Земля, ежась, не с охотой отдавала тепло, накопленное за летнюю благодать. Пододгу недвижимо стояли туманы. Высоко над волжскими буграми встанет рыжее негорячее солнце — зашевелится, на глазах начнет втягиваться в балки, буераки.
Проснулся Борис до зари. Припал к оконцу — туман. Выругался. Беляки расквартируются по соседству, через плетень, и не разглядишь.
Спал плохо. Ворочался в душной хозяйской перине — привык к палатке. А тут ночь напролет по всему селу, вроде на стрельбище, выстрелы. Мало — винтовочные, из «максимов» очередями шпарят в черный свет, как в копейку. Забавляются, сукины сыны, озоруют. Так можно и сигнальные знаки пропустить. Ослабил вожжи. Как стоянка, так начинается: то грабеж, то стрельба эта…
Наливаясь гневом, он сдернул со стула галифе. Скривился. Завоженные до сияния, в сплошных сальных пятнах от ружейного масла. Уже не разобрать, какого цвета они были снову, зеленые, синие? В поясе сохранился их первозданный вид.
— Довоевался, комбриг, штанов приличных нету. Срамота, тьфу!
— А я думаю, с кем тут братушка разговор ведет? Один ты…
У дверного косяка — Пелагея. Борис, прикрываясь штанами, сиплым от неловкости голосом, спросил:
— Дрыхнет Мишка?
— А чего ему…
— Растолкай. Пусть скоренько смотается до Сиденка или до Панченка. Гляди, в загашниках своих раскопают какие ни на есть галифе. В этих уж будто и неловко… На десять часов Харченко собирает…
На синем прыщеватом лице Пелагеи затеплилась кривая усмешка. Разглаживая на впалом животе цветастую завеску, повязанную поверх солдатской рубахи, накинулась:
— Силком предлагала тебе чистые шаровары. Отлаял. Что зенки лупишь? Невправду? Синие, шерстяные… От братки остались, Лариона… Выстирала их, отгладила.
Тут же, пока он вытряхивал из карманов свое хозяйство, Пелагея вернулась, кинула от порога темно-синие галифе.
— Таковские еще носить. Как память берегла…
Борис вдогонку крикнул:
— Воды!
Оглядев сзади и спереди братнины обноски, засомневался: надевать, нет ли? В самом деле, память. Одна эта вещь небось и осталась от покойного: сапоги он уже добил за лето в стременах, рубаху и шинель подцепила сестра. Перевел взгляд на свои заношенные, махнул: была не была, надену.
Влез мигом, по-солдатски; оглядывая, застегнул пуговицы, провел ладонями по грубому ворсу. Денек-другой покрасуется, а там раскачает снабженцев. Намыливая щеки, внимательно разглядывал лицо. Гладкая, чистая кожа лба, без морщин, туго обтянутый нос. Ага, от глаз уже наметились тонкие лучинки… Очистил бритвой от мыльной пены щеки, подбородок. Остался доволен собой: сойдет еще за парубка. Засвистал на радостях бодрый марш.
Стоявшая у дверного косяка сестра со скрытой усмешкой заметила:
— Что-то ты, братушка, такой веселый… И наряжаешься в чистое…
Увидав в зеркале свое вспыхнувшее лицо, Борис долго протирал рушником лезвие бритвы. Нарочно не замечала Пелагея смущения брата. Заменяя на френче затасканный подворотничок, делилась бабьими новостями:
— Вчера в лазарете была… Надежда Буденная закликала. Ласковая бабочка и на личико славная. С Козюрина она, оказывается, с хутора, что за Манычем. Батя как-то ездили туда. Семен ее оттуда и взял… Вот, готов и френч.
Встряхнув, повесила его на спинку стула. Пристраивая иголку с ниткой к отвороту нагрудного кармана, продолжала:
— Девки там, в лазарете… Сестры милосердные. Ух, пересмешницы, не приведи господь. Обижаются. Только, мол, службу спрашивает… Эт ты вроде. А зришь на чужих. Какую-то Настенку сгадывали, машинистку из соседнего штабу…
Темнели диковато у Бориса глаза, от гладко выбритых щек отливала кровь. На диво мирным голосом пообещал:
— Сорокам тем я поотрублю языки. Так и перескажи. Думали бы они, как лучше наладить ночные дежурства возле раненых… Да.
Пелагея обидчиво поджала губы: до него шутейно, мол, а он в дыбки. У двери, обернувшись, высказалась с какой-то надсадной горечью:
— Женился бы ты скорее!
Оторопело глядел в ее глаза, полные слез. Прорвалось. Копилось, видать. И разговор затеяла неспроста — ходят в бригаде слухи…
— Ты что нынче, сеструшка… Не с той ноги встала? Ткнулась Пелагея в дверной косяк.
— Вот новость… Слушай побольше всякую болтовню.
— Нет, братушка… — Она хлюпала носом, мотала простоволосой головой. — Коль судьба, не беги… Сказывают, красивая и держится, чисто пава. А что люди болтают про ее… Так не загородишь ты им рот. Гляди, и дуром на женщину возводют, от завидок.
Застегнула ему пуговицу на исподней рубахе, посоветовала:
— Бери ее, братушка. Только честь по чести… В церк-ву тебе грех, под венец, так надо, как у Советов… Муське все одно нужна матерь. А я пойду в лазарет. Надя приглашает. А то ив эскадрон, в сестры… И то возьми в толк: при всех, почитай, твоих дружках-помощниках жёны. И Надя у Семена, и Дашутка вон у Шурки Харитонова, и Ира у Кириляка…
Молчком взял сестрины шершавые ладони.
Зашел Борис к лошадям. Не распоясался, не засучил рукава. Потрепал Панораму за челку, прислонился щекой к шелковистому горячему храпу. Вконец одолели сердечные затеи. При сестре не только высказать их вслух, подумать не смел. А тут можно. Кобылица, тронутая его доверием, на какое-то время даже дыхание затаила…
С неделю бригада в селе Абганерово. Отдыхает после многодневного прорыва. Все эти дни он ходит чумной.
Увидал ее в штабе соседней стрелковой части, выдвинутой из-под Царицына на позиции. На погляд невелика ростом, темноволоса. Две пушистые толстые косы перекатываются по узкой округлой спине. На кремовой блузке они как живые. Рука на пуговичках пишущей машинки — белая, мягкая, с блескучими чистыми ногтями. И глаза: синие-синие, как васильки за Манычем, возле Терновой балки…
Тут же на совещании узнал ее имя.
— Желаешь насолить здешнему начштаба, можешь пригласить покататься… — подмигнул Крутей.
Не дождавшись, пока Харченко закончит выступление, затряс его локоть.
— Слышь, Федор… А, думаешь, поедет?
— О чем ты?
— Ну та…
Расщепился висок у штабиста на лучики-морщинки.
— С другими ездит… А ты чем хуже?
Борис гнул свое:
— В тачанке? Верхи?
— Харченко косится… — отодвинулся Федор. Погодя дыхнул в ухо — Верхом, конечно…
Дотемна Борис мотался по полковым и эскадронным обозам, честил снабженцев. Напустился и на лазаретное начальство за плохой уход за ранеными. Заскочил в свой штаб, выпросив у Ефремки Попова листок бумаги, написал записку:
«Настенка!
Простите, что осмеливаюсь Вас называть по имени.
Настенка, первый раз увидел Ваш милый образ и Вашу милую улыбку, которая завсегда преследует меня. Желаю душевно объяснить тебе все подробно, назначаю свидание завтра вечером в 6 часов. Настенка, поедем кататься, но все же прошу прийти завтра днем. Я хочу тебя видеть и думаю, что Вы не оставите без последствия и успокоите душу мою. Прошу дать Ваше заключение и ответ.
Сунул в потайной карман френча. Дней пять таскал. Пекло грудь, спасу нет, будто под исподней рубашкой чадящий кизяк. Раз-два наведывался в те края. Не разговаривал — поглядывал на нее, двигая ноздрями, как конь перед препятствием. А вчера поделалось невмоготу. После вечери вверил послание Мишке. Тот обернулся живо. Оглядываясь на Пелагею, убирающую со стола чашки, шепнул:
— В самые руки всучил.
Борис прикурил от жаринки в печи, вывел подымить с собой на крыльцо и ординарца. Мишка с захлебом рассказывал:
— Веселье у них коромыслом, на всю хату. Самогонка, закуска… И граммофон… Во, штука! Труба жестяная, ящик деревянный. Нам бы, Борис Макеевич… У какой-нибудь контры реквизировать. Так пластинки одни и понадобятся. На всякие голоса…
— При всей компании вручил, выкликал?
— Выкликал в прихожку… Прочитала, побелела, как бумага. Куда и веселье подевалось… Записку ткнула за пазуху.
— А ответ?
Мишка пожал плечами.
А нынче Борис ждал ее «заключения». Придет днем, нет ли? Панорама всхрапнула, ткнулась мокрыми губами в шею. Утираясь рукавом, он укорил кобылицу:
— Скаженная…
На голос отозвался Чалов:
— Эт ты, Борис Макеич? Туман дьяволов, хучь в глаза ширяй… Ну ты, зазноба!
— Чего не поделили?
Откуда-то из-под Ерамочки со жгутом соломы вынырнул конюх.
— Ухо норовит откусить, ей-бо…
— Не подставляй. Сам когда-то мне указывал… Забыл?
Уходя попросил:
— Ты, Осип Егорыч, к вечеру узду Ерамочке обряди. Понаряднее выдумай…
— Либо гости какие намечаются?
— Может и не быть… На всякий случай.
За воротами долго слушал кочетиные переклики.
Штаб помещался через улицу, наискосок, в просторном кирпичном доме местного лавочника. Железная калитка настежь. Борис постоял в недоумении, окликнул:
— Часовой!
От дома угрюмый чужой голос:
— Нема, побег начальство на ноги ставить.
Ему вторил хриплый бас:
— Дрыхнуть ишо господа большаки…
На крыльце — четверо нахохленных мужиков. В высоких косматых шапках, с костылями. Обсели резные перила, как сычи карниз колокольни. Вглядывался в настороженные волосатые лица, силясь угадать хрипатого.
— С чем добрым, господа старики?
— Провалювай… — огрызнулся дедок в рваном кожушке, особняком сидевший на другой стороне крыльца.
— Куда проваливать… Я на работе.
— Ав каком ты чину при этом доме? Ежелича не секрет, конешно…
Крайний к резному столбику, в ватнике из шинели, нагнулся, выставил соломенный клин бороды, подперев его с исподу гнутой рукоятью грушевого костыля.
— По-старому брать, без малого генерал.
— Звонарь, право, звонарь. — Ершистый дедок с ехидцей спросил — А бывает, ты не Думенко есть?
Борису понравилась игра.
— Али не похож?
Не утерпел дедок, захихикал скрипуче, закашлял, будто кашей подавился. Развеселились и его годки. Качая шапками, заерзали на перилах, застучали клюхами.
— Веселый, холера…
— Ловок, шельмец…
— Послухай, енерал… А не ты ночью этой в амбаре моёму похозяинувал, а? А вот у кума Свирида и вовсе… скрыню обчистили. Последнюю одежку уволокли…
— Ага, ага, — отозвался наконец хриплый. — Краснаи конники трудовую власть вызволяють от кровопивцев, а выходить, совсем навыворот… Как такое понимать, а?
— В лицо обознаешь того… в скрыне какой побывал? Нестройно поотрывали жалобщики штопаные зады от крашеных перил. Взаправду высокий чин у парня, не брешет: голос-то, голос. Круто сменил…
Поднялся Борис выше на ступеньку — получше разглядеть угрюмые глаза мужика.
— Обознаешь?
— Та не бурьянина… Человек, чай. — Хрипатый дернул головой.
— Расстреляю вора у тебя на глазах.
Вошел в дом. Ефремка натягивал сапоги. Увидел гневное лицо комбрига, выпрямился:
— Что там?
Борис тяжело опустился на лавку. Раздергивая очку-рок на кисете, не скоро сказал:
— Мужики за порогом… С жалобой. Зови.
Запрыгал тот на одной ноге. Дообулся в сенцах. Тут же вбежал.
— Ни одной лялечки ни на крыльце, ни во дворе. За ворота выглядал… Часовой говорит, палки под мышки деды — и деру. В тумане пропали…
Окутываясь дымом, Борис ругал себя: прозубоскалил впустую, а до дела не добрался. Хоть бы одного схватить за руку, мародера. На месте пристрелить — другим было бы неповадно. Позор! Из-за каких-то сволочей всей бригаде приходится краснеть, принимать грязное пятно…
Вошел свежевыбритый, подстриженный, в широченных шароварах Кондрат Гончаров. По краснине на скулах — пропустил уже с утра свою мерку из оплетенной хворостом бутыли, какую он возит под строгим секретом на дне полковничьей брички.
— Что за шум, а драки нету? — вместо приветствия весело спросил он.
Борис ухватил его за ворот, пригнул.
— Драки захотелось… Я покажу тебе, с-сукин с-сын, драку. Велю стащить с ж… эти голубые да всыпать хорошенько горячих. — Разжал пальцы, встряхивая руку. — До ручки дошли… По скрыням. Ни чести, ни совести… Ну, Кондрат, доберусь я до твоей плетенки, что в бричке… Заруби себе на носу.
Комполка сразу и не нашелся, с какого бока навалилось лихо. Хлопал белесыми глазами.
— Часовому три наряда вне очереди, товарищ Попов. Караульную службу не знает. Начальнику караула впишешь выговор в приказе по штабу.
Растратил пыл на одного Кондрата. Подошедшим к тому времени командирам говорил уже без дерганья шеей, без хрипа в голосе. Только складка, выжатая бровями на переносице, долго не пропадала.
— Внушайте бойцам, чтобы не производили самочинно реквизиций. Жалобы поступают… Обирают местных жителей, берут одежду, хлеб… Такое недопустимо революционному солдату! Он стоит на страже прав трудящегося народа. Это ложится и на честного бойца.
Кто-то завозился на скрипучем стуле. Исподлобья глянул туда, повысил голос:
— Приказываю тех мародеров ловить и пойманного такового на месте пристреливать. Не позорил бы ряды революционных войск… Я’ не допускаю, чтобы подобные вещи делал кто-либо другой. В каждом дворе стоят солдаты. Значит, есть такие, не смотрят ни на какие внушения и приказы. Маслак, чего рожу отводишь?
Гришка огляделся с кривой усмешкой — искал себе подручных. Не нашел в этот раз. Всегда охотно в таком деле перенимал его ухмылку Кондрат Гончар; теперь, собачий сын, забился в дальний ряд и глаз не кажет. Копается в мозолях и Куница. Ока Городовиков косится в окно. Снабженец, Сиденко, натягивает курпейчатую папаху с малиновым верхом на колено, будто ловчится проткнуть ее. Наумецкий наворачивает на указательный палец длинный драгунский ус. Семка Буденный, на правах помощника, — за столом с начальником, напротив; к этому и вовсе не подступись: чертом глядит своими степными калмыцкими глазами… Крутнул упрямо Гришка башкой — даже одиноким не хотел остаться в долгу перед комбригом:
— А шо, Маслак у бога тыля ззив?
— У бога своих много. А у мужика, у какого ты на постое, одно. Зато в хате, на печи, до дюжины ртов…
Отвлекся с Маслаком… Ага! Пристукнул черенком плети в коленную чашечку.
— Укажите взводным, чтобы следили за бойцами. Заметил что, должен донести. А вы взыскивайте по всей строгости военного времени. И еще… Не производили бы напрасных выстрелов, кроме как починки. Знайте, один напрасный выстрел дает подрыв нашей революции! От напрасного выстрела портятся пулеметы. Много уже испорченных, какие не были еще в деле. Все испорченные пулеметы немедленно доставить в штаб бригады. Тут осмотрят и поставят на боевой взвод.
До начала совещания у Харченко ровно час. Долго ждать. Пройтись пешком по селу, все одно останется время. А его Борису не хотелось иметь — боялся, заглянет в общий отдел штаба. Нынче он должен увидеть ее на этом пороге. На худой конец, пусть сама найдет способ сообщить о своем согласии покататься вечером. А уж коль ответа не поступит…
Подождал, в комнате остался один начштаба, попросил:
— Тут, могло быть, интересоваться мною будут… Отыщешь. Я у Харченко. Не отлучайся.
Не желая видеть Ефремкину ухмылку, сорвал с гвоздя шапку, вышел.
Она пришла, когда ее уже не ждали. После совещания у командующего Южным участком, наскоро перекусив, Борис вернулся в штаб. Просвистал до вечера у окон, выходивших на улицу; не замечал в просторной горнице штабистов. Ефрем, догадываясь о причине необычного состояния комбрига, шепнул коменданту:
— Вели часовому… Всем, кто до Думенко, поворачивать оглобли от ворот.
Синяя тень от дома перегородила рыжую улицу. Борис, ткнувшись лбом в стекло, наблюдал за хохлаткой, копавшейся в пыли. Резко повернулся на топот в передней. В дверях, загораживая вечерний свет, встал человек в солдатской шинели и кубанке. По порожнему обшлагу правого рукава догадался, что за гость нагрянул.
— Товарищ Кучеренко?
— Он самый…
Помог стащить со спины солдатскую холщовую сумку. Кивая на рукав, смущенно спросил:
— Не отросла?..
Белозубая усмешка подсветила серые впалые щеки комиссара.
— Пока нет… Но врачи обещают.
Ефремка, как домохозяин, зажег двадцатилинейную лампу-«молнию», висевшую под белым в цветочках абажуром над столом; оставив их, убежал на другую половину хлопотать насчет ужина.
Еще не сняв шинели, Кучеренко начал объяснять, каким ветром его занесло.
— Прямо со станции Абганерово… Панченко, снабженец твой, на тачанке доставил. За дорогу и в курс дела ввел. Ну, ну… рад за станичников. Даже отступая, не осрамились.
— А нам самим не казалось, что мы отступаем… Наоборот, проламываемся.
Присели к столу. Гость тотчас принялся вываливать из карманов табак, спички. Борис с неловким чувством глядел, как он неумело сворачивал цигарку, помогая култышкой.
— Из Царицына я. Григорий Шевкопляс горячий привет передает.
— Скоро его там заштопают?
— На поправку… Дивизию от Ковалева, наверно, примет. Виктор Семенович всерьез болен… Чахотка. Ссылки кровью выходят. На станции и Федор Крутей со штабом. Завтра-послезавтра из вагона сюда, в село, перетаскиваются, поближе к позициям. Федор оставлял… Поспешил до конников. Много уж разговоров о них ходит…
— Новости какие там, в верхах?
— Много. С образованием Южного фронта дела выравниваются. Создали Десятую армию. Ворошилов утвержден командующим. По тому случаю и забегались мы. Общегородская партийная конференция обязала каждого партийца стать в первые ряды бойцов. Я вот и то… В строй негож, стрелять, рубать. Оружие мое теперь — язык. Пока политотдел наберет в армии силу да пришлет в части политических комиссаров, я попробую разворочать в нашей партизанщине партийную жилу. Ты как сам?.. Готов к оформлению в партию?
Борис откинулся на спинку стула.
— Ты, Иван Павлович, смеешься. Куда мне до пар-тейцев… По военному ремеслу бы подучиться. Как Курепина вон, послали в Москву. Это дело. С генералами воюю…
— Хвати-ил, — Кучеренко замотал стриженой головой. — Ты их бьешь, генералов!
— Не дюже. Все живые: Мамантов, Попов, Быкадоров…
— С учебой погоди… Поснимаешь головы со всей контры на Дону и поедешь. На курсы красных генералов. А насчет принадлежности к партии сейчас уже подумывай… Да, еще новость. Клим Ворошилов грозится нагрянуть до вас в Абганерово.
— Чего такое?
— Нужда одна… Формирование. Да и успехи наши ратные не ахти какие. Слов нету, героизм отдельных частей, бойцов — сказочный. А топчемся у стен города. Все лето, осень. Досадно, соотношение сил в нашу пользу…
— Конницей давит, дыхнуть не дает.
— Ото ж… Весь Дон всколыхнулся. Уж если на то пошло, с казачеством мы перегнули палку… Добро бы кулачье, середняк густо повалил за генералами. Вот она откуда у него конница. А у нас? У Жлобы маячут захудалые конишки, в Стальной дивизии. Проезжали, видал. Костей Булаткин где-то со своей горсткой. У морозов-цев есть еще… Твоя бригада. Пожалуй, и все на армию.
В дверь просунулся Ефремка.
— Я вот… Вечерять с нами, Иван Павлович? Покажу покуда постель вам… Со мной устроитесь на ночлег. Тут в штабе. Борис Макеевич зараз ослобонится…
— Ну, ну…
У Бориса застряло слово в горле. В дверях — о н а. Голову кутал черный шарф, на ногах красные гусары. На белом лице — одни глаза. Взялась за дверной косяк. Шарф ссовывался по цыганским волосам на плечи.
— Не пришла я днем… Боюсь.
Рука его, лежавшая на столе, будто застеснялась безделия — сползла на колени.
— Сиди… ради бога…
Крадучись, словно в потемках боясь натолкнуться на что-то, подошла. Кончиками пальцев тронула жесткие волосы.
— Не провожай…
С ржавым визгом распахнулись дверные створки. В сумрачном проеме пауком распялся Ефремка.
— Белые!
Застегивая галифе, Борис осадил.
— А яснее?!
— Конница… Прорвали оборону. Вот, светом. Влетают в село! Туман, черт… Трубачу отдал команду. Сбор на условленном месте.
В одном сапоге не оказалось портянки. Всунул ногу босиком. Ремни затягивал уже у ворот, возле рвущейся Панорамы.
Пальба на южной окраине села. Учащалась, набирала силу — очухалась пехота. По улицам конский топот; вихрем вылетали из ворот тачанки, артиллерийские уносы, брички…
Ефремкин крик в горнице, в душной тесноте, сжал сердце ледяной рукой — на воле, в свету, отпустило. В стрельбе, в топоте, в перестуке колес не ощутил паники. С облегченным чувством вскочил в седло.
Из тумана вырвался Семен Буденный.
— Борис Макеевич, силы противника не цыяснены… Кабы не вся конница князя Тундутова. Малым числом не рискнул бы. Знает, стерва, мы все тут.
Такое же мнение и у самого. Пока скакали к плацу, отдал распоряжение:
— Полками охватить село. Сходиться на шум боя. Дивизион поведу сам, по улицам… Видимо, прорвались передовые части. А главные силы где-то рядом… Ждут, опадет туман. Не кидайтесь сломя голову.
С лету вытеснили с окраины села на выгон скапливающиеся сотни. Вырвавшись из тесных проулков на простор, Борис увлек дивизион в атаку. Казаки, доглядев подступавшие полки, крутнули коней.
Солнце показалось высоко над согнутой хребтиной приволжского бугра. Туман припал к бурьянам, скатываясь в падину. Из-под ладони Борис различил по склону темную массу. Поднял бинокль. Вот они, главные силы… Так и есть, ждали, пока ободняет, осядет туман. Сейчас офицер на золотистой лошади подаст команду…
Не останавливая полки, комбриг вырвался вперед. Застоявшаяся Панорама вытянулась в струну. Черными крыльями билась за спиной кавказская бурка. Наскучавшая по клинку левая рука нетерпеливо сдавливала колодочку. Ветром выдуло одурь, вызванную васильковыми глазами. Единое желание — дорваться до оскаленного золотистого дончака…
Резкий короткий взмах — знакомый толчок в плечо. Синеверхая папаха приникла к гриве. Свалил еще двоих. Панорама, утратив разгон, сбилась с ноги, боком понесла на вражеский раздерганный строй…
Не успел князь Тундутов развернуть главные силы. Обрывая жеребцу губы, вздыбливая его, силился повернуть назад…
В пылу Борис видел, как всадник в белой мохнатой шапке остановил все-таки половину сотен и вывел их из-под гибельного удара. Уходя, еще сделал маневр — разделил. Двумя рукавами потекли казаки в сторону села Аксая, завешиваясь тучами глинистой пыли…
В погоне кавбригада сбила окопавшихся пластунов по хребту Водино, между селом Аксаем и станцией Гнило-аксайская. Бросая орудия, пулеметы, они в панике бежали к камышам. От думенковских сабель отвела ночь.
К полудню на другие сутки собралась бригада в селе Аксае. Пропавшие за ночь эскадроны с Окой Городовиковым, увлекшимся преследованием конницы Тундутова до хутора Жутов-второй, отыскались в Абганерово.
В комбрига вселился бес. Наступать! Гнать до самого Котельниково! Топал по скрипучим половицам казачьего куреня, мял в руках нагайку.
— Сбили! Самое теперь гнать, покудова не очухался. Обсел пехоту. На самом загривке, вот тут… Дыхнуть нечем! А моих конников дергаем всякий раз… Чаще по пустякам. А дадим прикурить — до зимы не сунется.
Пыл его остужал начдив Ковалев. Откашливаясь в кулак, простуженно басил:
— Голова твоя буйная, куда бригаде отрываться от дивизии? Ты — на Котельниково, а казаки из Дону — на пехоту… Конница же! Ты будешь с ихними пластунами там разделываться, а они нас тут в капусту покрошут…
Ковалев, показав ладони, снова упер их в расставленные колени. Взглядом искал поддержки у Ефремки Попова. Тот отворачивал носатую рожу, косился на Думенко — знал, от кого лиха схватит больше.
— Наступать, так всем участком фронта… А это уже, сам знаешь, дело Харченко. Скачи до него. — Начдив, кашлянув, заключил — Так что не кипятись… Заворачивай бригаду в Абганерово, на старые квартиры. Ворошилов должен на днях быть. Уж на твою бригаду он непременно захочет глянуть. Вот и представишься ему.
Пальцы Бориса оставили плеть, вцепились в спинку стула.
— Представлюсь, гм… Ты бы, начдив, сам сперва глянул на нашу обмундировку. Все кожушки, ватники, зипуны пособирали с Манычу, Салу. Лихая конница Ду-менко! Не казаки со своими шароварами, мы давно бы голыми… светили.
Затряслись худые плечи начдива; задрав подбородок, обросший щетиной, зажмурив глаза, смеялся безголосо. Снял большим пальцем со скулы слезину, покрутил головой:
— Ну и шельмец ты, Думенко… Пронюхал, что я кое-что выклянчил из обмундирования.
Борис присел; тихо положил кулаки на стол, будто нарочно выставил их.
— Не слыхал я… Выпустил бы из твоих снабженцев требушку.
— Получишь. Для конников и отпустил Сталин. Расспрашивал о тебе…
Опираясь на край стола, поднялся. Оглядывал белые от пыли головки сапог.
— Так вот… как начдив, приказываю. Возвращай бригаду. О всяком наступлении пока забудь.
Потоптался у двери, разминая поясницу, болезненно сморщил впалощекое лицо:
— Конька бы свежего выделил. До Абганерово. Запалил своего.
— А гнал-то зачем?
Ковалев усмехнулся.
— Скаженный ты! Получил донесение т-вое… Уведешь, думаю, бригаду и без разрешения.
Думенко велел заложить тачанку. Растроганный щедростью комбрига, Ковалев пообещал на прощанье:
— Завтра, устроишься, заскочи. Оденем конников… Не всех, ясно.
На рассвете бригада без выстрела оставила Аксай, вернулась в Абганерово.
Закат в полнеба. Казалось, горела степь. Из-под самого жара пробивался обугленный придонской бугор. Пал доставал даже до тучек, раскиданных по крутевшей лазури восходного края неба.
Кобылицы шли бок о бок. Панорама до дрожи во всем теле силилась не сбиться на рысь — воля хозяина. Косилась на Ерамочку злым глазом: обрядилась, вроде цыганки, в узду, нагрудники, унизанные белыми ракушками. Еще и пляшет, дерет голову; поглядела бы, кого несет на себе, добро бойца, рубаку, а то — бабу. Только и всего, что в шароварах.
Вечером, помня приглашение Ковалева, Борис заскочил на квартиру, хотел побриться — у начдива мог быть Федор с Агнесой. Открыл калитку и остолбенел… У крылечка — она. Охлопывает шаловливую морду подседланной Ерамочки, что-то сует ей в рот. В защитных солдатских брюках, сапогах, вместо гимнастерки — короткий пиджак синего сукна; голова непокрытая, косы взяты узлом на затылке.
Обернувшись на скрип, щурилась на закатное солнце.
— Пришла покататься… Вот с Ерамочкой обзнакоми-лись. Кличка чудная…
Борис повел глазами: ни души во дворе. Даже хозяйских детей, всегда копошившихся в золе за погребкой, и тех не видно.
— Мишка!
— Только был тут, — выдала его гостья. — Ерамочку еще седлал… Может, конюху помогает?
Чуть не бегом кинулся к конюшне.
— Чалый?!
Из-за прикладка кизяков с порожним ведром вышел Чалов.
— Чего шумишь?
— Мишку…
— А куда он денется? По нужде, могет, побежал в леваду… Панораму подседлал, всё в готовности.
— А Ерамочку?
— С ней что случилось? Всё в аккурате… И в уздечку новую обрядили, и в нагрудники. Как и велено…
Сдвинул папаху на лоб. «Мишка организовал, он… — Все дрожало в нем от злой радости. — Сховался, хамлет, носа не высовывает…» Подходил к крыльцу, не зная, куда девать руки.
— Проводить… вас, а? — предложил с отчетливым заиканием в голосе. — К ночи дело… Да и лошадь… не из смирных.
В глазах ее удивление. Пристроив носок сапога в стремя, легко очутилась в седле. Руки, видать, умеют держать повод. Обожгла взглядом: догоняй…
Догнал за крайними садами. Околесили зяблевый клин по забурьяненному проселку, вырвались на целину. Перешли на шаг. Повесив на луку повод, Борис полез за кисетом. Возился — побольше норовил занять себя, лишь бы не играть в молчанку. Ее, по всему, не тревожило молчание. Пропуская сквозь белые пальцы блестящие пряди гривы, не отрывала от заката удивленных глаз. В едва приметных ямочках на щеках таилась непонятная усмешка.
Пуще казачьей шашки боялся Борис этой усмешки. Что таит она для него: беду, радость? Он понял сразу, что это та самая, единственная женщина на земле, которая нужна ему как воздух, как кусок хлеба, глоток воды.
Не знал о ней решительно ничего. И не хотел знать. Пересуды, смешки и косые взгляды в ее сторону не задевали. Воспринималась она им такою, какой видел, а вернее, хотел видеть. То близкое, бесконечно родное, что кровавыми бусинками ронял за собой в пыльную горячую дорогу, сейчас собралось для него воедино в этом чужом, неведомом, как тлеющая в закате степь, человеке.
Пока, чуял, клонится к доброму. Не пришла бы. Если и Мишка пригласил, ничего осудительного. Пришла, и ладно сделала. А в чем страх у нее? Ведь о страхе тогда говорила. Какую еще чертовщину могла услыхать? Кадетскую болтовню, какою его с лихвой снабжают пленные, о нагайках, зуботычинах, которыми он якобы преисправно награждает не только бойцов, но и командиров? Или страшится слухов об откровенной грязи, о пьянках, бабье? Подобными «новостями» никто из близкого окружения не смел делиться с ним. Пелагея одна доставляла отголоски. Зная им цену лучше, чем кто-либо, неизменно напоминала:
— Боже упаси, братушка, ежели ты и в самом деле зачнешь такими делами заниматься… Никогда в роду-то у нас такой стыдобы не случалось. Батя с ума сойдут… Да и господь покарает…
У глинистого буерака, обросшего диким терником, остановились. Соскочив наземь, она протянула повод.
— Ноги с непривычки… Разомнусь.
Обежала кругом терновника.
— Так и будешь сидеть?
В голосе игривый вызов. Склонив голову, обламывала ногой край буерака.
Связав поводья, он продрался напролом сквозь цапучий кустарник. Укреплял папаху, будто собирался прыгнуть вниз. Положил руки ей на плечи.
— Настенка…
Произнес негромко. Это не было обращением. Сказал для себя. Ловил собственный голос: привыкал к новому слову. Она не отстранилась, не отвела глаз. Сгладились ямочки на щеках — сошла усмешка.
— Глаза синие, как васильки у нас на Маныче…
Опять сказал не ей — себе. Видал, как наворачивались у нее слезы. Поспешно убрал руки.
— Обидел чем?
Она помотала головой. Просунула пальцы под широкий кожаный ремень, крутнула, выставляя его лицом к красному свету.
— Хоть разглядеть… близко. А то наши девки в штабе ахают…
Со звоном кинулась кровь в виски. Что-то хотел сказать, но она, выпустив ремень, с легким восклицанием присела на корточки; разгребала сухую траву. На ладони — крохотный желтый цветочек.
— Во всей степи ни одной былки не найдешь зеленой. А этот, вишь, живой…
Отогревая его дыханием, между прочим, заметила:
— А у нас, в Борисоглебске, тоже васильки…
Призывно заржала Панорама. Борис успел заметить всадника, спускавшегося невдалеке в балку. По черной кубанке признал Мишку. Самовольно, стервец, взял на себя охрану. «Всыплю чертей. За все…» Переняв его усмешливый взгляд, Настенка тянулась на цыпочки, подпрыгивала: кто там за тернами?
— Мишка вроде…
— За тобой?
В глазах у нее тревога.
— Навряд ли… Коня проминает.
В село возвращались шагом. Всю дорогу молчали. Без траты слов выговорились в этот дивный закатный вечер. Дикий степной буерак, голый терновник с облетевшей листвой, опаленное небо тому свидетели. В садах она не вытерпела, с укором сказала:
— Ты и не спрашиваешь ничего…
Прощались у церковной ограды. Борис тоже слез с седла. Принимая повод, взял ее мягкую холодную кисть; терся об нее колючим подбородком, пытаясь в сумерках добраться Взглядом до васильковых глаз.
— Не съел я?
Отозвалась не сразу. Хотела освободить руку — не пустил.
— Не тебя боюсь… — Потрепала Ерамочку, договорила с явной болью — За твою голову боязно. Страхи какие сказывают… Сердце холонет.
Борис выпустил руку:
— Нашла об чем разговор вести.
Со стоном повисла Настенка на каменной негнущейся шее. Обцеловала лицо, френч, сразу за все дни, какие ждала и мучилась.
В Царицын нагрянул Троцкий. На вокзале его встречали члены Реввоенсовета Южного фронта и 10-й армии.
Под ногами ветер мел мусор, песок. Ворошилов, постукивая задниками сапог, придерживал изнутри, из карманов, полы солдатской шинели, горбился, вздрагивая полными плечами. Донецкая кровь его все не привыкнет к капризам волжской погоды. Вчера нетерпелось от жары в легкой кожаной тужурке и фуражке, а нынче с утра из шинели выживает собачий холод. Никто из встречающих, ни Межлаук, ни Окулов, ни Мацилецкий, не успели сменить летнюю одежду; царицынца Минина погода не застала врасплох: надел меховую поддевку, крытую защитным сукном.
Бронепоезд наркомвоенмора задерживался. Давно продрог и почетный караул: оттирают набрякшие уши, толкаются локтями для сугреву. Комендант города, важный, вырядившийся в новехонький френч, терпеливо вышагивает по каменной бровке у самых путей., косится на семафор. Музыканты духового оркестра, обняв, как детей, свежевычищенные по такому случаю инструменты, сбились кучей в затишье у товарного склада.
Окулов поймал на себе взгляд Ворошилова. Обожженные ветром щеки завидно алели, источали здоровье.
— Завернуло, а? По пословице… прихватило в летней одежке.
Говорил командарм о погоде, а в глазах тревога: с чем едет? Минин ответил на незаданный вопрос. С прищуром окинул серое зябкое небо, произнес негромко:
— Тащит за собой вагон военспецов. Кадры переворачивает с ног на голову. Методы работы его известны…
Замечание члена Реввоенсовета прибавило тревоги. Отсутствие Сталина в Царицыне Ворошилов ощутил особенно остро только сейчас. Нет бы тому задержать свой отъезд на недельку. С ним было бы надежнее встречать нынешнего высокого гостя. За месяцы пребывания бок о бок в пылающем городе, в непрестанных заботах, заседаниях, инспекциях, они с ним во многом сошлись. Первое время были еще трения. Так две зубчатки в новом механизме на сцепе издают лишние шумы, пока не притрутся, обвыкнут друг к дружке, найдут каждая свое место. С назначением Сталина на пост председателя Военсовета Северо-Кавказского военного округа верх в их взаимоотношениях взяло разумное чувство подчиненности. Но порою официальный тон нарушался, уступая откровенности и взаимопониманию.
А кто эти люди рядом с ним? Мацилецкий и Межлаук, конечно, свои. Но что могут они, безымянные и безвластные? Окулов — работник крупный, но человек-то новый, еще и не пригляделся, не проникся к их, царицынским делам. Скользкий вдобавок. Вроде сочувствует, но против центра не поддерживает. Может, верны слухи, что он заранее получил указания от Троцкого все здесь переработать? Подозрительно его нынешнее оживление… Мимолетное замечание Минина, даже не слова, а тон, каким оно было произнесено, рассеяло всякие сомнения: военная политика Троцкого ему поперек горла. Пожалуй, только на Минина и можно положиться. Но как он будет вести себя при личной встрече?
Не светлее на душе и у Минина. Затянувшееся формирование 10-й армии, шаткое положение ее на фронте дают наркомвоенмору серьезный повод для крупного разговора. В состав Южного фронта помимо сформированных 10, 9 и 8-й армий, занимающих боевые участки от Царицына до Брянска, вошли войска Северного Кавказа и Астраханского края. По Кубани и Ставрополью многочисленные краснопартизанские отряды сводятся в 11-ю армию; в низовье Волги, в районе Астрахани, и в Прикас-пии до Кавказских гор намечалось формирование 12-й армии.
С 19 июля, дня создания Военсовета СКВО, на его, Минина, плечи, как члена совета, легла ответственность за формирование 10, 11 и 12-й. Из них только 10-я может считаться армией. Не велика ее сила, но она мужественно отстаивает каждый шаг волжского берега вокруг города. И без всяких там спецов-белогвардейцев прекрасно обходится. 11-я, отрезанная Деникиным, в этот час гибнет где-то в степях Ставрополья и в предгорьях Кавказа. Военные грузы в ее адрес скопились в царицынских пакгаузах. Как доставишь, когда единственная Владикавказская ветка забита от Гнилоаксайской до самого Екатеринодара кубанскими белоказаками и деникинцами? С 12-й совсем беда…
— Может, его не к морозовцам, а в Абганерово? Как ты, Сергей Константинович? — спросил Ворошилов, отвлекая Минина от тяжелых мыслей. — А на завтра назначим заседание Реввоенсовета уж…
— У товарища Троцкого свои планы, — сухо заметил Окулов.
Мимо пробежал дежурный по станции, отчаянно размахивая красным флажком подходившему товарняку, проталкивая его глубже в тупик. И тут же вслед подкатил бронепоезд. Со ступенек спрыгнул худощавый человек в офицерской шинели с меховым воротником. Кожаная фуражка чудом держалась на копне пышных смоляных волос. Клочковатая бородка и усы подчеркивали зеленую бледность щек. Пухловекие глаза скрыты за толстыми стеклами пенсне.
Замешкавшись, комендант не успел собрать оркестрантов. С рапортом подбежал, когда высокий военный гость уже здоровался с царицынцами.
— Ложка дорога к обеду, — сказал он, не оборачиваясь на запоздалый голос.
Командарм, сердито шевеля ноздрями, взглядом велел убираться тому ко всем чертям со своим рапортом и медными трубами. Жестом указывая, предложил:
— Товарищ нарком, легковой автомобиль Реввоенсовета армии в вашем распоряжении. С чего желали бы начать?..
— С заседания Реввоенсовета.
Хлопая дверцей, Троцкий сказал:
— Потрудитесь своевременно доставить приехавших со мной…
Пришлось хозяевам уступить свои места в автомобиле двум пожилым военным в шинелях на красной атласной подкладке.
Заседание Реввоенсовета открыл Окулов. Первое слово предоставил командарму. Нервно перебирая листки загодя составленного отчета, Ворошилов начал с освещения общего положения на царицынском участке фронта, занимаемом 10-й армией. Постепенно голос его выравнивался, креп. Твердели, набирали силу жесты. Листки оставил, свободно вышагивал между столом и картой, висевшей на книжном шкафу. Ободренный вниманием, докладывал с жаром о боевых делах армии.
Троцкий сидел отдельно, на виду. Массивное резное кресло с высокой спинкой и подлокотниками, обитыми зеленым сукном, приставлено к огромному столу. Запрокинув волосатую голову, он недвижимо уставил в лепной потолок пенсне. Кисть руки, худая, длиннопалая, мертвенно свисала с подлокотника; другая покоилась на суконной покрышке стола. Защитный френч с накладными карманами глухо застегнут на все пуговицы. Французские ботинки на толстой подошве и краги коричневой кожи с медными застежками отчуждали его ото всех. Казалось, он слушал с интересом. На самом деле с трудом удерживал себя, чтобы не хлопнуть по столу. Не утерпел, подал голос:
— Бойцы геройские, дерутся, как львы… а армия топчется на месте.
Сбитый на полуслове, взглядом искал поддержки у единомышленников — Минина и Межлаука. Царицынец нетерпеливо ощупывает острый бритый подбородок; глаза из-под насупленных бровей горячечно блестят — готов броситься в перепалку. Межлаук сидит в углу у окна, вобрав голову в плечи. Помощь слабая. То место нравилось Сталину — трубку всегда клал на подоконник. Отчетливо представил его: что-то упрямое, затаенно-грозное виделось во всем его облике. В угрюмой задумчивости, казалось, чувствовалась и скрытая тревога. Понимал Ворошилов: и Сталину, и им всем, оставшимся в Царицыне, было над чем задуматься, — ни ЦК, ни лично Ленин не поддержали в завязавшемся конфликте с командующим фронтом Сытиным. Мало того, осудили за самостийные действия и неповиновение Реввоенсовету Республики. Теперь Троцкий отыграется. Ворошилов поправил русый вихор.
— На то, товарищ нарком, имеются объективные причины. Прежде всего, никудышное снабжение из Центра…
Троцкий щитком выставил ладонь.
— Все дороги от самой Москвы забиты эшелонами на Царицын. Трюмы пароходов на Волге тоже… И все это движется. Правда, приходится проталкивать. Я только тем и занимаюсь, что телеграфирую в Кремль, Ленину и Свердлову, о их прохождении. Будто у меня нет ни других фронтов, ни армий, какие нуждаются… Царицын поел фонды военного ведомства за полгода вперед, обчистил все склады. А что имеем взамен? «Объективные причины»?
— Армию имеем, — подсказал Минин, — истекающую кровью! Голодная, разутая, раздетая…
Наркомвоенмор, протирая полой френча стекла пенсне, согласно кивал:
— Десятая армия и голодная, и раздетая…. Все верно, кроме одного… Нет самой армии на сегодняшний час. Да, Десятой. В том виде, какой она должна быть. Кровь льется… А дела — ни на ломаный грош…
Поднялся, сделал несколько шагов, резко крутнулся на скрипучих ботинках, принял излюбленную позу: сунул руку за борт френча.
— В руководстве армии должны стоять военные люди. Я еще и еще раз подчеркиваю, только спецу под силу такая задача… создать регулярную армию. Живой пример… Две крохотные по числу армии, настоящие, царские, Донская и Добровольческая, свободно разгуливают по Дону и Кубани. В хвост и гриву кроют наши толпы, не ведающие военного строя. — Встряхнул львиной гривой. — В этот тяжкий час иные из членов РВС фронта устроили саботаж. Возглавил саботаж член ЦК! Да, да, я говорю о Сталине… Как истеричка, он швырнул заявление об отставке с постов члена Реввоенсовета Республики и фронта. Жаль, что его нет среди вас. Но остались другие, подпевалы…
Ворошилов быстро глянул в сторону Минина — ожидал взрыва. Нет, царицынец только шевельнул бровями. Окулов сделал мину, будто это его не касается. Возбужденным воображением опять представил у подоконника, на месте Межлаука, Сталина. Что-то еще более тяжеловесное, устойчивое почувствовал командарм в том человеке. «Нет, не он — ты самая настоящая истеричка», — подумал и даже злорадно усмехнулся, расправив плечи. И действительно, и тон и жесты наркомвоенмора как-то по-особенному были нервозны, неуравновешенны в контрасте с затаенно-угрожающей, почти физически ощутимой выдержкой, какой обладает Сталин.
Троцкий, не встречая препятствий, все больше выходил из себя:
— Военсовет Южного фронта в лице Сталина, Минина и Ворошилова игнорировали командующего Сытина. Они и по сей час продолжают травить его, вмешиваются в оперативные вопросы. А свои забыли… решать сугубо организационные задачи, а точнее, заниматься снабжением войск…
В узловатых пальцах Минина треснул карандаш.
— Малую роль, товарищ председатель Реввоенсовета, вы отводите политработникам в армии.
Троцкий не обратил внимания на реплику.
— Нет армии, Десятой армии, как таковой. Сброд. В большинстве крестьянская стихия, какую вихрь революции подхватил своим железным крылом. И чудо, что их занесло на эту сторону. Могли очутиться и там! Казаки тоже за землю льют кровь. Что для мужика, что для казака, кроме земли, иных идей, высших, не существует. Вот она, а р м и я… Короче, командующим должен быть человек, знающий военное дело, старый специалист. У вас же, Ворошилов, военных знаний — нуль.
— Старая песня, — снова подал голос Минин. — Мы ее не первый раз слышим… Не ваши ли ближайшие друзья отговаривали нас в октябре семнадцатого от взятия власти? Тоже ссылались на отсутствие специальных знаний, советовали подождать, пока генералы западной социал-демократии не придут нам на помощь. Мы не послушались тех ученых советов. И, как видите… Теперь вы снова пугаете нас специальными знаниями. Но кроме Академии Генерального штаба есть еще академия большевистского опыта, школа подпольной борьбы. Если мне не изменяет память, большевики всегда высоко ценили эту школу… Вы здесь с гимназическим красноречием охаивали командарма-десять. И командовать не умеет, и партизанщину развел. Одно то, что он, имея, как вы изволили выразиться, военных знаний нуль, сумел из Донбасса вывести в Царицын десять тысяч людей, сплотив их в трагических условиях этого похода в боевую организационную армию, должно было бы заставить вас относиться к товарищу Ворошилову с большим уважением… По вашим словам выходит, Десятая армия — сброд. Но об этот «сброд» обломала зубы не одна белоказачья дивизия. Странно, что вы запамятовали… Большевики никогда не отводили себе роль мальчиков на побегушках при военспецах. Возможно, вас эта роль устраивает, но нас она не прельщает. Нет, не точку зрения ЦК вы выражаете! Ленин требует уважать честных, подчеркиваю, честных военспецов, учиться у них, а вы… Вы не очень стараетесь понять, кто из них честный, тащите всех без разбору, притом отводите нам весьма незавидную роль…
В затянувшемся молчании Окулов взглядом указал докладчику на порожнее кресло: в ногах, мол, правды нет. Ворошилов не послушался, отступил к книжному шкафу. Сцепив на груди руки, неотрывно глядел из-под сдвинутых бровей в заросший затылок наркома. А тот взялся по второму кругу за бывший Военсовет СКВО. Формирование, снабжение! Из трех детищ — 10, 11 и 12-й — первая у него была в чести, считалась родной, а две другие ходили в пасынках. В глаза не видал их, связь держал случайными оказиями. Требовал из Москвы военного снаряжения на три армии — доставалось одной. Все железнодорожные составы, трюмы пароходов очищались в Царицыне, грузы растекались по складам-тайникам. Слов нет, к 11-й прямым путем попасть невозможно — Владикавказская железная дорога в руках Деникина…
Минин слушал внешне спокойно. Ни один мускул не дрогнул на побледневшем, чисто выбритом лице.
— Ладно, Одиннадцатая… Ну, а Двенадцатая?! — Троцкий брал самые высокие ноты. — В Астрахань тоже нет пути?! Деникин?!
Промокнул белой ладонью лоб. Не поворачиваясь в сторону командарма, спросил неожиданно, снизив голос чуть, не до шепота:
— Короче, Ворошилов, как вы относитесь к приказам главного и фронтового командования?
— Царицын считает нужным выполнять только те приказы, которые считает правильными.
— Ну это уже слишком! — Троцкий гневно вскинул белые руки, призывая всех в свидетели. — Если вы не обязуетесь точно и безусловно выполнять приказы командования, я отправлю вас под конвоем в Москву для предания трибуналу.
— Это не по-коммунистически! — сорвался Минин.
— А это по-коммунистически — выключать Царицын из Советской России?!
Установившуюся было гнетущую паузу прервал поспешно поднявшийся Окулов.
— Точка зрения некоторых членов Реввоенсовета Южного фронта по вопросу единоначалия в армии, а также по использованию в ее рядах военных специалистов действительно расходится с линией ЦК. Лично я, как член партии, не поддерживаю эту точку. Не поддерживаю и осуждаю их отношение к командующему фронтом Сытину. Она не красит коммунистов Сталина, Ворошилова и Минина. Своим бойкотом, ультимативным неприятием командующего они тормозят формирование регулярных армий. Коллегиально управлять войсками нельзя. Должен быть один голос — голос командующего. А когда голосов много, причем все разные, кроме многоголосицы, ничего путного быть не может. Вражеское колько сжимается все туже. И мы их шапками не закидаем…
Троцкий взглянул на него поверх пенсне.
— Вот разумные слова.
Будто этого ждал Окулов. Расправляя большими пальцами под ремнем складки на гимнастерке, круто повернул разговор:
— Но и вас, товарищ нарком, я не поддерживаю.
— В чем именно?
— Мы знали о вашем приезде в Царицын… Естественно, готовились. Знают войска. Они ждут встречи с вами, жаждут живого слова своего вождя. А вы с поезда начали поносить Десятую армию. Почему бы не начать с изучения ее, инспектирования…
Усмешка шевельнула у Троцкого бородку.
— Вы думаете, после инспектирования я изменю свое мнение?
Окулов пожал плечами:
— Во всяком случае… лучше один раз увидеть…
— Ав чем вы, как член Реввоенсовета, видите причину топтания армии на месте?
— Причин много… Остановлюсь на двух. Мы имеем перед фронтом вышколенную, хорошо вооруженную Донскую армию. С явным преобладанием конницы. Конница давит нас, не дает высунуть пехоте из-под артиллерии носа. Казаки…
— Ну, ну… Вторая причина? — От нетерпения нар-комвоенмор притопнул носком ботинка.
— Нужен все-таки во главе армии военный человек.
— Вот! Вы сами, Окулов, подтвердили мои преждевременные выводы.
— Не о выводах речь — о методах. Правильную на сегодняшний день, вынужденную линию ЦК по использованию военспецов вы своими методами руководства порочите. Вы ударились в другую крайность: слепо доверяете старым военным специалистам. Используете эти кадры без строгого отбора, проверки… Возьмите пример с нашим царицынским Носовичем… Тут его арестовали как заговорщика-контрреволюционера. Надо судить. А вы освободили из тюрьмы и направили заместителем командующего фронтом. А что из этого вышло? Недавно, перед самым наступлением Восьмой и Девятой армий, Носович сбежал к белым.
— Ну, Окулов… за критику спасибо.
После выступления Окулова разговор выровнялся. Гость, не вставая с кресла, в спокойных тонах уточнил цель своего прибытия. С отходом австро-германских оккупантов возросла опасность высадки интервентов Антанты на юге, в районе Черного моря. ЦК и Советское правительство потребовали от Реввоенсовета Республики укрепления и активизации Южного фронта, поставили боевую задачу: в кратчайший срок разгромить Краснова и Деникина.
Начальник штаба армии Мацилецкий пожаловался на нехватку конных частей. Против 10-й Краснов держит только одной конницы до шестнадцати тысяч сабель.
— На нее есть пулеметы, шрапнель.
— Нет, товарищ наркомвоенмор, нужна кавалерия. А ее у нас… кот наплакал, — мягко возразил начштаба.
— Кавалерией вы город не удержите. Вы больше думайте о стрелковых частях. Там, где пехота ступила своим сапогом, то место на географической карте перекрашивается под цвет ее знамен. А кавалерия… что? Для парадов. Покрасоваться перед восторженными курсистками. А казакам мы не ровня. Нет у нас по военному ведомству такого рода войск — кавалерии.
— На фронте есть.
Клочковатые брови наркомвоенмора высоко поднялись над стеклами пенсне. Перенял взгляд командарма. Ворошилов плотнее стянул на груди руки, не отвел в сторону задымленных глаз.
— Давайте с кавалерии и начнем, — примирительно предложил Окулов.
В полдень от перрона отошел бронепоезд. Выпуская излишки пара, тяжело двинулся по Владикавказской дороге на Абганерово.
В штабной комнате двое — Ефремка и чужой. В исподних рубахах, босиком. Чужак посредине горницы заседлал венский стул; начштаба подпирал спиной глухую стенку печи. Обернулся, радостно сказал:
— Вот он, легкий на помине…
С порога Борис окинул быстрым взглядом узкоплечего, не военной выправки человека.
— Питашко, — представился тот, оставляя стул.
Трое последних суток Борис пропадал в дальних поездках по дивизиям, занимавшим Южный участок обороны. Извелся весь, не чаял, когда попадет в Абганерово. Встречал уже прибывавших из Реввоенсовета армии на вновь введенную в штат должность — политический комиссар.
— Невдомек, чего это политком доглядать за мной станет? Я что, контра какая? — поделился он своей обидой с Харченко. — А ежели отказаться от такого ока, а?
— Как то есть отказаться? — нахмурился командующий боевым участком.
— Не провести приказом по бригаде, и баста.
— Ты брось анархию разводить…
— Какая ж тут анархия. Я понимаю, которые из офицерья командиры… Поглядывают, как бы сигануть за бугор. За такими глаз нужен. А я сам бригаду по горстке собрал. И взашей никто меня не гнал клинок вынать из ножен. Сам. Добровольно.
В штабе дивизии слышал о своем будущем комиссаре Питашко. Питерский рабочий. С нетерпением рвался в бригаду: к тоске по своей присухе, Настенке, прибавилось острое желание взглянуть в глаза тому «зверю», Питашко…
Глаза как глаза. Не хуже и не лучше, чем у других. А что в середке у него? Борис расстегнул крючки, но шинель снимать не стал. Откинув полу, опустился на лавку, папаху уложил под локоть на край стола.
— Может, перекусишь, Борис Макеевич? — предложил Ефремка. — Осталось тут у нас от вечери с товарищем политкомом…
Борис, замалчивая приглашение, спросил негромко:
— С чем добрым до нас… комиссар?
— Работать.
— Ну, коль так… Языком молоть?
— Язык тоже… оружие.
— Воевал?
— Не доводилось.
Ефремка морщинил в усмешке носатую рожу; с одного на другого переводил настороженный взгляд. Не просто ощупывают друг дружку — со смыслом. Небось оба готовились к этой встрече. Не уловил момента перемены. Пока сморкался, картина развернулась обратной стороной. Политком сидел уже, положив ногу на ногу, будто нарочно выставил себя: гляди, мол, каков есть. На лице комбрига ни следа недавнего смеха.
— Не стану, товарищ Думенко, лезть в твои командирские дела, но и моим… не препятствуй.
— Какие они… твои?
Что-то детское, беспомощное появилось в курносом лице политкома. Шевельнул плечами, сознался:
— Пока сам не знаю… Поможешь — вникну живее. Тропку бы мне покороче до людских сердец…
Борис встал. Поскрипывая дверью, сожалеючи качал головой:
— Боюсь, та короткая тропка до людей может оказаться для тебя самой длинной. В бою петляет она… среди сабельной рубки. Там и шукать ее нужно. А ежели одна надежда на язык… Дохлые твои, парень, дела. Загодя говорю.
Указывая взглядом на Ефремку, присоветовал:
— Вот Попов приноровит до тебе славного рубаку. Сегодня уж с ранней зари и начинай… К речке вон, в красноталы… Да гимнастерку не прижаливай. Маши, покудова спреет на плечах от рассолу. Ладно, свою отдам. Благо, один ты у нас комиссар.
Вышел не прощаясь.
Проснулся Борис от какого-то сна. Не раскрывая век, силился вызвать в памяти видение. Нет, исчезло… Оставило после себя зеленовато-голубой след, вроде вольной речки или весенней степи, да явственное ощущение горьковато-сладкой истомы…
Потянулся, открыл глаза. Светает за окном. Резким движением сбил одеяло, свесил ноги на вязаный лоскутный коврик. Разгребая пятерней волосы, не одеваясь, присел к столу. Обшарил карманы. Вытряс полевую сумку, нашел сломанный огрызок карандаша. Очинил остро о саблю. От какого-то донесения оторвал чистую половинку листа, быстро-быстро начал писать:
«Милая Настенка!
Зравствуй, милая моя крошка, счастье души моей. Настенка, твои милые поцелуи стеснили душу мою. Если бы только знала мучение, которое мне приходится переживать. И знай, что любить очень трудно, если сам не знаешь от того человека пылкого счастья и любви. Я люблю тебя душевно и крепко буду любить всегда. Я всегда понимал, если только я люблю, то буду любить. Настенка, заходи и скажи когда.
Целую тебя крепко, крепко,
Вышел на крыльцо, кликнул от конюшни ординарца. Мишка, как всегда, на первый утренний оклик явился с полной цибаркой свежей колодезной воды. Косясь на открытую дверь летней кухни, откуда слышался сестрин голос, Борис сунул ему записку. Подставляя мускулистую шею, шепотом сказал:
— Да гляди, без ответа не вертай.
Подошла Пелагея с чистым рушником.
— Какось являлась… Хоть бы с Мишкой весточку заслал. Небось тревожится… Карточку глядела Муськину, расспрашивала… Оставляла вечерять — отказалась. Как бы даже засовестилась…
Приняла рушник, повернулась уже уходить, предложила:
— Может, мальчонку хозяйского отпровадить, а? Али самой наведаться… Приглашала, ворота свои указывала… Возвернулся, мол, а?
Отказался Борис от сестриных услуг. Застегивая тесный ворот френча, краснея от натуги, сдавленно выговорил:
— Чего уж ты, сеструшка… ноги дуром бить. И от других услышит.
Наскоро позавтракав, засобирался. Облачаясь в ремни поверх шинели, попросил сестру:
— Коли взбредет ей зайти среди дня… кликнешь. Ефремка отыщет.
В штабе кроме снабженцев Сиденко и Панченко застал и политкома. Сидел он за столом, при шашке и кобуре. Вид сердитый и в то же время растерянный. В рыжем картузе, пиджаке из грубого сукна верблюжьей отмастки. Снабженцы переминались у порога.
Кажется, комиссар ищет в бригаде «свои дела». Что ж, не станет ему мешать, по ночному уговору. Никуда не денется — обратится сам. Опережая возможные вопросы, от порога высказал удивление:
— Комиссар? А я, грешным делом, подумал… нарубал небось целый ворох лозы по Аксаю.
Питашко поморщился:
— Пробовал. Да вот дела завернули…
— Борис Макеевич… — Сиденко переступил.
Взглядом осадил его. Скрипя половицами, прошел, опустился на табурет.
— Жалуйся, комиссар.
— Какие там жалобы… Меры нужно принимать.
Начальник снабжения опять попытался заговорить.
— Ты, Сиденко, помолчи, — нахмурился Борис. — С тобой разговор опосля…
— Кругом грабеж. — Питашко стянул за козырек картуз. — Форменное мародерство. Берут сено, хлеб, угоняют скот. Конечно — мы… Не сами же мужики друг у дружки тащат? А товарищи снабженцы заместо того, чтобы как-то улаживать с населением дела, сами нарываются на скандалы… Мало того, выхватывают наганы! Позор, товарищ Сиденко, для красного борца за свободу… Вы порочите такими действиями вот это Красное Знамя, какое стоит в углу. Вручили вам его не только за доблесть в боях… А чтобы несли на алом полотнище отблески мировой революции!
Борис окутывался махорочным дымом. Не перебивал. Давил в себе просившийся наружу смешок. Политком-то зубастый. Ишь, Сиденко, волкодавище, и тот поджимает меж ног хвост. Так-то, комиссар, кроме красных и складных слов по митингам доведется тебе и таким делом заниматься… По ноздри хлебнешь, погоди. Уж куда как не комиссарское занятие: души людские, в самой подноготной… Переиначивай их в согласии с новой жизнью, воспитывай. А то — один тут. Кидаешься, как цепной кобель, во все стороны. Давай подпрягайся.
Захлопнулась дверь за снабженцами. Сказал, не тая усмешку:
— Вижу, нащупываешь свою тропку…
Политком ответил не сразу.
— Никто, поди, тут палец о палец не стукнул, чтобы прекратить эти грабежи.
Ефремка норовисто вскинул голову. Борис Опередил его:
— Вот ты, комиссар, и начнешь с того… Попов, дай-ка все свежие жалобы от населения. Вот тебе. Оформляй в приказ. А я займусь своим делом.
Снял ремни с оружием, шинель. Пристраивая на порожних катушках, вбитых в дощатую перегородку вместо крючков, напомнил:
— Кстати, там… по положению Реввоенсовета, без скрепы политкома ни один приказ не действителен. Этот первым и подпишем вместе.
Склонился с Ефремкой над картой: занесли последние данные разведотдела. Косился исподволь на сопевшего тут же под локтем комиссара. Писал он что-то уж больно много. Одолело нетерпение, протянул руку:
— Что там у тебя? Ну-ка…
— Погоди, слова сами подступили…
Борис подмигнул Ефремке: каков, мол, сочинитель. Встал за спиной у него.
— Какой же это приказ? Воззвание! Ты послушай, Ефремка! «…Вступивши, согласно приказа командира бригады на эту службу, я от имени пославших меня рабочих города Петрограда выражаю всем вам, боевые товарищи, от них братский привет». Ишь, шельмец… «Выражаю почесть и славу живым, память павшим…» Ловко! Такие, брат, слова… Прочитать войскам перед боем… Знаешь?! Попов, приказ о зачислении на должность и на довольствие комиссара отдан?
— От семнадцатого ноября еще. Буденный подписал.
Он согласно кивнул; отыскав нужное место в тексте, продолжал читать:
— «…Разъясняю также товарищам по бригаде, что устанавливаемые должности бригадных, полковых или ротных политических комиссаров не изменяют боевых приказов и власти командиров, но, наоборот, укрепляют их и следят как за точностью их выполнения, так и за твердостью военной дисциплины…»
Отложил лист.
— Крепко сказано про назначение вашего брата в войсках. Нынче же выстрою бригаду, сам прочитаешь это воззвание… Заодно и приказ. Ефремка, пиши… «Предостерегаю население, в особенности беженцев, что в случае повторения какой-либо кражи или самовольного присвоения скота, хлеба, хозяйского корма и прочего, а также хранения, покупки и продажи казенных вещей виновные, как военные, так и гражданские, будут караться преданием военно-революционному трибуналу до расстрела на месте преступления включительно». Точка. Подписи: комбриг и политком. Вот и весь приказ.
У ворот оборвался перещелк колес. Ефремка к окну.
— Тачанка… Шевкопляс!
Тяжелые торопливые шаги по гулкому чулану. Рас-пялся Григорий в дверях, ухватившись за косяки. Поприветствовав, выпалил:
— Думенко, собирайся! В тачанку скоренько.
— Ты-то свалился откуда?
— На станцию двинем… Да эскадрон охраны туда кинь. Троцкий! Я с его бронепоездом. Ну, ну, поворачивайся… Ей-богу, без ножа режешь!
Застегивая ремни, Борис моргнул комиссару, шепотом подбодрил:
— Учись рубать…
Бригадой Троцкий остался доволен. Не строем, не разношерстным обмундированием, а тем единым могучим голосом, каким она встретила его появление на боевой тачанке. Еще большее ликование вызвало, когда он после короткой речи вручил их командиру подарок Реввоенсовета Республики — золотые часы с брелоком.
Растроганный, наркомвоенмор принял приглашение конников остаться отужинать. Поднял и испортил ему настроение сам хозяин — комбриг. Казалось, ничто не предвещало не только обидного — громкого слова. Сидели рядом, локоть к локтю. Наслышанный за дорогу о славных делах кавбригады и необузданной храбрости их вожака, лохматил ему милостиво волосы, похлопывал по сильным плечам, колену. В глаза высказывал восхищение. Приметив, что цигарки скручивает он из засаленного тряпочного кисета, покачал неодобрительно головой:
— Такой герой, а курит черт-те из чего… Не годится, не годится… — Протянул портсигар. — От меня лично. А ту тряпку выкинь. Не срамись.
Вот тут и случилось.
Ковыряя вилкой, Троцкий спросил:
— Как ты, находясь в таком пекле, до сих пор носишь еще свою голову?
Борис побледнел.
Да, он — в самом пекле, он рубит, проливает чужую кровь; знает, их дело правое. Но мысль о собственной смерти страшит и его, мужественного, бесстрашного для окружающих. Слова Троцкого, произнесенные с такой бездумной легкостью, показались ему кощунственными. Он не лихач и давно потерял веру в бога-человека, но к смерти относится по-крестьянски мудро — чует душой в ней какое-то таинство, неведомое людям.
— Если бы вы не были наркомом, — сказал он, — я назвал бы вас дураком.
Сорвалось у того с переносицы пенсне.
Скомкан был ужин. Троцкий тут же укатил на станцию, в свой бронепоезд.
Утром в штаб дивизии прибыл Ворошилов. Сообщив, что наркомвоенмор неожиданно изменил свой маршрут — отправился на Северный участок, — срочным порядком вызвал котельниковца Штейгера да Думенко. Присев на табурет, заговорил о наступлении. Тыча пальцем в разостланную по столу карту, сказал напористо:
— Наступать по Владикавказской ветке на Гнилоак-сайскую… Кавбригада проломит линию обороны противника. Стрелковые дивизии войдут в брешь.
Застоявшееся молчание нарушил Штейгер. Насупясь, будто камень бросил в пруд:
— Никакой «линии обороны» у казаков тут нету.
— Как это нету?
У командарма высоко подпрыгнула бровь. Шевкопляс навалился на карту локтями.
— Кавалерия его стоит в Аксае… А в Гнилоаксай-ской — Астраханская стрелковая дивизия генерала Виноградова.
— Тем лучше! — загорелся Ворошилов. — Раздолбаем их в пух и прах! А то и до самого Жутова или Котельникова доберемся…
— А обратно?.. — спросил Думенко. Сидел он на подоконнике, загораживая спиной свет.
Ворошилов покосился на него, но смолчал. Поглаживая медную головку шашки, вопросительно уставился на Шевкопляса. Тот, водя коротким пухлым пальцем вдоль жирной черты — железнодорожной ветки, хрипло, в усы, говорил:
— Это навроде давнишнего получается… Когда мар-тыновцев вызволяли. Но тогда была хоть причина: не погибать же людям… Зато после мы чхали кровью. А зараз что выгадаем от наступления?
Котельниковец поддержал Шевкопляса.
— Наступать… всей армией, всем фронтом? Или нашим Южным участком?
Ворошилов переводил взгляд с одного на другого, но все его внимание было направлено к окну — оттуда ждал голоса. Не дождавшись, ответил этим двоим:
— Я же ясно, по-моему, сказал… Наступать. Котель-никовской и Первой Донской. На Гнилоаксайскую. Прорывает кавбригада Думенко…
Штейгер положил на карту тяжелую руку.
— Котельниковская дивизия наступать не будет. Заявляю прямо. Поднять ее из окопов по Мышковке… А сосед правый? Он же остается на месте? Чем же заткнешь, командарм, такую дыру? Да в нее, как в промоину, хлынет весь Дон на провесне… Тут же по левобережным хуторам от Ромашкина, Верхне-Рубежного, Логовско-го до Ляпичева и далее топчется вся конница Быкадорова и Попова. Ждут, куда хлынуть. Все их помыслы — на Ляпичево, Карповку, на Центральный участок… Но они и тут не побрезгуют. Тем более мы сами открываем путь. Не вижу никакого смысла в таком наступлении…
Борис видел сбоку, как выжалась у Ворошилова мучительная складка возле рта. Силком удержал себя, чтобы смолчать. Очевидно, это не был широкий оперативно-стратегический план наступления, разработанный в штабе, с учетом всех сил и средств армии. Даже не часть его. Тут сыграло роль вчерашнее совещание Реввоенсовета, на котором Троцкий в щепки разнес командование, — слухи прилетели в Абганерово раньше, нежели приполз бронепоезд наркомвоенмора. Командарм решил оживить оборону, показать наступательную возможность армии. Пусть даже на отдельном участке. Их он выбрал не случайно. Для такой цели лучшей пробойной силы, чем кавбригада, не сыщешь. Тому подспорье: дальность от города и сравнительное равновесие войск с той и другой стороны.
Котельниковец поколебал командарма. Покусывая губы, Ворошилов склонился над картой, закивал согласно:
— Ты прав, Штейгер… Отрываться тебе от морозовцев не следует. Я и не имел это в виду. Но, черт возьми, кавбригада может раскроить белякам черепок в Гнилоак-сайской или нет?! Тебя спрашиваю, товарищ Шевкопляс!
Григорий беспомощно развел руками, покосился на Думенко. Учуяв слабину, командарм надавил:
— Кто здесь начальник?! Ты или кто?
— Показуху выставлять нам не к чему…
Вот он — этот голос. Резко крутнулся Ворошилов на полувысоком наборном каблуке.
— Попомни, Думенко… Много берешь на себя…
Борис привстал с подоконника. Выпрямляясь, неотрывно глядел в глаза командарма.
Шевкопляс умоляюще глядел то на одного, то на другого:
— Клим Ефремыч!.. Да погоди… Об чем разговор? Нужно наступать, значит, будем. Обмозговать покрепче…
Заметно отходил командарм. Под аккуратно подстриженными усиками, в уголках губ, затеплилась усмешка. Одни глаза источали прежний зеленовато-дымчатый свет.
— Не потерплю, Думенко, самовольства… И приказы научу исполнять. А то, ишь… степной удельный князь. Власти над ним нет. — Отводил взгляд. — Только один, только его голос… Даже начдивы ему в рот заглядывают… С такими порядками, знаешь, куда можно зайти? Ого! Еще и бригаду за собой увести…
— За мной пойдут… Даже к белым.
Шевкопляс грохнул кулаком по столу:
— Думенко! Брось свои дурики!
Командарм, повернувшись, косо глядел на комбрига. Текуч, обжигающ взгляд. Настойчиво, как кровь, билась мысль: «Отстранить от командования».
Отвлек Шевкопляс:
— Клим Ефремович, нагинайся до карты. Ну что вы, ей-богу…
Подступил и Борис. Заглядывая сверху, уяснил, к чему клонит Шевкопляс. Не стерпел, вмешался:
— Не о наступлении должна идти речь… О разгроме Астраханской дивизии в Гнилоаксайской. Но тут конница Голубинцева в Аксае… Задача усложняется. А коли на то пошло, у меня в штабе уже есть кое-какие наметки по ликвидации дивизии Виноградова… Буденный вчера вернулся из Аксая. В гостях у генерала Голубинцева побывал. Можно его пригласить со своим планшетом.
Пока бегали за заместителем Думенко, Ворошилов выкурил папиросу. Исподволь разглядывая крупное, по-мужски красивое лицо степняка, сознался сам себе: «Нет, некем его заменить в бригаде…»
Эта мысль тотчас вернула его ко вчерашнему заседанию Реввоенсовета.
Скверно на душе у Бориса. Впервые, кажись, он явственно ощутил усталость. Не ту, какая валит его каждодневно из седла. После нее, не успев зарыться лицом в охапку духовитого сена, он проваливается в сон. Два-три часа — опять в седло. Бодр, свеж, неуемная сила бьет через край.
Иная усталость. Она не валит с ног — саднит в середке.
Встал в калитке. Ловил ртом редкие снежинки, падавшие из мазутного неба. Спать идти не хотелось. Можно бы набраться смелости и постучать в калитку до Настенки, но уже не рано.
От конюшни послышался кашель. Вгляделся: жарин-ка от цигарки. Кашель Чалова. Потянулся душой: запах дыма, мирные снежинки, этот голос вызвали в нем далекие воспоминания…
— Не спишь?
— Мослы гудут чего-то ноне… На погоду.
Борис присел на вербовый кругляк, подкаченный к стенке конюшни.
— Не забыл, Чалый, как мы с тобой вот так сидели у нас на завалинке? Ты еще меня на горбу дотащил чуть живого от церкви… с кулачек…
— Рази всего на свете упомнишь…
Заткнул кисет в карман полушубка, ожившим вдруг голосом спросил:
— Послушай, Бориска, чи взаправду… Тот, вчерашний, разогнал навроде царицынскую верхушку… Аль брехня? А то народ нудьгует, выказывает даже сумление… — Чалов прибился вплотную к его боку. — Наших, по слухам, поскидывал с должностев, а своих, всяких там генералов, офицерьев и тому прочее, понавтыкал…
— Кого ж это он поскидывал? — неохотно заговорил Борис. — Харченко, Худяков… куда они подевались? А возьми Ковалева нашего с котельниковским начдивом… Ковалев, правда, слег…
Чалов покрутил головой.
— Хватил, эх! А Ворошилова?!
— Чего с ним, Ворошиловым? У нас зараз, в Абга-нерове.
— Ото ж… — согласился Чалов. — А там на его месте уже расселся какой-сь в шинели на малиновой атласной подкладке. Во, парнище, на свете какие дела деются. Навроде бы и неувязка. Скинули сперва с загривка их, генералов, а зараз сами поклон земной им бьем…
Повздыхал, повздыхал, высказал самое наболевшее:
— Знать бы, за что кровя пущаем…
Борис растоптал окурок.
— Комиссару такие вопросы задавай.
Притих Чалов, уловив, что кончился разговор свойский.
Заглядывая в паркую темень конюшни, Борис спросил:
— Кочубея перековал?
— Ужели не?
— Мишка храпит?
— Ага, нашел дурака. Панькается, гляди, со своей зазнобой. Ты-то вот чёй-то прохлаждаешься… Она до потемок еще пришла. Сахаром Ерамочку угощала. А зараз… в курене. С Пелагеей чаевничают.
Не помнит Борис, как очутился на крыльце. Давая угомониться сердцу, обшаривал карманы. Куда девался портсигар? Кисет всегда был под рукой. А этот… кочует по всем карманам, сроду места постоянного не имеет. Не уловил шагов в чулане. Услыхал — отодвигается деревянный брус.
— Братка?! А я уж выпроваживаю… Подумали, укатил куда.
Пелагея, выпустив гостью, прикрыла изнутри дверь. Руки Бориса сами по себе продолжали охлопывать шинель, галифе. Чертыхался, не удерживая радостной дрожи в голосе:
— Черт, цыган дьяволов… Сроду не найдешь. Какое было добро с кисетом.
Она молча подступила. Как тогда в степи, просунула пальцы под ремень, откинулась. Борис ухватился за стояк. Другой рукой пригреб ее к себе. Ртом ткнулся в бровь. Ловил губами колючие ресницы.
— Было свалила…
Уютно умостила Настенка голову у него под подбородком. Неслышно дышала. Казалось, вовсе не хотела тратить слов. Встряхнул легонько, поинтересовался:
— Молчишь чего?
— Соскучилась…
Покой их нарушил чаловский кашель. Высвободилась из объятий, за руку вывела его со двора. Шли по темному проулку. Поправляя волосы, укоряла:
— Записки только шлешь… Обедать кличешь. А самого ни слуху ни духу. Вот и назавтра… Опять на Аксай?
Пригрелась было Настенка возле своих ворот. По локоть запустила руку ему за пазуху, между крючками шинели. Другой влезла в карман. Повозилась, достала портсигар.
— Нашла?! — обрадовался Борис. — Я ж шукал там. Со звоном откинулась крышка.
— Эхма… Остатняя. — Почмокал досадливо языком. — Не догадался наркомвоен до этой штуковины полный боекомплект выдать.
Прикурил от зажигалки.
— Шла бы, Настенка, навовсе до нас… Хоть в штаб. На машинке печатать…
— Я-я! Какая из меня машинистка? Горе. Сижу для виду… Да и с части той за здорово живешь не пустят…
Второпях попрощалась. Хлопнула калиткой так, что побудила соседских собак. Мял Борис в пальцах невыку-ренную остатнюю папиросу: чем обидел?
Западный ветер наворачивал тучи. Завалил дальние придонские бугры, призрачно голубевшие в ясную погоду. Редкий снежок, случайно заносимый с полудня, к вечеру загустел. Вскоре сплошной белой стенкой отгородил село от аспидно-черного заката.
Засветло успел Борис выстроить бригаду. Объявил приказ о наступлении. Поставил задачу — размолотить в Гнилоаксайской золотопогонные полки Астраханской дивизии, развеять по степи конницу Голубинцева, пригревшуюся в теплых хатах Аксая.
— Акса-а-ай!..
— Дае-ешь Аксай!
— На золотопогонников!..
Переждав ликование, дал слово политкому Питашко.
Бригада затаила дыхание. Ветер шумел в голых ветках тополей. Ломая строй, вытягивали бойцы шеи, выставляли на волю из-под треухов уши, иные еще и не видели комиссара: какой он?
Политком отъехал шага на три-четыре, обособился. Задрав посинелый бритый подбородок, кинул на ветер первые слова:
— Борцы объединенной социалистической России! Боевые братья и товарищи!
Нашлась ветру работа. Подхватил слова, звонкие, ясные, далеко понес по плацу над самыми головами конников. А вслед им неслись другие:
— На второй год неутомимой борьбы восставшего трудового народа против своих насильников наконец-то пришло давно жданное время, когда наши заграничные братья-рабочие, разбивая, как и мы у себя, неволю, спешат к нам на помощь! С восставшими австрийскими, германскими и болгарскими рабочими мы будем непобедимы.
Умолк оратор на время, откашливая хрипотцу, продолжал:
— К вашему теперешнему геройству пусть прибавится еще больше храбрости, силы и товарищески братского единения, чтобы как можно скорее покончить с посягающими на нашу свободу кровопийцами. Для этого по решению партии и большевиков-коммунистов Петроград, Москва и другие города разослали по всем краям революционного фронта от всех рабочих организаций несколько сот делегатов в качестве политических комиссаров, чтоб объединить в одну строго дисциплинированную боевую силу весь наш революционный фронт. Чтоб не разрозненным, но одновременным мощным напором добить насмерть контрреволюционные банды! Я от имени пославших меня рабочих города Петрограда выражаю всем вам, боевые товарищи, от них братский привет и в лице стойкого и преданного делу, прославившегося геройством и умением товарища Думенко выражаю почесть и славу живым, память павшим!
Последние слова захлестнулись восторженными криками. Черная метель встала над бригадой — полетели вверх бараньи шапки, треухи…
Пожимая руку политкому, Борис кивал растроганно — ответно благодарил петроградцев от имени бригады. Как-то по-новому оглядывал комиссара: будто и ростом повыше, и куда-то подевалась сутуловатость, и выправкой не так уж нескладен…
Взмахом пуховой перчатки отдал команду Семену Буденному перестроить бригаду в походную колонну. За селом, пропуская передовую охрану, подозвал Ефремку Попова. Осиливая свист ветра, галопом - рвущегося по забурьяненному склону балки, сказал:
— Комиссара не теряй из виду. Да в бой не зарывайтесь дюже… Уж больно конишко у него шустрый. Занесет, боюсь, черт-те куда…
— Обойдется. Начинать когда-то нужно и ему.
Отослав Ефремку в голову колонны, потянулся к полевой сумке. Отгораживаясь спиной от ветра, вглядывался до рези в глазах в блокнот. Едва различал слова, выходившие из-под карандаша:
«Милая Настенка!
Я уехал, но все же я думаю о тебе. Твоя милая улыбка, твой образ жмут душу мою.
Но все же прошу тебя, смотри не держи ни с кем тесной связи.
Целую тебя крепко.
Вырвал листок, протянул Мишке.
К полуночи подошли к Аксаю. Стужа загнала боевое охранение и секреты белых с ближних высоток и садов в крайние хаты. Под ружейные выстрелы ворвались в село. Выдавили метавшуюся по улицам конницу за речку.
Борис придержал Кочубея у знакомых ворот — недавней своей квартиры. Теперь здесь разместился штаб полковника Голубинцева. Выставив у речки заслон, тотчас повернул бригаду на юго-запад, клином вбиваясь в тыл пехотной дивизии — главной своей жертвы.
Осатанелые кони вырывались из крутящейся белой мглы, черной смертью висли над неглубокими окопчиками. Не успевал граненый русский штык делать длинный выпад, русская шашка сверху описывала дугу, смыкалась с высокой папахой или золотым погоном, залепленным волглым лопастым снегом.
Проложив черную кровавую дорогу в ощетинившейся штыками стенке, Борис вырвался к кургану. Кочубей, храпя, налетел на артиллерийскую упряжку. У барок суетились ездовые — запрягали. Возле трехдюймовки бегал офицер в дубленом полушубке, без папахи. Крутнулся на топот, вскинул руку с наганом…
Взвился Кочубей на дыбки, заплясал: рассекая воздух передними копытами, опустил их осторожно, чтобы ненароком не задеть офицера, припавшего на колено.
— Думенко?!
Клинок уже со свистом разрезал шелестящее полотнище метели. В сознании какая-то вспышка… От толчка, сдержавшего удар, заломило плечо. Наклонился с седла, впился взглядом в безглазое, скуластое лицо с черной дырой вместо рта…
— Поручик Ляхов я… Забыл?
Как же, поручик Ляхов… В Карпатах, в позапрошлом году, в одной батарее ломали. Знатный пушкарь на всю батарею был. Полный георгиевский кавалер.
— Встань.
Офицер, не убирая с темени нагана — защищал от сабли голову, — поднялся. Топчась начищенными сапогами со шпорами, отбросил в снег наган, показал пустые ладони.
Откуда-то из-за кургана вывернулся Мишка с двумя охранниками. Указал Борис ему клинком на пушку и ездовых, все еще державших руки кверху, повернулся к офицеру.
— Извини, Думенко, за папаху… Свою отдал бы, да потерял где-то в этой кутерьме…
Лапнул: в самом деле, папахи нету. Он не слыхал выстрела. Помнит зрительно, как вскинул тот руку… Заломило уши. Оглянулся туда-сюда: во-он темнеет под кустом.
Переняв его взгляд, офицер сходил за папахой. С виноватым видом протыкал пальцем. Дыра в самом заломе, возле алого верха. Протягивая, с кривой усмешкой выговорил:
— Вот память о себе оставил… О встрече.
Задрал воротник, сутулясь, втягивая припорошенную снегом голову в тепло, торопил:
— Руби уж… Чего раздумываешь?
— Не терпится, поручик? Погоди. Я другим тебя накажу. Из трехдюймовки по своим будешь палить…
Сошла усмешка со скуластого белобрысого лица поручика.
— Я, Думенко, может, помнишь… об солдата сроду рук не пачкал. А здесь — иные дела. Честь офицера, дворянина… Родину я защищал в Карпатах, а отвоевываю ее под Царицыном. Так что, прошу, уволь… Расстреляй.
Борис кивнул на наган, отброшенный им.
— Возьми. Я не помешаю…
Поручик ковырнул его носком сапога.
— Последняя оставалась… В своих трусов успел израсходовать барабан. А в тебя, вишь, промахнулся…
— Об солдат в самом деле ты, ваше благородие, не марался. Зато бил я, вахмистр… с твоего поощрения. Давнее дело, ладно. Давай об нынешнем. Подумай крепко. Я тоже на Аксае родину защищаю.
Подтолкнул Кочубея. Отъехав несколько шагов, обернулся:
— Ей-богу, Ляхов, подумай… Мне вот как нужны знающие артиллеристы.
Мишке сказал:
— Доглядай за этим офицером.
По пригорку вилюжится линия окопов. Кругом на белом темнеют трупы. Снег уже успел нападать сверху. На выпертых локтях, плечах, на задниках сапог — везде, где можно задержаться, повисал клочками ваты, кутал, будто хотел сохранить в стылых, оцепеневших телах капельные остатки тепла…
Бой уже смолк. Отовсюду конники сводили пленных. В затихшем как-то сразу ветре — скрип бричек, гортанные крики, ругань, понукание. Издали еще доносились одиночные выстрелы.
Едва не стоптал Борис жердястого нескладного казака в ватнике из шинели, подпоясанного ремнем с порожним брезентовым патронташем. Босиком… Лапы красные, как у гусака. На пятках — восковые застарелые мозоли…
— Эгей, станичник! Сапоги-то… прижаливаешь? Аль растерял по степи, а?
Из-под вислых бровей зло блеснул белок глаза.
Почуял неладное. Оглянулся. Поодаль, замыкая растянувшуюся цепочку пленных, конвоир. С передней луки свисали связанные в голенищах сапоги. Видать, не одна пара. В тороках, за спиной, болтался шерстью наружу полушубок.
Конвоир угадал комбрига: засмыкал повод, наезжая на задних, рубанул плетью — показывал службу.
Поманил. С потягом чесанул через плечо.
— С-сукин с-сын… Хамлюга! — сбил назад Кочубея. — Вернуть до последней нитки!
Из балки выскочили политком и Ефремка Попов. Пи; ташко, морщась, запускал руки под себя — горело все от непривычки, но по глазам видно: доволен.
— Ну, Думенко!.. Рассказать кому — не поверят. А ты чем недоволен?
Силком заставил себя Борис усмехнуться — не хотел сбивать пыл человеку. В диковинку ему.
Подскакал вестовой. Взмокревший конь тяжело поводил пахами. Немолодой усатый боец в австрийской шинели и заячьем треухе вынул из-за голенища бумажку.
Борис развернул: от Харченко. Пехота Шевкопляса, опрокинув под Гнилоаксайской правое крыло астраханских полков генерала Виноградова, входит на станцию. Благодарит и поздравляет за разгром левой группы. Велит сосредоточить бригаду в Аксае, чтобы отгородить пехоту от конницы Голубинцева. После росписи добавил: приеду, мол, ночевать.
Протянул записку политкому.
— Сводить бригаду будем в Аксай.
К заходу солнца разъяснилась картина боя. От пленных офицеров и из захваченных документов стало известно, что на их участке, юго-западнее хутора Гончарова, было до двух с половиной тысяч штыков. Убито и ранено восемьсот человек, взято в плен семьсот пятьдесят казаков, десять офицеров, три полевых трехдюймовых орудия, тысяча снарядов к ним, обоз и несколько тысяч патронов. В целости сохранились телефонные аппараты и кабели…
Уходя к себе, комбриг приказал Попову подготовить к утру приказ о сегодняшнем бое.
— Выдели особо о раздевании пленных.
Слово Харченко сдержал. Борис уже был в исподнем, когда он ввалился в курень. Не раздеваясь, потянулся к горячей печке.
— Спасибо, спасибо, конник… Лучшая стрелковая дивизия у Краснова на всем нашем участке. А главное!.. Доказал, на что способна красная конница. Ворошилову я уже передал по телеграфу…
Как ни приглашал его Борис к столу отвечерять, не помогло. Не соблазнился даже стаканом самогонки. Едва стащив сапоги, он завалился спать — намыкался за последние трое суток с высоким начальством…
Борис еще долго сидел один, мял голубенький клочок бумаги. На память знал десяток слов, написанных рукою Настенки. Перед самым налетом на Аксай доставил ординарец ее ответ на его вчерашнее послание с околицы Абганерова. Кается, что не вышла проводить, скучает, сохнет. Не скрыварт и страха за его жизнь… Но самые дорогие слова два последние: «Твоя Ася».
Глянув на скрюченного под одеялом командующего, задававшего храпака на всю горницу, написал:
«Ася!
Здравствуй, милая крошка!
Я здоров, занял Аксай, стою на старой квартире. Сегодня у меня ночует Харчонок.
Особенного нету ничего.
Ну, целую тебя, моя крошка, крепко и крепко.
Прошлепал босиком за печку. Постоял возле разбросавшегося на лавке Мишки. Спит, дьявол, сладко. На цыпочках вернулся в горницу, потушил лампу.
Завтракали до света. Для доброго аппетита хватили по граненому стакану.
Рдея в скулах, Борис признался:
— Николай Васильевич… Думаю жениться…
— Хо! Самогонку пить будем. Кто она? Девка, баба?
Борис потянулся к хлебнице. Выбрал горбушку. Откусил, с хрустом дробил крепкими зубами подпаленную житную корку. Хлебный дух, сдобренный запахом хмеля, кизячного дымка, забивал дыхание. Прожевал, ответил:
— Борисоглебская… Знаешь ты ее…
— Погоди, погоди… Не Настенка, случаем?
— Она.
— Ну вот! Все свихнулись! Окромя ее будто других и баб нету во всей Десятой. В том штабе все перегрызлись из-за нее, как кобели. Сладу нету.
— Осуждаешь?
— Боже упаси. Завидую! Посаженым отцом еще напрошусь.
— Не отпускают ее…
Отложив вилку, Харченко привалился на спинку стула. Стряхивая тылом ладони крошки с колен, с насмешкой спросил:
— А ты и не знаешь, что делать?
— Знаю.
Одеваясь, уже в прихожке, командующий посмеялся:
— Не всю ли бригаду думаешь двинуть на Абганерово, а?
Ветер на воле скаженный. Харченко ухватился за локоть комбрига. У ворот штаба, в затишке, Борис полюбопытствовал:
— Как же там… царицынским обошлось? У моих конников мозги в башках поразошлись. Добиваются все: что? А я и сам слухами пользуюсь.
— Боле всех досталось Климу. Отзывают и его, как Сталина.
— А тут, на Десятой?
— Худяков покамест…
Борис открыл калитку. Пропуская вперед себя гостя, негромко сказал, косясь на часового:
— А болтают… генерала какого-то посадили.
Обивая на крыльце с валенок снег, Харченко ответил:
— Егорова переставляют до нас… С Девятой. Он тоже как бы не в генеральском чине.
В штабе была уже одна живая бодрствующая душа.
— Хо, комиссар?! — угадал начдив.
Питашко, поспешно отсунув исписанные листы, разогнул спину.
— Вот поистине недремлющее око твое, — подковырнул Харченко комбрига, помня его давешнюю тревогу.
Борис не отозвался. Ткнулся через спинку стула к листам, над которыми только что потел политком. Выдернул нижний — начало, поднял к висячей лампе. Пробежав глазами, обратился к Питашко:
— Погоди… А сам приказ где?
— Приказ вчера еще готов был. А это разъяснение к нему, ко второму параграфу.
Прочитал и Харченко.
— Душевно. Мародеров не только надо к стенке приставлять… Пронимать их и революционным словом. А разобраться, мародеры-то разные бывают. Один… чтобы нахапать в бричку под задницу, про запас, другие — срам прикрыть. Для таких и полезно это «Разъяснение товарищам». И слова-то тут… Мастак ты, комиссар, их закручивать.
Отодвинув лист на вытянутую руку, прочитал на выбор:
— «…Борясь за правду, храбрые товарищи, мы должны быть на деле теми, за что мы боремся. Беспощадно уничтожая злых насильников-богачей, мы не должны сами брать у них примеров, за которые их уничтожаем. Призываю вас, товарищи, именем замученных и павших за наше святое дело борцов быть не только такими же борцами, но и достойными этой борьбы коммунарами…» Молодцом.
Отложил лист, снял папаху. Откровенно оглядывал неказистого на вид политкома.
— С рубкой как? Побывал вчера в бою, а?
Питашко совестливо опустил голову.
— Под мышкой шашку возил. Наган отдувался… Харченко усмехнулся, отвечая на хмурую улыбку Думенко.
— И это еще полбеды, — сознался петроградец. — Как я в седло сяду? Живого места нету, ей-богу… От верху до самых колен кожу всю чисто сбил. В лазарет совестно показаться…
От души смеялись. Харченко утирал глаза, крутил головой:
— То-то, гляжу, комиссар не на стуле… а чуть ли не на карачках.
Высмеявшись, сказал серьезным тоном:
— Коль в седле нельзя сейчас, товарищ политический комиссар, неси свое слово бойцам пешком. Они имеют в нем нужду.
Глянул на Думенко, предложил:
— Мы тоже, думаю, проветримся, а? По эскадронам, по линии…
Умостившись в задке тачанки возле плоскобокого кольта, Харченко не вытерпел, выдал главную цель приезда. Облокотившись на пулемет, спросил:
— Чего ж не спросишь о своем рапорте?
Борис скосил глаза.
— О каком?
— Вот, с Шевкоплясом подписали… В Реввоенсовет.
Комбриг крепко обхватил настуженный ствол пулемета, подался на спинку сиденья. В рапорте на имя Воен-совета армии он излагал необходимость укрепления войсковых кавалерийских частей. Для успешного ведения борьбы с казачьей массовой конницей кавчасти надо сводить в дивизию и использовать шире, активнее: не затыкать дыр, не обслуживать только отдельный клин, занимаемый своей стрелковой дивизией, а вывести на простор на весь участок фронта. Поименно называл и части — свою кавбригаду, Костея Булаткина из дивизии Гришки Колпака, Морозовский полк Михаила Лысенко, кавалерию Стальной дивизии. Из них можно свести боевую, ударную кавчасть армейского подчинения. Шевкопляс крутил носом, не хотел подписывать рапорт — жалко расставаться с кавбригадой. Поддержал Федор Крутей…
Значит, откликнулся Реввоенсовет.
Харченко не торопился с ответом. Поднимая на уши ворот тонкой офицерской шинели, оглянулся. Спросил с явной тревогой:
— Послушай, коновод… Охрана твоя где?
— А вот… — Борис погладил рукой в пуховой перчатке ствол кольта.
— Гляди… — нахмурился Харченко. Тронул кучера за оттопыренную полу кожуха — Кати на абганеровскую дорогу.
С просторного плаца тачанка крутнула в тесный проулок. На зареченском бугре за голыми ветками садов палом разливался восход.
Щурясь, он вернулся к прерванному разговору:
— Реввоенсовет решил сформировать сводную кавалерийскую дивизию. Пока твою бригаду подкрепить конной частью Стальной дивизии, бывшей жлобинской… Там теперь начдивом Гореленко. До него нам и нужно. Хочешь глянуть, что за конники такие?.. Три полка значится в отчетах. А какие они там полки… Горе. По две с половиной сотни сабель будет ли… Ворошилов дал мне указание съездить. Нынче-завтра будет приказ.
Борис стащил зубами за пальцы перчатки — жарко рукам вдруг.
— Начальником сводной дивизии Сталин рекомендовал тебя. Окулов поддерживает, Межлаук… У Ворошилова мнение особое. Согласен, потому как некем тебя заменить…
Не давалось высечь в зажигалке огонь. Гонял большим пальцем рубчатое колесико, вспоминая вполголоса всех богов и боженят.
Харченко поднес спичку.
— Тут еще есть один полк… — сказал он, уводя от неприятного разговора. — Тоже участвовал вчера под Гнилым Аксаем…
— Крымский, что ли?
— Он самый. И его поглядим на обратном пути. Из гореленковских полков. И этого наберется бригада.
Ввалился Борис на квартиру поздно ночью. Голодный, усталый, едва дотащил ноги от порога до лавки. Кубанские полки произвели на него тяжелое впечатление. Лошади худущие, в коросте — людской недогляд. Крымцы подбодрили. Конь к коню, в теле. Справное снаряжение. Старая русская кавалерия — Крымский полк. Так он и вошел основным составом в Красную Армию. Отдельной частью при нем значился Сербский кавдивизион интернационалистов, из бывших военнопленных. Комполка Тимошенко и командир дивизиона серб Сердич пришлись по душе.
Пелагея спросонья гремела посудой, собирала на стол.
— Раздягайся уж. Аль еще куда за полночь удумал?
— Какой черт, рук двинуть… сил нету.
Из боковушки выглянул Мишка; чесал под расхристанной гимнастеркой пузо. На взгляд его ответил виновато:
— Штаб куда-то ихний переводят. Она уж и узлы связала.
Рука Бориса, немощно покоившаяся на столе, сгребла угол клеенки — откуда и сила взялась.
— Зараз же в подводу… те узлы. Я следом. Постой, записку…
Сильным росчерком написал на обрывке:
«Настенка! Приготовься, сейчас приеду за тобой. Целую тебя крепко,
Мишка, застегивая на бегу пояс, пулей вылетел в сенцы. С чашкой остывшего варева вышла из комнатки Пелагея.
— Чего эт умелся тот, скаженный? Было с ног сбил… Борис откинул ложку.
— Ты, Пелагея, спать лягай… Утром вернусь непременно.
У порога, не глядя на сестру, предупредил:
— Сладь тут со стряпней пораньше. Да сама маленько причипурись. Гляди, не один явлюсь…
Пелагея, сморщив губы, украдкой перекрестила братнину спину — догадалась…
Не поднимая Чалова, прошел в конюшню. Брички уже не было во дворе: Мишка укатил. При свете фонаря выбрал уздечки среди развешанной по стенам на деревянных кольях сбруи. Подседлал Панораму и Ерамочку.
В крайних садах остановила застава. На бугре, у ветряка, опять пришлось называть пароль.
— Ординарца не догнать, — сказал начальник секрета; посмеиваясь в поднятый ворот тулупа, безнадежно махнул длинным рукавом. — Небось уже возле самой Абганеровой.
Забрезжил рассвет. Осадил кобылиц у знакомого куреня с резным крылечком на улицу. Мишка оставил свежий след у ворот. Откинуты крюки и задвижки во всем доме. Прошел без стука. В дверном проеме затравленно кромсал взглядом паркую темень горенки. Потянулся — одетое плечо. Туго перехватил омертвевшую покорную руку выше кисти. Молчком вывел за калитку.
Очухалась Настенка на выгоне. Удивленно окидывая заплаканными глазами заснеженные синие бугры, спросила:
— Куда ты меня везешь?
Долго ехали над речкой. Совсем ожив, она вспомнила ночное:
— Слышу, вроде колёса… Потом грохот кулаков в ставни. Хозяева всполошились, боятся в сенцы… Вышла: Мишка. Господи боже, сердце оборвалось… Беда, думаю, какая. А он: давай узлы — и квит. Уж в бричке сидел, вспомнил про записку… Как я догадалась одеться для седла? Ума не приложу…
Прибила Ерамочку ближе.
— Кинутся там наши, мой след остыл…
Погодя спросила с тревогой:
— Боря, чего будет со мной? Ведь без спросу…
— За дезертирство — трибунал.
— Не пугай, ради бога.
Венчание состоялось походное, боевое. Не в церкви — на плацу. Встали перед утренним строем бригады. Борис во весь голос объявил:
— Товарищи бойцы, моя жена…
Прокатилось по эскадронам «ура», кое-кто содрал с плеч винтовки, пальнул в небо.
Утром из Царицына пришла телеграмма за подписью члена Реввоенсовета Южного фронта Межлаука и командарма Ворошилова:
«Передать обоим адресам Абганерово Гнилоаксайская. Начальнику бригады Думенко.
РВС 10-й армии от всей души поздравляет тов. Думенко и Буденного с победой над красновскими бандами под Гнилоаксайской. Передайте доблестным бойцам-кавалеристам, что мы гордимся, имея в нашей армии таких бойцов под вашим прекрасным руководством. Реввоенсовет возбуждает ходатайство перед центральной народной властью о награждении Вас, товарищ Думенко, и Буденного высшей наградой — орденом Красного Знамени.
Да здравствуют храбрые, смелые бойцы, доблестные кавалеристы доблестной кавалерийской бригады, да здравствует отважный командир кавалерии тов. Думенко!»
Днем Питашко зачитал перед строем приказ № 25 по бригаде, в котором огласил копию царицынской телеграммы.
Вечером, после захода солнца, в Аксай нежданно приехали Харченко и Шевкопляс. Теплые санки встали у ворот комбрига.
— Ого! Григорий Кириллович, бачишь, куда мы с тобой попали, а? Молодая уже в хате! — с порога необычно громко заговорил Харченко.
Настенка, отрываясь от дверного косяка, подала из-за спины руку, назвалась:
— Ася.
Гости, поправляя складки под ремнями, галантно кланялись ей, прикладывали усы к руке. Оба вспомнили, что они не лыком шиты, а как-никак бывшие офицеры.
— Проходите в горницу, — пригласила молодая.
Григорий Шевкопляс, переступив порог, разочарованно раскинул руки:
— Ба, а свадьба где?..
— Присаживайтесь.
Борис подвинул стулья, сгреб со стола свои походные бумажки.
— Была уже свадьба. Даже венчались. Утром…
— В церкви?! — У Шевкопляса высоко подпрыгнули рыжие брови.
— На плацу. Вся бригада венчала. С салютом винтовочным.
Молодая накрыла стол, ординарец откуда-то с холода втащил заиндевевшую четверть.
Гости повеселели. Особенно Шевкопляс. Бурое с мороза лицо его залоснилось, заблестели глаза. Будто их протерли ружейным маслом. Глядя на бутыль, крякнул, поглаживая кулаком вислые усы.
— Ждал небось гостей, а?.
— Дверь не заперта. Может, еще кто заглянет на огонек…
— Семка явится с гармошкой… Как пить дать, явится. Да и Маслак…
Взорвался вдруг Шевкопляс, чуть ли не со стоном выпалил:
— Не тяни, Николай Васильевич, ей-богу!..
Харченко достал из кармана хрустящий лист бумаги.
— Сам…
Борис прочитал про себя:
«Приказ № 62. Город Царицын на Волге. 28 ноября 1918 г.
По части строевой:
§ 1.
Кавалерия 1-й Стальной дивизии и кавалерийская бригада тов. Думенко сводятся в ОДНУ дивизию под командой тов. Думенко.
§ 2.
Товарищ Думенко назначается начальником сводной кавалерийской дивизии, коему предлагается довести полки численностью до штатного состава и обслуживать своей дивизией два участка: южный и центральный.
§ 3.
Товарищ Буденный назначается помощником начальника сводной кавалерийской дивизии.
§ 4.
Начальнику 1-й Стальной дивизии тов. Гореленко предлагается немедленно передать всю кавалерию вверенной ему дивизии начальнику сводной кавалерийской дивизии тов. Думенко.
Потянувшись, затолкал приказ в полевую сумку. Не встречаясь с Шевкоплясом глазами, крикнул:
— Ася!
В проеме встала Настенка. Она уже успела переодеться: вязаную кофту сменила на полотняную вышитую блузку, низко оголившую шею. Цыганские пушистые волосы выпустила на волю из тугих жгутов кос. Укутали они покатые плечи. В синем взгляде немигающих глаз — покорливость, робость и в то же время сознание своей женской силы.
Борис хрипло выговорил:
— Давай… командуй… Чего же время зря проходит…
За столом уже, обхватив посудину, Шевкопляс толкал Харченко в бок:
— Уж договаривай, Николай Васильевич… Нехай все праздники у него, черта, нынче сойдутся в этой хате. Такому не жалко. Заработал кровью…
Харченко, глядя на молодую, без стеснения опорож-нивавшую вместе со всеми стопку, похвалил:
— Молодцом. Видать сразу…
Настенка притушила веками бесовские светлячки в посиневших до черноты глазах. Отвлекая от себя три пары мужских глаз, предложила:
— Может, граммофон?..
— Какая же свадьба без музыки?!
Мишка принес из боковушки граммофон с широкой трубой. Пододвинул поближе табуретку, сел, осторожно дотрагиваясь до деревянной раззявленной пасти льва, торчавшей из угла ящика. Сиял парень, будто начищенный кирпичом медный таз, — сбылось его желание иметь занятную буржуйскую диковину.
Харченко через стол сказал:
— Реввоенсовет заказал граверу высечь на шашках ваши имена с Семкой Буденным. Дарят боевым оружием… Из-за того и толкал Шевкопляс.
Хриплые звуки граммофона вдруг заглушила звонкоголосая саратовка. В дом с плясом, свистом ввалилась веселая компания.
Весь декабрь терся в полевой сумке приказ о формировании Сводной дивизии. Вел Борис бригаду в Бекетовку на воссоединение с гореленковскими полками — попал в самое пекло. Донская армия, перегруппировавшись, надавила конными частями на Южном и Центральном участках. В Бекетовке кавбригада оказалась кстати. Фланговым ударом опрокинула наступающего противника; весь день рубилась. Развеяла казачьи сотни по Дубовой балке; не зализав ран, она кинулась на Воропоново.
Наступлением через Воропоново завершилась последняя попытка донцов овладеть Царицыном в уходящем году. Опять, как и в августовские штурмовые дни, отдувались артиллерия и бронепоезда. В декабре 10-я армия отодвинула белоказаков в их родные края — на Дон. Змеей шла линия фронта по низкому левому берегу, повторяя изгибы уже скованной льдом казачьей реки. Более трех с половиной сот верст извивалась дуга.
Закончилась у кавбригады сидячая жизнь дивизионной конницы. Из края в край моталась, залатывала дыры по всему Царицынскому фронту, будто на ношеной шинельке. Пока громила вражьи полки под Воропоновом, гнала их к Дону, казаки тучей надвинулись на юге, от Котельниково. Обозначилась угроза окружения дивизии Шевкопляса в районе Жутова. Стоверстный бросок с Центрального участка на Южный ликвидировал эту угрозу.
Мам антов, предполагая, что Думенко переброшен на север, сколотил срочно в Котельниково ударную группу до трех тысяч штыков и одну тысячу сабель, кинул в глубокий обход левого фланга Донской дивизии из астраханских степей, взяв направление на село Тундутово. Умелым маневром Думенко ударил во фланг; остатки конницы бежали в сторону Жутово; тенью, неотрывно преследовали думенковцы. Из Жутова кавбригада вернулась в Аксай.
В короткие затишья Борис давал о себе знать жене, оставшейся с тылами в Бекетовке. Чуть ли не каждый день прикладывал к оперативным донесениям, отдельно, короткую писульку: «Настенка! Прошу прислать мне папиросы, нахожусь сейчас в селе Аксай, дальнейшего распоряжения ожидаю в передвижении». Через сутки опять: «Милая Настенка! Здравствуй, моя крошка. Шлю тебе мое наилучшее пожелание в жизни. Покудова стою на станции, и как только будет смеркаться, то буду двигаться дальше и буду выступать к той степи. Будь здорова, целую тебя крепко, крепко. Твой Борис».
Из седла Думенко пересаживался в тачанку, из тачанки — в седло. Только к концу декабря, когда мало-мальски устоялся фронт, он свел в Чапурниках разрозненные бригады Сводной дивизии.
Истек восемнадцатый год…
Ноябрьские снежные метели сменились в конце декабря редкой в этих краях оттепелью. Выпавший по колено снег в два-три дня был съеден туманами. Разгасли дороги, вздулись водой ерики, балки. Неумолчно звенела с крыш капель. Ветерок приносил с бугров запах ростепели.
С утра Борис вырвался в город. С неделю околачивались его снабженцы по армейским тылам, пороги обили всем начальникам, малым и великим. А дело стоит. На что Сиденко докучный мужик, въедливый, настырный, и тот плюнул:
— Не, Борис Макеич, ни словом, ни бумажками армейские тылы не Возьмешь. Стена кирпичная. Из орудиев только. А то и в шашки всей дивизией. Не веришь?
— Тачанку…
Усадив с собой рядом начснаба, приказал:
— Вези, указывай свои тылы, каким обил пороги.
— А может, доразу в штарм, а? Новый командующий явился. Хоть и царский полковник, а, гляди, сердце имеет.
— Понадоблюсь, сам вызовет.
Долго плутали по тесным немощеным улочкам. Пробившись к Волге, встали у замшелого кирпичного лабаза.
— Шинеля тут, валенки… — подсказал начснаба. — Галушко самый орудует… Верткий, дьявол, спасу нема.
В глубине двора, возле деревянного флигелька — кучка людей. Твердо ступал Борис начищенными сапогами в разболтанную колесами грязь.
— Мне Галушко…
Плюгавый, желтоусый, в парусиновой бекеше с овчинным воротником, переступив, повел вбок взглядом: искал в ком-то защиты. Борис немигающе уставился на него.
— Станешь гонять еще моих людей и коней туда-сюда… Со мной будешь иметь дело.
— Товарищ Думенко, если не ошибаюсь?
Он обернулся на голос. Высокий прямошеий гвардеец. По осанке, покрою шинели, белявому улыбчивому лицу — из благородных, офицер.
— Во-первых, приветствия положены в армии по уставу…
Что-то удержало Бориса — не высказал просившихся на язык слов.
— Может, все-таки познакомимся? Егоров. Командарм. — Вынул из кармана шинели руку, протянул. — Два дня уже собираюсь навестить вас. Да вот тылы держат. Как там поживают конники?
Ладонь теплая, мягкая, но сила в ней, в самом деле, гвардейская. Борис глушил светлячки в глазах тяжелыми верхними веками.
— Отсыпаются пока…
— Надолго ли?
— Не знаю. Это у вас надо спросить.
Прощаясь, приложил ладонь к папахе. Покачиваясь на рессорах, ругал себя: ничего не может о человеке сказать, а отношения уже натянул, как тетиву на лук…
Вечером покаялся Настенке:
— Напоролся на нового командарма…
В ее синих глазах — тревога. Поцеловал в глаза, успокоил:
— Да вроде страшного не произошло… Со старым, сама знаешь, дружба не склеилась… И с этим не хотелось бы такого. Вовсе теперь прямое начальство. Дивизия — не бригада.
С вечера обрушился северный ветер. Сперва сыпанул ядреной крупой, с полуночи повалил снег. Мороз успел обжечь вывороченные колесами ухабы. Снег к утру укутал их козьим пуховым покрывалом.
Белые не проявляют активности, справляют рождество Христово. Но праздники-то не век будут тянуться… Своя газета, армейская, «Солдат революции» и центральные приносят облегчение: австро-германцы покатом проваливают с Украины. Но тут же рядом проскальзывает тревога: надвигается с юга Антанта… Хрен редьки не слаще. Краснов, потеряв опору с левой руки, спешно переставляет группы войск. Стягивает к Царицыну, на третий штурм…
На рассвете, еще черти на кулачки не бились, Думенко поднял с постели начальник караула. Телефонограмма. Из штарма. Срочная. К командарму на совещание…
Выехал затемно. Тачанку швыряло на ухабах. Больно стукнулся локтем о пулемет. Чертыхаясь, втягивал подбородок в пуховый шарф, намотанный Асей под шинель. Ткнул Мишку кулаком, облаял:
— Дорогу бы выбирал поровней, сатана.
Колеса залихорадило на булыжниках городских окраин. Засосало нехорошо под ложечкой: как-то встретит? Забыл или положил камень за пазуху? Вовсе невмоготу поделалось, когда вспомнил женины слова:
— Беды наживешь ты себе со своим норовом… Ой, наживешь…
Тревожилась она по поводу недавнего совещания в Бекетовке, проводимого Реввоенсоветом на Южном участке фронта. Сцепились они с членом РВС армии Ефремовым. На его выступление он, Борис, заявил:
— Место политкома — на позиции, рядом с командиром. А не при штабе, в политотделе, штаны протирать…
Подкатили на Московскую к штабу армии ко времени. В просторном вестибюле толкался народ. Угадал и своих. У окна, дымя папиросами, стояли Шевкопляс и Колпаков. С Шевкоплясом видались вчера. С братом с самого октябрьского прорыва не доводилось встречаться. По белозубой широкой усмешке его Борис понял, что разговор шел о нем.
— Ну, братан, поздравляю за все сразу. — Обнял Григорий за плечи, встряхнул крепко. — И с дивизией, и с женой, и с именной шашкой… А там, гляди, боевым орденом отличат.
— Ага, он его отличит… — Шевкопляс недовольно сморщился. — Рази не знаешь ты его, черта? Дураком обозвал…
— Помолчал бы ты, Шевкопляс, — буркнул Борис, доставая часы. — Минуты две осталось. Кстати, его подарок.
Григорий Колпаков потянулся.
— Эхма, золотые, с брелоком… Звонют?
— Барахлят. По царским время сверяю, — усмехнулся, водворяя подарок в карман. — По тем, серебряным… Сколько уже годов…
Подошел Сергеев, армейский штабист. С формированием кавдивизии у него четче определилась должность — инспектор кавалерии армии.
— Мой начальник, — представил его Борис.
Сергеев, закручивая помокревшие кончики лихих драгунских усов, прогудел простуженным басом:
— Вставал бы ты, Борис Макеевич, на это клятое место. А мне бы — в строй. Возись вот теперь с вашим братом, конником, составляй всякие бумажки, акты… Тоска зеленая, ей-право.
— Э, не-е, — Борис погрозил пальцем. — Сниму Краснову кочан в Новочеркасске, поставлю ему в соборе свечку… Вот тогда подумаю.
Смех привлек внимание. Подбился Штейгер к землякам; подошли Харченко с Мухоперцем, морозовцы.
— Еще и Деникин есть, — вставил Харченко, остужая их пыл. — Намахаетесь. Так что не дюже забавляйтесь…
Распахнулась дубовая резная дверь. В проеме — молодцеватый адъютант командующего.
— Прошу, товарищи…
Командарм, поднявшись из-за стола, вышел навстречу. Пожимал руки с легким поклоном, простоватой улыбкой. Русый хохолок на затылке смешно топорщился, как гребень у молодого кочета.
— Горячая рука у тебя, товарищ Думенко. Наверно, сердце холодное…
Взгляды их встретились. Егоров, подмигнув, встряхнул его за плечо.
— Забыл уж я о той встрече…
Долго еще, сидя на мягком барском стуле, Борис кусал губу. Обегал глазами паркетный пол, лепной потолок, но ухом не упускал смысла слов…
Голос у командующего мягкий, без железа. Слов лишних не было, не было и жестов. Гольная суть их ясно раскрывала картину. Борис видел не лист бумаги, исчерченный цветными линиями и кружочками, а живые дивизии, свои и белоказачьи, вставшие противными стенками от Волги к Дону и обратно к Волге. Численный перевес в пехоте — все на нашей стороне. Зато с конницей — беда. С уходом немцев из Донбасса обнажился левый фланг Донской армии. Правое крыло нашего Южного фронта, 8-я и 9-я армии, вынуждено растянуться, занять пустоту. Наметился разрыв между 9-й и 10-й. Приходится разжижать Камышинский участок обороны. В тот разрыв и ударил вчера в ночь генерал Денисов.
Для него все это не составляло секрета — знал из газет, из приказов армии. А вот и новость. Антанта сумела все-таки объединить Донскую и Добровольческую армии под общим командованием. Но Краснов, казачья верхушка на Дону и не думали подчиняться залетной вороне. Они усиленно гнули свое: автономия и полная самостоятельность Войска Донского. Нелады у Деникина и с кубанско-терским белоказачеством…
— Паны дерутся, а у хохлов чубы трясутся, — сказал Харченко.
Боевую задачу Егоров ставил каждой дивизии в отдельности. Освободившиеся начдивы тут же покидали штаб. Колпаков, уходя, шепнул Борису:
— На загладку тебя, чуешь?
Огляделся Егоров. Хлопая указкой по ладони, сказал:
— Один остался. Что ж, придвигайся ближе, товарищ Думенко, разговор у нас будет особый…
Командарм вынул из кармана галифе пачку папирос. Угостил конника, закурил сам. Подождав, пока задымили и члены Военсовета — Сомов, Легран, Ефремов, — продолжал:
— Положение у нас на севере, как ты сам видишь, угрожающее. Денисов свел тут конницу Кравцова и Го-лубинцева. В Дубовке бригада полковника Яковлева. Наши стрелковые части Доно-Ставропольской дивизии отброшены за Волгу. Скатилась туда и конная бригада Булаткина. Одна надежда теперь на твою дивизию…
Борис мял в пальцах неподожженную папиросу, спросил сипло:
— А задача?
— Разгромить противника в Дубовке…
Пододвинул Егоров к столу тяжелый стул, сел. Развернул малую карту.
— Бросить конницу со станции Сарепта по железной дороге на Гумрак. Выгрузиться в Гумраке; через пригороды Орловку, Ерзовку и Пичугу ударить в Дубовку. Разгромить противника и восстановить положение на всем северо-востоке; соединить Камышинский боевой участок с фронтом. Вся задача. Но у нас вопрос… Посоветоваться с тобой нужно. Сводную дивизию всю целиком перебросить мы не можем. Рискованно оголятьлевый фланг. Белое командование воспользуется этим незамедлительно. Что, по-твоему, предпринять?
Борис расстегнул планшет.
— В самом деле, оголять левый фланг рискованно. Позавчера еще подошла свежая сводная группа в несколько полков генерала Толкушкина. Моя разведка захватила офицера. Я отправил его вам.
Начальник штаба армии кивнул согласно.
— Разделить Сводную дивизию… Побригадно. Больше ничего не остается. На север кинуть первую бригаду. Можно ее подкрепить эскадронами особого резервного дивизиона. В Чапурниках оставить вторую бригаду… Свести ее с отдельным кавполком Попова. Тут мое место… На севере ли, на юге остаться?
— Где нужнее, — подсказал Сомов.
— Да. — Егоров склонил голову, выставив петушиный гребешок. — Штаб дивизии разместишь на кратчайшем пути между Южным и Северным участками. Такой путь — Волга. А еще короче — левый ее берег. Вот в заволжских селах и расположиться со штабом и резервом. Протянуть по льду связь.
— Какие предложения по руководству обеих групп? — спросил Ефремов.
Не взглянул Борис в его сторону — ответил Егорову:
— Буденного оставлю в Чапурниках. Сам двинусь на Дубовку.
Командарм пристукнул карандашом.
— А есть ли смысл начальнику дивизии подчинять себе непосредственно бригаду? Ему дай бог управиться с дивизией. Да еще учитывая такой разрыв… Не-ет, товарищ Думенко. Ты облегчаешь себе работу. Такой вариант отпадает.
Он встал, прошел к окну. Не поворачиваясь, проговорил:
— Вверяешь помощнику своему одну бригаду… А кто еще из командиров кроме Буденного более подготовлен к самостоятельным действиям?
Борис, помолчав, внес иное предложение.
— Буденного кину на Дубовку с первой бригадой. С другой вполне справится Тимошенко… Предупреждаю, вторая бригада слабая. В боевом отношении. Особенно полки Стальной дивизии. Я их недавно подчинил. И лишь однажды видал в деле…
После короткого обсуждения выбор пал на Городовикова. Тут же отработали детали переброски бригады.
Пожимая руку, Егоров сказал:
— Город надо защитить. Не теряй ни минуты, Борис Макеевич.
— Я полагаю… будем защищаться. А потому, что приказано… сделаю.
С наступлением темноты Сводная кавдивизия приступила к выполнению боевого задания. Проводив Буденного и Маслака с бригадой, артиллерией на Гумрак, начдив с малым резервом и штабом отбыл на новую стоянку.
От Сарепты спустились к Волге, на лед. Ветер вольно гулял на белом ровном просторе, злобно бился в глинистый яр правого берега. Из кромешной черноты больно секла крупа, дыхание захватывали ледяные порывы верх-няка — северного ветра.
Натягивая башлык, Борис матерился вслух. Мишка подкидывал жару.
— А тут темень эта… Ненароком и в прорубь загудишь. Подождав головной эскадрон, начдив передал по цепочке:
— Удлинить интервалы между бричками. Следовать за мной.
Ветер доносил временами каржиный грай, треск веток — припозднившиеся карги возвращались из города на ночлег в свое заволжское вербное царство.
Снежная гладь реки, уходя, обрывалась где-то у крутого глинистого яра, еще различимого глазом. Кромка городских крыш уже пропала в пепле погасшего, заход-ного неба. На сон грядущий угомонились пушкари, палившие с обеих сторон до самого захода солнца. Из-за обстрела кольцевой дороги был изменен приказ командарма о переброске кавалерии из Сарепты на Гумрак железнодорожным путем. Бригада пошла конным строем. В теплушки и на площадки на станции Сарепта погрузили обозы и военное снаряжение.
Не сбавляя крупного походного шага Кочубея, Борис повернулся в седле. Черной лентой опоясалась Волга с одного берега на другой. Пыхал часто папиросой, унимая подступивший к самому горлу озноб. Тревожился за 2-ю бригаду. Не выдержит крепкого натиска. Городовиков малословный, мудрый рубака, но он пока исполнял волю вышестоящего начальника. Хорош в бою, не отстанет, не бросит, незаменим в преследовании. А какой будет его самостоятельный шаг?
Некстати память подсунула давнее: бой под Аксаем с конницей князя Тундутова… Городовиков лихо преследовал с несколькими эскадронами удиравшего противника. Встретили дружно казачьи пластуны у околицы — Ока отступил в Абганерово. После объяснял: не знал, мол, что делать без комбрига…
Болела душа… Оставит штаб в намеченном селе, до света соберет раздерганную бригаду Булаткина и двинется с нею на помощь Буденному. Стронуть бы с места Кравцова и Голубинцева; далее Семка с Гришкой Мас-лаком расчешут сами генеральским скакунам хвосты по самую репицу. А он завтра же к вечеру с резервом нагрянет обратно в Чапурники…
Камень отвалил. Распружинив ноги, Борис уютно умостился на хрустящей хромовой подушке. Успокоившись, уже думал о том, что командарм дозволит ему временно подчинить кавбригаду Булаткина. В случае, не свяжется по проводам, решит своею властью старшего начальника, а в Царицын отправил коннонарочного…
Обогнули песчаную косу, покрытую красноталом. Кочубей, расшатавшись, оставил далеко позади головных всадников. Огонек держался его хвоста, изредка срываясь на рысь.
След от полозьев круто свернул влево, на середину реки. Кочубей вдруг захрапел, попятился. Занятый своими думами, Борис сдавил его шенкелями. Под ногами, осиливая вой ветра, раздался дробный треск, как будто пальнули вразнобой из охотничьих ружей. Пахнуло парким в лицо. В глазах встала зияющая пропасть… «Коня!» — выкрикнул про себя, под водой уже, выдергивая сапог из стремени. Показалось, попал он в забитую на ночь своим братом конником душную хату, где к свету нечем дышать. Выныривая, больно стукнулся головой об лед; отплевываясь, цеплялся за крыги. Щагах в пяти бился Кочубей. Вытянув в струну шею, с человечьим стоном, хватал раздутыми ноздрями ледяной ветер. Наваливаясь, грудью обламывал окраек льда…
У парующей полыньи сбилась уже куча. Кто тянул ложу винтовки, кто шашку в ножнах…
— Коня!.. — удалось наконец Борису выкрикнуть это слово.
Разгребая крошево льда, поплыл к Кочубею.
— Куда?! Ушибет!.. — кричал кто-то, обегая пролом. Ветер далеко унес по льду полные волчьей тоски слова:
— Думе-е-енко-о то-о-оне-ет!
— О-о-о-о! — отозвалось из ночи.
— Веревку!.. Доски…
Вместо крика из перехваченного горла у Бориса вылетел клекот. Изо всей мочи двигал одеревеневшими ногами. В стынущем мозгу огнем горело: «Спасти… Утонет конь…»
Догребся до Кочубея с трудом. Вода кругом него ходила бурунами — отчаянно работал всеми четырьмя. Обломки глубоко вгонял копытами под себя. Они вырывались с силой, скрежетали, как жесть. Одна долбанула Бориса в колено. Оттолкнул локтем, выпростал руку из воды. Ужаснулся: черная ладонь! «В перчатке…» — догадался. Придерживаясь за большой обломок, потянулся, похлопал по мокрой шее — успокаивал.
Кочубей обдал лицо горячим дыханием — благодарил за ласку. Еще упорнее надавил грудью, вламываясь в колкий лед.
Силы покидали Бориса. Набухшая одежда тащила ко дну. На ногах не сапоги, а пудовые гири.
— Веревку!., мать твою… — прохрипел затравленно, косясь на суетившиеся неподалеку черные фигуры.
Схватился за что-то, толкавшее его в бок: «Палка… Багор!» Повис локтями. Передохнув, набрал полные легкие воздуха:
— Кочубея… спасайте… Конец веревки!.. Доски тащите. Ефремка, лишних отгони… Все потопнете…
Кочубей упорно кромсал передом лед. Не нервничал, дуром не тратил силы, не звал голосом на помощь. Сказался характер. Видел, хозяин тоже в беде, рядом, и ему трудно. А наверху, в двух шагах, люди. Они тянутся, торопятся подсобить…
Шлепнулась в воду волосяная петля аркана. Схватил Борис ее. Накинул на крюк багра.
— Заноси…
Обплыл коня, пропуская скользкий волосяной аркан под хвост. Силы оставляли. Выкинул руки на крепь, в снег, зацепился подбородком в самый край, царапая горло до крови…
Очнулся он от страшного сна. Будто его, голого, кинули в костер, в самое пламя. Открыл глаза: заплаканная жена. Ламповый свет ярко бил сбоку ей в белую шею. Тут же Мишка, Ефремка Попов. Он — на топчане, спеленат, как малый, в тулупе. Вспомнил всё… Разворачивая овчину, выпростал руки. Вопросительно глянул на Ефремку.
— Спасли Кочубея, — кивнул он. — Чалов выгонял его до пару. В сарае зараз с ним.
— Отваром напоить… Как ее, траву эту… От простуды… Ты гля, из головы выпало…
— Самому еще неведомо как обойдется, — упрекнула Настенка, подтыкая полы тулупа. — Старуха-хозяйка растирала чем-то… А в лазарете ни капли спирту…
Борис опять скосил глаза на Ефремку.
— Пошли в город… До Сергеева.
Прикрыл свинцовые веки. Тело горело, будто не во сне, а наяву побывало в костре.
Не ко времени скрутила болезнь. Не помогла даже бутылка спирта, присланная Сергеевым с вестовым. Будто обруч насадили на грудь. Метался в жару суток трое; ночами бредил, обливаясь потом. Настенка дважды до света меняла мокрое исподнее. Улегся жар, навалился кашель. Удавкой стягивал горло, застил белый свет. Мучила жажда, а еще больше — хотелось курить. Наведывавшийся из-за Волги дивизионный врач Петров наотрез запретил брать в рот цигарку. Не терпела жена его умоляющих глаз, уходила из горенки; Пелагея держалась стойко:
— Как маленький, братушка. Раз фершал не дозволяет, хоть помри, а кисета не дам. Вот те хрест, не дам.
— И помру. Дым же, он продерет глотку… Дышать чем будет…
Мишка, шельмец, тоже держит руку баб. Совестливо ворочая синими глазами, оглаживает карманы: пустые, мол, без курева и сам. Брешет, как кобель хозяйский, коий ночами воет под ставнями. В полушубке кисет небось либо ховает в комнатке.
Нашел Борис способ утолять нужду в куреве. Ординарца удалось бабам окрутить, а Ефремку Попова — ума у них на то недостало. Через плетень расположился Ефремка со штабной канцелярией. Круглосуточно там шла кутерьма: телефонные звонки из штарма, гонцы от комбригов, Буденного и Городовикова. Не было покоя и своим вестовым — мотались день и ночь, как запаленные.
По каждому звонку из штарма, по каждому оперативному донесению из бригад, по любой хозяйственной неурядице Ефремка бежал к лежачему начдиву. В его присутствии никто из домашних не смел и носа ткнуть в дверь. Этим Борис и пользовался. Ефремка еще на пороге, а он теребит уши: опухли, мол. Затягивается до зеленых чертиков в глазах. Прокашлявшись, кивает на бумажки у него в руках:
— Давай…
Боевые задачи из штарма и донесения от комбригов начали сыпаться с ранней зари тут же после купания. В промежутки приступов болезни составлял ответы тем и другим прямо на топчане. Отпустило малость, выполз из-под тулупа. Одевался в жарко натопленной горнице в овчинную душегрейку поверх френча, подолгу совался локтями по карте, раскинутой на столе.
В те часы, когда он метался в жару, белые повели наступление по всей дуге царицынской обороны. К исходу следующего дня Городовиков одного за другим прислал конных с тревожными вестями. Ефремка хотел скрыть их, но пронюхал Мишка от самих гонцов, шепнул открывшему глаза начдиву:
— Беда… Вторая бригада не пошла в атаку, откатилась за Дубовый овраг…
Борис оторвал от мокрой подушки растрепанную голову, спросил угрожающе:
— Сорока на хвосте доставила?
— Вон нарочные у Ефремки! Курил зараз с ними.
— Ну-ка, кликни…
— Нема, ускакали…
— Ефремку!
Ввалил начштабу матюков. Приказал тут же перетянуть к нему в горницу телефонный аппарат да и самому перебраться со своими бумажками. Но легче от того не стало. Вести, одна другой тревожнее, поступали с двух краев — названивал оперативный отдел штарма, а вслед за звонками подтверждение подсылал сам Ока. Наседают, теснят, не дают дыхнуть. Потерял уже треть личного состава. Лишился обозов, оставлена батарея. Некуда девать раненых, обмороженных, нет фуража, боепитания.
А вчера — бах: сводная конная группа Городовикова, мол, заказала долго жить… Жалкие остатки ее вперемежку со стрелковыми частями 1-й Донской дивизии оставили Сарепту, втиснулись в городские окраины.
Звонил сам Егоров. Не горланил в трубку, не грозился. Ровным голосом сообщал, что положение на всех участках фронта с каждым часом ухудшается. Белоказаки продолжают стягивать узел вокруг города. На юге, овладев Сарептой, они вышли к Волге; на западе, на Центральном участке, в их руках оказалась кольцевая железная дорога — белые на станциях Воропоново и Гум-рак. Готовятся к решающему штурму. Не лучше и на севере. Первые два-три дня группа Буденного под Дубов-кой, Песковаткой и Давыдовкой радовала своими лихими делами против конных и пластунских частей Кравцова и Голубинцева. А нынче и она оставила эти три десятка верст; с тяжелыми боями отдавала каждую версту от Да-выдовки до Песковатки — Дубовки.
— Здоровье как оно твое, начдив? — После короткого хрипа в трубке вновь послышался голос Егорова.
— Спрашиваешь, Александр Ильич… Какой я, в чертях, начдив! С таким трудом сводил ее, дивизию… В один присест половину корова языком слизала. Да еще не знаю, чем утешит нынче Буденный… До вечера — ого сколько! Не бригаду — армию размолотить можно.
— Хвороба в тебе говорит, Борис Макеевич. Лежать еще нужно…
Борис дунул в трубку, перенес к другому уху.
— Погоди, погоди, командарм… Ты не* договорил. А мой вчерашний рапорт? О бригаде Булаткина…
— К Колпакову я пошлю своих штабных.
— На инспектирование нету времени! — загорячился Борис. — Бригада та у нас под боком. А вчера наведывался сам комбриг… Есть у нее потери, особенно в конском составе. Обещаю, до послезавтрашнего утра укомплектую ее полностью. У меня резерв и богатые трофеи в Пичуге, у первой бригады. Мало, посажу в седло пленных… Из казаков. Опыт есть. Но теперь уж не о временном подчинении речь, товарищ Егоров… Сводить опять в дивизию.
Слышно, командарм усмехнулся.
— Недаром идут разговоры… Думенко, мол, знает момент, когда брать за глотку. Шучу, шучу. Засопел уже… У Реввоенсовета армии тоже такое мнение: нужна дивизия. Потому и тревожу тебя. Хотя знаю, больной…
— К черту там!
Борис с силой накинул трубку на крючок.
Суток двое начдив не слезал с тачанки. Исколесил все заволжские села, а собрал до кучи полуспешенную кав-бригаду. Гришка Колпак дулся, но препятствий не чинил. Долг платежом красен: когда-то, за Манычем еще, Борис вверил ему свою батальонную пехоту; от нее, собственно, и пошла теперешняя Доно-Ставропольская стрелковая дивизия. Зато Костей Булаткин был рад, что подпадает в подчинение Думенко. Рождественские бои под Дубов-кой, после коих он едва не пешком, без обозов скатился с волжского яра, сделали его таким сговорчивым.
Не мудрено, Думенко в этот черный час свалился с небес белым ангелом. Льстило, может быть, меньше имя самого начдива, нежели желание испытать в бою чувство локтя его бригады. В одиночку казаков с седла не собьешь — кулак нужен увесистый. Слова эти высказал Думенко еще при первой встрече. Он, Костей, своими боками дознался до их смысла…
В назначенное время Думенко выстроил на площади в Дубовке заново перекроенную, перешитую бригаду Бу-латкина. Рядом она ничем не отличалась от его кровной: сокол к соколу, кони справные, четко проглядываются интервалы меж эскадронами. Не унижало ее и новое имя — 2-я бригада Отдельной кавдивизии. Это приметно по виду самого комбрига, красовавшегося перед строем на светло-рыжем дончаке — подарке начдива.
Не вставал Борис с тачанки. Кутаясь в тулуп, тяжело навалился на кольт, неестественно жарко блестели глаза, обегавшие тесные ряды конников. Сделал все, чтобы возродить дивизию, кроме последнего… Казалось бы, малое дело прочитать по бумажке приказ Реввоенсовета армии: «Сводную кавалерийскую дивизию тов. Думенко переформировать в Отдельную кавалерийскую дивизию 10-й Красной Армии в составе 4-х полков… Начальником Отдельной кавалерийской дивизии назначается тов. Думенко, помощником его тов. Буденный (он же командир 1-й бригады)…» А сил не хватило. Застряло слово в горле — шомполом протыкай. При дневном свете встала ночь в глазах. Не врач Петров, сидевший по другую сторону пулемета, — свалился бы с тачанки.
Отлежавшись, Борис поставил дивизии боевую задачу: соединить Камышинский участок с фронтом армии. Расширил ее против первоначального замысла: при условии прочного соединения с камышницами дивизия должна ударить по тылам подступившего к городской черте противника в направлении на Центральный участок.
Тут же под начало помощника, комбрига Буденного, выделил полевой штаб; во главе его назначил казачьего офицера из бригады Булаткина, Гришу Хоперского. Еще на Маныче и на Салу он приметил хваткого на руку и на ум казака. Вел в Ремонтной и разговор: предлагал ему должность начальника штаба. Гриша отказался. Не хотел оставлять Костея Булаткина — скрепляла их давняя служба в Донском войске. Вместе они прибыли из Ростова в Великокняжескую с агитпоездом военкома Донской республики Дорошева. Зато теперь Хоперский назначение принял с охотой — не надо оставлять дружка…
В тот же день был утвержден и вновь образованный отдел — политический. Член РВС Легран привез начальника политотдела Мусина из царицынских пролетариев.
Проводив дивизию на ратные дела, начдив слег. Егоров назначил врачебную комиссию по освидетельствованию здоровья. Подозрения на возвратный тиф.
Долго Борис храбрился, не поддавался болезни. Получая от Буденного и Булаткина донесения, радовался, как мальчишка, потирал руки. Не тая усмешки на осунувшемся лице, подкалывал Петрова:
— Ты, доктор, не нагоняй силком хворь… Знаю твою повадку. Уже укладывал. В Гашуне, летом вон… Даже остриг наголо, как овечку. Ан, выкусил. Никакого тифу.
— Вихры твои еще снимем, — успокаивал врач, внимательно разглядывая его оголенный живот.
Борис косился на жену, сидевшую у изголовья. Взглядом подбадривал: горазд, мол, доктор на выдумки.
Вымученная у Настенки ответная улыбка. Припухлые губы шевелились, а в васильковых глазах — прижившаяся бабья жалость. Боль и жалость в движении руки: глубоко, всеми пальцами запускала в неподатливые волосы.
Прорывалась в его голосе бойцовская зависть:
— Эх, зараз сверкают шашки хлопцев где-нибудь в Малой, а то в Большой Ивановках. А моя… на стенке красуется. Небось и клинок потемнел…
Наутро, в страшную пургу, в Песковатку втащился обоз с военным имуществом и толпы спешенных казаков — трофеи и пленные, захваченные за вчерашний день боев в Прямой Балке, Давыдовке и Малой Ивановке. В донесении Буденный сообщает, что полковая разведка Гончара натолкнулась в селе Семеновке на Иловлинский красный казачий полк, входящий к камышинцам…
Борис обрадовал командарма: Отдельная кавдивизия скрепила фронт с Камышинским участком.
Радостная весточка эта оказалась последней. Оборвалась вдруг связь с бригадами. Сутки, двое начдив ждал. Вестовые возвращались, в один голос твердили: Прямая Балка, Давыдовка, откуда получили такие богатые трофеи, у белых. Сквозь землю провалились, сгинули.
— Не иголка же в самом деле!.. В скирде… — В гневе колотил Борис кулаком романовский тулуп, свисавший с топчана. — Три тыщи клинков! Степь гудом идет на десятки верст при атаке…
Безбожно кружил гонцов, не велел с пустыми руками появляться ему на глаза. А вскоре уверился — не в нерадивости вестовых дело. На всем Северном участке Коммунистическая и Доно-Ставропольская дивизии, едва сдерживая зыбкую линию фронта, с большими потерями пятились к пригородам Пичуге, Ерзовке, Орловке, Городищу.
С утра больного навестил брат, Гришка Колпаков. Полчаса не побыл, а тяжелых мыслей оставил много. Делясь армейскими бедами, не умолчали и о своих дивизионных. Вчера в районе Котлубани одна из его бригад, 3-я, целиком сдалась в плен. Не утерпел, проговорился:
— А был бы при мне Костей с конницей, не случилось такого… — Копаясь по карманам в поисках кисета, спросил — А ты о своей пропавшей слух имеешь?
Борис приподнялся на локте.
— Скрутил бы ты, брательник, и мне…
Так и выставила Настенка руки. Под его тяжелым взглядом сомкнула обидчиво рот, мягкие белые кисти уложила опять на колени.
Не замечал Григорий бессловесной перепалки молодых. Скручивая цигарку, высказал новость:
— Болтают, увели Семка с Костеем свои бригады за Дон… В Девятую армию.
Стиснул конник зубами край самокрутки. Долго глядел на огонек в зажигалке. Напомнил он ему желто-горячий тюльпан, качающийся на ветру. Глазам предстала заманычская степь. Даже уловил запах парующей по весне голубой земли… Табачный дым, колючим клубком застрявший в горле, отогнал наваждение. Ткнул цигарку в руки жене.
— А еще что болтают?
Гришка отогнал папахой от него дым.
— Всякое… Будто и к белым даже подались…
Не скоро отозвался Борис:
— Не дюже засиживайся, братан, возле… Доктора тиф признают…
Вечером звонил Егоров. Справился о здоровье, самочувствии. Ни слова о дивизии. Не по себе Борису поделалось от этого звонка. Отругал, пригрозил трибуналом — гляди, облегчение бы нашло. Он — голова, с него и спрос. Мало, как с больным разговарил — посылку с продуктами направил, для скорейшей поправки…
— Тут эта жратва в глотке встряет, не лезет, — злился он, оттесняя от топчана жену с чашкой в руках.
Настенка умоляюще косилась на золовку — просила подмоги. При невестке Пелагея не выказывала свой норов. Сошлись и живите себе с миром — не мешалась, не встревала в их семейные нелады. Иногда подавала голос:
— Не кобенься, братушка, шибко, — держала сторону снохи. — Колотится, колотится баба возле цельными днями… Да еще ночами напролет сидит у изголовья, дежурит… А ты что вытворяешь? Погляди на нее, глаза одни да скулья… Краше в гроб кладут.
Выругался Борис смачно, но к ложке потянулся.
Только Настенка засветила настольную лампу, в курень ввалились с холоду двое — член Реввоенсовета Ефремов и начальник армейского политотдела Ла-шевич.
— Принимай гостей, хозяин, — бодро отозвался от порога политотделец. — На огонек завернули…
Борис содрал с головы рушник, чалмой наверченный жениными руками, присел на топчане. Натягивая поверх исподней рубахи френч, приглашал:
— Руки не подам. Доктора ведь… За воспалением легких, мол, непременно жди тифу… Вот и жду. Гляди, и брешут.
Разматывая заиндевелый на морозе башлык, Лаше-вич согласно кивал:
— Условие принимаем. Но, думаем, хозяйка побалует нас самоварчиком. Сошли с пару. А то еще ого сколько трястись в санках…
Настенка хотела накрыть стол в горнице, но Борис выпроводил ее в комнатку. Разговор велся через открытую дверь. Собственно, говорил один Лашевич; Ефремов занимал хозяйку — она тихонько посмеивалась, вызванивая чайной ложкой в стакане…
Оказывается, комиссары провели день в 1-й Коммунистической, ткнувшейся правым локтем у села Пичуги в обрывистый берег Волги. Дивизия сжалась, похоже как боевая пружина в затворе. Беляки наседают с остервенением, давят конницей.
— Теперь куда же? — спросил Борис.
— К доно-ставропольцам.
— Там и вовсе беда… Колпаков забегал нынче.
Отогревшиеся залетные гости собрались в дорогу.
Всю ночь Борис обливался потом. Зябли ноги. Настенка свалила на него все полушубки, какие имелись в курене.
К свету унялся озноб. Задремал, но как-то весело вдруг залился телефонный звонок. Сдернул трубку — угадал голос командарма:
— Разбудил, Борис Макеевич? Не мог утра дотерпеть. Объявились твои, пропащие… От Котлубани прут на Гум-рак — Городище. Шум великий идет…
Обессиленный, ткнулся затылком в мокрую подушку. Мутилось в глазах, мутилось в голове…
— Конечно, возвратный…
Петров развел руками, глядя в белое, как стена, лицо Настенки.
Весна 1919 года на Нижний Дон привалила ранняя. К середине февраля дружно и звонко сошли снега. Без устали налетал из теплого края шалый ветер. Солнце редко пробивалось сквозь заслон белых парких туч; туманы залеживались в низинах до вечерних сумерек. Распутица крепко обняла степные шляхи, развезла дороги, проселки. Под мутной талой водой скрылись ровчаки, вымоины, неглубокие отножины. Насупились, посинели речки; полые воды взбугрили их, оторвали ноздреватый лед от берегов. Человек уже не ступит на него. Одним галкам раздолье — гуляют, выколупывая что-то…
Январское — третье с прошлого лета — окружение Царицына в марте закончилось разгромом Донской армии. Поколебался, нахмурился тихий Дон: за что льют кровь у своих куреней его чубатые сыны? За волю? На нее никто не зарится. За землю? Ее во-он еще за Доном. Год скачи на самых резвых лошадях и не достанешь края… Задумывался самый цвет, молодые, здоровые, — только пахать да растить детей. Втыкали штыки в землю, поднимали тяжелые руки. Старики лютовали: как цепные кобели, кидались на сыновей, внуков: «Предали тихий Дон! Кинули казачью славу! Опоганили честь отцов, дедов…» Сами вскакивали в седла. Одурело размахивая шашками, как в прорву, бросались в кровавое месиво. Никли ковыльные космы их к шелковистым гривам донских скакунов, обугливались злой кровью под красными клинками…
Боями в Карповке закончился четырехсотверстный лихой рейд Отдельной кавдивизии по вражьим тылам. После малой передышки она повела за собой в наступление 10-ю армию. Шла левобережными станицами и хуторами Дона. С левой руки у нее держались стрелковые дивизии: Доно-Ставропольская, Морозовская, Коммунистическая и Донская. Зыбучий фронт, извиваясь, накатывался на Сальские степи, придерживаясь направляющих — Дона и Владикавказской железной дороги.
25 февраля Думенко донес рапортом, — что выздоровел и приступил к исполнению своих обязанностей — принял командование от Семена Буденного. Дивизию догнал на походе в хуторе Верхне-Рубежном. Она только что оставила позади себя укрепленный район в Ляпичеве, разгромив 7-й Донской сводный корпус генерала Толкуш-кина. Командиров многих видал — успели побывать у него, когда еще валялся в Песковатке на топчане. Не терпелось взглянуть на эскадроны. Угодил в свою Донскую, 1-ю бригаду. Встретили горячо. После осмотра допоздна ходил по базам, жал руки побратимам — ветеранам, с кем скликал крохотный отрядик. Выискивал хуторцев. Егор Гвоздецкий указал на соседний плетень.
— А вот, Борис Макеич, в этом курене еще хуто-рец — Яшка Красносельский, младший брательник Петра… Правда, его зараз нету. Снабженец он полковой… Укатил на раздобытки.
— А что слыхать про Петра? — Борис задумчиво глядел на кровавую закатную полоску, обжигавшую синий нахохленный бугор правого берега Дона.
— С Петром беда… — с неохотой поведал Егор. — По слухам, из Целины он попал в Ростов. Какое-то время при немцах исполнял подпольную службу. Яшка рассказывал… А потом очутился в Царицыне. И тут погиб…
Закатная полоска напомнила Борису давний вечер в Казачьем. Заволоченное тучами небо гуще теперешнего брякло кровавым пламенем. Они с Петром у хаты…
По старой памяти спрыснули встречу. После болезни не шибко разгонишься, но стопочку все-таки пропустил за разговором.
До света задержался в штабе. После совещания с командирами — проводил только что назначенный в дивизию политический комиссар Новицкий — слушал отчет о формировании 3-й бригады. Докладывал Семен Тимошенко, комбриг. В основу вошли остатки 2-й бригады Сводной дивизии, оставленной им в Чапурниках в рождественские дни. О ней он тогда пекся больше всего; тревожась, дуром нагнал Кочубея на тонкокорую промоину, засыпанную снегом…
Выспрашивал подробности печального конца бригады. Сознавался сам себе: окажись и он на месте Городовикова, ничего не изменилось бы в те дни на Южном участке. Но, судя по действиям, командирские просчеты были. Их все порывался высказать Маслак. Сидел, дергался — похоже как в скамейке гвозди. Перенимая виноватый взгляд Городовикова, Борис осадил задиристого кочета:
— Охолонь, Маслак.
Чуя поддержку начдива, Ока огрызнулся:
— Тебе, Гришка, легко зараз рубать языком. Не чи-жельше было махать и шашкой… когда за спиной такая бригада!
Маслак куражился:
— Воя-яки… Ладно — седла, батоги хоть узяли бы с собою…
— Не скалься… — осерчал платовец. — Где был ты, а где — я?! Ты за сто верст от фронта… Обозы разгонял, кухни… да на хвосты кадетам наступал. А я Сарепту держал. Голову не жалел. Вот так, как в твои… беляку засматривал.
Обидчиво засопел Маслак — задел калмык. Собрал самые увесистые слова, но, натолкнувшись на немигающий взгляд начдива, не рискнул высказать их вслух.
К воротам подскочил всадник. Начдив стоял на крыльце, ждал лошадь. Собрался с утра пораньше во 2-ю бригаду. Вчера ее не застал в хуторе — выдвинулась к станице Потемкинской.
Ведя в поводу заляпанного с ног до головы мокрого коня, гонец копался в подкладке белой бараньей шапки. Протянул клочок бумажки, радостно осклабился:
— С выздоровлением, Борис Макеевич…
Донесение от Булаткина. Читал, а из головы не выходил знакомый голос. «Будто из казачинцев…» — Комкая записку, вглядывался.
— Не угадуешь хуторцев?
— Ванька? Киричков? Чертила!.. Вывозился б еще больше в грязюке…
Пожимая жесткую лапищу бывшему своему помощнику по Веселовской сотне, допытывался:
— Чего там у Костея? Неразборчиво в донесении…
— На кубанцев натолкнулись в Потемовской… По речке… Аксаю Есауловскому.
— Каких еще кубанцев?
— В черкесках, во всей форме. Сам я своим эскадроном в разведку ходил. Потом Литунов Федор полком пробовал… Куда-а там! Черная хмара. И не сдвинешь.
Вытирал комэск распаренное, в грязных подтеках лицо, высказал не с охотой главное:
— До Семки вот наш Костей послал… Подмогнул бы хоть своей бригадой… Так — мы, а так — кубанцы. На-спротив… Ни мы, ни они… Не кидаемся в шашки… Стоим — и квит.
Опалил бешеным взглядом начдив. Напяливая на всклокоченную голову шапку, посланец оправдывался:
— Его же, дьявола, тьма-тьмущая… Оторопки берут.
Приказав комбригу Буденному выдвинуться к речке Аксай Есауловский, Думенко подхватил с собой Маслака с полком. Гнал шибкой рысью, по высохшим местам срывался на галоп. С непривычки оборвал руку — сдерживал наскучавшую по встречному степному ветру Панораму. Из-за речных высоток с ходу атаковал казачьих пластунов. Какая-то свежая стрелковая бригада брошена из аксайских хуторов на подмогу пришлой кубанской коннице. Будоражила мысль: «Кубанцев подкинул Деникин…» До этих пор под Царицыном не попадались — донцы обходились сами. Дохлые, выходит, дела у них…
На скаку Борис велел выпустить на волю из чехла знамя. Сгустком людской крови забилось оно на хмуром сером небе. Выдергивая клинок, дал повод кобылице. Стремительно прыгали и росли в глазах серые комочки, напомнившие так живо перекати-поле. Два, три взмаха… Сквозь плетняной тын вздетых кверху рук прожгла Панорама, не задев никого грудью. На отлете, за спиной, держал клинок, не утоливший страшную жажду…
Сбив от речки гудящую лаву, на выгоне, у хуторка, вломился во фланг не успевшей развернуться кубанской коннице. Неподалеку у рыжей щетины талов по Аксаю выставилась бригада Булаткина. На них и нацелились деникинцы, защищенные донскими пластунами с тыла.
Не хотелось оставлять чубатые головы в чужой постылой сторонушке. Черной вороньей стаей, раздерганной ветром, низко пригибаясь к гривам, уходили кубанцы берегом Дона. Нахлестывая коней, цепко держались прищуренным глазом синей полоски садов станицы На-гавской. А за плечами тенью от трепавшейся бурки висели думенковцы. Чуть ослабил повод, оступался конь — катилась по супесной земле кубанка, опалив малиновым верхом мокрые бурьяны.
Из Потемкинской успели вырваться и донцы — остатки разгромленных ранее конных полков. Уходили вперемежку с кубанцами.
Проскочили Нагавскую. К колокольне станицы Кур-моярской, белевшей в синем разливе предвечерних сумерек, дотягивала за начдивом горстка отъявленных скакунов. Среди них стойко держался комэск Ки-ричков.
На взмыленных лошадях ворвались на церковную площадь, забитую телегами, артиллерией, скотом. Жители указали на двухэтажный дом под жестью — штаб генерала Попова. Изрубили охрану из калмыков; штабисты отстреливались из окон и чердака до тех пор, пока пуля не отметила серый волчий висок генерала.
Так и произошла у Думенко встреча с бывшим походным атаманом Войска Донского. Долго ждал, год, после первого знакомства в степях за Великокняжеской, в восточных имениях конезаводчиков.
Отдельная кавдивизия, оторвавшись на два-три перехода от пехоты, уступами шла по левому берегу Дона вниз. У станицы Романовской путь преградила группа Мамантова, сведенная из не добитых под Царицыном конных полков Голубинцева, Секретова, Попова. Не сдержав натиска, белые круто свернули от Дона к реке Сал.
Ночь застала штаб дивизии в хуторе Подгорном. Маневр противника делал бессмысленным наступление вдоль Дона. Выслав в преследование свежую часть, главным силам дал суточный отдых.
Заспался Борис нынче. Потолкавшись возле коновязи, зашел в штабную. Шинель кинул на стол. Насвистывая, проглядывал накопившуюся стопку бумаг. Доброе настроение не покидало его с той поры, как в Песковат-ке бросил осточертевший тифозный топчан. Недели две в седле, более трехсот верст за плечами. Победы радовали, облегчали; рвался, будто конь, чуя близкий дом. Сон не освежил — ломало в суставах, давило виски. Сваливал на весенний воздух, недавнюю болезнь и длинные переходы. Устали и войска. За сутки отстоятся, пододвинется пехота, из Ремонтной успеет боепитание и фураж.
Тощий пакетик из штаба армии. Лежит на самом исподе. Пугнул маленьким языком штабистов: эка, головотяпы, может, что и дельное. Вскрыл. Егоров, подтверждая приказ, просит не отрываться от стрелковых дивизий, предупреждает о ранних разливах рек.
Можно бы командарму и не предупреждать. У самого сердце сжимается. Распутица вот-вот грянет, вскроются Сал, Маныч, Дон… В разлив самая паршивая речонка — по-сухому переплюнуть ничего не составляет — в Приманычье оборачивается гиблым местом для колес. А тут — стрелковые дивизии… Без них не пойдешь. Уже оторвался опасно. Просто рискнул: Донская армия бежит, разваливается на глазах. Приказы главнокомандующего, генерала Денисова, пустыми бумажками валяются в захваченных штабах. Пленные, пленные, бесконечные обозы; казаки сдаются частями, с офицерами, при полном снаряжении. А еще больше оседают ночами в хуторах и станицах, самовольно, не желая покидать своих мест, семей. Густо идут к нему, Думенко, напрашиваются — искупить вину перед Советами. Берет охотно. Строй уже полный — четыре тысячи клинков. Забиты и тылы, формирования…
Вон опять толпа возле коновязи. При оружии, с лошадьми. Сил нет беседовать, дышать нечем… Толкнул форточку. Испарина покрыла лоб. Устало опустился на деревянный диван. Эта царицынская бумажка… Отвечать придется. Есть ли в Цимле телеграф? А может, переговорить из Ремонтной? Кстати, кликнуть Семена: сведения пусть подготовит да и займется пленными.
— Пошли за Буденным, — сказал вставшему у порога дежурному по штабу.
Пожалел. Аси нет, где-то с обозом. В Нагавской, не то в Курмоярской. Мишку с тачанкой выслать ей навстречу — в бричке печенки все отобьет…
— Входи.
Подумал, Буденный; где-то неподалеку попался вестовому. Наверно, в кузнице: с вечера грозился погонять нерадивых комэсков.
В дверях — чужой. Солдатская шинель, трепаная, мятая, в сене. Ехал на возу. На плече — вещевой мешок.
Интеллигентное, чисто выбритое лицо, наган на ремне; выправка солдата; выдавала в нем политработника торчавшая из мешка скатка газет.
— Принимайте пополнение, товарищ Думенко… Военный комиссар кавалерийского соединения Кузнецов.
Повертев мандат, Борис пригласил военкома сесть. Убирая на вешалку свою шинель, расспрашивал:
— Какими путями-дорогами? Долго добирались? Бумаги Ревсоветом подписаны давно…
— Задержали при политотделе. А с дорогой подвезло… Сборным поездом до Ремонтной, станция на Салу. А там ваш обоз подвернулся… С Зотовым ехали, Степаном Андреевичем. Приятный человек и собеседник… указал, где вас найти.
— Царицын как там? Отдышался после осады?
— Настроение весеннее. Живет наступлением, вашими победами. Ждет известий из Новочеркасска, Ростова…
— Ну, так скоро?
— Краснова вы размолотили в пух и прах. — Кузнецов пожал плечами, сбитый насмешливым тоном конника. — Во всяком случае, бежит по всему фронту. По железной дороге Шевкопляс давит со своей дивизией…
Борис, щурясь, присел на подоконник. Тут же заходил возбужденно. Скрип половиц заглушал звон шпор.
— Донская армия бежит… Разлагается. Но «в пух и прах»… Не-ет. Самые стойкие из казаков не покидают строй. Они вон, за Салом. Но не в этом еще вся соль…
На столе карта Донской области, исчерченная чернильным карандашом. Начдив, опустившись на стул, положил на нее кулаки. В худом бледно-зеленом лице, в строгих глазах ни намека на недавнюю усмешку.
— Дела у нас куда не праздничные, как думают иные там, в Царицыне. Новочеркасск, вот он! Четверть моя — по карте. А когда будем звонить на кафедральном соборе в честь победы?
— Полагаете, наше наступление захлебнется на Салу?
— Побойтесь бога, комиссар. Задержка будет временная. Распутица, сами видите… Четыре-пять дней еще плестись пехоте, а обозам и того более. Так что с неделю потопчемся. Но это и усложнит наше продвижение. Разольется Сал… Река вздорная. А еще — Маныч. Под стать Салу. Даже хлеще. Родился тут, знаю. Разливы на целые версты. Но за Манычем — Деникин! Антанта откормила его, отпоила. Кубань и Ставропольщину он пригреб все-таки. Тревожные у нас сведения… Несколько конных корпусов! Кубанцы и кавказцы.
— А не белая пропаганда? — спросил озадаченно Кузнецов. — Слыхал еще в Ремонтной…
— У станицы Потемкинской под наш удар попали кубанцы. Пленных и донесения отправил в Царицын. Не сказки. Сила грозная. Бои ждут нас жестокие. По моему мнению, Южный фронт сейчас стал главным фронтом Республики. Всё сюда надо бросить. Не знаю Девятую и Восьмую. Наша, Десятая, полнокровная армия. Но для наступления, боюсь, не хватит резервов. И совсем мало, кавалерии. Одни мы. Войсковая конница при дивизиях не в счет. Малые части — полки, эскадроны. Они не выполняют самостоятельных тактических задач, охраняют пехоту. А кавалерия ой как нужна! По неполным сведениям, какими мы располагаем, соотношение в коннице… один к десяти примерно. Не в нашу пользу.
— Борис Макеевич, побойтесь и вы бога…
— Загинайте пальцы. Корпус Покровского, трехдивизионного состава. Раз. Корпуса Топоркова, Улагая, Шку-ро, Шатилова… Не думаю, чтобы сотни опрошенных кубанцев «пропагандировали» в один голос. Не берем донцов. Эти вот, за Салом. Вижу, омрачил ваш приезд…
У крыльца — конское ржание, топот. Кто там с таким шумом? Борис, откинувшись, поглядел в окно. Не видать.
— Конники мои славные, комиссар, — подбадривающе кивал он. — Дивизия стоит любого деникинского корпуса. Не числом — хваткой. Будем управляться с врагом порознь. Пехота подсобит, подопрет. Кстати, зародилась у нас тут мысль… Добить Краснова. В двуречье, меж Салом и Манычем. Захватим переправу на Салу, в Большой Мартыновке. До разлива… Ждем разведчиков.
— Без поддержки пехоты? — спросил военком, понявший план начдива.
— А что? Сделаем рейд на Великокняжескую. Там штаб Мамантова. Он возглавил все донские части.
Вошел Буденный. Прикладывая руку к папахе, косился на чужака — в нем чуял причину спешного вызова. Думенко познакомил их.
— Семен Михайлович, вызвал тебя по какому делу… Пакет из штарма. Сводка нужна. В ночь я отбываю в Ремонтную. Свяжусь с Егоровым. Будешь за меня. Вдвоем вот, с военкомом. К утру, к выступлению, я поспею. Покажешь комиссару наше хозяйство. А теперь — в столовую, пора обедать.
Прошли в соседний флигель. В просторной светлой горнице было уже человек десять — двенадцать. Удивил Кузнецова стол, накрытый белой скатертью с узорами, сервировкой со вкусом и разнообразием блюд.
Представив военкома, Думенко пригласил к столу штабных и командиров, вставших при их появлении. К концу обеда Кузнецов уже знал, как из групп иногородних и бедных казаков создавалась конная дивизия. Чувствовалось, начдив влюблен в свою конницу; сам давал характеристику боевого состава, по памяти перечислял комэсков и взводных. Полками командовали Ока Городовиков, калмык, Кондрат Гончаров, Федор Литунов; четвертый временно возглавлял серб Дундич, Ваня, как назвал его с улыбкой начдив. Кроме того, был отдельный дивизион; командовал им казак Николай Алаухов. Тут же за столом сидели комбриги Григорий Маслак, Константин Булаткин и Семен Тимошенко.
— С лихим народом предстоит быть. Легкой жизни не сулю, — сказал Думенко.
— Работать нам вместе, Борис Макеевич…
— Как оно у военкома с конем, а?
Спросил пожилой. Седой, с рябым мясистым лицом. Догадался: комбриг Маслак. Наслушался о его делах еще в дороге: рубака, сквернослов и отчаянной храбрости человек. Любого молодого в бою за пояс заткнет.
— А что, комиссар, — подхватил Думенко, — хорошо держишься в седле?
— Нет, — признался Кузнецов. — В старой армии служил в тяжелой артиллерии канониром. Доводилось, конечно, ездить верхом…
— Ну, посмотрим… Есть у нас Ангара…
Веселой гурьбой конники вывалились вслед за начдивом на плац. Два ординарца вывели под уздцы кобылицу золотистой масти, с пятном на лбу, в чулках. Она рвалась, приплясывала, зло косясь на собравшихся.
Кузнецов принял поводья. Только бы не подкачать, не ударить лицом в грязь. Кобылица захрапела, взметнулась, похваляясь своим норовом. Выбрав момент, забросил поводья на шею; с трудом поймав стремя, вскочил в английское седло.
Ангара опять взвилась, силясь сбросить седока. Удержался военком; круто взял в шенкеля — присмирела. Наметом прошил расквашенный выгон за хутором. На взмыленной, успокоенной подъехал шагом к экзаменаторам.
— На четверку вытянул, — скупо улыбнулся Думенко. — Но Ангару не дам. На ней красоваться только… Надо воевать. Есть конь… Васька, опытный боец. Не подведет. Семен Михайлович выделит ординарца. Ординарец — особа важная при командире.
На Большую Мартыновку Особая кавдивизия ушла без начдива.
Не выехал Думенко, как собирался, и в Ремонтную на переговоры с командармом. Сдав вновь назначенного военкома на попечение Буденному, он едва добрался без помощи с плаца до квартиры. Думал, переваляется. К вечеру поднялся жар.
— Тиф, — определил доктор.
— Не дури, Петров.
— На этот раз… сыпняк.
— Светом выступаю! — отчаянно сорвал Думенко с себя тулуп.
— Трястись за дивизией рискованно, Борис Макеевич. Организм истощен.
О болезни начдива доложили в Царицын.
Комбриги пошумели. Высказывались против местной больницы — оставлять в казачьих станицах рискованно. Григорий Маслак, отмахиваясь от телеграмм из штар-ма, требовал держать больного при дивизии. Напирал на врача Петрова и военкома, настаивавших на эвакуации в тыл.
— Куда это, в чертях, в тыл?! Не дам! Сам на руках вынянчу…
Борис, слыша через закрытую дверь, сам распорядился собой:
— В тыл. Асю верните с дороги…
На четвертые сутки обеспамятевшего Думенко доставили в Царицын.
Раздобытый Мишкой доктор и минуты не стоял у постели.
— Госпитализировать.
Подоспевшая к этому времени из тылов дивизии Настенка заслоном встала в дверях.
— Как хотите… — пожал плечами высохший, как стручок фасоли, доктор в обезлом лисьем малахае. — Помочь на дому не сумеем.
Из-за спины Настенки выступил Мишка. Обхватив потасканную кобуру, не очень вежливо, но с достоинством спросил:
— Ты, контра, знаешь, кто это?..
— Ну как не знать, мой розовый юноша, — умилился старик, тыча костлявым пальцем в перекрест ремней на его груди. — Тифознобольной. С отчетливо выраженным малокровием. Таких у меня треть города… А четверть из них желала бы иметь персональный уход. То бишь лечиться на дому. Так что… сиделки даже выделить не могу. На вес золота они.
Мишка отступился. Выдержал марку думенковца: гад с тобой, недорезанный буржуй, доставлю на тачанке обратно, туда, где брал.
На другом конце города, встав у серого длиннющего лабаза, доктор дал совет:
— Примечай, юноша, эти места… Каждые сутки заскакивай и арестовывай меня… Да, да. Как там у вас делается? «Руки вверх, контра! К стенке…» Ну, а сам — в тачанку. А?
Мишка усмехнулся: учи, мол, ученого…
Неделю безотлучно просидела Настенка у изголовья мужа.
Нынче впервые Борис встал с постели. Сам оскоблил бритвой щеки, Настенка — голову. Разглядывая худущее остроскулое лицо, пугался:
— Истовый черкес. Голомозый, носина — во! И как ты, Ася, держишь такого в хате…
Навалилась она на плечи; обхватив шею, терлась подбородком о гладко выбритое темя, ловила счастливыми глазами в зеркале его взгляд.
— А вот и не держу… Укатит сейчас, только и видали. — Туже сплела руки. Увядшим вдруг голосом добавила — Порог весь чисто оттоптали вестовые из штабу. Егоров особо не дождется…
Перегнув ее голову, Борис зарылся лицом в пушистых пахучих волосах. Успокаивал ладонью, будто Панораму, по мягкй теплой шее.
— Расхлопаем к лету Деникина… Увезу тебя на край света. В Казачий. Такого хутора на всей земле нету. Кругом бугры, балки, Маныч рядом… Карасей будем ловить. Муську отыщем… — Догребся губами сквозь завитушки волос до уха — Братушку бы ей… Она у меня помощница, вынянчила бы…
Сроду не заговаривал о детях. Видать, и впрямь война к концу. Поправляя волосы, Настенка нарочно отводила вспыхнувшее лицо…
Сквозь тучи силком пробилось полуденное солнце. Горячая полоса света, резанув макушки голых акаций, зажгла ржавую кровлю вокзала, высветила облупленную кирпичную стенку. Свет залил Скорбященскую площадь, забитую войсками гарнизона, городским людом. Борис чихнул. Кто-то дотронулся до локтя.
— Бывай здоров…
Оглянулся: Кучеренко. Обнялись станичники.
— Вот глотка… луженая, — шепнул Кучеренко, показывая глазами на оратора. — Заметил? Третий час без отдышки… И откудова слова берутся, а? Как, скажи, из чувала…
— А ты сам меньше болтаешь? Догребешься до трибуны… Всю вселенную околесишь. И про мировую революцию, и про звезды, и про луну, и про какие-то вечные идеи… В один горшок все сваливаешь.
— Ну-у, сравнял…
Не обиделся Кучеренко; даже воспринял за похвалу.
— Слыхал? Магарыч с тебя…
По пути на площадь уже проведал Борис о причине спешки, с какой затребовал его командарм: орден ему вручат. Орден этот первый на юге Республики.
Подташнивало Бориса, кружилась голова.
— Иди, Егоров зовет, — надавил Кучеренко культя-пым плечом.
Протолкался к подножию трибуны, сколоченной из досок и увитой красными полотнищами.
— Скоро потребуешься, — шепнул командарм.
По тому, как переминались штабисты, в самом деле, держат их давно на площади. Подал руку Клюеву, новому начальнику штаба армии. На вопросительный взгляд его повел плечом: у кавалерии, мол, порядок.
Косясь поверх очков на свежеподбритый затылок командарма, Клюев шевельнул посинелыми губами:
— А у самого вид… далеко не праздничный.
Егоров потянул за хлястик. Подталкивая на ступеньки, давал какие-то наставления.
Под звуки духового оркестра привинчен к френчу орден.
Борис, оттопырив губу, с детским любопытством оглядывал красно-белую блескучую эмаль с бронзовой оторочкой снизу — листья. Тут же, не сходя с трибуны, прежде чем положить в карман, повертел четвертушку сложенной вдвое плотной бумаги — удостоверение. Текста мало — два десятка слов, выбитых на машинке. «Начальник дивизии тов. Думенко за непрерывную самоотверженную работу на фронте, в огне, награждается почетным революционным отличием — орденом Красного Знамени, в удостоверение чего ему выдается настоящее свидетельство».
День закончился ужином у командарма. Хозяин отметил событие. Борис с Клюевым, обособившись, проговорили весь ужин.
— Удачно выздоровел… — сознался Клюев. — Нам ты, Борис Макеевич, вот как нужен.
— Понадобился зачем?
— Не торопи. Ешь. — Подсовывая тарелки, сообщил новость — Заменяем названия частей. Переходим на нумерную систему.
— Моей что припало?
— 4-я кавдивизия.
Предложили выпить за разгром Деникина.
Клюев пододвинулся со стулом. Глядел пытливо поверх очков в золотой оправе.
— Реввоенсовет собирается перекинуть тебя в должности.
Сыпался из папироски табак на галифе. Борис стряхнул. Не перебивал, ждал, пока прояснится непонятный для него зачин.
— С наступлением в дивизиях скапливаются богатые трофеи… Кони. Казаки переходят целыми сотнями. Особенно кадровики. От этого бурно растет войсковая конница. Свести ее в один строй — еще одна дивизия. Эта конница тоже нуждается в твердой командирской руке.
Откинулся Клюев на спинку. Протирая носовым платком очки, высказал главную мысль:
— Есть мнение… поставить тебя в руководство всей кавалерией армии.
Замедленно выпускал Борис через нос струи дыма.
— Конный корпус?
Хитрая усмешка раздвинула не тронутые сединой усики Клюева.
— Корпус для армии не по зубам. Он уже достояние всего фронта. Да, да. Чего проще бы… Свести с твоей дивизией — и готово. Корпус. Но тогда — прощай… Его маневренность, ударная сила потребовались больше бы ком-фронта, нежели командарму. Нам нужно укреплять именно войсковую конницу. Каждая стрелковая дивизия должна иметь бригаду. По типу и силе равную твоей бывшей, при Донской дивизии. Без тесного взаимодействия с такими ударными конными частями нашей пехоте с казаками воевать трудно. Невозможно, прямо скажу. Есть у нас кони, есть личный состав… А бригад таких нет. Их надо формировать. Есть в армии и военачальник, коему по плечу это дело. Думенко. Отсюда и мысль…
Ткнул Борис окурок в тарелку, но голоса не подал.
— Должность называется длинно… Помощник начальника штаба армии по кавалерийской части. Он же председатель Ремонтной комиссии.
— Еще и инспектор кавалерии, — с непонятной усмешкой подсказал Борис.
— Разумеется.
— Я боец, товарищ Клюев. Не штабист. Мое место в поле. А бумажки писать, да еще с чужого голоса… Давай, Леонид Лаврович, лучше забудем этот разговор. Нам еще, наверно, долго воевать вместе…
Озадаченно изогнулись у Клюева темные, как и усы, брови, резко отличимые от серых с желтизной волос. Наклонился, с хрипотцой зашептал…
— Я тоже не оптимист… Просто так карандашом вычеркнуть в своем блокноте Деникина не смогу.
Борис усмехнулся — понял намек.
— И только потому, что воевать нам еще долго вместе, — продолжал он, выравнивая голос, — разговор этот не забуду и не оставлю. Не беспокойся, место твое в поле никто не займет. Превратно ты понял работу помощника наштарма. А на бумажки у меня целый штат писарей. Формировать войсковую конницу — это полдела. Главное — вселять в нее боевой дух, вести к победе. Четвертая дивизия — образец мужества, бесстрашия. В этом и заслуга твоя. Реввоенсовет Республики отметил ее знаком. Вон он, на тебе…
— Кровью связан с дивизией…
В штабе Борис задерживался недолго. Тут же при нем подписали приказ: «Ввиду наличия в армии крупных кавалерийских частей начальник 4-й кавдивизии т. Думенко назначается помощником начальника штарма (по кав. части). Вр. командующий 4-й кав. дивизией т. Буденный назначается начальником той же дивизии…» Одновременно в подчинение ему входила Ремонтная комиссия армии.
Член Реввоенсовета Сомов пошутил:
— Ты, Думенко, теперь богатый человек. Любого буржуя за пояс заткнешь. Самый главный конезаводчик на всей Салыцине.
— Единственный, — уточнил Легран.
— Их надо еще отбить у Деникина, — с усмешкой поддержал разговор Борис, — конезаводства те…
— Что тебе и поручается, — сказал Егоров. Глянул на Клюева — Товарищ начштаба, введите его в курс дела.
Клюев провел в дальнюю комнату, выходившую двумя широкими окнами во двор. Стол огромный, красного дерева, резной, обтянутый зеленым сукном. Мягкие кресла, диван на весь простенок, шкаф, ковер на полу…
— Кабинет твой.
С тоской в вольных степных глазах огляделся Борис. Вздохнул, как неук, выхваченный арканом из косяка и доставленный на ремонтные конюшни. Молчком вышел.
В оперативном отделе, следя за указкой наштарма, вдруг вспомнил слова Чалова о креслах… Прикрыл рукой усмешку, с усилием заставил себя слушать.
— Какая оборона у них на Салу? — перебил Борис. Клюев поправил очки; ткнувшись в карту, ответил:
— На реке Сал сплошной обороны у Мамантова нет. Закупорена плотно железная дорога. По хуторам стоят конные части, оперируют разъезды. Оборона на Маныче. Штаб-квартиру генерал перенес из Великокняжеской в Торговую, за реку. Это после рейда твоих лихачей…
Слушая, Борис прочерчивал на своем, планшете участки движения всех дивизий, особо выделив 4-ю кавалерийскую; жирными крестиками отметил пункты, где находятся части войсковой конницы.
Указка перебросилась из района двуречья к Батайску — Ростову.
— Задача состоит в том, — говорил Клюев, — чтобы разгромить группу генерала Мамантова на Маныче с наименьшими потерями. А армию, окрыленную победой, вывести в район Батайска. Этим самым будет достигнуто главное во всей наступательной операции — закроем путь отступления из правобережья Дона на Кубань деникинцам, теснимым в данный момент Девятой армией.
Он плеснул из графина воды. Запрокинув голову, звонко глотнул. Очищенным, посвежевшим голосом задал сам себе вопрос:
— Где место начальника кавалерии во всей этой операции?
Вскинул высоко резкие брови, ответил с потаенной усмешкой:
— Не в кабинете… В поле. С кавалерией.
Отражение оконного переплета в стеклах очков мешало Борису пробиться к его взгляду. Не дает, наверно, покоя вчерашний разговор, подкалывает. Клюев присел к столу, усталым движением провел по желтоватому ежику волос.
— Короче, Борис Макеевич, тебе надлежит прибыть к войскам. Поручается левый фланг армии — железнодорожная ветка. От Ремонтной до Великокняжеской, то есть от Сала до Маныча, сплошные заслоны. Путь этот, как мне сообщили, тебе известен без карты. Силами войсковой конницы ты должен пробиться сквозь те заслоны и вывести на Маныч Тридцать седьмую и Тридцать восьмую дивизии. Четвертой отводится особая роль… Из слободы Большая Мартыновка по левобережным хуторам Сала ускоренным темпом выйти к Дону, на Багаевскую, форсировать Маныч и аллюром — на Батайск. Правый фланг берет на себя командарм. Фланги будет связывать Тридцать девятая дивизия Колпакова.
— Когда отбывать?
— Бронепоезд под парами. Командарм выедет на фронт несколько позже. Что ж… до встречи в Ростове.
Глядел Борис в дверь теплушки на мелькавшие хатки городских окраин, тулившиеся задами к глубоким оврагам, а видал зеленые разливы камышей Маныча…
Егоров попал в мазанку чудом. Полевой штаб армии в Ремонтной; туда же со станции Двойная, через Куберле и Зимовники, отошел и его поезд, командарма.
Светом разъезд 6-й кавдивизии наткнулся на легко-вичку, осевшую по ступицы у хлюпкого моста через Сал. В потемках приняли за важных кадетов. Добро, никто не ухватился за кобуру: искрошили бы. На объяснение бородач, начальник разъезда, недобро отозвался:
— Развидняется, побачим, какой ты командарма. А зараз топай…
Топали мало. За коленом речки, у глинистого яра, показалась пастушья мазанка. Из нее вышел Думенко.
Пожимая руку, Егоров кивал на конвоиров.
— Славные твои хлопцы, доставили в целости и сохранности. Надеюсь, в таком же виде и наше личное оружие…
Без конфуза, с явной неохотой отстегивал бородач ремень с лакированной кобурой. Расчувствовавшись, Егоров сдернул с ремня кобуру.
— Бери. В память о встрече у мостика…
Конвоир, обеляя усмешкой скуластое лицо, вытер ладони о лоснившиеся полы овчинной душегрейки, с достоинством принял подарок.
Командарм, приняв предложение конника, остался на завтрак. Прихлебывая из оловянной кружки крутой кипяток, заваренный подгорелыми корками, он чертыхался:
— Чертова степь… Мотаешься туда-сюда неделями, а края ей нет. И как ты в ней вырос…
Борис, не слушая, вертел заношенный в карманах телеграфный бланк. На желтоватом листке неровно приклеены серые бумажные полоски с четко пробитыми буквами. Слова на них значили:
«Царицын, командарму-10. Копия в Великокняжескую, начдиву Думенко.
Передайте мой привет герою Десятой армии товарищу Думенко и его отважной кавалерии, покрывшей себя славой при освобождении Великокняжеской от цепей контрреволюции. Уверен, что подавление красновских и деникинских контрреволюционеров будет доведено до конца.
Предсовнаркома Ленин».
— Четвертым апрелем означена…
Обросшее, с темными кругами под глазами лицо командарма еще больше помрачнело. Встал из-за стола; кивая на телеграмму, сказал:
— Полмесяца гонялись за мной по дивизиям. Да я таскаю… Потер уже. А ты копию разве не получил в Великокняжеской?
— На словах пересказывали. Коннонарочный не довез: в Маныче утоп или к белым попался.
Усталость слепляет веки. Борис привалился к стенке. Скособочившись, незряче глядел в мутное оконце.
— Не оправдал, Александр Ильич…
— Не ты. Армия не оправдала. Фронт!
Обострились воспаленные глаза у Бориса. Навалился тоже на стол, двигал пальцами по карте.
— Замотали четвертую. В хвост и в гриву… Нужно немедленно выводить ее в резерв. Дать передышку и шестой, ставропольцам…
— Где, по-твоему, они будут форсировать Сал? В Мартыновне? Андреевской? Бить-то они будут вот сюда, Се-мичная — Котельниково.
— Я был ломал на Андреевскую. Переправы удобнее, и цель ближе — железная дорога. Они сразу выходят нам в глубокий тыл. Весь прошлый год я топтался тут… И оборонялся, и наступал на Ремонтную. Так что конницу сосредоточим в этих сальских хуторах, за высотками. Если выпадет сутки-двое вздохнуть свободно на зеленой траве, сражение получится.
Егоров мял массивный подбородок: заманчиво.
— Надо полагать, Врангель сначала кинет шатилов-ских пластунов. Не так ли? Связать по рукам наши огневые средства, пехоту…
Борис не упускал его длиннопалую кисть, скользившую по измызганной, исчерченной десятиверстке.
— А потому той жидкой цепочки, какая сейчас держит Сальский водный рубеж в этом месте, явно недостаточно. Передвинуть из Ремонтной Тридцать седьмую дивизию? Оголим свою становую жилу — железнодорожную ветку. А Тридцать восьмую? Пожалуй, ее…
Загораясь, Егоров сводил руки над столом.
— Конницу свою Врангель выведет из глуби степей. Попрет клином. Излюбленный прием его. Наша задача: взять клин тот в клещи. Что ж, рискнем… Мною тоже можешь располагать. Доверь шестую кавдивизию.
Шутливый тон командарма не согнал с осунувшегося лица Бориса мрачных складок. Неделю назад он, командующий левой группой армии, получил приказание «организовать оборону станций Куберле и Зимовники при посредстве местных властей». С того часа не смыкал глаз. До вчерашнего не выходил из боев. Оборона трещала с обоих боков железной дороги, как истлевшая рубаха на лопатках. Не успевал ставить заплаты. Отдувались, как всегда, его конники. За Манычем, под Батайском, у станицы Хомутовской 4-я встретила кубанские корпуса генералов Покровского, Улагая и полки донских казаков Мамантова. В те же дни на Маныч из Ставрополья пробился кавалерийский отряд Романа Апанасенко. Усилив за счет армейских резервов, Реввоенсовет реорганизовал его в 6-ю кавдивизию.
Пришел, видать, черед и ставропольцам показать свою лихость. Сам командарм вызвался повести. Оглаживая стриженую голову, Борис предложил:
— Четвертую уж и бери, Александр Ильич.
Светло-карие глаза командарма прищурились.
— Не пытай, Думенко… Какой же я конник? Мне со штыком сподручнее, нежели с шашкой. Дай бог с малой частью управиться.
Усаживая на лавку, опять потянулся к кружке.
— Да, Борис Макеевич, побывал в твоих краях, в Веселом, Казачьем… Стариков нет в хуторе. Угнали их в Новочеркасск. Рассказывают, мать выставили из хаты прямо от печки, хлебы месила. Так с руками в тесте… А про дочку ничего не дознался.
Мрачнел взгляд конника. Припек окурок пальцы — не ощутил. Побывал в Казачьем в те дни и он. Заходил к Мансурам. Выполнил последнюю просьбу дружка, Володьки: назвал место могилы. Старики черную весть приняли терпимо.
Разливая самогонку, старый Мансур потряс скорбно белой головой:
— Бог тебе судья, Макеич… Не мы с матерей. А что касается дочки твоей, я сполнил слово покойного сына… За Доном она, у надежи. Воюй себе до остатку. Смилуется господь — свидетесь. А с бабочкой вот, Махорой… не гневайся, не сховал. Виноватый я…
В дверь просунулся Мишка. Кивнул: тачанка, мол, подана.
Борис вышел проводить. Умащиваясь в задке рядом с пулеметом, Егоров дал согласие:
— Выводи в резерв четвертую. Готовься. Да коня не забудь мне…
Тачанка сорвалась в карьер.
Командарм, как и обещал, прибыл чуть свет. Успел произнести речь. Белоногий жеребец с храпом выплясывал под ним на кургане.
Бойцы, командиры, политработники! Настал наш час. Контрреволюция Дона и Кубани сошлась воедино в этой глухой Сальской степи… Она приготовилась стереть с лица земли нашу Десятую Красную армию! Ставлю боевую задачу… Дать генеральный бой несметным полчищам врага! Он обступил нас… Вот, глядите!..
Оправдалось предсказание командарма. После полудня наметился излюбленный врангелевский клин. Сошлись кубанцы с донцами. Утюгом посунули на 4-ю…
Задержался Борис у ветряка. Соскочив с мокрого Кочубея, припал разгоряченным лицом к колодезной воде. Оторвал его от цибарки крик наблюдателя, высунувшегося по пояс из верхнего оконца мельницы.
— Четвертая-я отступа-ае-е-ет!..
Утираясь рукавом, шало повел глазами.
— Панораму!
Замешкался Чалов. Трясущиеся руки старого табунщика дергали волосяной чембур — узел затягивался туже. Пропел клинок у самого горла кобылицы. С облегчением заржала она, вскинув вольно маленькую быстроглазую голову; с благодарностью опалила взглядом хозяина.
Не вдевая шашку в ножны, Борис чертом влетел в седло. Подхватил личный полуэскадрон, с ночи нудившийся без дела у мельницы, во весь мах погнал к бугру. Обогнув отступающий фланг дивизии, вырвался в прореху ничейной степи. Прожег вдоль изломанного края пятившихся конников, желая подбодрить их. Вздыбил кобылицу, коршуном полетел на всадника в белом, с малиновой грудью, выдвинувшегося вперед наступающего клина. Красногрудый всадник, окруженный охраной в высоких лохматых шапках и полосатых черкесках, исчез в густой стенке казаков.
Сдерживая коленями Панораму, Борис повернулся лицом к своим потрясенным бригадам. Вскинув руки с клинком и наганом, крикнул не своим голосом:
— Бра-атцы-и, куда-а? Не смей отступать!..
На виду у всех он медленно заваливался на правый бок. Дивизия остановила попятный шаг.
После жаркой рубки тут же, в степи, пришла минута расставания. Борис лежал в тачанке. Тесно обступили давние побратимы, скорбно опущены головы. Помутневший взгляд его остановился на начдиве Семене Буденном, с белых губ сошли едва слышные слова:
— Береги дивизию…
Тачанка тихо тронулась.
Вскоре в Ремонтную к вокзалу подкатила другая тачанка. В ней лежал Егоров.
К утру поезд командарма был в Царицыне. После недолгой стоянки — раненым оказали помощь — он двинулся в Саратов.