Большое окно, через которое в ночлежку проникал свет, придавало этому помещению вид мастерской художника. Это впечатление еще усиливали наряды некоторых завсегдатаев заведения: бархатные блузы и брюки, широкополые шляпы и галстуки бантом. То была обитель анархов с ограниченными средствами и «экономических бунтарей», живущих на более или менее законные доходы.
Верхняя часть окна оставалась прозрачной, зато нижняя была закрашена белой клеевой краской, так что стекло до половины казалось как бы матовым. Стыдливость, но главным образом предписания полиции не позволяли здешним обитателям выставлять свою полную либо частичную наготу на обозрение мирных, добродетельных обывателей, проживающих по другую сторону улицы Тольбиак в буржуазном доме архитектуры модерн.
И все-таки кто-то, видимо страдающий острой клаустрофобией, трудолюбиво проскоблил ножом молочную краску со стекла на кусочке, вполне достаточном, чтобы можно было, как в тумане, увидеть, что делается на улице.
Правда, открывавшийся вид был не из самых притягательных. Паренек, прилипший лицом к стеклу, не отдавал себе отчета, что вряд ли стоило только ради того, чтобы полюбоваться столь унылым пейзажем, так стараться, притом с риском вызвать гнев руководителей приюта, теософов-пуритан, и в результате оказаться вышвырнутым за дверь этой обители, где за пятнадцать франков в неделю можно было наспаться вдоволь.
У худосочных акаций, видимых сквозь процарапанный квадратик, тощие ветви гнулись под порывами снежного ветра, а ухабистый тротуар на всем обозримом протяжении был покрыт тонким слоем скользкой грязи.
Вид был мрачный, угнетающий, но паренек тем не менее чуть ли не с жадностью вглядывался в него.
К нему подошел черноволосый, курчавый мужчина в рубашке, тоже приник к стеклу, выглянул на улицу и буркнул:
– Mal tiempo![11]
После чего выругался и бухнулся в кровать. Испанец, охваченный хандрой, уже полных трое суток не вылезал из постели.
Паренек краем глаза глянул на будильник, висящий на бечевке над кучей смятых одеял. Три часа дня, вторник, 15 декабря 1927 г. Через десять дней Рождество. У паренька чуть дрогнуло сердце.
Альбер Ленантэ, сидевший с брошюрой в руках на табурете у набитой поленьями печурки, поднял синие глаза и глянул на окно. Потом встал и подошел к пареньку.
– Что сказал кастилец?
– Mal tiempo. Плохая погода.
– Да, погода плохая…-Ленантэ тоже прижался носом к стеклу.– На юге-то небось получше, а?
Он ободряюще улыбнулся. В улыбке приоткрылись поразительно здоровые, белые зубы.
– Да,– кивнул паренек.
– Ну как, Панама[12] тебе еще не осточертела?
– Думаю, тут мне никогда не осточертеет. До сих пор мне не слишком везло, но… как бы это сказать…
– Да я знаю, что ты чувствуешь. Это забавный город.– Ленантэ задумчиво погладил свой кривой нос и пропел:– «Париж, Париж, проклятый чудный город». И все-таки он может осточертеть.
– Когда он мне осточертеет, я вернусь к старикам.
– Само собой. В твоем возрасте у тебя есть еще эта возможность. Деньги на дорогу отложил?
– Поеду зайцем.
Ленантэ пожал плечами.
– Вольному воля.
И он снова уселся на табурет. Через несколько секунд паренек завалился на кровать. Он лежал, подложив руки под голову, и время от времени поглядывал на будильник. В четыре надо будет идти работать. Сучий снег! Если он пойдет такой же густой, как вчера, продавать газеты под ледяными порывами ветра будет не слишком весело, но жрать-то надо. Нельзя опускаться, как испанец. Ни за что! «Когда я сказал, что поеду без билета,– подумал паренек,– у Альбера Ленантэ был такой вид, словно он не одобряет этого». А между тем… Если правда то, что говорят, Сапог отсидел два года в тюрьме за соучастие в изготовлении фальшивых денег. Паренек поймал себя на том, что пытается понять, что же собой представляет Ленантэ по кличке Сапог и Лиабёф, и разозлился на себя. У анархистов не принято интересоваться чужими делами. Паренек оторвался от стрелок будильника, повернулся на своем ложе и обвел взглядом весь ряд убогих коек. В глубине комнаты трое, сблизив головы так, что их могучие гривы почти перемешались, яростно обсуждали деликатный социально-биологический вопрос. Чуть ближе лежал с мечтательным видом молодой человек и блаженно покуривал трубку с длинным чубуком. Его звали Поэт, но стихов его никто не читал. Испанец ворочался под одеялами. Его сосед мирно похрапывал, накрытый афишей, возвещающей, что сегодня вечером в Доме профсоюзов на бульваре Огюста Бланки состоится заседание «Клуба бунтарей». Тема: «Кто преступник? Общество или бандит?» Докладчик: Андре Коломе. Храпун всю ночь при температуре минус десять расклеивал в округе эти афиши, приняв перед этим для сугреву всего-навсего стакан молока. Он был расклейщик нелегальных афиш, и у каждой он отрывал угол, чтобы обмануть полицию и заставить ее поверить, будто это хулиганы мальчишки оторвали обязательный разрешающий штамп; его орудие труда, банка из-под джема, из которой торчала ручка кисти, стояло у изголовья кровати рядом с пустой сумкой и ящиком, набитым газетами.
Отворилась задняя дверь, и в комнату ворвался запах овощей, которые внизу, в кухне, чистила команда молодых людей с горящими глазами и аскетическими физиономиями; в облаке этого аромата вошел парень лет двадцати с забинтованной правой рукой. Вошедший высокомерно бросил: «Привет» – и повалился на койку неподалеку от паренька. Он тут же сорвал бинты и принялся шевелить занемевшими под повязкой пальцами. Пи раны, ни даже болячки на руке у него не оказалось.
– Приходится вот ловчить,– пробормотал он, ни к кому не обращаясь.– Эти гады из страхования просто достают меня со своим переосвидетельствованием.
Глаза у него были противного бутылочного цвета, словно подернутые ядовитой зеленоватой пленкой. Верхнюю губу украшали темно-каштановые усики, а от набриолиненных волос несло чем-то прогорклым.
Он вытащил из кармана записную книжку и начал ее перелистывать. Паренек глянул на будильник, зевнул, встал, вытащил из-под матраца пачку непроданных газет, пересчитал их и разложил по названиям – «Пари-суар» в одну сторону, «Энтрансижан» в другую. Сосед с такой же фальшивой улыбкой, как и его рана, наблюдавший за тем, что делает паренек, зло усмехнулся.
– Что, дела не улучшились? Все так же распространяешь буржуазную прессу?
– Ты уже третий раз задаешь мне этот вопрос,– выпрямившись, ответил паренек.– В первый раз я подумал, что ты шутишь, и рассмеялся. Во второй сказал, что мне нужно жрать. А сейчас я тебе говорю: пошел в задницу.
– А я тебе говорю: пошел сам, там заодно и пожрешь. Надо же! Распространяет буржуазную прессу и еще называет себя анархистом. Тоже мне анархист со сраной бомбой!
– Перестань, Лакор!-бросил Ленантэ, не поворачиваясь и даже не подняв глаз от брошюры, которую читал.– Отцепись. Чего ты хочешь, чтобы он делал? Может, ты считаешь себя большим анархистом, чем он?
Голос у Ленантэ был холодный и острый, как нож. Он не любил Лакора. Ленантэ инстинктивно чувствовал, что крикливо-решительным речам Лакора недостает внутреннего пыла и искренности.
– Ясное дело,– ответил тот.
Ленантэ отложил брошюру.
– А я вот думаю, знаешь ли ты, что такое анархист. Ну да, это так здорово, заявиться сюда и объявить: «Я – анархист». Здорово, просто и легко. К нам ведь приходит и уходит кто угодно. Приходит человек, и мы даже не спрашиваем, кто он такой.
– Этого еще не хватало.
– И все-таки я думаю, что анархист – это совсем другое.
– Тогда, может, объяснишь мне?
– Время неохота терять.
– И все равно,– не отступал Лакор,– анархист, имеющий чувство собственного достоинства, не будет таким пассивным и покорным, как этот сопляк. Он не унизится и не станет продавать это буржуазное дерьмо. Он не поддастся, будет изворачиваться, воровать…
– Вот оно!
– Ясное дело!
– Чушь! Каждый волен жить так, как ему хочется, пока ни в чем не ущемляет свободы товарищей. Он продает газеты. Ты симулируешь травму на производстве. Каждый волен выбирать.
– Если нелегалы…
Ленантэ встал.
– Вот что, давай помолчим о нелегалах и индивидуальных экспроприациях,– отчеканил он. Крылья его кривого носа подрагивали.– Не подонку, который симулирует травму и потеет от испуга, когда ему велят прийти на переосвидетельствование в центр страхования, толковать о них. До тех пор пока ты не совершишь налет на инкассатора с деньгами, держи пасть зашитой. Все только болтают и болтают! Я отлично знаю этих красноречивых теоретиков: они преспокойно сидят дома, а дураки идут на дело и потом отсиживают срок.
– Суди, Каллемен, Гарнье…– начал Лакор.
– Они свое получили,– оборвал его Ленантэ.– Получили по двойному тарифу. Получили, и я их уважаю. Но ты, если бы хоть вот столечко понимал их, если бы представлял, на сколько локтей они выше жалкого симулянта вроде тебя, ты не посмел бы тогда оскорблять их своими восхвалениями.
Лакор побагровел.
– Раз ты так говоришь, то, может, ты тоже совершил нападение на инкассатора?
– Я тоже получил свое. Отсидел два года в тюряге как фальшивомонетчик, и все серьезные товарищи это тебе подтвердят. Я этим ничуть не кичусь, но скажу тебе: это совсем другое дело, чем липовая травма на работе.
– На этом я не остановлюсь. Придет день, я покажу себя, и тогда все увидят, на что я способен. Я тоже чпокну инкассатора и прихвачу деньги.
– На это ты способен, верю,– с издевкой бросил Ленантэ.– Если ты не совершишь такой глупости, я очень удивлюсь. А когда ты пришьешь одного из тех дураков, что перевозят целые состояния, чтобы заработать себе на кусок хлеба, ты возьмешь ноги в руки и смоешься с деньгами либо пойдешь ко Вдове, не успев попользоваться ни франком из добычи. Нет, я считаю, что овчинка выделки не стоит. Мне нравится жить. А надеть прежде времени деревянный сюртук или гнить на каторге мне не улыбается. Понимаешь, идеальный случай,– Ленантэ рассмеялся,– я серьезно так думаю,– это совершить нападение на инкассатора, но без крови и так, чтобы никаких следов не осталось, а потом совершенно безнаказанно жить на деньги, добытые преступным путем, если принять, что существуют большие деньги, добытые не преступным путем. Конечно, я признаю, что такой план чертовски тяжело осуществить.
Лакор с сожалением пожал плечами.
– Да уж само собой. Ерунда все это. Ерунда на постном масле. Надоели вы мне со своей болтовней.
Он встал, направился к выходу и со злостью захлопнул за собой дверь. Его оппонент усмехнулся, тоже встал и щелкнул выключателем: стало уже довольно темно. Несколько тусклых лампочек на потолке залили ночлежку желтоватым светом. Ленантэ вернулся к печке. Троица гривастых продолжала вполголоса гудеть, слишком захваченная предметом собственного спора, чтобы обратить внимание на перебранку, вспыхнувшую между Ленантэ и Лакором. Поэт молча покуривал трубку. Паренек вновь принялся пересчитывать газеты. Испанец и расклейщик афиш дрыхли.
Кажется, это произошло в тот же день. А может, в другой. Худой мужчина с могучими гривой и бородой, в кожаных сандалиях на босу ногу вошел в ночлежку, постукивая по полу ореховой палкой, и спросил:
– Товарищ Дюбуа здесь?
– Нет,– ответил кто-то.
Пришедший принюхался.
– Здесь воняет,– объявил он.– Воняет…
И вдруг умолк, увидев курившего Поэта. Он бросился к нему, вырвал трубку и с яростью швырнул ее об стену. Трубка разбилась. Раздались возмущенные голоса, и тогда слово взял Ленантэ:
– Товарищ Гарон, то, что ты сейчас сделал, произвол, недостойный анархиста. Этак ты в один прекрасный день пожелаешь заставить нас последовать твоему примеру, я имею в виду, заставить нас есть траву на четвереньках, поскольку, по твоей теории, всякий другой способ есть ее противен природе. Ты волен делать все, что тебе охота, объяснять вред табака – я, кстати, сам не курю,– но ты должен убеждать товарищей, которые пока еще остаются рабами этой страсти, этой вредной привычки, доводами, а не актами произвола. Главное…
Происшествие дало повод для оживленной и долгой дискуссии.
Паренек доехал в метро до площади Италии. Оттуда он пошел на улицу Круассан, где располагались газетные издательства, купил несколько десятков вечерних газет и возвратился в 13-й округ, в окрестности «Приюта вегеталианцев», чтобы там их продать. В восемь вечера он подсчитал свой скудный заработок, сунул пачку нераспроданных газет себе под кровать и устало поплелся на бульвар Огюста Бланки в Дом профсоюзов, где «Клуб бунтарей» пылко обсуждал серьезнейшую проблему: «Кто преступник? Общество или бандит?» Здесь он встретил Альбера Ленантэ в компании двух единомышленников, которым он, с тех пор как стал посещать парижских анархистов, симпатизировал больше всего. Один из них, лет около двадцати, был из уклоняющихся от военной службы. В любой момент его могли арестовать и передать военным властям, и потому фамилии его никто не знал; называли его по имени – не слишком редкому – Жан. Второй, чуть постарше, звался Камиль Берни. Оба были вежливые, неприметные, чужими делами не интересовались, а другие не интересовались их делами. Они изображали из себя решительных, отчаянных парней, и временами в глазах у них загорался огонек фанатизма. Берни и Жан жили не в «Приюте вегеталианцев», но после заседания «Клуба бунтарей» пошли туда с Ленантэ и пареньком и до часу ночи, сидя на кровати, под угрюмый вой декабрьского ветра, налетающего на окно, обсуждали при керосиновой лампе, робкий свет которой был не способен помешать отдыхающим товарищам спать, преимущества и недостатки положения нелегалов. Временами казалось, что Альбер Ленантэ, все время подбрасывающий для обсуждения какие-то новые повороты темы, не имеет определенного мнения в этом вопросе, если только… если только он не вынашивал грандиозный план, утопический грандиозный план – быть может, тот самый, о котором в общих чертах поведал Лакору.
Ворчливый голос комиссара Флоримона Фару прозвучал как будто сквозь двойной слой ваты:
– Так мы идем, Бюрма. Экое у вас выражение. О чем это вы задумались?
Я потряс головой.
– О своей молодости. Я и не подозревал, что она была так давно.