Поздней осенью резкие ветры, ледяные, бывает, и на юге, срывают шинель с плеч, насквозь пронизывают, голова мерзнет, и плохо слышно. До Вани, стоявшего у караульной будки, не сразу дошли слова начальника военной школы:
— Скородумов, тебя вызывают в штаб…
Ваня подумал, что его требуют в штаб конного полка, из которого после взятия Крыма и ликвидации врангелевщины он был послан в Харьков учиться. Теперь что же — обратный ход? Красноармеец, недавний фронтовик, он путем еще и не учился, только вот в военной школе сейчас… Прежде, когда главным делом была война, он не знал такого счастья — сидеть в классе, слушать урок.
— Отзывают? — от волнения даже охрип.
— Вызывают, говорю. В главный штаб. К командующему.
— К самому Фрунзе?!
Булыжная площадь, голый сквозящий сад, большое здание штаба… Стынущий у входа часовой оглядел недоверчиво и вызвал дежурного. А тот, прочитав Ванину бумагу, разрешил:
— Дуй в секретариат.
В полутемном коридоре Ваня с ходу спросил первого встречного командира, в какую комнату идти. Веселым карим глазом командир прицелился в нашивку школы на Ванином рукаве:
— Скородумов? А я из отдела как раз, Кулага. Командующий скоро будет. Немного подождать…
Кулага провел в комнату со столом и стульями, к свету, взглянул на сапоги Вани:
— Целы? Садись. Все расскажи мне о себе. Что ты был, что ты есть. Какое в общем имеешь высшее образование?
Ваня охотно ответил:
— Церковно-приходское имею!.. Было дело в Ярославской губернии, в деревне Шоле — ходил. К тому же больной студент приезжал на поправку, три книги мне дал. А в полку, даже в походах, меня учил незабвенный друг, политрук Антон Горин — не слышали про такого? С ним я до самого штурма Сиваша дошел. Здесь и потерял. В тачанке я поддерживал его, раненого, еще живой он был. Но тут опять пулемет резанул, коней убило, повозка перевернулась, и на моих глазах Антона затянуло в соленый настой… Ну, потом у комиссара я учился. Газеты, конечно, культпросвет. Теперь в школе — математика, тактика… А мои сапоги, скажите, почему волнуют вас?
Не на тот же ли Сиваш посылают его — постоять на контроле при вывозке драгоценной ныне соли?
— В Турцию поедешь, — вдруг сказал Кулага.
Ваня даже привстал:
— Зачем же это, товарищ командир?
Кулага поднял бровь:
— Ты — кто, интернационалист? Так помогай народам Востока.
— Ясно — угнетенным… Однако чем именно помогу?
— Участием в особой делегации…
Какой такой особой? Ваня больше не стал ни о чем спрашивать, нахмурился. А Кулага усмехнулся:
— Не желаешь в Турцию? Наверно, барышню в Харькове завел?
— Жена у меня на родине… в голубом краю… — совсем тихо ответил Ваня.
— Вон как — жьена! — Кулага по-южному мягко произносил «ж» и твердо — «зыма» вместо «зима». — Молодая жьена?
— Незаконная пока, — признался Ваня. — Но и мальчонка есть…
— Успел уже! Шустрый…
— Домой бы хоть на сутки. Да вот — мотай совсем в другую сторону. Такая судьба.
— Поедешь в охране командующего. Он же — чрезвычайный и полномочный посол. Читал в газете его статью «По ту сторону Черного моря»?
Ваня, конечно, многое слышал о командующем. Дважды приговоренный царским судом к смертной казни, Фрунзе в камере, в ожидании пересмотра приговора, учил французский язык… Конные казаки накинули раз аркан ему на шею, с гиком погнали лошадей; его поволокло, било по каменной мостовой; полумертвого бросили в полицейскую дежурку… А после революции, когда в Москву приезжал, говорят, Ленин у себя чаем его поил… Под Уфой Колчака довел до ума, а прошлый год на Перекопе-Сиваше — барона вот Врангеля. Мировой капитал так и ахнул… Ясно, Фрунзе охранять надо.
Ваня подумал: а может, закавказские те белогвардейцы собирают силы на границе с той стороны, хотят снова взять нефть, чем и смазать лапу британского льва? Вполне возможно. Не войскам ли красным делать смотр поедет на юг Фрунзе?
— Станешь, Скородумов, дипломатом, самым скородумным! — Кулага усмехнулся своей шутке и достал из ящика стола газету.
Смеется… Взять вот да и подойти к Фрунзе: «Товарищ командующий, прошу оставить меня в школе».
— И такая просьба к тебе, — другим тоном начал Кулага, но запнулся. — Ладно, потом. Почитай-ка вот, а я скоро… — подал газету и вышел.
Вчера в культпросвете Ваня не стал читать эту статью: голова гудела, мечтал об ужине и махорке. А теперь взялся… «По ту сторону…» — это в Турции. Султан в мировой войне стоял вместе с германским кайзером, вместе и проиграли, султан Антанте сдал государство, столицу и проливы из моря в море. Антанта взяла самого его вроде под защиту, а государство поделила…
Шевеля губами, Ваня читал незнакомые названия. Месопотамия, Аравия, Палестина — эти края достались Англии. Сирия и другие — Франции. Теплый город Смирна и вся губерния — Греции. Адалия и десять островов — Италии. Турецкое плоскогорье между морями, где турки-земледельцы и пастухи живут, называется Анатолия. Всю ее поделила Антанта. Дороги, сады, табаки, финансы — все взяла, и ангорских коз, и морские порты…
Ваня читал угрюмо, а стало веселей, когда дошел до слов о том, что в глуши, в той самой Анатолии, восстали мужики — партизаны, сорганизовались и боевые офицеры — спасать страну. И вождь у них — Мустафа Кемаль-паша. «Паша» значит генерал, но этот не обыкновенный. Султан остался без войск, без подданных, без денег: не золото блестит перед ним — английский штык. Антанта старается рассеять армию Мустафы Кемаля, развернулась в боях. Англия снарядила Грецию, войска высадились с кораблей на побережье… А с восточных гор на турок кинулись было и армянские дашнаки, с английским оружием кинулись, и тут война. Но дашнаков жестоко побили турецкие войска Карабекир-паши, крайне жестоко. Красная Армия подоспела, в Армении установилась Советская власть, и тогда тут стало спокойно. А вот с греческим воинством сладу нет, лезет, подбирается к городу Ангора[1], где ставка Мустафы Кемаля. Этим летом сам король Константин повел войско, далеко вышел за Багдадскую железную дорогу, совсем уже было подобрался к Ангоре. Но отбиваются турецкие аскеры — солдаты, мужики. Большой кровью — уже тысячи полегли.
Что же получается? Ваня перечел: «Эти события с точки зрения общих перспектив мирового революционного движения имеют огромный интерес…» Как будто бы теперь и турецкий мужик — пришло время! — взялся за оружие, счастье-землю добывать?
А не почуял ли этот мужик свою какую-то мусульманскую братчину для общего использования земли?
Тогда еще не знал русский молодой боец про суры Корана, учение Магомета о том, что земля принадлежит ее творцу — аллаху, а тень аллаха на земле — султан-халиф, и спорить с этим совладельцем восточный крестьянин не может. В компании с аллахом крепко держат землю помещик и мечеть — для себя. Не знал этого Ваня, и стал лелеять свою, необходимую ему, мысль: братчина повсюду. Ведь нет иного выхода из бедности и страданий нигде.
Если за морем где-нибудь найдется к братчине выход, и еще где-нибудь, то получится большая выгода для всех народов в мировом масштабе. Недаром пишется лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Красная Русь, кончив с нэпом, пережив его, разом войдет в свою коммуну, лучше какой не бывает. Тогда вот воспрянет и отчая деревня Шола.
Так рассчитал… Сперва, допустим, надо, чтобы турецкий мужик очистил свою землю от завоевателей, как поле очищают от камней, как в России это сделал народ, все народы, и украинский…
Зароились вопросы: султан, значит, в Константинополе отдельно, Ангора — отдельно? Султан вроде бы все царствует? На каком же тогда положении Мустафа Кемаль-паша? Ведь именно он сражается с Антантой! Значит, султан — что?
…Когда вернулся Кулага, Ваня сказал:
— Конечно, положение… И что делать-то будем там?
Вдруг открылась дверь, дежурный — Кулаге:
— Фома Игнатьевич, командующий приехал, всех вызывает!
Вслед за враз вытянувшимся Кулагой Ваня вошел в длинную комнату с одним окном. У стены, давая проход, теснились красноармейцы, ряд стульев пустовал, только два командира сидели с папками в руках. За столом же у окна — дежурный секретарь, видимо всегда готовый вскочить.
Дверь из коридора открылась, порог быстро переступил человек с круглой бородкой, обрамлявшей светлые щеки. Сам — в красноармейской, без знаков гимнастерке, не туго подпоясан. На нем фуражка со звездой. Высокие — выше колена — голенища сапог, а ноги кривоваты — кавалерист. Ваня узнал Фрунзе: видывал его издали на смотрах… Когда вошел, все встали смирно. Он кинул руку к фуражке и, чуть припадая на ногу, проследовал в свой кабинет. Оттого ли, что прихрамывал, либо оттого, что лицо светлое, Ваня смотрел на него сочувственно.
По очереди в кабинет прошли военные с папками. Потом дежурный секретарь пригласил всех сразу — человек двадцать красноармейцев, среди них Ваня, а также подошедших командиров.
Командующий с непокрытой головой стоял за письменным столом лицом к входящим, держался прямо. Ваня присмотрелся теперь вблизи: подстрижен ежиком, под усами смешка не видно, однако в голубых глазах все открыто. Ваня поразился, до чего лицо у Фрунзе чистое, а глаза такие добрые, и как это пристало боевому командиру с маузером на боку. Никакой суровости!!
Вот он что-то записал в тетрадку, поднял глаза. Голос совсем тихий:
— Вижу, больше всего охраны тут, бойцов. Товарищ Кулага, все ли?
Кажется, прямо на тебя смотрят голубые глаза, серьезно так. А начал свою беседу с шутки:
— Раскинули мы карты — географические, правда! — и выпала нам дорога в казенный дом… — Фрунзе помолчал, не опуская глаз, и уже другим тоном: — К турецкому паше. Зачем? Чтобы турки получше разглядели нас… Говорят, ворон живет триста лет. Века летал этот ворон в восточных горах, спускался в долины. А там белели кости солдат. Султаны и цари не жалели для него кровавой пищи. Сколько погибло, замерзло, сорвалось в пропасти во время войны… Последние сто лет капитал-нажива твердил: Турецкая империя — «больной человек», вот-вот сойдет в могилу, скорее бы. Уже делили наследство. Товарищ Ленин тогда говорил, что Турцию «делят заживо». Короче, мировой капитал сделал Турецкую империю колонией. В мировой войне царь послал армию погибать на персидско-турецком фронте…
Фрунзе прошелся, раздумывая, будто забыв о присутствующих. Вдруг поднял глаза:
— Наконец, произошло величайшее в истории народов всей земли… Вы понимаете, о чем речь… Наша Советская власть, наш Декрет о мире…
Легким точным движением Фрунзе взял листок на столе:
— Это обращение к мусульманам земли товарища Ленина. Оно было как удар молнии… Хочется, чтобы вы прочувствовали его. Это душевная инструкция нам, коль едем. Слушайте…
Фрунзе читал тихим ровным голосом:
— «Братья… Рождается новый мир… Мусульмане России, татары Поволжья и Крыма, киргизы и сарты Сибири и Туркестана, турки и татары Закавказья, чеченцы и горцы Кавказа, все те, мечети и молельни которых разрушались… царями и угнетателями России!.. Устраивайте свою национальную жизнь свободно и беспрепятственно. Вы имеете право на это…
Мусульмане Востока, персы и турки, арабы и индусы, все те, головами и имуществом которых… сотни лет торговали алчные хищники Европы, все те, страны которых хотят поделить начавшие войну грабители!
Мы заявляем, что тайные договоры свергнутого царя о захвате Константинополя, подтвержденные свергнутым Керенским, — ныне порваны и уничтожены. Республика Российская и ее Правительство, Совет Народных Комиссаров, против захвата чужих земель: Константинополь должен остаться в руках мусульман!.. Мы заявляем, что договор о разделе Турции… порван и уничтожен…» — Листок скользнул снова на стол. — Понятно ли, что́ произошло? И когда Антанта захватила Турцию, вошла в проливы, в Черное море, когда английские корабли стали бить и по нашим берегам, и по турецким, поддержали десант генерала Слащева на Керченском полуострове в Крыму, а крейсер «Калипсо», миноносцы «Тобано», «Томагавк» смели огнем села Владиславовку, Ак-Монай, Булганак, Аджимушкай, Катерлез и наши товарищи погибали здесь в каменоломнях, когда эти же и американские корабли высадили войска на турецком черноморском побережье, — тогда мы получили письмо от турецких патриотов, создавших в Анатолии новое, революционное правительство. Несколько месяцев шло письмо в Москву, преодолевая преграды, поставленные интервентами, но дошло. Мустафа Кемаль сформулировал предложение объединить усилия в борьбе, просил помощи. По поручению Совнаркома товарищ Чичерин ответил незамедлительно…
Фрунзе зачитал ответ: «Советская Россия, государство городских и полевых рабочих, враг всякого угнетения, протягивает братскую руку турецкому трудовому народу, герою больших сражений, разыгрывающихся в Малой Азии».
Зачитал и радиограмму Кемаля Ленину: «В твердом убеждении, что только наше тесное сотрудничество приведет нас к желанной цели, — я приветствую всякое дальнейшее закрепление связывающих нас дружеских уз. Выражаю Вам свою глубокую признательность за ту дальнозоркую политику, которая по Вашему Высокому почину проводится Советской Республикой как на Востоке, так и во всем мире».
Ваня спросил: интересно, как относится паша к турецкому беднейшему крестьянству?
— Ваша фамилия? — подался к Ване Фрунзе. — Пока что не возьмусь ответить вам, товарищ Скородумов. Совсем еще недавно Мустафа Кемаль находился при султане адъютантом. Казалось бы, кадет, монархист. Новые факты говорят, однако, что он — человек, уловивший ход истории, его программа отчетлива и практична: изгнать из страны интервентов, войска Антанты. От султана он как будто бы отделился.
Фрунзе зачитал еще одно письмо — Кемаля Чичерину:
— «…Наша нация вполне оценивает величие жертв, на которые пошла русская нация ради спасения человечества… Я глубоко убежден… что в тот день, когда трудящиеся Запада, с одной стороны, и порабощенные народы Азии и Африки — с другой, поймут, что… международный капитал пользуется ими… и в тот день, когда сознание преступности колониальной политики проникнет в сердца трудящихся масс мира, — власть буржуазии кончится… Нашего тесного союза будет достаточно для того, чтобы объединить против империалистов Запада всех тех, кто до сих пор поддерживает их власть покорностью, основанной на терпении и невежестве».
Ваня напряженно слушал. Обрадовался: вот, даже паша восстал против капитала. Значит, и в Турции возможна хорошая власть.
Фрунзе, верно, догадался, о чем подумал Ваня.
— Нет, он не марксист, хотя пишет, возможно, от чистого сердца. Мы еще не знаем, что он о себе самом думает и что он есть на деле, каково отношение к нему крестьян. Но факт, и очень важный, — за помощью он обратился к нам, голодным и разутым, а не, скажем, к богатой Америке. Выходит, союзник наш? Союзник!
— Соображающий, видать…
— И похоже, не робкий, — поддержал Фрунзе. — Получить наше оружие — значит, и наших врагов получить. А он, как только взял власть на клочке Анатолии, направляет своего адъютанта в Реввоенсовет нашего Кавказского фронта, просит: Антанта со всех сторон на нас наступает, дайте винтовок, пулеметов — отбиться…
Красноармейцы дружно, заинтересованно:
— Дали?
— Мы сами в это время еще воевали, но поделились чем могли — враг-то один. Англия снабжает Врангеля через проливы, Врангель — с ней, значит он и кемалистам враг. Тут же и дали.
— Кто скоро помог, тот дважды помог, — заметил Ваня. — Так у нас в деревне говорят.
— Вы поняли правильно, — сказал Фрунзе. — Вот так, впервые за все века, минувшей весной между Россией и Турцией был заключен «Договор о дружбе и братстве». Несмотря на все попытки Антанты и Америки направить кемалистов против нас. Товарищ Ленин тогда сказал: вот этим договором кладется конец бесконечным войнам на Кавказе. Вот это самая большая помощь турецкому народу.
— Какая там, в Турции, обстановка сейчас, товарищ командующий?
— На поле боя — затишье. Решающая военная схватка еще предстоит Кемалю. Если не произойдут какие-нибудь неожиданные перемены. А пока что вовсю действует дипломатия. Мы постараемся там подписать украинско-турецкий договор. Такой же, как Московский. Московский крепко, очень хорошо ударил по империалистам. Они хотели бы удушить и нас, и волю народов Востока к освобождению… Но мы постараемся…
— Разрешите спросить, в чем незадача? — это Ваня.
Фрунзе неторопливо отвечал:
— Антанта добивается все того же — наши отношения с Ангорой подорвать. Ангорское правительство, как видно, далеко не монолитное. Колеблется. Этим и пользуется Антанта. Все идет в ход — клевета, наговоры.
Ваня подумал: «Не впервой лгут, и не скоро кончат».
А Фрунзе:
— Не унимаются и панисламисты, мусаватисты, дашнаки, белогвардейская верхушка. Скажем, в Константинополе шипят на нас и хорохорятся штаб Врангеля, Монархический союз да «Союз спасения родины» — этакое названьице! Комитет партии кадетов да «Союз офицеров армии и флота». И кто его знает, сколько еще всяческих черных союзов. Без устали распространяют лживые слухи, что и красная Москва вот-вот пойдет войной в Анатолию. Мол, в Закавказье уже изготовилась Красная Армия, с нею комиссары, Чека… Но мы приедем, турки увидят, товарищ Скородумов, вас, красноармейца, вашу звезду на буденовке, скажут: слухам больше не верим, вот она, Красная Армия, у нас в гостях, луна узнается по восходу, человек — по походке. Увидят, кто друзья, кто враги.
Ваня слушал принахмурившись, очень внимательно. Фрунзе говорил о дороге, показывая ее на карте:
— Вот здесь начинается колесный путь, тропы… В прошлом году Анатолия была отрезана от нас. Первая наша делегация добиралась три с лишним месяца. Не пропускали ни грузинские меньшевики, ни армянские дашнаки. Пришлось идти нейтральной полосой, вот этим коридором. На всякий случай — под охраной кавполка и пулеметного взвода вдобавок. Были стычки с отрядами дашнаков…
Кто-то заметил с гордостью:
— Теперь-то они — советские, Грузия и Армения!
— Да, проедем спокойно. А как будет в самой Турции — увидим. Дорогу осложнит, возможно, некоторый груз.
— На чем поедем-то, товарищ командующий?
— До границы — поездом. Дальше железной дороги нет, поедем на лошадях. При этом придется иметь в виду невообразимый бандитизм в горах. По сообщениям из Баку, в самой Анатолии действует множество мусаватистских групп — бежали с Кавказа. Одна из них называется «Вожаки». Эти «вожаки» надеются, что армия Восточного фронта турок вот-вот пойдет в наступление на Азербайджан, и они тогда станут вожатыми — проводниками турецких войск. Тайно работают в Анатолии и агенты сэра Герберта Харингтона — верховного ставленника Англии в оккупированном Константинополе, того самого Харингтона, который арестовал в Константинополе сотрудников нашей торговой миссии, держал их в железной барже-тюрьме, потом на фелюгах под конвоем миноносца отправил к берегу Крыма. Так что будет трудно…
«Ничего, тропами проедем, — подумал Ваня. — С карабином в руках!»
— Первая наша задача — добраться. Прошу вас тщательно подготовиться, время еще есть. Одежду, обувь надо будет подновить. Продумать, что взять с собой в дорогу. Настроиться, уяснить себе обычаи, нравы, даже религиозные, чтобы случайно не оскорбить… Будем и в дороге учиться. Надеюсь на нашу с вами дружную работу от начала до конца этой, очевидно, длительной экспедиции. В августе я был в Москве, советовался с товарищем Лениным и с Чичериным, но об этом расскажу вам в другой раз.
В начале месяца Фрунзе вызвали из Харькова на пленум Центрального Комитета. Задумано, что поедет в Анатолию он, член ЦК, «цекист». Наркоминдел Чичерин говорил:
— В нашей мировой политике наши отношения с Турцией имеют настолько крупное значение, что вопрос о личности нашего представителя в Ангоре прямо-таки главный. Надо, чтобы наш представитель импонировал туркам, и следовательно, был личностью с сильной волей и умом.
В светлой выгоревшей гимнастерке Фрунзе шел через Красную площадь к главным воротам Кремля — на утреннее заседание. Дымок вился из-под подковок на каблуках. Город плавился в зное. Солнце раскаляло камни мостовых. Над Россией стояло сухое, казалось, шуршащее небо. Хлеб сгорел. Плакаты кричали: «Волга вымирает!» Сейчас в Красной комнате, перед кабинетом Ленина, будут говорить о хлебе и о хлебе, о спасении людей, Республики.
В прошлом году, направляясь на Крымский фронт, командующий Фрунзе вошел в эту комнату — заседал Совет Труда и Обороны… Красные обои, длинные столы под красными скатертями, белые кресла, обитые красным плюшем, резко белеющая кафельная печь — такой запомнилась Красная комната. Тогда, после заседания, поздно вечером, Фрунзе ходил с Лениным по кремлевскому двору — обсуждали план военных операций. В полночь поднялись снова на третий этаж. В своем кабинете Владимир Ильич за столиком у стены поил Фрунзе чаем, угощал ломтиком хлеба на тарелочке. Обо всем тогда переговорили…
И сейчас бы… Тревожно оттого, что далеко не все было ясно. Общая цель — поддержка ангорского правительства. Но каким все-таки должно быть глубинное содержание поездки? Какие особенности? И как там в Ангоре расположились в правительстве силы сейчас, когда так успешно развивается поход афинской армии? К чему подготовиться? Чего больше всего опасаться и избегать?
Он признавался себе, что пока его сведения об обстановке крайне скудны и незначительны. Это обстоятельство волновало его больше, чем опасности дороги в анатолийских горах, где развертываются кровавые сражения.
Вчера, войдя в Красную комнату, Фрунзе не узнал ее — перестроили. Расширилась, не два, а четыре окна; на дверях и окнах — шторы. Но по-прежнему дверь открывается в кабинет Ленина.
Люди сидели за двумя длинными столами, примыкающими к поперечному. Открылась дверь, из своего кабинета вышел Ленин и сел с краю. Сразу началась работа. Ленин, заметив Фрунзе, приветливо кивнул ему.
Напряженны утреннее и вечернее заседания, перерывы редки. Выступления кратки, сосредоточенны: как идет сбор продналога, поступление и перевозка семян, организация питательных и медицинских пунктов, спасение детей… Решено: военные — члены ЦК, находящиеся в Москве, — соберутся, обсудят, как Красная Армия поможет голодающим. Это предложение Ленина. Решено: Калинин безотлагательно поедет в голодающие губернии…
Ленин, бледный — чувствовалось, пересиливая нарастающую усталость, — все-таки стремительно делал какие-то пометки, подсчеты. Фрунзе видел и то, как чутко, подняв брови, будто удивлен, он слушает людей.
Обстановка в Красной комнате — свободная, дружеская. Вдруг прозвучит и острая шутка. Один другому передает записки.
Вчера ни в одном из перерывов поговорить с Лениным не удалось: другие опережали Фрунзе, подходили к Ленину со своими делами, как только объявлялся перерыв, либо Ленин уходил в свой рабочий кабинет.
И вот очередной день работы. Поглядывая на Владимира Ильича, Фрунзе представлял себе, как войдет наконец в знакомый ленинский кабинет, увидит книжные полки, настольную лампу с зеленым абажуром из стекла, пальму у окна. Войдя, умерит стук своих армейских сапог. Но Ленин услышит, не отрывая пера от бумаги, взглянет, и скрыто-ласковая мелькнет его улыбка.
На вечернем заседании говорили о вооруженных силах, об армии. Затем пошли украинские дела. И внезапно быстро решился вопрос о поездке в Турцию Фрунзе, военного… Он пристально смотрел на Владимира Ильича. Положив ручку с пером, Ленин поднял глаза и снова кивнул Фрунзе, лицо при этом посветлело.
Наконец председательствующий произнес: «Перерыв!» Задвигались кресла. Бросив карандаши, курильщики взялись за папиросы. Открылась дверь в коридор. В эту минуту Фрунзе и подался к Ленину. Легко поднявшись, Владимир Ильич бочком уже шагнул было к двери в свой рабочий кабинет. Однако, заметив устремившегося к нему «цекиста», повернулся, с улыбкой прищурил левый глаз, подал руку:
— Здравствуйте, здравствуйте, уважаемый украинский гражданин!
«Украинский гражданин» — так следовало теперь рекомендовать Фрунзе анатолийскому правительству.
— Вот вам новое поручение! — Углубились весело морщинки, расходящиеся от уголков глаз Ильича. — Необходимо съездить, и, как видите, именно вам, украинскому главкому, украинскому гражданину!
Фрунзе спокойно проговорил:
— А этот гражданин ничегошеньки не знает о том, что происходит там…
Брови Владимира Ильича приподнялись:
— Как так — ничегошеньки? Турецкий крестьянин восстал всей массой, ведет национально-революционную войну, самую настоящую, решительно, бескомпромиссно…
«Это — главное», — тотчас подумал Фрунзе, продолжая вслушиваться в то, что говорил Ленин:
— Крестьянин, его жена и даже дети, все участвуют! И офицеры, и буржуазия — не самая крупная и немного даже крупная. Против империалистических волков, против наших врагов. Это мы знаем очень хорошо. Что же касается оттенков обстановки, движения групп, то надеюсь, что товарищ Фрунзе проедет, на месте все узнает, благополучно вернется и нам всем расскажет! Непременно посоветуйтесь с Георгием Васильевичем. Чичерин знает уйму восточных подробностей, словно сам — шах!
Ленин улыбнулся, улыбнулся и Фрунзе.
Ленин вновь присел к столу на краешек стула. Фрунзе опустился на соседний. Близко увидел подсвеченное красной скатертью лицо Ленина, рыжеватые усы, яркие сейчас веснушки на скулах.
Склонившись, Ленин заговорил тихим голосом, доверительно, быстро. Непрерывной нитью шла цепкая мысль:
— Мустафа Кемаль не признает султана?
— Кажется, не признает.
— Не признает, не признает! Совершенно не признает, категорически. И какие бы он при этом ни выдвигал фантазии и теории, он фактически во главе крестьян, пока что вместе с ними, отчаянно воюет с империалистами. Объективно он наш союзник. Мы можем пойти на временный союз с национальной революционной буржуазией, если она воюет с империализмом. Ведь при этом поднимается и выходит на путь революции самая забитая, угнетенная масса! Ваша задача, украинский гражданин, хотя и сложна, но и вполне ясна. Когда вы воевали с Колчаком, Врангелем, в чем вы больше всего нуждались?
— В силах.
— В поддержке, с какой бы ни шла стороны, даже со стороны погоды и господа бога. Весьма любопытный человек, малоизвестный нам Мустафа Кемаль, сейчас, несомненно, о том же просит аллаха…
— По-видимому…
— А явится к нему украинский гражданин, потому что сегодня мы на этой земле живем, думая не только о пролетариях, о рабочих, но и об угнетенных народах всех стран, потому что мы — их представители в мире. Мы родственны турецким мужикам, турецким нищим, стараемся им пособить в их мучительной освободительной борьбе — борьбе за жизнь, хотя и ведут ее под руководством не социалиста, а бывшего султанского адъютанта Мустафы Кемаля, кажется мудрого человека, судя по его отношению к нам, большевикам. Он не боится вести с нами дружбу, добивается нашей помощи. Колоссальная же наша помощь — это то, что мы на весь мир объявили: мы не цари, никогда не пойдем завоевывать что-нибудь в Турции. Это открыло новую дорогу, которую Кемаль, кажется, понял. Вы поедете и подтвердите: мы своей политики не изменим. Ведь там сейчас, когда империалистский волк уже забрался в хлев, возможны зигзаги, совершенно неожиданные повороты турецкой политики: не попросить ли милости у волка? Вы, военный, приедете к Кемалю, военному, договоритесь: перед угрозами волка друг другу не изменять ни при каких обстоятельствах. Докажете, что за мир на восточной границе им и сейчас не надо беспокоиться.
Ленин поднялся, обеими руками взял руку Фрунзе:
— А ведь вы знакомы с одним из тюркских языков? Удачно!
Они встретились впервые в девятьсот шестом в Стокгольме на съезде, когда Фрунзе было двадцать два, и совсем еще недавними были детство и юность, прошедшие в Киргизии среди мусульман, которых лечил и с которыми ездил на охоту отец, фельдшер Василий Фрунзе.
Ленин уже открыл дверь в свой кабинет:
— Если удастся, еще повидаемся и поговорим обстоятельней… Вероятно, удастся, хотя в последнее время я препротивно чувствую себя, болит голова, не сплю… Отдохните сейчас, погуляйте, пока перерыв…
Неподвижно стоявший Фрунзе сделал шаг, осторожно пожал руку Ленина:
— А мы все безбожно эксплуатируем вас…
Владимир Ильич, виновато улыбнувшись, скрылся за дверью.
…Поздно вечером заседание окончилось внезапным тревожным постановлением: запретить Ленину усиленно работать ввиду его болезни. Обязать продолжить отпуск точно на то время и на тех условиях, как будет указано врачом. А если во время отпуска что-нибудь и делать, то только с официального согласия секретариата ЦК.
Кончилось заседание, но Фрунзе не вставал, смотрел, как Ленин собирает на столе бумаги, что-то говорит секретарю…
Из ворот Кремля скорым шагом вышел, толкая велосипед, боец с кобурой на боку, с сумкой на другом — курьер, «самокатчик». Велено было доставить письмо от Ленина товарищу Фрунзе в гостиницу «Метрополь», Боец знал его раньше. В прошлом году Фрунзе был награжден почетным революционным оружием — за победу над Врангелем. «Народному герою» — было выбито на шашке с позолоченным эфесом. Через несколько минут увидит Фрунзе снова. Отдаст ему запечатанный конверт с письмом номер 705. Попросит расписаться… От Ленина в руки товарищу Фрунзе.
По телефону Фрунзе условился о встрече с Чичериным. Наркомат иностранных дел занимал часть все той же гостиницы «Метрополь».
Пообедав в столовой — тут же, внизу — пшенной кашей и киселем, Фрунзе вышел побродить, подумать.
Детали обстановки в Анатолии, тамошних взаимоотношений, которые, несомненно, все время меняются, просто невозможно сколько-нибудь точно знать, находясь в московском «Метрополе» и не имея прочной связи.
Стало быть, сперва заочное накопление известий, мнений, собирание крох. Затем изучение фактов на месте, личные знакомства, все возможное нужно увидеть воочию…
Московские военные не имели точных свежих сведений о положении армии Кемаля: критическое — и все. Турецкий посол в Москве, генерал Али Фуад, тоже мало что знал и был крайне встревожен.
Фрунзе нашел в архиве любопытный отзыв генштаба царской армии (для союзников) о командире Шестнадцатого турецкого корпуса Мустафе Кемале:
«Популярнейший, храбрый, талантливый, энергичный и независимый по отношению к людям, занимающим более высокое положение… уважаем всеми… удачно воевал в Бенгази и Триполитании, дважды спас положение в Дарданеллах… Принимает программу младотурок, но презирает членов комитета. Опасный соперник для Энвера».
Энвер-паша, лидер партии иттихадистов[2] — так называемых младотурок, совсем еще недавно — военный министр, один из членов триумвирата, правившего Турецкой империей, после поражения бежал из страны. Ныне Энвер-паша в эмиграции, а Кемаль стоит во главе народа, отбивающего наступление Антанты. На волоске, однако, висит Мустафа Кемаль… Стало быть, съездить и от имени России, Украины, Кавказа, всей Советской страны заявить о поддержке…
Раздумывая, Фрунзе не видел улицы, проносившихся грузовиков. Но вот к гостиничному подъезду подкатил открытый, с кожаными сиденьями автомобиль, похоже с иностранцами. Над высоким бортом виднелись кепи. Иностранцы с любопытством смотрели на приземистое здание с затейливыми купеческими башенками по фронтону, на треснувшее стекло витрин у самой панели, на конусные ямки, выбитые пулями в кирпичах, — это вот заинтересовало. Наверно, вопрос — выберется ли Россия из разрухи? Когда?
Лестница и коридор по-старому устланы ковровой дорожкой. На третьем этаже — комнаты Наркоминдела. Фрунзе сел в приемной Чичерина, ждал, пока нарком закончит напряженный разговор с кем-то по телефону. Из-за двери Фрунзе слышал его тонкий голос.
Кабинет Чичерина заставлен книгами, как библиотека. На большом столе и старинных креслах с вычурными спинками — множество папок с бумагами. Чичерин без пиджака, в жилете. Поднял быструю нервную руку, остро и, казалось, даже с какой-то тревогой глянул в лицо Фрунзе выпуклыми орехового цвета глазами.
Фрунзе знал о масштабах его деятельности, наркомат трудился круглосуточно. Ильич говорил, что Чичерин — работник великолепный. Но немногие могли увидеть то большое, что делалось Чичериным.
Белогвардейцы негодовали: дворянин обернулся врагом дворянства, отдал большевикам все свои деньги — свою долю наследства от проданного имения своей матери в Уфимской губернии, сам стал большевиком. Фрунзе вспомнил фельетон о Чичерине во врангелевской газете «Таврический голос». Эту газету Фрунзе видел в прошлом году в доме у городского сада в Симферополе, где ночевал полевой штаб Крымского фронта, когда перешли Сиваш. Фельетон был помещен в рубрике «Враги России».
А пролетарии, красноармейцы гордились им, выходцем из дворян Чичериных, внуком помещика Тамбовской губернии, сыном царского дипломата.
В конце пятнадцатого века в свите племянницы византийского императора прибыл в Россию Афанасий Чичерин. Племянница императора вышла замуж за московского царя Ивана III, и Афанасий Чичерин остался в России… Отец наркома окончил университет, служил под началом дипломата Горчакова, ездил за границу в составе российских миссий, был советником посольства в Париже, собрал многие исторические произведения и дипломатические документы. С детства видел их будущий нарком.
В селе Покровском Чичерины построили школу для крестьянских детей. Молодой Чичерин был потрясен крайней нуждой простых людей и в России, и за границей, где он учился.
«У меня жажда живой среды, — говорил он, — жажда массы, гущи процесса… Я невольно сблизился с рабочим классом… На почве личной дружбы, забот о детях. Я изнутри узнал рабочую среду. Я глубоко полюбил ее».
В августе семнадцатого года английские власти арестовали его за «антисоюзническую деятельность». Заключенный № 6027 сидел в одиночке Брикстонской тюрьмы. Отсюда он писал товарищам — просил их не забыть о его няне в России, послать ей денег из его скромных сумм: своей старенькой няне, где бы ни был, он неизменно помогал.
Чичерин не ждал скорого освобождения. Но пришло седьмое ноября, Советское правительство ультимативно потребовало — освободить! Бывшему при Временном правительстве английскому послу Бьюкенену было предложено передать в Лондон, что не выпустят из России ни его, ни других британских подданных, пока не выйдет на свободу Чичерин. Если бы знал премьер-министр, дьявольски умный Ллойд Джордж, кого он выпускает! И вот в начале восемнадцатого питерские рабочие тепло встретили Чичерина на вокзале.
У Чичерина и сейчас не было семьи, дома: его жилой номер в гостинице — второй рабочий кабинет. Управляющий делами Совнаркома, зайдя однажды к Чичерину, увидел, что нарком увлечен каким-то письмом, но при этом, не глядя, берет тут же с тарелочки и грызет сырой овес — выдали наркоминдельцам в качестве пайка, дома очистят, смелют на кофейной мельничке… Чичерин был одинок, не вел хозяйства.
Он был болен. Сахарная болезнь неизлечима, он это знал. Облегчать ее течение казалось ненужным: временами он хорошо чувствовал себя. Однако он часто простужался, сотрудники видели его с шарфом, обмотанным вокруг шеи.
Фрунзе, подойдя, склонил голову, пожал его большую с длинными пальцами руку, опустился в кресло и уже вблизи увидел беспокойные, выпуклые, орехового цвета глаза наркома. Сказал:
— Георгий Васильевич, помогать ныне Турции или бросить ее, конечно, такого вопроса у меня нет…
Чичерин повел плечами, как в ознобе:
— Но кое-кто у нас считает, что дружба с кемалистами просто недоразумение, находит обстановку в Ангоре скандальной и полагает, что там, по существу, верховодят империалисты, пока в парламенте идут потасовки и кулачные бои, чем разрешаются скандалы… А мне вспоминается книга Тэна о французской революции и вписанное одним из моих родственников на полях: «Я ли, не жалея рыла, обшарила весь задний двор». Исследование задних дворов — вот что нужно сказать о мнении кое-кого! Коллекция анекдотов о каких-то драках в Национальном собрании… Да, у Кемаля есть противники, о нем многое выдумывают. Но из этого не следует, что личность Кемаля незначительна или что он против нас. По крайней мере сейчас.
— Постараюсь поговорить с ним по душам. Что сказать ему от вашего имени, Георгий Васильевич?
— От всех нас! Мы понимаем, какую тяжелую, кровавую борьбу ведут ныне турки… Да, там положение сложное, особенно сейчас, когда армия Кемаля отступает под ударами королевской армии Афин. Положение самого Кемаля также сложное. Это мы видели, чувствовали уже на переговорах с турками в Москве. Переговоры были нелегкими, долгими, с бесконечными зигзагами. Турки нервничали, колебались. На первом этапе просто метались между Лондоном и Москвой…
— Вопреки своей же поговорке — «Не кланяйся, как весы, в обе стороны»?
Чичерин помедлил, ответил:
— Да, поговорка чудесная. Но слишком острая, и вам, когда поедете, может, и следует кое-кому там напомнить ее. Кемаля же, например, мне кажется, она незаслуженно оскорбит. А главное в отношениях с Анатолией — как бы она ни колебалась, не терять из виду историческую перспективу. Как ни страстно желание Сити привязать к себе имущие классы восточных народов, имеется нечто, на чем эта политика поскальзывается. Имеется неизлечимая склонность господ из Сити получать в колониальных странах некую мелочь, называемую сверхприбылью! И имеется столь же неизлечимая склонность тех, с которых она должна быть содрана, ее не платить…
Фрунзе откинулся в кресле, усмехнулся. Чичерин продолжал:
— Парижский агент Франклен-Буйон или агент ультразловредного Форейн-оффиса наверняка сейчас обхаживают и Мустафу, и его противников, но это нас не пугает!
— А военное поражение не приведет ли к сговору с Антантой?
— Вряд ли! Правда, наш полпред товарищ Нацаренус шлет почти панические телеграммы, что глава обороны Рефет-паша интригует против Мустафы, вместе с Энвер-пашой, который болтается в эмиграции, хочет отстранить Мустафу и, пока враг не взял Ангору, сговориться с Антантой. Но мне кажется, что это не реально…
— Смещение Мустафы Кемаля?
— Как сказать, стремящихся к этому генералов там предостаточно, — отвечал Чичерин. — К тому же, сообщает Нацаренус, пока Мустафа и Февзи на фронте, Рефет-паша стал уже председателем совета комиссаров, и в полиции и всюду насадил своих людей. Сторонников же Мустафы удалил…
— Выходит, мы с нашей поездкой вроде уже опоздали?
— Нет, нет! О ней сейчас же громко объявим всему свету, и это поможет Кемалю устоять перед нажимом и с Запада… Я храню вот эту статью из «Дейли геральд», — Чичерин достал папку с вырезками, прочел: — «Заговор о создании нового фронта против России на Кавказе налицо. Западные капиталисты не хотят отказаться от своих надежд на бакинские нефтяные богатства… Опасность заключается в секретном союзе между Кемалем и Антантой против России… Нужно признать Кемаля, дать ему компенсацию за расходы в Армении, и он согласится выгнать красных из Баку…»
— От этой мечты Запад еще не отказался…
— О ней хлопочут его агенты! В самой Анатолии! — подхватил Чичерин. — Весной мы разгадали этот план. Разгадали и сорвали его! Тогда Красин телеграфировал о заявлении французской «Матэн»: желаемое франко-турецкое соглашение даст возможность создать Кавказскую конфедерацию. Запад будет, так сказать, организовывать Кавказ! «Организовывать» — это их словечко!
— Любопытно…
— Мы тогда обратились к рабочим за границей. Мы приняли дипломатические меры, чтобы удержать Турцию от участия в этом гнусном походе. Все это время нам удавалось удерживать Турцию от пагубных выступлений, от опасной ориентировки. Когда подписали Московский договор, открылась перспектива полного избавления от вечных войн на Кавказе. Навсегда! Скажите, пожалуйста, Мустафе, что мы крепко держимся за наш договор, Московский. Если вам удастся укрепить его подписанием аналогичного — украинско-турецкого, то антисоветского похода впредь не будет.
— А если к власти в Анатолии придет оппозиция, Рефет?
— Слишком много причин толкают турок к дружбе с нами. Что будет с Кемалем, если король возьмет Ангору? Что бы ни было, война за независимость на этом не кончится. Я хочу сказать — в случае поражения сейчас…
— Георгий Васильевич, вполне сознаю, что без союза с народами Востока наше социалистическое дело немыслимо. Стало быть, помощь борющейся Турции — наш не только моральный, но самый естественный, соседский интерес. Как член Цека, я полностью поддерживаю обещание помочь оружием и золотом. И думаю вот, как бы добиться решения, изыскать, получить какую-то сумму и отвезти в счет тех обещанных десяти миллионов… Обещание надобно выполнить. Верно? Ведь турки проливают свою кровь…
— Это все так, — задумчиво проговорил Чичерин. — Да где взять?
— Чрезвычайно интересуюсь личностью Мустафы Кемаль-паши, — сказал Фрунзе.
— Прочтите его письма. Особенно первое — к Ленину. Его декабрьскую радиограмму Ленину… Султанский двор ругает Мустафу дьяволом. А он отвечает: если дело независимости этого потребует, то я и дьяволом стану!
— Есть один вопрос, филологический, что ли. Знаю, члены ангорского правительства называют себя «векилями», на французский переводят — «комиссар», а можно и «министр». В нашей переписке — как?
— «Комиссар». Это импонирует им.
— Кружатся еще тысячи вопросов у меня…
— Обстановка меняется без спроса, вот и вопросы! — засмеялся Чичерин. — Зато политика наша постоянна! Пожалуйста, скажите там, пусть держатся так же. Закавказские республики на произвол не отдадим. Если вновь о Батуме заговорят, то пусть не забывают: не согласимся на пересмотр уже утвержденного Московского договора. Батум принадлежит Советской Республике! Пусть князь Карабекир-паша, командующий Восточным фронтом, не смотрит на Кавказ, как лиса на виноград…
— А ведет армию на Западный фронт…
— Если же заговорят о нашем торговом соглашении с Англией, то пусть не подозревают нас и поймут: Англия надеется торговлей убить Советскую власть, остается враждебной не менее, чем Штаты, которые заявляют, что никогда не признают нас! Напомните, пожалуйста, о двойной политике Англии: одной рукой подписывает договор, а другой — снаряжает антисоветские армии. Впрочем, турки это знают на своем опыте, говорят: «Ангору бьет греческая перчатка, но в ней английская рука». Неплохо сказано!
Распрощались, и Фрунзе ушел.
Август, 1921
…Вам поручается сообщить турецкому правительству… чтобы предоставило полную возможность Фрунзе выполнить свою задачу. Его назначение должно подчеркнуть тесную связь Советских Республик с Турцией, и факт поездки такого видного лица, притом главкома, в Ангору в момент поражения должен произвести эффект.
Ввиду Ваших указаний на финансовую катастрофу, я зондирую почву, не удастся ли теперь послать вторые пять миллионов золотых рублей. При наших затруднениях… это нелегко, но я прилагаю усилия.
…Еще раз повторяю, что мы базируемся не на мимолетных ситуациях, а на длительных исторических силах, и поэтому не только не ослабляем наших тесных отношений с Турцией, но, наоборот, усиливаем их. Турецкая национальность не погибнет, и национальное движение достаточно сильно, чтобы в конце концов одержать верх, если даже будут временами капитуляции верхов перед Антантой.
То была главная мысль. Скажем, бывший векиль иностранных дел Бекир Сами-бей совсем уже тесно сошелся с Антантой…
В августе солнце разило все живое на Малоазийском плоскогорье. Будто недостаточно было огня от ружей, бомб. Сабельные вспышки ослепляли солдат. Раскалились склоны холмов, уложенные телами павших.
Греческий король Константин под зонтом въехал в древний Эскишехир, бросил своим войскам клич: «На Ангору!» И вот его авангард уже у реки Сакарьи.
Турецкая пехота вместе с кавалерией весь день двадцатого с криками «Алла!» то и дело бросалась в контратаки против воинов в белых чулках с помпонами — кипело сражение…
Закат обагрился, тут же и погас, фиолетовым стало небо, затянуло торчащий минарет мечети Дуа-Тепе, в селении, где главная квартира турок. Ночь накрыла землю, и оборвались крики, пальба. Тоскливо заскрипели цикады, стало холодно, запахло майораном — душицей, диким чесноком. Глухой голос верховного главнокомандующего Кемаля где-то во мраке:
— Адъютант, подойди! В Дуа не поеду. Ночую в поле…
Это чтобы утром с вершины холма уловить через трубу ход неприятеля. По ступеням Кемаль сбежал в отрытый солдатами окоп, лег на тюфяки, взглянул на звезды, дрожащие за воздушными струями. Сказал:
— Отсюда не видно зарев, легко усну. Разбудить, если телеграмма.
Однако спать еще не стал, закурил. В ночной тиши пришло раздумье… Запад взял за горло железной рукой… Три года, как окончилась мировая война и развалилась империя.
…В те дни Кемаль со своей Седьмой армией совершал марш из Палестины домой, дошел уже до Александретты у моря. Вдруг с Босфора глупый приказ маршала Иззет-паши: отдайте англичанам этот город, он нужен им для снабжения Алеппо, отдайте — мы бессильны…
Это значило сдать и армию. Кемаль ответил: списку жертв следует положить конец. Но маршал продолжал увещевать: английский генерал обещал снисхождение, дал заверения джентльмена, ответим любезностью. Скрывая ярость, Кемаль с иронией ответил: «Я чувствую себя лишенным той деликатности, которая, очевидно, нужна, чтобы осознать необходимость любезности». Его, конечно, отстранили от армии, но он успел раздать населению ее оружие.
«Я начал борьбу. Мне помогла Россия. Самим своим существованием. Заявлением Ленина о святости нашей борьбы», — подумал Кемаль.
Первые атаки Запада были отбиты… Но худо получилось во Фракии: действующие совместно турецкие и болгарские четы оказались оторванными от главных сил и отступили в Болгарию — не получили поддержки от стамбульских аристократов, османов, которые не верят в победу Турции, подавленные богатством и размахом жестокостей Запада.
«Я поступил безошибочно, обратившись с письмом к Ленину, — думал Кемаль. — Но если теперь падет Ангора, то аристократы поладят с Западом — не будет конца любезностям! — а меня убьют».
Над краем окопа тень заслонила ворох звезд. Голос адъютанта:
— Если не спишь, верховный… Только что векиль обороны Рефет-паша передал из Ангоры: вчера в Сирии французы расформировали армянский легион…
«Адвокат Антанты и султана, — подумал о Рефет-паше Кемаль. — Да!»
— Хорошо. Иди, не мешай мне спать, — сказал Кемаль и другую нащупал в пачке сигарету — изделие французской концессии «Режи» на турецкой земле, родящей превосходный табак.
Когда началось вот это наступление, Англия и Франция заявили о своем будто бы нейтралитете. Но из греческой перчатки не вынута английская рука. Франция желала бы видеть в Ангоре побежденных, податливых, хотела бы, чтобы он, Кемаль, вместе с дымом ее сгоревшей папиросной бумаги с золотой печаткой вдохнул желание выгнать красных из Баку! При мысли о том, что его хотят приобрести в качестве наемника, закипала душа… Но тут же он отдавал себе отчет в том, что единственная цель его жизни — спасти родину, и превращался в холодное железо.
«Согласия с Западом не будет, — твердо решил он. — Москва знает меня… Но поражение установит в Ангоре власть Антанты, и тогда Москве придется подтянуть дивизии… Надо отстоять Ангору… Придется бросить кость поклонникам Антанты, плетущим заговоры. Обмануть их имею право и обязан… Уступку аристократам диктуют обстоятельства. Но нужно найти ее границы. Где граница? Где выход? Как быть? Как понимает меня народ? Каким видит?»
— Еще не спишь, верховный? — послышался наверху теперь взволнованный голос старшего адъютанта. — Особая новость!
— Разве дадите уснуть! Что еще случилось?
— Только что векиль наших иностранных дел господин Юсуф передал: Москва посылает к нам главного командующего войсками Республики Украина, его превосходительство Фрунзе. Что ответить?
Кемаль сразу встал с тюфяка, по ступенькам вышел на холод…
Через девять дней полпред Нацаренус телеграфом передал из Ангоры Чичерину ноту векиля иностранных дел Великого национального собрания: согласны с назначением господина Фрунзе, счастливы, примем хорошо, сообщите как можно скорее о времени прибытия господина Фрунзе, а также каким путем он желает следовать.
Это он, векиль Юсуф Кемаль, подписал весной в Москве Договор о братстве. Образованный, он умеет составлять любезные письма. О пути же следования спрашивает недаром: все пути в Ангору нынче опасные, разорванные. Повсюду пахнет порохом, письма, бывает, идут месяцами. Сам выбирай путь.
Выехать в августе Фрунзе не пришлось. Вскоре после ноты Юсуфа поступило сообщение Нацаренуса и Российского информбюро в Трапезунде о критическом положении Ангоры: армия греческого короля переправилась через Сакарью, бои идут у Полатлы — последней станции перед Ангорой. Летчики с аэропланов швыряют бомбы на ангорский вокзал и вагоны. Государственные учреждения покинули город. Московское представительство, Нацаренус перебрались в Кайсери — на юго-восток.
Король все наступал. На Сакарье шли бои с его перевесом. Но вот в середине сентября наметился перелом. В решающей фазе сражения сила кемалистской армии перевесила. Подошло время, когда упорство турок стало утомлять королевские войска, также несущие большие потери и уже близкие к отчаянию. Они были отброшены на левый берег Сакарьи. Но теперь уже трудно было здесь удержаться, передышки им не было дано. Началось отступление короля. Это утроило силы кемалистов. Последовал приказ Кемаля — добить королевскую армию. Анатолия двинулась в контрнаступление. Был освобожден Хиври-Хисар, где еще совсем недавно находилась главная квартира короля. Крупная победа! Король, однако, армию сохранил…
В октябре поступили наконец сообщения о том, что учреждения, редакции и типографии газет вернулись в Ангору. Что и московское представительство вернулось, А король… готовится снова…
Тем временем Фрунзе ездил по воинским частям Харьковского и Киевского военных округов. В Одессе выступил на конференции: решение ЦК — всем участвовать в помощи голодающим, всем народом. Красная Армия, конечно, не останется в стороне.
Турецкая поездка просто на некоторое время отложена, но состоится непременно. Работнику Наркоминдела Украины Алексею Артуровичу Дежнову поручил Фрунзе собрать необходимые материалы — поедет в качестве дипломатического советника. Пока суд да дело, пусть изучает в Москве советско-турецкую переписку, договора, годовые отчеты, записки, архивы.
А в качестве военного советника поедет военспец Андерс, заместитель начальника штаба войск Украины и Крыма, товарищ ответственный, хладнокровный и крепкий.
Вот и ладно, что задержались… Не на юг, а пока на север, на родину, в отпуск домой махнул Ваня на день-другой, без дороги, с хлебным эшелоном. В рапорте указал, что съездить должен по «семейному вопросу».
Давно, еще в семнадцатом, Ваня пас возле Шолы стадо свиней богатого мужика Степана Фирсовича Хоромского. Это был человек торговый, пришлый: осенью отправлял в город мешки с солониной, зимой — сало. В Шоле появился давно, построил дом под железной крышей, как городской. Ваню поучал: «Богатство — от ума, а не от работы».
Ваня не смотрел в его глаза с толстыми опущенными веками, на седые подстриженные усы, серый пиджак на тощих плечах. Богатство Хоромскому — чтобы власть иметь, чтобы поклонялись. Хотел приучить и Ваню. Хотел иметь много детей, внуков, чтобы вокруг него было людно и все благодарили. Но одна только дочка была у него — Аннёнка.
Днем Ваня пас, а ночью сторожил стадо, со свиньями рядом в шалаше ложился на солому, слышал — из деревни доносились гармошка, частушки. Утром он нырял в речку Шолу, тут же прополаскивал рубаху.
Однажды пришла из деревни Аннёнка, стала перед Ваней, ладненькая такая:
— Ваня, отец велел заколоть поросенка. Приезжий у нас из города.
В те времена Ваня и на нее будто не смотрел: когда еще была сопливой, как-то посулила ему кусок хлеба с маслом, если спрыгнет с крыльца в грязь.
— Заколю хоть десять, твоих свиней не жалко! — ответил, и вдруг, для себя неожиданно, обнял ее и не отпустил.
Думал, она закричит, драться станет, и тогда он оттолкнет ее… Нет, получилось совсем другое…
Она заплакала, отвернула мокрое лицо. Жалость к ней так и пронзила. Аннёнка сидит на соломе, смотрит искоса, удивленно: «Я ведь теперь твоя жена».
Потом тайно прибегала к нему, носила хлеб, вареное мясо, пока не узнал и примчался в повозке ее отец:
— Ты что удумал, стервец, дочь у меня отобрать?
Дрожит, сыплет матерными словами, а Ваня радостно:
— Сама она, Степан Фирсович. Сама решила…
У Хоромского побелели глаза. Он зятя себе приглядел городского — откроет в городе контору, в придорожных деревнях корма́ станет закупать. А Ваня:
— Ты вот что, Степан Фирсович, за пастьбу по уговору скорее заплати мне и прощай. Отцовы долги не признаю, с него спрашивай. Не заплатишь — так я рассчитаюсь с тобой, царя больше нет.
— Эка подлюга! — тяжело задышал Хоромский. — И дочку тебе отдай, и деньгами доложи, а там и от наследства не откажешься. Так в тюрьму же я тебя загоню, не вернешься!
— А до этого я тебя сожгу, — бездумно ответил Ваня.
Аннёнка явилась через пять суток.
— Ваня, меня отец запер в амбар, даже ударил, но от тебя не откажусь. А ему не прощу.
— А что будем делать? И мои родители тебя не признают: не хотят родниться с твоим отцом.
— Уедем, — сказала, — в Ярославль, наймемся на пароход.
Ушла к тетке в Никоново скрываться от отца…
— Ладно, Иван, — снова приехал Хоромский, глаза умные: — Беру тебя в пай. Поедешь с товаром в город. Когда заработаешь, вложишь свою долю и будешь получать процент.
Ваня слушал, ушам не верил. А потом твердо сказал:
— За пастьбу заплати, и уйду с Аннёнкой.
Хоромский сжался, охваченный приступом бешенства. А спустя некоторое время произошло вот что… Ваня мылся в Шоле, нырнув, подплыл под водой к берегу. Тут высунулся и получил страшный удар по голове. В глазах потемнело. Кто-то вроде вытащил его на сушу… еще бил… и столкнул снова в реку.
Разнеслась весть по деревне: Скородумова парень купался, стукнулся головой о корягу и будто утонул. Когда подошли люди, Ваня уже сидел на траве, горстью зачерпывал воду, смывал с лица кровь:
— Холуй Хоромского бил меня, убить хотел, теперь я со Степаном Фирсовичем рассчитаюсь.
Скоро запылало гумно Хоромского с необмолоченным хлебом. Но Ваня не жег: загорелось, наверно, от чьей-нибудь цигарки. Понимал: не жечь надо хлеб, а взять бы для голодных. Так и сказал Хоромскому. Об этом и песню сочинил, и на гармони ее сыграл.
Пришла Советская власть, Хоромский заплатил за работу, и Ваня ушел от него — в Ростов-Великий, на станцию, на склады. Вступил в отряды ЧОН, на винтовке поклялся власть защищать от бандитов.
В девятнадцатом году многие крестьяне, и Ваня тоже, думали, что скоро в Шоле найдется выход из трудного положения: наделы имеются, земля есть, но ни одна семья не имеет хотя бы среднего хозяйства; у одной нет здорового работника, у другой — друга-коня, у третьей — исправного плуга, у четвертой — семян. Сложиться, так бывало в старину по-соседски. Объединиться, и власть предоставит машину, инвентарь и лес. Вот пишут в газете — в Вологодской губернии уже двенадцать коммун и двадцать артелей, в Череповецкой — пятьдесят совхозов и восемнадцать артелей; раздобывают крепкие орудия — вместо сох, косуль, деревянных борон.
И Ване думалось: если в Шоле начнется то же, тогда-то Хоромский и станет ничем, кончится его власть и в собственной семье; тогда-то Ваня с Аннёнкой без спроса обвенчаются, войдут в коммуну и будут жить.
Но расчеты не оправдались. Из-за недостатков развалились и многие вологодские, череповецкие коммуны. А в конце девятнадцатого Ваню мобилизовали в кавалерию, поскольку весу в нем было тогда всего три с половиной пуда.
Аннёнка, когда пришел с ней прощаться, кинулась к нему, прошептала, что рожать ей, и заплакала… Недолго Ваня обучался в Ростове-Великом и с маршевым эскадроном в товарном вагоне при лошади направился за Днепр — в сраженье. Летом двадцатого, когда отступали под натиском войск Врангеля, Ваню легко ранило. Две недели лежал в госпитале, сочинил на мотив «Черного ворона»:
Черный Врангель, что ты бьешься,
Вешаешь, на нас идешь?
Как на штык на мой нарвешься,
Черной кровью изойдешь!
Тем временем Аннёнка сына родила — известила…
Словно век пролетел с того часа, когда простился с ней, с отцом и матерью. Уехал, и будто высокие горы перевалил. Другие земли носили его. Степи сменялись городами, города — степями. Столько было передвижений, стоянок, ночевок на земле, качания в седле, что и во сне виделись дороги, продавленные колесами орудий, разбитые эшелоны, трупы лошадей, кроваво-белые цветы лазаретов. Прошлой весной Ваня был снова ранен, потом — к зиме, — пробившись под огнем сквозь топи Сиваша, дошел до Севастополя, видел корабли с убегающими белогвардейцами.
Где бы ни был, вспоминал Аннёнку Хоромскую, как гуляли по берегу Шолы, сидели во ржи. В синеве пел жаворонок, внизу речка журчала…
Последние полгода от Аннёнки не было письма. Где она? Сынок где?
Хлебный эшелон шел под усиленной охраной. За трое суток добрался Ваня до столицы, отсюда до Ростова-Великого уже рукой подать. Где товарняком, где на дрезине, а то и на паровозе. Со ступеньки паровоза увидел сизые купола ростовских церквей.
Глубокой осенью пустынна булыжная дорога. Синее небо леденеет, холодно, а вещевой мешок будто прилип ко взмокшим под шинелью лопаткам — Ваня вез гостинец: два арбуза и дыню.
Ваня свернул на шолецкий проселок — «поверок», по-деревенски. Вон уже прозрачные верхушки кленов и рябин, да зеленая луковица храма. За канавой, на сухом бугре Ваня опустил мешок, сам сел на ржавую траву…
Из-за голого куста шиповника показалась тощая фигура известного в деревне деда Сайки. Он уже в валенках. Искал зверобой. Для здоровья. Ваня окликнул:
— Дед, это я, скородумовский. Где Хоромский ныне — дома или в городе торгует?
— Знаю, — заспешил Сайка. — Тебя не помню, а про того знаю. Сам здеся, со старухой и внучком, а вот дочка его, та в городе. Там веселей, чай.
К отцовской избе идти через греблю-плотинку между прудами. Слева же от гребли — пожарка с каланчой. Возле нее на углу — дом Хоромского. Сюда и понесло Ваню.
Из темных сеней переступил порог… Теплом дышит печь… Дверь в горницу открылась, показался сам. И тут же за сапогами Хоромского Ваня увидел мальчонку с мохнатыми чулочками на кривых ножках, который играл на чистом полосатом половичке. Короткая рубашонка, голый задок. «Сын», — понял Ваня. Кинулся бы к нему, да с хозяевами надо поздороваться. Прижался к стенке возле двери, как проткнутый. Хоромский отступил, поманил пальцем:
— Проходи, садись. Из окна вижу — идет. Серьезный стал. Командиром? Проходи, я не против власти.
Мать Аннёнки принесла малосольные огурцы, бутылку. Ваня сказал:
— Спасибо вам, но пить не могу. Запрещается.
— А сына не знать разрешается? Вот и он тебя не признает. И не смотрит в твою сторону. А могло быть по-другому.
— Не моя вина — война. Скажите скорее, Аннёнка где?
— Послана, не скоро вернется… — Хоромский уклонился от ответа. Сам спросил: — Кончил службу или на побывку? Какие имеешь на будущее виды?
Теперь не ответил Ваня. Хоромский сказал осторожно:
— В своем военном звании мог бы, конечно, сделать пользу для семьи, для серьезного дела. Ленин что говорит? — Хоромский поднялся, достал из-за иконы желтенькую тонкую книжку — брошюру «О продовольственном налоге». — Вот, привезено из Москвы. Ленин говорит, что нужен оборот и обмен, значит и свободная торговля, капитал… Я не спекулянт. Увидели наконец! Я теперь первое лицо. Без меня с голоду помрешь. Красная Армия ослабеет. Рабочий молота не поднимет. Так? Правильная политика!
Еще летом Ваня видел брошюру в Харькове. Почему-то было напечатано: «Н. Ленин», хотя он — Владимир. Нет, не до самого корня Ваня раскопал, но мысль пришла такая: нэп и частный капитал исключительно для того приняты, чтобы продержаться до международной революции. Еще где-нибудь вспыхнет, и тогда Хоромским конец.
— Политика правильная, но твое дело все равно конченное, Степан Фирсович.
— Так ли? Ленин говорит: двигай дело через кооперацию, а хочешь — своим умом. Кто поставляет хлеб и сало, тот и двигатель! А зажимающий меня, он никто, пусть и партейный или сидит в Совете. Если ты по-прежнему против меня, то и Аннёнке не нужон! Она отца не продаст!
Показалось Ване, что выхода нет, ни одна сила не устранит Хоромского, — горько. Но тут же вспомнилось: в Турции вот крестьянство поднялось, — выпалил:
— Турция вот!.. Скоро я туда поеду.
— Табак там первейший, изюм, компот, — вновь оживился, потеплел Хоромский. — Привезешь тюков десять? Оптом возьму… Бывало, на Нижегородской ярмарке…
— Не за этим поеду, непонимающий ты, Степан Фирсович.
— За кожами? Или еще за чем?
— На помощь в борьбе! По просьбе революционного правительства! — нехотя проговорил Ваня. — Оно с Антантой воюет. С султаном.
— Гэ-э, — засмеялся Хоромский. — Берегись, султан!
— И ты берегись, Степан Фирсович. Сымем окончательно.
— Пробовали… Умыли Россию кровью, и обратно — нет.
— Что обратно? Кто умыл-то? Такие, как ты, — восстаниями!..
— Это брось! — Хоромский насупился. — Имеешь оружие, так уже и в крик? Посмотрим: ты вот голосом, а я товаром развернусь, товаром… И Красную Армию, и всех, и наследника твоего прокормлю…
— Наследник он и твой. И предсказываю: если ты меня изведешь, то он доконает тебя, двигателя через сало. За это сало я тебя, Степан Фирсович, крепко ненавижу. Когда вернусь, Аннёнку и сына заберу от тебя… Дом у тебя большой, устроить бы в нем детские ясли… либо техникум огородничества, как в Поречье…
— Ну уж этого тебе не видать, как дочки моей тебе не видать! — решительно поднялся Хоромский.
— Говори, Степан Фирсович, где она?
Не ответив, Хоромский кинулся за дверь, что-то яростно бормоча.
Потом Ваня сидел на лавке в родной избе. Пришла вся шолецкая комсомольская ячейка — трое парней. Вслух читали листовки:
— «Орудия и пулеметы замолкли… Красная Армия завоевала республике свободу. Мы свободны, но мы голодны… Крестьянство пробудилось от векового гнета, но хозяйство его гибнет. Фабрики и заводы еле дышат… Поезда ползут медленно, разруха царит… Как тут быть? В чем спасенье? В нас самих спасенье… В вас, юных пролетариях и крестьянах, если вы захотите, если твердо решите взяться за дело. Ваше счастье зависит от вас самих…»
Отец за самодельным столом резал на плашке вишневый лист на курево — ни у кого нет махорки. Тощий, с черными запавшими щеками, пальцы тряслись, когда скручивал цигарку:
— Зависит от самих… В восемнадцатом году насчитали пятьсот десятин пахотной вокруг. Агитацию тогда все уразумели — запахивать. Туто-ти пустили землю в раздел. Малоземельным и безземельным. Но что получилось? Не в силах обработать. Безлошадство! Выхода не получилось…
— Сразу бы тогда объединение, но момент пропустили, — сердито проговорил Ваня.
— Потому что мужиков не осталось. Как ты ушел, так и другие сразу… Дальше, хлеба нет, города голодают. Пришли городские агитировать: взять весь хлеб на учет. А мы: большевики на фронте этому не учили. А эти: «Мы тоже большевики. Без учета хлеба все пропадем». Поверили им, стали брать хлеб на учет. А хозяйство не получилось. Кругом в губерниях попробовали куммуны. А у нас в Шоле только разговор: земля в разделе да в разных местах, нужно сперва переделить, лесных угодий прирезать, машину достать… Ах ты!
— Да, ребята, пропустили вы момент.
— И вот Хоромский снова с хозяйством, а я хотя и с землей — нищий, и тех куммун уже нет. — Глаза отца мерцали в глубоких глазницах. Вскочил, трясет его, того гляди ударится о бревенчатую стену. — Семян нет… Ну, не выбраться никак, — он закашлялся. — Ни у кого семян нет. Только у Хоромского.
Ваня сказал:
— С поезда, товарищи, я в уком заходил в Ростове. Помощь семенами будет. Без артели не прожить, значит будет и артель или кооперация. Международный ход в общем и целом имеет это направление.
Ваня не мог точно представить себе, что такое «коммуна». Просто виделась другая жизнь, в которой нет власти Хоромского и он, Ваня, с Аннёнкой и сыном свободно живет в своей чистой избе… Он видел ту будущую свою деревню, по которой люди шли в поле или к выгону, гнали скотину, везли сено с луга. На закате краснели стволы берез, живые листья как медные. Солнце уходило за огороды. Черные, удлиненные тени от кочнов капусты, тоже медных, ложились на взрыхленную здоровую землю. Все было повито прозрачной, освещенной горящим небом защитной дымкой, будто укрывала людей от подступающего ночного холода… А осенью проезжали свадьбы… Понятие «коммуна» стояло как этот теплый, легкий, освещенный туман, за которым ширь белого света со всеми его землями и народами.
Повидать Ваню пришли родичи из соседних деревень. С детьми. Все сели на лавки, горница наполнилась громкими голосами. Пришли кто с корзиной, кто с сумкой. Стол уставили мисками с солеными грибами, огурцами, серыми пирогами, холодцом. Посредине возвышался чугун с горячей картошкой. Дядя со стороны матери, как и ее сестры, крупный, громкоголосый Алексей Грязнов, привез бутыль мутной самогонки. С красным лицом и светлыми глазами, командуя, он — одноногий — стучал под столом деревяшкой:
— Вот, живем! Крестьянин не загинет!
По одну сторону стола на скамьях сидели сестры и братья отца. Эти все тощие и будто моложе. У женщин длинные косы. Приветливые, ласковые, говорили тонкими, тихими голосами, будто щебетали:
— Милые мои, родимые! Как хорошо-то!
В торцах сидели дети сестер. За столом и учитель Максим Георгиевич, и будто случайно зашедший дед Сайка.
В гомоне одна из женщин вдруг всхлипнула, видно вспомнила своего, убитого, и бабы дружно заревели. Но Алексей Грязнов двинул деревяшкой, гаркнул:
— Размокли уже?!
Доброе родство — чем не коммуна, настоящая! Полная! Говорили друг другу только хорошее, с уважением. Забыли, как ругались при дележке… Есть совесть, есть и стыд, да и свой своему поневоле брат.
Малые дети позасыпали на руках матерей.
— Шурка, возьми, положи моего, не вылезть мне.
Младенца с голыми ножонками передавали через стол.
В темном углу на слабо белевшем покрывале лежало поперек кровати с полдюжины спящих ребят.
— Ванечка, спой! — просили материны сестры.
Ваня взял гармонь и спел:
На гармонике играю
Очень даже весело.
Что ж ты, Тая, дорогая,
Носик свой повесила?
— Про любовь! — взывала двоюродная сестра Тая.
Ваня спел про шолецких девок… Женщины смеялись, а Грязнов:
— Баба, конечно, да. Вилы ей полегче, грабельки потоньше. А что приятное — хоть на передах подвози.
За столом — несколько человек приезжих из голодающих губерний, приняты кресткомом — крестьянским комитетом в деревнях Ростовского уезда; молчаливы, лица у них зеленовато-бледные, как капустный лист.
— Как там, совсем безвыходно или что-то предвидится? — спрашивал Ваня.
— Жутко там, — отвечали. — Люди на ходу мертвыми падают… Такое, что и во сне не увидишь, — за столом говорить не будем.
Мать принесла еще блюдо:
— Как вспомнишь, что целые губернии от голода лежат, — кусок в рот не идет.
Да, подсекла крестьянство мировая война, побила народ, лошадей, заглушила землю, сожрала запасы… Советская власть, конечно, правильная, да возраста ей мало: не успела поставить хозяйство, как еще придавило и засухой. На глазах вымирают села. Не осталось ни курицы, ни яйца, ни собаки, кожу со скота сварили. Один бы хороший урожай — и спасены.
Ваня положил ложку.
— Вот и говорю: были бы артели повсеместно — скорее спасли бы большее число людей и скота, посеяли бы на будущий год.
Алексей Грязнов провозгласил:
— Мы и есть артель! По-семейному можем делать доход.
Дед Сайка смотрел голубенькими глазками:
— Артель — дело божеское. Допустим, взять монастырь… Живал я в этом обчежитии, когда из Одессы поплыл в Константинополь, дальше — в Старый Афон. Тоже артель.
Учитель сказал:
— Крестьянская община в русской деревне — испокон…
— Только наша Шола — наполовину торговая, трактирная: бывшие лакеи в Москве — все из нее, — кашлял отец.
— Хоромских повсюду заставить все сдать в артель, взять у них для спасения голодающих, — продолжал Ваня свою мысль.
Послышался смех:
— У него возьмешь! Как бы тебя самого не взял — на откорм боровов.
— У нас кулак раздевает соседа, как мародер, — сказал один из прибывших.
Трудно Ване говорить о Хоромском. Работал у него — был зависим. Давно уже не работает, а все равно зависим. Не только из-за Аннёнки. Хоромский богатством своим, как прежде, будто у власти, влияет примером. Казалось, потому и не вышло с артелью в Шоле. Глядя на Хоромского, мужики берутся за отдельное свое хозяйство, терпят недостатки, нужду. Трудно будет выбраться, хотя уже есть декрет Совнаркома о взаимопомощи и намечается кооперация. Если же во всем мире дело быстрее пойдет к революции, то у Хоромского не станет иного выхода, как сдать свое хозяйство в артель, подчиниться обществу.
За столом строили планы:
— Открыть бы крестьянский университет, — сказал учитель. — Учиться надобно, агрономию знать, чтобы быть с хлебом.
— А с лесной дачей как? Восемьсот десятин!
— Вот артели бы и передать!.. Фруктовые сады разрастить, пасеки расположить… С лесопилки ящики взять под урожай… Проселок до большака вымостить…
— Картофелетерку взять артелью у Хоромского…
Ваня разрезал арбуз — каждому попробовать, рассказал, что́ на Украине, — предполагается поездка делегации за море.
Затем Ване — вопрос:
— А что там такое в Турции, Вань?
— Доложу, когда вернуся.
На закате опустела изба. Захмелевший дед Сайка подсел к Ване:
— В Одессу, родимый, приедешь, так не зевай: сразу на корабль норови; на воле-то ночевать — холодно, да и бабы, которые ночные… В Константинополь приплывешь, с парохода не спеши. Сутолока, в глазах мельканье от красных шапок, вещи из рук хватают: ступил на пристань — плати; на мост ступил — обратно бросай монету в кружку; а за углом с блюдцами сидят… Перевозчику на пароходе заплати и больше на глаза не показывайся — потребует доплаты. Казенную еду тут не бери — дорогая. Возьми с берега хлеба, луку. Теперь же гляди, не сей ли пароход следует дальше, в Афонский монастырь? Товда тебе совсем хорошо. На горе Афон, как пристал, сразу запишися…
— Дед, иди ты… гулять. Не в Афон я. Другая откомандировка.
Ваня озабочен был, как сделать так, чтобы его письма Аннёнке попадали не в дом Хоромского, а только в ее руки, когда приедет. Матери своей не стал об этом говорить — мать не любила Аннёнку, и мать и отец не хотели родниться с Хоромским, думали, что Аннёнка загуляла в городе. Ваня решил не вмешивать родителей в свои дела. Попросил почтовика Иларионыча отдавать письма только в руки Аннёнке, открыто объяснил старому человеку — почему. Иларионыч обещал, но усомнился, как и где застанет Аннёнку, которая то в городе, то у тетки, то еще где; хорошо, если бы сама зашла в почтовую контору, а он уж сбережет для Аннёнки письма, никому не передаст…
— В монастыре там обчежитие… — не унимался дед Сайка.
— Ладно, деда Сай, — поласковей сказал Ваня. — Вот с какой просьбицей я к тебе. Как появится в селе Аннёнка Хоромская, устереги ее, скажи ей, пусть сама мои письма возьмет у Иларионыча. Сама пусть идет в контору. Понял меня?
— Как не понять… В конторе… сама…
— Сделаешь, что прошу? Не забудешь?
— Я, да чтобы забыл? Этого еще не случалось.
…Перед отъездом из Шолы Ваня снова зашел к Хоромскому.
— Дай адрес-то Анны Степановны…
— Постоянного не имеет, — хмуро ответил тот.
— Приедет, скажи ей, что письма от нее жду.
— Ей, значит, писать, на имя турецкого султана?
— Сообщу с дороги, куда писать… Фотографию мальчонки делали какую?
— Нет фотокарточки… Прощай, отец-кочевник.
Гудящее многоголосье стояло под гулкими сводами в залах школы командиров — бывшей духовной семинарии. В спальнях семинаристов теперь красные курсанты, дух кожаных ремней и грубошерстных шинелей. Вместо молельни — клуб.
Дежурный по столовой раздумывал, как накормить вернувшегося из отпуска, но еще не поставленного на довольствие Ивана Скородумова. Половник супа повар зачерпнул со дна котла. А хлеб?..
— На сегодня имею домашний, — успокоил Ваня.
Товарищи в классах, на занятиях. Ваня пошел в читальный зал, а тут на удачу комиссар, поздоровался за руку:
— Как живет деревня, Скородумов?
— Скудно, хотя и пощадила засуха нашу губернию. Продналог сдала. А вопрос в том, что инвентаря и тягла нет. Что касается богатея-кулака, то он сейчас поднимает голову, — ответил Ваня. — Как, по вашему мнению, будет дальше с кулаком? Какая сила его пересидит?
Ване хотелось, чтобы комиссар ясно ответил: «Международная революция, которая пока неслышна развивается, но победа которой не за горами». Но комиссар другое сказал:
— Советская власть и пересилит. Союз рабочего с бедняком и середняком… Ты вот что, Скородумов, напиши-ка заметку в стенную. О своих деревенских впечатлениях, так сказать. Факт полной сдачи продналога имеет исключительное значение. Спасает многих голодающих. Это огромная победа наших Советов. Враг пытался сорвать сдачу продналога, этим рабоче-крестьянскую власть погубить. Не вышло, как ни скрывал посевы, зерно… Так вот прикинь и напиши своими словами…
— Я, товарищ комиссар, одной ногой уже на дороге в Турцию стою. Написал кое-что на этот счет, — Ваня достал из кармана листок. — Вот, стихом: «Ты турок, я русский, но один у нас враг — капитал и кулак. К тебе вражды никогда не знал. Да здравствует Интернационал!»
— По смыслу правильно, молодец! — тепло сказал комиссар.
В читальню вошел преподаватель тактики. Взглянул исподлобья поверх стекол в железной оправе:
— Свой должок по тактике, курсант Скородумов, пога́сите весной. Возьмите с собой в дорогу нужную литературу. Даю вам тетрадь и целых два карандаша. Записывайте, конспектируйте.
— Турецкие слова буду записывать. Турецкий язык буду учить…
— Хоть полинезийский. А тактику знать!
— С командирами поеду. Может, они и поучат.
— Неплохо бы, неплохо…
— И турецкую тактику могу…
Ваню тревожили его сапоги — за лето прохудились. Спросить бы комиссара еще о гимнастерке, взамен застиранной. Впрочем, комиссар и сам сказал бы, будь возможность. Надо терпеливо ждать: «Абросим не просит, а дадут — не бросит». Вслед за комиссаром вышел на площадку, тут комиссар и сказал, вспомнил:
— Да, вот что еще. Тебя спрашивал замначхоз. Хочет одеть тебя. Сейчас он готовит зал к партийному собранию. Поднимись…
Широкая лестница вверх вела в актовый зал, а вниз — в фехтовальный. Парадная, на ее ступенях выстраивались курсанты, встречая гостей. Актовый зал — большой, белый; с расписанного золотом потолка свисали люстры. В этом зале «качали» своих признанных командиров, на митингах пели «Интернационал» — под высокими сводами торжественно перекатывались голоса.
Ваня быстро, через ступеньку, поднимался, когда из коридорчика вышел замначхоз, деловой такой боец, насмешливый Маргар Кемик, или, как переделали, Макар Кемик.
— Вот я, родимый, одевай меня срочно. Верно, скоро ехать, родимый.
«Родимый» — Ростовского уезда привычное приветливое словцо.
— Главное, сапоги, — сказал Кемик. — Пойдем на склад, сам выберешь пару из барахла, поносишь день, а прибьешь подковки — два! Едешь? И я еду! Я знаю турецкий язык! А ты? Ме-е…
Кемик, хотя и насмешничал, рад Ване. Сели на ящики в полосе света от распахнутой двери в склад. Ваня выбирал пару в горе сапог, связанных за ушки. Лицо Кемика вдруг приняло выражение ожесточенности, и он сказал сквозь зубы:
— Опять я туда. Думал, больше не увижу те скалы. Но я хочу туда. Не боюсь! Поеду! Фрунзе и меня взял в отряд… В скалах лежат мои братья. Три брата — Акоп, Асун, Усеп. Мои родители. Мои родственники. Все там лежат, кто не убежал…
Глаза Кемика горячо блестели, стали влажными. Ваня взглянул, вздрогнул. Слышал, что у Кемика в тяжелое время мировой войны была затравлена и погибла вся родня, хотелось как-то успокоить товарища:
— Это — прошлое, Макарушка. Это не повторится. Теперь там революция… А что было-то там с тобой, расскажи, станет легче…
— Я учился в академии Эчмиадзина, я учителем стал, но и года ребят не учил, от ятагана быстрее лани бежал! Есть несчастье родиться и жить в дикой Турции, если ты гяур, то есть христианин.
— Стало быть, ты в Турции и родился?!
— В деревне возле Эрзерума, Ваня. Мой отец был бедный крестьянин, как и твой. Сеяли пшеницу у красных скал. Летом у нас жара, а зимой… как это называется, когда холодно… Сибирь. Снегом заносило. Это ничего. А вот когда резня, ум уходит из головы, все кружится. Большая резня… Я тогда мальчик был…
— Так это в прошлом, — растерянно повторял Ваня. — В прошлом…
— Это был пятнадцатый год, весна была! Уже посеяли, когда слышим в долине дикий рев. Будто река прорвалась. Но это банда жандармов охотится. Ты мужчина? Так получай пулю или нож! Или с карниза столкнут в пропасть. Или в колодец. Парней ловили на улицах… Братья мне говорят: мы побежим в горы и будем защищаться, а ты надень женское платье и с матерью и сестренкой иди навстречу русской армии; останемся живы — придем в Эчмиадзин, к Эривани. Несу маленькую сестренку, беру мать за руку, бежим долиной Аракса до Эчмиадзина. В деревнях просим у людей милостыню. Мама до одной деревни не дошла, на дороге упала, умерла… Потом в Эчмиадзин пришел земляк, сказал, что мои братья побиты. Я двинулся дальше, в Елизаветполе сестренку отдал в приют, а сам попросился в русскую армию… В армию взяли, послали на заготовку продовольствия и фуража, — ведь я знаю турецкий, могу с населением говорить.
— А русский почему хорошо знаешь?
— Дядя мой жил в Эрзеруме. Я там учился. В школе эфенди Санасаряна. Армянский учил, турецкий учил. А учитель говорит: «Дети, учите и русский: тут у нас мусульмане, и надо знать турецкий, а тут Россия, и надо знать русский; русские наши защитники; в русских войсках есть армянский карабахский полк; вместе воевать — надо знать язык…» Я взялся учиться, учитель дал книги. Русские люди приезжали в Эрзерум, я и у них учился. Имел много русских книг. Дядя хотел ввести меня в торговлю, чтобы ехал за товарами в Россию…
— Вот и меня один человек, Хоромский, определял в торговлю! Но он из тех, кто кланяется да за пятки хватает.
— Русские купцы и к нам приезжали, я был переводчиком. Один купец приехал с дочкой, хотела путешествовать, как Пушкин, и хотела изучить турецкий язык, а я изучал русский, и вот мы переписывались: она мне — на турецком, я ей — на русском. Она жила в Грузии… В форме русского солдата я дошел до Трапезунда. Все тут думали, что я русский, а узнали бы, что армянин, то — голову долой. Два миллиона человек погубили.
— Верно это?
— Весь мир об этом кричит! Только ты не знаешь.
— Кто виновный-то? Вот в чем вопрос.
— Кто убивал, тот и виновный! Что было дальше? С русской армией мы стали возвращаться в свои деревни. Я заехал в свою, так даже родных могил не нашел. «Ну что, Кемик, — спрашивают меня жители, — теперь будешь мстить за братьев? Но мы, — говорят, — не виноваты. Это банда Арслана». Я ответил: не мстить, а за свободу Армении буду драться, вместе с русскими. Мечтал, что Кавказская армия займет всю Армению. Но в конце семнадцатого эта армия ушла из Восточной Турции, потекла на север. Я плакал тогда: зачем уходим? Ездовой при складах у меня говорит: «Четыре года не видел дома своего. Война убивала нас. Довольно! Мы кончаем войну, идем домой». Конечно, каждый хочет видеть свой дом. Но султанские паши тогда перешли границу, стали занимать наши города. Никого не пощадили!..
Это была преступная авантюра султанского правительства, триумвирата — Талаат-паша, Энвер-паша, Джемаль-паша. Талаат вел травлю Советской Республики, постоянно твердя, что любая Россия, царская ли, советская, останется кровным врагом турецкого знамени. В конце семнадцатого Совнарком заявил: войну прекращаем, конец войне — а триумвират перебросил с Европейского и Месопотамского фронтов на Кавказский десять дивизий из всех сорока пяти. Восемнадцатый год, подписан Брест-Литовский мирный договор, подписан и Турцией, однако турецкие войска Энвер-паши оккупируют Эрзерум, Сарыкамыш, Ардаган, Карс, Батум… Осенью они ворвались в Баку, разграбили город, учинили расправу — убили тридцать пять тысяч человек. По велению командующего Восточным фронтом, одного из султанских пашей, разрушены села и города, через которые прошла его армия.
Кемик не делал большого различия между султанскими правителями и кемалистами, ведь и те и другие — турки, армянских детей оставили сиротами.
— Но твоя сестренка, Кемик, ты говорил, в приюте?
— Когда наш эшелон остановился в Елизаветполе, я соскочил, сестренку из приюта подхватил и стал пробираться с нею в Тифлис. Думал, зайду к дочке русского купца. Пришел — никого нет, уехали за границу. А паши наступают, надо спасаться. Оставляю сестренку мою, Маро, у одной старухи, которая сказала: «Я одинока, оставь мне ее, а сам пробирайся в Крым, в город Армянский Базар, там наши родственники». Я добрался, родственников нет, но вижу добродушный крестьянский народ. Я — в ревком. Спрашивают: «А не пойдешь ли, товарищ, в партизанский отряд? За бедняков повоюешь с кулацкими наймитами». Я записался, получил винтовку… Был бой под Керчью, а потом мы стали отступать под натиском корпуса генерала Слащева. Отступили за Днепр, и наш отряд влился в Красную Армию. Воевал я на польском фронте, а потом против Врангеля, а после него попал вот в эту школу… Такая моя история. Теперь, когда поедем в Закавказье, возможно, найду Маро…
— Надейся и найдешь, — сказал Ваня. — А вот насчет резни… Там ведь теперь революция? В штабе один человек, товарищ Кулага, показал мне брошюру — называется «Революционная Турция». Сказал: «Сейчас сам изучаю, а в дороге дам и тебе прочитать». Понял? Ведь революция там!
— Но ведь — турецкая? — прищурился Кемик. Видно, у самого не было ясности. — За себя лично не боюсь: у меня звезда на фуражке. Но… понимаешь, там мертвыми выложены горы, костями завалены ущелья…
— Но те же, я говорю, крестьяне там, дети у них. Не может быть, чтобы… Да и мы все разве дадим тебя в обиду? Я всегда за тебя встану, как за товарища.
Ваня теперь чувствовал симпатию к Кемику. Даже забыл про сапоги, рассказал ему про свои домашние дела, про Аннёнку и сына, и что родители — так получилось — не признают…
Кемик слушал хорошо, сочувствовал, в ответ вдруг спел песенку на армянском, потом ее же на русском языке. Это было обращение к девушке, родители которой не соглашались…
Милая, побудь в моем саду,
Я сниму с тебя твою беду.
Пусть твои родители упрямы,
Путь к их сердцу как-нибудь найду.[3]
Новая весть. Вот газета… Обстановка резко переменилась: Ангора подписала какое-то соглашение с французами — оккупантами! Буржуазные газеты ликуют: Ангора порывает с Москвой…
Фрунзе за столом в своем штабном кабинете спокойно отложил газету, взял папиросу. Но прижечь забыл. С коробком спичек, зажатым в руке, подошел к окну, открыл форточку, но и тут не закурил. Пошел ходить из угла в угол…
Первая мелькнувшая мысль: Кемаль отстранен от власти. Несмотря на Сакарийскую победу. Противники лишили его полномочий, когда наступление короля было отбито и на фронте установилось равновесие. Взяли власть и переменили ориентацию.
Стало быть, в августе товарищ Нацаренус верно утверждал, что Рефет-паша готовит в Ангоре переворот? Чичерин тогда с сомнением отнесся к такой оценке положения. Он говорил: возможны уклоны верхушки, но национальное, освободительное дело Турции не погибнет. Дерево, крепко укоренившееся в земле, стоит непоколебимо в бурю, когда его верхушку мотает из стороны в сторону.
Но сейчас как будто не уклон, а полная перемена политики? Кемаль подчинился намерениям Франции? Может ли быть такое?
Фрунзе в полной мере ощутил, как не хватает ему знания личности Кемаля, знакомства хотя бы краткого, но очного, разговора с ним. Но то немногое, что знал, заставляло отвергнуть предположение, что Кемаль порывает с Москвой. Умный Кемаль не станет перерубать вокруг себя корни и объединяться с какой-нибудь антисоветской силой.
Англия, Соединенные Штаты, Франция, они ведь союзники, какими бы ни раздирались разногласиями. Совещаются, делят земной шар, Россию тоже поделили, считают деньги, количество войск.
…Много лет спустя ученые обнаружили записку главного командования союзных армий об интервенции в России:
«Если Антанта хочет сохранить плоды своей победы… она сама должна вызвать перерождение России путем свержения большевизма… Для держав Антанты жизненной необходимостью является уничтожение его как можно скорее; их солидарный долг состоит в том, чтобы объединить с этой целью свои усилия… Обязанности каждой из них должны быть, по-видимому, распределены следующим образом:
Англия: Действия в Северной России и в Прибалтике. Участие в интервенции в Польше. Действия в Юго-Восточной России с целью соединить вооруженные силы Сибири с армиями Деникина и Краснова. Организация этих армий.
США: Действия в Польше (руководство действиями союзников).
Франция: Действия в Сибири и на Украине. Организация польской армии.
Италия: Участие в действиях на Украине».
Разумеется, Фрунзе этой записки не знал. Но «солидарный долг и обязанности» союзников на деле ощущал все годы на фронтах против армий Колчака и Врангеля, организованных союзниками же. Он думал сейчас о том, что беспощадность Антанты не ослабла. Рассчитывают на голод: Россия пухнет, надо воспользоваться, предъявить ультиматум. Перехвачено секретное письмо врангелевского штаба бывшему русскому посланнику: белые войска готовятся, Антанта поддержит. Всех и вся она толкает против Советов. В Белграде министры участвовали в панихиде по Николаю II.
Весь год грозен — Кронштадтский мятеж… Война на Дальнем Востоке… Попытка занять Кавказ, подавив сперва кемалистов.
И вдруг — франко-кемалистское соглашение! Что это — коварный план? Англия угрожает Кемалю новым наступлением, а Франция мирным путем добивается — уже добилась — поворота Кемаля против Советов?
До сих пор она признавала только врагов Советской власти. Вдруг признала Кемаля… Большой успех Ангоры. Но чем заплатила? Чем? Что там произошло? В какой обстановке подписано соглашение? И почему молчала Ангора — ведь обещала сообщать на началах взаимности?
Сейчас придет Дежнов, вернувшийся из Москвы… Без шума открылась дверь, вошел старший секретарь Сиротинский — сказать, что Дежнов уже здесь. Задумавшись, Фрунзе не сразу понял секретаря:
— Что, Сережа?
Затем вошел Дежнов, оставив за дверью сопровождавшего его красноармейца. В длинном пальто, в шляпе. В руке портфель. Худощав, строен, правильные черты лица. На ходу снял перчатки:
— Здравствуйте! Любопытные новости…
Фрунзе поднялся ему навстречу:
— Жду с нетерпением… Садитесь, Алексей Артурович. Хотите чаю — согреться? Сейчас принесут…
Дежнов рассказывал, что узнал в Москве. Франклен-Буйон приезжал в Ангору еще в июне, потом в июле, В сентябре вновь приехал, месяц продолжались переговоры. И вот — какое-то его соглашение с турками…
— И Чичерин опасается, не против нас ли оно? Что известно на этот счет? — спросил Фрунзе.
— Пока решительно ничего, Михаил Васильевич. Одно лишь отчетливо: после поражения греков на Сакарье Запад раскручивает маховик дипломатии, что-то вновь обещает Ангоре, старается купить. И вот подают свои голоса ангорские деятели, готовые на все, лишь бы договориться с Западом. Эти отдадут прибрежные области, легко повернут политику против нас.
Дежнов рассказал далее о полученном в Москве сообщении из Лондона: бывший векиль иностранных дел Ангоры, Бекир Сами, тот, который приезжал в Москву, а потом метнулся в Лондон, в Париже повел переговоры с белополяками. О чем? Хотят заключить временное соглашение, потом заменить его договором между Францией, Польшей и Турцией. Направленность его понятна.
— Но сие — не более чем слухи, так ведь? Дым?
— Да, дым. Но где дым, там и огонь…
Оказывается, еще третьего октября полпред Нацаренус сообщил из Ангоры, что в Национальном собрании наделало шуму прошение векиля иностранных дел Юсуфа Кемаля и еще двоих векилей об отставке: отметают секретные антисоветские статьи в проекте соглашения с Франклен-Буйоном. Через несколько дней — новая телеграмма Нацаренуса…
Дежнов достал из портфеля, передал Фрунзе копию, Фрунзе вполголоса прочел:
— «В правительстве два течения. Одно — за мир с Антантой во что бы то ни стало. Другое — за борьбу до конца… Мустафа Кемаль занимает среднее положение…» Гм-м… Среднее? Не верится, Алексей Артурович. В таких вещах, по-моему, середины не бывает. Это, наверно, тактическое…
— Наверно, — Дежнов достал другой листок. — Так или иначе, Чичерин принял турецкого посла Али Фуада и заявил: западная пресса полна намеков, мы серьезно опасаемся. Известие об отставке Юсуфа не означает ли отказа турецкого правительства от политики, которую он представлял, подписывая Московский договор?
— Наша задача с вами усложняется… А приятные известия?
— Из Баку передали: благополучно добрался до Ангоры, главное, хорошо принят Мустафой Кемалем азербайджанский полпред Абилов. И еще: Ангора хочет заключить с нами торговый договор и консульскую конвенцию…
— Хорошо, но с франко-турецким соглашением, безусловно, намаемся. Вы готовы в дорогу?
— Мне кажется, что я уже в пути! И работаю. Буйона, может, и не превзойду в дипломатических извивах, но материалами запасся… Подобраны, систематизированы. Могу представить данные в историческом аспекте. Если хотите, то и по царским, по султанским договорам. Могу осветить, если угодно, любой вопрос.
— Прекрасно. Рад, что работаю именно с вами. Не знаю, что ждет нас, но дело свое мы исполним. Так?
— Именно так, Михаил Васильевич!
Помолчали, раздумывая, пытаясь разглядеть предстоящий путь. Дежнов вдруг вспомнил, невольно улыбнулся:
— Между прочим, в Национальном собрании, когда Мустафа Кемаль докладывал о победе на Сакарье, он сказал: «Аллах помог!» Как вам это нравится?
Фрунзе смотрел сосредоточенно:
— Что ж, учитывает верование и чувства мусульман… Кстати, есть и у меня новость. Советской власти сдался бывший стра-ашный белогвардейский генерал Слащев. Он здесь, только что из Константинополя. Думаю поговорить — пусть расскажет о Турции. Вы не хотели бы послушать?
— Думаете, он что-нибудь дельное, новое расскажет? — вопросом ответил Дежнов. — Ведь он сейчас занят исключительно своей судьбой. — А все-таки!
В одной из севастопольских бухт легко покачивалась на волне паровая яхта «Жанна», гордая и грациозная, с высокими четкими мачтами. Пришла от турецкого берега, еще вчера была собственностью генерала Якова Слащева. В прошлом году в предзимье, после перекопской катастрофы, он на этой своей яхте ушел в Константинополь.
На юге России еще не остыла ненависть к генералу — в Екатеринославе и Николаеве он расстрелял сто двадцать человек рабочих. Тогда его армейский корпус в заревах отходил в Крым, в отсветах пожаров тянул за собой колеи, полные крови. Жителям Джанкоя еще вспоминались его виселицы на привокзальной площади, а симферопольцам — виселицы в сквере. Людей еще мучили видения: повешенные касались носками сапог булыжной мостовой, и издали казалось, что они стоят на цыпочках… Генерал буйствовал как безумный и кричал убегающим: «Тыловые сволочи! Распаковывайте чемоданы! Я удержу Крым!» Севастопольская Дума помедлила было с казнью десяти красных активистов. Он, рассвирепев, примчался из Джанкоя, увез их в своем поезде и утром расстрелял. «Я наведу здесь порядок! И во всей России!»
Говорили, что он наркоман. У него было совсем белое, как бумага, лицо, большой рот горел, как мак, а глаза — зеленые. Но в храбрости ему не откажешь: он плевал на смерть, убивал и сам под пулями шел впереди атакующей цепи, демонстративно щелкая семечками из горсти. В ресторанах он большой лапой давил бокалы, похвалялся: «Пока имеются семечки, Перекоп не сдам!» В его повадках многое было напоказ, но он был опасен, как бешеный волк.
Теперь этот человек, трезвый, безмерно усталый, разбитый, сидел в глубоком кресле в номере харьковской гостиницы. С ним только двое верных ему офицеров. Скоро и они уйдут: спокойно будут служить красным.
Определилась бы наконец его судьба. Что скажет этот Фрунзе, так быстро опрокинувший сильнейшую белую армию? Назначение на какую-нибудь должность подтвердит, что его, Слащева, оценки, понимание истории, намерение воспользоваться амнистией вполне правильны, интересной окажется сама парадоксальность поступка: крупнейший белый генерал перешел на сторону красных. Уклончивая же речь Фрунзе обозначит ловушку: устроят суд и расстреляют. Пусть! Пуля поставит точку.
Тайный отъезд из Турции не составил трудностей: своя яхта у причала возле моста через Золотой Рог, а воды Босфора кишат судами, за деньги — в любое время пропуск в Черное море. Уполномоченный Слащева говорил с советским представителем, получил заверение, что амнистия распространяется и на офицеров, опасения излишни…
Год назад еще можно было рассчитывать, что обученные белые войска снова пойдут в дело: союзники подавят кемалистов, откроется путь на Кавказ, и белая гвардия через Батум и Тифлис двинется в Россию. Тошно будет сознавать себя рабом Франции, добывающим для нее бакинскую нефть и черноморские порты, но, утвердившись на Кавказе, возможно будет затем к чертовой матери послать французских дядей и постепенно взять этот край в одни русские — не советские! — руки.
Но все надежды похоронил турок, Мустафа Кемаль, недавний адъютант султана, а теперь султану же поддающий коленом под зад. Сколотил армию, укрепился. Союзники ничего не могут поделать с этим азиатом, вынуждены вести с ним переговоры. Стало быть, русская белая армия в Турции не нужна, ее куда-нибудь перебросят, раскидают.
Гнусно поведение союзников, невмоготу театральщина Врангеля, то и дело целующего землю, то крымскую, то под российским посольством в Константинополе. А сам армию готов продать кому угодно, лишь бы против Советов. Дурак! Возможно, голодная Россия сама переболеет этими Советами. Надо ж и такое принять в расчет! Москва, объявившая нэп, хочет торговать с Европой…
Уходя на яхте, Слащев думал, что Чека не посмеет тронуть его, однако, увидев бойких, решительных краснофлотцев Севастополя, их подозрительные взгляды, вдруг обмяк: эти могут и кончить, не стараясь разобщаться. Потом он услышал их песню и вроде успокоился.
Жена Софья Алексеевна тревогу свою скрывала за строгостью:
— Миша, я об этом Слащеве! Пусть с тобой будут еще люди, когда он войдет к тебе в кабинет!
Фрунзе засмеялся. В туркестанском подаренном ему халате лег на кушетку, пока вскипит чай.
— Нынче это другой Слащев. Ничего страшного.
— Ты всегда так говоришь. А я помню, в Андижане, когда разоружали хулиганский полк Ахунджана, этот Ахунджан вошел к тебе с вооруженными джигитами, ты позволил… А когда махновцы ночью прибыли на берег Сиваша, зачем ты вышел к ним и оказался в их руках? Они не посмели тебя тронуть? Тем более — жалкий ныне Слащев? Меня возмущает твое безрассудное спокойствие.
— Ну пожалуйста, не надо. Все пройдет отлично.
…Последнее октябрьское утро было холодное, ясное. В небе над Харьковом скользили редкие крохотные облачка. У подъезда дрожал заведенный открытый легковой автомобиль. Фрунзе ожидали шофер и красноармеец.
— Здравствуйте, товарищи! — вышел Фрунзе.
Машина шла медленно, говорили о Слащеве.
— Увидел, что Советскую власть не свалить, — сказал Фрунзе. — Не фанатик он, а очень практичный…
— И не опасается расплаты? — усомнился шофер.
— Понимает, должно быть, что Советская власть не будет марать о него руки. Играет на слове, данном нами… Уверяю, не фанатик и не опасен.
Автомобиль остановился на Скобелевской площади, у большого здания Штаба.
В военной школе в актовом зале начнется после обеда партийное собрание. Но уже в столовой сквозь стук ложек о миски с макаронным супом прорывались голоса:
— Расстрелять гада…
Прошлый год в кровавых боях красные бойцы сходились с корпусом Слащева. В Симферополе Слащев повесил брата курсанта Бучко. Когда собрались в зале возле знамени, Бучко сказал:
— Пусть меня потом судят, сам застрелю этого…
Ваня сидел, затиснутый стульями, видел спины товарищей в стираных гимнастерках, желтевших, как бледные тыквы на огороде. Помнил осенний с гниющими плетьми огород, на котором под огнем залегла рота. Светлели только огромные тыквы и среди них, как те же тыквы, спины бойцов, и одно отличие на иных — кровавые пятна.
Ваня закипел, вот-вот из глотки вырвется: «Расстрелять!» Но сдержался и выкрикнул:
— Пусть разъяснят!
Выступил Бучко:
— Братнино тело тогда ночью я хотел вынуть из петли. Но слащевский патруль всадил мне пулю в ногу…
Собрание забушевало:
— Судить… приговорить!..
Ваня заметил опущенные головы раздумывающих. Но большинство уже решило. Ваню все больше кренило к мнению большинства, но он не позволял себе изменить своему понятию: криком ведь не рассудишь, и на деревенских сходах верх берут раздумчивые.
Комиссар предложил подходящую, будто самого Вани, резолюцию: просить командование рассмотреть вопрос. Но комиссар напрасно бился два часа: курсанты продолжали настойчиво требовать, чтобы в резолюции стояло — «расстрелять».
Подошло время ужина. Который раз уже выступил начальник школы:
— Не имеем права решать. Предлагаю собрание закрыть.
Бучко потерял голос, сипел. Вновь вскочил, пытаясь что-то сказать, но товарищи надавили ему на плечи:
— Сиди, твое предложение проголосуем. Не разойдемся…
Поднялся курсант, казавшийся Ване рассудительным. А рассудил:
— Предлагаю резолюцию: расстрела Слащева требует грядущая мировая революция, чтобы ей скорее прийти.
Ваня забыл о Слащеве, выкрикнул:
— Международная революция идет!
Эхо под сводами зала повторило:
— От-от!
— Злейшего врага расстрелять именем революции!
— Кровь наших братьев требует!
— Не расходиться, пригласить председателя трибунала!
Никто не заметил ухода начальника школы, никто и голода не чувствовал, хотя был уже вечер и к тому же полдня не курили. Оттого, может, и распалились… Вдруг весть:
— Фрунзе приехал, Фрунзе!
Оказывается, начальник отлучался звонить в штаб. Фрунзе с двумя ординарцами и секретарем примчался в автомобиле.
Вошел — наступила тишина. Поднялся на сцену. Голос тихий:
— Я здесь как коммунист и товарищ… Ваше настроение понимаю. Но присоединиться к нему не могу. Вы дали волю чувствам. Забыли о политике и дисциплине…
— Разве не палач он? Можно ли простить?
— Пленных и сдавшихся Красная Армия щадит, — сказал Фрунзе. — Этого генерала невозможно простить, но также и казнить не можем… Белые бежали, оставив Родину. Кто они? Все — дворяне и князья?
— Не-ет!
— Фабриканты? Помещики? Нет! И не бароны, и не банкиры. Это крестьяне-бедняки из южных районов, взятые насильно. Это казаки. Это калмыки-скотоводы. Их обманом бросили в бой, обманом увезли за море и до сего времени держат в лагерях под Константинополем.
— Эти пускай возвращаются!
— Но амнистия сохраняет жизнь всем, подчеркиваю — всем сдающимся, независимо от звания и чина. Вы знаете, что среди командиров геройской Красной Армии немало бывших царских офицеров, перешедших на сторону рабоче-крестьянской Руси и преданных ей…
— Но бежавшим палачам веры нет, товарищ командующий! И зачем тогда воевали, если с генералами теперь мириться? Отбой революции, что ли?
— Последний вопрос, видимо, главный, — спокойно отвечал Фрунзе. — Оттого и шумите, и в истерику ударяетесь, что не уяснили себе: отбоя революции нет, быть не может и никогда не будет. Наша революция поднимает Восток. Монгольская революция развивается. Турция вышла на революционный путь. Во всей восточной части Азии кипит борьба… Мы достаточно сильны, чтобы по-рыцарски отнестись к сдавшемуся врагу. Генерал вынужден теперь служить рабоче-крестьянской власти, диктатуре пролетариата.
— Это, конечно, так, — послышались голоса. — Но Слащев…
Фрунзе перебил:
— Невыгодно, я говорю, невыгодно отказывать сдающимся. Пусть сдаются нам наши враги как можно в большем количестве! Помните прошлый год — Махно? Мы приняли его помощь, и тогда многие крестьяне ушли из его кулацкой армии. Мы их разагитировали, с Махно покончили. Надобно всех привлечь к рабоче-крестьянской Руси, всех! Для того и закон об амнистии. Я подчеркиваю — закон. Отдельного закона для Слащева лично не будет, — усмехнулся Фрунзе. — А нарушив закон, мы подведем правительство, его авторитет подорвем… И также сломаем окончательно судьбу многих крестьян-врангелевцев, которые побоятся возвращения на родину… Вот и голосуйте. С учетом политического момента. Кто просит пощады, на того меч не поднимают!
На трибуну взбежал Кемик:
— Имею хорошее предложение! Отвезти Слащева обратно в Константинополь… Пусть волк знает свой лес. А яхту ему не отдавать, яхту отобрать.
Все засмеялись, а Фрунзе серьезно сказал:
— Невыгодно. У нас он будет вести себя прилично, а там станет помогать Антанте. Товарищи! Мы помогаем восточным народам. Значит, лучше, если Турция освободится от присутствия белой армии. Если белые сдадутся — меньше опасности для нас и для Мустафы Кемаля. Главное же, помните: дано слово, и его надо сдержать.
Все вместе отправились ужинать.
Слащев вошел в кабинет и впервые в жизни увидел знаменитого Фрунзе. Внешне, на взгляд Слащева, он оказался крайне обыкновенным в своей выгоревшей гимнастерке, молодой солдат, каких Слащев тысячи видел в армии. Но сознание, что он, командующий вооруженными силами целого государства — Украины, так внешне прост, вызывало невольную симпатию.
А Фрунзе, увидев рослого, в длинной шинели Слащева, невольно остановил глаза на его повисших плечах, еще недавно — с золотыми погонами. Худ, видимо болен…
Секретарь держал перед командующим раскрытую папку, Фрунзе вполголоса проговорил: «Хорошо, заготовьте приказ», и тот вышел… За дверью слышались голоса, звон шпор…
Невозможно было поздороваться со Слащевым за руку, Фрунзе молча указал на стул.
Сев, Слащев сцепил свои длинные синеватые пальцы, чтобы не дрожали. Фрунзе сказал:
— Если угодно — курите.
— Больше не курю, — слабым голосом отозвался Слащев и гордо откинул голову. — А ваша охрана обыскала меня.
— Перестаралась… Однако закон об амнистии нами будет выполнен неукоснительно. Разрешаем вам ношение личного оружия.
— Мой револьвер — в чемодане, — проговорил Слащев. — Если я окажусь все-таки в ловушке, то застрелюсь.
Фрунзе, казалось, не слышал.
— Что привело вас к нам?
— Любовь к России. С юности! На том берегу русская армия больше не служит России. Не может.
— Верно! России служат большевики.
— Так ли? Мне кажется, большевизм исчерпал себя: взял землю — отдал крестьянам, взял фабрики — отдал рабочим. Больше брать нечего. Я говорю откровенно. Рассчитываю на то, что Советская власть… сама себя изживет, ну, что ли, рассосется. А военный специалист нужен России всегда.
Фрунзе передвинул на столе карандаш, тихо проговорил:
— Ваши соображения — результат неосведомленности. Этим «рассосется» утешают себя разбитые классы с первого часа революции. Самого главного нашего лозунга вы не знаете…
— И не стремлюсь его узнать. Я вообще не верю политикам.
Как видно, его раздирали противоречивые чувства, он боролся с собой. Будь при нем пистолет — может быть, и сорвался бы… Сам, наверно, боялся этого своего состояния, боялся, что погубит себя. Фрунзе спросил:
— Не верите политикам только вы или многие на том берегу?
— Не знаю. Большинство на том берегу прежде всего в ярости: союзники помыкают русским офицерством, как скотом.
— А почему не возвращаются в Россию?
— Многие вернулись бы домой, но боятся стенки, Этим пользуются Врангель, Кутепов и другие глупцы, Всеми силами удерживают при себе русских солдат — мол, приведем вас на родину победителями.
— Глупость… В каком состоянии сам Врангель?
Слащев отвечал с достоинством — он и в большевистском стане остается самим собой:
— Врангель рухнул еще под Каховкой. Он отстранил меня. Он опасался меня, видел во мне соперника. Но после вашего прорыва через Сиваш он умолял меня: «Помоги, спаси!» Однако уже было поздно. А главное, я не хотел… Он там все еще энергичен, но уже пуст.
— Если ваше возвращение просто ход в отношениях с Врангелем, то вам еще предстоит разобраться…
— Я всегда иду, куда зовет душа. Вас не боюсь!
— Вы не поняли меня. Не поздно задаться и политическими вопросами, увидеть истину, осмыслить свое возвращение.
— Я это сделаю, если не убьют! Если буду жить, то успею письменно изложить, почему и как я удерживал Крым. Почему меня отстранили Врангель и вся эта сволочь. Почему я вернулся… Я ведь из простых, Яков Слащев, за глаза солдаты добродушно называли меня «генерал Яша».
— Вот и сообщите русским гражданам, которых вы оставили в Турции, что амнистия — не жест, а сущность нашей власти. Силы Советов огромны, а жажда мести — это чувство слабосильных. После перехода через Сиваш и взятия нами Перекопа было наше радио, и листовку разбросал красный летчик…
— С предложением остановить кровопролитие и сдаться? Но тогда я сказал Врангелю: отдай приказ — стрелять на месте при попытке выбросить белый флаг… Впрочем, я уже тогда понял, что мы проиграли. Ваши действия часто ставили нас в тупик, и мы ошибались. Но ошибались и вы! Если бы наступали в феврале, то легко взяли бы Крым…
— Возможно… Что еще сообщите мне?
— Из газет узнали о вашем назначении послом в Ангору. Могу сообщить вам, что на том берегу среди офицеров русской армии раздавались голоса о сведении счетов. Вас считают главной причиной поражения в Крыму и, как результат, нынешнего бедственного положения русских офицеров.
— Чудаки! Не знают, что им делать.
— Да, много пьют, много спорят, ссорятся. Кое-кого подобрала английская разведка. Некоторые служат инструкторами в сепаратистских отрядах в Анатолии. Но все-таки помяните мои слова: надо остерегаться.
— Да уж придется… Как вы полагаете — Ангоре армия Врангеля не угрожает?
— Нет уж! Ангору добывать русская армия не пойдет.
— А план переброски ее к советскому Закавказью?
— Не выйдет! Через свою территорию Кемаль не пропустит белые войска. Это ж бывшие царские войска! До сих пор он явно не хотел ввязываться в войну с вами. А Врангель — это война!
— Но теперь, после заключения франко-ангорского соглашения, как по-вашему, не изменились ли намерения Кемаля?
— Не знаю, не имею сведений. Слишком мало времени прошло.
Фрунзе вглядывался в Слащева, думал: «Понятно, что кинуло его против Советов. Нет, не только честолюбие и жажда власти. Полагал, может быть, что льет кровь за Россию. Неплохой военный специалист, храбрый генерал, а в общем-то слеп, как щенок».
Слащев горбился — хотел ответить на все, собирался в комок. Он был уверен, что все нужное давно постиг. Только о своем душевном состоянии ничего не смог бы сказать, мямлил бы. Он был доволен деловыми вопросами: этот Фрунзе обращался за советом к нему, крупному военачальнику.
— Вас ждет нелегкая жизнь, — сказал Фрунзе.
— Не тюремный ли конвой за вашей дверью?
Фрунзе видел беспокойство Слащева, огонек в глазах — жить, жить… Ответил:
— Если и будет конвой, то не тюремный. Мы вынуждены охранять вас от анархической мести.
— Да, сознаю: могут застрелить. Но не жалею, что вернулся. Авось!
В последний раз собрались в штабе советники, секретари, переводчики, шифровальщики, охрана, хозчасть чрезвычайной миссии. Завтра отъезд. Фрунзе спросил — кто не может ехать, пусть заявит.
С места никто не поднялся.
На стене висела географическая карта с темно-коричневым Малоазийским полуостровом, омытым синим разливом морей и проливов. Вот Ангора — сердце Анатолии… Поехать бы через Одессу, из Константинополя по железной дороге — вот красненькая ломаная линия — до самой Ангоры… Но этот путь не для советской делегации: турецкий запад оккупирован, не пропустят… Остается заезд в Ангору с востока, дорогами в горах. С этой стороны красная линия не доходит до Ангоры. Ехать на лошадях, тропами.
В распоряжении командующего имелась подводная лодка — доставит к турецкому берегу за сутки. Но Фрунзе сказал:
— Всех не заберет. И зачем же я поеду один? Кроме того, необходимо встретиться с кавказскими товарищами. Значит, поедем поездом через Закавказье.
Военный советник Андерс доложил последние данные разведотдела: в турецких горах враждебные отряды, иные численностью до четырехсот человек.
— Ну, а что делать? — задумчиво произнес Фрунзе. — Не миновать районы войны, страданий. Был бы ковер-самолет…
Взволновался Кемик, замахал короткими руками:
— Кого пригласил волк, тот должен захватить с собой собаку! Взять с собой станковые пулеметы!.. Ведь там убивают! Из-за скалы подкрадываются, сбрасывают в пропасть…
— Усилим охранение, — ответил Фрунзе. — Прошу вас не разглашать в дороге, кто мы, куда и зачем едем. За нашими делегатами, курьерами, вообще за каждым со звездой там, за границей, охотятся, следят.
Когда вышли в коридор, Кулага отвел Ваню в сторону:
— Слыхал, ярославский? Там и среди врангелевцев найдется зверье злее махновского. — В певучем голосе Кулаги всегда слышится заинтересованность, а вопрос к собеседнику — всегда как будто с затаенной усмешкой. — Слыхал, родимый?
Но Ваня не обиделся, сказал:
— Понимаю, Фома Игнатьевич… родимый…
— К тому же кочевая будет жизнь. И вот какое дело: ты назначен порученцем-ординарцем при командующем, то есть мамой и папой, бегуном и стригуном. Так оберегай! Заботься! У него часто боли в животе, операцию делали. Учти это. И еще то, что он легко рискует, под выстрелы идет без оглядки… Словом, как сказал один восточный певец: «Блажен, кто умеет для счастья людей пожертвовать счастьем жизни своей!»
— Я не подведу, поверь! — твердо заявил Ваня. Расширил глаза: — И опять ты меня, Фома Игнатьевич, ошарашил… Скажи, пожалуйста, почему мне такое доверие?
— Комиссар школы рекомендовал тебя, говорит: любознательный, работящий. И Фрунзе тебя запомнил: «Где, — спрашивает, — боец, который характером Кемаля интересовался?» Теперь веди себя исключительно тактично. Командующему, между прочим, не мешай излишним своим, ну, что ли, присутствием. И вообще, политиком должен ты теперь быть.
— Да? А я поневоле уже давно такой, — угрюмо проговорил Ваня. — Крестьянин понимает: земля — безземельным, долой войну… Ничего загадочного.
Потом Кулага подозвал Кемика:
— Давай список взятого в дорогу проверим. — Стал читать: — Мука, крупа, консервы, мыло, белье, соль, ведра, котел, спички, сапоги, два тулупа… Спирт не забыл на случай обморожения? Так, еще свечи и фонари «летучая мышь». Керосин на Кавказе достанешь? Ну да, к керосину поедем… А чай?
— Обеспечу! Еще на базарах брынзу, кислое молоко покупать буду. Может, когда и барашка! Сделаю шашлык.
Кулага с улыбкой сказал добродушно:
— Якши шашлык, мий гарный Кемик! — И уже серьезно: — А как поместить ящики с посудой? Продумал? Фарфоровая, из Петрограда, подарок Мустафе Кемалю.
— Правильно, — сказал Кемик. — Едешь в гости, вези подарок. Может, хороший человек, хотя и турок… Продумал. Я умею возить посуду, эрзерумский дядя научил. Правда, глиняную.
— Ладно! Аптеку повезет сам врач. А большой подарок погрузят рабочие на заводе.
В день отъезда Ваня еще ждал письма от Аннёнки в школу. Около десяти утра, бахнув дверью, с почты пришел дневальный. Курсанты двинулись за ним в общую комнату. Ваня — с последней надеждой… Письма, однако, ему не было. Либо все еще не вернулась Аннёнка домой, либо… Ваня тут же составил письмо, чтобы теперь писала в Баку и Тифлис, до востребования.
Холодный ветер из степей врывался на станцию, рвал плакат с рисунком и надписью:
…Так старайся ж каждый,
Октябрю в честь,
Работу по укреплению армии весть.
Но уже в дороге встретит миссия торжественный праздник Октября. То все в теплушках ездили, а тут специальный подан поезд, в нем салон-вагон.
Ваня с бойцами грузил имущество миссии, сам в зеленой буденовке. Надел ее, как Фрунзе свою — чуть набекрень, на лоб выпустил черный чубчик. Постарался одеться чисто. Пусть гимнастерка почти белая, застирана, — не видно под шинелью. В шинели, подпоясанный, не стал застегивать ее доверху, отвороты распахнул, как и военный советник миссии товарищ Андерс. Вот он идет…
Андерс шел вдоль вагонов, большой, тяжелый. Три ромба и звездочка на рукаве его шинели. Полы расходились, хотя шел не широким шагом. Остро поглядывал маленькими глазами, а лицо полное. Усики крохотные, светленькие, едва заметные на еще не сошедшем загаре. Черные кожаные перчатки в обтяжку…
Ване нравился Андерс — от него веяло добродушием, всегда улыбнуться готов. Вот он подходит. Ваня смотрит вроде строго, и Андерс, сделав вид, что оробел, первый отдает Ване честь. Ваня невольно смеется. Андерс угощает папиросой. Иные уважают Ваню за то, что ординарец командующего, а вот Андерс — просто по своему характеру.
На вокзале полно народу. Все с узлами, сундуками, корзинами. Тетки спрашивали: что за эшелон, куда? Ваня отвечал с укором:
— Ай не видите, что воинский? Мимо, мимо, граждане…
Поезд пойдет степями до гор, дальше долинами вокруг гор, до границы, а там уже ехать в арбах.
Подошли провожающие — члены правительства Украины, командиры из штаба, все веселы, налаживают песню хором спеть на дорогу.
Ехал с миссией старший брат Михаила Васильевича — Константин Фрунзе. Он-то и есть врач. Тоже в буденовке, но на рукаве его шинели повязка с красным крестом.
А вот этот, тощий, с тростью и саквояжем — дипломатический советник, товарищ Дежнов. Единственный едет в ботиночках и не в шинели военной. Ваня с жалостью смотрел на его галстук и уголки белого воротничка, упиравшиеся в щеки, — где станет стирать свою белейшую сорочку и вот этот крахмальный воротничок? У каждого бойца — карабин, у Дежнова — смешная палочка, игрушка. В дороге он будет учить красноармейцев этикету, а секретарей — французскому языку. Пока что контакта у Вани с Дежновым нет, только здороваются. Ваня уступил ему дорогу в тесном коридоре вагона, Дежнов что-то бормотнул, задумчивый, и прошел дальше.
Кулага привел в салон-вагон худощавую женщину с ребенком на руках:
— Иван, это супруга Михаила Васильевича…
А Софья Алексеевна пожала ему руку, проговорила мягко:
— Ванечка, очень прошу вас, внимательно смотрите за ним…
И она об этом! Словно командующий ребенок какой.
Вот Фрунзе вошел, торопящийся, энергичный:
— Фома Игнатьевич, дайте Чичерину телеграмму: «Сегодня в двадцать два часа выезжаю согласно намеченному плану для выполнения возложенного на меня дипломатического поручения».
Потом он взял на руки ребенка:
— Та-неч-ка… — передал дочку жене. — Соня, ты не должна беспокоиться. Все будет хорошо, ей-богу… то есть с нами аллах!
Заставил ее улыбнуться.
Кулага подтолкнул Ваню — выйдем, пусть попрощаются. Выходя, Ваня слышал прерывистый голос Софьи Алексеевны, будто ей не хватало воздуха:
— А ты должен помнить о дочери, она всегда будет нуждаться в тебе.
— Вернусь невредимым, — отвечал Михаил Васильевич, — Я не суеверен, я удачлив.
…Ревущий гудок, и паровоз с грохотом и шипением сдвинул с места вагоны. Прощай, Харьков!
Да, не на юг, не в теплый Крым, а все восточнее забирает, разгоняется поезд. К Дону. А потом уже повернет на юг, на Баку.
Поезд полз по бескрайней равнине. Ни переезда, ни мосточка, голая степь. Лишь засохшие, примороженные травы и словно червленые шары перекати-поля. Серебряная сеть заиндевелых былинок наброшена на землю до самого горизонта.
К границе лучше бы ехать через Новороссийск, дальше — пароходом вдоль Кавказского побережья. Но надо встретиться с азербайджанцами в Баку, с грузинами в Тифлисе: они ближе к Ангоре и знают обстановку. Обогнув Большой Кавказ, поезд выйдет на Ширванскую равнину, а там будет видно…
Поезд больше стоял. На полустанках задерживался, пропуская продпоезда — продовольственные, «врачпитпоезда» — врачебно-питательные. Был один «детпитпоезд» — детский питательный. Был банно-прачечный поезд, «банлетучка». Стояли, пропуская и нефтяные маршруты из Грозного и Баку.
На тупиковых путях поезд застаивался на сутки и долее — не было исправного паровоза, либо был паровоз, но не было топлива и требовалось самим его добыть. Заготовить дрова. На перегонах попадались паровозы, уже давно завалившиеся набок, — между красными толстыми спицами колес выбился кустарник.
Иногда целый день простаивали в чистом поле: впереди разрушен мост — кулацкая банда пыталась захватить продпоезд, убиты продкомиссар и несколько человек охраны; по телеграфному вызову подоспела помощь, банда рассеяна, но путь все еще ремонтируется.
Юго-восточнее Харькова началась полоса частичной засухи, голодали Ростов-на-Дону, вся губерния и Ставропольщина. На одной из станций остриженные под машинку дети стояли за длинными досками-столами и что-то ели из глубоких мисок. Южнее Харькова все пространство между Днепром и Волгой высохло, мертво, и на предстоящем пути только с Каспийского побережья начиналась благополучная земля.
Ваню долго мучила картина, как рядами стоят у мисок дети, похожие на старичков, в длинных, до пят, рубашках. Кулага, имевший поручение Фрунзе уяснять везде хозяйственное положение, сказал, что в России нынче два миллиона сирот: костлявая скосила матерей и отцов войной и голодом. В Харькове на собрании курсанты, преподаватели, комиссары и командиры единодушно подняли руку — отчислить проценты от пайков и жалованья для голодающих. В штабе Фрунзе все командиры сдали личные ценные вещи, у кого были серебряные ложки или кольца. При штабе оборудовали и содержали три детских дома. Готовя материалы для Фрунзе, Кулага обобщил данные сводок и брошюр — Красная Армия всего организовала четыреста восемьдесят один детский дом и кормит сорок тысяч детей.
Ваня сказал себе, что в дороге поможет Макару Кемику разыскать его малолетнюю сестренку, сироту Маро. И на Кавказе, и дальше, и в Турции, видно, много сирот… Где война, там и сироты. Надо спасать… Ехали в Турцию и для того, чтобы спасти детей. Надо набраться сил, терпения…
Ваня потерял счет остановкам и долгим стоянкам. То замирал, то с грохотом дергался состав, добывались паровозы, и тогда новые скользили картины земли…
Командующий день-деньской работал в салон-вагоне. Совещался с помощниками — дипломатическим советником Дежновым и военспецем Андерсом.
У Вани забот хватало. Наблюдал за входом в салон-вагон и за всем происходящим возле вагона на платформах, особенно при многолюдье. Теперь он заведовал личным имуществом командующего. Тут были карманный электрический фонарик, складные нож, ложка и вилка на одном черенке, медный, расширенный книзу котелок: его поставишь на столик — не опрокинется, как ни дергал бы паровоз; маузер в кобуре и, главное, знаменитая шашка с вызолоченным эфесом и с наложенным на него орденом Красного Знамени. Это было почетное революционное оружие — награда. Ваня называл его «Золотым», осторожно чистил его мягкой суконкой. Чистил и маузер, и свой карабин, обмундирование и котелки. Приносил чай, еду. Старался не шуметь, не мешать командующему. Иногда с гармонью уходил в купе Кулаги и Кемика, валялся здесь на полке, растягивал гармонь, пел:
Ой вы, турки-мусульмане,
Наши черноглазики…
Доволен ли Фрунзе его помощью? Командующий то и дело совсем не по-военному, будто он и не начальник, говорил «спасибо». От неловкости Ваня стремительно брался за любое дело.
Говорили, что в громоздких ящиках на платформе — оборудование для патронного завода. Ваня не стал допытываться, так ли. Другое дело — спрашивать про международное положение.
Из любопытства Ваня однажды побывал на занятиях по французскому языку, которые проводил с секретарями и переводчиками советник Дежнов. Лучше бы учили турецкий, ведь турецкие мужики не понимают «мерси-пардон».
Восточная мудрость гласит: «Долгие дороги рождают долгие мысли. Долгие мысли сокращают долгие дороги».
Наступила ночь. Ваня лежал на полке, вспоминал Аннёнку… До кружения головы целовал ее тогда на земле возле загона. Даже теперь слышал особенный запах той соломы, чувствовал упругие щеки Аннёнки, ее губы.
Почему на письма не отвечает? Подчинилась воле отца? Но ведь она своевольная, упрямая (Ваня вспоминал ее крутые брови, решительные, резкие слова), не подчинится никому. Стало быть, это воля ее самой? А если нет, значит, все-таки ее отец ломает жизнь. А его сломать, эту торговую породу — даже семнадцатого года мало, мировую надо революцию…
Вспомнил, как однажды зимой ездил с Хоромским в Ярославль, отвозил большой груз свиного сала. Волги не видно под белым снегом, ни того, ни другого берега, только по зимующим пароходам определялся причал. Хоромский выговаривал самому богу и природе, сердился: «Эва занесло, не разберешь». Пошли в город на ночлег, вот белые стены Кремля. «Ах, в глаза сверкает, — опять Хоромский недоволен. — Дураки, нарочно побелили».
Черт с ним! И откуда взялся этот Хоромский в Шоле? Без него так бы хорошо — простор, сады, дома с резными карнизами, петушиное пение в глухую ночь и к перемене погоды; а за деревней холмы, как волны, в дымке даль, а дымку, как серебряной нитью, пронизывает вертлявая Шола.
Вспоминались лесок и перелески меж холмами…
Свободного времени было много. Но вот командующий спросил: почему Ваня ничего не читает? Ваня тут же взял у Кулаги культпросветовскую брошюру в обложке из оберточной бумаги. Напечатано: «Революционная Турция». Писатель, сообщалось тут же, — товарищ Павлович, преподаватель на ударных курсах Коминтерна в Баку, и в Москве читал лекции восточным товарищам, — знает!
Несколько дней, сосредоточенный, Ваня впитывал слово за словом. Революционная? А именно? Какой революции подъем? Революция бывает разная, это знают все. Известно: одна революция переходит в другую, сильнейшую.
Ване очень хотелось, чтобы турецкий крестьянин сделал решительный шаг и поднял красное знамя коммуны. Ему казалось, что это вполне возможно. Как там захотят, в Турции, так и сделают.
Читал турецкие названия всевозможных партий, искал и, казалось, сразу же находил ответ на свой тайный вопрос — что может там не сегодня-завтра получиться? Как будто бы народная власть, определенно и безусловно. Многое было в книге непонятно, но это исключительно из-за слабой грамотности — сам сознает.
С одной стороны, компартии пока нет. Всего пятьсот коммунистов во всей Турции. Рабочего класса всего три тысячи человек. А крестьянство все — под аллахом… Когда председатель компартии Мустафа Субхи и с ним пятнадцать товарищей приехали из Баку на родину, буржуазия всех зверски убила и бросила в море.
С другой стороны, есть партия народников, заявляет, что служит народу — крестьянину, рабочему, учителю, низшему чиновнику. Стоит за всеобщее братство, против единоличества, насилия над человеком, за бесплатное обучение, лечение, наделение крестьян землей, содержание и воспитание детей бедных родителей до шестнадцати лет, что согласуется с предначертаниями аллаха. Эта партия считает законной войну для уничтожения империализма и международных интриг… Вроде коммунистическая, если бы не приплели аллаха и разрешение растить… капитал, Хоромских! Хотя она и против спекулянтов, наживы нечестным путем.
Еще партии — «Зеленая армия», «Зеленое яблоко», «Золотое яблоко», даже «Правительственная исламская коммунистическая». Те же народники и тот же аллах, то же разрешение капитала.
Могут ли, рассуждал Ваня, сделать нужный шаг, избавиться от этих недостатков? Может ли произойти перемена? Могут, убеждал себя Ваня. Есть условия. Вопрос о земле. Интересно получается: ислам учит — земля принадлежит аллаху, иначе — государству, другими словами — уже национализирована (так и сказали турецкие коммунисты в Коминтерне). Но фактически владеют землей пока что мечети и помещики — получили от государства как бы во временное пользование и сдают в аренду. Остается напомнить священникам и помещикам, что действительно во временное, и раздать аллахову — государственную — землю безземельным.
«Пусть от имени аллаха, — думал Ваня, — а фактически от имени народа, безбожниками станут потом».
Возвращая Кулаге брошюру, Ваня спросил его мнение — может ли Турция не сегодня-завтра подойти к власти труда и затем к коммуне? Кулага ответил:
— О сроках гадать не буду. Сведения в этой брошюре — прошлогодние, многие устарели, обстановка быстро меняется. «Зеленая армия» ликвидирована. Власть буржуазная. Но буржуазия вместе с крестьянством ведет национально-революционную войну против империализма. Буржуазия в колониях может быть революционной. Понимаешь это?
— Понял. Но если обстановка быстро меняется, то и такая перемена может быть? Крестьянин ведь с оружием?
— Какая будет перемена, опять-таки не стану гадать. Что касается оружия, то применять его сейчас — против нашествия интервентов. Стрелять же в свою революционную — понял? — революционную буржуазию — это вред, разрушение единого фронта, поражение. Во всяком случае, не наше дело — решать за турок. Крепко запомни: мы не вмешиваемся во внутренние дела. Наша партия этого не допускает. Вмешательство — бессмыслица, то же, что дышать за другого.
Перемены… Вся жизнь из перемен. Ваня запомнил турецкую пословицу, однажды, приведенную Кемиком: «Живущее изменяется, а изменяющееся живет». Вот и Кулага сказал о переменах — «все возможно». А как же! С самим Кулагой какая произошла перемена…
Ваню заинтересовала жизнь Кулаги.
Поезд однажды долго стоял в степи, в тишине. Кулага, растянувшись на противоположной полке и закинув руки за голову, рассказывал Ване:
— В ранней молодости, Ваня, я решил стать на ноги, чтобы старость родителей обеспечить и все такое. Мы жили в беднейшей части Ялты — Аутке. Я все-таки окончил гимназию. Возьмусь-ка, думаю, за дело управляющего имением, где-нибудь на побережье… Самостоятельность! Владельцы ленивы, обычно не вмешиваются. Надо только отчитаться своевременно… Хотел поближе узнать, что это за субъекты, эти владельцы, как живут, в чем секрет обогащения и как они будут расставаться с богатством, когда придет час. А это время приближалось! Как был я, так и останусь управляющим, но на службе у народа. Все предусмотрел!
— Стало быть, хозяйственный момент тебя волнует с первобытности, — заметил Ваня.
— Да! Побережье Крыма изучил: Форос, Алупка, Партенит, Кучук-Узень и так далее. Побывал в имении «Селям» графа Орлова-Давыдова… Дальше по берегу — Кучук-Ламбат, имение княгини Тархановой. Замок в зелени на скалистом холме. Верхнее шоссе — в Биюк-Ламбат. «Биюк» значит большой, а «кучук» — наоборот. Гора Кастель, вся в виноградниках. Богатство! А что графиня понимает? Под Алуштой, Ваня, дешевые дачи для небогатых. Вот здесь, думаю, надо пристать! Чудная дача господина Стахеева, с бельведером. Вот построю здесь еще… В сторону Феодосии — горы пониже, живописно, тополя, прибрежный сад. То есть часть громадного имения Росинского… Дальше имение господина Княжевича. Деревушка Тугата вся принадлежит Княжевичу!
— Брат ты мой, имений сколько, — сказал Ваня. — Вот где трудящимся на солнце погреться.
— Это еще не все, — продолжал Кулага. — Дальше, брат ты мой, пароход причаливает к Новому Свету князя Голицына. Стал я задумываться, Ваня, и понимать, почему мужики так тянутся имение подпалить, барина вилами пощекотать. В самой природе протест. Мыс Хоба-Бурну, там в громадной скале пещера крымского разбойника Али. (Кстати, таких пещер в Турции не пересчитать!) Залез в пещеру… и хочется, понимаешь, разбойником стать. Не управляющим, а разбойником, чтобы отнять! Ведь не должна вся красота природы одному господину Княжевичу принадлежать. Это же насмешка над природой! Ялтинские курорты — дорогие, в основном для публики с бешеным рублем. Один проезд чего стоит, от Ламбата до Ялты — за двадцать верст местные помещики платили пятнадцать рублей. А что делать бедняку?
— Власть брать! — подсказал Ваня.
— Верно. Но я вот к чему. Я видел картину, как греки и турки на парусах смело приходили с того берега к крымскому, и думал, что человеку в его жизни, как тому парусу, нужен ветер. Иначе будет прозябать. Не лакеем он должен быть, служить не помещику в его имении, а народу, быть достойным. Я примкнул именно к таким в Крыму, ветер переворота все крепче задувал…
— Полностью с тобой согласен, повсюду должен быть и есть этот ветер. — И тут у Вани вырвались слова, которые он никому не хотел говорить: — Надеюсь на мировую коммуну, несмотря на нэп, в скором времени. Иначе не будет у меня ни жены, ни сына. Отец моей Аннёнки, купец-кулак Хоромский, всех нас проглотит, вернее, свиньям своим пустит на корм. Выходит, что законно жениться не могу, если не будет мировой коммуны.
Кулага поморщился:
— Это ты подзагнул, Ваня: ветер-то ветром, а во всем нужен точный хозяйственный расчет… арифметика… Ну ничего, слушай дальше. Началась мировая война, меня мобилизовали. Я был офицером для поручений у полковника генштаба Литовцева на Кавказском, турецко-персидском фронте.
— Значит, вы с Кемиком земляки! — обрадовался Ваня.
— Когда фронт распался, мыкались мы полтора года, разбираясь в обстановке, наконец Литовцев говорит: давай вступать в Красную Армию добровольно. Конечно! Впоследствии Литовцев признался: это ты, Кулага, Фома Игнатьевич, повлиял на мое решение. Словом, мы вступили в Красную Армию. Тут же и расстались: разведотдел штаба Южного фронта направил Литовцева в Константинополь… А ты, Кулага, сказал он мне на прощанье, пыхти в штабе, жди меня. Но вот образовался Крымский фронт, состав штаба переменился, приехал Фрунзе…
— Вот оно что!
— Да, и тут-то, брат, я узнал, что за человек Фрунзе, — человек, каких на свете мало. Как он меня однажды выручил…
— А что было, Фома Игнатьевич?
Кулага засмеялся:
— Слышал рассказ командующего о том, что верховный комиссар сэр Харингтон наших в Константинополе арестовал? Кемалисты взяли город Измид, Харингтон и перетрусил, начал обыски, арестовал сотрудников русско-украинского Центросоюза, а Литовцев-то с семьей — среди них.
— Вона как! А ты при чем?
— Продержали арестованных неделю на барже, потом на фелюге под конвоем миноносца переправили в Севастополь. Здесь — Чека, проверка. Литовцев мой оказался без документов — англичане отобрали, не может доказать, что он — наш. Чистосердечно при том рассказывает — был офицером царского генштаба! Перевезли раба божьего в Харьков вместе с семьей. «Кто знает вас? Кто может подтвердить вашу службу в Красной Армии?» А посылавших Литовцева за границу в штабе Крымского фронта в Харькове не осталось никого…
— Он назвал тебя?..
— Вот именно! Меня — в Чека, рассказываю то же, что Литовцев. Меня спрашивают: «Вы были его подчиненным, вместе служили в царской армии? Докажите, что вы не сообщники, иначе арестуем и вас!» Я — хохол, человек веселый, а тут, знаешь, приуныл. Что делать? Мое спасение, думаю, — Фрунзе. Если поверит мне… Личного контакта у нас не было тогда, все через старшего секретаря Сиротинского. Но вот захожу в кабинет, рассказываю Фрунзе все как есть. И кажется мне, что рассказываю неубедительно, мне не верит и он. Значит, пострадаю вместе с Литовцевым. А Фрунзе смотрит на меня своими голубыми глазами. Задает несколько уточняющих вопросов. Я как завороженный стою перед ним. А он и говорит: «Хорошо, товарищ Кулага, не волнуйтесь». Тут же вызывает комиссара, чтобы связаться с Чека. И скоро, смотрю, и Литовцев мой приходит в штаб — привел конвой. После разговора с Фрунзе освободили нас. Литовцев потом уехал в Москву, в академию преподавать. А меня Фрунзе определил секретарем в бюро писем… Потом, когда моя жена родила, помог даже молоко достать.
— Вот видишь, — сказал Ваня. — Он и мне нравится. Простой, разговорчивый. Он учит меня в шахматы играть.
— Иной командир кует свой авторитет, добиваясь преклонения, — продолжал Кулага, — другой вяжет дисциплиной, третий берет дипломатией, приспосабливается. А у нас в штабе, честное слово, какое-то отрадное содружество возникло. Именно отрадное! Приспосабливаться, дипломатничать? Уж очень у него богатая душа, чтобы идти окольными дорогами.
…Потом поезд бежал открытой целинной степью. Ваня заметил:
— Сколько земли, и вся без межей. Точно для артели.
Кулага прищурил один глаз:
— Межа, она тоже голубушка. Землю отмежевали твоему папе? Все, брат, чего-то ты рвешься в небеса. На своем наделе разве худо?
— Вот и видно, Фома Игнатьевич, что ты человек городской. Это здесь, на юге, земля без навоза родит, длинное лето, зимней стоянки скота почти что нет. А северная земля без соков. Ее кормить надо. Иначе сам будешь голодный. Шесть лет надо, чтобы поднять хозяйство, притом и на заработки в город ходить.
— Твои расчеты интересны, — сказал Кулага. — А почему не получилась у вас коммуна? Или артель?
— Шолецкая наша делегация поехала раз в уезд, возвращается: председатель уезда говорит, что к весне получим международную революцию, мелкие коммуны ни к чему, придется потом переходить на всеобщую, и будут упреки, почему сразу не сказали и меняете указания. Так лучше, пока снега нет, приготовляйтесь к общественной обработке земли, заготовляйте лес, а весной — вот тогда…
— Запутал вас, стервец! — сказал Кулага. — А тебе вот что скажу: грамотешки у тебя маловато. Рассуждаешь наивно, хотя экономические подробности даешь интересные.
— Я думал: кончим с белополяками, будет коммуна. Но тут Врангель. Думаю: кончим с Врангелем — тогда. Кончили с Врангелем — ни коммуны, ни Аннёнки, опять Хоромский властвует. Но теперь, думаю, он не долго будет властвовать. Хотя и нэп… Вернусь, и будь я проклят, если не организую в Шоле артель!
Нравился Ване, хотя и по другим понятиям, также родной брат командующего, врач Константин Васильевич Фрунзе, полный, с тихим голосом. Но краткие его слова были при том категорические. Он старался, чтобы красноармейцы не заболели в дороге сыпным тифом или какой-нибудь другой болезнью, в своем отделении вагона устроил настоящий лечебный пункт. Заметит, что кто-нибудь почесался, сейчас же подойдет, отвернет ворот гимнастерки или даже велит раздеться — нет ли следов от вшей. Всех просил при малейшем недомогании, при головной боли показаться ему. Советовал, как уберечься от заразы. Расспрашивал, кто чем болел раньше, был ли ранен, контужен, записывал фамилию и что-то еще. Пошел в кладовку Кемика, проверил, как начхоз хранит продукты. Посмотрел и сказал: «Тэк-с, тэк-с…»
Все ближе горы Кемика… Он лежал на полке, закрыв глаза, и видел свою родину. Под плитами в одуряющей полыни могилы близких… Караванные дороги и тропы уходят в красноватую дымку персидских гор, к синеве Тавра.
Кемик будто услышал долгий звон колокольцев на шее верблюда-вожака, запах персиковых садов вокруг Эчмиадзина. Будто вознесло его на библейскую макушку Арарата, купался в снегах на Джанджурском перевале — ветер наметал сугробы. Затем будто прятался в церкви с конусной свинцовой крышей…
Черный камень туф, ревущий мутный Аракс, скалы, поющие ночью, мосты, построенные тысячу лет назад, тропинки среди раскаленных камней, монастыри с прохладными залами, хибары крестьян, на оранжевой земле — зола от костров, что жгли пастухи в островерхих шапках и с посохами; каменная, но родящая пустыня; буйволы, древние сохи; ковры, рис, хлеб на рынках; вода, бормочущая в арыках, — все это родина, в который уже раз омытая кровью своих сыновей…
Камень на тебя свалился, лошадь ударила копытом — некого винить Но убившие его братьев считали себя людьми… Кемика раздирала мысль, что вот Фрунзе без колебаний говорит о турках — смелые, добрые; охотно едет к ним. Сам Фрунзе трогал Кемика мягкостью, добротой. Кемик хотел быть с ним заодно, видеть Турцию, как он, и не мог, и страдал…
Старался вспомнить все хорошее, что было на турецкой земле. Девочка-турчанка, дочка соседа, — длинные косы, пунцовые загорелые щеки. Он, мальчишка, был влюблен в нее и подходил к низкой ограде, чтобы увидеть, как спустится девочка по наружной лестнице и станет манить кур. Вспомнил старика турка, погонявшего осла, нагруженного корзинами яблок; старик взял одно и, что-то мурлыча, обеими руками подал: «Кушай, сладкое…» Соседка-турчанка, морщинистая, вся коричневая, приносила целебные отвары, когда болела мать Кемика. Но все это было до резни, не помешало резне… Возможно, увидев, познакомившись с турецкими делами, Фрунзе все-таки скажет с горечью: «Вы правы, уважаемый товарищ Кемик, пострадавший товарищ!»
Явились на память братья, живые, веселые… Кемик — на верхней полке — вдруг вздохнул и закашлялся. Ваня — с нижней — спросил:
— Задремал, парень?
— Ва-ан, ты мне брат, слушай…
И Кемик на своем языке спел песню о чужбине, потом по-русски пересказал горькие слова, содержание песни:
Недобра чужая сторона,
Нету мне покоя, нету сна,
Осень для меня не плодоносит,
Для меня весна не зелена.
— Опять переживаешь?
— Колотушка эта в груди как чужая, — сказал Кемик. — Хотя бы найти Маро. Пусть будет у меня хотя бы один родственник, пусть хоть крошка. Одно маковое зернышко.
— Приедем в Тифлис — осталась только тысяча верст — найдем, думаю. Должна быть жива. Непременно! И ты живи.
— Я живу. Но хочу понимать, не напрасно ли?
— С чего ж это может быть напрасно? Со мной ты, со всеми вместе. С Фрунзе!
— Но я не совсем могу понимать: еду на помощь тому, кто братьев моих…
— Это хорошо, что сам говоришь о себе: имею недопонимание…
— Признаюсь, имею колебание, — Кемик свесил с полки волосатую руку за пайкой хлеба на столике, взял, но есть раздумал, увлеченный своими воспоминаниями. — Вот бы ты когда-нибудь приехал к нам. Увидел бы, какой ласковый народ. Какая земля! В долине или на горе у Ноева ковчега. Ай, что это? Только камень? Э, нет! Сколько пахарей! Ходят послушные им волы. Сады есть. Девушки есть! В губы целуют… Где же они? За хребтами, Ваня, за скалами спрятались… Едешь, вдруг перед носом пепельные домики, в расщелине — деревня. На склоне одна, обошел холм — другая, мост, церковь…
— Каждая земля как хочет ложится.
Кулак Кемика то сжимался, то разжимался. Короткие пальцы стягивались, как лапа орла. Ваня сказал:
— Нравится мне ваш народ. Обязательно приеду. В мирное время.
— Земля наша нежная, как девушка. Ей тысячи и тысячи лет, седая от солей, бурая от крови, красная, как яблоко, но хлеб дает. Лаваш! Пожалуйста, стряхни золу с корки, кушай с луком, с чесноком, запей водой, молодым вином. Зайди в любой дом, садись на циновку, на тахту, слушай слово ласковое. Излечат тебя, горе снимут.
— Правильно, по-человечески!
— А посмотри, какие грозные горы! До самого бога добрались, за облака: зачем ты, бог, позволил убивать? Морозы на высоте крепче, чем в Сибири. Мрачные ущелья! Одним глотком заглатывают врага. Скалы как зубы дракона. Одно только худо, что проходная земля. Орда с востока проходит на запад — бьет, проходит обратно — бьет.
— Но теперь, — сказал Ваня, — Советская власть защищает.
— На одной только половине! Народ рассеян по свету.
— Отрицать не приходится, — твердо проговорил Ваня. — Но когда произойдет всеобщая революция, человек сможет проживать, где захочет. Твоя родня вернется. Казаки вернутся из Турции на свой Дон. Ярославские — к себе.
— Ай, когда это будет!
— Скоро! Может быть, завтра. Мы с тобой едем на мир. Так вот идет: и борьба, и мир.
Кемик резко сел на полке, кровь отлила от лица:
— Значит, те режут неверных, а мы с ними на мир? Вот что смущает!
— Опять ты за свое… В этом вопросе ты больной. Давай лучше расскажи интересно про Турцию, какие обычаи, история какова…
Кемик учился в академии Эчмиадзина, знал наперечет всех султанов последней тысячи лет, что делалось во дворцах, в гаремах, какие строились бани и мечети, кто из султанов кого и когда удавил. Слушать Кемика иногда собиралась вся миссия. Рассказ о взятии турками Константинополя — как легенда.
— Султан Мехмед II, прозванный Фатихом Завоевателем, долго готовился к осаде, — неторопливо повествовал Кемик. — Пророк предсказал падение Константинополя. От имени пророка турки и истребляли христиан. Фатих приказал отлить огромную пушку, чтобы крепостные ворота разбить. Ее везли пятьдесят пар волов, а семьсот человек прокладывали дорогу. Зарядить пушку — на это требовалось два часа, так что стреляла восемь раз в сутки — проломить стену, ворваться в город и всех вырезать. Сделали каменные ядра, каждое весом в сорок пудов. Били по стенам и другие пушки. Еще сделал Фатих стенобитные машины. Из крепкого леса сделал передвижные башни: на колесах, обшиты кожей в несколько слоев. Внутри башни — солдаты, взрывчатка, бревна, хворост — завалить ров… Когда турок задумал взорвать город, его не остановить. Фатих привел двести тысяч солдат, в Босфор — триста судов. Император же Константин XI имел всего пятнадцать тысяч войска и двадцать шесть судов.
— Как он оборонялся? — спрашивали Кемика.
Отвечал так, словно при этом присутствовал:
— Через Золотой Рог протянул железную цепь — турецкие галеры не пропустить в залив… Отважные воины со стен пускали в турок стрелы, бросали камни, факелы и так называемый «греческий огонь». Этот огонь в горшках, вернее, секретное вещество, которое вспыхивало от воды, сжигало турок и их суда… Хотя турка не остановить, если он задумал чем-нибудь овладеть, будь это город или женщина…
— Как же огонь сжигал суда, если цепь, и они в Золотой Рог не прошли? Не завирайся, Кемик!
— Я? Я правду рассказываю. Турецким флотом командовал болгарин, Балта-оглу Сулейман-бей. Он принял мусульманство. Флот стоял в Босфоре возле того места, где сейчас дворец Долма-Бахче. Фатих или этот бывший болгарин придумали перетащить галеры через холмы вокруг Галаты и спустить в Золотой Рог уже за цепью, там стены слабее… Сделали толстые деревянные катки, смазали их салом. Впряглись люди, лошади, волы, подняли и паруса. Тысячи и тысячи людей работали под бой барабанов, при свете факелов. За ночь перетащили семьдесят галер. Фатих был изобретатель, когда нужно было что-нибудь уничтожить: изобрел мортиры, из которых потопил флот императора, после этого свободно навел через Золотой Рог мост из связанных бочек, сделал широкий настил из досок, в ряд могли пройти тридцать человек. А подо рвом сделал подкопы… — А зачем ему Константинополь?
— Чтобы вырезать! — просто ответил Кемик. — Ну и добыча, конечно. Пятьдесят дней осаждал, а двадцать девятого мая тысяча четыреста пятьдесят третьего года начал штурм. Всю ночь турки молились, жгли костры, били в барабаны, сильно возбудились. Дервиши обходили военный лагерь. Только и крика, что «нет бога, кроме бога, и Мохаммед посланник его!». Исламский лозунг… Фатих обещал войску: первым, кто взберется на стены, — поместья, дезертирам — казнь. В эту же ночь аллах устроил страшную грозу, ливень, такой гром, что вот-вот рухнут стены. Не рухнули, и вот во вторник турки начали штурм. Затрубили рога, зазвенели литавры, застучали наккары — маленькие барабаны, даулы — большие барабаны. Такой шум, что жить не захочешь. По приставным лестницам турки лезут на стены и получают сверху кипящее масло, камни, «греческий огонь». Над городом дым, звонят все колокола, ужас, жуть. Многие еще ночью бросили город, перешли к туркам — в неволю. Бой — вдоль всех стен. Аскер лез со щитом и палой — саблей с широким кривым лезвием. По воде Золотого Рога бежал «греческий огонь». Очень много жертв с той и с другой стороны. Тучи стрел. Рвы турки забросали землей, камнями, телами своих убитых. Словом, ворвались янычары в город и начали резать. Два дня резали, грабили. Все церкви, дома, ни один не пропустили…
Кулага слушал Кемика настороженно, проговорил:
— Между прочим, известно, что крестоносцы в отношении грабежа значительно опередили турок, Кемик!
— Да, крестоносцы, но когда янычары ворвались в императорский дворец, они императора тут же убили. Жители бросились спасаться в храм святой Софии. Как дети верили, что с неба сойдет ангел и даст одному старцу саблю, от которой турки побегут. Десять тысяч жителей закрылись в храме Софии. Турки, конечно, и сюда проломились. Толпа сдалась, просила пощады, но всех зарезали. На полу храма выросла гора трупов. И вот сам Фатих верхом на коне въехал в храм, и конь стал взбираться по этой горе. Крутая, — султан, чтобы не упасть, уперся окровавленной ладонью в одну из колонн. Отпечаток ладони виден и сегодня…
— Кемик, это легенда, — сказал Кулага. — Придумана провокаторами национальной резни. Не повторяйте ее.
— Да, я знаю. В некоторых книгах говорится, что слой трупов мог быть не выше, чем поларшина, а султан был на лошади в два аршина вышины и не мог ладонью коснуться колонны на высоте десяти аршин от пола, где отпечаток. Но факт, что он ехал по трупам, доказан. А в пятницу, на третий день после взятия Константинополя, храм святой Софии турки уже превратили в мечеть, и султан с саблей в руке — с саблей! — взошел на мимбер — амвон и прочел молитву. Ничего себе, молитва с саблей! А тело императора Константина узнали по пурпуровым туфлям с вышитыми на них орлами. И между прочим, эмблема турецкого государства — полумесяц — принадлежит не туркам, а византийцам. Фатих лишь прибавил к этому знаку звезду.
— Вы всё хотите сказать, что султан Фатих — представитель турецкого народа, а жесточе его никого нет, — сухо проговорил Кулага. — Неужели вы думаете, что, например, римский император Константин Великий был гуманнее Фатиха? Ведь вы, наверно, знаете, что Константин, поверив наветам своей второй жены Фавсты, казнил своего сына от первой жены и двенадцатилетнего Ликиния, сына своей сестры. А когда раскрылась клевета Фавсты, он велел утопить жену в ванне из кипятка. Грабил города и губил жителей, не задумываясь. Чем этот Великий отличается от турецкого завоевателя?
— Я не знаю. Но Фатих был такой деспот, что когда ехал однажды, а навстречу — янычары, и стали просить у него подарка по случаю его восшествия на престол, Фатих в ответ стал давить их конем, потом подозвал начальников этого отряда и палачам приказал дать каждому начальнику по сто палок по пяткам. Без палачей никуда не ездил.
— Черт возьми! — озлился Кулага. — Вы настаиваете: народ и султан как бы на равных?
— Все там связаны Кораном, единодушны, — ответил Кемик.
— Глупости, — совсем нахмурился Кулага. — Чушь! Народ бессмертен, но разве вечен человек — султан и вообще султанат?
— Скорее земля начнет вертеться в другую сторону, чем Турция откажется от султана! — уверенно заявил Кемик. — В иное не верю.
— Но ведь фактически уже сейчас без султана живет? Правит Мустафа Кемаль, а не султан!
— А он возьмет да объявит себя султаном, когда победит. И будет султан Кемаль!
— Бред! У нас договор не с султаном, а с новой Турцией Кемаля.
— Я еще не убежден, и вы тоже не убеждены, что Кемаль не нарушит этот договор. Может быть, уже нарушил. Честно говоря, мне жалко мою Армению. Нарушит…
— Демагогия!
— Какая там демагогия. Просто душа болит. Моих братьев армян жалко. Армению жалко.
Уже за Доном, войдя однажды в купе, Ваня увидел Кулагу и Кемика будто каменных, у Кемика только все сжимались в кулаки и разжимались пальцы.
Сидят, не смотрят один на другого. Ладно, он, Ваня, с тем Хоромским не дружит. А эти ведь друг другу все-таки свои? Кулага отвернулся, роется в своем мешке. Войдя, Ваня намеренно весело сказал:
— Имею несколько вопросов…
— Ваня, ноги твои целую — отстань! Командующий поручил мне экономику изучить, а ты мне мозги забиваешь.
— Скажи только, Мустафа Кемаль женатый, дети есть? Сколько имеет жен?
— Приедем, спроси у него. Или вот у Кемика — он академию окончил. Правда, знает только то, что ему хочется знать.
— Ладно… — вздохнул Ваня. — Чудаки вы. Ну, скажи, Кемик, доложи, что в настоящий момент происходит в той самой Анатолии?
Кемик вскинулся, глаза сверкнули:
— Как всегда, гяуров ловят! Не знаешь?
— Как всегда, вы городите чепуху! — холодно заметил Кулага. Холодно и зло. — Я предупреждаю: вредную агитацию ведете!
— Где дверь мечети, не знает, а хвастается, что правоверный! — отчаянно парировал Кемик и сжался будто в ожидании ответного выпада.
Стало тихо. Кулага однако молча поднялся на полку и ни с того ни с сего запел:
Из множества фигурок
Понравился мне турок,
Глаза его горели, как алмаз…
И тут же оборвал:
— Вы, Кемик, не понимаете истинных причин несчастья одного народа — не понимаете! — и слепо оговариваете другой народ. Отвратительно!
Ваня решительно встрял:
— Стоп! Тормози, Игнатьич, не то сказал. Легко ли ему родных забыть?
Кемик пристально вглядывался то в Ваню, то в Кулагу. Ожидал: Кулага произнесет ли какую-нибудь глупость? Ваня с его чутким сердцем опровергнет ли нелепые домыслы Кулаги? Кулага явной глупости не сказал. Кемик печально обратился к Ване:
— Объясни, зачем Карабекир-паша держит такую большую армию на границе с моей Арменией? Как мне поверить паше? Как?
— А зачем станем особенно верить, если он такой? Чай Красная Армия и там сторожит. Ты пока не страдай. Спросим командующего. Я не знаю.
— А я знаю! Испытал на собственной шкуре. Мне жалко Армению. Больно.
— Ты, конечно, знаешь — испытал. Но мне командующий как-то объяснил: когда армянский народ восстал и сбросил этих дашнаков, армянский ревком позвал Красную Армию. Товарищ Калинин объявил, что раздавить трудовую Армению никому не позволим. Тут подошли части нашей Одиннадцатой армии…
— А что Карабекир-паша — перестал быть пашой Карабекиром? Как выгоняли его из Батума и моего Александрополя!
— Когда? — растерянно смотрел Ваня. — Кто?
— Мы! В марте месяце, когда с кемалистами подписывали Московский договор! — Кемик взмахнул рукой. — Сколько потребовалось сил!
— Шут его знает, — промолвил Ваня. — Фома Игнатьевич, объясни это дело нормально, как всеведающий человек, как следует быть.
Кулага читал книгу с чрезвычайно интересными цифрами. Поднял глаза:
— Что? А, да… Кемик явно не в курсе дела. Тем не менее рассуждает. Да еще как чистой воды дашнак. А дашнаку что-нибудь объяснить невозможно. Его надо просто прогнать.
— Кемик, не обращай внимания…
Но Кемик встал, опустив короткие руки, пригнулся, как перед прыжком.
— Вы, товарищ Кулага, получите сдачи. Это — оскорбление. Я доложу Фрунзе.
— Поговорите. Он расскажет вам, если найдет нужным, что произошло на съезде Советов. Как блеяли, хотя и с пеной у рта, меньшевик и эсер то же самое, что обычно твердят дашнаки и что сейчас говорите вы. Потребовали разорвать с Мустафой Кемалем.
— Я этого не требую, перестаньте! Я просто опасаюсь Карабекира…
— Но вас смущает эта наша поездка при том?
— Вы все коверкаете. Я же только спрашиваю… А вы… Не видите меня! Поэтому нет права называть меня дашнаком! Нет! Я иду к Фрунзе.
Не заметили, что поезд давно уже замедлил ход и вот — остановился. В коридоре вдруг послышался голос Фрунзе. Командующий, оказывается, обходил вагоны, заглянул в купе Кулаги:
— Слышу, у вас какой-то очень ожесточенный спор. Тема? Любопытно!
— Да не очень-то спор, товарищ командующий, у меня просто тоска, а Кулага… — начал Кемик, но горло ему сдавило, он не смог договорить.
— Кемика смущает наша поездка. Он совсем не верит кемалистам, — сухо уточнил Кулага.
— Да, не верю Карабекиру, я сказал! — вскинулся Кемик.
— Так ведь мы на месте и проверим. В чем дело? — будто удивился Фрунзе. — Зачем нам тоска! Будем радоваться жизни. Так?
— У этих друзей, Скородумова и Кемика, как говорится, мозги набекрень, — определил Кулага. — Один жениться не может, пока не родится мировая коммуна, А другой всех турок меряет по Карабекиру.
— Да? — засмеялся Фрунзе. — Это определенно недоразумение. Но, надеюсь, разберемся, сориентируемся. На занятия исторического кружка вы ходите? Попросим дипсоветника подробнее рассказать. Хорошо, товарищ начхоз?
— Хо-ро-шо, — протянул Кемик.
— Все наладится. Когда армянский ревком взял власть, Владимир Ильич направил ему знаете какую телеграмму? А вот какую: «Не сомневаюсь, что вы приложите все усилия для установления братской солидарности между трудящимися Армении, Турции и Азербайджана…» Для того и работаем.
В вагонах утром слышался голос Вани Скородумова, по-ярославски напиравшего на «о»: «Робята, все — в солон!»
В салон-вагоне Дежнов занимался с участниками миссии. Он вел кружок французского языка и кружок по истории. Французский язык изучали секретари и переводчики. Необходимо знать — на этом настаивал Фрунзе. Вся турецкая интеллигенция, многие депутаты Национального собрания — меджлиса, офицеры и чиновники говорят на французском и немецком языках. Мустафа Кемаль тоже. Его письма к Ленину и Чичерину составлены были на французском.
Фрунзе просил Дежнова заняться историей и с красноармейцами охраны. Сама дорога пусть станет путем познания. Ничто так не обогащает, как путешествие. Фрунзе рассказывал, что, будучи еще гимназистом, совершил с товарищами, верхом, в седлах, поездку вокруг горного озера Иссык-Куль и вернулся из нее новым человеком. Фрунзе сказал Дежнову:
— О Кемале, об обстановке узнаем уже в Баку, в Тифлисе, Батуме. И больше, чем где бы то ни было, — в самой Анатолии, в дороге. Как раз в дороге возможно учуять намерения Ангоры. Но только при условии постоянного общения с турками. А для этого необходимо многое знать, и прежде всего — историю. Прошу вас, учите нас всех.
Дежнов видел, что Кемик спешит занять место за столиком с картой в салон-вагоне, для него эти занятия имеют особое значение.
Дежнов отмечал, что и сам, когда садится за свой столик и раскрывает папку, несколько волнуется, его лицо становится, наверно, строгим, даже суровым. Он в душе всегда любил людей, но стеснялся показывать это, часто не верил в свои силы, был угрюм и не пользовался расположением сверстников-студентов в юности, был одинок. Почувствовал же себя крепким, свободным, когда, выполняя поручения партии — он был пропагандистом, — сблизился с солдатской массой и со студенчеством. Сейчас Дежнова трогал интерес бойцов к его рассказам. Нечаянно подслушал однажды, как между собой они называли его «Алеша».
Пока тащился поезд и уходили за сутками сутки, Дежнов и сам, и с Фрунзе день-деньской рылся в захваченных с собой материалах. (В Харькове вместе с одеждой и продовольствием погрузили в вагон тяжеленные ящики — руки оторвешь! — с библиотекой и бумагами. Тут были копии писем, телеграмм, договоров, записи бесед Фрунзе и Дежнова в Москве.)
Дежнов тщательно готовился к занятиям с красноармейцами, на остановках, когда вагон не трясло, составлял то ли конспекты, то ли методички:
«Добиться плакатной ясности изложения материала, четко, просто… Мир труда против мира капитала. Кредо последнего — ты умри, чтобы я мог жить. А мира труда — дружба, взаимопомощь…
Раскрыть историю как драму. Владычица морей, Великобритания стремится покорить не только нас, но и завидную своим географическим положением Турцию. Турция, конечно, не желает отдавать свои теплые моря, проливы, гавани — сама движет свои армии для приобретений…
Великобритания много лет изготавливалась, чтобы нанести решающий удар… Государственные деятели, епископы, даже иные ученые твердили: турки — дикари, гнать их из Европы, гнать! Пусть уйдут за проливы!.. Ллойд Джордж театрально негодовал: «Турок — это чума и проклятье тех мест, где он раскинул свою палатку. В отличие от хищного зверя из легенды, турок не знает даже чувства благодарности к человеку, вылечившему его раненую лапу…» Грубая ложь…
Запад обрубал Турцию, как поваленное дерево. Турция была обречена. Географы Антанты закрасили на карте Турции, какие области — кому: синие — Франции, нежно-зеленые — Италии, желтые — Греции. А розовые — дашнакской Армении…»
Записав все это для себя, Дежнов потом свободно рассказывал красноармейцам:
— В конце мировой войны, товарищи, Великобритания бросилась добивать истекающую кровью Турцию, опередив союзников. Мощь Великобритании необычайно возросла, тогда как Франция потерпела катастрофу в районе Эн, Италия — в сражении при Капоретто, потеряв триста тысяч пленными, десять тысяч убитыми. Во всеобщей драке Италия утратила место среди великих держав. Вот и стала Великобритания всех сильней.
С мечом она и двинулась на Восток качать нефть, увозить шерсть, хлопок, искоренять большевизм в Закавказье, помогать грузинским меньшевикам, азербайджанским мусаватистам, армянским дашнакам… Султанская Турция наконец выбросила белый флаг. В Мудросской бухте острова Лемнос на корабле, подписав перемирие, кончили с Турцией, полное разоружение и сдача. Оттоманской империи пришел конец, «больной человек» умер…
Тут Дежнов попросил Кулагу назвать цифры, и Кулага прочитал в своей тетради:
— От почти трехмиллионной турецкой армии осталось пятьсот тысяч. Убито и умерло триста тысяч. Ранено четыреста тысяч. Дезертировало и пропало без вести полтора миллиона. Умерло от голода и эпидемий населения — два с половиной миллиона. В сумме это четвертая часть мужского населения Турции.
Дежнов заметил, как расширились глаза Вани Скородумова. Тот сказал:
— Жутко! Турции вроде уже не существует. Едем неизвестно куда.
— Нет, — сказал Дежнов. — Как вы знаете, жива, борется. В драме истории слово взяла масса.
Дежнов видел, что его рассказ произвел сильное впечатление и на Кемика. Спросил:
— Товарищ Кемик, понятно ли?
— Понимаю, что турецкий народ давно страдает, — ответил Кемик. — Зачем же презирал другой народ, а не виновников страдания?
Ответил не Дежнов, а Фрунзе:
— Разберем и это, — сказал Фрунзе. — Лекция очень содержательная. Завтра прочитаем следующую страницу драмы.
Эта страница — об оккупации турецких областей. Фрунзе считал, что здесь содержится ответ на вопрос: не капитулирует ли теперь анатолийский крестьянин, солдат, офицер?
Турки говорят: «Дай нахалу сто рублей, а он и подкладку взять захочет». Британский лев подписал «перемирие», чтобы жертва не сопротивлялась, когда он станет ее раздирать… Турецкие войска на фронтах пьют себе чай где-нибудь у ручья либо у колодца — ведь перемирие! А британская кавалерия все на марше и заняла Хамам-Алил. В Мосул въехал генерал Кассель со штабом, войска подтянул к городу. Еще несколько дней, и, двинувшись из Алеппо, англичане оккупировали Киликию — в самой Анатолии.
Андерс с Ваней повесили в салоне большую карту. Концом трости Андерс показал петлю, какой победители охватывали Малую Азию.
Декабрь восемнадцатого года, второй месяц странного перемирия — оккупанты заняли уже и Аданскую область, конторы Багдадской железной дороги и европейских дорог Турции; адмирал Кальторп уже распоряжался на смирнских фортах, итальянские войска высадились в Адалин. Настал черед жемчужины — Смирны. Сперва иноземцы засели в телеграфных конторах окрест — не выпустить сообщение, что началась оккупация.
— А предлог для захвата исторический, — сказал Фрунзе, — дескать, несколько тысяч лет назад Смирнская область была эллинской, называлась Ионией, и сейчас, мол, здесь звонят пятьсот христианских церквей…
Итак, пятнадцатого мая девятнадцатого года — этот день считаю переломным — броненосцы «Аверов» и «Лемнос» и вспомогательные суда подошли в семь тридцать утра и стали на якорь в Смирнском порту. Городскую власть завоеватели даже не оповестили, начали высадку войск под командой полковника Зафириотиса. Десант прикрывали британские, французские и американские суда под командой Кальторпа. А высадилось двенадцать тысяч солдат, включая полк эвзонов — это вроде гвардии.
Население держалось тихо, солдаты даже не вышли из казарм. Но прозвучали выстрелы зажигателей-провокаторов, и началось… В солдат стреляли в их казармах, обезоруженных повели на набережную — корабль «Парис» примет их и увезет. Они шли, с них срывали фески, их били. Вдруг по колонне ударили пулеметы с ближайшего корабля, а с крыш соседних домов стреляли из винтовок. Было убито триста солдат, тридцать офицеров. Трупы сбросили в море, а шестьсот человек раненых валялось на мостовой.
— И вот, думается, — сказал Фрунзе, — забыть это, примириться с этим невозможно!
— Но где взять силы для бесконечного сопротивления? — возразил Дежнов. — Турция воюет уже двенадцать лет. Народ устал безмерно.
— Однако учтите, Алексей Артурович, если горит дом и одежда на тебе уже тлеет, то на компромисс с огнем не пойдешь — будешь биться до последнего. Смирнские события потрясли Турцию, вызвали такой взрыв возмущения, что британские пальцы на горле Турции, представьте, задрожали от напряжения. Оккупационные войска ворвались в Манису, — Фрунзе показал на карте, — двинулись в глубь Анатолии. Но вот здесь, у Эдимиша, уже споткнулись, началось сопротивление, произошел первый бой с партизанами. Оккупанты заняли Айвалык — эксцессы, заняли Айдын — грабеж, но контратакованы и здесь. На другой день заняли Бергаму и Менемен. И здесь все то же. В Менемене завоеватели погубили триста человек, в округе — семьсот, ограбили торговцев, опустошили дома. Такое ведь в тысяче селений. Понимаете? В дом, в сад врывается бандит с ружьем, несомненно ему отвечают ружьем же. Считаю так потому, что население здесь воинственное — зейбеки, гордое племя. По-видимому, каждая деревня была очагом борьбы. Сообщалось, что мужчины и женщины с оружием сидят за камнями, а старики и дети приносят им пищу, идут в разведку. Но силы были неравны, началось массовое беженство. Людям пришлось оставить свои дома, посевы, сады, плуги, бочки. Нищенство, голод, смерть… И вот, передавали, даже дезертиры, скрывавшиеся в горах, поднялись… Затем появился Кемаль и сопротивление стало организованным, и нарастало вплоть до Сакарийской победы.
— Вы полагаете, Михаил Васильевич, что в этой войне весь-весь народ участвует? — настойчиво переспрашивал Дежнов.
— Не может не участвовать. Трудящиеся здесь, видимо, доверяют националистским лидерам. А лидеры, наверно, почувствовали, что только так можно спасти страну… Вот Андерс подтвердит: в начале вооруженной борьбы правительство опиралось исключительно на партизан…
В июне британцы оседлали перевал Базиона и разбили отряд шейха Махмуда в городе Сулеймание, заняли его. Оккупанты ворвались в Бурсу. Но турки двинулись в контрнаступление, и грянули кровавые бои. Завоеватели сожгли Айдын. Высадились в Самсуне английские войска; хотели с севера идти навстречу французским, чтобы разрезать Анатолию, окружить ее восточную часть, где уже обосновался Мустафа Кемаль…
В районе Беин Диарбекирской губернии живут курдские племена джезире и ширнак. На них английские летчики сбросили бомбы. Отряды англичан завязали бой с курдами гойян. В Мосуле вооружили армию айсоров и направили ее против курдов в город Сулеймание. Такой был даже эпизод, весьма типичный, — девять блиндированных автомобилей английского офицера Лечмана угнали три тысячи баранов у курдов племени шамар.
— На броневиках — за баранами, — засмеялись бойцы в салоне.
— Да, и курды не простят этого, — сказал Фрунзе. — Испортят дороги, ямы выроют, камней набросают. Всех баранов обменяют на оружие и, безусловно, где только возможно и невозможно, лечманов будут бить.
В октябре южные оккупационные отряды сожгли город Мараш. А на западе другие отряды взяли район Ксанти. Это во Фракии. Но затем под Марашем двинулись в дело первые формирования кемалистов. Англичане намеренно уступили французам это поле боя — Киликию, пусть бьют отчаянных турецких партизан. Наступил очень холодный декабрь девятнадцатого года. Курдские партизаны выбили французские войска из Мараша, но не удержали этот разрушенный город. Позже снова осадили его партизаны, и наконец французские войска навсегда оставили сожженный ими Мараш.
Тем временем войска Антанты в Смирне получили подкрепление. Союзники стремились завершить окружение, отрезать кемалистов от портов, от Советской России. Не вышло.
В марте прошлого года интервенты провели новый — устрашающий — маневр, казалось бы ликвидирующий сопротивление: англичане вторично оккупировали уже оккупированную турецкую столицу — Константинополь, когда там собрался меджлис.
В ночь на шестнадцатое марта двадцатого года английская морская пехота вступила в город, ворвалась в учреждения, казармы. На заре напала на штаб местной дивизии, часовых перебила, солдат музыкантской команды вытащила из постелей и убила, а других солдат убила во время сна, мало кому удалось выброситься из окон. Пехотинцы взломали двери Эски-сераль — здания на площади Баязида. Другие ограбили «Красный полумесяц», частные дома. На минаретах поставили сипаев с пулеметами. Орудия броненосцев направили на город. Повсюду стрельба, и, как в Смирне, ударами прикладов бросали наземь аскеров и чиновников. Проникли в здание меджлиса, схватили депутатов — в тюрьму, потом увезли их на остров Мальта.
Дежнов пожал плечами:
— Не понимаю смысла этой акции.
— Никто не понимает. Но вывод делают все: ярость теперь не потушить… Когда морская пехота стала хватать и увозить на Мальту депутатов и меджлис был разогнан, многие из них успели скрыться. Они выполняли указание Мустафы Кемаля, который предусмотрительно задержался в глуши — не поехал в столицу, в меджлис, заседавший под наблюдением корабельных орудий англичан. Депутаты переоделись в крестьянское платье, в лодках переплыли Босфор, оказались в Анатолии, далее пешочком и на подводах — в Ангору, к Мустафе Кемалю. Тогда-то, на кипящей ненависти к наглым захватчикам, и образовалось в глуши Великое национальное собрание и его правительство, второе, действительное. Депутатов довыбрали. Кемаль действовал решительно: взял и арестовал английских офицеров, еще державшихся в конторах железных дорог, возле туннелей и перевалов. Потом обменял их на депутатов, увезенных на Мальту… Священная война — иного исхода, кажется, нет. Все поняли нутро империализма. Змея меняет шкуру, но не меняет натуру. Борьба будет продолжаться…
— Неизбежно?
— Даже из последних сил! Гром не заставишь умолкнуть. Этим и держится ангорское правительство. Как хотите, но это так!
— Пожалуй, что и так, — признал Дежнов.
— Другое дело — колебания, зигзаги того же правительства. Оно не однородно, а Ллойд Джордж и другие западные лидеры — люди опытные и лукавые, увидели, наверно, что оружие не выбьешь у турок из рук, прикидываются теперь их друзьями. Видимо, наше дело в Ангоре — разоблачение этой лжи, притворства. Ну, конечно, у Запада еще и расчет на колоссальную усталость турок… Но, вы знаете, кажется, это Гюго сказал: убийство нации невозможно.
Потом Фрунзе и Дежнов одни сидели в подрагивающем салон-вагоне за столиком. Отодвинув бумаги, пили из жестяных кружек морковный чай, — настоящий найдется, возможно, в Закавказье.
Точнее, точнее ориентироваться в хаосе противоречивых фактов, — противоречивых, пока не разобрался. «Думай, голова, картуз дадут», — смеялся Фрунзе.
Дежнов вслух вспоминал о поведении бывшего векиля иностранных дел Бекира Сами, которому Кемаль дал отставку в интересах сближения с Москвой. Но это было весной. Бекир Сами в гостях канарейка, а дома змейка. Прибыв в Москву делегатом, напевал сладкие песенки, а Кемалю слал лживые доклады, искажающие позицию Москвы, и улетел вскоре в Ангору, затем в Лондон с планом присоединения Кавказа. На словах милости просил, а за голенищем нож носил. Хотел и здесь найти, и там не потерять. Векилем стал Юсуф Кемаль-бей. Нынче газеты пишут о возможной отставке Юсуфа Кемаль-бея. Не снова ли Бекир Сами на коне, Бекир Сами, ратующий за союз с Антантой, а не с Москвой? Так или иначе, турки поладили с Франклен-Буйоном. Весь вопрос — на чем?
В голове вертелась фраза из статьи в лондонской газете, — фраза, вслух прочитанная в августе Чичериным. Фрунзе слышал его тонкий голос и эту фразу: «Признать Кемаля, дать ему компенсацию за расходы… и он согласится выгнать красных из Баку». Видел, как в пальцах Чичерина трепещет листок.
Соглашение Франклен-Буйона в Ангоре не результат ли согласия кемалистов принять «компенсацию»? Могло показаться, что так именно и есть, Нацаренус прав: западники в Ангоре взяли верх, Кемаль сдался, Ангора если еще не стала окончательно, то становится в антисоветский строй.
Однако не могут же ангорцы не понимать: гражданская война в России окончилась, Врангель разгромлен, и теперь шансы на военный успех в Закавказье ничтожны, война на Кавказе для Турции в тысячу раз тяжелее освободительной — с интервентами в Западной Анатолии. Не враги же они сами себе. На Востоке говорят: лишь тот, кому нечего делать, сначала сжигает дом, потом снова строит.
Чем-то прельстились ангорцы, на все закрыв глаза? Какими-то уступками французов?
Дежнов заметил, что французский капитал в Турции очень большой — два с половиной миллиарда франков, превышает все другие капиталы, вместе взятые. Вложен в сооружение портов, набережных, в эксплуатацию рудников, в концессию на постройку железных дорог… Понятно, Франция заинтересована в целостности Турции — в рентабельности вложений, в общем, чтобы никто ей не мешал.
Но все захватили англичане. В Мосуле под их пятой даже французские предприятия. Англичане же со злобой упрекают Францию в разложении Антанты, в предательстве, в эгоизме и даже… в материализме! Мол, никаких высоких идеалов. Грызутся, а разойтись не могут, ухватив одну и ту же кость. Англия готова и дальше идти с топором, а для Франции это убыток — разрушение ее дорог, мостов, уничтожение табачных плантаций… Мирные конференции союзников напоминают сборище воров — даже друг у друга тащат… Не здесь ли разгадка соглашения Франклен-Буйона?
— Я прочел Севрский договор Антанты с Константинополем, — сказал Фрунзе. — Уничтожает Турецкое государство. Как ни вертись собака, а хвост позади…
— Теперь Франция аннулировала свою подпись под ним, поставленную в августе прошлого года в Севре.
— Иначе, думается, не получилось бы у нее соглашения с Ангорой. Наверно, что-то еще уступила Франция.
Задумавшись, Дежнов отозвался, как эхо:
— Наверно, Франция что-то еще уступила…
Карандашом в блокноте Фрунзе нарисовал жирный крупный вопросительный знак. Как относится Англия практически к такому шагу своего союзника, Франции? Если даже просто спокойно, то надо думать, что соглашение Буйона — ступень к общему соглашению Ангоры с Антантой. Что и в чем уступила Ангора?
— В Тифлисе — радио, что-нибудь узнаем, — заметил Дежнов. — Если Буйон действовал без согласия Англии, то наверняка услышим барабаны и ругань английской прессы.
— Но ведь эти друзья при всех обстоятельствах в одном все же будут согласны: кинуть Турцию против нас, — сказал Фрунзе. — Все дело в позиции Ангоры.
Думая о позиции Ангоры, следовало отдать себе отчет в том, почему одни мощные державы, сокрушив другие мощные державы, а Турцию разрушив до основания, не могут справиться с остатками ее армии, с партизанами Анатолии. Уже несколько лет никак не могут справиться и теперь прикидываются друзьями этих солдат, пастухов, и предлагают им деньги, уступки…
Вновь пришли на память слова Ленина о том, что восточные народы заразились примером Советской России и теперь дают отпор «империалистскому волку»… Поднялись восточные народы — гигантская сила. В ней суть. Ангора — ее частица, пусть и разноречивая она, эта Ангора.
Стал яснее осознаваться факт: ведь ангорское правительство противостоит константинопольскому, по-прежнему противостоит. Это же факт! В столице двор, султан, крупные чиновники и оккупационные войска Европы. В Ангоре же деятели другого типа — заинтересованы в симпатиях мужика. Пастухи, земледельцы доверяют кемалистам, а кемалисты понимают, что только вместе с пастухами удержат фронт. Информбюро сообщало, что иные депутаты ангорского Собрания демонстративно являются на заседания в кожаных пастушьих лаптях. Мир между двумя турецкими правительствами — константинопольским и ангорским — означал бы падение Ангоры. Можно было думать, что за соглашением Франклен-Буйона кроется сближение между турецкими правительствами. Однако Фрунзе находил, что оно невозможно, не произойдет — слишком далеко зашла Ангора в борьбе с капитулянтами.
Дежнов давно встал из-за столика, курил в приоткрытую дверь, вдруг повернулся:
— Но Великобритания всегда добивалась своего. И это, по-моему, главное в оценке положения.
Дежнов полагал, что в конце концов раскроет любой дипломатический ход — догадается. Однако вот нынешнюю позицию Ангоры Дежнов не мог определить, колебался и досадовал. Он сказал:
— Французский денежный мешок недавно был, теперь снова стал «другом» турок. Ныне, смотрю, возникла та же ситуация, что в начале года, перед подписанием Московского нашего договора с турками, когда турки метались — выбирали то нас, то соглашение с Антантой. Давайте, Михаил Васильевич, сопоставим. Вспомним, как было с Московским договором.
— Давайте. Полезно. Одна и та же причина рождает одно и то же следствие. Вы увидите, что расстановка сил все та же. Это был и есть договор о братстве и дружбе.
Московский договор. Договор о братстве и дружбе — что в нем, какая сложная цепкая сила в нем волнует народы, живущие по обе стороны границы, никому не дает отмахнуться от него?
Поезд шел, часовые стояли в голове — у паровоза — и в хвосте эшелона на открытых платформах. В салон-вагоне окна, занавешенные бельевой тканью, в стороне заката были желтые, а напротив — синие. Кемик смотрел в восточное окно и думал о том, как летом прошлого года решалась судьба Армении… С нетерпением ждал, как скажет Дежнов о Московском договоре с турками — стало быть, об Армении.
Но Дежнов, едва сев за столик, спросил:
— Товарищ Кемик, что знаете о Московском? Наверно, знаете… Должны знать многое.
Да, знал — на себе испытал. Лучше всех знал. Казалось, даже лучше Дежнова. Это был клубок — Армения, Турция, Антанта… Дашнаки оторвали Армению от России, выступили против Советской власти, сговорились с Антантой. Это была гибель. Антанта пообещала дашнакам: получите восточные вилайеты Турции, «Великую Армению» пообещала — против большевиков барьер. Англия прислала оружие. Американский президент обещал деньги, чтобы дашнаки с востока выступили, когда Греция пойдет с запада. Дашнаки пошли было в наступление, а Карабекир-паша еще раньше готовил свое наступление, и тогда Антанта бросила армянских дашнаков на произвол, увидела, что силой Анатолию не погубить, и предложила вдруг кемалистам взять Армению, которую на них же и натравливала. Так Карабекир-паша захватил почти всю Армению. Это было ровно год назад. Второго декабря дашнаки подписали в Александрополе договор с Карабекир-пашой — отдали ему всю Армению, боялись, что иначе может стать советской…
Так и ответил Кемик. Дежнов подхватил:
— Совершенно верно! Но мы не признали Александропольский договор. Мы заявили тогда: необходимо покончить с межнациональной борьбой. Предложили посредничество для установления мира, но оно было отвергнуто дашнаками, они бросились в войну. Но тут же поладили с теми реакционными деятелями Турции, которые хотели захватить Армению, все Закавказье при помощи все той же Антанты. Армянские области были освобождены в результате московских переговоров…
Дежнов рассказал, что переговоры с кемалистами начались еще до армяно-турецкого столкновения — когда в Москву приехала делегация во главе с Бекиром Сами-беем. Владимир Ильич принял турок, обеими руками жал руку. Скоро составили проект договора и парафировали его. То есть в знак первого утверждения делегаты начертали заглавные буквы своих фамилий. Но вот беда — к осени началась дашнако-турецкая война, и все поломалось…
Антанта сулила Турции жизнь, если повернет штык и войдет в Советское Закавказье. Это казалось тогда возможным: Красная Армия отвлечена Врангелем, он еще наступает в Приднепровье. Ангора, получив из Москвы сообщения своего представителя Бекира Сами, поверив ему, заколебалась. Бекир Сами быстренько поменял Москву на Лондон.
Но не удался тогда Антанте ее план — столкнуть Анатолию с Россией. Ангора увидела, что британский лев все ведет свою двойную игру: Турции отдает чужое Закавказье, а жемчужину Турции, Смирну, сует под греческий каблук. Не устает обещать и тем и другим, но тянет все себе… Это увидел Кемаль. Суленый кусок не в зубах. А Запад все подбрасывает в Анатолию войска, гибнут семьи. А кронштадтский мятеж провалился. А Советская власть крепка. Тогда-то Кемаль и дал отставку Бекиру Сами…
Сорок человек дашнаков в это время сидело в Александрополе, занятом Карабекир-пашой. Подписали, жалкие, бумагу о сдаче Карабекиру почти всей Армении…
Дежнов, стоя, держался за спинку стула — вагон раскачивало.
— Счастье, однако, что власти у них уже не было. Власть уже перешла к Армянскому ревкому!..
— Я ненавижу дашнаков, они предали! Но Карабекир — это зверь! — воскликнул Кемик. — Карабекир захватил…
— Товарищ Кемик, дашнаки добровольно подписали липовую бумагу, помогли Карабекиру. Нам уже удалось справиться с ним… Садясь на осла, один человек сунул в стремя не левую, а правую ногу и, естественно, оказался на осле задом наперед. «Зачем сел так?» — спрашивают люди. Отвечает: «Это мой осел стоял головой не в ту сторону». Карабекир сказал: из-за дашнаков я захватил две трети Армении, всю возьму. Мы заявили: ваш договор с дашнаками не признаем, военную помощь Ангоре приостанавливаем, Армению будем защищать… Трудная обстановка. Между Москвой и Ангорой не было прочной телеграфной связи. Наш представитель мог только тайными тропами пробираться в Ангору через горы между постами дашнакских маузеристов. Достиг Александрополя, Карса, но оказался связан только с военными, Карабекиром. А на черноморском побережье какие-то проходимцы объявили себя представителями Советской России… Лишь в январе наши товарищи добрались до Ангоры. После этого и открылась Московская конференция, уже без Бекира Сами, а с Юсуфом…
— А этот чем лучше Карабекир-паши? — в голосе Кемика ирония. — Нет, я, конечно, признаю турецкий народ, простых, обычных турок. Я родился среди эрзерумских скал, грелся на них… Говорят: упал — обними землю. Какую? Родную! Когда я был мальчишкой, то знал: лучших скал, чем мои, не бывает. Как мне снова это почувствовать? Своей не могу почувствовать свою родину. Карабекир-паша не позволяет. Какой выход?
Дежнов терпеливо отвечал:
— Выход один — мир, переговоры. Да, и Юсуф цеплялся за восточные области. Мы порвали царские договоры, провозгласили право самоопределения. Армения стала советской и не собирается отходить к Турции, просит помощи у Красной Армии. Мы помогаем Анатолии в ее тяжелой справедливой борьбе. Как же братской Армении откажем! Надо с турками говорить, чтобы выбросили из головы идеи военных приобретений…
— Ведь и сами — жертва этих западных идей, — проговорил Фрунзе.
Приостановили помощь кемалистам, потребовали отвести войска. Карабекир-паша наконец очистил Александрополь.
— Но прежде склады пороховые взорвал! — не утерпел Кемик.
— Взорвал, негодяй. Эту акцию товарищ Чичерин назвал хулиганской, — ответил Дежнов. — Но не этот генерал повел в дальнейшем политику Национального собрания в Анатолии. В Москву, повторяю, прибыл возглавивший турецкую делегацию Юсуф Кемаль-бей, сторонник дружбы с нами. Открылась в Москве русско-турецкая конференция. Итак, открылась…
Пока Дежнов что-то искал в бумагах, Фрунзе напомнил:
— Кто читал в «Правде» выступление товарища Ленина на пленуме Моссовета? Владимир Ильич радовался открытию прямых переговоров. Огромные были препятствия, но вот — идут! Теперь начнется сближение, И это удалось без всякой хитрости. Ильич интересно сказал: народы Востока до сих пор были только овечками, дословно, перед империалистским волком, но теперь, по примеру России, дают волку отпор. Наши переговоры с турками, сказал, — крупнейшее достижение…
Дежнов листал тетрадь, остановился:
— Заявление Владимира Ильича, как сообщили из Ангоры, произвело там сильнейшее впечатление. Переговоры наши продолжались. Товарищ Ленин каждый вечер по телефону спрашивал наркома Чичерина, как продвинулись переговоры за день, — затягивать нельзя: Серго Орджоникидзе сообщает о передвижении войск Карабекир-паши…
— Извините, Алексей Артурович, важно подчеркнуть, что Юсуф — это нынешний коминдел, — сказал Фрунзе.
— Если не ушел в отставку, Михаил Васильевич. Конечно, именно с ним хотелось бы говорить в Ангоре… Итак, товарищ Чичерин торжественно открыл конференцию, сказав: мы создадим эпоху в истории Востока общей борьбой против гнета империализма. Она имеет разные формы: у нас пролетарское движение, коммунистическое. Народам Востока это еще непонятно, там движение — национальное… Царь думал, что россияне страстно хотят видеть крест на Айя-Софии в Константинополе. Но это только он сам и придворные хотели этого. Народ же русский — миролюбивый и честный. Русский народ опрокинул угнетателей и стал неразлучным другом Востока. Под сапогом угнетателей турецкий народ стал одновременно героем и жертвой, испытывая беспримерные страдания и поднявшись на борьбу, он сбил спесь с империалистов, поднялся выше всех султанов… Мы еще раз торжественно заявляем, сказал товарищ Чичерин, что навсегда отвергаем царские вековые притязания. Константинополь есть и должен остаться турецким городом. Хозяин в проливах — турецкий народ…
А Юсуф в ответ провел такую мысль: даже независимо от воли руководителей оба народа пришли бы к соглашению, ибо таково желание истории. Турецкий народ чистосердечно подает руку. Не бывало, чтобы империалисты пожалели кого-нибудь и отказались от крови. Мы избрали верный путь — борьбу с ними, история указала нам союзника — Россию.
— Алексей Артурович, думается, что это не просто красноречие турецкого дипломата, — сказал Фрунзе. — Чувство, выраженное им, по-моему, не пропало, а? И если отставка Юсуфа Кемаля, скажем, не принята и он по-прежнему коминдел, то нам не так уж тяжело будет в Ангоре. А?
— Не знаю, Михаил Васильевич. Ведь когда в Москве комиссии приступили к обсуждению проекта, силу взяла инерция, что ли, стремление удержать территории, где стоял этот самый Карабекир. Целыми днями — неофициальные встречи. Дебаты и дебаты. О границах, о землях. И не видно конца. А там грузинские меньшевики тайно предложили Карабекиру Батум — входи. И вот Ильич пишет Чичерину секретную записку…
Дежнов достал листок:
— Теперь уж она не секретная. Вот: «Я крайне обеспокоен тем, что турки оттягивают подписание соглашения о Батуме, выигрывая время, пока их войска идут к Батуму. Мы не должны позволить им такие оттяжки. Обсудите такую меру: вы перервете вашу конференцию на полчаса для разговора со мной, а Сталин в это время поговорит начистоту с турецкой делегацией, чтобы выяснить дело и довести до конца сегодня же».
Кемик с Ваней внимательно слушали. Дежнов продолжал:
— Нарком по делам национальностей пошел говорить с турками. На другой день дело сдвинулось…
— Вот и мы, между прочим, проведем разговор начистоту! — сказал Фрунзе.
— Итак, установили: наша сторона в целом уважает национальные чаяния турок, но Батум и дороги к нему принадлежат Грузии. За Арменией остается Ахбаба, Кизилташ и, конечно, все остальное.
Ваня локтем подтолкнул Кемика, переглянулись.
— Нужно охранять дорогу Александрополь — Нахичевань, поэтому просим Турцию не строить здесь блокгаузов… Турецкая делегация долго маялась, наконец увидела, что Батум не уступим, и взялась ставить условия: автономия, право религии, транзит… Чичерин предложил Юсуфу обсудить это с самой Грузией и решить. Но только на основе Московского договора. Только! Вопрос о Нахичевани… Будто они, турки, уступают Нахичевань под покровительство Советского Азербайджана. С этой формулой мы не согласились, настояли на автономии Нахичевани… Юсуф очень волновался, просил еще до окончания переговоров и сообщения в Ангору, что достигнуто соглашение, немедленно обнародовать проект договора для сведения всего мира. Юсуф ждал исхода Лондонской конференции, где трудился Бекир Сами. На ее решения мог повлиять результат Московской… Постановили не допускать на своей территории формирований, враждебных другой стороне. Заметьте: Ангора не пустила врангелевцев в Анатолию.
— Зато мусаватистов там предостаточно, — заметил Фрунзе. — Итак, финал?
— Наши представили окончательный текст договора, турки — свой текст. Больших расхождений уже не было. Приняли пожелание турок о названии — Договор о братстве и дружбе. Турки предложили формулу «уступки» нам Батума, мы возразили: ведь Батум — наш, а Брестский договор, отнимавший его, денонсирован. Но Юсуф сказал так: Национальный, дескать, обет не ссылается на Брестский договор, но исключительно на волю народа; наша редакция почти не отличается от вашей, но ее форма дорога для народного чувства; турецкая делегация была бы счастлива, если русская в этом уступит… Раз такое дело — уступили!
— Вот с такими моментами, с чувствами народными нам нужно будет очень и очень считаться! — горячо подхватил Фрунзе.
— И вот свершилось. Подписали, обменялись нотами. Гора с плеч.
— Значение этого договора колоссально, товарищи, — сказал Фрунзе. — Помните, что сказал Алексей Артурович? Грузинские меньшевики, армянские дашнаки ради утверждения мизерной своей власти отдали Карабекир-паше многие земли Грузии и Армении. Мы же добились: Турция не поддержала дашнаков против нас. А поддержала бы — новая война. При этом турецкий крестьянин стал бы солдатом Антанты, борьба за независимость кончилась бы поражением… Мы освободили Армению. Теперь она не одна. Александропольская бумажка бумажкой и осталась. Кончено с кровавой авантюрой дашнаков! Началась новая эра… Договором о братстве с полуколониальной страной мы помогаем и этой стране добиться независимости. Алексей Артурович, хорошо бы осветить, как Восток реагировал на этот договор…
Дежнова всего всколыхнуло. Тут бы и представить свои обширные знания, изложить историю взаимоотношений народов России и Востока, показать, что договор обозначил не только географические границы — возник на рубеже эпох. Но такой рассказ был не ко времени, и, подавив себя, Дежнов только сказал:
— Интересным было сообщение нашего информбюро в Трапезунде: турки в кофейнях целовались, обнимались, прочитав в газете о договоре, — ведь кончено с вековечной войной! Восторженно встретил его Восток. Если кто и недоволен на Востоке, так это Бекир Сами и ему подобные… Как Армения встретила? Конечно, с полным пониманием, с одобрением и надеждой…
— Восточные и западные армяне теперь могут жить спокойно, — сказал Фрунзе, повернувшись к Кемику. — Понимаете, Кемик, этот договор — общая победа. Договор о братстве кладет конец вековой трагедии. Армяне могут по своему усмотрению выбрать себе местожительство… Имейте в виду, что этот договор — мир на Кавказе — исключает армянскую резню. Необходимо только укреплять его. Пройдет сто, двести лет, историки будут говорить: многие и многие десятилетия национальная вражда уносила жизни, унесла миллионы жизней, наконец подписали договор, и воцарился мир… Вот и судите, товарищи, плох или хорош такой компромисс…
У Кемика вертелось на языке: «Через сто лет и будут судить люди». Но он был подавлен обилием новых для него фактов. И тем был смущен, что Фрунзе, Дежнов, Кулага — никто не обольщался, трезво судили о достоинствах новой анатолийской власти.
А Фрунзе думал: «Не может быть, чтобы турки отключились от такого договора. Возможно, совершен какой-то уклон к Франклен-Буйону, узко тактический, незаметный. Однако в перспективе и такой может быть опасным».
В узких кривых улицах Константинополя что ни шаг, то харчевня или кофейня. Что ни район — Пера, Галата или Стамбул — по обоим берегам Золотого Рога все те же прямоугольные дыры лавок, теснота вытянутых вверх домов и пестрота фесок. Повсюду слышится гортанный крик.
Сразу за порогом лабиринта Чирчи-базара — крытого рынка исходил пивным духом полутемный дешевый ресторан. Сюда заглядывал врангелевец, пехотный офицер в звании капитана, в прошлом приближенный генерала Слащева, теперь беженец. Перед крупяным супом и после мяса с макаронами со сладкой подливой он читал русские газеты. Заказывал еще три стакана компота и сидел, сидел…
Здесь он и встретил журналиста из «Таврического голоса», умолкшего с бегством в дикую и нищую Туретчину. Узнал губастого: летом прошлого года видел его в палатке своего друга, поручика, на Турецком валу, вблизи Сиваша: журналист млел от жары и скучным голосом советовал поручику перебежать к красным, пока не поздно. Поручик тогда не решился, но с парохода, когда уже отчалила «Мечта», покидая навсегда Севастополь, а пехотный капитан был уже крепко пьян, поручик бросился за борт в лодку, но угодил в волны. Одурелый от вина и несчастья, капитан стал стрелять в торчавшие из воды голову и плечи друга-«изменника». В гуще беженцев на палубе он увидел и журналиста-«изменника», но револьвера уже не было — отобрали.
— А не то — и тебя бы! — теперь сказал ему капитан и налил вина. — Помянем… Сегодня исполняется год. Я убил, а виноват ты, болтун!
— Никто ни в чем не виноват… Может быть, ты не попал. Поручик стукнулся головой о борт лодки и утонул.
— Ладно, ты все-таки только болтун. А вот Слащев, вот кто подлец! Я не успел пристрелить его. Ничего, красные это сделают. А помилуют его красные — пошлем в Россию человека из нашей братии, рассчитается. А лично мне за все ответит Фрунже[4]. Убить его, а? Такие вот интеллигенты во всем и виноваты!
— Никто ни в чем не виноват. Никто ничего не понимает. Здесь мои коллеги в газете «Вакыт» на улице Бабыали недоумевают: что с Турцией?
— С немцами, дура, связалась в мировой войне! Если бы пошла с нами, то не знала бы кемалистов, а Россия — власти большевиков.
— Наивно…
— Я — русский офицер! — рассердился капитан. — Мне проторял сюда путь еще князь Игорь. Европа всегда бросала турок против нас, но мы их били. А большевики разложили армию, потекла из Трапезунда, как жижа, все отдала союзникам, — англичанам да французам.
Журналист вздохнул:
— В Одессе и Севастополе мне осточертели английские и прочие мундиры. Приезжаю сюда — и здесь они! В каждой витрине иностранный флажок. В садах, за столиками ресторанов — всюду эти мундиры. Спасите меня от английского полковника с хлыстом! Помилуйте, в турецкой столице — английские полицейские! Береты морской английской пехоты!
— Что ж, если феска превратилась в ночной горшок!
— Цинично… А нам, кстати, еще расплачиваться с хлыстом за приют.
Капитан вздрогнул. Командир армейского корпуса объявил ему о возможности поступить на службу к союзникам — на должность инструктора в одном из отрядов анатолийских сепаратистов, выступивших против Кемаля. Пришлось согласиться, капитан поступил в распоряжение английского штаба и теперь должен ехать в Анатолию.
Журналист кряхтел:
— Этот хлыст долго погонял нас. Ныне старается загнать в оглобли и Мустафу Кемаля, тоже направить против большевиков.
— Этот Мустафа — бандит и будет повешен…
— А зайдите в мечеть, зайдите в кофейную, посмотрите здесь народный театр, детей, взрослых. Столяры, жестянщики, кузнецы, няни, торговцы бубликами, они любят этого Кемаля. Однажды утром я увидел в небе его огромный портрет: кто-то ночью натянул полотнище между минаретами мечети Сулеймание.
— Но он хватает английских офицеров и всяких султанят в Анатолии, шлет султану издевательские письма. В конце концов повесят!
— Гм… Как-никак заставил уважать себя. Франция соглашение подписала. С Советами у него давно хорошие отношения. Советские делегации сдут в Анатолию одна за другой.
— Но Фрунже я не пропущу! Я не пьян…
— Оставьте, голубчик, кончится плохо, — сказал журналист. — В память поручика оставьте. Единственное спасение — мириться, мириться…
Год назад, когда пароход с беженцами втянулся в Босфор и стал на виду свинцово-голубых куполов мечетей, капитану, отрезвевшему за ночь, было жутко. На берег снесли умерших ночью больных, женщину, рожавшую на палубе. Из-за тучи вышло солнце. Шары куполов будто поплыли над семью зелеными холмами Константинополя.
«Мечта» прошла в Мраморное море. Офицеров и солдат ссадили на камни пустынных лагерей Галиполи. Надо было жить, и капитан вернулся в Константинополь, чтобы явиться к союзникам в штаб.
Издали с глади Босфора поражало великолепие пышных дубов и платанов вокруг посольских вилл на отлогих склонах. На берегу же просто ярмарка, Галата забита пароходными агентствами. Дома в два оконца шириной. Улицы как в старой части Симферополя. Менялы в ларьках, разносчики с корзинами на коромыслах. Все хотят заработать, взять, получить. Рев нагруженных ослов, хотя и говорят турки, что осел под ношей не ревет. Рожок кондуктора конки. Визг мечущихся собак. Со дворов на мостовую вытекают помои. Пляшет настил деревянного моста через Золотой Рог, экипаж качает, как лодку. Ступил на мост — заплати; только и слышен стук: монеты падают в кружку сборщика — последний доход обнищавшего султана. В каменные переулки прут армяне, турки, греки. Водопроводные колонки облеплены полуголыми нищими.
Красива только мечеть Айя-София. Своды — в поднебесье, таинственная полутьма ложи султанов, беседки придворных, бесконечные ряды свисающих лампад — все грустное, печальное, древнее.
Капитан исследовал Чирчи-базар с тканями, туфлями, коврами, книгами, серебром. Тут же варится, жарится еда, хозяева полеживают, мальчишки зазывают… Много женщин. С покрывалами, но ведут себя свободно. Ничего особенно восточного. Тут же и русские офицеры торгуют!
Получив деньги вперед — турецкие лиры, он ступил в веселящийся район — забыться, отдохнуть. Вот кафе с шансонетками «Конкордия», вот французская оперетка.
Город на Босфоре заманивал и опутывал. Комиссионеры-турки поставляли завоевателям продовольствие и фураж, дома у себя принимали английских офицеров как своих. В одном и том же лицее учились в свое время и наследный принц, ныне султан, и тот самый Мустафа Кемаль.
…Из ресторана вышли с губастым вместе и разошлись. Капитан хотел посмотреть дворец Долма-Бахче. Стоя перед дворцом на берегу Босфора, капитан усмехался: под окнами султана — английские броненосцы. А турецкий корабль «Явуз» — бывший немецкий «Гебен» — принадлежит ныне союзникам, стало быть и ему, русскому капитану, раз он с Харингтоном заодно, пошел на службу к нему.
Потянуло в церковь, что в саду бывшего русского посольства в Пера. Двинулся вверх по горбатой улице, нырнул в туннель. Позади осталось столпотворение барж, старых посудин и раскрашенных лодок, за сто пара перевозивших через залив.
На дверях церкви висел амбарный грубый замок. Капитан вслух крепко выругался. В общем — запустение… А журналист, между прочим, прав: Харингтону позарез надо приручить Кемаля, того самого. Сволочь Европа хочет русское Закавказье туркам отдать. Харингтону, конечно, нежелательно, чтобы Фрунже сейчас оказался в Ангоре… Можно устроить несчастный случай в горах. Либо нападение сепаратистского отряда…
Сегодня утром обрушилось на капитана ощущение скоротечности бытия. Душила необъятная ненависть неизвестно к кому. Было страшно.
Утром он был в отеле «Крокер», построенном на тяжелый немецкий лад. Здесь помещался штаб оккупационных войск, разместились военно-полевой суд, трибунал и специальный отдел штаба. Сюда и вошел капитан.
Несколько человек, английские офицеры, сидели в креслах, курили кто красивую с золотым французским знаком сигарету, кто коричневую сигару. За столом отдельно сидел англичанин с крепкими челюстями, суровый, желваки катались, как крокетные шары, крутые седые брови насели на неподвижные глаза. Спросил по-русски: «Вы были знакомы с биографий женерала Фрунже?»
По всему судя, это был высокомерный человек, человек-превосходство. Он курил трубку, и когда пепел вздулся горкой, просыпался на карту и, убирая пепел, господин нечаянно уронил трубку на пол, то не нашел ничего лучшего, как поддать трубку носком — она скользнула в дальний угол — и вызвать слугу, чтобы поднял и подал.
Мундштуком трубки он ткнул в развернутую карту, черкнул по Понтийскому побережью и сказал, что группа генерала Фрунже проследует, по-видимому, вот здесь. Надо понаблюдать за ней, изучить ее состав, узнать дальнейший путь следования и какова охрана. И все доложить. И сказал еще то, о чем капитан и сам догадывался: необходимо замедлить продвижение советской делегации.
Зачем? Об этом капитану не сказали. Высокомерный господин говорил о крайне ленивых турецких возницах, о том, что в горах достаточно романтических возможностей для каких угодно приключений, что большевики обычно надеются на массу, но народ — темная, трудно управляемая стихия, и слабость большевиков как раз в том, что они отказались от принуждения по отношению к массе, не знают о превосходящих силах. «Природа сильнее народа», — заметил человек-господин. А когда капитан обещал, что в Анатолии сделает все возможное, непременно настигнет самого Фрунже, господин пошутил: «Бог создал землю в форме шара. Если идти и идти, то можно встретиться и… с самим собой!»
…Фрунже — это имя не тревожило капитана и до и после крымского разгрома, когда красные, будто библейские воины, перешли Сиваш-море. Но теперь, когда Фрунже шел к нему в руки, а судьба русского офицерства, казалось, взывала к отмщению, капитан думал о том, что в какой-нибудь последний момент следует выстрелить во Фрунже из револьвера. Пусть и не убить насмерть, главное — нажать курок, этим как бы утвердиться в том, что действуешь, существуешь…
Все считали теперь Фрунже военным гением, так объясняли свое поражение. Но капитан твердо знал, что гениев не существует. Бонапарт был все-таки выскочка, ему просто везло. Слащев, удачно обороняя Крым, возомнил себя героем, а бежал из Крыма впереди всех, благо располагал собственной яхтой — купил на присвоенные казенные деньги. На войне работают капитаны, а мнимые гении только загоняют армии в тупик… Внезапно капитан почувствовал, что в Слащева он выстрелил бы с большей охотой, чем в большевика Фрунже.
…Капитану не сказали, зачем задерживать советскую делегацию в пути. А было это нужно для того, чтобы уполномоченные верховного правителя в Константинополе Харингтона — два английских морских офицера — успели бы до прибытия Фрунзе в Ангору провести на своем корабле в черноморском порту Инеболу переговоры с представителями анатолийского правительства, может быть с самим Мустафой Кемалем. А французский полковник Мужен в это же время, до появления русского в Ангоре, успел бы провести переговоры с векилем иностранных дел Анатолии в другом турецком городе — Конья. Мужен должен был еще раз предложить анатолийскому правительству военный союз на условиях согласия с политикой и руководством Англии в противостоянии Советской России. Это же должны были успеть предложить Мустафе Кемалю английские офицеры в Инеболу.
Когда русский ушел, британские офицеры заговорили о привлечении из среды врангелевцев новых преданных служащих, таких, как Павел Иванов, который в начале августа вместе с британским полковником Гребом совершил удачное нападение на Марка Кузнецова, члена советской торговой делегации в Константинополе.
Еще нужен был новый шпион в Ангоре, взамен индуса Мустафы Сагира, повешенного в мае по приговору ангорского суда независимости.
— Сагир сам виноват, — заметил седой. — Недостаточно был квалифицированным. Среди врангелевских смельчаков наверняка найдутся владеющие азербайджанским языком, близким к турецкому…
Паровоз, хрипло гудя, тянул и тянул вагоны на восток. Вечером после занятий — в вагонах украинские песни, шутки. За окнами стук колес, шум студеного ветра, грохот железного моста, бывает и стрельба, а в вагонах своя жизнь.
Боец с Украины размахивал обрывком газеты, как флагом:
— Бачьте, хлопцы, в Минводах с подсолнухами выдали. Пишуть: «Ведро грязы — пятнадцать карбованцев». Грязюкой торгують! Вже и такое…
Кемик печально глянул: газета — «Пятигорское эхо», и очень давняя. Объяснил, что за грязь. А украинский боец:
— Начхоз! Тэмно вжэ. Выдай свечей. Нема свечки? Ну, так анэкдоты с Туретчины расскажи. Повеселей которые!
Кемик берег свечи, анекдотов же не жалко. Турецкие анекдоты, которые он знал, были умные, деликатные. В общем, человеческие. Доставалось муллам, ходжам и другим священникам, доставалось жадным, злым и глупым. Были анекдоты и грустно-веселые. Начал тихо:
— Один человек другому говорит: «Послушай, какой сон я видал, такой-то и такой-то. Что, по-твоему, он означает?» Другой дает такой ответ: «Означает, что ты десять лет будешь мучиться». — «А потом?» — «А потом привыкнешь».
— Вот так весело! Больше не рассказывай, Кемик, если на хохот завернуть не умеешь.
Прежде Кемик не сомневался: Турция воюет, потому что жестокая и драчливая. Турцию от кровопролития ничто не удержит, кого-нибудь да будет резать. Разговоры последних дней, лекции сбили Кемика. Однако его продолжала давить все та же тоска. Временами становилось просто жутко, он боялся вновь увидеть турецкую землю. Временами жалел, что поехал, и был рад, что поезд идет медленно, что остановки долгие…
Не думал Кемик, что турки сами подвергаются таким насилиям. Знал, конечно, что воюют с греками, но там ведь все клубком, поди разберись. Не мог Кемик представить себя другом турка…
Пошел с дежурным в продовольственный вагон отвесить крупу. Рассеянный, просыпал перловку. Дежурный посочувствовал:
— Дорогую свою, что ли, вспомнил?
Кемик огрызнулся:
— Карабекир-пашу!
Неожиданное бедствие для Кемика — Кулага. Все знает, смотрит весело, а видит насквозь. Вот эта, сообщает, железная дорога принадлежала Владикавказскому обществу, его председателем был господин Печковский, в год накануне войны паразиты здесь огребли в доход пятьдесят миллионов рублей, а выкуп у них дороги был отсрочен царем аж до 1924 года! Теперь здесь проляжет нефтепровод на Москву, если сдадут концессию. Надобны хлеб и железо.
За голодным Ростовом-на-Дону, когда подъезжали к Армавиру, сказал, что здесь недавно было богатейшее поселение горских армян: имели электричество, водопровод, телефон, гостиницы, фаэтоны. Теперь, наверно, сбежали эти армянские коммерсанты, обдиралы, такие же как турецкие или французские. «Так будем смотреть, товарищ Кемик? По принципу класса?»
Очень въедливый, хотя и веселый… Что делать? Кемик хотел доказать самому себе, что ни в чем не считается с Кулагой. Хочет поужинать во владикавказском ресторане «Сан-Ремо»? Кемик резко возразил:
— А нам и в вагоне вкусно! Эй, дежурный, за продуктами!
Признался Ване:
— Жить не могу из-за него! Издевается!
— Ну и пусть себе издевается, — ответил Ваня. — Он и надо мной издевается: смеется, что я жениться хочу при условии мировой революции. Не понимает моего положения. Раз не понимает, так я его издевательства и не помню. Свой же он все равно! Поговори с ним по душам.
— Нет, Ваан, говорить с ним бесполезно, хотя молчать — душа не велит. Неизвестно, что делать.
— Я же сказал что! Какие же вы коммунары, если гавкаете один на другого? Хоромские вы, что ли? Я этого терпеть не могу. Подойди к нему и объясни словами. Хочешь, чтобы поняли тебя, — говори. А то молчит человек, и неизвестно, что он такое.
Поезд сутки полз по волнистым широким долинам. Лишь местами холмы тесно сдвигались — не высунуться из окна. Кулага заглянул в свою тетрадь, в список станций, и его голос вдруг потеплел:
— Ессентуки… здесь, братцы, на реке Подкумок встала первая на Руси электрогидростанция. Самая первая, с названием «Белый уголь». Чудо техники! — Выражение лица Кулаги стало мечтательным. — А нам таких тысячи надо. Осветить вершины.
Кемик удивился этой перемене в Кулаге.
За несколько часов до Владикавказа уже показались подъемы главного хребта. Горы встали вполнеба. Земной шар будто заглядывал в окна. Красноармейцы в вагонах повставали. Никто не видывал, чтобы земля поднималась так высоко… Вершины уходили за облака. Кулага забыл свою курительную трубку:
— Смотрите, товарищи, Казбек!
Строй гор потянулся фронтом. Эльбрус о двух головах. Вправо от Казбека вершины пошли на запад, к Черному морю. Левее возвышалась под сиреневой накидкой гора Столовая. В темном разрыве между ней и Казбеком начиналась та самая Военно-Грузинская дорога.
Ваня смотрел в окно очарованный. Чувствовал себя человеком. Мысли пришли спокойные и простые: можно жить, было бы только объединение людей, — взяться за руки, и тогда на самую большую гору взойдешь…
Кемику эти горы не в диковину:
— Владикавказ, там хороший базар, шумит, сверкает, — сказал он. — Серебро, пояса, кинжалы… Командующему куплю бурку: в турецких горах мороз будет… Хорош Владикавказ… богатый базар.
— Богатый дурацкими безделушками, — буркнул Кулага. — Чистенький, но глупый городишко. Только вот завод «Алагир» — триста рабочих, и все.
— Столица горцев, — резко возразил Кемик. — Ерофеевский парк. Красивые улицы! На Московской — памятник герою, солдату Осипову, который во время атаки противника на вал вошел с фитилем в пороховой погреб. Погиб, но погреб взорвал, когда горцы были уже на валу…
— А в палаццо барона Штенгеля вы не заходили? — продолжал Кулага иронически.
— Годи! — прикрикнул Ваня. — Разойтись!
Ваня думал, как бы согласить Кемика с Кулагой. Знал, как бывает трудно помирить людей, но тем интереснее было этого добиться. Главное же, было жалко Кемика. Да и за Кулагу стыдно — чего привязался к парню, почему не может понять человека? Не за что гвоздить Кемика как якобы «дашнака», ведь его слова — не от ясного сознания, а от горького сердца, он еще видит кровь. Ваня взял на себя доброе дело — снять с души Кемика тяжелый камень. Объяснить возможное содружество народов и племен. Скажем, чеченцы, кабардинцы, осетины, ингуши: само обилие народов — в каждой долине новый — приучает их жить порядком, как в тесной землянке живет взвод — уступкой, привычкой не толкаться…
В вагоне зажгли желтые, как дыни, тусклые фонари. Делать нечего, залегли на полках, один Кемик где-то… Ваня сказал:
— Не спишь, Игнатьич? Добрый вечер… Скажи, зачем ты так с Кемиком? Ты ж веселый и умный, понять его можешь.
— Этот человек прикидывается несчастным! Вредную агитацию повел против турок вообще.
— Тебя, что ли, разагитировал? Давеча ты рассказывал, какой Фрунзе понимающий. А сам ты? Почему моего товарища не признаешь?
— Вопрос политический и моральный, — ответил Кулага. — Ты же слышал, сколько бед причинили дашнаки армянскому народу. Разве не сволочи?
— Кемик-то тут при чем? — сказал Ваня мирно, душевно. — Помирись-ко с ним, Фома Игнатьевич, поговори с ним, объясни ему, пойми его. Он ведь не враг. А чтобы нечаянно не агитировал — поговори.
Замолчали — в купе вошел Кемик. Лег, постанывая, и печально сказал:
— Повар врет, что подсолнечное масло пахнет керосином. В носу у него пахнет! Это на станции цистерны… Нанюхался, а на меня говорит.
Ваня предложил Кемику не ныть, пусть лучше учит языку: как будет по-турецки «амбар», «шапка»?
— Так и будет — «амбар», «шапка».
— Верно?! Ну, а если серьезные, например, слова: «хлеб», «соль», «люблю»?
Кулага ежился: «Одни хорошие слова знает, дурачина! Хотя воевал, видел зло, на его глазах люди погибали». Кулага считал себя проницательным и теперь удивлялся, что тогда, когда беседовал в штабе с Ваней, не уловил его крайнего благодушия. Удивлялся, почему начальник школы именно Скородумова такого рекомендовал и почему Фрунзе оказался не против. «Мать честная, — думал Кулага. — Ведь все беды от благодушия. Прикрывает и подлость, даже дашнакскую… Ну их к черту, буду спать. Дураков день научит!»
Утром поезд затих в Петровске, чуть ли не на самом морском берегу. Вокзал шумел у гавани, пароходная пристань орала, работала. Небольшой этот русский город спускался со склона горы к бухте, порту и вокзалу, трудился. Шла погрузка, шла торговля, вагоны пахли сельдью, цистерны — нефтью. Высились резервуары, мягко ворчала нефть в нефтепроводах, в недавнем прошлом — Ахвердова и товарищества Русаковского. Грузовые телеги на резине петляли между молами и товарной станцией.
Кулага по хозяйственной своей привычке ходил, интересовался, что и куда везут, что и сколько покупают-продают, кое-что даже записывал, открыв на колене сумку… С паперти собора обозрел море с пароходами. Слева виднелись голые скаты горы, на них строения аула, а прямо перед глазами белели побитые стены населенной крепости. Ясно, что и среди людей аула того не было, чтобы еду — за пазуху, а дело — побоку.
Возвращаясь, Кулага на Приморском бульваре увидел Кемика, который нес тяжелый мешок, должно быть с продовольствием. Вот он, приустав, сел на скамью под голой акацией. Кулага подошел:
— Вы хотели что-то сказать мне?
Кемик осторожно прислонил мешок к спинке скамьи:
— Почему оскорбляете меня, товарищ Кулага? Почему обзываете, преследуете? Что такое?
Кулага тоже присел, разжег свою трубку:
— Я даю точную оценку вашим речам… Мы едем туда, где ваши речи…
Волнуясь, Кемик не находил подходящих слов:
— Почему не могу сказать? А? Почему?
— По существу, вы предлагаете повернуть наш поезд, прекратить поездку.
— Да?! — вскочил Кемик. — Что вы такое говорите! Что вы говорите! Ведь они, эти турецкие войска, вот сюда, почти до самого Петровска дошли. Вам мало?
Тут же Кемик сел, откинулся, набрал в грудь воздуха, заставил себя сказать тихо:
— Скородумов тоже не согласен со мной, но не оскорбляет.
Кулага, нагнувшись, с досадой плюнул между коленями:
— Мнение Скородумова меня мало интересует. У него, как и у вас, я сказал, мозги набекрень. Правда, в другую сторону.
— Ай-яй-яй!
Кулага вынул изо рта трубку:
— И вот о чем я попрошу вас: воздержитесь от высказывания своих, прямо скажу, меньшевистских взглядов. Если же не воздержитесь — и именно сейчас, когда положение более трудное, чем было на фронтах, — то я буду вынужден относиться к вам как к злейшему белогвардейскому элементу.
Кемик застонал и засмеялся:
— Ай-яй-яй!
Кулага встал:
— Если хотите, продолжим в вагоне, попытаюсь объяснить.
Вечером Кемик дождался ухода Вани в вагон командующего и сказал Кулаге, что слушает его. Кулага в ответ неожиданно продекламировал:
И́дут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно-медленны, как тучи,
Прямо на восток.
— Я знаю это стихотворение! — воскликнул Кемик.
— Да, русский солдат в русско-персидской войне сто лет назад освободил Восточную Армению от шахского ига…
— Вы сказали правильно! — подхватил Кемик. — Я учился в академии Эчмиадзина. Очень правильно! Освободил! Русские войска вступили в Эривань, и персидский шах запросил мира, обещал больше не идти на Закавказье. Это было счастье! Это было спасенье! Но не для западных армян. Кто им теперь поможет?
— А на новую Турцию, на ее революцию вы не надеетесь? Вы хотите войны? Но русско-турецким войнам отныне положен конец! — Кулага вдруг засмеялся, вспомнив из детства перевертыш: — Императрина Екатерица заключила с мирками перетурие!.. Вы считаете, что Кавказская армия, уйдя из Турции, поступила неблагородно. С вашей стороны это попросту нечестно. Требовать крови ради иллюзии спокойствия. Цари вступали в Карс, Эрзерум, Трапезунд, — разве этим устроилась судьба армян? Наоборот! В Эрзеруме, Ване, Муше, Адане усилились столкновения. Цари ставили армян против турок. Вы хотите продолжать? «Повесим свой щит на вратах Царьграда?» Когда нас, офицеров Кавказской армии, угощали в богатых армянских семьях нежнейшим барашком, лучшим вином, поверьте, Кемик, мне было тошно: угощали за то, что русский солдат хорошо бьет турка. Каламбурили: «Щекатурка в крови» — и угощали за то, что я завоеватель…
— Освободитель, — тихо проговорил Кемик.
Кулага уставился на Кемика и вдруг зашумел:
— Да поймите же, наконец: завоевание чужих земель никого не освобождает! Освобождают людей только мирные отношения.
— Возможны ли…
— Возможны! Я встречал армянских товарищей, они говорили: «Наш поэт Ованес Туманян мудро сказал: вражда — яд и терзает людей, отнимает разум, даже умные выходят на площадь, возбуждают ненависть, оказываются зажигателями большого пожара». Вот и вы…
Кемик в негодовании ударил себя кулаком в лоб. Кулага продолжал:
— Ованес говорил о положении в Восточной Армении, где живет много турок, мусульман. А разве в Западной Армении — другие люди? Взаимное непонимание национальностей, незнание друг друга — это мрак, а в темноте людьми овладевает страх, легко распространяются дикие измышления, и народ бросается на народ. Нет, не аллах, виноваты деятели, разжигающие ненависть. Помню слова: «В обстановке страха любой проходимец может начать игру судьбами народов, нужно усердно добиваться сближения». Вы читали это?
— Нет, не читал…
— Сказали мне, что Ованес Туманян даже в газете армянской написал: однажды собрались русские, тюрки, армяне, греки и объяснились. Оказывается, они зря друг друга подозревали черт знает в каких намерениях. Армянам казалось, что русские поддерживают тюрков, а тюркам казалось, что армян. Греческие крестьяне из окрестных сел думали, что вот-вот тюрки вместе с армянами пойдут на них. И вот что Туманян еще сказал: у каждого народа есть сердце, но осознаем ли мы доброту русского, чистоту грузина и рыцарство тюрка? Тюркские крестьяне, о которых распространяют нелепицы, будто они дикари, во время столкновений, таясь, приносили хлеб армянским семьям. И наоборот, в других случаях армяне давали хлеб тюркам. Будем дорожить уважением друг к другу, сказал Ованес Туманян, тем, что есть у простых людей…
Кулага замолчал. Молчал и Кемик. Наконец проговорил:
— Но как простить два миллиона уничтоженных братьев и сестер моих?
— Прощать не надо. Но не доверять и мстить целому народу за преступления младотурецких бандитов тоже не надо, — Кулага поднялся и пошел гулять по коридору.
Ехали вдоль Каспийского побережья, справа стояли горы, слева тянулись желтые холмы. Открылся простор, и на душе у Вани стало светлее, будто ехал не прочь от России, а в Шолу на свидание с женой.
Поезд подходил к Дербенту. Со слов Кемика Ваня записал в свою тетрадь, что это название означает по-турецки «горный проход».
В Дербенте поезд миссии отвели на крайний тупиковый путь. Стоять ему весь день, может, и половину ночи: единственный паровоз потащил грузовой эшелон, несколько вагонов с продовольствием, в Баку; вернется — повезет миссию.
Поезд оставили все, кроме часовых, толпой ходили по улицам и окрестностям. Город стоял в узком проходе. Отроги гор, тянувшихся вдоль берега Каспия, круто сошли к морю. Между морем и горами — коридор в три версты шириной, наподобие перекопской нитки от материка в Крым. Дербентский коридор вел из Европы в Переднюю Азию. За него веками дрались…
Фрунзе с давних пор интересовала эта местность. Накануне падения Турецкой империи, когда положение на Балканском, Месопотамском и Сирийско-Палестинском фронтах стало для турок катастрофическим, один из триумвиров, премьер-министр Талаат-паша пытался заключить перемирие с Англией. «Целуй ту руку, кисть которой ты не сможешь свернуть». Совсем ослабив противостоящие Англии фронты, он бросил турецкие силы на Кавказ, чтобы разменять его в предполагаемом торге с Антантой. Шестого октября восемнадцатого года турки захватили Дербент, а двадцать третьего октября — Темир-Хан-Шуру. Но эта авантюра привела не к перемирию, а к полному разгрому Турции. Талаат-паша подал в отставку. Новому султанскому правительству пришлось увести войска за границы, определенные Брест-Литовским договором.
Об этом думал Фрунзе, шагая в толпе красноармейцев, поднимаясь на холмы и вглядываясь в дали. Сопровождал начальник местного гарнизона. Он рассказывал о том, как вели себя здесь, по свидетельству жителей, султанские турки-завоеватели. При нем самом позднее через Дербент проезжали в Москву и обратно уже ангорские делегации; Бекир Сами хотел захватить с собой в Турцию сто человек, как он говорил, своих родственников-осетин.
Фрунзе, думая о своем, бегло рассказывал о том, что в Дербенте побывали и Петр Первый, и Александр Дюма-отец… Декабрист Бестужев-Марлинский в солдатах, в ссылке был здесь.
И Фрунзе вдруг мягко, необидно посмеялся:
— А теперь вот Скородумов с Кемиком приехали…
Крепость называлась Нарын-Кале, — повсюду на этой земле крепости, потому что войнам не было конца. От нее к берегу тянулись толстые каменные стены. В них и стоял город, то и дело разрушаемый войной, город-сторож в узком проходе на пути в Персию.
С холма увидели голубой купол Джума-мечети, мавзолея дербентских ханов. Древность, глубокая старина, а казался свежим и молодым.
Где-то здесь внизу была вырыта царева землянка: Петр в ней отдыхал после дня саперных работ…
Войско царя подошло морем к Астраханской косе. Вон там… Воевать же не обязательно. Парламентер отнес хану Петрово письмо: «Не разорять я пришел… Только тех накажу, кто ограбил русские караваны… Торговле защиту от разбойников поставлю». Мусульмане на руках внесли русского царя в город… Петр приказал караулам строго следить, чтобы никакой обиды жителям не причинялось, даже яблока не брать.
Перед глазами открывалось пространство, которым расчетливо всегда хотела овладеть Англия — и грубо воинственный Черчилль, и будто бы миролюбивый Ллойд Джордж — империалисты и послушные им азербайджанские мусаватисты. Это пространство влекло Англию, когда ее отряд высаживался в Баку, когда Двадцать седьмая пехотная дивизия ее Черноморской армии заняла Батум. Тянется она сюда упорно и всячески, чтобы лишить Советскую Россию нефти — жизни, забить этот проход, а самой выйти по нему на Северный Кавказ, и тогда Красной Армии не попасть в Закавказье, не подать руку кемалистам. Тянет и тянет сюда, в Дербент, и Антанту, и Врангеля, и турецких генерал-помещиков. Даже кемалист, бывший векиль иностранных дел, помещик Бекир Сами на пути в Москву и обратно, взад-вперед проезжая Дербент, мысленно видел его своей собственностью, по крайней мере англо-черкесско-турецкой, пусть такой — «коллективной», только бы не советской. Правда, это кемалист недалекий. У него слюнки текут, облизывается. Население здесь мусульманское, стало быть оправдано занятие турками Дербента, можно обещать своим западным хозяевам вход в этот район.
В Дербенте Фрунзе открыл для себя всю глубину интереса к этому району Кавказа английских и французских завоевателей Востока и турок типа Бекира Сами.
«Надобно попытаться убедить таких в Ангоре, — раздумывал Фрунзе, — что любая новая попытка овладеть этим важным коридором — дорогой, связывающей Советскую Россию с закавказскими республиками, — авантюра, бессмыслица, измена интересам новой Турции, ненужное кровопролитие. Национальная свобода и свобода совести мусульман Кавказа обеспечивается Советской властью. Столкновение новой России с новой Турцией — мечта их общих врагов».
В Дербенте Кемик говорил Ване:
— Кулага, по-моему, просто «дере», узкий человек…
Кемик уже был у Фрунзе, глотая слова, все рассказал. А Фрунзе: «Не волнуйтесь. Кто же всерьез видит в вас дашнака? Кулага, по-видимому, просто перебарщивает, в педагогических целях. А сориентироваться в истории, конечно, нужно. Очень даже нужно. И вам, и мне, и всем. Это сейчас главное». Кемик воспрянул, смотрел на Фрунзе с обожанием. А на Кулагу посматривал все-таки с опаской. Бывают же такие упорные люди… Сейчас в толпе Кемик шагнул к Фрунзе:
— Михаил Васильевич, я побегу на станцию? Обед же надо, продукты выдавать.
— Обед, это серьезно! Давайте.
…Кемик широко шагал в сторону станции. Слышал, как кто-то из бойцов одобрительно сказал ему в спину: «Заботится…» Не все худо в этом мире. Если бы еще сестренка нашлась… Пролитая кровь не вернется в сердце… Дружба? Для нее нужно другое прошлое. Так пусть хотя бы холодный мир, черта между прошлым и будущим… И еще мечталось, чтобы Кулага… улетучился! Отослал бы Фрунзе его обратно в Харьков. По делам!
…Поезд всю ночь во тьме скрипел, стучал — к Турции, к Турции. Ну и дальняя же дорога! Часовые, стоящие в тамбурах в голове и в хвосте состава, видели редкие огоньки вдали. Когда огоньки оказывались наверху, словно в небе, это значило, что близко горы и место опасное: банда обычно выходит к рельсам ущельем, как бы изнутри горы.
Пропал запах рыбы, стало быть, море отошло далеко. Дым от паровоза вырывался откуда-то из-под колес, значит будет дождь. Большую станцию, с ее многолюдьем и суетой, с извозчиками, мешками и корзинами, заволокло плотным туманом медленного ночного дождя, но местный железнодорожник сказал, что в Баку будет сухо.
Утром Ваня достал из чемоданов парадную одежду командующего, натер суконкой его Золотое оружие. Напевая, взглянул добродушно на Кулагу:
— Родимый, сними-ка свои сапоги, почищу, а то срам.
— На мне почисти, — буркнул невыспавшийся Кулага.
— Я не чистильщик, — сказал Ваня, укрепляя пуговицу на своей шинели. — Я по-дружески. Не хочешь, ходи в грязных.
— Куда деваться от твоей доброты, мать честная! — проговорил Кулага. — За эту ничтожную услугу ты о меня потом сдерешь! Хитрый ярославский мужичок!
Ваня — серьезно:
— Без хитрости даже дурак не живет.
Станция за станцией. Пахнет степью. Земля вокруг сизая. Поезд прошел через тридцать небольших каменных мостов. На просторе Апшеронского полуострова грохотал ветер, несло густую пыль, плыл желтоватый воздух… Потом слева показалось море, а справа — ребристые нефтяные вышки. Запахло железом и гарью. Поезд подошел к Баку.
А небо над Азербайджаном стояло ясное, глубокое, ласковое. В Баку, может, и ждет Ваню письмо от Аннёнки — до востребования. Первым делом — на почту.
Фрунзе и Дежнов стояли у окна в салон-вагоне, уже одетые — один в шинели и в буденовке, другой в пальто и шляпе. Фрунзе оживленно говорил:
— Вот вам, Алексей Артурович, этот город ветров! Не обязательно в Тифлисе, я думаю, что уже в Баку мы услышим голос британского льва, узнаем, что он говорит о соглашении с Кемалем своей отнюдь не легкомысленной, а вполне расчетливой соседки.
— Вы оптимист… Откуда получим сведения?
— Ветром принесет! У Баку постоянная связь с Тифлисом.
— У меня предчувствие, готов поспорить — лев рычит и колотит хвостом, бешено ругается, — сказал Дежнов. — Весь вопрос — для вида или в самом деле огорчен.
— В Баку узнать бы, что сообщает из Турции азербайджанский посол Абилов. Остался ли на своем посту векиль иностранных дел Юсуф. Возможно, Абилов уже знает о тайнах соглашения Франклен-Буйона. И еще, Алексей Артурович, почувствовать бы, как бакинцы воспринимают сейчас Ангору, турецкое Национальное собрание. Ведь оно с Баку находилось в большем сближении, чем с Москвой. Несомненно, убийство Субхи, председателя ЦК турецкой компартии, а теперь вот соглашение с Францией воспринимаются бакинцами острее и, наверно, противоречиво. Ведь убийство связывают, как сообщается, с другим фактом — переходом на сторону врага вождя партизан, тоже будто бы коммуниста, в действительности лжекоммуниста Черкеса Эдхема.
Поезд прошел по Нобелевскому проспекту Черного, пропахшего нефтью, прокопченного города, где хлопья гари ложились даже на крылья птиц.
Громадный Баку весь в нефтяном деле. В пустынном Прикаспии он возник будто в одну ночь: днем лишь одинокий ханский дворец белел под синим небом, чернели два колодца с нефтью, ее черпали кожаными ведрами, а погас день, минула ночь, и на заре открылся этот рабочий город — мировые промыслы.
По праву труда ими овладели ныне сами рабочие — для Республики. Частных владельцев прогнали, но те — Манташев, Лианозов, Нобель — уже продали нефтяные бумаги американским и британским трестам — Рокфеллеру в «Стандард ойл», Детердингу в «Роял Деч Шелл». Под видом концессий взяли и резервуары Батума, куда текла нефть… Ради этого черного золота никаких денег не жаль. Покупают правительства, партии, эмигрантские общества, а там и просто банды. Кавказским слугам — мусаватистам разом выложили три миллиона триста тысяч франков: забирайте для нас этот Черный город!
Тут завод на заводе: бензиновые, парафиновые, масляные… Еще недавно сюда баржами шла сырая нефть, трубы изгибались вдоль и поперек улиц, сотни верст труб, в них стучало, фыркало, будто что-то живое. Возили нефть и в бочках медлительные измазанные аробщики. Но сейчас кругом обрушенные стены, ржавые кубы-хранилища. Мелкие заводы погибли еще в лапах нефтяных королей. А другие — в войне, остановленные бывшими хозяевами.
Поезд полз. Ваня высунулся из окна, крикнул прохожему, видно рабочему человеку — другу:
— Здорово! Хлеб в лавках имеется?
— Пришел эшелон и с хлебом, и с сахаром! — Затем человек показал рукой, где находятся промыслы: — Да вот — поджигатели. Промыслы-то горят!
Значит, еще идет ожесточенная борьба… За Черным — Белый город, тоже рабочий, но помоложе и светлее. Прямо-таки Харьков. Кончились заводы и трубопроводы, начались пятиэтажные дома с магазинами.
…Из гостиницы «Европа» командующий вышел вместе с советниками и секретарем, сам при Золотом оружии. Ваня проводил, открыл дверцу высокобортного автомобиля:
— Товарищ командующий, разрешите, мы с Кемиком пройдемся тут недалеко, к морю.
Улицы будто знакомые. Ваня присматривался, кто с чем, куда проходит, проезжает в пароконном ли фаэтоне, на линейке ли с подножкой. Прислушивался к разговорам, когда на русском… До турецкой границы — сутки поездом, а многие в Баку боятся, что опять придут турки, как приходили в восемнадцатом, султанские, опять откроются военные действия. Ваня в это не верил. После совещания с местными работниками Фрунзе вернется, уточнит момент.
Дыма пожаров в городе не чувствовалось — ветры… Середина ноября, а липы, акации и плакучие ивы в скверах зеленые, как на севере летом. На главную почту, сказали, идти по Телефонной до Биржевой улицы. Полно разноязычного народа, гомон, круговорот. Грузчики, хриплые и багровые от натуги, согнулись под огромными, как дома, тюками. Степенные извозчики погоняют коней не спеша. Люди грузят и везут различные товары. Уже идет свободная торговля. Обменивают деньги на деньги: я тебе рубли, ты мне турецкие лиры или доллары. Пирожки и курево на лотках. Серебро же продается из-под полы. Кое-кто спекулирует ценными предметами — из кармана. А на виду — тюки хлопка, шерсти, мешки с сухофруктами. Мальчишки — приказчики и разносчики, все орут. Беспризорщина выползла погреться, что-нибудь раздобыть. Многие здесь из голодающих губерний.
Ване запомнилось хорошее название: «Бакинская коммуна». Она выклюнулась здесь, возле нефти, в восемнадцатом году. Но ее задавили, комиссаров ее убили те, которые сейчас хотят покорить турецкого мужика. Власть взяли мусаватисты — азербайджанские капиталисты и помещики. Однако рабочий народ вновь восстал, подошла с севера Красная Армия, и в Баку и во всем Азербайджане теперь прочная Советская власть.
Из помещения Главной почты Ваня вышел, растерянно моргая. Письма не было. В расстройстве он пошел наобум, хотя и быстро, будто с какой целью. Кемик еле догнал его и сказал мрачно:
— Понимаю, Ваан, нет письма, ну что делать… Может, неправильно написала адрес… Погоди, она грамотная?
Ваня отвечал нехотя:
— Грамотней кого… У меня три класса, а она еще в городе у дяди два года училась…
— Ну, ничего, когда встретитесь, ты ей выговор сделаешь! — гневался за друга Кемик. — Женский пол! Та, моя, тифлисская, что приезжала в Эрзерум, — я знал, что ничего у нас не выйдет. Характер! Идет — и будто одолжение делает камню, на который ступает. Женщина должна быть ласковой, послушной. А та, моя, каждый шаг — для себя, смотрит только на себя, на себя одну, точно в зеркало. Свет перевернись, она и не моргнет даже. Но твоя, я думаю…
— Не знаю, что и думать, — сказал Ваня. Грустно добавил: — Она хлеб приносила мне в поле… Любила… Но вот отец ее против… Но ведь она такая боевая, такая самостоятельная, чего хочешь достигнет, несмотря что отец… Если не отвечает, то либо не желает, либо мои письма не дошли…
— Факт, не дошли! Но дойдут!
Молча свернули в ворота-туннель, ведущие за толстую стену в старый город-крепость. Это — персидская «Бадкубе», короче «Баку», что означает «удар ветра». Оглядели снаружи дворец Ширванов, усыпальницу, пепельно-желтые кубы древних строений с куполами-чашами. Уходящая в небо каменная труба — это минарет. За пятьсот лет не шевельнулся ни один камень. Вошли внутрь, в судилище — восьмиугольный зал с галереей и с круглым колодцем в полу: в него падала и дальше по желобу катилась в море отсеченная голова; это видели зрители, стоявшие на галерее под навесом.
— Айда отсюда! — сказал Кемик, трогая свою голову.
В крепости улицы-щели крутились вокруг мечетей. Ни одного окна, редкие калитки. Вдоль стен проскальзывали, как тени, женщины в длинных одеяниях, укрытые с головой.
Через другие ворота Ваня и Кемик вышли к морю, и вот она, Девичья башня. С маяком. Каждый камень будто и не связан с другими, но крепко сидит.
У Девичьей башни метался кудрявый мальчишка с заплаканными глазами — на животе лоток с коробками папирос — взывал:
— Эй! Кому «Эхипетские»! Кому?
— «Египетские»? Давай, братик мой! — Кемик расплатился.
Тогда мальчишка и прокричал эту ужасную историю, как в древности один дикий властелин задумал жениться на своей же дочери, а девушка в горе попросила сперва построить ей башню; и когда построили — вот она! — та девушка взошла на самый верх и бросилась в море, вот сюда…
— Гляди, и с Аннёнкой что? — тихо проговорил Ваня. — Она резкая… И если отец все заставлял ее выйти за городского?.. Тоже у него характер — не отступает, сволочь!
Поднялись на верхушку башни — сто пятнадцать ступеней — не откроется ли дальнейший путь к границе? Но увидели только крыши Баку и окрестности, этот пестрый, нефтяной и фисташковый, с пустынными проплешинами край. На северо-востоке за синевой бухты слабо желтел песчаный берег Апшерона, похожий на крымский, если смотреть из-за Сиваша. Вспоминалось пустынное Присивашье с его верблюжьей колючкой и красными каплями солянки.
…Автомобиль катил от вышек к центру города. Над бортом машины виднелись буденовки Кулаги и Фрунзе. Фрунзе все думал о военной и политической обстановке… Надобно считаться с умонастроениями людей, даже таких, еще не видящих будущего, как Кемик. Уже в Дербенте в беседе с местными военными Фрунзе почувствовал, что кавказские товарищи взвинчены действиями Ангоры, подозрительными и непонятными: тринадцатого октября турки подписали в Карсе договор с советскими Арменией, Азербайджаном и Грузией, подобный Московскому. Но минула только неделя, и разорвалась бомба соглашения Франклен-Буйона. Коварство? Обман?
Этим умонастроениям Фрунзе ничего определенного не мог пока противопоставить. В деталях кавказцы, несомненно, лучше его знали обстановку. Но все же именно ему надо сделать так, чтобы тревога и взвинченность не ухудшили отношения еще больше. Кемика можно убедить, одного человека, — стало быть, можно убедить и многих, массу.
Автомобиль остановился у подъезда ЦК Азербайджана. Придерживая парадную шашку, Фрунзе легко ступил на тротуар. Секретарь Центрального Комитета Киров, как сидел в кабинете, без фуражки, в косоворотке, с улыбкой выбежал встречать, раскинул руки:
— Здравствуй, гардаш!
Это азербайджанское слово означает «брат»… За столом в кабинете Кирова сидели партийцы в кавказских рубашках с бесчисленными пуговками, в гимнастерках и френчах. Фрунзе тепло пожимал руки, тоже улыбался, застенчиво опустив голову, тихо говорил:
— Приветствую братьев-бакинцев, героев нефти. Керосинцу на дорожку нам не выделите малость, а? Как с добычей? Как качаете, товарищи дорогие?
На подносе в стаканах чай, куски колотого сахара. Гостям — куски покрупнее. О нефти дельно рассказывал Киров, и перед глазами Фрунзе вставали блещущие лужами нефтяные поля, страшные бараки, из которых только что рабочие переселены в каменные дома. Люди трудятся беззаветно. После вступления в Баку Одиннадцатой армии и свержения мусаватистского правительства Владимир Ильич предложил срочно пустить в Россию нефть. Нефть — кровь республики, спасение… А положение на промыслах катастрофическое. Продовольствия нет, питьевая вода с привкусом керосина, тут же среди вышек — кладбище, настоящий ад. Однако пролетарии взяли в свои руки все двести семьдесят две частные фирмы Апшерона и открыли стройку. В Москву ездили рабочие: товарищ Ленин, у нас ни хлеба, ни оборудования, ни одежды. И вот в Баку двинуты эшелоны с зерном. Вороты, наподобие колодезных, завертелись, нефть пошла… Исправлены винтовые устройства, все полнее многоголосье скрипучих буровых. Только что послана Ленину телеграмма: добыто двенадцать с половиной миллионов пудов нефти — на миллион больше, чем в прошлом месяце, восстановлены старые буровые.
На Солдатском Базаре в Сабунчах поставлен будет новый промысел. Возьмутся за бухту: засыпят ее, осушат насосами запруженный район и возьмут нефть из-под моря.
Но пока что многие нефтяные поля разворочены, валяются штанги, буры, будто стволы разбитых орудий. В бою пока — лопата, тачка и арба. Нет кранов переносить с барж каменные глыбы. Главное же, все силы забирает тушение пожаров. Горят склады, вышки. То нефть в чане вспыхнет, то вся буровая, а ветер раздувает и с места на место носит огонь. Откуда поджигатели? Они приходят и из-за турецкой границы.
Киров подался к Фрунзе, попросил:
— Скажите там туркам, Михаил Васильевич, пусть обратят внимание на обосновавшихся у них мусаватистов — врагов нашей нефти. Если турки нам не изменили, мы им поможем. А не удержат поджигателей, так и делиться будет нечем!
Утвердительно кивнул сидевший рядом начальник Азнефти Серебровский, человек, присланный Москвой. Ему все было некогда. Торопливо, без нужды пригладил волосы, расчесанные на прямой пробор, тронул усики, что тоньше бровей:
— Каждые три дня сообщаем Ленину, что добыто. Каждый месяц Москва присылает нам пятьдесят тысяч пудов хлеба. Мануфактуру. Сахар… Получены трубы. Грузия прислала стальные канаты…
— Украина — гвозди и листовое железо, — подсказал Фрунзе.
— Получили, — кивнул Серебровский. — И развернемся, если не вспыхнет турецко-кавказская граница. А если начнется война…
Фрунзе по привычке уперся локтем в столешницу, положил голову на ладонь:
— Ясно. Пожалуйста, скажите, сообщает ли что-нибудь из Ангоры ваш представитель товарищ Абилов об этих самых мусаватистах?
Отвечать стал азербайджанский нарком иностранных дел Гусейнов:
— Товарищ Абилов лишь месяц в Ангоре. Сообщает, что мусаватисты, которые бежали с Кавказа от Одиннадцатой армии, сейчас находятся недалеко от границы и точат ножи на нас. Имеют организации.
— При полной поддержке со стороны Карабекир-паши, который нарушает Московский и Карсский договоры, — фактически Карабекир шлет поджигателей! — сказал начгарнизона.
— Это мнение гадательное, однако? — спросил Фрунзе.
— Нет! — ответили сразу многие за столом. — Под Карсским дружественным договором с нами стоит подпись Карабекира. Но на самом деле не друг он — враг.
— Да, — поддержал Гусейнов. — Так… Именно Карабекир учинил расправу над членами Цека Турецкой компартии, ее генеральным председателем Мустафой Субхи, нашими дорогими товарищами, когда в январе они выехали из Баку на родину. В Карсе Карабекир приветствовал их как бы от имени правительства, а дальнейший их путь… Все кончилось зверским убийством.
Резко заговорил Гамидов, молодой человек, помощник наркома иностранных дел:
— Их убили в ночь на двадцать девятое января. Мустафу Субхи, Нежата, Хаккы, Исмаила, Кязима Али… Шестнадцать бесстрашных. Я не знаю, кто учинил… Подозреваю самого Кемаля. По-моему, он — диктатор. А тут появился новый герой — Мустафа Субхи. К тому же привел целый полк бывших военнопленных турецких солдат, находившихся в Баку.
Начгарнизона перебил:
— Гамидов, ты нервничаешь и говоришь нехорошо, ведь Кемаль…
— Да, Кемаль писал Субхи письма, Субхи показывал мне эти письма, и я ему говорил: друг ты мой дорогой, тот человек выманивает тебя из Баку, насторожись, не верь. Это же правда! — настаивал Гамидов. — Диктатор всегда боится соперничества!
— Гамидов, пожалуйста, успокойся, — ласково сказал Киров. — Ты любил Субхи, ревновал, когда он говорил, что Кемаль — большой человек.
— Не сомневаюсь, что Субхи был обманут!
— Весь вопрос — кем? — раздумчиво проговорил Фрунзе. — Как известно, ангорское правительство заявило о своей непричастности к этому убийству. Так? Другое дело Карабекир. Чувствую, что он крепко мешает вам жить. Приходит в голову такая мысль: ведь поедем через Карс, через ставку Карабекира, вот и поговорю с этим пашой, по крайней мере о том, зачем поддерживает мусаватистов-поджигателей. Несомненно, что и к убийству Субхи причастны они — политический противник!
— Это уж точно, товарищ Фрунзе.
— Поэтому прошу помнить, что кроме мусаватистов, бежавших в Турцию, там турки живут, борются не с нами, а с Антантой. Пожалуйста, не поддавайтесь настроениям вражды… До вражды еще не дошло. Несомненно, у части кемалистов, видимо, есть склонность договориться, пойти на сделку с Антантой. Но нет у нас никаких данных за то, будто сговор уже произошел. Что сообщает Абилов о соглашении с Францией? Ничего! Есть ли секретные статьи в этом соглашении? Мы пока не знаем. На месте попытаемся все выяснить. Наша поездка покажет, что мы, как и прежде, не бросаем турецкий народ на произвол… Антанты. Должен напомнить вам, товарищи, что вопрос о помощи революционной Турции наш Цека не снимал и не снимает. Чем и как — поподробнее — помогло Ангоре наше Закавказье? И с каким настроением…
Киров с жизнерадостной улыбкой, от которой на его щеках появились бороздки, сказал:
— С прекрасным настроением! Выполняя директивы Цека, с удовольствием помогали кемалистам — так и передай им, пожалуйста, Михаил Васильевич! Помогали материально — бензином для двигателей, керосином. Морально помогали… Ведь они, кемалисты, помогали нам — рабочим, коммунистам Баку — установить в Азербайджане Советскую власть! Да, да! О своей готовности в этом помочь, я знаю, Кемаль писал в Москву, он предлагал нам военный союз. Кемалистская делегация, прибывшая в Баку еще при мусаватистах, нелегально провела совещание с большевиками. И вот когда пришла наша Одиннадцатая армия, мусаватистское правительство уже было арестовано! Это сделали те самые кемалисты с помощью бывших турецких военнопленных.
Киров затем рассказал, сколько было послано в Анатолию винтовок, бомб, патронов, золота, и вдруг, неожиданно для Фрунзе повернулся к Гамидову:
— Вот наш боевой товарищ Гамидов в прошлом году провез через Нахичевань золото в слитках для Ангоры.
Фрунзе сделал пометку в блокноте, поднял глаза:
— Товарищ Гамидов, это интересно. Вы мне расскажете потом еще о Субхи и о том, как золото провозили? Может быть, и нам придется…
— Всегда готов, товарищ Фрунзе!
Вновь заговорил Гусейнов:
— Мы старались выручить восставших. Весной я посылал телеграмму: Азербайджан восхищается вашей борьбой, всегда готов помочь. Но Грузия — меньшевики — не пропускала эшелоны. Теперь над Грузией красный флаг, и Баку шлет своему турецкому соседу первый поезд: тридцать цистерн нефти, две — бензина, а еще восемь прицепит Тифлис. Такую телеграмму послал…
— Запишем, — сказал Фрунзе. — А кто из вас, товарищи, хоть однажды встречался с Кемалем? Вы, Гамидов? Нет? А ругаете.
— Абилов там встречался, — поспешно проговорил Гусейнов, будто заслоняя Гамидова. — Пишет, хорошо встречался. Все сказал ему о бежавших от нас мусаватистах, которые теперь в Карсе, Трапезунде и в Самсуне враждебные нам группы создали. Кемаль ответил: примем меры, пусть не беспокоятся в Баку.
— Да, оно конечно, беспокойно возле таких месторождений нефти, — пробормотал Фрунзе. — Приходится беспокоиться.
В бакинском гостиничном номере, передавая Ване парадную шашку, еще не остыв после совещания, Фрунзе говорил:
— Под морским дном — колоссальные запасы… То-то так волнуются всяческие «друзья» Турции, Азербайджана тож! А бакинский рабочий сам прекраснейшим образом распорядится нефтью, сам, сам… И Россию снабдит керосинчиком, и ангорскому правительству подбросит кое-что…
Ване было по душе это доброе умение Фрунзе — думать вслух, если рядом человек, мыслями поделиться.
В номер вошел Гамидов, щеголеватый, в желтых крагах, в галифе и во френче. Весел — открытая душа.
— Я расскажу, товарищ Фрунзе. Но вы ведь по другой, по железной дороге поедете?
Фрунзе усадил его на диван перед круглым столиком с вазой, сам сел на венский стул.
— Конечно, товарищ Гамидов, по железной. Но все равно, пожалуйста, расскажите, как золото везли Кемалю!
— Тайно, горами.
— Вот карта, давайте посмотрим.
— Мой ишачий караван взял направление сюда, на Бурчалинский уезд, на немецкую колонию Екатериненфельд. Эта территория была меньшевистской. Еду как закупщик: здесь ведь виноградники, винокооператив «Конкордия» с подвалами, конеферма…
— Без охраны, без оружия?
— Один револьвер у меня, и все! Наркомзем Агамали-оглы дал мне письмо к одному человеку в Екатериновке, — вот она. Этот человек, между прочим, товарищ Абилова, раньше состоял с нами в партии «Гуммет» — «Усердие», но я его не знал… Пришел я в Екатериненфельд, оставляю осликов с золотом под наблюдением своих помощников, иду в земскую управу. В управе было пятеро: Азиз от Азербайджана, двое от Грузии, немец от немецкой колонии, грек от греческого района Цалка — полный интернационал! Вошел, спрашиваю: «Кто здесь Азиз Шериф от Азербайджана?» Отозвался один такой, маленького роста. Спрашиваю: «Агамали-оглы знаешь? Тебе привет от него и письмо…» Азиз с семьей, значит, снимал здесь комнату, ездил инструктором в пять волостей по школьному, санитарному и ветеринарному делу, местность и обстановку знал. Тут альпийские луга, пастухи-азербайджанцы свободно приходили к маслобойкам и сыроварням.
— Чувствую, Азиз помог вам перейти на турецкую территорию?
— Он проникся ко мне доверием, я это понял, и сам доверился, тем более что письмо к нему, — потихоньку сказал ему, с чем и куда пробираюсь. Тогда он дает мне записку к башкичетскому комиссару Бунятову: «Прошу проводить до границы». Я и перевел свой золотой караванчик через турецкую границу, а там уже было свободно. Сдал свой груз в Эрзеруме…
— Ясно, дорогой товарищ. Спасибо… Теперь о Субхи…
Тут вдруг Гамидов достал из полевой сумки фотографию человека в свитере и пиджаке. Острижен под машинку, доброе лицо. Сквозь стекла пенсне мягко смотрели большие глаза.
— Это Субхи, товарищ Фрунзе. Я принес показать вам его лицо. Он был доверчивый, честный. Я знаю его жизнь. Он училище правоведения окончил в Константинополе. Университет окончил в Париже. В тринадцатом году султанская власть ложно обвинила его, что он участвовал в убийстве садразама[5] Шевкет-паши… Убили-то свои, соперники. Обвинили же революционеров. И триста человек гуртом без разбора заточили в Синопскую крепость. Среди них и Субхи, революционер. Осудили на пятнадцать лет! Но не тот человек был Субхи, чтобы в крепости пропадать! Сговорился с одним рыбаком, и тот в лодке под парусом переправил Субхи в Одессу. Но скоро началась мировая война. И теперь уже царь ссылает его, человека враждебной страны, на Урал. Тут Субхи познакомился с большевиками. Он участвовал в Октябрьской революции! Он был верен решениям Второго конгресса Коминтерна и всеми силами помогал турецкой революции в борьбе с империализмом. Мне сказал: какой же я буду революционер, если в этот час на родину не поеду? Он писал Кемалю: находясь среди турецкого народа, коммунисты лучше будут помогать в борьбе за национальное освобождение. Сформировал в Баку полк, отправился на помощь Кемалю. Но Кемаль его не защитил от фанатиков, от наемных убийц. Не защитил? Почему? Такого человека!
— Да, я немного читал о нем, славный был товарищ, — проговорил Фрунзе.
— Он все время думал о родине, отрезанной дашнаками и меньшевиками. А там уже возникли комячейки! Что же — он у нас в Баку собрал среди военнопленных первый съезд турецких коммунистов. Избрали тогда бюро, Субхи — генеральным председателем. Скоро пришло письмо Кемаля: от имени Национального собрания предлагал послать делегацию в Ангору. И тут же писал, что, мол, поспешное выступление разобьет единство нации. Собрание, видишь ли, идет вперед осторожно, не мешай своей острой политикой, оглядывайся… Поддерживай с ним связь, будь солидарен, оказывай помощь.
За этим рассказом Фрунзе почувствовал, что положение Кемаля гораздо сложнее, чем это представлялось в Москве в разговоре с Чичериным. Фрунзе подумал о том, что Гамидов, по-видимому, не отдает себе в этом отчета, не видит, что и сам Кемаль выдерживает напор реакционных сил и, чтобы избежать катастрофы и довести дело до конца, собирает воедино такие различные группы, партии — лавирует…
Гамидов продолжал:
— Субхи немного сомневался в успехе совместной работы, но больше надеялся… Но вот — убили моего друга! А я им золото привозил…
Фрунзе думал о том, кому было нужно убийство Субхи. Провокаторам, но не Кемалю. Кемаль нуждался в помощи народной массы. Гамидов уже должен был знать, что осужденные в Ангоре члены так называемой «правительственной компартии» амнистированы. Убийство Субхи и его товарищей — пусть это и самосуд, линчевание — компрометировало Кемаля в глазах Советской страны. Несомненно, этого и добивались сторонники соглашения с Западом. Это услышал Фрунзе в рассказе Гамидова, хотя тот хотел сказать нечто другое. Фрунзе поблагодарил его, дискутировать же не стал, потому что увидел глаза Гамидова…
…Субхи почувствовал неладное уже в Карсе, когда в холодном мрачном зале его и товарищей приветствовал преувеличенно торжественный и в то же время напряженно-вкрадчивый командующий Восточным фронтом Карабекир-паша.
Субхи тревожился, то и дело поправлял пенсне. Скорее бы выехать из Карса на Трапезунд и Гиресун, город, где родился… В Эрзеруме Субхи уже явственно почуял западню: город бурлил, кто-то подстрекал население выйти на улицы, разжигал религиозный фанатизм. Появились воззвания — листовки Общества ислама: «Турецкие большевики прибыли с Кавказа, чтобы запретить торговлю, отобрать у нас дома, закрыть мечети, открыть лица женщинам! Правоверные! Откройте ваши глаза!» Правоверные собирались толпами, требовали изгнать из города «бакинских путешественников». Не продавали ни хлеба для путников, ни ячменя для лошадей.
Пришло известие, что в Трапезунде власти арестовали всех сочувствующих коммунистам, правоверных вывели на манифестацию против них. Субхи сказал товарищам:
— Братья, все это совершается, несомненно, по приказу трапезундского губернатора Сабри-бея. Не исключены действия вооруженных провокаторов. Мы в опасности. Но обратно в Баку пути у нас теперь нет.
В Трапезунде Субхи и его товарищей первыми встретили полицейские, разоружили — отняли револьверы — и предложили идти в порт.
— Народ недоволен вами, поэтому и бросает в вас камни, — сказал старший. — Сейчас вы сядете в моторную лодку и будете в безопасности. Надо идти скорее и без разговоров. Таков приказ!
На пристани колыхалась толпа, и ее будто бы сдерживали полицейские. Субхи взял за руку жену, их окружили товарищи. Субхи сказал:
— Друзья, что бы ни случилось, будем держаться достойно.
«Дело, кажется, очень плохо, — думал он. — В этом городе, как и в Карсе и Эрзеруме, власти Мустафы Кемаля нет. А может, за эту ночь его власти не стало и в Ангоре?»
Субхи вдруг услышал звон железа, будто в кузнице, — кандалы? Едва миновали таможню, со всех сторон надвинулась ревущая толпа, кто-то поднял и швырнул в Субхи камень. Налетели дюжие молодцы, по обличью грузчики, набросились по двое на одного, зазвенели кандалы. Толпа зверела. Старший предложил:
— Покажи им документы! Люди хотят видеть, турок ли ты.
Субхи попытался расстегнуть нагрудный карман френча. А! Поднял руку? Получай! И кто-то ударил его кулаком по голове, сбил шапку. Толпа заревела:
— А-а! Он — неверный! Смеет идти с голой головой!
Упало на мостовую и разбилось пенсне. Кто-то рванул на нем нагрудные карманы френча. Субхи пошатнулся, струйка крови потекла со лба через переносицу на скулу.
— Послушай, — хрипло сказал Субхи старшему, — что происходит? Это разве хорошо?
— По приказу нашего командующего спасаем тебя и твоих приятелей, — в сторону ответил старший, видно и сам не ожидавший такого оборота дел.
«Видимо, власть перешла к Карабекиру», — подумал Субхи, без пенсне оглядывая теперь мутное море, мутную ревущую толпу. Сказал старшему:
— Послушай, дорогой, я попрошу тебя как-нибудь уберечь мою жену, она беременна, нельзя же убивать будущего ребенка. Сам знаешь, грех…
Ответом был чей-то удар в, спину. Субхи перестал чувствовать руку, в которой была рука жены. Услышал ее стон будто из-под земли. А толпа злобно кричала и хохотала:
— Падаль!
— Преступники!
— Забыли аллаха!
— Достойны уничтожения!
Субхи понял, что его и товарищей сейчас убьют, если резко не переменится настроение толпы. Повелительно сказал старшему:
— Нас пригласило правительство. Мы едем в Ангору. Где приказ отвести нас на пристань?
— Есть телеграмма, — ответил старший.
— Требую везти нас в Ангору!
— Такого приказа нет… Я не виноват…
Субхи слышал стоны избиваемых товарищей. Перед глазами мелькали палки, приклады ружей. Да, это смерть… Субхи не выдержал, закричал:
— Старший, спаси мою жену! Уйми этих негодяев. Не сметь трогать ее!
— А-а-а! Он оскорбляет! Разве ты не видишь священные чалмы в этой благородной толпе? Сам ты негодяй!
— Он просит ударить его по глазам, тогда он увидит!
Субхи почувствовал, что рядом с ним — жена, рука коснулась ее мокрого лица.
— Постарайся, выскользни как-нибудь, смешайся с толпой, — шептал он ей.
Но кто-то оторвал от него жену. Субхи решил, что это хорошо, может быть, она спасется. Удары сыпались со всех сторон, били кулаками, палками и прикладами ружей. За криками не слышно было стонов.
— Люди, честные товарищи, слушайте меня! — кричал Субхи, как на митинге. — Сейчас, прошу вас, не отзывайтесь, чтобы не погибнуть с нами. А потом поведайте всем, что убивает нас не турецкий народ. Вместе с коммунистами и с кемалистами он добивается освобождения родины. Нас убивает черная толпа. Она зверствует, потому что боится света…
Их стали теснить к морю. Субхи двигался последним. Упав, он увидел на мостовой, что товарищи оставляют на ней свою кровь…
…Наступила ночь. Всем велели спуститься в моторную лодку. Субхи почуял, что в лодке его жены нет — ни голоса ее, ни прикосновения. Пощадили? Видимо, осталась в городе. Пощадили!
В лодке было спокойно, боль стала тупой. Лодка мерно покачивалась на волне, пока не трогаясь. Тишина, все будто заснули. Верно, утром вывезут на пустынный мыс, там убьют… «Но наша жизнь без нас продолжится, — легко и торжественно думал Субхи. — Турецкая молодежь ее продлит».
На память пришли молодые лица товарищей, студентов стамбульского университета, сходка, страстные речи о судьбе страны, о лидерах, пролагающих дорогу человечеству. Кому дать Нобелевскую премию мира? Профессора с усиками, как у немецкого кайзера, с пеной у рта выкрикивали: «Гинденбургу, Гинденбургу!» Но студенты освистали их, выгнали и потребовали: «Ленину, только Ленину!» Вывесили большой портрет его.
Субхи вспомнил, как он с женой поехал в Москву и был на Первом конгрессе Коминтерна. Он, Субхи, говорил с трибуны. Его слова будто вновь зазвучали сейчас, он услышал самого себя: «Уважаемый учитель товарищ Ленин… турецкая молодежь своим выбором показала всю свою привязанность…» Жизнь продлится и после того, что произойдет утром…
Тысячи молодых не стали погибать под завоевательным знаменем Энвер-паши. Ушли. Крестьяне с ними тоже. А в партизанской армии они пошли за независимость в бой! Военнопленные в России стали красными добровольцами. Их тысячи, турецких красноармейцев, они живут.
Субхи почувствовал, что и сам оживает. Но в этот момент взревел заведенный мотор на корме, лодка отчалила. Одновременно в уши ударил чей-то пронзительный вопль тут же, в лодке, и сразу за бортом послышался тяжелый плеск, кого-то выбросили в море. У своей груди, где раскрылся потерявший пуговицы френч, Субхи увидел блеснувший в темноте широкий немецкий штык. За ним надвигалась тень человека.
— Стой, погоди! — невольно крикнул Субхи, схватился за штык, но только порезал себе руки… В следующее мгновение он ощутил возле сердца острую и сразу мягкую последнюю боль…
…Утопили всех. Туча нашла на луну, море погрузилось во мрак.
В номер Фрунзе быстро вошел Дежнов.
— Михаил Васильевич, я изучил все полученные здесь газеты, среди них иностранные, турецкие, разобрал записи радиограмм, совещался со здешними работниками Наркоминдела…
— И что же?
— Если бы побился с вами об заклад, то выиграл…
— Вы имеете в виду реакцию Англии на соглашение Франклен-Буйона?
— Да. Британская пресса на все корки ругательски ругает Францию, всячески обзывает, грозит, упрекает, стыдит и снова грозит — сепаратизм, мол, не прощается и будет иметь далеко идущие последствия. Главный мотив: Франция отдала туркам Киликию, завоеванную всей Антантой, не свое отдала, а дружески подаренное, какое свинство!
— Но во что это выльется, подумаем? Если Франция в турецком вопросе решительно отделалась от своего старого союзника, то это может означать, что она нашла здесь нового союзника — Турцию. А это чревато большими опасностями. Не так ли?
…На бакинском вокзале жизнерадостно гомонила толпа провожающих украинскую миссию в дальнейший путь. Бакинцы передавали письма и посылочки родственникам — сотрудникам азербайджанского полпредства в Ангоре.
То и дело Фрунзе пожимал кому-нибудь руку, так и не надевал перчатку. На нем буденновский шлем с огромной алой нашитой звездой, красноармейская шинель на крючках, застегнутая до горла. На груди, на фоне пепельного цвета сукна искрится орден Красного Знамени; на рукаве — еще звезда, алая, яркая; ниже ее — четыре ромба. Как он молод, красив!
В дверях вокзала вдруг показался азербайджанский наркоминдел Гусейнов. Он спешил.
— Товарищ Фрунзе, есть новость! Абилов материал прислал. Только что получен пакет!
Фрунзе извинился перед провожающими и с Гусейновым поднялся в салон-вагон. Абилов сообщал из Ангоры, что приехал человек, который может принести много неприятностей, — Хюсейн Рауф.
— Рауф? — переспросил Фрунзе. — Такая подпись есть под Мудросским перемирием. Это тот Рауф-бей, что после Брестского мира бросился захватывать Закавказье?
— Совершенно верно, товарищ Фрунзе. Когда в восемнадцатом султанская армия вошла в Закавказье, Рауф был министром иностранных дел и от имени султана вел в Трапезунде переговоры с делегацией Закавказского сейма, с меньшевиками, значит. Он тогда поставил совсем захватнические условия. Да и предлагали ему: грузинский меньшевик Чхенкели — половину Армении, а дашнакские руководители Хатисов и Качазнуни уступали Рауфу грузинский Батум и еще Артвин и Ардаган. Рауф, знаете, насмехался тогда над делегацией сейма, говорил: хо, в ней сорок человек. Это воинская часть? Слишком мала. Мирная делегация? Слишком велика.
— С изменниками никто не считается, даже пользуясь ими… Откуда ж этот Рауф в Ангоре?
— Абилов теперь и это знает. Кто такой Рауф? Из черкесов. Отец был главой морского совета, сенатором был. Сын Рауф — морским офицером, командовал миноносцем «Пейк Шефкет», крейсером «Хамидие», — храбрый, властный! Потом йеменский народ усмирял. Потом недолго министром был. А подписав Мудросское перемирие, от султана скоро перешел к Мустафе Кемалю. Так сообщают. Когда англичане разгоняли меджлис в Константинополе, увезли на остров Мальту и депутата Рауфа. Ныне в мае его отпустили в обмен на арестованного Кемалем английского офицера. А сейчас вот Рауф приехал в Ангару и его тут же, Абилов пишет, избрали заместителем Кемаля в Обществе защиты прав, а также комиссаром общественных работ, значит ведать дорогами, мостами, туннелями — прокладкой, ремонтом, перевозками…
— Вы думаете, это назначение связано с соглашением Буйона?
— Не знаю, товарищ Фрунзе. Абилов пишет, что Рауф не любит нас, нечаянно проговорился: жаль, Азербайджан — советский.
— Ну, это от Рауфа не зависит, — сказал Фрунзе. — Спасибо, Гусейнов. Значит, о том, что кроется за соглашением, пока ничего? Что ж поделать. Идемте к товарищам… Надеюсь, на месте сами турки расскажут.
— Да, расскажут, будут приемы! В Тифлисе, товарищ Фрунзе, запаситесь вином для приемов. Надо!
Сошли на перрон. Среди провожавших теперь был и Киров. Он в пальто, в русских сапогах, веселый, открытый. Звонко сказал:
— Становись, Михаил, сфотографируемся на память!
Фрунзе — с застенчивой, славной улыбкой:
— На память? А я вернусь скоро… В красной феске! Встретите: «Селям, Фрунзе…» Мне дарят обычно что-нибудь гардеробное: туркестанский халат, папаху, бурку. В Ангоре, вот увидите, феску получу.
Киров у белой стены стал перед ящиком фотоаппарата. Прозвенели шпоры, остановился и Фрунзе, подтянутый, перекрещенный ремнями. Поправил шашку на боку. Глядя в объектив, прищурился — было очень светло. Киров сдвинул кепку на затылок. Напряженное выражение, глаза смотрели строго. Вдруг в них мелькнул озорной огонек, словно Киров посмеивался над военной выправкой товарища, понимая однако ее необходимость. Рядом с роскошной парадной шашкой, наверно, совсем буднично выглядит в его, Кирова, руках сверток газет… Такими и остались эти двое на фотокарточке.
— А теперь до свидания! Приезжай… в феске.
С этого вокзала отправился тогда и Субхи…
Вновь застучал поезд. Судя по солнцу — обратно: до Баку оно грело справа, а сейчас вдруг слева теплит.
Огибая отроги Кавказских гор, поезд миссии шел вдоль морского берега все еще на юг. Слева был Каспий, справа — горы. У станции Сангачал горы отступили, затем вновь подошли и сопровождали поезд до станции Алят. Обойдя горы, железная дорога взяла круто на запад и пошла от Каспийского моря в сторону Черного. После этого поворота Кемик думал: «Всё, вышли на Тифлис. Что-то там будет. Найду ли нашу Маро, последнюю каплю от семьи?»
Между горами поезд еще прошел до станции Аджи-Кабул, заваленной сушеной рыбой в связках и в кулях. Отсюда почтовая дорога уходила в рыжее марево, на берег Куры, в Сальяны, где и вылавливали эту рыбу. Здесь как будто не знали голода… Знакомые, свои места… Далеко в стороне осталась граница с Персией. Фрунзе сказал, что она плохо охраняется и с той стороны идет банда за бандой… А далеко на юго-западе, за дымкой заката — турецкая граница. В наступившей темноте, поглощая слабый свет звезд, вдруг возникло яркое, в полнеба зарево.
— Турция горит?! — воскликнул Кемик.
— Это небольшой, неопасный вулкан шалит, здесь много таких, — заметил стоявший у окна Фрунзе. — Разве не знаете?
Потом наступила темнота, звезды — прямо перед глазами, низко, чувствовался простор. Вышли в Муганскую степь, на правобережье плодородной Куро-Араксинской равнины. Кемик переполнился сознанием прочности бытия, когда Фрунзе хозяйственно-спокойно проговорил:
— Весной Аракс разливается, как море. Ила наносит, как Нил. Но сбрасывает это золото в Каспий! Орошение, и вот вам хлопок.
Поезд в темноте осторожно переходил по охраняемым мостам то на левый, то на правый берег Куры. Здесь нельзя торопиться. «Кюрдамир» — промелькнуло за окном освещенное керосиновым фонарем название станции.
— Я знаю! — воскликнул Кемик. — Отсюда тракт на Шемаху. Ах, древняя! Я там был. Кушал знаменитые шемахинские пирожки с корицей и изюмом!
Глухая ночь, давно пора спать, а Кемик все еще у окна. Вот огоньки станции Елизаветполь. Он помнил дорогу от вокзала до города среди фруктовых садов. Свои места… Кулага изучает экономику, и будь он человеком, Кемик сейчас разбудил бы его и рассказал про богатства губернии — все, что только бывает в земле: яшма, белый и черный мрамор, золото и нефть…
Ближе к Тифлису в белесой мгле проступили очертания горных лесов. На станциях изнутри светились тихие павильоны — ночлег железнодорожных рабочих, летом защита от москитов и комаров.
Кемик хотел увидеть хотя бы огни Акстафы: от нее шло автомобильное шоссе на Дилижан и Эривань. До святого Эчмиадзина всего сто семьдесят верст. Кемик мысленно увидел подъем к перевалу через Малый Кавказ на этом пути. На перевале жили молокане. Дальше было озеро Гокча — Севангское море. «Севанг» значит «черный». А «Эчмиадзин» — «Сошел единородный». Это Кемик мысленно говорил спящему на полке Ване. Парень так и не получил письма от жены ни в Харькове, ни в Баку. Ах, женщины, женщины! Ваня слишком добрый. Его жена, он сам сказал, капризная. А по характеру накричать на нее не может, хотя сильный и упрямства в нем хватает. Может, от упрямства и песни турку поет, хотя турок, всем известно, головы рубит у себя на колене…
Стало светать. Поезд снова пошел среди скал, и ничего, кроме каменных громад, не было видно. Кемик дождался станции Навтлуг, от нее ветка уходила в родные, близкие, а теперь далекие места.
На этой станции поезд стоял до высокого солнца и спал. Кемик уже сквозь сон слышал за окном отчетливо громкие в тишине и в безветрии голоса всегда бодрствующих железнодорожников.
Благодаря Ване и Фрунзе Кемик чувствовал себя хорошо. Вот только Кулага… Мысленно Кемик бурно возражал ему, бешено, искренне. Но тут же возникало сомнение — тоненькая игла внезапно укалывала: а не прав ли в чем-то Кулага как раз? Ваня, Фрунзе и другие все относятся к Кулаге приязненно, дружелюбно…
Отпущенный с острова Мальта, Рауф все лето прожил в своей роскошней константинопольской квартире, пока Мустафа Кемаль не вызвал его в Ангору. Приехав в Ангору, Хюсейн Рауф поселился в самом здании вокзала. В комнатах на втором этаже расположились его слуги и охрана — бывшие моряки с крейсера, который после перемирия был сдан Великобритании, как ее называли, Владычице морей вместе со всеми другими судами. Денщики возили за ним его морской мундир, символ отваги Рауфа.
Черная ночь без фонарей — нет керосина. На станции мрак. То гасли, то вспыхивали звезды. Их заслоняли, раскачиваясь под ветром, ветви голых акаций. Подвывало в печурке, в коленах трубы, выведенной в окошко. Рауф гулко хлопнул своими пухлыми ладонями. На пороге появился кавас — прислужник. Рауф неподвижными глазами смотрел ему в переносицу.
— Дай музыку!
Кавас принес граммофон, осторожно поставил на стол, сообщил:
— Пришел человек, говорит, что ты ждешь его.
— Пусть войдет.
Вошел чиновник из векялета иностранных дел:
— Тебе, заместителю нашего паши, докладываю: поступила телеграмма, что русский уже едет…
— Где он сейчас?
— На той стороне, на Кавказе.
— Знает ли кто-нибудь, что ты у меня?
— Нет. Я сказал, что иду на вокзал отдать необходимые распоряжения.
— Очень хорошо. Уважаемые люди сегодня пишут и говорят о бесполезности для нас приезда делегации Фрунзе. По соображениям вежливости мы не можем аннулировать свое приглашение. Но соответственно интересам родины особенного внимания к Фрунзе проявлять не нужно. Не следует и торопить его прибытие в Ангору.
— Нет сомнения…
— К тому же верховный главнокомандующий, наш Мустафа Кемаль, сейчас болен. У него вообще нет расположения кого-либо принимать и есть очень много более важных дел. Три месяца назад он был на фронте и не давал согласия на приезд русских. Но так вышло… — Рауф лгал, отдавая себе отчет, что чиновник это понимает, но будет молчать. — Поэтому по высшим соображениям важно…
— Много важных дел… Не давал согласия… Пусть не отвлекают нашего вождя…
— Да! Чтобы не слишком беспокоился. Будто и не существует этой миссии…
— Не существует…
Чиновник стоял на уголке ковра, а Рауф, полный, тяжелый, заложив за спину руки, прохаживался по ковру, по диагонали. Вдруг он остановился перед чиновником, выпятил грудь и пожал ему руку:
— Благодарю! Будешь награжден. За старание и умение держать язык за зубами. Надо молчать, чтобы не потерять язык вместе с головой… Однажды я уже остановил кровопролитие, — Рауф намекал на свое участие в подписании Мудросского перемирия. — Однако иные турки хотят, чтобы мы продолжали войну со всей Европой. Этим не жалко турецкой крови.
— Не жалко! — как эхо отозвался чиновник.
Потом, испросив разрешения, он попрощался и ушел.
Рауф сам завел граммофон, сел в кресло, закрыл глаза и, слушая шипящую музыку, пустился вспоминать, как он остановил кровопролитие.
…Тогда в Мудросской бухте острова Лемнос стоял могучий британский дредноут «Агамемнон». Другое судно доставило на его борт английского адмирала Артура Кальторпа и его, Хюсейна Рауфа, тогда морского министра, представителя рухнувшей Оттоманской империи, ошеломленного катастрофой. С ним привезли Решада Хикмета, субстат-секретаря, и Саадуллу, полковника генштаба.
Сотрудники сказали потом, что он был бледен, по вискам из-под края фески тек пот. Рауф хотел верить, что морские чины Великобритании — честные моряки и, подписывая с ними перемирие, он, Рауф, выполняет неизбежные формальности. Вскоре последует мирный договор, и отважные командиры вновь свободно поведут свои корабли по всем морям и океанам, установятся новые честные контакты — взамен ненужных теперь связей с Германией, в союзе с которой несчастная Турция и погибает. Предполагалось, что, конечно же, мирный договор с Антантой возобновит походы красавцев броненосцев и крейсеров, которыми он командовал. Корабли созданы для плавания!
Во все это он верил и не верил. Уж очень крутыми были требования победителей. Кроме флота они забирали все форты, суда, туннели Тавра, персидские и аравийские территории. Присвоили себе право оккупировать любой вилайет Армении, Батум и Баку. Право контролировать радио и телеграфные станции, все кабели. Право захода, причала и ремонта своих судов в любом турецком порту. Потребовали выдать все сведения о минных заграждениях в Черном море.
А обязывались только оставить на местах губернаторов Анатолии. Это был призрак сохранения государства. Перед тем как поставить свою подпись, Рауф раз, и другой, и третий переспросил Кальторпа: будут ли союзники честно выполнять соглашение о перемирии? Кальторп трижды, не уводя глаз в сторону, торжественно, однако с оттенком досады, отвечал: будут, будут, конечно же будут…
Отяжелевшая рука Рауфа, как чужая, обмакнула перо в чернила. Как чужая, поставила подпись на документе, означающем смерть империи. Восторжествовала логика войны.
Ныне, борясь за свое существование, приходится признать покровительство победившего цивилизованного Запада. Той же Англии. Или Америки, если соблаговолит наконец принять над Турцией руководство. А может, войти в союз с Францией?
Почему он оказался тогда пленником на Мальте, не ушел в Анатолию, в Ангору, как того требовал Кемаль? Тогда в Константинополе люди, посланные начальником английской тайной полиции, прибыли на автомобилях, вошли в меджлис и потребовали выдачи Рауфа и других застрявших в здании депутатов. Полицейские ожидали внизу. А наверху совещалась группа сторонников Кемаля. Все старались убедить Рауфа немедленно бежать. Кто-то принес ему штатский костюм — переодеться. Из здания палаты можно было пройти в сенат, оттуда на улицу. Один из офицеров был особенно настойчив: есть четыре лодки с экипажами из верных аджарцев; как только Рауф выйдет, переодетый, и сядет в лодку, он окажется в безопасности. Час обсуждали. Рауф остался тверд — не хотел уходить от англичан, с которыми подписал перемирие. Сорок депутатов ушли в Анатолию, скрылись. А он сделает другое. Рауф высказал оригинальную мысль: напав на меджлис, англичане нарушили соглашение о перемирии; пусть письменно заявят, что силой взяли его, Рауфа. Кажется, все восхитились, кто-то пошел вниз к полицейским. Рауфа увели, потом увезли… Ничего страшного. Ведь еще перед Мудросом он признался англичанину Тоунсхенду: «Турция желает дружбы Англии и просит о ее покровительстве».
Приятное и удобное изгнание на Мальте ознаменовалось продолжительными беседами, обедами, прогулками с англичанами, превратилось в отдых, насыщенный новыми идеями. Теперь, когда Рауф вернулся из ссылки и Кемаль вызвал его в Ангору, открылась возможность самому привлекать к своим идеям Собрание и членов Совета векилей. Да! Вопреки Мустафе Кемалю!
Рауфа и Кемаля народ считал соратниками, братьями. Действительно, вместе начинали движение; после Мудросского перемирия, оказавшись в Анатолии, они в городе Амасье совещались ночью в комнате без свечей — это было известное теперь «совещание в темной комнате», — поклялись спасти родину, подписали воззвание к народу. Рауфу уже тогда многое не нравилось во взглядах Мустафы, и он подписал воззвание только утром, после долгих колебаний. Мустафа слишком прямолинеен и самонадеян, грубит Западу, пренебрежителен к Вильсону и всей Америке. Связался с Москвой. Все думали, что его письма Ленину — лишь тонкая дипломатия и имеют конечной целью добиться уступок от Запада. Но Мустафа зашел далеко, получает от Советов золото, оружие и надеется силой вытеснить из пределов новой Турции войска западных держав. Жестокая ошибка! Крестьянское разутое, безоружное войско Мустафы, хотя бы и дуло во всю щеку, не сделает бури и не отгонит британский флот, который, в сущности, и не нужно отгонять — пусть станет защитой Турции!
С самого начала национального движения Мустафа взял власть и чем дальше, тем крепче забирает ее. Он вокруг пальца обвел своих ближайших товарищей, Рауфа и Рефета, прикинулся защитником ислама, тогда как дальней скрытой целью его было и есть разрушение султаната, всех мусульманских установлений. Он навлек множество бед на страну, вызвал восстания и мятежи.
Когда греческая армия подошла к Ангоре, казалось, что песенка Мустафы спета. Но — победа на Сакарье, и он стал просто невыносим, потребовал продлить чрезвычайные полномочия, подчинил себе Собрание и Представительный комитет, забыл друзей.
В Ангоре Мустафа встретил его на вокзале. Они демонстративно обнялись… В те первые дни еще не было мысли устранить Мустафу. Только завоевать, склонить: «Брат Мустафа, ради старой дружбы, образумься! Нельзя же так: ты заставил нацию наделить тебя верховной властью, ты — диктатор!» Но теперь ясно: его нужно изолировать. Открытая попытка, однако, может стоить головы: Мустафа — человек решительный, взял вот, не постеснялся и в качестве ответной меры арестовал в Конье, Самсуне, везде всех английских агентов и офицеров.
Вокзал в Тифлисе — на левом берегу Куры. Поезд остановился, в вагон Фрунзе вошли двое — командир и с ним человек в фуражке, в пальто. Назвался:
— Легран, представитель Наркоминдела России.
Привокзальная площадь несла запахи бензина и навоза. Фаэтоны, пролетки, блещущие на солнце авто. Фрунзе с советниками, Ваней и Леграном сел в автомобиль. Покатили.
Коричнево-изумрудный город лежал в котловине. По ней текла желтая река. Вокзальное шоссе — Легран называл — вело, мимо лесопилки, паркетной фабрики, на длинную Елизаветинскую улицу. Поехали вниз, к реке, к Большому Верийскому мосту. Посреди Куры тянулись узкие зеленые острова, как крокодилы…
— Какие дела, положение? — Фрунзе обратился к Леграну.
— Советской власти в Грузии уже девять месяцев! После бегства меньшевиков все народности празднуют национальный мир… Советская власть и интернационалистская пропаганда творят чудеса. Хотя еще не смолкли вопли национал-уклонистов… Хорошо работают и беспартийные в учреждениях, в самом горсовете. Полное признание большевиков!
— А с продовольствием-то как?
— Привоз продуктов сразу на миллион пудов больше! Ведь раньше население войнами было оторвано от земли. Теперь хлеб на рынке в два раза дешевле. Топленое масло — тоже… Далее: Закавказье получило от Москвы золото для закупки за границей лучших семян. Чтобы засеять весенний клин…
— Так… Прекрасно… А мы сегодня же приступим непосредственно к нашим делам. Проведем совещание, посоветуемся. Приехал ли кто из Наркоминдела Армении?
— Нарком вчера приехал, товарищ Фрунзе. Поселился в гостинице «Ориант». Там, кстати, и для вашей делегации номера. — Легран вдруг засмеялся: — Был Кавказский штаб мировой контрреволюции! В этой гостинице жило горское вредное правительство, царский чиновник Джабагиев, нефтепромышленник Чермаев, жили агенты Деникина, эмиссары Антанты. А сегодня займет комнаты ваша делегация, товарищ Фрунзе…
Да, совсем недавно в этом городе властвовали меньшевики с седовласым Ноем Жордания во главе; они гордились своей обособленностью, разрывом с Россией и тем, что обещался приехать в Тифлис Каутский, что европейская социал-демократия хвалила, хвалила… Но в самой Грузии превозносили меньшевиков только меньшевики — сами себя, речами вот в этом театре, вот в этом городском саду, вот в этой женской гимназии. Рабочие голодали, тюрьмы были полны, князья благоденствовали, междоусобицам не видно было конца.
С Ольгинской авто выкатилось на Почтовую площадь. Шофер показал дом, откуда можно «телефонировать и телеграфировать». Краса Тифлиса — Головинский проспект. Над бывшим дворцом наместника реет красный флаг, во дворце работают ЦИК и Совнарком Грузии. На улице Петра Великого помещается Кавказское бюро Коммунистической партии, там работает Серго Орджоникидзе.
По Головинскому проспекту шли люди в голубоватых студенческих куртках, в косоворотках и фуражках, у иных башлыки висели на спине, — шли свободно, уверенно. Над каменными воротами с верхом наподобие шлема — старинные массивные фонари; чугунные тяжелые решетки соединяли дома, но воздух был уже легкий, свободный.
Напротив дворца — гостиница, девяносто номеров. Это и есть «Ориант».
Кемик верил, что найдет сестренку…
Шла битва за спасение детей, бродивших по России, миллионов беспризорников, сирот из голодающих губерний. Эту битву вели рабочие и крестьяне, наркомы и командиры. Кемик нисколько не удивился, когда однажды в дороге Фрунзе спросил, как именно намерен Кемик искать свою сестренку. Прибыв в Тифлис, Кемик твердо верил утром, что через какой-нибудь час увидит повзрослевшую Маро. Ваня, однако, не спешил поддержать эту веру: жизнь, она не знает про твои надежды…
Кемик хорошо помнил адрес и как идти. Из гостиницы двинулись с Ваней вместе. Обогнув здание библиотеки, вошли в узкую Дворцовую улицу и ступили затем на площадь.
— Эриванская! — заволновался Кемик. — Вот караван-сарай. Каждый дом знаю… Пушкинская вот…
Кемика лихорадило. Он безостановочно и торопливо говорил, пока шли по Институтской, потом по Нагорной. Все в гору. Здесь стояли уже не дома, а домишки, не чугунные решетки, а заборчики из заостренных досок соединяли их. Ясно: простые люди в них живут, сироту не оставят. Ваня тут остановился:
— Давай закури и отдышись. И чтобы ты был как вот эта скала. Иначе дальше один пойду, спрошу…
Вот Кривая улица, в конце ее под горой и должен стоять домик той старушки… Но конца пока не видно, улица берет то вправо, то влево и вверх. Дома у самых кюветов.
— Что-то не узнаю, — глухо сказал Кемик. — Это Вознесенская? — крикнул он женщине, стоящей за заборчиком. Та спросила:
— Кого ищешь, сынок?
— Старуху и девочку. Домик был.
— Да, был… И старуха была с девочкой…
— Где она, говори скорее, тетушка!
— Позапрошлой весной такой ливень упал, всю улицу затопило. Бабушка упала и утонула, о камень ударилась. Ее будку снесло, крыша в воду съехала. Марошку мы подобрали, ее взяла к себе моя квартирантка, добрая, одинокая…
Кемик кинулся к заборчику:
— Она у вас? Говори же!
— Выслушай, сынок. Женщина приезжала из Дилижана ненадолго, очки раздобыть. Очки купила и уехала, но уже с девочкой. А недавно приезжала опять, сказала, что девочку поместила в приют в Александрополе…
— Опять в тот самый, из которого я взял ее, сестру мою?
— Сынок, ныне приютов полно везде. У каждой дороги. Война строит приюты: родителям — в земле, сиротам — возле могил…
Ваня положил руку на плечо Кемика:
— Мы же поедем через Александрополь!
Но женщина вздохнула:
— Туда незачем вам, дети. Дальше надо. Город занимал Карабекир-паша, и турки перевезли приют в Карс.
— Но Карс ведь теперь турецкий?!
— Будем же и в Карсе, — сказал Ваня. — Карту видел?
Женщина вошла в дом и вынесла шерстяные чулочки с красными полосками и квадратами:
— На милые ножки Маро наденешь, сынок, там холодно.
— Спасибо, тетушка…
Чулочки убедили Кемика, что Маро жива. Ваня проговорил:
— Колотися, бейся, а все надейся. Можно надеяться, слышишь, Макар?
Кемик надеялся. От этого даже к Кулаге подобрел. Днем уже втроем ходили:
— Какой город!
На базаре товаров — горы. В толпе бывшие чиновники, все еще в форменных своих фуражках. От нужды продают накопленное свое добро. Но больше на базаре крестьян из окрестных сел, лавочников, грузчиков, шорников, портных, чеканщиков и сапожников. Кто в косынке с широким хвостом, кто в войлочной ермолке. Иные в кожаных лаптях и толстых носках — в них у щиколотки засунуты штанины. Шныряют мальчишки.
У подножия горы — нижняя станция фуникулера, но пошли пешком и сверху увидели площадь Майдан. Аж сюда, на гору, доносится с нее музыка — дробный стук барабана, пронзительное пение зурны, легкое дребезжание бубна, звуки шарманки, песни и, кажется, даже прибаутки тифлисских шутников — «кинто», щеголяющих в высоких картузах, в широченных шароварах и чохах.
Ваня спросил, какие тут проживают национальности. Кемик долго перечислял:
— Хевсуры, гурийцы, абхазцы, имеретины, сваны…
Казалось Ване, что это сказочный мир. Что ни народ, то своя стать. Песни одна лучше другой. Украшения одно другого лучше. Хотя и разные кругом народы, а живут сейчас в согласии. Вот что славно!..
Присели на скамью отдохнуть. Кулага сказал:
— Вот, Ваня, отсюда сто лет назад сам Александр Сергеевич Пушкин в Турцию отправлялся. Помылся в сернистой бане — вон там Банная улица — и в седло. А мы-то с тобой в поезде двинем. Прочитай Пушкина «Путешествие в Арзрум», когда вернемся.
— Если из-за скалы какой не застрелят, — весело отозвался Ваня. — Но, думаю, ничего, обойдется… И вообще, думаю, еще полгодика, ну год, и отойдет же Антанта? А? Тогда и там и повсюду возьмется коммуна. Возьмется?
— Никто, Ваня, наперед не знает. Погоди…
— А чего «погоди»? Мысль такая: за границей буржуи пока властвуют, потому что влияют меньшевики. Но все трудящиеся народы, какие есть на земле, очень даже слушают «Интернационал». И в удачный момент могут запеть, да так громко, что тут же и замрут буржуи… И тогда всю землю охватит, всю!
— Ты хорошо сказал, но не подумал! Пением не поднять.
— Есть и винтовка. Карабин!
— Винтовка, она против винтовки. А дело — хозяйство развернуть и умы завоевать. Когда хлеба будет вдоволь, как воздуха сейчас, и бесплатно, тогда…
С горы видели город как в чаше. Воздух прозрачен, На севере проступила в небе белая голова Казбека, обозначились вершины.
— Летним вечером как тут бывало! — вздохнул Кемик. — Море огней внизу, море!
Кулага покосился на него, промолчал.
На Мтацминдской этой горе одиноко стояла церковь святого Давида. У самой церкви был сделан грот и в нем за решеткой — памятник над могилой Грибоедова: бронзовый крест на пьедестале из черного мрамора; бронзовая женщина, припав, обхватила низ креста. То было изображение его жены, Нино Чавчавадзе. Она будто говорила: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя». Тут же и ее могила, и ей памятник.
Ваня не знал, кто такой был Грибоедов, но призадумался печально, когда услышал, что, отправленный царем на Восток, во время смуты он был растерзан толпой… Как Субхи растерзали…
А бронзовая женщина чем-то похожа, показалось, примерещилось… на Аннёнку…
В гору святого Давида как раз и упиралась улица Петра Великого, где Кавбюро ЦК партии, и там сейчас — Фрунзе…
Сидели за стеной, прячась от ветра, Кулага рассказывал:
— Кавказ… Говорили: ах, дикий, прекрасный! А как-то приехал я сюда из Крыма году в двенадцатом — кругом все те же купчики и дельцы. Либо наживаются, либо прожигают жизнь. И так в мире все — всюду!
— Что, и крестьяне так, и батя мой? — возразил Ваня.
— Дай твоему отцу или тебе, или мне капитал… и мы… тоже…
— Не-ет! Не попал, Фома Игнатьевич!
— Попал в точку! «Ах, Кавказ, абреки с ножами ходят». Ерунда, вместо абреков реклама: «Гараж господина Нодия… Из гостиницы чудесный вид… Владелец господин Бурдули». Этот владелец и сейчас покажет тебе вид!
Вышли из-под арки. На другом берегу Куры показались желтые крыши и пепельного цвета высокие шатры. Это были купола армянских церквей. Мутная Кура внизу изгибалась, будто пыльная расплывшаяся дорога.
Выбрались на проспект, Навстречу катилась пароконная открытая коляска. В ней сидел человек в барашковой серебристой шапочке, в руках держал палку с затейливым набалдашником. Блеснули лакированные ботинки. Человек осклабился, взглянув на буденовки, и довольно засопел — определенно местный кавказский нэпман. Кулага усмехнулся:
— Вот, Ваня, едет коммунар.
— С этим справимся, — сказал Ваня мрачно.
Ресторанные двери открыты, слышалось громыханье музыки, хохот и хмельные голоса. Кулага едко заметил:
— Коммунары гуляют. А может, владельцы вида на Казбек?
— Меня насмешкой не собьешь, — сказал Ваня. — Мало ли что нэпманы и хоромские есть. Им будет конец. Надеюсь! И тогда я над тобой, Игнатьич, ох да посмеюсь. Держися!
Кратчайшая дорога из Тифлиса в Ангору — через Батум, дальше морем до турецкого берега, а там на лошадях. Правда, там в Понтийских горах действуют группировки греческих и курдских сепаратистов, банды дезертиров. Проехать все же можно. Но тогда останется далеко в стороне штаб Карабекир-паши, с которым хотел встретиться Фрунзе. Поэтому было решено ехать другим путем: поездом до города-крепости Карс — конечной железнодорожной станции и уже здесь пересесть на лошадей и идти долиной Аракса на Сарыкамыш, к Карабекиру.
Тифлисцы говорили, что железная дорога на Карс разбита, а зима уже на носу, в восточных горах — лютые морозы, паровоз не берет подъемов; к тому же в Эриванской и Елизаветпольской губерниях дорогу, бывает, перехватывают всяческие банды. Но Фрунзе уже решил. Все равно миссия поедет этим путем — пусть Карабекир увидит бойцов, опрокинувших Врангеля, и почувствует, что воевать с Красной Армией — себе дороже…
Кемик, зайдя к Фрунзе за приказаниями, спросил, действительно ли миссия поедет через Карс. Обрадовался, узнав, что действительно — через Карс, засуетился:
— Ах, такая маленькая она, Маро! Надо же найти ее…
Сидевший с Фрунзе за столом Дежнов порылся в бумагах:
— Вот, товарищ Кемик, телеграмма наркоминдела Армении Мравяна Карабекиру. Прочтите. Касается переселений беженцев. Серьезный вопрос.
Кемик схватил листок и забормотал:
— «Советская Армения довольна… вашим заявлением, что граждане Армении, проезжая через турецкую территорию, встречают содействие… Со своей стороны армянские власти… проявляют заботу о беженцах-мусульманах… Но тысячи наших граждан… томятся в плену… хотя между Турцией и Советской Арменией… отношения дружбы… доброго соседства… Надеемся, что вы отпустите их… на свободу, рассеяв остаток… взаимного недоверия…»
— Уверен, что отношения наладим, — сказал Фрунзе. — К старому не вернемся. Надеюсь, что вы найдете ребенка в Карсе, там стараются уберечь детей. Со своей стороны Армения и Грузия содержат сейчас в приютах турецких сирот, и их очень много.
Отпустив Кемика, Фрунзе отправился в бывший дворец наместника — сейчас грузинский Совнарком — выяснить, что происходило вокруг Батума весной при подписании Московского договора, подробнее узнать о том, что историк впоследствии назвал «Батумским кризисом»[6].
Во дворце — семьдесят комнат, залы европейского и азиатского стиля, гостиные «персидская», «желтая», «портретная», «ситцевая»… Собрались в дальней угловой. Где бы, в каком бы городе ни появлялся Фрунзе, он вдруг оказывался — непременно! — среди помощников, людей до этого, может, незнакомых ему и вдруг, неизвестно почему и как, ставших близкими, будто такими они были давно, да только разъехались когда-то, и вот встретились вновь. Так было в Баку — Гамидов, Гусейнов, Серебровский… Так было и сейчас.
Раньше других пришел Серго Орджоникидзе. Он встретил Фрунзе, бурно веселый, с прямыми усами, сам в шинели до пят, без ремня и тоже в буденовке, Был здесь и плотный человек в кепке, в расстегнутом пальто — виднелся холщовый пиджак. Этот человек рывком крепко пожал Фрунзе руку — полы взметнулись, как крылья, — представился:
— Мравян… Люди говорят: мудрая беседа — и не будет войны. Все надеются на вашу поездку… Вы провезете в Ангору знамя мира и, как сказал поэт, станете приемным сыном Кавказа.
Явился Жлоба, бывший донецкий шахтер, командир дивизии, которая вошла в Батум, когда там уже действовали войска Карабекира.
Сели за стол, Фрунзе сказал:
— Приехал я на Кавказ и слышу только: Карабекир, Карабекир. Что за зверь такой?
— Хитрая лиса, — повертел ладонью Серго. — Все время этот паша двойную игру ведет.
— Что было с Батумом? — спросил Фрунзе.
В прошлом году, будучи у власти, тифлисские меньшевики предложили англичанам Батумскую область в аренду на пятьдесят лет. Именно такую сделку совершить поехал в Лондон Евгений Гегечкори. Но все обернулось тайным соглашением передать Батум Турции, то есть Карабекиру. Батумская газета «Эхо» уже напечатала заявление главного меньшевика Ноя Жордания: «Управление передается Турции…» Карабекир заручился согласием меньшевиков на занятие Батума, а Красной Армии предложил свою помощь наступлением с юга на меньшевиков же, оставляя за своей спиной все тот же Батум. Заявил командованию Одиннадцатой армии: «Я имею право на Батум».
Большевик Мдивани встретился с Карабекиром и немедленно шифром протелеграфировал: паша теперь отрицает, что намеревался войти в Батум, возможно на пашу повлияла наша встреча. Но уже через два дня Карабекир предложил: пусть Красная Армия вступает в Тифлис, а он, Карабекир, даст отпор англичанам, если те попытаются взять Батум. То есть, все-таки войдет в Батум.
Советский представитель в Ангоре тем временем сообщил: здесь обсуждается вопрос о наступлении на Батум: сторонники соглашения с Антантой шумят о «нескромности России, даже не уведомившей о походе Красной Армии на Грузию»; критикуют векиля иностранных дел Ахмеда Мухтара, который заявил: пусть Батум станет интернациональным. (Фрунзе сделал в блокноте пометку: «Мухтара, который представителем сейчас в Тифлисе? Посетить…»)
Меньшевики бежали к морю, в Батум. Ангора тогда не решилась порвать с Советами. Ахмед Мухтар телеграфировал в Москву, дружески просил разъяснений. Карабекир же другое телеграфировал командованию Кавфронта: Антанта грозит высадить десант, но мои войска раньше будут в Батуме.
За час до начала заключительного заседания русско-турецкой конференции в Москве Чичерин по прямому проводу информировал Серго:
— Турецкая сторона обещает настоять, чтобы войска Карабекира сейчас же ушли… В частных беседах наши говорят туркам прямо, что, если они вздумают трогать Батум, с ними будут драться… Оставление Батума в руках Карабекира сегодня сорвет подписание договора.
Серго по прямому проводу дал директиву советскому представителю при штабе Карабекира:
— Категорически заяви: Батум не уступим.
Карабекир, между тем, забегая вперед, известил: «Мною к Батуму направлены мои войска».
Серго немедленно запросил Чичерина:
— Как поступить? Мы решили двинуть с утра по шоссе к Батуму дивизию Жлобы.
Чичерин в тот же час ответил:
— С турделегацией о границе договорились… Вошел ли Карабекир в Батум или это только разговоры? Если вошел — завтра посоветуемся, решим, что делать. А к Батуму идите уже теперь.
Рассвело, зарозовели горы. Серго телеграфировал в ЦК: Карабекир, вероятно, уже занял Батум. Вышибить его можно со стороны Кобулет, пустив бронепоезд. Но это — война.
Обстановка усложнялась с каждым часом. Серго телеграфно обратился к Карабекиру: в Москве достигнуто соглашение: Батум остается за Грузией.
Карабекир хладнокровно ответил: «Не знаю. Связи с турецкой делегацией не имею».
Знал и имел! Просто хотел сорвать Московский договор. Следовало скорее добить меньшевистские войска, отступавшие к Батуму, вступить в Батум, где еще сидел Ной Жордания и торговал этим портом.
Тотчас из Москвы поступила еще телеграмма, как зафиксировал историк, о том, что «Центральный Комитет партии предлагает избегать столкновений с турками, так как мы находимся на пути к полному соглашению с ними». За нами остаются Батум, Ахалкалаки, Ахалцих, Занимайте их «совместно с турками, если это не вызовет столкновений». Ведите себя «максимально дипломатично».
И кавдивизия Жлобы двинулась.
— Форсированным маршем, по приказу товарища Серго, — сейчас же начал рассказ сам Жлоба и достал из кармана листок. — Приказ был такой: «Какие бы ни были препятствия, их надо преодолеть и в три дня быть в Батуме. Батум большой город, и там нужен ваш такт… С мусульманским населением по пути следования быть в высшей степени корректным… С турецкими войсками — как с союзниками. Жду телеграммы из Батума. Привет славной дивизии. Крепко тебя… целую…»
— Как?! — переспросил Фрунзе, усы дрогнули, засмеялся. — Именно так?
— Крепко… целую… — под общий хохот повторил Жлоба. — Вот!
— Жлоба — мой друг, — будто оправдывался весело Серго.
— Однако, — все еще улыбаясь, проговорил Фрунзе. — Продолжайте…
— Моя задача была обогнать меньшевистские войска, которые двигались тоже на Батум, не дать им завязать бой с турецкими, ведь расхлебывать эту кашу пришлось бы нам. Чтобы обогнать, мы пошли через тяжелый Годерский перевал, по глубоким снегам, во вьюге, и этот перевал мы взяли…
— Это было уже семнадцатого марта, — заметил Серго. — Договор в Москве уже подписан — Батум остается за Грузией, но Карабекир об этом в Ангору не сообщил. Более того, один из его офицеров провозгласил себя губернатором Батума, издал даже указ о его присоединении к Турции.
— Спускаясь с перевала, мы встретились с турецким разъездом, — продолжал Жлоба. — Офицер потребовал от нас остановиться. Мол, Московский договор отменен, есть новое соглашение. Я этому не поверил, по проводу запросил Серго, а он — одно: войди в Батум, даже если там уже турки; отвечай, что выполняешь приказ. Где находиться войскам, об этом пусть Карабекир сам договаривается с командующим товарищем Геккером. Так я и ответил: «Военный… выполняю приказ… буду двигаться вперед. Мое личное почтение вашему командованию». А в городе уже бой между турками и возникшим ревкомом. Меньшевистские же шляпы ночью сели на пароход, чтобы бежать дальше. Какие грузинские части перешли на сторону ревкома, какие сами по себе, но все в бою. Как бы и моей дивизии не ввязаться… Ведь турки подтянули из окрестностей резерв и теснят. Об этом мне доложили мои разведчики. Возле самого Батума задержать нас пытался турецкий полковник, грозен, кипит: «Никакого движения в город! Имеем договор с грузинами. Еще шаг, и я остановлю вас силой оружия». Я отвечал: «Выполняю приказ. Как красный командир, к вам не питаю вражды. Но в Батуме еще мечется контра, я спешу туда для расчета с ней, надеюсь на ваше содействие». Все! Я подтянул свою кавалерию. Так что девятнадцатого марта в семнадцать часов — солнце еще было высоко — рванулись в город. Там все еще бой. Видим бегущих турок, среди них — раненые. «С кем, с кем деретесь, аскеры?» — «С французами, англичанами и грузинами, — отвечают. — Крейсеры бомбардируют город». Значит, Карабекир обманывал их, аскеры не хотели воевать против Красной Армии. Я вошел с юго-востока, где турецкие тылы. Конники аккуратно заняли порт. Тут миноносец под французским флагом долбанул из орудий по ревкомовскому полку товарища Золотова. Но последовал дружный натиск двух батальонов этого полка, и в Барцханах взяли турок в плен вместе со штабом. Приход нашей дивизии сделал свое дело. Забрали казармы форта, и стрельба вроде стихла. Я выслал парламентеров. Войска ревкома почувствовали, что вопрос решен, и бой в городе затих. Тут Карабекир поставил мне ультиматум — удалиться: мол, турецкие войска первые заняли город. Я ответил Карабекиру письмом — разрешите лично с вами познакомиться. Свидание состоялось. Я рассказал Карабекиру о подходе больших сил Красной Армии, но что я полон дружеских чувств и поэтому не использую благоприятную обстановку против турецких войск. Ему пришлось угостить меня кофием…
Жлоба умолк. Фрунзе подошел к нему:
— Просто молодцы, и все! Великолепно!
— Товарищ Серго научил, — ответил Жлоба. — Да и понимали обстановку.
Серго показал Фрунзе копию своего тогдашнего письма Карабекиру. Фрунзе обратил внимание на стиль этого письма:
«…Я должен откровенно заявить, что последние события ставят все действующие соглашения под величайшие опасности. Что значит на самом деле соглашение, если оно нарушается на каждом шагу, для чего в таком случае тратить время на конференции. Как понять, с одной стороны, заверения вашей делегации в Москве… о святости нашего союза, если союзный договор немедленно нарушается. Я в недоумении, я не в состоянии понять последние действия. Ведь то, что может получиться в результате всего этого, оно может обрадовать только наших врагов…»
Карабекир увел войска за границы, определенные Московским договором, и даже поставил это себе в заслугу. Правительство предложило офицеру, объявившему себя губернатором, немедленно вернуться в Ангору. Серго сообщил в Москву, что батумская авантюра Карабекира окончена.
— А что с ним сейчас? — Фрунзе посмотрел в лицо Серго, перевел глаза на Жлобу.
— Только что в Карсе на переговорах Карабекир клялся в дружбе, — сказал Серго. — Но этот хулиган, эта лиса, каким был, такой и есть. Он советуется с английским разведчиком Роулинсоном. Лиса готова превратиться в барса и броситься на нас.
— Попробуем образумить, как это сделали вы в батумской истории, — проговорил Фрунзе. — Вот заеду к нему.
— Много для него чести! — воскликнул Серго. — Кемалю на Западном фронте приходится туго, а посмотри, сколько сил сохраняет Карабекир на нашей границе. Когда Кемаль в августе погибал, Карабекир только одну дивизию отпустил для него…
— Притом оставил из нее полк и развернул новую дивизию, — сообщил Жлоба. — Наш представитель вернулся из Сарыкамыша — там среди офицеров и солдат идет ярая антисоветская пропаганда… В последнее время участились вооруженные нападения на наши пограничные села…
Со стороны «Карабекирии» эмиссары проникали в Аджарию, Дагестан, агитировали против Советов, за присоединение к «матери-Турции»… В турецких портах теперь гонят матросов с наших судов, задерживают курьеров… Карабекир преследует русское население, вопреки договору мобилизует молокан. Недавно он откровенно заявил: возможно ухудшение советско-турецких отношений.
А что же Ангора и главнокомандующий Кемаль? Рассказы тифлисцев открыли перед Фрунзе неожиданную картину: Сарыкамыш — сам по себе; ставка Карабекира, восточные области Анатолии противостоят Кавказу с а м о с т о я т е л ь н о.
— Кемаль сам по себе, а Карабекир — сам? — спросил Фрунзе.
— По существу, именно так, — Серго поднял указательный палец. — Именно! Он противостоит и Кемалю! Засел в Сарыкамыше, как в крепости. Кемаль не может вытащить его в Ангору.
— Карабекир спит, и мерещится ему, что он — главнокомандующий, — поставил точку Жлоба.
— Да. Кемаль для него, видимо, главный соперник. Имея сильную армию, влияние, думает Кемаля устранить! Для того ему и война на Кавказе нужна: получит помощь от англичан, поссорив нас с Кемалем, ослабит его, а своих сообщников в Ангоре укрепит. Этот профессор, в прошлом преподаватель в военной академии, убил Субхи, чтобы на того же Кемаля пала кровь, чтобы лишить Кемаля моральной поддержки. Иногда он просто нагло высказывается: «Как же не личность делает историю? Стоит мне изменить содержание моих писем в Ангору о кавказской политике Эресефесер, как между народами вновь разразится война». Это он с нашим консулом делился. С пафосом говорит о вечном мире на Востоке и готовит войну…
— Так вот оно как! Уф, братцы, что же вы мне сразу не сказали…
Фрунзе ощутил знобящий холодок, будто только что ушел от внезапной опасности: увидел, что решение ехать через Карс, чтобы увидеться с Карабекиром, ошибочно в основе. Нельзя, ни в коем случае нельзя к Карабекиру!
— Сразу бы и сказали! Нельзя же привозить в Ангору воздух Сарыкамыша.
— Конечно, нельзя! — сказал Серго. — О твоей с ним встрече он сообщит в Ангору, без сомнения, что ты предлагал ему тайный сговор против Кемаля. И черт его знает! Любезно встретив вас в Сарыкамыше, срежет под Эрзерумом и скажет, что несчастный случай… С Субхи помнишь как он поступил…
— Нет, главное, чтобы Кемаля не оскорбить. Сердечно благодарю вас всех, — сказал Фрунзе. — Славный вы народ, кавказцы. Умницы и тонкие дипломаты! Что вам привезти из Турции на обратном пути?
— Нормальную обстановку на границе!
— Будем добиваться… Значит, ехать не через Карс, а через Батум…
В Тифлисе находилось ангорское представительство во главе с кемалистом Ахмедом Мухтаром. Его считали другом Советской России. Подтвердились сведения о крайнем недовольстве Англии франко-турецким соглашением, об оскорблениях, открыто наносимых Франции английской прессой. Это обстоятельство не было неожиданностью для Фрунзе. Он решил посетить Ахмеда Мухтара — не прояснится ли договор Ангоры с Франклен-Буйоном? Что, по мнению Ахмеда Мухтара, если он захочет говорить откровенно, означает позиция Англии? Следовало напомнить Ахмеду Мухтару о двойной политике Антанты. Потому и вызывает беспокойство соглашение с Франклен-Буйоном. Тем более что Ангора, да, скрыла от Москвы ход переговоров, хотя и обещала в Москве, на условиях взаимности, «ради искренности и дружбы» все сообщать. Не было неожиданностью и пребывание в Тифлисе бывшего триумвира Турции Энвер-паши.
Полной неожиданностью для Фрунзе оказалось совсем другое…
Ноябрь 1921
Члены ангорского правительства в разговоре с Нацаренусом намекнули, что кампания Англии против франко-турецкого договора началась не без участия третьей силы, т. е. России. Это предположение абсолютно неосновательно. Вы знаете наши отношения с Англией и знаете поэтому, что такое секретное соглашение или подталкивание нами Англии является фактической невозможностью.
Мы много раз повторяли, что, если Турции выгодно заключить мир с Францией, мы будем относиться положительным образом ко всему, что содействует улучшению положения Турции, если только нет ничего против нас. Пока соглашения с Турцией… не заключают в себе ничего враждебного против нас, мы можем только приветствовать улучшение ее положения. Нас несколько беспокоит, в интересах турецкого народа, не пойдет ли турецкое правительство слишком далеко по пути экономических уступок, которые могут повести к… порабощению турецкого народа французским капиталом…
Но мы в данном случае можем только платонически проявлять свою тревогу, не скрывая того, что мы не только опасались бы за интересы турецкого народа, но могли бы также бояться, что экономическое внедрение Франции в Малой Азии может в будущем повести к созданию там неблагоприятной для нас обстановки…
Перед тем как идти к Ахмеду Мухтару, Фрунзе пригласил к себе советников.
— Намек Нацаренусу, что Москва будто бы переменила политику и выступает ныне вместе с Англией Ангоре вопреки, — не для отвода ли глаз, не попытка ли самой Ангоры оправдать перемены в собственной ангорской политике?
Дежнов развел руками. Легран заметил, что в Ангоре сейчас ведет переговоры итальянская миссия кавалера Туоцци. Италия и Франция держатся вместе.
— Антанта хочет поймать Кемаля в дипломатические силки. Это же ясно, — сказал Фрунзе. — Надеется купить.
— За наш, разумеется, счет! — сказал Дежнов.
— Полагаете, что Кемаль на это пойдет? — усомнился Фрунзе. — Как бы ни грызлись союзники, Англия и Франция, конечно, сговорятся, чтобы раздавить Ангору. Кемаль не может этого не понимать. Мы желаем Турции мира, но не капитуляции.
…На тихой улице — особняк, где живет Ахмед Мухтар, турок, дружелюбный и преданный Мустафе. Он встретил Фрунзе у подъезда, невысок ростом, разумеется в феске, но в европейском пиджаке. Говорит по-русски. Фрунзе отпустил переводчика.
Теплый день, открыта дверь на балкон. Сели к столику, выложенному перламутром. На салфетках в белых чашечках кофе.
— Искренне рад видеть, — повторял Мухтар. — Я знаком с положением России. Ведь я был консулом в Киеве.
— О, значит, мы земляки!.. С нетерпением ожидаю встречи с Мустафой Кемалем. Что подарить ему? Что он любит? — спросил Фрунзе.
— Прежде всего, Турцию! А народ Турции любит его. Большой человек, большая душа! Поэтому у него много врагов.
— С ним много крупных военачальников?
— Да, начальник Генерального штаба, командующий Западным фронтом Исмет.
— А командующий Восточным фронтом Карабекир?
Мухтар посмотрел в глаза:
— Иные, в силу привычки повелевать, с трудом подчиняются.
— Но тот же Карабекир подчинялся ведь правительству султана?
— Эта привычка у него осталась — подчиняться султану… Мы говорим с вами без протокола…
— Судя по действиям Карабекир а, он больше старается для Лондона, чем для Ангоры, — прямо сказал Фрунзе.
Мухтар медленно повернул голову к двери — не услышит ли кто, и снова к Фрунзе.
— Властность иногда мешает правильно воспринимать указания центра. Кстати, не все действия командующего Восточным фронтом одобрены Ангорой… Каким путем вы намерены дальше следовать?
Фрунзе ответил, что через Батум, и Мухтар одобрительно кивнул… А любит Мустафа Кемаль стихи и… минеральную воду. У него больные почки. На вопрос о соглашении с Францией Мухтар ответил известным изречением: «Я знаю, что ничего не знаю». Вряд ли держал в уме другое изречение: «Знай больше, говори меньше». Не слышал Мухтар и о намеках членов ангорского правительства. Фрунзе почувствовал, что сам глубже оценивает обстановку. Приятно было искреннее дружеское расположение турка, его желание хоть чем-то помочь.
Говорили о дорогах в Анатолии, кто где губернатор, о погоде в декабре, о пище, о ценах, о курсе лиры… Вернувшись в гостиницу, Фрунзе записал в тетрадь: «После полуторачасовой беседы расстались настоящими друзьями».
На другой день поступила телеграмма: Москва разрешила Фрунзе взять с собой один миллион сто тысяч рублей золотом. Пришла и новая телеграмма — характерное для Чичерина подчеркивание: уловите, что же во франко-турецком соглашении? Секретные статьи, есть они или их нет?
Кемик выглянул в окно гостиничного номера, отпрянул:
— Смотри, Ваня, кто гуляет! Это он!
По тротуару двигался невысокого роста турецкий генерал, как куколка одетый. Китель изящно перехвачен поясом, желтые голенища лакированы. Это был Энвер-паша, бывший военный министр султанского правительства, бросившего Турцию в мировую войну на погибель. Его узнавали по осанке и по усикам, завернутым кверху, как у кайзера. Шел мелким шагом, горделиво выпятив грудь и заложив руки за спину. За ним — адъютанты и охрана. Направляясь к Эриванской площади, группа у дворца наместника вошла в карагачевую аллею.
…В последние годы перед ним, Энвер-пашой, все чаще маячила Смерть. Он ей лукаво улыбался: сколько раз от нее ускользал. Случалось, долго не отпускал острый приступ страха: вот-вот и его зацепит. И в такие минуты он чувствовал себя жалким… Весной армяне застрелили в Берлине его ближайшего сотрудника в правительстве, министра, единомышленника Талаат-пашу. Вместе с друзьями — кайзеровскими генералами он, Энвер, Талаат и Джемаль — триумвират, правивший империей до последних ее дней, — разработали в свое время и осуществили план депортации армян в Месопотамию из областей, прилегающих к России. Теперь мир шумит о гибели двух миллионов армян. Да, многие погибли во время переселения. Но это, как говорят, вина Талаата — он ведь был министром внутренних дел…[7]
Энвер-паша легко обманывал себя… Боялся и кемалистов, маскировал свою ненависть к Кемалю. Он, Энвер-паша, еще недавно первый после султана, лев ислама, вынужден теперь из-за Кемаля обретаться на задворках… Что ж, вот способ ниспровержения Кемаля. Сперва нужно предстать его другом!
Энвер-паша не унывал, проекты роились в голове один другого грандиознее. Он чувствовал себя отважным, человеком тончайшей интуиции. Он любовался собой — своей жизнью, исполненной фантазии, зигзагов и ярких вспышек. Даже неудачи были прекрасны… Связался с Германией, другого пути не было. А может, был? Был, не был — никто не знает. Он, зять султана и халифа — главы мусульман всего мира, главнокомандующий, в интересах империи бросил турецкие армии в пустыню и в горы… В интересах своей партии «Иттихад ве теракки» заставил застрелиться наследного принца Иззеддина… Проигрывая войну, задумал блестящий рейд на Сарыкамыш армии «Молния» для последующего занятия вновь Палестины, то есть разгрома англичан. «Молния» ударила и погасла, но мысль была красива! После Мудросского перемирия он бежал на германском миноносце в Одессу (пришлось захватить с собой партийную кассу). Потом перебрался в Берлин. Отсюда вновь бросился в Закавказье, поднял «Армию Ислама». Войска Шевки-паши послал на Эривань. Дяде Халиль-паше предоставил командование восточной группой. Брату Нури-паше велел взять Ганджу. Сам с войском Мурсал-паши прошествовал в Баку.
Но колесо удачи не так повернулось. Британцы заняли всё. Он еще дрался с английскими отрядами в Армении. Но англо-дашнакские войска овладели Карсом, и тут конец.
Многие иттихадисты изменили, перешли на сторону Мустафы Кемаля, более удачливого… Пришлось поклясться, что, пока Кемаль борется с англичанами, он, Энвер, не будет мешать. Иначе большевики удалили бы его сейчас от турецкой границы. Блестящий ход! Даже на конгрессе народов Востока в Баку зачитал свою декларацию. Против Антанты! Но и призвал к всемирному объединению мусульман, — мусульмане всех стран, соединяйтесь!
Его новый удивительный план — возвести Кемаля на султанский престол! Собрать свежую армию, перестроить русскую врангелевскую, занять Константинополь, потом броситься на восток, завоевать Азербайджан, Дагестан, Грузию, всю Армению, соединиться с Персией и Афганистаном и дальше, и дальше… И будет государство большее, чем у Чингис-хана. Он, Энвер — главнокомандующий. А участь султана решает армия… К тому же у Кемаля почки… Армия и… почки решат его участь… Но пока что надо ждать приглашения от него прибыть в Ангору. Энвер-паша уже направил туда агента в помощь брату Нури-паше.
Человек Энвер-паши принес в гостиницу запечатанное письмо. Вскрыли — написано по-немецки. Энвер-паша выражал готовность встретиться с Фрунзе «для установления личного знакомства».
— Этого еще не хватало, — пробормотал Фрунзе и обратился к Дежнову. — Алексей Артурович, позовем Леграна.
Через пять минут Легран был в номере, румяный, белозубый, с горячими глазами, подсел к столу:
— Он ко всем советским представителям так примазывается, Михаил Васильевич. Официально проживает здесь как эмигрант.
— Но при условии отказа от политической деятельности, говорил мне Чичерин.
— Да. О нашем отношении к Энверу еще в августе была телеграмма товарища Чичерина, что не следует допускать появления Энвера в самой Турции, что есть повод не дать ему проехать: он поклялся ничего не делать против Кемаля, но обещания не выдерживает; что следует и на это сослаться, сказать: не можем ему предоставлять гостеприимство…
— Да, необходимо выдворить его!
— Он принимает каких-то горцев, «родственников», — добавил Легран. — Десятки человек. Рассылает письма. Но клянется, что друг коммунизма.
— А здесь, похоже, не контролируют этого «друга»?
— Пограничной стражи нет, — ответил Легран. — Переход границы — обычное дело. Конечно, мятеж в Дагестане — не без участия тех родственников… Был разговор с Серго. Для многих мусульман Энвер — герой. Мухтар говорил мне: в Национальном собрании Турции дебатировался вопрос, разрешить ли Энверу приехать в Ангору.
— Милый Легран, добейтесь точной информации об отношении к Энверу Ангоры. Иначе попадем впросак. Встречаться с ним, конечно, не буду.
Пришел с блокнотом Кулага. Фрунзе попросил:
— Ответьте Энверу отрицательно. И лучше всего — устно. Мы не вступаем в переписку с частными лицами. Как вы считаете, Алексей Артурович?
— Только так. И вообще Энверу можно не отвечать. А если придется, то кратко и уклончиво. Какой-нибудь чепухой.
Записывая, Кулага усмехался, крепко сжав тонкие губы.
Дежнов посоветовал:
— Во всяком случае, Фома Игнатьевич, потяните с ответом.
…На другой день Легран прибежал с известием: сам Мухтар приходил в полпредство, сказал, что Национальное собрание постановило не пускать Энвера в Ангору.
Вечером адъютант Энвер-паши позвонил в гостиницу, на хорошем русском языке — должно быть, из белогвардейцев! — сказал:
— Каков будет ответ на мое письмо? Что мне доложить его превосходительству Энвер-паше?
— Это вы писали… по-немецки? — удивился Кулага.
— Не имеет значения. Жду ответа.
— Позвоните через двадцать минут, я спрошу…
— Ответьте, что не уполномочены вступать в переговоры с неофициальным лицом, и конец, — сказал Фрунзе.
Фрунзе, конечно, помнил разговор с начхозом Кемиком о Карсе, о его сестренке Маро. Послал Ваню за его товарищем. А Ваня уже знал, в чем дело, взял на себя извещение:
— Такое дело, родимый. В Карс-то не поедем…
В номере Кемик стоял перед Фрунзе смирно, как каменный. Глухо проговорил:
— Как же тогда, товарищ командующий? Разрешите мне, я один поеду через Карс! Разрешите!
— В Восточной Турции сейчас обстановка для нас неблагоприятная, — ответил Фрунзе. — Разрешить не могу. Главное, один вы ничего не добьетесь!
— Как же быть?
— В Ангоре воспользуемся телеграфом. Я скажу… я поручу заняться… Попросим самих турок найти ребенка. Это наше право.
— А будут искать? Будут?
— В Карсском договоре есть статья о допущении свободного переселения в пограничных районах. Не унывайте, голубчик.
Из номера Кемик вышел вместе с Ваней:
— Ваан, возьми у Кулаги материал — Карсский договор…
— А сам? — грустно вопросил Ваня. — Говоришь, ненавидит он тебя? Дурень? Не тебя такого, а твою несознательность. Пойдем!
Кулага у себя разбирал бумаги, потянулся в кресле:
— Черт, холера, спина болит, нагнувшись над этой дипломатией. Что, обедать приглашать вдвоем пришли?
— Неважный ты человек, Игнатьич, — заметил Ваня.
— Что я слышу! — Зеленые глаза Кулаги насмешливо поблескивали. — Что такое случилось?
— У Кемика душа к ребру примерзла, а еще ты обижаешь.
— Вопрос принципиальный, — Кулага достал из ящика папку. — Читайте, больше порядка станет в голове.
Статья тринадцатая Карсского договора гласила, что всякий житель территорий, составлявших до восемнадцатого года часть России и признанных находящимися ныне под суверенитетом Турции, имеет право переселиться и взять с собой свои вещи, свое имущество или их стоимость; также и житель территории, сюзеренитет над которой был Турцией уступлен, имеет право переселиться и взять с собой свои вещи, свой скот, свое имущество или их стоимость…
— Как в библии сказано, — заметил Кулага. — И еще свободное пользование летними и зимними пастбищами по обе стороны границы: туда и обратно без помех проходят пастухи со своими стадами. Тем более — маленькая девочка, беспризорный ребенок… Словом, девочка имеет право переселиться. Вы, как родственник, имеете право забрать ее из приюта. Обязаны отдать!
Легран протелеграфировал в Москву наркому Чичерину:
«Один миллион сто тысяч золотом согласно Вашему указанию будут переданы Фрунзе для передачи в Ангоре турецкому правительству».
В Кавбюро Серго встретил Фрунзе такими словами:
— Михаил, большие деньги повезешь. А там разбойники!
— Сбросим туркам сразу за границей. Дальше, куда хотят, пусть сами везут.
— Легран, — сказал Серго, — поезжай в Батум и ты, поговори с турецким консулом тамошним. И, по-моему, лучше на каком-нибудь пароходе везти ценности. А тебе, Михаил, — Серго повернулся к Фрунзе, — лучше ехать отдельно, не подвергаясь риску. Твоя голова и твоя знаменитая шашка дороже любого золота. Легран, устроишь?
Перед самой отправкой Ваня побывал на почте, хотя понимал, что здесь, в Тифлисе не будет письма от Аннёнки, — ведь из Баку он дал телеграмму Иларионычу в Шолу, тот передаст Аннёнке, чтобы писала в Батум. Сбегал на авось — письма, конечно, не было.
До Батума четыреста верст. Двинулись при солнце. Поезд выполз в поле, пошел на запад, долиной Куры, по волнистой дороге, по ажурным, будто воздушным мостам на высоте, переброшенным со скалы на скалу. Этой дорогой и мостами стремились овладеть заграничные капиталисты. Дорога соединяла моря, Черное и Каспийское.
Тихие летом речонки сейчас ревели, взметывались, кидаясь на самые рельсы. Железную дорогу, насыпь оберегали каменные, отводящие водопад, каналы. Единственная здесь дорога от одного моря до другого. Под колеса ложилась голая холмистая земля. За древним Мцхетом косо стояли на склонах черно-медные сосновые леса. Голубой туман поднимался из сумерек долин, овевал багровые стволы. Разлеглись то ли горы, то ли редеющие тучи. В них вдруг возникали зеленые ущелья, стало быть это горы. Таких еще не видел Ваня: в Крыму горы теснее и ближе к глазам, а здесь просторные. Сверху, роя ущелья, скачут буйные речки…
Поезд осторожно взошел на железный Николаевский мост, окрашенный суриком. На мысе у слияния двух рек белели домики. Ваня слышал, как, стоя у окна, Дежнов прочел на память:
…Там, где, сливался, шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры…
Дежнов вспомнил историю какого-то царя Вахтанга, собор Двенадцати апостолов и нашествие завоевателя по имени Тамерлан.
На выступах дремали развалины замков. Замедлив ход, поезд миновал Шиомгвинскую платформу. Здесь у скалы уже полторы тысячи лет стоял монастырь. Такой тут воздух, что счет жизни идет на тысячелетия…
То и дело поезд переходил с берега на берег. После голых садов и виноградников остановился среди гор. Станция чудно́ называлась: «Ксанка». Белел домик. Ваня смотрел поверх него на склоны, на леса, дубовые — курчавые, буковые — внизу голубоватые, а возле туч темно-зеленые…
Местами долго простаивал поезд, и тогда после грохота железа голоса на тихой станции слышались словно голоса соседей ясным летним утром в Шоле, и хотя люди говорили на чужом языке, казалось, что понимаешь.
Стеной тянулись казенные леса — деревья, обвитые плющами. Где-то в горах их пилили на шпалы. Раньше, говорят, только дубовые делали, теперь же в деле и сосна. Много леса сожгли поджогами — местью за судебные тяжбы и несправедливое отнятие земли. И всему виной неразмежеванность. Ничего, скоро навовсе уйдет межа, уйдут Хоромские. Вырастут новые леса, каких и не бывало.
Гуще пошли сады и хутора. Возвышались древние башни. Долина раздалась, горы отбежали. Усилилось грузовое движение, проносились керосиновые эшелоны. На станции — торговля, сделки, наем на работу. Вроде как забылось наступление войск, сражения за каждую станцию. Война здесь как землетрясение. Не верилось, что больше не будет толчков. А вдруг завтра да и стукнет? Движение казалось лихорадочным.
— Приближаемся к разъезду Уплис-Цихе, что значит «Пещерный город», — сказал Фрунзе, проходя по коридору. — Город троглодитов.
Сколько всего на земле!
Что значит «троглодитов»? Когда-нибудь Ваня узнает и это… Словом, кто хочет понять землю, тот должен ездить… И хорошо, если твой спутник — учитель, как Фрунзе. Ехали — видели мир, ширь Советов.
Сказочная земля… Ваня смотрел в бинокль на песчаного цвета длинный утес с черными врубками вроде голых окон. Фрунзе говорил:
— По описанию Монпере, в этих пещерах был город: лавки, дворцы, базары, был водопровод. Предание говорит, будто этот город основал не кто иной, как правнук Ноя.
Дальше, на дне ущелья Ваня различил стену из мощных ореховых деревьев, татарского клена и тополей, связанных лианами сплошь. Наконец, на равнине, ограниченной хребтами гор, показались дома уездного города Гори.
С узловой станции Михайлово отправили в Тифлис телеграмму — едем благополучно… Пройдя долиной и в южной стороне повидав устье Боржомского ущелья, попали во мрак: поезд ворвался в черный грохочущий туннель длиной в четыре версты. Так из Карталинии попали в Имеретию. Пробежали через небольшой мост, начались теснины, кручи, и поезд стал пробираться словно ползком. Это все Сурамский перевал. Крутые спуски, а когда на подъеме, то нужен еще один паровоз. Речки пересекали дорогу на каждой версте. Поезд шел с моста на мост и вдруг будто ухнул в ущелье, потом прополз, как змея, под гигантской трубой, отводящей все выносы и потоки… А были места, где поезд такой изгибался дугой, что сближались голова его и хвост… Вдруг — стоп: что-то случилось впереди, либо река какая набедокурила, либо… Словом, ремонт, раньше утра поезд не двинется.
В тишине заиграла гармонь. Ваня стоял в открытых дверях вагона, дышал. Тучи, летящие издалека — будто от Шолы. Кругом горы…
Кавказ против России небольшая земля, только что идет в облака, а народов! Едешь, и что ни час, то иной башлык, другая папаха. За горой народ, за другой — другой. На этой улице грузины, на соседней турки, а дальше персы или еще кто. И это ничего. Ведь одну землю засевают, по одной дороге ходят, из одной скалы камень берут. Драки нет, если пролетарии и крестьяне. Драка есть, если бедный и богатый. Кровная месть или разбойники — это из-за темноты, и будет изжито. В Шоле, бывало, суетливый дед Сайка пытался объяснить жизнь:
— Бог-от рассердился, зачем грабеж вокруг. Насилие, говорит, а люди не слушаются меня, притоплю-ко их всех, а там выйдет что-нибудь другое… Ну, Ноев ковчег из дерева гофер приосел на горах Араратских, опять пошел людской род, теперь ноевской нации. От его сына Яфета — мы, северные. От Хама — всякие другие… Ну, в одном месте жжет, надумали люди поднять башню. Кирпич, глина, взялись класть, возвышают и возвышают. Бог видит: что за нахальство, подбираются ко мне! Ну, я им сейчас устрою. Смешал языки, то есть у каждого племени свой, другим непонятный. Артели-то и не стало. Один другого не понимает. Драки и начались. Вот он, Вавилон, до седни…
«Создал бог, но в одночасье всех и утопил, а возродились — перессорил, до сегодня нация крошит нацию. А ведь понятия обыкновенные у всех людей одни, только звуки слов разные», — думал Ваня.
Раздул сапогом угли в самоваре, сел с Фрунзе пить чай, спросил про Вавилон. Фрунзе, прихлебывая чай, отвечал:
— Это не совсем сказка.
Был-таки город Вавилон, но не башню там строили, а пирамиду (ныне откопали ее фундамент). Царь Набопалассар, когда ремонтировали однажды пирамиду, велел выбить слова: «Людей многих народов я заставил здесь камни таскать». Исключительно ради бога. «Вавилон», иначе «баб-илу», означает «врата божьи», только-то. Пирамиду по всем правилам построили, а сказка — ее придумать уже легче.
Потом сидели в салон-вагоне, желтел огонек свечи в фонаре, кто читал, кто играл в шахматы. Кулага бродил, смотрел в черные окна, говорил о богатствах края: о марганце в Кутаисе…
Ваня попросил у Кулаги в подарок подковки на каблуки, ведь есть у него запасные.
— Есть подковки, — сказал Кулага. — Но они денег стоят!
— Копейку?
— Все равно сколько, — смеялся Кулага. — По дружбе за десять тысяч рублей уступлю. Рыночная цена.
— Ладно, попросишь стакан чаю, я с тебя тоже сдеру!
— Правильно, — похвалил Кулага. — Учись торговать!
Он был аккуратист, этот Кулага, и требовал от человека, чтобы тот строго по расчету мыслил. «Поэтому, наверно, и донимает Кемика, — подумал Ваня. — Открою Кемику эту причину — успокоится. А как самого Кулагу донять? Наверно, и его можно сбить с его расчета. Душа ведь у него все-таки человечья!»
…С рассветом поезд тронулся по холодным синим рельсам, казалось еще спящий. А народ уже на ногах. За окном тесные проезды, тут и там камень сложен то в подпорную стену, то в полузапруду — защита от стихий. За рекой Чхеремелой в зеленой котловине оказались в кольце ослепительно белых известняковых скал: словно хоровод вели вокруг медленного поезда. Люди в нем высунулись из окон: такое, может быть, раз в жизни и увидишь.
На маленькой станции под горой женщины с корзинками мыльной глины (вместо фабричного мыла) спустились от белых домиков — глину продавать. — «Вот, — подумал Ваня, вспомнив вчерашний разговор с Кулагой, — пусть он, лысеющий, и купит за десять тысяч, укрепит остатки волос этой глиной… Учись торговать!»
Мост рассек скалу с развалинами еще одной крепости — сколько их тут! Эта называется Шорапани.
— Позвольте, — сказал Фрунзе, взглянув на карту. — Это же крепость Сарупана, о которой упоминал еще Страбон!
Название новой речки — Квирила, то есть «Крикунья». Верно, оглушительно кричала за окном. Камни стучали, сталкиваясь на ее дне. Пеной укрылась — пухлым белым одеялом, спадая по уступам. На берегах чернели утесы, и голые, и поросшие елью. Рыжие навесы скал укрыли Крикунью от солнца.
Под высоким небом показалась льдистая синева ручьев — срывались вниз. Между ними легли нежно-зеленые луга и стояли, как сторожа, одинокие скалы, похожие то на людей, то на верблюдов. Выше них поднимались конусные вершины гор, похожие на купола армянских церквей.
Пронзили Аджаметский дубовый лес, принявший и шоссе от Кутаиса на Зекарский перевал, взятый весной дивизией Жлобы (Фрунзе что-то отмечал на карте).
Вдруг ворвались в лето. В Рионской долине все было зелено. У домишек на полустанках алели живые розы. Деревья здесь цвели второй раз, весь год все было зеленое: какие-то рододендроны, мирты, лавры, плющи, духовитые кусты с твердыми блестящими листьями.
Командующий знал, какие растения как называются. Откуда знал?
Из окна вагона видели рощу редких деревьев, называются «дзелква». В этом сказочном краю произрастают все какие хочешь плоды — маслины, лимоны…
Название города — Самтреди, а значит это слово — «голубятня». В городе фабрики, магазины, склады шелковичных коконов.
— На миллион рублей вывозили, — бросил Кулага.
Как ни ярко поле, Ваня город больше любил. По платформе упругим шагом ходили мингрельцы, красивый гордый народ, хлебопашцы, лесорубы, шелководы и собиратели лесных богатств.
Зачастили станции Кутаисской губернии, Тут кукуруза и шелк. Воздух еще теплее. А в той вот стороне есть село Воскресенское, в нем сорок семейств старообрядцев, которые теперь приехали из Турции, куда бежали с Дона век назад… Ваня думал о том, какие силы гонят людей с места на место, как птиц.
Вот уже море, глаза тонули в сини. Вон там купанья, дачи, деревья, называемые эвкалиптами. А вот растут… палки — бамбук.
— Зна-акомые места, — волновался Кулага. — Вот, Ваня, Чуруксу, турки тут живут. Вон они, в фесках. Дальше, смотри, Смекаловка, казенные участки.
Поезд катил по широкой равнине. Слева все море, море, справа в отдалении — горные леса, хребты в три ряда. Небо ясное, и словно белый туман — сам Кавказский хребет. Впритирку проехали через выемку в круче, где оконечность кряжа сунулась в самую волну. Потекли за окном мандариновые сады — урожай созрел, солнышки светят в зеленой листве, вовсю идет сбор плодов.
Вот и чайная Чаква, станция, прижатая к морю. У края чайной плантации, на опушке леса — сушильни, машинные здания… С весны до осени все собирают и собирают лист. Да, богатейший край, недаром так цеплялся за него в Москве Юсуф Кемаль!
Минуту поезд постоял у платформы Ботанический Сад, затем прошел через последний тоннель, и сразу за ним была платформа Зеленый Мыс, сады Баратова и Татаринова. Частыми своими станциями этот берег словно призывал остановиться и полюбоваться. Здесь жили аджарцы — омусульманившиеся грузины.
До Батума осталось четыре версты. Аджарские горы временами прямо-таки нависали над вагонами, а море не отступало от колес. Потом Ваня увидел: далеко в стороне, казалось, плыли другие — желто-пепельные горы. Чуть ниже размахнулись зеленые холмы. На ровности же в синей листве стояли сахарно-белые кубы домов с красными черепичными крышами, подымались белые же мечети, и все это широкой дугой берега охватывало пронзительно синее, просторное море с черными черточками пароходов. Это и был Батум…
Поезд вышел на одну из его улиц и остановился.
Сказка поломалась, как только Ваня с Кемиком от поезда прошли через запущенный вокзальчик (Фрунзе отпустил почти на весь день, пока сам выясняет дальнейший путь).
Здесь, на самой турецкой границе железная дорога кончилась, ветка вошла в порт и уперлась в море. Теплынь, гуд и гомон на базарах и в порту, люди говорят на разных языках, но понимают друг друга. Иностранные матросы бродят пьяными компаниями, засучив рукава, орут, лапают женщин. Спекулянты, люди молодые и старые, дельцы в брючках-дудочках, скупщики и перекупщики захватили город — жутко. Прямо из фаэтонов в рестораны впархивают дамы в перьях, а шикарно одетые господа поддерживают их под локоток. Для них будто нет Советской власти. Насмехаются над одиноким, желтым от малярии милиционером. Осколки старого режима. Разбили его, утопили в Черном море, сами еле выбравшись из соленых грязей, а вот он, оживает вновь, будто снова склеивается. Вот где полно Хоромских…
Роскошные пальмы, бульвар, а причалы разбиты, капитаны не хотят швартоваться. В гаванях горы шлака, разбитые ящики. Дремлют на солнце безработные грузчики, моряки, все тощие, больные — уже и ругаться нет сил. В пароходных конторах дерготня, в складах гуляет ветер. В холодных магазинах ненужные товары. Все ценное прячется, торговля — от подвоза. Погрузка-разгрузка лихорадочная, навалом. А на набережной — лагерь только что прибывших пароходом из Крыма голодающих…
Шестая статья Карсского договора разрешает Турции провоз любых грузов беспошлинно, без задержек. «Могут провозить оружие», — думал Ваня. Порт и город вроде чужой, ни одного своего признака. Только вот стоящий на путях в самом городе бронепоезд «Советская Россия» серьезно смотрит на разгул вокруг.
Зашли с Кемиком на почту. Не было письма… Кемик сказал:
— Садись под пальму, сам пиши: «Финик мой, под этой пальмой мысленно целую… как это… в сахарные уста». На обратном пути получишь тут ее письмо.
— Не будет его, — печально ответил Ваня, двинувшись на выход. — Бедовая она, боевая, все может, что ни захоти, даже командовать полком. Чего захочет, возьмет, и отца своего перешибет. Но вот его как раз она больше жалеет, потому, должно, и не пишет.
Кемик остановился в дверях:
— А если пишет, но почта не шлет?.. Столько станций от севера до юга, любая почта, как ты говоришь, крякнет. Допустим, дочка больше жалеет отца, но ответить тебе она может? Значит, почта!
— Да, и такое иной раз думаю. Не имею настоящего адреса с улицей и номером дома. До востребования — это еще неизвестно…
— Погоди, дорогой, адреса нет? — воскликнул Кемик. — Так сейчас будет! У меня же тут земляк живет. Пойдем! — Кемик помолчал, раздумывая, и сбавил тон: — Ты, конечно, извини меня, если окажется, что он уехал или… умер. Я не знаю…
У белого дома на Базарной площади Кемик сказал:
— Вот в эти ворота надо войти, я помню…
В это время из ворот вышел усатый кавказского вида человек в пиджаке и в широкой кепке, стал вглядываться в Кемика, а Кемик в него, и оба вскрикнули: «Ай!» Обнялись, прослезились, Кемик причитал:
— Ашот, Ашотик дорогой, мы живы! А жена, дети?
— Все здесь со мной.
Заговорили на своем, совсем непонятном, языке. Ваня деликатно стоял в сторонке, пока его не окликнул Кемик:
— Ваня, это он, мой земляк Ашот, Ашотик мой дорогой. Подойди, конечно, он зовет нас в дом. Это оч-чень хороший человек!
— Идем, Ваня-джан, идем, — позвал этот Ашотка.
Семья Ашотки встретила гостей шумно, радостно, и Ваня почуял ту душевность, которая представилась ему еще в поезде по рассказам Кемика.
Узнав, что Ваня нуждается в твердом адресе, на какой могла бы прислать письмо его жена, Ашотка воскликнул:
— Умница Маргар! Правильно. Вот же этот адрес! Мой! Площадь, номер дома, квартира. И сам я здесь известный человек…
Кемик сказал:
— Оч-чень хороший человек. Так и напиши, Ваня. У него жена, дети — оч-чень хорошие люди. Письмо хранить будут в ореховой коробке. Ашот, есть та коробка? Есть!
— Когда вернетесь ко мне в Батум, я поставлю на стол эту коробку, и Ваня-джан сам достанет из нее письмо от своей драгоценной жены!
Тут же после обеда Ваня сел писать Аннёнке последнее письмо. Написал про Ашотку и его семью — очень хорошие люди. В Батум он, Ваня, вернется по расчету через сорок дней. В крайности Ашотка ее письмо перешлет, это золотой человек. Было бы письмо…
Ваня показал Кемику листок:
«…Если не будет твоего письма, значит, ты окончательно меня не признаешь. Я тогда остаюсь в Красной Армии навсегда, к тебе никогда не приеду, найду другую…»
Кемик сказал:
— Как бы ультиматум. Хорошо!
Ашотка же цокнул:
— Не-ет! Плохо. Пугать женщин? Стыдно!
Ваня дописал:
«Степан Фирсович требует, чтобы ты отказалась от меня. Но он — купецкий элемент. Не слушайся, живи по-новому. Если меня не подстрелят, то в Батум приеду с надеждой, застану твое письмо и напишу ответ, где встретимся. Если не будет моего ответа, то знай, что нет меня совсем. И тогда выходи за кого хочешь».
Запечатал, для верности наклеил марку в пятьсот рублей. Подумал и наклеил еще одну, украинскую, стоимостью в двести карбованцев: пятьдесят из них добавочно — «допомога голодаючим». На марке изображена женщина, наверное мать; под мышкой у нее сноп, а на ладони другой руки — каравай; к нему тянутся изможденные люди. На эту вот марку Ваня и надеялся…
Попрощались с Ашотовой семьей. Впереди еще полдня.
В нефтяной гавани наливные пароходы забирали керосин, а в ближней — с раскрашенных турецких фелюг сгружались апельсины. В затылок ударил гортанный крик извозчиков, грохот грузовиков, хлопанье дверей портовых кофеен, сорванные голоса, предлагающие обмен денег. Ваня предложил:
— Лучше пойдем куда-нибудь на высоту, посмотрим сверху…
Стояли потом на скале. Вдали, казалось, горы обрывались прямо в море. Сели с Кемиком на теплые камни, закурили. Ваня спросил:
— Вон те горы — это уже Турция? Походили мы сегодня по Батуму — буржуазии тьма. А там ведь еще больше?
— В сто раз.
— Говоришь, пришибить тебя могут там, как такового. Но банда не разбирает, могут и меня…
— Никто не знает. Зачем это думать, Ваан?
— Да вот, написал письмо, и что-то мне грустно стало: родных, может быть, больше не увижу… Дай, Кемик, слово, что в случае чего — съездишь в Шолу. Мой отец встретит тебя как родного. Расскажешь ему и матери про меня. Разыщешь Аннёнку и ей скажешь: я не обманывал, ждал… Передашь ей вот эти сережки, давно вожу, смотри — бирюзовые… Вот в этом кармане будут они. Так?
— Ваня, — раскрыл глаза Кемик. — Что с тобой сегодня?
— Если же не вернешься именно ты, даю слово, что я найду Марошку и буду ее растить вместе со своим сыном.
Оба поднялись, пожали друг другу руку.
— Ваня, ты мой верный друг.
Помолчали, глядя на дальние турецкие горы, думая каждый о своем.
Ваня нагнулся, взял под ногами комок — вот она, обыкновенная.
Там, в тех горах, тоже пашется земля, как и всюду в мире. Ваня сделал большие концы, проехал разные края, от северных ярославских до южных батумских. Там взгорки, тут горы, а пригодная землю всюду — земля, плугом взрыхляется… И мужик, тот ли, этот ли, — одна у него мечта: прокормить семью.
С самого начала поездки все, что говорило о розни, оскорбляло Ваню. Досадно, что Кемик, товарищ, не может понять другой народ и в целом обвиняет нацию. Если яриться, не хотеть узнать трудовую руку этой нации, то как же тогда жить… Ваня сказал:
— Сердечно требую от тебя: ту Турцию, народ ты и в мыслях не обижай. Постарайся понять как я.
— Так ведь стараюсь… А труд вообще понимаю. Вот здесь, например, вижу: кавказский бедный земледелец пашет на вершинах, где летают птицы, над бездной. Привязывается веревкой, семья держит этот канат, а он с киркой или с серпом ползает на самом краю, как букашка…
— Букашка? Это ж герой! — воскликнул Ваня.
— А давай, Ваан, после увольнения поселимся на этой земле…
— Сорганизуем артель? Обсудим, когда вернемся.
Фрунзе наконец встретил человека, знающего Мустафу Кемаля. Это был Ибрагим Тали, турецкий генеральный консул в Батуме. Фрунзе отправился к нему — установить место для выгрузки золота. Ибрагим Тали, военный врач, в прошлом был начальником санитарной службы при штабе Мустафы, вместе с ним покинул Константинополь, чтобы в Анатолии начать сопротивление. Выполнял поручения Кемаля в Амасье, Эрзеруме и Сивасе. Потом Кемаль направил его в Москву.
Ибрагим Тали встретил Фрунзе в большой комнате консульства. Он был смущен: дважды запрашивал указаний Ангоры о месте выгрузки, но ответа не было, и создавалось впечатление, что приезд украинской миссии сейчас нежелателен.
— Вы говорите по-русски, как и ваш коллега в Тифлисе, — сказал Фрунзе, помогая консулу выйти из трудного положения. — Стало быть, меньше займу времени…
— Мое время — ваше время, — любезно ответил Тали.
В его прищуренных глазах появилось выражение удовольствия, когда Фрунзе спросил о Мустафе. Ибрагим Тали встал:
— Знакомство с ним доставит вам радость. Подобно большевистским вождям, он доступен простым людям. Во время Сакарийской битвы он был в окопах вместе с солдатами.
— История его жизни, должно быть, поучительна? — заметил Фрунзе.
Вот как рассказал консул о жизни Мустафы Кемаля:
— Он из семьи мелкого таможенного чиновника. Уже в детстве на крохотной ферме отца ухаживал за скотом, пастухом был. Отец слабовольный, неудачливый. Мустафа от матери, Зюбейде-ханым, горячо им любимой, взял твердый, очень твердый характер, решительность и самостоятельность в суждениях. С двенадцати лет в военной школе, вне семьи… Получил исключительно военное образование: учился в Салониках, потом в городе Монастыре, потом в академии генерального штаба в Константинополе. Поручиком он был направлен в Пятый корпус, в Дамаск, и столкнулся с режимом кровавого султана Абдул Хамида. Видел и, говорит, запомнил на всю жизнь, как офицер-турок избивал солдата-араба. Из Дамаска Мустафу отправили в Яффу. Это была ссылка: его обвинили в сношениях с иттихадистами — младотурками, добивавшимися конституции. Мустафа бежал в Египет — в Александрию, отсюда пробрался на родину, к матери в Салоники, и патриотическое дело продолжал. Он осуждал завоевательные походы султанов, гибель турок в Йемене, на Балканах, в Сирии. Еще в академии он состоял в тайной организации, участвовал в издании рукописной подпольной газеты… Логично мыслящий, талантливый оратор, умеет и стихи слагать. Его любимый поэт — великий Намык Кемаль, живший в XIX веке. Именно Намыку подражал Мустафа в своих поэтических опытах. Мне очень нравится стихотворение Мустафы Кемаля «Могила солдата». Как у Горация, оно призывает отдать жизнь за родину… Знаю, что Мустафу взволновала ваша революция девятьсот пятого года, разгневала казнь лейтенанта Шмидта. Вам, наверно, известно: было письмо двадцати восьми турецких офицеров сестре и сыну казненного. Очень серьезное, сочувственное письмо, клятва великому гражданину Шмидту — до последней капли крови бороться за святую гражданскую свободу… Большая душа… Помню его надпись на портрете, который он при мне подарил молодому Рюшену Эшрефу, журналисту… Минуту, поточнее вспомню. Если ошибусь, то незначительно. Так подписал: «Несмотря ни на что, мы идем к светлой заре… Сила, питающая во мне эту уверенность, проистекает не только из моей беспредельной любви к дорогой отчизне и нации, но также из того, что среди сегодняшнего мрака и безнравственности я вижу молодежь, которая с чистой любовью к родине стремится искать правду и излучать ее…» Мы, турки, признаюсь, господин Фрунзе, немного сентиментальны, хотя Европа считает нас жестокими. Но мыслить самостоятельно умеем. У Мустафы это проявилось рано. Прибыв тайно в Салоники, он столкнулся с интригами иттихадистов, так называемых младотурок, возмутился, порвал с ними, в перевороте 1908 года не участвовал. А младотурецкую конституцию, которой очень гордился Энвер-паша, Мустафа назвал потом черной книгой, руинами, годными лишь для того, чтобы стать убежищем сов. О его энергии свидетельствует его деятельность: командирован на маневры во Францию и в Германию, участвует в реорганизации турецкой армии, открывает в Анатолии военные училища, тайно пробирается в Триполитанию, поднимает арабов, командует отрядом, разбивает итальянцев. Но резко спорит по военным решениям с Энвер-пашой и покидает Триполи. Балканская война, он — начальник штаба, энергичен, распорядителен, расшифровывает обстановку, одерживает победу и… отстранен: расходится в военно-тактических взглядах с главнокомандующим Назим-пашой. Непокорен Мустафа, о нем говорят: если войдет в ад, котел продырявит… После мира с Болгарией он — атташе, направляется в Софию как лучший офицер генштаба, искусный дипломат… В мировой же войне он — герой обороны Дарданелл, хотя еще только полковник. Восстает против хозяйничанья в Турции немецкого генерала фон Сандерса. Жаждет ответственной деятельности, принимает командование войсками. Отважно ведет их на штурм, оттесняет английскую пехоту. В обороне непоколебим, три месяца держит фронт в Арибурну… Революционер, я уже говорил вам, господин Фрунзе. Да, едва окончив академию, арестован за осуждение султанских порядков. В Дамаске создал группу борьбы «Родина». В Македонском походе на Константинополь подавлял контрпереворот Абдул Хамида. Протестовал против вступления Турции в войну. Но если воевал, то воевал. А когда командовал армией в группе немецкого генерала Фалькенгайна, а этот генерал стал вмешиваться в турецкие дела, Мустафа в знак протеста подал в отставку. Когда сопровождал принца Вахидеддина — нынешнего султана — в поездке в Германию и посетил ставку и Западный фронт, то понял, что война проиграна, ненужная война, и увидел, что за личность этот принц и что такой султан Турции не нужен.
Мустафа понял народные чувства. Еще на пути из Палестины, ведя свою армию домой, он потребовал от Высокой Порты остановить нарушения Антантой Мудросского перемирия. А своим офицерам приказал раздать населению оружие. В столице стал вербовать сторонников. Добился назначения в Анатолию в качестве генерал-инспектора Третьей армии, то есть войск восточных вилайетов. Немедленно поднял их на сопротивление, объединил отдельно стоявших генералов: Али Фуад-пашу — в Ангоре, Карабекир-пашу — в Эрзеруме, Салахеддин-бея — в Сивасе… Он прибыл в Самсун 19 мая 1919 года и с этого дня стал во главе нации — возглавил борьбу. Султан приказал ему вернуться в столицу. Напрасно. Одним жестом он отказался от титула паши, подал в отставку и объявил: я теперь частное лицо; остаюсь в Анатолии, среди крестьян, в этом будто бы гнезде косности, чтобы служить народу. Из Хавзы в Амасью он едет уже в штатском костюме: это был знак, что действий только офицеров недостаточно — должен восстать весь народ. И вот на Эрзерумском конгрессе защиты прав мы все услышали призыв Мустафы: турецкий народ, возьми пример с русской нации, — чувствуя, что ее независимости угрожает опасность, и видя, что со всех сторон на нее покушаются иноземцы, она единодушно поднялась против этих попыток мирового господства. Вероятно, не такое, как у вас, господин Фрунзе, но Кемаль возглавил в Анатолии революционное движение, неуклонно продолжает борьбу с вооруженными пришельцами и с изменниками в столице, мнящими себя правителями, но уступившими пришельцам независимость родины. Величайшая заслуга Мустафы Кемаля — создание в Ангоре национального честного правительства, создание национальной армии. В дни последнего греческого наступления Великое национальное собрание назначило его верховным главнокомандующим национальной армии, а после великой победы на Сакарье присвоило ему чин маршала и титул «Гази» — «Победитель». Это человек самолюбивый, властный. Если войдет в рай — лозу сломает. Но! Может быть и добрым. Он вселил в нас надежду, народ ему благодарен. У нас есть легенда: турки еще за Каспийским морем кочевали по пустынным безводным степям. Вот подошли племена к высокому гранитному хребту, его не преодолеть. Отчаялись, уже думали отступить, но вдруг позади кочевых порядков в этом великом кочевье поднялся до неба сказочный Седой Волк, в переводе на наш язык — Боз-Курт. Он своею грудью разорвал скалы, открыл путь племенам. Народ говорит про Кемаля — Боз-Курт…
Фрунзе с интересом выслушал рассказ консула. Не терпелось увидеть этого сильного Боз-Курта воочию. После морского пути будет еще пятьсот верст горных дорог. На сколько это суток?
О соглашении Франклен-Буйона консул ни слова не сказал. Как сегодня смотрит Кемаль на султана и его правительство? Ответ на этот вопрос не прояснит ли соглашение Франклен-Буйона, который с этим правительством вполне в ладах, малость даже им командует?
— Как относится ныне Гази к его величеству в столице? — будто невзначай спросил Фрунзе.
— Это национальный секрет, — с улыбкой ответил Тали.
— Будущее султана — в тумане?
— Многое зависит от самого величества, как он будет себя вести. Не исключено возведение на престол другого величества.
— А возможно и падение самого престола?
— Я этого не сказал, — поспешно ответил Тали. — Это вы сказали. Это выяснит только будущее. Близкое, далекое, очень далекое, очень-очень далекое — неизвестно.
Консул, торопливо отпив кофе и передохнув, с облегчением заговорил о другом — о дороге:
— Запад присвоил все наши пароходы. Для себя же нам не на чем золото отвезти к себе!
— Его доставит наш пароход, — ответил Фрунзе. — Сам я отправлюсь на итальянском. Его капитан был очень любезен.
— О, Италия! — воскликнул консул. — Она теперь внимательна к нам. Чтобы Греция всем завладела? Нет! Сама хочет выгоду получить. Да, повела торговлю через Черное море! Легко уяснила себе: если с Турцией, то и с красной Россией надо говорить. Заполучила великолепные пароходы компании «Ллойд Триестино»! Из нашего Трапезунда отправляет караваны в Персию — не боится ни курдов, ни бродячих армянских и айсорских мародеров. «Италия свершит сама!» — вот ее кредо. О, Италия! Довезет вас хорошо. — И тут вдруг консул надулся, поднял иглы, как еж: — Вас одного? Надеемся, что поедете без Энвер-паши с его штабом?
— Этот деятель и этот штаб поедут совсем в другую сторону, — засмеялся Фрунзе. — Не тревожьтесь.
— Он здесь уже второй день? Имею указание Ангоры воспрепятствовать его приезду в Анатолию, Нуждаюсь в помощи. Но кто-то помогает ему, а не мне.
— Узна́ю, — тотчас обещал Фрунзе.
В десять утра Легран поднялся в салон-вагон:
— Вот более точные данные: самого Энвер-паши пока нет в Батуме, только его агенты. Но он может появиться в любой момент, как это было в августе. Тогда, по указанию товарища Чичерина, мы отказали ему в гостеприимстве.
— И сегодня, — сказал Фрунзе, — всем его агентам сделайте устное твердое предупреждение: убраться немедленно подальше от турецкой границы — иначе вывезут красноармейцы.
…На совещание в вагон пришли батумцы, местные работники. Подтвердили: без сомнения ехать сначала морем. Хотя морской путь и рискованней — греческие броненосцы держат проходящие суда под прицелом, — но короче и дает выгоду в несколько недель. Он и дешевле горного: многолюдная миссия, большой груз — не напастись лошадей и корма. От турецкого порта Инеболу до Ангоры — пятьсот верст на сивках-бурках, гораздо меньше, чем на горном пути из самого Батума.
Ваня дежурил на платформе. От вышедшего из вагона Кулаги узнал, что подтверждается — ехать морем. Ваня вслух одобрил это соображение, с удовольствием закурил. Но Кулага вдруг хохотнул, будто кашлянул в трубу, и преподнес:
— Морем-то морем, а Фрунзе сокращает состав миссии на треть. Дорогое удовольствие — везти такую ораву.
От этих слов дым остановился у Вани в горле. В Харькове вначале не хотелось ехать, а теперь было бы жаль расстаться с Фрунзе, если вдруг и его, Ваню, отставят.
— А кого именно отчисляют-то?
— Ты со своим соображением, конечно, поедешь дальше. А вот приятеля твоего, Кемика… Я предложил отчислить… Малограмотен политически…
— Но я бы именно тебя отчислил как такового! — перебил Ваня.
Лихорадочно докурив, рывком взмыл через ступеньки и шагнул в салон… Командующий после ухода батумцев делал в бумагах пометки красным карандашом. Ваня встал перед Столиком:
— Кемика не сокращайте, товарищ командующий!
— И не собираюсь. Славный, добрый товарищ.
— Вот это точно так! — горячо проговорил Ваня.
— Прекрасно… А теперь вот что. Время у нас есть. Давайте-ка соберите народ, съездим в Ботанический сад. Кто хочет. Я к растениям с детства неравнодушен.
Зачем это вдруг понадобилось Фрунзе ехать, и непременно с бойцами, в Ботанический сад? Нет, дело не только в интересе к предмету с гимназических лет. Фрунзе заметил тревогу бойцов; чем ближе к границе, тем они все разговорчивей, а иные — молчаливее, Недавно отвоевались, закончили в Крыму тяжкий поход, и вот вновь погнала судьба ближе к войне. Проезжать придется дорогами в горах, где нарваться на винтовочный или даже пулеметный огонь ничего не стоит…
Фрунзе в дороге вел себя спокойно, говорил не повышая голоса, шутил с бойцами, участвовал в хоре, когда цели. А теперь вот отдыха ради — в Ботанический сад, смотреть диковинные растения.
Ботаники Зеленого мыса не думали, что командующий войсками Украины и Крыма с бойцами нагрянет вдруг смотреть пальмовый и кактусовый леса, пойдет по уголкам австралийской, мексиканской, китайской и японской растительности. Но когда прибыла «армия», ботаники услышали компетентные вопросы Фрунзе о том, как ведется научное хозяйство. Ботаники и пожаловались, что центральные учреждения не выделяют достаточно средств… Фрунзе тут же присел и в большом своем блокноте набросал докладную записку в Наркомзем.
Как хорошо в южном саду — еще не забылась перекопская маета, едкая соль и тоска Сиваша! Любовались роскошью зелени, дышали легким смешанным воздухом леса и моря и неотцветающих здешних цветов. Долго бродили, видели и колхидский лес, и армянский дуб. Всех поразили высоченные буковые деревья с гладким стволом, похожим на колонну из голубого мрамора.
Да, этот сад-диковина имеет значение. Вот прекрасно уживаются рядом растения с разных концов земли, из разных стран…
После прогулки присели на ступенях открытой беседки. Один из специалистов, знаток Малой Азии, куда направится миссия, говорил о горах и городах.
— По-видимому, Трапезунда нам не миновать, — отозвался Фрунзе. — Можно ли оттуда на лошадях?
— На лошадях?! — встревожился ученый. — Из Трапезунда не советую! — Он стал чертить палочкой на земле. — Все хребты здесь идут вот так, параллельно берегу. Чтобы проникнуть на центральное плато к Ангоре, их надо пересечь — объехать невозможно: попадете в лабиринт. Значит, надо идти на перевалы? А здесь их гораздо больше и они в два раза выше, чем на пути, скажем, из Самсуна.
— Но там — война…
Пункт выгрузки золота наконец известен — Трапезунд. Прибывший из Новороссийска вооруженный пушками пароход «Георгий» возьмет золото, имущество миссии, двадцать человек бойцов. Фрунзе под чужой фамилией, советники, секретарь Кулага и ординарец Скородумов сядут на итальянский пароход «Саннаго».
— Молодец Легран. Умный, практичный, — Кулага высоко ценил практичность, желал порядка во всем — в мировом положении и в своем чемодане.
Стемнело. Плыть решено ночью. Какой черный, бархатный выпал вечер. Батумская бухта без огней. Ване, Кулаге и еще нескольким бойцам доверено погрузить на «Георгия» какое-то особое имущество. Кулага знал какое, но молчал. Из темного зева улицы выкатился в порт к причалу грузовик с небольшими ящиками и другой — с охраной. Причал уже очищен от посторонних. Прозвучала команда, разобрались и взялись. Тяжелые, неказистые, вроде патронных, опечатанные ящики.
— Товарищи, бдительно! — распоряжался начальник у трапа. — Осторожно, не утопить.
— Ровно золото или патроны в этих цинках, — пробормотал Ваня. — Руки с корнем отрывает.
Кулага пыхтел, поднимаясь по трапу. Потом, опустив в трюме ящик, он снаружи присел на железный гриб передохнуть и сказал с усмешкой:
— Ты угадал, Иван-мудрец, — золото. Только не в слитках, а золотые рубли царской чеканки. Солидная сумма. Наверно, штук шестьдесят ящиков… у тебя на золото, значит, нюх.
— От тебя набрался.
— Нам бы с тобой одну такую упаковку — и хватило бы на табак. На четыре жизни, будь у нас хоть по сто жен, как у султана, и по батальону детишек. Украдем?
Это было вечером двадцать пятого ноября. А еще днем подняли на палубу громадные ящики, взятые в Харькове. В них сохранялась оснастка для патронного завода.
В полной тьме закончив погрузку золота, Ваня с «советским купцом», как о себе сказал Фрунзе, сел на большой пароход «Саннаго». Внес чемоданы, расположился в каюте. В ней поместились и советники.
Перед посадкой на пароход Фрунзе передал Леграну листок — послать телеграмму Чичерину:
«Сегодня отбыл из Батума для следования по назначению. Задержка в отъезде произошла за неполучением указаний Ангоры о пункте высадки».