В первую минуту на палубе «Саннаго» Фрунзе еще испытывал неловкость оттого, что украдкой попрощался с товарищами в темноте ночи, попросил их не провожать: ведь едет инкогнито… Скоро он убедился, что эта предосторожность была нелишней. В каюту вошел Кулага:
— Потолкался я среди пассажиров, в буфете был. Какой-то тип попытался завести со мной знакомство, угостить. По-моему, интересуется нами. Следит.
— Мусаватистский беглец какой-нибудь, — подумав, отозвался Фрунзе. — Ну и пусть себе старается, ничего… Это три года тому назад и в другой обстановке белогвардейцы еще могли убить в Персии нашего Коломийцева. А тут, в море…
— Убивают везде. И сегодня, — пробасил Андерс. — Я помню и о судьбе той нашей миссии, что в прошлом году высадилась на афганском берегу реки возле поста Халма, чтобы следовать в Кабул, но по приказу английского губернатора города Мазари-Шариф всех арестовали, девять дней не давали пищи, потом отвезли на другой берег. Так и не состоялась миссия…
— Типун вам на язык! — засмеялся Фрунзе. — Нас не завернут, мы же купцы. Едем от Центросоюза по торговым делам. Пойдемте, Ваня, прогуляемся. Андерс останется сторожить каюту, а мы — как вольные путешественники. Спросим, как называлось это море две тысячи лет назад… Фома Игнатьевич, не избегайте знакомств с пассажирами-русскими. Распространяйте слух, будто едем в Константинополь! Большевистские купцы, торгуем, и все дело!
В открытом море гудел холодный ветер. Из машинного отделения несло керосином. Вслед за Ваней в полутьме Фрунзе поднимался по гремучим лесенкам… Любопытного парня подобрал в школе Кулага. Старается учиться, но знает мало и фантазирует. Допущено известное ослабление пропагандистской работы. Происходит даже некоторое замешательство в связи с нэпом… Этому парню, ему бы на родную Ярославщину, в пухлые сугробы, к молодой жене, а не в далекую Анатолию, где продолжается война. Но пусть наукой станет для него эта дорога.
— Солидный пароход, — проговорил Фрунзе. — Пока не качает. И у нас были такие… Врангель угнал…
«Саннаго», правда, был поновей. Билеты взяты до Трапезунда, куда позднее придет и «Георгий» с золотом. После сдачи золота турецким властям Фрунзе намеревался уже на «Георгии» идти дальше на запад, до порта Инеболу, где и пересесть на коней. Сейчас он хотел узнать у капитана об условиях плавания в этом районе.
Капитана нашли в кают-компании — отвечал на вопросы состоятельных пассажиров. Ваня держался позади Фрунзе. Командующий заговорил с капитаном похоже по-французски, видно похвалил пароход, и капитан тотчас же вызвался показать красному купцу машинное отделение. Как потом рассказывал Фрунзе, у них произошел такой разговор:
— Вот обогреватель… Прошу взглянуть. Котлы…
— Когда прибудете в Константинополь? — спросил Фрунзе.
— Если пожелает бог, то через сутки, — ответил капитан. — Это вот фильтры Гарриса, чтобы вода была чистая…
— О! И для человека, и для машины. Отлично! А как долго вы простоите в Инеболу? Что это за порт?
— Инеболу?! — удивился капитан и расстроился. — Увы, сеньор Михайлов, это — дыра, порта нет, открытый рейд. И чувствуете — начинается волнение? А в шторм я вообще не зайду в Инеболу. — Капитан хвалился котлами Бельвиля, в которых трубы устраняют опасность взрыва: — На восьми котлах пароход идет до тринадцати миль в час! Утром будет в Трапезунде!
— А западнее в каком же порту можно было бы прогуляться? — спросил Фрунзе.
— Здесь только летом славно, — с грустью заметил капитан. — Сносных портов здесь нет. Только Самсун. Однако там минные поля. Синоп же вовсе закрыт.
— Беда, — вздохнул Фрунзе.
Вздохнул и капитан:
— Да, увы. Желающим высадиться в Инеболу часто приходится ехать дальше…
«Нет уж, лучше «ближе», — подумал Фрунзе. — Заедешь в гости к Врангелю или к султану, который сам у себя в столице как в гостях. Вместо Кемаля беседовать с сэром Харингтоном или с его греческими друзьями? Благодарю!» Сказал:
— В Трапезунде дождемся вашего следующего рейса и, возможно, будем иметь удовольствие прийти с вами в Константинополь.
Капитан поднял указательный палец и в другой раз зайти в Трапезунд обещал. Но было ясно, что и Трапезунд ему не очень нравится — мели!
В ярко освещенной кают-компании Фрунзе попрощался с капитаном, а перешагнув порог, сказал Ване:
— Заглянем к матросам.
Возможно, эти же матросы доставили на анатолийский берег и миссию кавалера Туоцци. Наверно, развеселились бы, узнав, что после кавалера Туоцци везут в Ангору еще и миссию большевиков. Но не следует открываться и матросам.
Дверь в кубрик открыта. Фрунзе вошел, будто в красноармейскую казарму. Итальянские матросы знали по-французски, ответили жизнерадостными возгласами. Матрос постарше рыцарским жестом указал на узкий диванчик. Ваня растерялся — садиться ли? Фрунзе подтолкнул его к диванчику, почувствовал, как вздрогнул красноармеец, и сам вдруг увидел на стенке кубрика портрет Ленина. Удивление русского парня вызвало новые возгласы матросов. Они о чем-то переговорили, взглядывая на портрет, и пожилой матрос рассказал следующее.
В Триесте жандармы срывают со стенок на пароходах портреты Ленина. Сорвали в матросском кубрике на пароходе «Анкона». Сорвал жандарм и с этой стенки, с этого места подобный портрет и разорвал его. Повторилось то же, что на «Анконе». Матросы заявили: вывесить новый портрет Ленина, иначе пароход не отчалит. Капитан расстроился: с каждым часом простоя убытки растут. Всего лишь сольди стоит портрет, вот вам десять сольди, купите изображения красавиц, и надо продолжить рейс. Матросы грозно зашумели, капитан растерялся: хорошо, я потом достану портрет, а сейчас отчалим. Нет! Сперва портрет! Капитан разослал помощников искать в Триесте портрет. Не нашли ни в книжных магазинах, ни в иных. На складах спросили… Заходили в фотографические ателье. Кто-то надоумил попросить в Комитете профсоюза моряков. Здесь капитану сказали: «Есть. Дадим вам портрет, чтобы всегда напоминал матросам, что они победили». Этот портрет и висел теперь в кубрике.
А вывесил его сам рассказчик. Он был выходец из области Эмилии, из городка Ковриаго. «Хороший городок, весь в садах, кругом поля. Заводов нет, а батраков много в нашем маленьком Ковриаго. Ленина у нас избрали почетным мэром Ковриаго».
Фрунзе вспомнил выступление Владимира Ильича. Ильич рассказал, как случайно прочел в газете итальянских социалистов «Аванти» хронику партийной жизни местечка Ковриаго, должно быть большого захолустья — этого селения нет на карте. Сообщалось, что батраки Ковриаго приняли резолюцию в поддержку русских «советистов». Если даже в такой глуши знают правду об Октябрьской революции, заметил Ленин, значит, итальянские массы за нас. Фрунзе сказал:
— Значит, вы уважаете… господина Ленина?
— Для нас он товарищ. На заседании муниципалитета избрали… У нас там все — коммунисты. Джованни Феррари произнес речь от имени нашей коммуны. Мы вступили в Третий Интернационал… Мы требуем признания правительства Советов… Мы собираем средства в помощь голодающим России.
— Да, Россия голодает…
Фрунзе вспомнил: Владимир Ильич предложил советским представителям в Европе выяснить, не продаст ли Италия хлеба.
Вернулись в каюту, Ваня был горд.
— Значит, признают нас!
— Признают, сочувствуют. Безусловно. Но вряд ли эти матросы все уж такие марксисты. Обратили внимание — на той же стенке портреты каких-то высокопоставленных особ? Видимо, что члены королевского семейства.
— Чего-то я их не заметил…
— Не спите, дорогой мой советник?.. — обратился Фрунзе к Андерсу, лежавшему на койке. — Ничего, высадимся, представимся туркам, проедем… Увидят нас и скажут: «Вот они, большевики, с нами». И все будет преотлично!
Фрунзе лег на свою койку и скоро забылся. Но еще в Батуме стало побаливать внутри, а сейчас, казалось, огромная птица с душными перьями, налетая, охватывает крыльями и запускает когти ему в живот. Даже от размеренной легкой качки словно подкрадывалась боль и мутило. Фрунзе знал, что это пройдет: поудобней улечься, потерпеть какое-то время — и отпустит. Он старался не стонать, дышать ровнее, чтобы не тревожить умаявшихся товарищей.
Отпустило. Но ушел и сон. Мысль привычно вновь обратилась к перипетиям дела. Восточная пословица говорит: «Если не с кем посоветоваться, посоветуйся с самим собой». У Фрунзе было с кем посоветоваться. Сейчас в каюте Фрунзе будто услышал Ленина: «Вы отвечаете за всё…» За всё — и за хлеб, и за соль, и за мир… Мир на Кавказе это хлеб, а хлеб — жизнь…
«Вы — Главком соли», — слышал Фрунзе. Так Ленин назвал его в мае в телеграмме о хлебе. «Это вопрос жизни и смерти». Украина могла дать триста миллионов пудов хлеба. Нужна была соль — менять ее на хлеб. Люди промывали бочки из-под селедок и этой водой солили пищу. За стакан соли давали корзину яиц. И хлеб. А в соленых крымских заливах и озерах соли выпарило двадцать пять миллионов пудов. Но ни грузчиков, ни подвод, слабая охрана: соль легко увозили спекулянты в бричках с двойным дном.
«Все забрать, — требовал Владимир Ильич, — обставить тройным кордоном войска все места добычи, ни фунта не пропускать, не давать раскрасть.
Это вопрос жизни и смерти.
Поставьте по-военному.
Вы — Главком соли.
Вы отвечаете за все».
Еще только началась переписка с Турцией об украинско-турецком договоре, Фрунзе двинул на соль войска: трудармию и боевые полки занял добычей, погрузкой, вывозкой. Кругом поставил охрану.
Потом он доложил Ильичу: соль пошла — на север к железной дороге, в Одессу, баржами на буксире у нескольких военных кораблей; он, Фрунзе, выезжал в районы добычи; крымская соль идет, ради хлеба.
Теперь вот другая соль…
Подло, цинично капитал рассчитывает, что голод свалит Советскую Республику, она не только перестанет влиять на Восток, но и сама сдастся.
До сих пор в поддержке турецкого движения было утверждение общности нашей борьбы. Но что сказал бы Ильич сейчас, после франко-турецкого соглашения? Наверно, Ленин вновь сказал бы: пусть кемалисты увидят, что красный военный заботится о дружеских отношениях и крик западных газет о военных приготовлениях большевиков на Кавказе — гнуснейшая ложь.
Да, западные газеты заговариваются до чертиков! Будто бы из «достоверных источников» получили сообщение, что Фрунзе уже переехал в Батум и будет наступать на Кемаля. Вот ведь какая мерзость! Как они стараются рассорить! Если это удастся, то, по их мнению, заколеблется, отшатнется от России весь Восток.
Конечно, Ленин сказал бы: верьте в мудрость народов Востока, море не высохнет, народ не заблудится.
Владимир Ильич не раз говорил, как важно завоевать уважение народов Востока, доказать, что большевики ни в коем случае не империалисты и какого-либо уклона в эту сторону не потерпят.
Фрунзе помнил выступление Ленина и его письмо кавказцам: Антанта «обожглась» на России, и Турции теперь легче давать отпор. «Мы пробивали первую брешь в мировом капитализме, — слышал Фрунзе. — Брешь пробита. Мы отстояли себя в бешеной, сверхъестественной, тяжелой и трудной, мучительно крутой войне…» И это пример.
Вспомнился доклад Владимира Ильича о продовольственном налоге. Слова, что сейчас возникли в памяти, касались Турции. Ленин сказал, что Московский договор, заключенный с турками, избавляет нас от вечных войн на Кавказе; вновь эти слова возникли, слышались…
На Всероссийском съезде Советов меньшевик Дан и эсер Вольский, имевшие лишь право совещательного голоса, требовали немедленно разорвать с Кемалем! Фрунзе видел, как они бесновались, когда зал бурно аплодировал сообщению о борьбе турок под руководством Кемаля. Дан изругал его, представив империалистом. То же и Вольский: турецкое движение имеет целью присоединить Кавказ. То была клевета, в лучшем случае недомыслие. Съезд единодушно проголосовал против предложения разорвать с Ангорой.
Конечно, и сейчас, после соглашения Франклен-Буйона, Ильич сказал бы, что национально-освободительное дело мы считаем революционным, близким нам, и это дело — дело народов, и мы поддерживаем его, как бы ни колебалась верхушка.
Вспомнив все это, Фрунзе утвердился на своем пути. Отвел скептические оценки некоторыми партийными работниками Кавказа поведения турецких лидеров. Успокоился и наконец уснул.
Осень — время бурь. Во время Крымской войны налетевший ураган потопил под Севастополем многие английские и французские корабли, разворотил даже лагерь на берегу.
В парусные времена даже в конце августа бывалые моряки опасались выходить в море — ставили свои суда на прикол.
Мощные течения срывают судно с курса. Недавно большой пароход затонул у Тарханкута, где и императорская яхта «Ливадия» затонула.
Зимой в тумане ветер толкает на юг, но течение тащит против ветра, и садишься на камни. Нижне-Босфорское теплое течение приносит к крымскому берегу бревна, дрова и оплетенные бутылки, в которых турки продают вино. Под массой холодного воздуха это течение идет к берегам Кавказа, все укрывает тяжелый туман. Но за этим течением спрячешься от штормового норд-оста.
Путь «Саннаго» лежал южнее. Чтобы уйти из-под норд-оста, следовало взять сперва на север. Но итальянец не хотел терять ни времени, ни топлива. Чем дальше от Батума, тем резче норд-ост. Ветер поднял размашистые волны. Качка усиливалась. Шторм настиг.
Ване в каюте стало нехорошо: перед глазами двигался потолок… Чтобы не в каюте стошнило, выбежал за дверь. Качается и небо. На палубе Ваня упал на четвереньки. Ни горизонта теперь, ни неба, лишь чернота и красноватые огни фонарей.
Схватился за перильца, встал на ноги. Волна, внезапно освещенная прожектором, взметнулась выше парохода. Днем на рейде он казался большим, тяжелым, теперь же он будто плошка, в которой мать держала соль.
Валы догоняют словно для того, чтобы вернуть Ваню домой, пока не поздно. В Крыму под снарядами земля хоть и вздрагивала, но держала, а тут на палубе он как соринка… Один во тьме… В окопе ночью и то что-нибудь видно. А тут — как до сотворения мира: раскачивание небес, космы кипящих туч, стоны и хрипы железа… Оторвало от родного берега и куда-то несет… Вдруг услышал, будто пушечный, выстрел урагана. По ногам — поток. Пол скосился и пошел куда-то вниз, водопад сорвался с крыши рубки, растекся по палубе. Не смыло бы — Ваня упал, уцепился за скамейку… Какой-то пассажир в длинном пальто сюда же упал и держался за те же снасти. Обоих вдруг сорвало с места и протащило по палубе.
Волна взошла над бортом, выросла над головой, сейчас обрушится, и конец. Вот тебе и сережки в кармашке… Кемик остался на «Георгии», да и чем бы помог… Какая неудача в последнюю минуту!..
Ваня покатился к железной лесенке, по ней — вниз. Плечом ненароком открыл дверь в общую каюту — много женщин и детей. Ваня здесь отдышался и принял решение пробираться к себе. Заблудился, попал в третий класс. Человек двести пассажиров-батраков лежало вповалку на палубе, всех укачало. Кое-кто доставал из корзинки, пытался съесть хлеб, но кусок вываливался из рук. Просили матросов: «В порт, в Ризе!» Но сейчас там не пристать — пароход сядет на камни.
Ваня вновь выбрался на палубу. И тут нос к носу вновь столкнулся с тем человеком в длинном пальто. Тот ухватил Ваню за ремень, по-русски закричал в ухо:
— Ты — кто?
Еще среди ночи — ближе к Трапезунду — буря будто стала затихать.
Утром Фрунзе с товарищами вышел на мокрую палубу. Сквозь дымку, пронизанную желтым светом встающего солнца, различил волнистые очертания гор, в эту пору суток похожих на низкую, сидящую на горизонте тучу. «Саннаго» шел к ней под острым углом. Дымка редела. Выступили склоны, словно раздеваясь, чтобы погреться на солнце, которое пока еще стояло позади гор. На западных склонах и на отрогах внизу обозначались белые строения городских улиц. Широкой подковой они охватили бухту. Кубические и продолговатые дома и устремленные в небо каланчи забелели на, казалось, безлесных холмах, лишь вблизи берега темнели кипарисовые рощи. Это был Трапезунд.
«Саннаго» вошел в бухту — здесь было поспокойнее — и замедлил ход. Теперь стало видно, как живописно по склону террасами расположен город. Крайние дома сбегали к самому берегу. Горы вокруг невысоки. На восточной окраине видны остатки старинных строений — прилепились к обрывистым скалам. Это развалины греческого монастыря времен крестовых походов. Именно здесь тысячи лет назад вышли к морю греческие отряды, уцелевшие в битве Кира Младшего с Артаксерксом. Греческих наемников сюда привел последователь Сократа историк Ксенофонт, в одночасье ставший полководцем… Трапезунд, столица древнего Понта.
Ваня вынес чемоданы на палубу. Буденовка пока в мешке, достать недолго, лишь бы дали сойти на берег. Но большому пароходу тут и в штиль нелегко пристать. Мол — просто груды камней и торчащие борта полузатопленных судов.
Ване еще не верилось, что вот — твердая земля. Но все шло своим порядком. Итальянец, осторожно отворачивая нос, удачно передвинулся в бухте и прогремел цепями. Теперь ждать лодки и разрешения съехать на берег. Каменная светлая набережная тиха, в бинокль видны экипажи и грузчики в жилетах. Прохаживался турецкий чиновник в военной куртке, в грубых ботинках и в меховой шапочке, наверно комендант.
— Не принимают гостей, — проворчал Кулага.
— Шашлык еще не готов, — в тон ему ответил Дежнов.
Ваня смотрел на пристань и думал: вот здесь убили Субхи и его помощников. Понял, что и другие об этом думают. Прошептал:
— Субхи…
Взглянул на Фрунзе…
— Да, да, — опустил голову Фрунзе. — И тихо: — Субхи…
Дежнов — Андерсу тоже одними губами:
— Субхи…
Подошла лодка с турецкими чиновниками. Фрунзе сказал:
— Кто-то же должен встретить нас.
Но на палубу ступил санитарный инспектор с человеком, несшим его саквояж. Они принялись осматривать каюты, трюмы, тюки, предназначенные к выгрузке, опрашивать пассажиров.
«А вдруг не дадут сойти?» — подумал Ваня. Утром в каюте он увидел в зеркале свое лицо, после ночи землистое, как у тифозного. Но Фрунзе спокоен, терпелив. Разглядывая в бинокль дома, кипарисы, он говорил:
— Минареты, смотрите, точь-в-точь пожарные каланчи. Правда, Скородумов? Минарет — это слово, кстати, означает «вместилище огня»…
Пока трудилась санитарная инспекция, Фрунзе вслух вспоминал с гимназических лет запавшие в память приключения Одиссея в этих вот местах, строки о кровожадных лестригонах. Сказал:
— Не смущайтесь духом, товарищи. Чай люди тут живут… Правда, и новые среди них лестригоны…
Вполголоса прочел:
…С крути утесов они через силу подъемные камни
Стали бросать…
Спутников наших, как рыб, нанизали на колья и в город
Всех унесли на съеденье…
Санитарная инспекция отбыла. Подошла другая лодка с немолодым человеком, сразу было видно — русским. Он взошел на палубу и прямо к товарищам:
— Здравствуйте, милые! Стосковался я… Сейчас все со мной на берег и в гостиницу — отдыхать.
Это был старый партиец, руководитель Российского информационного бюро в Трапезунде, товарищ Голубь, Он что-то сказал прибывшему с ним турецкому чиновнику, и скоро все спустились в качающуюся на волне лодку.
На мощеной пристани пустынно: никаких признаков официальной встречи. Значит, местная власть либо никакой не получила инструкции, либо инструкция вот такова…
Но Фрунзе вел себя так, будто и не ожидал ничего. Он решительно двинулся по дорожке из каменных плит (не по этим ли плитам шел Субхи с товарищами январским хмурым днем?). На другом конце ее у низкой ограды маячил тот самый чиновник в короткой куртке, но с ним, чуть впереди, теперь выступал высокого роста военный. Голубь тихо проговорил:
— Полицмейстер…
Сошлись на середине каменной дорожки, и полицмейстер, сняв перчатку, протянул красную холодную руку!
— Селям, я уполномочен…
Улыбнулся было, но, вдруг порозовев, зачем-то взглянул на свои руки и сказал, что вали, генерал-губернатор, немножко болен, не смог прийти, — было видно, как ему неприятно и трудно лгать.
— Сочувствуем, — с усмешкой ответил Фрунзе. — И навестим вали, как только его здоровье улучшится и он сможет принять.
Полицмейстер несвязно проговорил:
— Господин вали… чрезвычайно. Просит принять его привет… Весь день он занят… Впрочем…
Полицмейстер покосился на Ваню и Кулагу, надевших свои буденовки, и отчаянным жестом приказал своему адъютанту подогнать экипажи, дежурившие на набережной.
Командующий в Трапезунде в первый же час вышел в город осмотреться. Ваня — с ним. Думал, наденет буденовку и узнает себя. Нет, кутерьма минувшей ночи как бы продолжалась. Все вокруг чужое. Ваню обступили минареты — эти белые трубы, заостренные, как карандаши. Не слышно знакомого слова. Правда, на иных воротах и каменных стенах надписи: названия частей, номера полков и рот, — надписи, оставленные русскими войсками в минувшую войну.
Шли с провожатым — его прислал в отель товарищ Голубь. Казалось, блуждали в каменных закрученных улочках, оказались вдруг на базаре. Будто из трещин выходили на площадь вереницы нагруженных осликов, лишь копыта виднелись из-под пухлых вьюков. Цепочкой шли, раскачиваясь, верблюды со связками полных мешков, пахнущих зерном и вяленым мясом.
— Как тысячу лет назад, — заметил Фрунзе.
Толпы двигались, текли. Мужчины с горшочком на голове — феской, в шароварах, сунутых у щиколоток в теплые носки, в жилете без застежек.
В лавчонки Фрунзе не заходил. Здесь уже побывал Кулага с переводчиком, сказал, что в них все есть — бакалея, мануфактура, посуда, пояса, кинжалы. Но цены, сказал, ужас какие. В Батуме, даже в Харькове, все дешевле.
Во многих домах стекла окон побиты. У глухих стен в ряд сидели нищие: по мусульманской вере проходящий просто обязан бросить в их чашки монету — «бакшиш». Стая оборванных мальчишек-попрошаек охватом обошла русских, стала окружать. Голодные дети забегали вперед, сверлили лихорадочными глазами. Имеются ли тут детские дома? Кто спасает ребятишек от болезней и голодной смерти? Буханку хлеба, купленную тут же в пекарне, Ваня разделил — вмиг расхватали куски, исчез и перочинный нож. Ваня по-русски бормотал:
— Ну что вы, ребятки… На всех не напасусь… Нож-то отдайте…
— Это дети турок — беженцев из западных вилайетов, то есть областей, оккупированных войсками Антанты, — объяснил провожатый.
Какое же бессовестное нужно иметь перо, чтобы строчить в газетах, будто Советская Россия готовится раздавить бедняцкую Турцию, подтягивает войска к границе… Какую же бессовестную нужно вести политику! Совесть у Антанты свинцовая, как и пуля ее…
На базаре было много крика: торговцы зазывали, а покупатели спорили из-за цены. Лавочники навязывали свой товар, хватали покупателей за полы. От непонятных криков трещала голова. Перед глазами плыли в воздухе поднятые на палке связки бубликов, текли из кувшинов струи салепа — сладкого напитка, мелькали сапожные щетки и пятки молотков. Шеи людей вылезали из рубах без ворота, кисти коричневых рук — из раздувавшихся рукавов.
— Здесь и турки, и румы — местные греки, и армяне. Все в фесках, — сказал провожатый. — Мало чем отличаются друг от друга.
Обыкновенные измученные люди. Крики, а на лицах безнадежная просьба ни к кому: дайте жить! Лавочник в раскрытых дверях, угадав русских, молил:
— Эй, хады суда! Хады, пожалуйста, ну, хады…
Его голос слышался уже за спиной, казалось, готов даром отдать свой товар — сафьяновые чемоданчики, мягкие сапожки. «Аннёнке бы! — с тоской подумал Ваня. — Да где она и где я…» Вспомнил про Кемика: скорее бы приехал с тем золотом, может стало бы веселей, — парень понимает язык и многие здешние факты.
Среди фесок вдруг мелькнули ярко-зеленые башлыки, обернутые вокруг головы тюрбаном. Широкие плечи облиты короткими куртками; на сильных ногах узкие, в обтяжку, штаны, а талия как у осы.
— Лазы, — пояснил провожатый.
— Отуреченные грузины, — уточнил Фрунзе. — Прижились.
«Лазы — грузины», — мысленно повторял Ваня. Эти уже будто свои — облегчение. Фрунзе спросил провожатого, много ли здесь европейцев.
— Несколько семейств русских белогвардейцев и мусаватистов из Азербайджана, — был ответ.
Белогвардейцы! И Ваня, обо всем забыв, пощупал револьвер на ремне под шинелью, подтянулся.
В городе на двадцать четыре тысячи жителей было достаточно колонок и фонтанов. Между красными черепичными крышами поднимались в небо кипарисы. А дома тоже вытянуты вверх. Улицы то в гору, то к морю. Вновь и вновь пересекает высоту небесного поля белый минарет. Их — как деревьев в лесу, и похожи на фабричные трубы, только с балкончиками. Мусульманский священник то и дело взбирается и распевом зовет мусульман стать с молитвой на колени. Высокий голос и повелительный, и равнодушный:
— Семи аллах… Сем-ми-и ал-ла-а-ах…
Правда, пока что Ваня еще не видел, чтобы народ спешил в мечеть. Все больше мимо, в гоньбе за куском, в неустройстве.
Было тяжело на душе, и вдруг она заликовала! В улице-трубе сперва послышался грохот, будто знакомый, а потом и острый проникающий запах дегтя, и тут же на перекресток выкатилась вереница российских телег на железном ходу. Лошади в ярославской упряжи — седелка, хомут со шлеей, дуга. Оглобли, а не дышло, как в южных повозках. Представилось, что в одной из телег, одетая по-турецки, с закрытым шалью лицом, сидит Аннёнка…
— Крестьяне приехали на базар, — объяснил провожатый. — В окрестностях Трапезунда много русского имущества. В самом городе — петроградские телефоны, электрические движки.
…В начале мировой войны русский отряд, пятьдесят шесть батальонов, под командой Ляхова, продвинулся вдоль берега и при поддержке флота занял Трапезунд. А после революции, когда русская Кавказская армия покатилась домой, фронтовые части отходили по горным дорогам без обозов: лошади пали из-за бескормицы. Брошены были склады, колоссальные заготовки, все имущество, доставленное в Трапезунд пароходами, скопившиеся в порту железнодорожные материалы (думали построить вдоль берега узкоколейку на Батум), сто паровозов, много вагонов, штабеля рельс; осталось множество телег, всяческих аппаратов, бухты провода, проволоки, тысячи седел, больше всего — вьючных; много продовольствия, боеприпасов… В прошлом году здесь подсчеты провела деникинская комиссия: имущества было на семьдесят миллионов рублей.
Вечером Ваня записал в тетрадь:
«Видел наши телеги… Видел народ лазы. Живут возле батумской границы. Командующий сказал, что есть и курды, но их больше — за Ангорой, где озеро под названием Туз. Имеются и черкесы… Живут болгары и туркмены. Живут албанцы и греки. Живут какие-то айсоры. Командующий говорит, что я их видел. Море сейчас волнуется, «Георгий» с золотом не пришел, не можем пока выехать дальше…»
Пока советские путники сидят в Трапезунде — застряли! — другая сторона делает свое дело…
Ангорский вокзал уже с вечера тих и темен. Выгорели керосиновые фонари. Холодно замерцали крупные звезды. Наступила ночь на первое декабря. Векиль национальной обороны Рефет оставил экипаж в дальнем глухом конце сада. Сам с охраной быстро прошел к вокзалу, подняв на груди шалевый волчий воротник своей европейского вида шубы, сунул в мех почти все лицо по самые глаза. Не стало видно его модных усиков кончиками кверху.
Сопровождавшие его отлично знали, что эти глуповатые усики, сонное лицо — маска, а хозяин умен, хитер и редко терпит неудачи. Платит же хорошо и, если возьмет бо́льшую власть, будет платить еще лучше.
В прихожей квартиры Рауфа вошедшие застучали каблуками. Открылась дверь. Рефета ждали: час назад он говорил с Рауфом по телефону о пустяках. О тайной же встрече «за чашкой чая» они условились еще днем в Собрании во время перерыва.
— Брат, входи! — резко сказал Рауф, недовольный, моряк без моря, выпущенный из мальтийской крепости в обмен…
(Рауфа бесило, что его обменяли, как вещь, на мировой толкучке, и он еще обязан благодарить за это Мустафу, быть у него в долгу и в подчинении. Он сам, Рауф, не глупее и смог бы стать во главе нации, если бы Мустафа провалился. И это лучший исход для нации: он, Рауф, единственный, кто может поладить с англичанами. Положение критическое. Угнетен и Рефет. Рефет как векиль национальной обороны висит на волоске).
— Входи же скорей, — потребовал Рауф.
Слуг и телохранителей он выслал в комнату справа от передней. Снаружи в садике, у бокового входа в вокзал поставил часовых. Двое дежурили под окнами, выходящими на глухой пустырь позади вокзала. Мустафа мог прознать, а с него все станется: приказ окружить, арестовать, потом суд и — конец…
Рауф и Рефет уединились в беленой комнатке. Ковер, три стула, столик с черным чаем в тонких высоких стаканах. У Рефета под шубой — новенький военный мундир.
— Как вырядился, — с оттенком злобы проговорил Рауф.
А Рефет ответил мягко:
— Готовлюсь к отъезду. Я направляюсь на переговоры, на встречу с англичанами в Инеболу. Они прибудут туда на своем корабле.
— Аллах несет нам удачу! — воскликнул Рауф. — Советую: сразу поднимись на корабль. Веди переговоры только на корабле. Англичан не бойся. На Мальте они относились ко мне с большим уважением. Честные моряки, служат богу моря.
Рефет лукаво усмехнулся:
— Но в июне, когда началось летнее наступление греков, англичане пригласили для переговоров его самого, с целью…
«Он» — это Мустафа. Рефет и Рауф избегали произносить его имя. Нет, не опасались чужих ушей. Просто это имя раздражало. Рефет готовил подарок султану — прекрасного белого жеребца, вывезенного из Коньи, но нечаянно об этом проговорился, и Мустафа так взглянул, что уничтожил на месте.
— Не поехал он, — продолжал усмехаться Рефет, — понимая, что слуги бога моря увезут его в Константинополь, как он увез однажды в Ангору приехавших на свидание с ним в Кютахью константинопольских пашей.
— О, если б моряки увезли его на отдых! — воскликнул Рауф. — Он погубит нас, погубит Турцию. Все погубит!
— Не позволим, с помощью аллаха, — промурлыкал Рефет. — Летом, когда он был на фронте и дела шли нехорошо, я, будучи векилем внутренних дел, почти овладел Ангорой. Но я был тогда один, ты отсутствовал. Помешала и Сакарья.
— Брат, новый плод созрел! — возвышенно произнес Рауф. — Я почувствовал это две недели назад и сразу приехал.
— Благодарю аллаха за это счастье, — торжественно отозвался Рефет. — Я говорю с англичанами в Инеболу. Ты говоришь с депутатами в Ангоре. Всем разъясним: после Сакарьи минуло четыре месяца, но нет ни мира, ни войны, торговли нет, есть нищета, слезы. Неприятель не знает, что делать, мы не знаем, что делать! Нация не выдержит такого руководства. Соглашение с Францией выполняется скверно, необходим окончательный договор с нашими старыми друзьями. Они придут нам на помощь, стоит только сделать навстречу шаг…
В речи Рефета Рауф почуял дух инструкции, поморщился и — сам:
— Необходимо протянуть руку Англии, иначе у нее кончится терпение. Не допустить такого оборота!
Рефет потрогал свои усики:
— В Инеболу я намекну: уважаемое слуги бога моря, мы надеялись, что знакомство с председателем сенатской комиссии по иностранным делам Франклен-Буйоном оторвет того человека от большевиков и, следовательно, приведет его к согласию с вами. Но нет, тот заключил договор и с советским Кавказом!
— Набросил петлю нам на шею! — подсказал Рауф. — Мои предки — кавказцы, черкесы. Но советский Кавказ — кинжал, вонзающийся в нашу грудь. Кровь идет! Заключил договор с кинжалом! Я призову депутатов: немедленно — навстречу нашим старым друзьям. Они нуждаются в нас, все дадут. Мусульманский мир не простит нам нейтрального отношения к большевизму.
— Прекрасно! — поддержал Рефет, будто не он сам только что предлагал поднять против Кемаля Национальное собрание.
— С первого дня прибытия в Ангору я это делаю, — невольно шепотом проговорил Рауф. — Я составляю тайный список наших единомышленников. Дай имена, которые знаешь.
— Дам, дам. Отлично! — сказал Рефет.
Десять офицеров готовили покушение на жизнь Кемаля. Но сейчас о них небезопасно было говорить, так как могло открыться, что, зная их имена, он до сих пор молчал, и Рефет от ответа уклонился.
— В Инеболу я намекну, что «Общество друзей Англии» есть не только на Босфоре во дворце, но и в Ангоре, Позволяешь ли мне назвать твое имя?
— Они его знают! — заявил Рауф. — К сожалению, все анатолийские газеты нетактично поносят Англию, Попроси англичан сделать соответствующий жест, чтобы мы могли заткнуть рот поносящим и устроить несколько правильных решений в Собрании.
— Брат, ты умно сказал. Я объясню в Инеболу, что не имею полномочий для глубокого соглашения, но таковое — моя мечта. Я и мои товарищи, мы верим в благородную морскую душу, надеемся на цивилизованную помощь бедной сестре, Турции, которая не останется в долгу. Скажу также — секретно, — что в отношении делегации Фрунже принимаются некоторые меры, пусть ее появление не беспокоит…
— Скажи там, что его плохо встречают у нас. Он навязывается! Прямо скажи: в Собрании есть силы, стремящиеся по-вер-нуть его! Они растут, эти силы, они требуют: пусть едет домой! — как посоветовали группе Субхи, на свою беду заткнувшей уши и ничего не услышавшей…
— Это было бы чудесно! — подхватил Рефет. — Ведь если большевик приедет в Ангору, наобещает золота, то… тот всех нас в пыль сотрет, совсем затопчет.
— Нет, сам падет! — Рауф ударил ладонью по столику, чай пролился. Пока вошедший слуга убирал, молчали. Потом пересели на диван и Рауф продолжал спокойнее: — Фрунзе обещает пока миллион. Но как пережить появление этих буденовцев на этом вокзале под окнами моей квартиры… Аллах мой, Фрунзе хочет, чтобы мы и дальше проливали кровь. Вот на что упирать в Собрании!
Рефет закрыл глаза, лицо его стало белым, неживым:
— Этого, Рауф, в Собрании не следует говорить. Люди станут вспоминать, что не красные наслали на нас эвзонов, а англичане, а Москва, наоборот, шлет нам вооружение, помогает нам. Лучше сказать, что теперь эта помощь не нужна, мешает нам помириться с друзьями, которые в любой час могут посоветовать королю увести из Турции свои войска.
— Брат, я согласен с твоей тонкой мудростью, — ответил Рауф. — Не будем горячиться. Добавим только: господа, вполне возможно, что Фрунзе приехал развивать у нас коммунистическое движение. А это недопустимо! Мы — мусульмане. У нас Коран! Нет, эту делегацию я не пущу в Ангору! Твердо скажи в Инеболу: вы против Фрунзе, мы также.
— Было бы прекрасно, если подходящая весть о судьбе этой делегации поступит в Инеболу при мне.
— Поступит!
— И еще, Хюсейн. Дай знать французам, Франклен-Буйону и Мужену, чтобы и они поторопились каким-нибудь путем повлиять на… того прежде, чем Фрунже…
Рауф впервые в этот вечер улыбнулся:
— Сделано! Уже знают! Через моего друга Васыфа.
— И последнее, Хюсейн. Необходимо организовать внесение проекта и принятие в Собрании закона: министры избираются самим Собранием, путем тайного голосования, а не назначаются… тем, председателем. Иначе… он всех нас выбросит!
Фрунзе всегда тянуло к памятникам минувших эпох. Его волновали следы шагов человечества, вид раскопок, городищ. Но в Трапезунде ему не до остатков цитадели, городских стен, дворцов и церквей, мостов, бань и греческих монастырей, высеченных в отвесных скалах. Пока шторм и не выехать, надобно говорить с местной властью, с генерал-губернатором и военными. Уловить их настроения, понять их мысли и, если в чем-то недобром подозревают Советы, — разубедить! Но прежде посоветоваться с советским консулом…
Голубь, человек с добрыми, умными глазами, ласково встретил Фрунзе в коттедже консульства на набережной, полуобнял, усадил в плетеное кресло с высокой спинкой и стал угощать местным напитком — бузой.
— Меня волнует, что с Юсуфом, — сказал Фрунзе. — Вы говорите: отставка не принята? По-прежнему — коминдел? Это замечательно! Но точны ли сведения? Точны! Но, может, он переменил свое отношение к секретным статьям соглашения с Буйоном и поэтому остался на посту?
— Не знаю, Михаил Васильевич, — виновато проговорил Голубь.
— Ладно. А что происходит вообще на сей древней земле, в Малой Азии и на Босфоре? — спросил Фрунзе, окидывая глазами шкафы с папками и книгами, полки с подшивками газет, сейф в углу.
— Сто лет страну грабили, — раздумчиво стал отвечать Голубь. — Только ленивый в ее карман не залезал. Султан как обезденежит, тут же продает часть страны. Стала колонией… А теперь турок говорит: всяк петух на своем пепелище хозяин. Вполне законно хочет сам распоряжаться у себя. Антанта не дает, а с ней султан, двор, феодалы… Кемалист винтовкой, кстати русской, отбивается от Антанты — и, стало быть, от султана? Но султан вроде бы свой. Невозможно представить себе Турцию без султана. В самом ангорском правительстве острейшая борьба.
— Я слышал, что турки уважают вас, говорят, что вы их понимаете. Как это вам, большевику, удалось?
— Я говорю туркам правду: поддерживаем вас потому, что враг у нас общий, ваша борьба справедливая; наше правление и ваше правление внутри стран не зависят одно от другого. Эти мысли действуют безотказно.
— Но вот франко-турецкое соглашение как будто свидетельствует о повороте в ангорской политике, — сказал Фрунзе. — Какие данные у вас?
Голубь кивнул на полки с газетами:
— Дипкорреспондент «Дейли телеграф» утверждает, что, пока Франклен-Буйон договаривался с Кемалем в Ангоре, Бекир Сами в Париже столковался с польским представителем — заключить договор между Францией, Польшей и Турцией против нас.
— По-моему, он выдает желаемое за действительное.
— Константинополь сообщает, однако, о контакте Бекира в том же Париже с белыми бывшими правителями Закавказья.
— Спрошу в Ангоре, как относятся к похождениям своего Бекира, — воскликнул Фрунзе. — И что это в общем значит!
— Скорее всего вот это, — Голубь взял с полки газету крохотного формата со слепой печатью. — Константинополь, газета «Илери». Симпатизирует ангорцам, пишет от чистого сердца. Любопытная заметка, и стиль… Пожалуйста, вот копия перевода…
Фрунзе вслух прочел:
— «Русские уже оказали поддержку… в тяжелый момент поставили нам военные припасы… удостоились нашей признательности. Но ничего больше… Русские не могут доставлять нам капитал, науки, технику и тысячи культурных средств… ибо у них нет этого… Было бы отныне наивно ждать большего от русских, руководствуясь чувством, становясь рабом прошлого…» Вот как! — проговорил Фрунзе и продолжал читать: — «А Запад нуждается в турецком мире, в торговле на Востоке… Сегодня единственная арена деятельности и успеха для турецкой дипломатии находится на пути в Лондон…» Ясно, — сказал Фрунзе. — Надеюсь, что ангорские руководители умнее. Как давно это напечатано?
— Несколько недель тому назад. И вы, Михаил Васильевич, правы в отношении ангорских руководителей.
— В самом деле?
— Вот главная ангорская газета «Хакимиет-и-милие». Передовая — «Турция, Восток и Запад». Ответ той самой «Илери»: «Мы считаем необходимым отрицать и не признавать все публикации газеты, направленные к отделению Турции от восточной политики, до сих пор преследуемой Анатолией».
— Так и сказано?
— Точно так. Четко и дальше: «Нет никаких оснований, чтобы наше правительство… удалилось от своих искренних друзей и мира, приобретенного им на Востоке».
Фрунзе поднялся:
— Дорогой товарищ, так вы же камень сняли с моей души! Вы прочитали чудесные слова, если даже они отражают позицию только части кемалистов.
— Утверждают, Михаил Васильевич, что передовая написана самим управляющим отделом печати в Ангоре, Гусейном Регибом.
— Ого! Стало быть, это почти заявление правительства?
— Именно так и считается. Написана передовая, сообщают, по указанию самого Мустафы.
Фрунзе пометил в блокноте, что Гусейн Региб — управляющий отделом печати.
— Сам факт, что Кемалю пришлось дать отповедь газете «Илери», показывает серьезность попыток повернуть политику… Меня смутило сообщение в Москву Нацаренуса, что Мустафа Кемаль готов дать место в правительстве виднейшим энверистам, потребовал только каких-то уступок от Энвера. Но уже на Кавказе я убедился, что это весьма субъективная оценка положения…
— Пожалуй. Три недели назад Кемаль отбросил к черту всех энверистов. Девятого ноября они арестованы, брат Энвера выслан из Ангоры.
— Любопытно! А вот отношение Кемаля к большевизму? Ведь щекотливый вопрос!
— Весьма! — обрадовался Голубь. — Вот интереснейшая информация. Речь Кемаля в меджлисе о большевиках! Прочтите…
Фрунзе прочел вслух, что сказал Кемаль:
— «Я не знаю русского большевизма, недостаточно себе уясняю его внутреннюю сущность. Да и нужно ли знать, что представляет большевизм как социально-политическая доктрина? Нашей разоренной стране, окруженной со всех сторон врагами, нет необходимости ломать голову над вопросами о внутренних убеждениях врагов наших врагов. Нам необходимо доступными средствами воссоздать свое государство, и на этом пути, поскольку мы видим реальную помощь, мы можем и должны пойти рука об руку с самими крайними интернационалистами», — Фрунзе вернул листок. — Умен! Хорошо! А что Карабекир? Какие у вас о нем сведения? Я чуть было не забрел к нему… Кязыму Карабекир-паше!
— Его газета называется «Варлык» — «Бытие». Лозунги превосходные: «Бытие в объединении», «Пробуждение народа», «Нашим языком служит простой народный язык». И директором ее одно время был Фейзулла Саджид — поэт, автор лучшего перевода на турецкий язык «Интернационала». Революционные статьи печатал…
— Вы говорите о газете Карабекира?
— Да, штаба турецкого Восточного фронта. Вас удивляют революционные статьи? Так охлаждение Карабекира к директору наступило тут же. Спасаясь, Фейзулла стал грубо льстить Карабекиру. Написал Карабекир стишок для детей, три жалких строчки, так Фейзулла немедленно поместил и эти три строчки, и подобострастную рецензию в три колонки — по колонке на строчку! И все-таки был отстранен. Новый директор продолжает восторгаться спасителем отечества, отцом двух тысяч турецких сирот, создателем отрядов бойскаутов, борющихся с невежеством. Карабекир, надо вам сказать, пишет религиозно-моральные наставления для солдат — печатаются брошюрами в Сарыкамыше, в казенной типографии… «Варлык» пишет и полезное: «Алкоголь — это яд. Нет питья хорошего для организма. Пьянство делает человека ненормальным».
— О политике что?
— Никакого внимания делам Ангоры. А вот всматривается в близлежащие районы Персии. Персия, мол, станет на ноги, лишь приняв покровительство Анатолии, то есть Карабекира!
— Князь! С Ангорой где-нибудь все же сходится?
— Ни в чем! Например, приехал в Сарыкамыш писатель Махмуд Садык, сотрудник жуткой константинопольской газеты «Пеям-Сабах», предающей освободительное движение. Но «Варлык» помещает приветственную статью — «неутомимый работник», «отец современной печати», «дорогой гость» и так далее.
— Как хорошо, что я не поехал в Сарыкамыш! — Фрунзе встал, прошелся, глотнул мутно-белой бузы из стакана. — Не отравлюсь? У меня капризный желудок… Последний вопрос — о российском имуществе в Трапезунде.
— Отряд Ляхова оставил его в апреле восемнадцатого, — стал рассказывать Голубь. — А с осени целых два года Трапезунд оккупировали англичане. Что ж, они передали российское имущество русским. Но, конечно, не большевикам, а белогвардейцам. Помогли Деникину, он стал вывозить это военное имущество, но успел не много — турецкие патриоты взорвали склад снарядов и ручных гранат. Такой получился взрыв, что едва не посыпалась вся восточная часть города! Потом комиссия разбазарила часть имущества — автомобильные моторы продала иностранцам… Выручку, между прочим, присвоила!
— Как жаль, что не Кемалю достались эти моторы! — воскликнул Фрунзе.
— Оно и сейчас черт знает что творится в порту! Паровозы, рельсы, седла… Вот уже который год все ржавеет, гниет и расхищается. Чрезвычайно обидно. Правда, немного имущества направлено в Самсун, где строится узкоколейка…
— А кто здесь генерал-губернатор — из новых?
— Да, он поставлен Кемалем и, конечно, слушается его. Человек осторожный.
— Не этим ли объясняется его дипломатическая болезнь? Не получил из Ангоры четкой инструкции и мучается, бедняга, не знает, как с нами быть?
Голубь тихо засмеялся:
— У нашего вали положение трудное. Обстановка меняется. Не исключено, что какие-то силы в Ангоре вообще задержали инструкцию… Кроме того, Трапезунд — где-то на окраине зоны влияния Карабекира, которого наш вали, несомненно, побаивается. Именно здесь агенты Карабекира настигли Субхи…
— Словом, нашему вали хочется, чтобы мы поскорее уехали, — сказал Фрунзе. — Пусть нас встречают в Ангоре, как хотят, а он не отвечает за внешнюю политику.
Преодолев полосу шторма, пришел «Георгий» с золотом. Утром консул Голубь заехал на извозчике за турецким казначеем и за Кулагой, вместе отправились на оцепленную солдатами пристань, сгрузили…
Потом, когда красноармейцы с «Георгия», измученные штормовым переходом, повалились в номерах спать, Фрунзе в консульстве подписал с управляющим банком акт о передаче турецкому правительству одного миллиона ста тысяч рублей золотом.
И тогда-то в отделе появился говоривший по-русски чиновник с письмом от вали, принес отпечатанное на глянцевой бумаге приглашение на обед. Фрунзе сказал:
— Передайте, пожалуйста, его превосходительству, что я не один, со мной товарищи.
— Сколько?
— С прибывшими сегодня — двадцать два человека.
Чиновник едва ли не присвистнул:
— Немедленно, передам! Ох-хо…
К полудню, будто уже старый знакомый, он принес билеты на всех.
— Если желаете, будет музыка. Можно повеселиться.
— Спасибо.
— Какие кушанья приготовить?
— Что сами едите.
Кулага заметил, что чиновнику понравился Фрунзе.
— К трем часам всем быть готовыми, намыться, начиститься, — сказал потом Фрунзе Кулаге и остался в номере один.
Кое-что уже прояснилось. Кавказские товарищи, несомненно, преувеличивали опасность Карабекира и перемены турецкой политики. Ответ ангорской газеты на выступление «Илери» вряд ли маскировочный ход. Но вот холодность первого приема на турецкой земле…
В тот же день в порту две турецкие канонерки запустили машины, матросы на пристани похватали с подвод подушки, понесли в кубрики узлы, и вышли в море. В Батум за оружием! Тут же из Батума пришли другие канонерки с патронными ящиками. Так нагрузились, что сели на мель и их стаскивал в глубокую воду только что пришедший «Георгий».
Фрунзе надеялся уже в Трапезунде найти подтверждение своему выводу: позиции Кемаля ныне крепки, и ни Карабекиру, ни другому генералу не удастся совершить переворот.
Прохаживался по комнате и вдруг останавливался… В истории Советских Республик — нэп. Сакарийская битва приблизила военную победу новой Турции. За ней начнется борьба экономическая. И уже сейчас нужна не только военная, но и хозяйственная наша помощь…
Фрунзе по времени еще не мог знать о письме Чичерина в Цека о том, что кое-какие заводы следует передать Турции вместе с небольшим штатом специалистов для развития в этой соседней стране самостоятельной промышленности. Но образ мыслей Чичерина и то, что эти мысли отражают точку зрения Ленина, Фрунзе знал хорошо, он и сам думал то же.
Около пяти вечера, переодевшись, Фрунзе с участниками миссии отправился в городскую управу — к вали на обед. По сторонам белого крыльца с массивными перилами и цветами росли кусты декоративного летнего тополя, или, как называют его в Крыму, веничка. На ступенях ждали Голубь и чиновник, приносивший приглашения. Первый официальный прием…
По коридору управы все шли церемонно, за Фрунзе тянулся длинный хвост сопровождающих. (Ваня с Кемиком — плечом к плечу. Встретились в отеле, обнялись, как братья. «Даешь! Теперь живем!» — сказал Ваня.)
Вошли в большую комнату, навстречу из смежной выступил вали с толпой местных деятелей в визитках. Все уставились на красноармейцев в буденовках.
…Вали опасался, что не без колебаний устроенный им прием может оказаться нежелательным, раз подписано соглашение с французами, от которых Ангора что-то хочет получить. Ангора будет недовольна. Никакого распоряжения, как встречать большевистскую делегацию, не прислала, — принять золото, и все… Вали не симпатизировал ни французам, ни немцам, ни русским, хотел, чтобы оставили Турцию в покое хотя бы теперь, когда уже ничего не осталось от империи. Но Запад продолжает терзать Турцию, и приходится принимать русских, которые, надо признать, увели свои войска после революции. Правда, сейчас русские в тяжелом положении и, возможно, все-таки хотят вырвать у Турции свою долю, как другие…
Вали выдавливал из себя слова приветствия, то и дело прокашливался, и на него было жалко смотреть. Он представил гостю главу трапезундской группы «Общества защиты прав», затем членов городского самоуправления, людей состоятельных и известных. Были тут и крупные коммерсанты. Кто в феске, а кто в меховой шапочке. Каждый делал шаг, любезно улыбался и отступал на свое место.
Вали спросил о дороге, о шторме. Фрунзе тотчас ответил:
— На пути к друзьям не боимся бурь. Когда выбросите оккупантов, станем ездить к вам в поездах. Ведь новая Турция проложит новые дороги?
— Проложит, — твердо сказал вали. — Но Гази учит: «Подальше от золота, штыков и лжи Европы».
— Мудрые слова! Но не учит — «от северных соседей»?
Вали помедлил, наконец поднял глаза:
— Говорят: где гнев, там и вред. Многие века гнев жжет сердца и северных соседей…
— Но говорят также: день проходит — ненависть проходит, — сказал Фрунзе. — И вековые враги становятся друзьями.
Вали взглянул исподлобья:
— Джентльмены с такими же словами пожаловали в Константинополь. Но и с пушками.
— А вы верьте товарищам, которые отдают вам свои пушки! — сказал Фрунзе. — Иначе потеряете этих товарищей. Пусть у новой Турции достанет мудрости не ошибиться! — Тут Фрунзе решил поломать этот официальный тон, неожиданно весело, по-домашнему заговорил на французском языке о парижской кухне…
Оживление: «Он говорит по-французски!» В устах переводчика слова Фрунзе прозвучали и по-турецки. Фрунзе — тоже на турецком — дополнил… «Он говорит и по-турецки!»
В зале накрыты столы. Кто-то из красноармейцев, кажется Скородумов, зашептал: «Михаил Васильевич, головные уборы-то как? По-ихнему, или сиять?» Тому, кто подлаживается, нет веры. Фрунзе снял буденовку, и тотчас все поснимали.
Официанты вошли с подносами, в тарелках кебап — жаркое. Вали за столом глухо произнес свою приветственную речь. Фрунзе поднялся для ответа.
— Вы знаете Московский договор, — начал Фрунзе. — Севрский договор, раздел Турции мы не признаем никогда. Ни на какой сговор против вас не пойдем. Поэтому нам непонятны статьи иных турецких газет о ненужности для Турции дружбы с русскими. Кто другой искренне и честно поможет ей, если не мы, люди Советов?
Перед глазами Фрунзе напряженная улыбка вали. Губы приветливы, а глаза беспокойны. Медлительные, витиеватые, вежливые речи его и полицмейстера — без сердечной теплоты. Полунамеки да полувопросы: правда ли, будто бы… словно бы… Красная Армия… рассердилась на Турцию… все-таки будет воевать…
Фрунзе ответил с такой досадой, с сожалением и с такой горячностью, что вали и полицмейстер, кажется, смутились. Фрунзе сказал:
— Опасаемся вот друг друга, и это значит только одно: Запад добился своей цели, посеял тревогу и подозрения. Западная волчья стая по-прежнему рвется к барашкам Востока. Скрывая истинное свое лицо, высокомерный империализм, будто бы сострадая, называет восточные народы дикими, нуждающимися в руководстве цивилизованного Запада. Мы же говорим — угнетенные, достойные свободы, независимости, лучшей жизни. Вот и судите!
Вали слушал, глядя в тарелку:
— Да, да… Будем надеяться на лучшее.
— И работать во исполнение надежд! Работать, не пугаться. — Фрунзе обеими руками показал на бойцов, с достоинством державшихся за общим столом: — Вот они, красные аскеры. Они перед вами, а не в боевом строю. Разве угрожают, а не кушают с вами баранью кавурму?
Вали закивал, наконец улыбнулся:
— Да, кавурму… кушают…
Исправно ели красноармейцы и турки помоложе. Фрунзе пил айран — напиток из кислого молока, ел дыню, которая здесь называется кавун. Фрунзе спрашивал о занятиях населения, какие в Трапезунде фабрики. Вали заговорил энергичнее, живее. Беспокоит судьба беженцев из уездов, захваченных Западом, королем, — надо накормить, расселить… Нет керосина… Шайка дезертиров орудует…
Фрунзе сочувствовал, и старые глаза вали уже теплее смотрели на русского.
…Через несколько дней газета «Тахиде-Афкяр» — «Единомыслие» напечатала следующее:
«По приезде в Трапезунд чрезвычайной миссии Украины последней оказано подобающее гостеприимство. Был дан обед, на котором присутствовал губернатор Хазин-Бек, депутаты и государственные служащие. Во время обеда оркестром были исполнены турецкие песни. Михаил Фрунзе произнес дружественную речь, передал привет турецкому народу и армии…»
Поздно вечером при фонарях в отеле появились двое — вежливо-быстрый, гибкий человек с влажными черными глазами и с ним — полный, неуклюжий, губастый. Ваня проводил их к Фрунзе. Сюда же поспешил с блокнотом Кулага, на ходу бросил Ване: «Репортеры».
Константинопольская газета «Вакыт», издававшаяся под носом у английских оккупантов, завуалированно поддерживала Мустафу Кемаля. Ее редактором был Ахмет Омин. Как и во время мировой войны, он, теперь иносказательно, выступал против планов Антанты…
Репортеры ехали из Ангоры. Зайдя к Фрунзе, гибкий пытался говорить по-русски, но его невозможно было понять. Тогда он сказал по-турецки: «Разреши спросить». Фрунзе по-турецки же ответил: «Подожди», призвал переводчика и сам стал задавать вопросы. Губастый молчал, а гибкий охотно отвечал. Разговорились, и он стал ругать цензуру и штрафы оккупантов в Константинополе. За портрет Кемаля газету закрыли на десять дней. Убыток, разорение! Затем стал издеваться над глупостью английского цензора, который — ха-ха-ха! — по ошибке вычеркнул цитату — ха-ха! — не зная, что она из библии, ему почудился некий намек. Хочет, чтобы газета писала: «Советская Россия намерена захватить Турцию».
— Но я знаю: у вас голод. Вы устали, — сказал репортер.
— Мы и сытые не пойдем захватывать, — ответил Фрунзе. — Вам, молодому человеку, надо понять, что произошло в мире. Мы не предадим, ибо это подсекло бы самое основание, корни наши…
— Это все чрезвычайно… вот записал, — быстро проговорил репортер и засмеялся: — Я чувствую себя большевиком. Никому не говорите, иначе там убьют. Оккупационный военный суд ставит к стенке во дворе с толстыми стенами. Расстреливают после зачтения приговора и молитвы.
— Вы не большевик, но человек смелый, — сказал Фрунзе. — Задавайте теперь свои вопросы.
…За чаем Кулага рассказывал Ване:
— Репортер задает свой вопрос: «Цель вашей миссии?» А Фрунзе: «Подписать договор и передать борцам за независимость и лично Мустафе Кемалю привет от Ленина». И сам ставит вопрос на ребро: «Причины недоброжелательства и сварливого тона некоторых турецких газет?» Репортер раньше все смеялся, теперь задумался, говорит: создалось впечатление, что Советы от Турции отвернулись и ей, мол, приходится Западу «селям давать». А Фрунзе сейчас же: «Но разве это не ложное впечатление? Вот же видите, мы приехали, говорить будем в Ангоре. Наш «селям» не идет в размен, мы не «сарафы», не менялы…» Репортер слушал, слушал, вскочил и говорит: «Как приеду, немедленно передам Ахмету Омину точный отчет. Только бы не все вырезала цензура! Никто еще не знает о вашем приезде, я первый расскажу». Потом Фрунзе спрашивает: «А где там Врангель у вас?» — «Ходит по мосту через Золотой Рог, — отвечает репортер и снова смеется. — Его бедные солдаты еще не все переведены в Болгарию. В Галиполи весь Кутеповский корпус стоит».
— Да, — сказал Ваня, — прошлый год они в меня стреляли, а теперь, что ж, могу и простить, если окончательно положат оружие!
— И вдруг, — продолжал Кулага, — этот губастый, немой заговорил, да так чисто по-московски: «Гражданин Фрунзе, я — эмигрант, увязался вот за турецким коллегой. Крайне волнуюсь, что генерал Яков Александрович Слащев… жив ли? — «Бывший генерал? — вроде совсем не удивился командующий. — В Москве он, преподает на курсах «Выстрел». А почему так волнует?» Губастый аж трясется: «Я давно всем говорю: большевикам можно верить… Имел даже неприятности: один нетрезвый офицер пригрозил пристрелить меня… Хочу убедиться в своей правоте. Крымская катастрофа всех ослепила. Вы не можете представить себе, как поломалась жизнь!» — «Нет, гражданин журналист, вполне могу. Только сначала слепота, потом катастрофа, а не наоборот!»
— Здорово сказал командующий! — воскликнул Ваня. — В точку.
— А губастый то ли плачет, то ли смеется, чувствуется, парень хватил лиха. Говорит: «Все от малодушия. Когда в Севастополе лез к беженцам на пароход «Мечта» — какая насмешка, «Мечта»! — я уже понял: лучше бы в воду. Один поручик бросился за борт, но тот самый нетрезвый, что сулил мне пулю, расстрелял тонущего… Вернуться в Россию у меня не хватает воли. Боюсь Чека…»
— Что же он, не знает про амнистию?
— Командующий так примерно и ответил: «До вас заходил ко мне бывший председатель союза русских граждан в Батуме, бывший генерал, ныне учитель Тэрмен, потомок обрусевшей гугенотской семьи. Как вы, побаивается возвращаться. Вернее, побаивался. Я убедил его. Пожалуйста, передайте всем: клевета об ужасах Чека идет от злобы, от слабости». — «Да, это так, гражданин Фрунзе, — вдруг засмеялся, журналист. — Тот злобный офицер, между прочим, грозил застрелить всех — и Слащева, и меня, и даже… вас! Пьяное бормотанье, конечно, А мне лестно: с вами, так сказать, на одной доске!»
— Вот сволочь, этот какой-то офицер! — вскочил Ваня. — Но я первый всажу в него! Только бы углядеть… Только бы мне момент углядеть, если что…
В Трапезунде же, пока море волнуется, Фрунзе съездил в гости к начальнику дивизии полковнику Сабит Сами-бею. Визит!
Средних лет, невысок ростом, чисто одет. Встретил на улице возле своего штаба. Отдал честь красноармейцам, ставшим погреться на солнце чуть в стороне. Пожимая Фрунзе руку, заговорил по-немецки, перешел на свой…
На стенах и на полу его приемной — ковры. Овальный столик, ваза с фруктами, сигареты… Сели к столику. Мягко ступая, вошел аскер с подносом, осторожно составил стаканы с чаем, розетки с сахаром.
Фрунзе интересовали настроения в турецкой армии, но разговор начался с вежливости. Тихо улыбаясь, Сабит Сами-бей сказал:
— Прошу прощения… Я был вынужден лишить себя удовольствия видеть вас на приеме у вали: я проводил в это время операции против шайки разбойников Курбана. Очень трудно. Неуловимы. Знают тропы, пути в горах. Принимают дезертиров. Убивают аскеров. Я был вынужден…
Фрунзе сказал:
— Вполне понятно. Мы понимаем: всюду фронт. Всюду огонь… Анатолия в огне…
— Да. Здесь все еще действуют понтийцы — сепаратисты, вожди которых хотят взять наше Причерноморье, под видом воскрешения древнего государства Понт, умершего шестьсот лет назад…
— Это — государство Митридата, ставшее потом Трапезундской империей династии Комненов?
— Точно так, существовавшее в тринадцатом веке.
— Как же это вдруг началось? — спросил Фрунзе.
— Клематиус — имя одного монаха. Он уехал было в Америку, но вернулся, чтобы участвовать в разрушении Турции. Есть в Инеболу холм, называемый Монастырь. Здесь Клематиус устроил явку для наших врагов. Стали разжигать вражду. Идея Понта завела многих румов — турецких граждан в военные отряды. Эти отряды стали бандами грабителей и убийц. Таково качество идеи.
— Так легко подняли оружие румы-крестьяне?
— После Мудросского перемирия, — отвечал Сабит Сами, — к нам получили свободный доступ антантовские агенты. Умело агитировали: покоряй мусульман-дикарей, истребляй кемалистов, отними у них власть… Приехали пропагандисты даже из американских учреждений… Управляющий табачной фабрикой «Режи» связался с румами Центральной Анатолии. К несчастью, западные деятели преуспели в обмане анатолийских греков. Собрали и в Закавказье армян и греков, обманули и их, отвезли в Анатолию воевать против нас…
— Признаюсь, не знал!
— Их одевали, кормили под видом эмигрантов. С христианской добротой. Офицеры прибывали под видом членов миссии Красного Креста… Митрополит провел демонстрации по всему побережью и на плато. Христиане в церквах проводили военную подготовку. Афинский премьер-министр дал вселенскому патриарху инструкции… Офицеров присылают афинских, английских, даже из армии Врангеля.
— Откуда же берут оружие? — спросил Фрунзе.
— У Англии и у Греции много кораблей… Они близко подходят к нашим черноморским берегам, спускают лодки, груженные винтовками. Раньше подходили и русские…
— Царские, — поправил Фрунзе. — Хочется разграничить.
— Да, да, — согласился Сабит Сами. — Русских греков снабдили оружием, отобранным у Энвер-паши на Кавказском фронте. В горных селениях румов появились арсеналы. Винтовки, бомбы, пулеметы, амуниция… И вот отряды Понта заняли проходы в горах. Под руководством Антанты начали войну. Жертвы… Ответные действия… Чем дальше, тем больше…
— Я начинаю понимать положение и боль Турции…
— В Константинополе сформировали секретную полицию Понта. На миноносце «Эйфель» привезли к нам целый отряд…
— Но все же большого успеха отряды Понта не достигли?
— Взять всю власть они, конечно, не смогли. Оставалось, повторяю, поджигать, грабить, убивать. Это делали и делают с неслыханной жестокостью.
— Но сейчас, я полагаю, огонь гаснет, сходит на нет?
— Сводится нами на нет. Я получил указание Гази принять меры… На плато преследовал понтийские банды Третий армейский корпус. Теперь, после Сакарийской победы, мы тверже держим в руках побережье и горы. На дорогах через каждые десять верст — наши позиции. Румы начинают сознавать, что зря проливают кровь сограждан-турок, напрасно раскалили неслыханное ожесточение…
Фрунзе услышал, как велико отчаяние жителей Малой Азии, которые давно стали игральными картами мировой азартной игры президентов и премьеров. Воссоздать государство Митридата, покоренное когда-то Римом! До чего же это цинично — древней историей оправдывать злодеяния, убийство соседа, с которым прожил в мире шесть веков и даже пользовался его силой. Долгие века турки и румы мирно торговали, рядом строились, растили хлеб, пили воду из одного источника. И вот превратились в ярых врагов. Из западных санджаков изгоняется турецкое население, из Причерноморья — мужское греческое.
Фрунзе рассказал полковнику о циркулярном обращении Чичерина ко всем правительствам: отмечены факты злодеяний оккупантов, и об ответе: факты доведены до сведения Афин, и только-то.
Оказалось, полковник Маркса читал в подлиннике и отчасти разделяет коммунистическую программу. Находил, что в турецкой армии идея дружбы с Советами пустила глубокие корни… О его отношении к личности командующего Карабекир-паши Фрунзе, разумеется, спрашивать не стал.
Полковник проводил гостей до экипажей, вновь взглянул на красноармейцев у подъезда. Буденовки!
В экипаже, отъехав, Фрунзе весело сказал:
— Симпатичный, отличный полковник! «Манифест» читал… И смотрите, ненависти вообще к грекам или к армянам у него никакой! Умница… А война идет ожесточенная. Очень! Только и слышишь слово «харб» — «война»…
Вечером Фрунзе записал в дневник:
«То, что я услышал о подвигах воинства Константина, не поддается описанию. Уведено поголовно мужское население пленниками… сносятся целые селения. Толпы беженцев, лишившихся крова и имущества, заполняют сейчас всю Анатолию… Те же взаимоотношения между воюющими сторонами, что во времена Аттилы и Чингисхана… Турецкий крестьянин твердо продолжает выносить все тяжести войны и сохраняет упорную решимость бороться до изгнания врага. Другого выхода у него нет».
Еще только выехав из Харькова, Фрунзе думал о том, как нужен мир и Республике, и Турции самой. А когда проехал Кавказ, услышал тревожное — нападут турки! — когда услышал Кемика, который с ужасом говорил о прошлом, когда увидел нефтяников-азербайджанцев, грузин, армян, для которых война — у ворот, и, наконец, теперь, в Трапезунде, когда ближе узнал о греко-турецкой вражде, вызванной исключительно подлой и провокаторской работой империалистов, — он подумал, каким счастьем для миллионов людей был бы советско-турецкий крепкий, незыблемый мир и союз.
Горы за Трапезундом труднопроходимые. К югу резко поднимаются, разрезаны ущельями. Нагромождение скал, теснины, а внутреннее плато рассечено сбросами. От берега к перевалам — лишь тропы. Даже западнее нет аробных дорог: крестьяне свозят с поля хлеб на санях либо вьюками на буйволах. Надо плыть в Самсун. Затем и пришлось ждать у моря погоды.
По разговорам на пристани, в торговых рядах и на обедах Ваня узнал за дни шторма немало турецких слов: «чердак», «кушак», «папах» звучали как русские.
Шторм передвинулся, можно ехать дальше. В отеле появился юзбаши — капитан. «Баши» — «башка, голова». А что такое «юз»? Он в темной короткой шинелишке, в талии перехвачен ремнем, от горла — ряд блестящих пуговиц. Стройная фигурка. Ваня повел его к Фрунзе, узнал, что звать юзбаши Хасан, прикомандирован сопровождать миссию. Фрунзе спросил, на каком языке говорит. Хасан довольно бойко залопотал на русском: долго жил в Баку, по воле аллаха служил в мусаватистском флоте, ходил по Каспию, дрался с большевиками. Но теперь большевики, сказал, ему «наравятыса». Почему? Когда приехал на родину — увидел картины нашествия оккупантов.
— Они убили моих родственников в садах возле Смирны, срубили сады. Большевики помогают изгнать их. Только глупый дерется теперь с большевиками… Я не глупый!
Конечно, время дает ум.
…К последнему дню ноября затих грохот моря. Из окон увидели, что волны улеглись. К темну и снялась миссия. Экипажи затарахтели к причалу: «Георгий» повезет миссию в Самсун.
На набережной под фонарями на этот раз все было как полагается. Провожать приехал сам вали, с ним полковник Сабит Сами и полицмейстер. Фрунзе увидел: поблескивают над головами, кажется, пожарные каски. Нет, оркестр! Под турецкий марш труб и барабана на мокрой мощенке пристани в красноватых огнях, пришлепывая, шел невесть откуда взявшийся взвод почетного караула.
«Ага! — подумал Фрунзе. — Вали протелеграфировал в центр и получил инструкции? Нас в Ангоре ждут?»
Несмотря на хмурую погоду и — впереди — черную ночь, на душе стало весело. В ответ на лучшие пожелания хозяев Фрунзе обеими руками жал каждому руку, по-восточному прикладывал ладони к сырым перекрещенным на груди ремням.
Юзбаши Хасан, молодцевато выкатив грудь, ловко сошел по трапу, мелькнул у фонаря и пропал в глубине лодки. Когда спустились Фрунзе и Ваня и катер отвалил, оркестр ударил громче и слышался, пока лодка шла к «Георгию». Наконец стало тихо, только стук машины и плеск волн.
На палубе Фрунзе прошелся в сопровождении капитана «Георгия». Тот хрипло говорил:
— Здесь под брезентом пулемет… Еще два по бортам… На носу орудие… Но снарядов — одна жалость… Команды пятьдесят человек… Есть винтовки.
Фрунзе горько усмехнулся:
— Дредноут Черноморского флота!
— Машина исправная. В случае погони — уйдем.
Наморси — начальник морских сил Республики распорядился во всех случаях помогать кемалистам, перебрасывать боеприпасы в анатолийские порты, перевозить дипкурьеров… В Черном море ходили суда типа «Строгий» и «Свирепый» — всего лишь двести сорок тонн водоизмещением. «Георгий» был вот из таких.
Люди на палубе стали у борта, прощались с Трапезундом. Фрунзе снял буденовку и, глядя на блещущие под лучом прожектора волны, наклонил голову:
— Товарищи, почтим память Субхи.
Стучала машина. «Георгий» шел вдоль берега в сторону Босфора. Разлеглась ночь, в черноте неба светились крупные звезды. Ване хотелось спать, но за бортом, невидимая, дышала тревога.
В каюте, в тепле Ваня сказал, что «моментом» организует чай. Юзбаши Хасан, изображая спокойствие, сказал, что не откажется от чая. Фрунзе спросил капитана об обстановке на море.
— Слава аллаху! — захрипел капитан. — Покуда что удавалось избегать нападений… Антантовские корабли блаженствуют себе в Мраморном море, топливо имеют, вооружение полное. В Черное море ходят, когда хотят… Через Смирну подбрасывают королю то, сё…
— А как турки принимают вас? Я слышал, придираются?
— Последнее время — да. Коменданты на берег не пускают. Но турецкие матросы нас благодарят… за спасение!
Капитан рассказал, как однажды турецкие корабли «Эддин реис», «Перевеза» и транспорт «Шахинн» бежали из-под носа англичан из Босфора, англичане погнались и захватили их в Синопе, разоружили. Но сто пятьдесят моряков-патриотов, все храбрецы, сумели и из Синопа увести свои корабли, бросились к кавказским берегам. Кемаль обратился к Ленину, и вот южнее Геленджика мы приняли турок, благополучно провели в Новороссийск и поставили под защиту береговой артиллерии. Матросов взяли на довольствие, корабли вооружили.
— Сам Мустафа прислал нам в Новороссийск благодарственную телеграмму, — сказал капитан. — Где-то в марте в полном снаряжении отправились они в кемалистский порт на боевую службу.
…В середине ночи вахтенный сигнальщик различил в черноте моря белые огоньки. Параллельным курсом шел какой-то корабль, верно из тех, которые хозяйничали в Черном море. Греческий? Английский? Через полчаса сигнальщик доложил:
— Приближается…
От неизвестного судна прянул и тотчас по небу махнул, затем уперся в море белый луч прожектора.
Капитан взошел на мостик. В это время вахтенный сообщил:
— Сигналит — остановиться.
На «Георгии» объявили тревогу. Люди как один поднялись, заняли места у пулеметов и орудия. Красноармейцы приготовили винтовки. Матросы расчехлили спасательные лодки, раскрыли ящики с пробкой. Юзбаши Хасан заволновался: если судно греческое и возьмет «Георгия» на абордаж, его, турка, захватят в плен.
Капитан доложил Фрунзе, спросил:
— Что делать будем, товарищ командующий? Думаю, не останавливаться.
— Да. И на сигналы не отвечать.
Капитан велел погасить бортовые огни, даже прожектор «Георгия», по курсу парохода освещавший море, чтобы вовремя заметить случайную мину и отвернуть от нее. Со стороны открытого моря вновь поступили сигналы неизвестного судна — остановиться.
— Ни в коем случае, — повторил Фрунзе. — По-моему, только вперед! В такой темноте никто никакими пушками нас не поразит.
— Опасаюсь мин, товарищ командующий, если без прожектора все идти.
— Рискнем…
Вскоре вахтенный доложил, что с правого борта все ближе огни чужого судна. Фрунзе спросил, можно ли здесь прижаться к берегу.
— Скалы, товарищ командующий, — ответил капитан. — Сплошные скалы…
— Так ведь и для разбойника скалы. Он побоится и отвернет.
— Сейчас берег немного отступит, и мы круто повернем, — согласился капитан.
Пират продолжал прижимать «Георгия» к скалам.
Сигналы все ярче, колючее. Казалось, что чужое судно уже совсем вот подошло к «Георгию». Юзбаши Хасан на палубе решил, что лучше переодеться, спрятать свою турецкую военную форму — если судно греческое…
Ваня одного с Хасаном роста:
— Хорошо, юзбаши, принесу сейчас свой запасной комплект.
Хасан, не мешкая, надел красноармейскую форму, горячо поблагодарил. Ваня поправил на его голове буденовку:
— Не бойся, и так и так в обиду тебя не дадим.
Фрунзе неподвижно, казалось, в полном спокойствии стоял под электрическим фонарем, освещавшим кружок на палубе.
Чужие огни теперь были слева, как если бы «Георгий» вдруг повернул и пошел обратно в Трапезунд.
— Вот, кажется, он уже и потерял нас, — сказал Фрунзе.
Погас чужой прожектор, мрак сгустился. Постепенно люди на «Георгии» успокоились, Хасан сидел на ящике, сгорбленный, с влажными щеками, бормотал:
— Покарай их, аллах!
За горами взошло солнце, и Ваня впервые увидел палубу «Георгия» при дневном свете. От ночной тревоги не осталось и следа. Орудие укрыто. Под замасленным брезентом угадывался «максим».
Весь день «Георгий» шел вдоль обрывистого кряжа, мимо редких селений в ущельях. Наблюдение за морем по курсу велось и днем: случалось, мина заплывала даже в порт. Ваня стоял с командующим у борта, смотрел, как играют в море дельфины, которых древние почитали сказочными животными. Хорошо! Словно и нет в мире никакого «харб» — войны. Фрунзе сказал:
— Ишь ты, провожают! А гладь-то какая, кажется, что по Волге идем.
Фрунзе отправился полежать, почитать. Показался Кулага с папкой в руках. Ваня встретил его вопрос сом:
— Скажи, чем тут война окончится, кто победит?
— Иван Мудрый, ты же сам все знаешь.
— Турки, думаю! Антанта ныне — обыкновенный напившийся комар…
— То есть? Здоров ли ты? Ты, брат, в тупик меня загнал…
— А что? Комар, который насосался крови, разбух. Летать уже не может, чуть прижми — и мокрое место от него осталось.
— Фило-ософ… Иван Спиноза! — сорвалось у Кулаги.
Странно, что он, грамотный и думающий, не мог сразить простецкого Ваню и только раздражался его неожиданной логикой. Любой спор между ними заканчивался насмешничаньем, и, недовольный собой, Кулага стремительно уходил. Сейчас он сказал:
— Частушки неплохо сочиняешь, а в политике вот плаваешь, вернее, тонешь… Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает… Охотник бегает, зайчик прохаживается, только в сказочках бывает подобная нелогичность… Так и твои комариные соображения…
— Ладно, — сказал Ваня. — С Кемиком-то будешь теперь мириться, нет? Какая с Кемиком у тебя политика?
В десять вечера темная даль по курсу искололась стрелами от многих огней. Цепь огней будто петлей охватила внутренний рейд Самсунской бухты. В нее и вошли. Обозначились темные корпуса пароходов. В полутьме между ними ходили лодки. В резком свете прожектора выпятился толстый поднятый нос военного корабля. «Георгий» прошел мимо него неширокой полосой, блеснувшей воды. Это был американский «стационер» — миноносец, будто бы охранявший своих в Самсуне. Он пришел незадолго до «Георгия». Видимо, это он, американец, и сигналил ночью «Георгию» — остановиться.
…С первых же дней революции в России богатая Америка вместе с Антантой кричала: «Остановить!» Американский консул в Москве Дьюит Пуль встретился с мятежными белогвардейскими генералами. Америка поддержала высадку англичан на севере России, сама послала свои военные корабли в гавани Белого моря. Президент Вильсон отказался принять полковника Робинса, который привез из Москвы мирные предложения Совнаркома. Сколько раз обращались к Америке с призывами — через консула, через представителей нейтральных стран, в радиограммах, через друга Советской России Нансена. Нет! Вместо мира — нота государственного секретаря итальянскому послу: США не собираются признавать Советскую власть, никакому другому государству признавать не советуют… И вот ловят советского «Георгия» в Черном море, приказывают…
Слышался гром цепей лебедки, гул прибоя — волна билась о камни набережной. «Георгий» бросил якорь. Спустили лодку, а в нее — юзбаши Хасана, снова надевшего свою форму… Он вернулся с властями, и миссию группами перевезли на ночной берег. Здесь пахло конским потом, стучало множество экипажей, громоздились горы имущества… Из темноты с гортанным, будто задушенным криком вынырнула орава носильщиков в пиджаках, надетых на голое тело, похватала вещи миссии и с ними исчезла. Затем экипажи с шумом и грохотом перебросили миссию в какой-то конак, то есть особняк. Это был отель «Монтика-Палас». Сюда вдруг один за другим — караваном — подошли те носильщики с вещами, по-турецки — хамалы, которые обслуживали гостей. Они косились на объявившихся здесь полицейских, суетливо перекладывали мешки и ящики с места на место. Ваня не понимал, в чем дело:
— Чего это вы?! Мешки давайте сюда.
Но сразу же понял, когда подошедший Хасан приказал:
— Носильщики, положите же вещи, и прочь! Оплаты нет. — А к гостям обратился с почтением: — Да будут светлы ваши очи. Вы находитесь под высоким покровительством нашего государства, не расходуйтесь, прошу вас.
Ване, Кулаге, всем было неловко. Но вот полицейские завернули за угол, носильщики сгрудились вокруг гостей, стали хватать за руки:
— Большевик, послушай, полиция, ах, говорит, не платить за работу. Но ведь Ленин — да? — справедливый человек, не обидит рабочего.
Кулага взял руку носильщика, положил деньги на его ладонь, прихлопнул своей. Ваня тоже похлопал хамала по плечу:
— Возьми! От красных солдат. Понял? Коммуна! Коммуна!
Равнина Самсуна с трех сторон замкнута горами. Город у их подошвы подковой охватывал залив. Торговый город, коммерция-негоция. Дороги отсюда во все концы… Из окна отеля Ваня увидел на рейде шхуны и парусные лодки под названием «сандалие», действительно похожие на сандалию. Две пристани на железных сваях. Вывозили отсюда много овец, хлеба, шерсти, кож. А сгружали здесь сахар, мануфактуру и американский керосин.
Белые домики кучно стояли на склонах. Первый этаж каменный, второй деревянный, крыши черепичные и железные. Пока в городе тихо. Только вот в холле отеля весь день толкутся бежавшие с Кавказа…
Раньше было много консульств, ныне одно — американское. Если дела пойдут хорошо, сказал командующий, то вновь откроется и русское, теперь — советское.
Утром после чая в номере, подпоясываясь, командующий подошел к приоткрытому окну, посмотрел вдаль:
— Еще сутки, и тронется наш караван… Пойдем по шоссе на Сивас. Тут-то и держать карабин наготове.
— Не привыкать, Михаил Васильевич, — Ваню задело название «Сивас». — Вроде «Сиваш», Михаил Васильевич… Ведь это кому рассказать, как бились… А здесь, в отеле, в холле этом и в ресторане внизу — эти, беляки… Спускался за чаем, видел. Опасаюсь…
— Всех подряд не бойтесь. Среди них немало обманувшихся… Птицу кормом, а человека словом обманывают. Вероятно, понимают теперь… Кстати, вы лично как голосовали на том собрании в школе — расстрелять или помиловать Слащева?
— По человечеству если, то его казнить следовало. Бешеный волк и тот меньше виноват. Но я по понятию голосовал — за амнистию, чтобы постановление ВЦИК исполнить.
— Значит, сознаете, что ныне опасна не только военная, но и провокаторская работа белогвардейцев. Белые генералы заинтересованы в солдатах, вот и отнимайте у генералов главное — людей.
Ваня надел буденовку, сунул браунинг в карман:
— Пойду, Михаил Васильевич, посмотрю обстановку.
Получив разрешение идти, Ваня спустился было вниз. Обеденный зал гудел, наполненный этими беженцами… Но вдруг из окна увидел Ваня, что прямо к отелю катит экипаж на паре коней в нарядной, с бляшками, упряжи. Кто-то в холле сказал, что это едет мутесариф — губернатор.
Ваня пушинкой взлетел наверх — поприбирать табачный пепел и всякую крошку в апартаментах. Не успел вздохнуть, как с визгом открылась дверь и впереди небольшой команды вошел толстенький, загорелый, веселый турок в малиновой феске с кисточкой.
— Приветствую вас, выдающегося предводителя Фрунзе, рекомендуюсь лично: мутесариф Феик! Будьте радостны у нас. Спасибо, что приехали. Я верил: Красная Армия не будет против нас воевать!
Милый человек, ему инструкции ни к чему, не велика птица, за политику не отвечает, просто рад приветствовать честных гостей и с ними повеселиться, — он расцвел, пожимая руку командующему. И ведь не прикидывался! Сказал: «Как приятно ваше общество». Острым глазком кольнул Ваню и — цап с его головы буденовку, примерил на себе… Умный, видимо, никаким наговорам не верит!
Феик еще немного поговорил и вдруг всех зовет ехать в самоуправление, там уже собрались депутаты, он уже приказал подать экипажи — в Самсуне, слава аллаху, извозчиков хоть отбавляй.
Ехали недолго, и вот он, конак с зеленой крышей и высокими окнами на втором этаже. В зале за длинным столом чинно сидели на гнутых стульях степенные турки. Поздоровавшись с ними, подсели и начали разговор. Турки мало что знали о большевиках, задавали смешные вопросы. Один, в очках, сказал:
— Некоторые личности утверждают, что большевики — это джины, шайтаны. Если мы не уйдем от них, то они уничтожат нашу душу, мечети взорвут, с женщин сдерут покрывала. Всех загонят в ущелья без выхода. Мужчин отвезут в русские степи — работать вместо скота.
Командующий долго смеялся, потом сказал:
— Неловко отвечать на подобный вздор. Он сочиняется людьми, которые хотят обмануть других людей и так удержать свою власть.
Турок в очках кивнул: я и не верю.
Командующий заговорил о торговле, и мутесариф Феик тотчас сказал:
— Ах, этот король Константин! Захватил лучший порт, губит посевы, скот, стреляет по кораблям, торговать совсем не дает. А нам весьма желателен честный товарообмен…
Анатолии нужен цемент, железо, ткани, посуда. Взамен предлагает шерсть, кожи, сухофрукты. И хлеб! Пшеницу! И хороший табак!
— Привозите нам бакинский керосин! — попросил Феик. — Ведь американский такой дорогой. А бакинский привозят лишь контрабандисты.
— Каким же путем? — насторожился Фрунзе.
— Морем. В сандалие везут завинченные банки. Перевернется сандалие — не утонет банка с керосином. Дайте законный керосин.
Все засмеялись. А Фрунзе тихо — сидевшему рядом Дежнову:
— Сейчас и продумать бы нашему Внешторгу, и решить керосиновый вопрос… Стало быть, и керосин…
Ваня вспомнил, как в долгие зимние вечера в Шоле мать ходила к соседям одалживать плошку керосина.
Беседа в доме самоуправления продолжалась. Фрунзе отдавал себе отчет в том, что впечатление, какое оставит миссия у местных властей и у населения, несомненно скажется в Ангоре во время официальных переговоров. Он чувствовал, что турок волнует неизвестность — как смотрит советская сторона на переговоры Турции с западными странами, на соглашение, только что заключенное с Франклен-Буйоном?
Фрунзе поднялся за столом:
— Мы с самого начала идем к мирным соглашениям. Все живут на одной земле и связаны общими экономическими отношениями. Из них не выпрыгнешь… Турция ведет переговоры с Западом? Хорошо. Но только бы не попала в кабалу. В этом случае борьба турецкого народа и наша поддержка окажутся напрасными. Мы не против соглашений, мы против кабалы.
Речь Фрунзе произвела хорошее впечатление… Мутесариф, с ним депутат Национального собрания от Самсуна Эмин провожали Фрунзе к отелю.
Разговорчивый и любезный, мутесариф Феик показывал то на порт, то на дома: смотрите — Самсун, а там в горах — Хавза, это города нашей революции. Мустафа Кемаль высадился вот здесь, шел по этой вот набережной. В Самсуне, в Хавзе сделаны первые шаги для объединения нации. Отсюда Кемаль посылал циркуляры и воззвания в армейские корпуса, в «Общество защиты прав», к народу. И собирал друзей.
— Кого вы имеете в виду? — спросил Фрунзе.
Вмешался Эмин:
— Я позволю себе произнести их имена. Это храбрейшие Рауф, Рефет и Фуад. Во главе с нашим уважаемым Гази однажды ночью они собрались тайно в темной комнате и решили…
Бросилась в глаза взволнованность Эмина. Он вчера зачем-то приехал из Ангоры. Будто бежал. Похоже, там у него какие-то неприятности.
— Личность многое решает, — сказал Эмин. — Рекомендую обратить внимание в Ангоре на известнейшего нашего деятеля Рауф-бея.
— Несомненно, встречусь с этим господином, почту за честь.
— Я скоро вернусь в Ангору, — сказал Эмин. — Надеюсь содействовать вашей встрече с этим выдающимся деятелем…
— Заранее благодарен, — и Фрунзе обратился к загадочно молчавшему Феику. — Кажется, и в Самсуне высаживались английские войска?
— Увы, да, и устроили базу для действий против Крыма. Было неспокойно. Местные румы нехорошо вели себя, убивали, жгли. Власти растерялись. Войск нет. Все средства расхитили оккупанты. Но Гази не покинул нас, пока не добился освобождения Самсуна…
— Самсуна не покинул также Рауф-бей, — вставил Эмин.
— В несколько дней Гази привел в порядок дела Самсуна, укрепил власть. Подтянул войска… Переписка шла с Ангорой, Эрзерумом и Сивасом. А из Западной Анатолии в эти дни поступали только случайные сведения. Телеграфисты часто сами от себя сообщали: враг захватил Манису… оккупационные войска появились там-то… Двадцатый корпус выступил пешком, где находится — неизвестно… Или вдруг сообщение: мятеж в Кастамуни… беспорядки в Кайсари. Английские прислужники повсеместно пытались взять власть, но Гази предупреждал их намерения.
— Кемаль и Рауф работали вместе, — твердил депутат Эмин.
— В Хавзе он дольше пробыл, — продолжал мутесариф. — Готовилась высадка константинопольских офицеров в Самсуне. Они имели указание захватить Мустафу Кемаля. Он об этом узнал, сам захватил их и заставил служить нации.
Мутесариф посоветовал Фрунзе не ездить ночью даже с охраной.
…Фрунзе и в Самсуне нанес визит местному воинскому начальнику.
Стоя у низкого стола посреди комнаты, украшенной красно-коричневым ковром, негнущийся, высокого роста человек приветствовал русского резким движением руки. Он слегка наклонил стареющую голову в меховой плоской шапочке и сразу заявил, что он, военный, ни о чем невоенном ничего не знает и говорить не расположен. Фрунзе показал на свою буденовку:
— А ведь и я как будто солдат.
Лицо старого служаки осталось неподвижным. Он отказался изъясняться по-французски и через переводчика прямо спросил, с какой тайной целью прибыла миссия. Фрунзе спокойно ответил:
— Цели открыты. Страны, как люди, не могут быть одни.
Начальник шире раскрыл неподвижные глаза, забарабанил пальцами:
— А твои войска в Батуме?..
Аскер принес и поставил на стол кофе, фрукты. При этом он краешком глаза взглянул на Фрунзе. Так, словно пожалел русского офицера со светлой чистой кожей лица, с ясным голосом, видно мягкосердечного и не очень здорового. Аскер помедлил у двери, словно ждал, что ответит русский о Батуме. Фрунзе ответил:
— Весной, в день подписания русско-турецкого мирного договора, чьи-то войска захватили часть Батума, почту, милицию. Вот и подошла Красная Армия, выручила грузинский город. А те, чьи-то войска и сейчас накапливаются вблизи…
— Чьи-то? — с легким удивлением переспросил начальник, понимая, что Фрунзе говорит о войсках Карабекир-паши, упорно уходящего из-под контроля Ангоры. — Чьи же? Спросим прямо.
— Уж не британские ли?
Губы начальника дрогнули от невольной улыбки:
— Карабекир пока турецкий офицер.
— Почему же не помогает, не шлет вам подкреплений?
Начальник ответил без уверток:
— Этот паша, отделенный от Ангоры высокими горами, горд и дерзок. Его действий я не одобряю.
— Их одобряет зато сэр Харингтон и его разведка, — сказал Фрунзе. — И король Константин, несомненно, приветствует.
Начальник громко проговорил:
— Я не дипломат и доволен твоими словами. Пожалуйста, еще кофе, и пусть себе хитрят дипломаты. Как в России с табаком? Как слушаются солдаты?
Аскер снова вошел, поднос в его руках вдруг качнулся: «Что происходит! Наш-то вроде обрел язык, толкует».
— Будет мир, так и табак будет, — толковал начальник. — Знакомство нужно, чужие головы знать, чтобы не пугаться. Очень хорошо, что приехал в гости, а не воевать. Известия-то приходили тревожные.
Мутесариф пригласил осмотреть знаменитую самсунскую табачную фабрику. Экипажи покатили на окраину города. Ваня и Кемик были с командующим и потом долго вспоминали эту знаменитую…
Снаружи белая, фабрика внутри была черная, табачная пыль ходила облаками и душила людей. Инженер показывал станки, действительно хорошие, автоматические, и объяснял, что самсунские сигареты знает весь мир, что фабрика стоит на французском капитале фирмы «Режи», но теперь контролируется турецкой властью…
Но такой получился момент, что инженер стал совать Ване и Кемику в подарок много пачек сигарет, а брать было неловко, тяжело — стоявшие вокруг женщины-табачницы (инженер сказал: «Работают тут христианки, как более опытные») и девочки лет по десяти все были измученные, белые, как стены этой фабрики.
И другой был момент — женщины, увидев начальство, оставили станки, стали жаловаться, плакать:
— Умираем! Умираем одна за другой. Мужей, сыновей увели ремонтировать дороги, а мы здесь… захлебываемся, кашляем… Совсем туберкулезный воздух… Все умрем… И наши дети тоже… Фабричного заработка не хватает на хлеб… Вечером наши дети, девочки, предлагают себя богатым мужчинам на улице…
Инженер, как и все, слушал печально, сказал, что действительно, много работниц умирает.
Кемик потом говорил Ване:
— Я все думал о Маро… А что, если и она? А вдруг она где-то здесь? Выбежит из-за какого-нибудь ящика, бросится ко мне с криком: «Мой брат!» Узнала бы меня, хотя и в красноармейской форме?..
В Самсуне Кемик ходил с Хасаном по извозным конторам, — подешевле бы нанять лошадей. Торговый Самсун знал, где ему построиться: близко горный проход высотой всего в восемьсот метров. Через него шли караваны с кладью табака с прибрежных плантаций, арбы с фруктами из садов Амасьи, Токата, Османджика. В Самсуне пятьсот лавок, семьдесят пекарен и тридцать караван-сараев — постой для двух с половиной тысяч лошадей.
В конторах Кемик говорил по-турецки. Его спрашивали:
— Ты — турок?
Он отвечал утвердительно. Спрашивали:
— В плен попал к русским?
Не моргнув глазом, сочинял:
— Отец с матерью поселились в Крыму. Я тогда мальчиком был.
— Хорошо, — говорили ему. — Служи русским.
— Они теперь своих армян не пускают против нас воевать.
— Первый случай за тысячу лет.
— Царя вознесли на небо.
— Как только вознесли, так все изменилось.
— Теперь бы еще одного вознести, чтобы враги успокоились.
— Русские помогут вознести.
— Потому и дешево сдам им лошадей.
За упряжку все просили одинаково — сто лир. А лира в конторах Батума в день отплытия миссии шла за двести тысяч рублей. Кемик пил кофе с хозяином самой крупной извозной конторы. Внося задаток, условился, что лошади бессменно повезут до Ангоры, при любой дороге и погоде. Расчет — там с арабаджибаши, старостой в караване.
— Но срока приезда не указываем, — условия ставил хозяин. — А если разбойники, то за убитую лошадь отвечаешь по ее стоимости.
— Э, нет! — воскликнул Кемик. — Пусть отвечает мутесариф! Самсунские лошади, самсунские дороги, самсунские бандиты, Самсун и отвечает.
— Хорошо сказал — поймал, — вздохнул хозяин. — Аллах добрый, за всех ответит. Все от него.
— Что за люди в бандах? — спросил Кемик. — Попадаются ли… армяне?
— Армяне? В наших краях армянских дружин не было. Это где-то там, за другими горами… И кто сказал, будто они навеки наши враги? В моем деле до мировой войны и большого преступления Энвер-паши я имел доход от турецких армян-скотопромышленников. Они были гостями в моем доме. В нашем городе армянские мастера мечеть построили… А в разбойниках ныне турки-дезертиры, черкесы, потом и румы. Есть банды чисто турецкие и чисто греческие. Есть смешанные — в них турки, греки… Вражда… Аллах же не велел. Мы его не слушаемся и вот уже принимаем наказание…
Кемик упорно смотрел, не отводил глаз:
— Кое-кто интересуется: допустим, через Самсун проезжает армянский детский дом и дети погибают от голода…
— Люди помогут… Здесь много богатых, сделают пожертвования.
— А в Эрзеруме?
— Там тоже… Милостыню обязаны подать.
Кемик нанял пятнадцать пароконных повозок. По лошади на человека. В повозках поместится и имущество — ящики с подарками, продовольствие на две недели. Кое-что еще призакупит Кемик в придорожных деревнях, где дешевле.
Земля Самсуна стала легкой. Но турецкая феска все же алая, как кровь… В мыслях Кемика путаница: ущелья, наполненные убитыми, и мирный вид, гостеприимство турок.
…Фрунзе, Андерс и начштаба самсунской дивизии сидели в номере над картой, отмечали расположение застав, опасные подъемы и спуски, неспокойные места.
Ваня тем временем отправился вниз, в гостиную, которая называлась — холл. Через этот холл, полный белогвардейцев, сейчас пройдет Фрунзе — садиться в повозку. Ваня с револьвером в кармане неторопливо спускался по деревянной лестнице. Из темного коридорчика на площадку вдруг выступил владелец отеля, схватил за рукав и потянул к себе Ваню, шевеля черными усами, зашептал:
— Дай совет. Я грек, но меня не трогают. Я русскоподданный. Властям вреда не делаю. Соблюдаю законы. Лучший отель в городе! Все в нем живут: французы, итальянцы, американцы…
— Ничего отель, — подтвердил Ваня. — А что тебе надо?
— Имею просьбу к гражданину Фрунзе, чтобы вступился в Ангоре за мирных несчастных румов… Можно его просить?
— К Фрунзе может обратиться любой… Но, между прочим, товарищ Фрунзе знает, что и где сказать. А я скажу: главное, чтобы люди положили оружие. Для нас все нации равны, грек или турок. Необходимо жить мирно.
Внизу новое препятствие. В закутке под нижним маршем, где легко спрятаться и прицелиться в затылок человеку, сошедшему с лестницы, Ваня обнаружил в тени судомойку, русскую женщину из Крыма. Владелец отеля обычно окликал ее «Манья».
Настоящее имя ее было Матрена. Убирая со столов посуду, она говорила красноармейцам: «Как покушали, сыночки?» Однажды Ваня видел ее заплаканной. В закутке она будто ждала кого-то, красивая, хотя и немолодая, с сережками в ушах. Ваня спросил:
— Что, свидание какое назначила?
— Братик мой, сыночек миленький, забери меня домой…
— Так ведь сам в другую сторону еду, — растерялся Ваня.
— Куда хоть, только с вами. Обманули меня господа.
Семья чиновника увезла ее из Крыма. Увязывала, волокла на пароход их имущество, а на турецком берегу, когда надобность в ней миновала, объявили: «Денег у нас мало, оставайся здесь». И укатили дальше.
— Бросили, как кошку, съехавши с дачи. Дура, дура, дура! — принялась стучать кулаками себе в виски. — Спаси, не сплю, не ем, об одном только думаю: домой, домой…
— Ну, не плачь же ты, ей-богу. Это надо у командующего спросить. На обратном пути, если возможно, то обязательно. Соберешь кофты-юбки, сядешь на пароход и ту-ту-у-у!
— Не обманываешь? — улыбнулась, помолодела.
— Ведь не господин, а большевик я. Всего хорошего желаю. А теперь меня оставь, у меня дело.
Ваня двинулся в холл. Обстановка такая: заняты все стулья у стен и возле овальных столиков с газетами, шахматами и игральными картами. Два десятка человек в полувоенной одежде стояли компаниями ближе к углам зала, мордатые, усатые, носатые, смуглые. Может, осетины или черкесы. Бывшие офицеры белогвардейские, хорошо говорят по-русски… Сейчас ничего как будто подозрительного. Ваня помедлил и сразу же беляки окружили его, с любопытством разглядывали даже пуговицы на гимнастерке. Один другому сказал:
— Смотри, какие стали там эти пролетарии на троне!
— И прически носите? — спросил один, будто насмешливо.
— Как видишь, — ответил Ваня. — Не запрещается.
Через холл грузно прошел к двери Андерс, и Ваня намеренно отдал ему честь. И сразу же вопрос:
— Разве и у вас… под козырек?
— Не обязательно, но при желании, — объяснил Ваня. — Просто здороваемся, как люди. Почему это вас удивляет?
Один, усатый, усталый, задумчиво с усмешкой качал головой, мол, худо повернулась моя жизнь… Зачем же это он и другие пришли сюда? Верно, им снится дом. Поняли, что пропадает жизнь.
Большинство-то беженцев, и вот эти в холле, ненавидят теперь Антанту, которая и втравила в это страшное дело — выступить против Советов. Вот точно как греков и дашнакских армян втравила — выступить против Кемаля. Так она и получилась, пропащая жизнь. Пробавляются теперь мелкой спекуляцией, на паях открывают по турецким городам фотографии и столовые. Генерал Фостиков (прошлый год его стрелковый корпус был накрыт красной дивизией за Сивашом) содержит кафе-шантан и торгует русскими женщинами.
Трудно было с ними говорить. Зачем воевали, зачем десять тысяч и Антона Горина положили на Перекопе? Ваня совсем кратко отвечал на некоторые вопросы. Тем более что кое-кто из спрашивающих и сейчас, возможно, работал на Антанту. Поди разгляди, кто тоскует, а кто прицеливается.
За спиной Вани на скрипучей лестнице послышались шаги, и тотчас один из беляков — он стоял ближе к ступеням — сунул руку в карман, насторожился, прислушиваясь к скрипу. Ваня отступил на шаг и также сунул руку в карман, где оружие.
А спустился по лестнице Кемик. Ваня взглянул на него. В этот момент белогвардеец кинулся мимо Кемика по ступеням наверх.
Ваня догнал его, схватил обеими руками за ворот пальто и с силой потянул вниз. Пришлось даже поддержать, чтобы тот не упал.
— Что вам здесь нужно?
— На Фрунже… посмотреть. Ну-ка, убрать руки, скотина! — беляк резко повел плечами.
— Грубо выражаетесь! Значит, вы самый бывший…
— Не бывший, я настоящий офицер! — выпрямился тот.
Ваня заглянул ему в лицо. Показалось, что где-то уже видел этого офицера. В Крыму!
— На Юшуни за Перекопом? Нет? Были? В общем, отойдите, ступайте вниз, а не вверх по этой лестнице, она не для вас.
Офицер вернулся в холл и скорым шагом — на улицу.
А по ступеням внутренней лестницы, ведущей в холл, вот уже застучала шашка. Теперь спускался Фрунзе. Ваня бросился к нему. А командующий спокойно стал среди бывших белых, тихим голосом — в зале стало тихо — спросил: знают ли об амнистии, объявленной еще в прошлом году?
Оказывается, толком не знали, что-то слышали, но не верили. А вовсе не знали они, не догадывались и никто не стал им говорить, что этот человек в шинели и с золотой шашкой — не кто иной как Фрунзе, который на го́ре Врангелю и всему белому стану перешел Сиваш.
Подозвав к себе Кулагу, который спустился по лестнице следом, Фрунзе попросил его срочно составить и отнести в местную газету четкое — на русском и на турецком языках — сообщение об амнистии и возможности вернуться домой.
Показался владелец отеля, что-то тихонько сказал не по-русски кавказцам, и они — неохотно — покинули холл. А вошли мутесариф Феик, с ним местный воинский начальник, в гостях у которого побывал Фрунзе. Пришел и юзбаши Хасан. Беседовали в холле, пока заканчивались сборы. О чем именно, Ваня не слышал: он, Кемик и Хасан вышли проверить готовность каравана. Никак не собрать подводчиков — арабаджи, все делается неспешно и как аллах на душу положит.
Но вот все же в улицу по одной стали въезжать рессорные повозки, по-турецки — яйлы. Как русские, военные, однако и с брезентовым домиком в форме бочки и с окошечками. В общем, фургон. В бочке только двоим поместиться, либо сидеть, поджав ноги, либо растянуться — лежать, не видя, что делается окрест и даже на дороге. Так! На окошечке клапан, откидывается наверх и закрепляется. Значит, можно будет смотреть. Хорошо, что шины еще толстые; истончившаяся, со стертыми головками винтов однажды соскочит, деревянный обод враз растреплется на камнях, и фургон сядет.
Вот уже вроде все пятнадцать фургонов подошли. Один подкатывал к подъезду, и красноармейцы дружно его загружали, отъезжал — загружали следующий. Караван растянулся в извилистой улице на полверсты. В голове и в хвосте его встали охраной турецкие кавалеристы, в папахах и башлыках, в рваных бурках.
Ваня осматривал лошадей… В кавполку у Днепра и в Крыму навидался лошадей разной масти и стати. Таких встречал кровей, что как-то совестно было подходить к ним с нагайкой или грубо ругаться, когда не сразу слушаются. Вот каряя — черная с темно-бурым отливом… Почувствовал турецкое слово «кара» — черный. В паре с караковой — вороной с подпалинами — опять «кара»… Несколько рыжих с краснотцой, одна игреневая, то есть рыжая, а хвост белесоватый. Держат головы высоко. Роста небольшого, но, видно, выносливые. Похоже, что пугливые, невоспитанные: уздечка с кожаными наглазниками. Но, в общем, кони порядочные, надежные. Дотянут, хотя такая даль, зимняя непогода и часто в гору… Ни оглобель, ни дуги — с этим много возни в дороге. Дышловая упряжка надежней. Вместо седелки — на спине попонка, пришитая к шлее. Шлея сидит плотно. Чтобы на спусках лошадь, упираясь, не вылезала из хомута, а фургон не наезжал коням на ноги.
— Кемик, — крикнул Ваня, — выношу тебе благодарность за правильный подбор конского состава!
Нет, не видели ласки, усиленного корма эти животные. Тощали на крутых верстах, не вылезая из хомута.
Вернулся в отель, чтобы доложить Фрунзе. Сюда же подошел и юзбаши Хасан:
— Путь есть, кони есть, яйлы есть!
— Так давайте прощаться, — сказал Фрунзе.
Феик, начгарнизона, все провожающие стали прощаться. Дальше миссию сопровождать будет не Хасан, а майор, начальник специальной охраны. Хасан вспомнил, наверно, как ночью на пароходе Ваня одел его красноармейцем, подошел:
— Ваныя, брат…
Прощались прямо-таки по-родственному.
Фрунзе теперь надел папаху — теплее…
Ваня поместился в яйлы с Фрунзе, Свой зачехленный карабин сунул под край миндэра — тюфяка, постеленного в фургоне.
Наконец воинский начальник подозвал майора, сказал:
— Ну, раньше аллах, потом ты, надеюсь на тебя.
И караван тронулся. Зазвенели, забрякали колокольцы.
Под стук окованных колес и высокие заунывные крики арабаджи караван покатил прочь от моря в турецкие, зимние горы.
Путь в глубь Анатолии пролегал по дороге, проложенной тысячи лет назад древними греками. Анатолия по-турецки звалась «Анадолу». Ее срединные земли — однообразные высокие плато и без выходов впадины — просторы степей. Сюда надобно пробиться через внешний мир — цепи гор; проехать глухие чащи, в которых прячутся турецкие, греческие селения; выбраться из черных ущелий: миновать пещеры в горных лесах, где хоронятся вооруженные отряды понтистов и дезертиров. Река Кизыл-Ирмак, стремительная и бешеная, здесь расколола горы; потоки накрошили множество изолированных участков.
Фрунзе избрал этот путь, лежащий значительно восточнее античной Павлогонии с ее лабиринтом лесистых склонов и глубоких впадин. Намеченный им путь — самый выгодный: древние, прокладывая дорогу, учли течения, разливы и буйство рек, ход ущелий, возможность камнепадов и обрушений. К тому же здесь больше различных селений и людей. А встречи, беседы с крестьянами, солдатами, чиновниками — важнейшее в расчетах Фрунзе, в проекте поездки. Нужно увидеть и услышать страну. Понять ее, почувствовать…
Еще до выезда из города начался мелкий частый дождь. Разбитое шоссе непрерывно лезло в гору. Кони прыгали по ухабам, как по валунам. Фургоны размашисто бросало из стороны в сторону. Лошади тащили их местами по ступицу в грязи, надрывая жилы, под плач арабаджи выносили на крутые склоны.
Через час караван выбрался на косой склон меж руслами малых рек Мерд-Ирмак и Курд-Ирмак. Моросливый дождь повис пеленой. Сбоку клапан не отвернуть, и нет никакого обзора. Фрунзе пытался наблюдать из-за спины арабаджи, но дождевая завеса непроницаемо густа, за сорок шагов уже ничего не видно. Можно было только догадаться: въехали в долину, стало быть, попали в пшеничный район, ячмень ведь западнее; там же и рис, и маис, конопля, шафран и марена…
Как жив тут мужик? Лошадки вот у него двужильные: арабаджи утверждают, что с короткими передышками эти кони тянут по семьдесят верст в день, а кормятся часто битой соломой — саманом. Временами Фрунзе казалось, что вот-вот грохнутся кони на крутизне. Нет, выгибаясь, брюхом ложась на дорогу, поднимали фургон все выше…
В Понтийской области недавно господствовал фён. Теперь сюда проникли атлантические ветры. Они прорывались через Центральную Европу к Черному морю и вызывали штормы. (Обозреватели сравнивали их с политическими бурями, также идущими с Запада.) Горы закидывало снегом. На северных склонах лежали пласты в сажень.
Караван поднялся выше, и дождь превратился в крутящийся снег.
Опершись на локоть и положив голову на ладонь, Фрунзе полулежал в фургоне. Только орлы, поднимаясь с дальней каменистой гряды, могли увидеть, что делается впереди на дороге. Да какие там орлы: снежная буря скрыла небо над вершинами. Дорога нескончаемая. До столицы Кемаля далеко-далеко. Как добраться до нее, не сорвавшись с какой-нибудь кручи? Фургон бросало на неровностях. Он дергался и подпрыгивал, будто живой, взбесившийся… Больно било в бока, мотало, папаха сваливалась с головы. Все время в напряжении.
…Западные газеты будут и дальше провоцировать, пугать: Турция, берегись, за бакинским керосином придут бакинские большевики, красные орды, ужасная конница Буденного, снимут с мечетей луну, молитвенные дворы превратят в стойла… Как же убедить Ангору, удержать ее от ошибочных шагов? Каков авторитет Кемаля в Великом национальном собрании? Его позиция сейчас? Каково военное положение Ангоры? Насколько верна мрачная информация полпреда товарища Нацаренуса? Эти мысли отвлекли Фрунзе и будто унимали физическую боль. Но оборвалась дума, и он почувствовал себя растерзанным. Все тело изломано беспорядочными резкими толчками, мозжит.
Впереди, весь мокрый и обвисший, покланивался в седле, будто молился, тощий аскер из охраны. Наверно, и он устал. Руки, державшие поводья, вдруг повисали. С наслаждением прислонился бы спиной к чему-нибудь теплому, неподвижному. Фрунзе высунулся из фургона, крикнул по-турецки:
— Солдат, как звать тебя?
Тот живо повернул коня. У кавалериста молодое длинное лицо, живые глаза.
— Хамид звать, — ответил. — Я черкес.
— Из племени шапсугов?
— Да, большевик-паша. И отец мой, и дед…
На высоте снег поредел, и скоро его совсем развеяло ветром. Вокруг — солнечная ясность. Дорога крутилась, и временами то справа, то слева, то спереди оказывалось море, будто караван шел обратно в Самсун. Стало видно, что приморские склоны заросли рыжевато-коричневым и малиновым кустарником. На противоположном откосе долины Фрунзе различил контуры держи-дерева, древовидного вереска и фисташки. Далеко внизу остались гранаты и оливки.
Дальше дорога взбиралась среди дубняков. Фрунзе вспомнил карту: перевал Кандилек-Богаз находится в двадцати верстах от берега. Значит, прошли от Самсуна всего каких-нибудь десять верст! А казалось, что едут уже целый день.
Потом на заросшем склоне Фрунзе угадал орешник с его широкими кронами. Еловые леса покажут, что близко перевал. Вон что-то черное разлилось по склонам. Это ж ели и есть.
Встретили верблюжий караван. На животных навьючены большие тюки. Верблюд-вожак с колокольцами на шее. Вот они, поезда Анатолии! Красноармейцы на турецком языке — приветствия выучили — здоровались с караванщиками.
В плато врезалось глубокое ущелье. По сторонам дороги встали, как стены, гигантские косые склоны, одетые сосной.
Ваня наблюдал и все замечал в дороге. То вдруг посыпятся камешки и камни — неизвестно откуда, то разверзнется пропасть под ногами и дорога пойдет по карнизу, то вниз, то вверх, и все с таким поворотом, что заходится сердце. А лошадь, ведь она тоже чувствует; хотя и привыкла и не боится, того гляди упрется и станет.
Начались буковые рощи. Караван уже высоко. Коснулись неба плоские верха заснеженных холмов, а еще выше — с небом слились альпийские луга, сейчас тоже заснеженные. Стал хватать мороз. Лошади заиндевели. Отчаянно визжали в снегу колеса. Теперь уже скоро перевал.
По левую руку внизу потекла размытая синева долины. Как дымок, там вильнуло русло реки. Начался последний подъем. Судя по спокойствию аскеров, место благополучное. Открытое, прозрачное, сосны стоят вдали.
Около четырех часов пополудни — пока было светло — взошли на перевал. Ветер рвал коням хвосты, людей пробирал до озноба, пронизывал.
Внизу будет тепло. Но перед селением Кавак, где намечена первая ночевка, надо взять еще один перевал. Фургоны понеслись по волнистым уклонам в долину — скорее, скорее, пока светло… Но еще не скатились в синеву, как за увалом ударили звонкие в горах винтовочные выстрелы.
Кавалеристы охраны сразу сняли и положили поперек седла свои винтовки, взбадривая себя криком:
— Э-э! А-а!
Караван остановился. Ваня, лежавший в брезентовой бочке, достал из-под края миндэра карабин, ужом выскользнул наружу, плотнее надвинул на голову буденовку, а полы шинели заткнул за ремень. Фрунзе расстегнул кобуру с маузером:
— Как видно, продолжается эпопея Понта!
К фургону подъехал майор, сказал, что отправил двоих выяснить, в чем дело. Кемик, уже стоявший с Ваней возле Фрунзе, перевел:
— Поскакали… Вон деревня Чаккала, дым видно… Майор спрашивает, не свернуть ли в Чаккала ночевать.
Подошел невозмутимый Андерс:
— А я бы — дальше, в Кавак, по плану.
— Что скажет разведка, — ответил Фрунзе и прислушался. — А понтийцы-то пуляют?
— А не турецкая это застава отжимает кого-то от дороги?.. В Чаккала — это ж лишняя ночевка, — Андерс поежился. — Лишние блохи… и клопы!
— Лучше блоха, чем пуля, — усмехнулся Фрунзе и тихо добавил: — Мы обязаны доехать. И вообще, я связан постановлением…
Бойцы в караване знали об отчаянном случае, происшедшем с Фрунзе минувшей весной, когда боролись с Махно. Со спецпоездом Фрунзе прибыл в Полтавскую губернию, куда стянулись банды Махно, на станции Решетиловка пересел на любимого гнедого коня и с охраной и вестовыми поехал искать красноармейскую часть. У леска маячили вооруженные, казалось в буденовках, но когда Фрунзе приблизился, они насторожились, вдруг закричали, вскинули винтовки и стали стрелять, — махновцы! «Уходить врассыпную!» — крикнул Фрунзе своим и поскакал назад к станции. За ним погнались трое махновцев. Один шел на прекрасной лошади и стал настигать. Фрунзе раз и другой ударил в него из маузера, свалил с седла. Двое продолжали погоню, стреляя на скаку. Фрунзе спрыгнул на землю и из-за коня, положив ствол маузера на седло, сбил и этих. Снова вскочив на коня, увидел кровь у него на шее. Рана была не глубокая, но конь стал сдавать. Доехав до поезда, Фрунзе почувствовал, что сам ранен в бедро. Товарищи увидели, что его шинель пробита в двух местах… После этого случая Совнарком Украины высказался против непосредственного участия Фрунзе в операциях.
Из-за выпуклости склона выехал Хамид.
— Застава сказала: бандиты выбежали на Красный гребень.
— Где бандиты сейчас? — строго спросил майор.
— За гребнем отдыхают.
— Их не отогнать, паша, — сказал майор, обращаясь к Фрунзе. — А пока объедешь эту гору, станет темно.
Фрунзе отверг предположение Андерса, что майор просто нагоняет страх, потому что ему хочется в тепло, а в Чаккала у него родственники. Нечего зарываться, банда подвижнее каравана. Фрунзе сказал:
— Ночуем в Чаккала.
Это распоряжение прошло от фургона к фургону. Караван живо скатился к речке. Называлась она Каратешсу, то есть Черный Камень. Круто забирая вправо, шоссе огибало хребет. Недолго шли вдоль речки. На другом ее берегу виднелись красные черепичные крыши и черные тополя.
Зеленая трава покрывала долину. С журчаньем текла речка. Забелел каменный мост. От него потянулись кубики-дома. Лучи солнца прорвались в долину. Оранжево-рдяные кубики — это обмазанные известкой и окрашенные закатом. Совсем черные — глинобитные — дома бедняков. Мост сложен из светлых камней и тоже освещен закатом, как и небо над черными дубами.
— Что такое возле моста? — спросил Фрунзе.
— Скала, похожая на человека, — ответил Ваня.
Подъехали — живой человек. Широкие шаровары, у щиколоток схваченные высокими носками, красная рубаха под меховым раскрытым жилетом и феска. У человека не было руки. Он смотрел на склон горы, уходящей в темноту. Услышав стук колес, повернулся:
— Кто вы такие? Что везете? Кого?
— Сойди с дороги, осел! — гневно приказал майор.
— Как ты невежлив и жесток. Мог бы и пожалеть меня: ведь я ищу недостающую руку, я, бывший партизан из бывших летучих отрядов Черкеса Эдхема. Разве я виноват, что он поссорился с Кемалем и бежал к врагу? Но на этом деле я и потерял свою руку: Кемаль двинул войска против непокорного Эдхема, начался бой — саблей и отрубили…
Он пошел рядом с фургоном Фрунзе.
— На поле боя я потерял свою руку, а здесь, дома, я потерял свое поле, отнято за долги. Где добуду хлеб? В банде? Но с одной рукой… даже поваром не могу. Не поможешь ли, русский паша? В Карсе я видел эту твою звезду… Нет, не денег у тебя прошу…
— Кто ты теперь? — спросил Фрунзе по-турецки.
— По-нашему говоришь! — обрадовался однорукий. — У мула спросили: «Кто твой отец?» Он ответил: «Конь мой дядя!» Я отвечаю просто: я — никто, у меня никого нет. Я — Однорукий Мемед.
— Это имя здесь, как в России Иван, — сказал подошедший Кемик.
— Я давно бродяга, — объяснял Мемед. — В Македонии, Сирии, на Кавказе, в Египте — всюду был. Стрелял, пока руку не оторвало. Закопал ее. С тех пор другую ищу. Кто ищет, тот найдет и аллаха и беду!
— Хорошо, что ты веселый. Веселому легче искать.
— Веселый, когда не плачу. Плакал, когда с рукой прощался. Поцеловал ее — много поработала! — и заплакал. Теперь бы вновь заплакать — от радости, когда б другую нашел. Никак не удается заплакать.
— Ну, а чем я помогу тебе…
— Ничем. Я в Ангору иду! С прошением. Писарь сказал, что ныне крестьянину разрешается засевать пустующую землю. Но мне участка не дают. Считают, что не смогу обработать. Все участки достались аге. Он может — руками других. Но меня даже батраком не берет — я однорукий. Даже пастухом — я непокорный. Бедняк всегда горбат! Иду в Ангору с прошением к Кемаль-паше! Ты тоже в Ангору? Нам по дороге.
За этот первый день горного пути с трудом сделали вот только двадцать пять верст. А до Ангоры было пятьсот…
Караван въехал в улицу. За домами мелькнуло течение той самой речки, по берегам обсаженной кипарисами и ивами. Арабаджи закричали, фургоны остановились, от лошадей пошел пар, красный на закате. Караван разместился в двух постоялых дворах, расположенных один против другого. Фрунзе с Ваней прошел за ограду:
— Смотрите, точно, как у нас в Туркестане: навесы, стойла. И фасад в два этажа… Пожалуйста, свободные номера…
Заняли комнату с окном и нарами, с тростниковой циновкой на полу. Лампы нет, но и при зажженной спичке видно: грязный войлок на нарах, стена в подтеках, стекла окон разбиты. Пахло глиной и мокрой шерстью.
— Тут холоднее, чем на улице! — заметил Фрунзе. — Тащите наши бурки, Ваня.
Ваня вышел и вернулся с влажными тяжелыми бурками, перекинутыми через плечо, из-за них самого не видно. Вышел вновь и вернулся, неся за ушки мангал — жаровню с раскаленными углями, лицо багрово подсвечено снизу, как в аду:
— Хозяин дал!
Заткнули дыры в окнах, расправили бурки — сушиться.
— Пойдемте, посмотрим деревню, — сказал Фрунзе.
На улице Кемик стоял со старостой. Фрунзе подошел:
— Сколько у вас хозяйств?
— Тридцать семь, паша. Есть лавки, торгуем.
Дома и лавки ближе к склону, колодцы — ниже. Дома двухэтажные, первый, каменный, где стойла для скота, считается двором. Хотя и темно, торговля в разгаре. Лавка освещена керосиновой лампой. На полках сушеные фрукты, жареный горох, рис, сухари-лепешки — зимний хлеб. На прилавке баранина. Фрунзе с Ваней взяли буханку хлеба.
— Прекрасно выпечен!
За окка — три фунта хлеба заплатили пятнадцать пиастров — чуть ли не трехдневный заработок фабричной девочки-табачницы. А за баранину — все пятьдесят.
Во дворе одного из ханов метались ишаки. Махонькие, проворные, но поднимают вьюк до пяти пудов. Среди погонщиков — ни одного мужчины.
— Лошадей война взяла, — сказал староста. — Лошади нужен хозяин, мужчина. А ишака и мальчик или женщина поведет. Этих животных теперь на дорогах больше. Вот такие бедные женщины и ведут.
Женщины, кормившие животных во дворе зерном, были одеты совсем скромно. Коричневая кофта заправлена в полосатые шаровары, полосатый же большой платок, как покрывало. На ногах кожаные постолы с завязками, вроде сибирских чунек. Либо какое-нибудь тряпье. А некоторые и вовсе босые. Так босиком и идут по снегу?..
При виде мужчин женщины-погонщицы краем платка прикрыли подбородок. Староста равнодушно сказал:
— Это они… так, по случаю гостей. В других случаях совсем не закрываются. Забыли закон, отличаются редким бесстыдством.
— Работают, руки заняты. Еще и закрываться? — возразил Ваня.
В небо взошел серебряный месяц, блестящий полудиск — первая четверть. Ваня сказал:
— Михаил Васильевич, пойду насчет ужина.
— Давайте. Весь день у нас пост, а ночью — до отвала? Рамазан!
Хозяин караван-сарая принес лампу, потом котел чаю — не спеша, степенно. На углях мангала Ваня зажарил баранину. Пили чай из жестяных российских кружек.
— Ну и ну, — сказал Фрунзе. — Не умеют заваривать.
— Чайников не знают, — заметил Ваня.
— Варят, как суп, — уточнил Фрунзе.
— Горький, даже сахар не помогает… Киргизы будто пьют с солью?..
Стали укладываться спать. Сняли только сапоги. Фрунзе сказал:
— В случае чего часовые просигналят, надеть недолго.
Начальник волости — мюдир пригласил к себе всех местных ага — состоятельных. Несколько человек из полутора тысяч крестьян горного селения Кавак. Мюдир — молодой администратор, поставленный новой властью. На него состоятельные не кричали, не гневались, как на бедняков, но за глаза крепко ругали. Старались и его держать в руках.
— Уважаемые хозяева селения Кавак, — начал мюдир. — На пути к нам находятся важные особы. — Мюдир достал из кожаной папки розовый листок. — Эта телеграмма говорит… Мы — первые встречающие в горах… Наш прием имеет значение…
— Примем как подобает. Но что нужно? И какого качества?
— Не мучь, скажи, сколько лиц указано в бумаге?
— Достаточно! Вместе с охраной — много. Нужен обильный завтрак, учитывая тяжесть пути.
— Двух баранов хватит ли для сохранения достоинства?
— Нет, я прошу от каждого по барашку. Ведь будем за столом и мы. Неприлично сажать гостей за стол, а самим устраниться.
— А шкурки с ягнят?..
— Сделайте краской свою метку, вернем их вам. А если угодно, засчитаем эти шкурки по налогу обороны…
Мюдир спохватился. Лучше бы не упоминать о налоге. Верховный главнокомандующий Кемаль ввел его, когда враг подходил к Ангоре и смерть на страну опускалась. Забиралась от каждого турка половина его имущества. Меньше половины не брали. Состоятельным казалось, что они разорены… Теперь их лица вытянулись от скорбных воспоминаний. А мюдир продолжал:
— Русские также помогают нам в деле обороны. Гази будет неприятно, если проявим скупость. Он рассердится. Скажет: что за глупцы!
Самый влиятельный ага, медленно поворачивая голову и озирая присутствующих, наставительно проговорил:
— Угощая, как приличествует, не следует, однако, забывать, что сидим рядом с неверными!
— Видите ли, — отвечал мюдир, — эти люди — северные гости, проявили уважение к нам, туркам, к нашему отечеству. Об этом, как сказал Гази, также не следует забывать. К нам едут не царские люди — этих наших врагов уже не существует, — а люди, называющиеся «большевики». Различие весьма серьезно… Итак, прошу вас, господа, распорядиться…
Кончив с состоятельными, отправив повозку за барашками, мюдир приказал собрать у кофейни всех бедняков.
С ними говорил, также не повышая голоса, наоборот, просительно. Правда, слышалось некоторое притворство.
— Гости приедут, собственно, не к нам, — сказал мюдир. — У них вообще нет желания останавливаться у нас. Просто тяжелая дорога, надо где-то отдохнуть. Приедут усталые.
— У нас отдохнут, — сказал старик, прислонившийся к чинаре.
— И я бы просил не мешать их отдыху. Мы, турки, отличаемся гостеприимством, не будем ходить, шуметь…
— Шуметь не будем, конечно…
— Устали, не устали, зачем шуметь.
— Выйдем только, посмотрим…
Мюдир перебил:
— Зачем это нам? Посидим лучше дома у своего очага…
— А если нечем топить? Нельзя разве сходить на выгон, собрать коровьих лепешек?
— Нужно только подождать, пока проедут гости, — ответил мюдир.
— Непонятно, что плохого, если не подождать…
Мюдир был терпелив:
— Ведь я знаю вас: высокого гостя вы встретите своими жалобами, прошениями, невзирая на то, что перед вами — иностранец. Жить, конечно, трудно, хочется пожаловаться. Но подумайте о нашем престиже, о гордости. Приходите жаловаться ко мне…
— А толку-то…
— Ах, вот как! В таком случае мне приходится предостеречь: тому, кто выйдет мешать, не будет снисхождения ни в чем, пойдет ли речь о налогах, о долгах, обучении детей, возможности аренды, разрешения застройки…
…А в Чаккала миссия поднялась затемно, чтобы сразу выступить на Кавак. Пока арабаджи в сумерках запрягали, Фрунзе и Андерс прохаживались по улице, разминались.
— Как спали, Михаил Васильевич? — не без ехидства осведомился Андерс.
— Увы, ночь была не из веселых… со скачущей кавалерией блох… И вся — через мой номер… Впрочем, эти скачущие повсюду сопутствуют несчастному человечеству и собакам!
Жизнерадостный Андерс захохотал:
— А кусают злее собак!
Над Чаккала пробежал первый свет восхода, закричали арабаджи, застучали копытами отдохнувшие лошади, зазвенели цепки, фургоны выкатились на сельскую улицу.
Ваня увидел, что командующий толкует о чем-то с черкесом Хамидом, сидящим в седле. Хамид обеими руками прижимал к себе винтовку, что-то отвечал с поклоном. Ваня ревниво, но с интересом ждал, что будет дальше. Фрунзе, похоже, о чем-то просил черкеса. Ах, вот оно что! Хамид соскочил с коня, а Фрунзе, вставив ногу в стремя, прямо-таки взлетел в седло, и лицо командующего по-детски засияло.
— Товарищ Скородумов, — сказал он, — примите в наш фургон этого славного аскера. Мы поменялись на время. К обоюдному согласию, как хорошо бы и в наших международных делах, — и другим тоном добавил: — С солдатского седла виднее жизнь…
Утро без дождя. Шоссе, по-прежнему в ухабах и в грязи, зигзагами мучительно поднималось на второй перевал — Хаджилер, на высоту, как сказал командующий, две тысячи семьсот футов. В ожидании чуда спасения от тряски обогнули гору, вошли в ущелье. По его дну бежал ручей. Обочь дороги чернели заросли. Спасения от тряски не было. Хамид, привыкший к седлу, неловко полулежал рядом с Ваней в фургоне, сказал:
— Урман!
— Заросли имеют название «урман»? — переспросил Ваня, на ухабе едва не откусив себе язык.
Хамид понял, подтвердил: «Урман, урман!» — и похлопал Ваню по буденовке. «Вот, пожалуйста, вот он, турок-бедняк, — думал Ваня. — В одной трясемся повозке. Так и должен понимать человек человека, отсюда и братчина».
— Ну и дороги же у вас, хоть вой, хоть молись…
Попытались закурить, никак не попасть кресалом по кремню — не высечь огонь. Ваня подарил Хамиду пачку сигарет из купленных в Самсуне. Хамид взял ее с радостью. Затеяли бороться в фургоне, друг друга тузить, чтобы согреться, Хамид совсем замерз в дырявой бурке… Скорее надо бы им побеждать.
Изнуряющий подъем на перевал продолжался. Командующий подъехал к фургону:
— Скородумов, давайте-ка и вы в седло. Проедем тропой.
— Тогда и Хамида возьмем? — Ваня соскочил наземь. А Хамид, услышав свое имя, выглянул и смотрел вопросительно большими темными глазами. Фрунзе сказал:
— Тогда двоих аскеров — в наш фургон.
В верхоконную группу вошел и Андерс, и несколько человек охраны. Всадники стали на тропу, срезавшую зигзаги. Фрунзе говорил аскерам знакомые с детства киргизские слова. Хамид поехал рядом, разговорчивый и любопытный. (Потом Ваня слышал, что Фрунзе вполголоса сказал Андерсу: «Развитой солдат…»)
Племя шапсугов в давние времена проживало по обоим склонам Кавказского хребта, между реками Адагум и Супса, но приняло ислам и выселилось в Турцию — две тысячи семейств… Хамид сказал: «Вы, отстранившие горе, — справедливые люди». Эти слова Ваня запомнил, они подтверждали, что все люди понимают братчину, в которой и заключается справедливость. Один из аскеров охраны говорил, что народ устал воевать, скота нет, работать некому. Показал три пальца: «Еще столько месяцев, и все убегут». Хамид выпрямился в седле: «Нет! Если не будем драться, то враг перережет всех». Аскеры следом повторили: «Перережет». И стали хвалить Мустафу Кемаля: «Умеет воевать. После аллаха следует он».
Взошли на второй перевал. Вновь мороз, ветер, ясность. Сверху увидели всю эту горами вздыбленную страну, Анатолию. К морю склоны крутые, стеной и голубовато-зеленые, словно весной. А с внутренней стороны, к волнистой пепельно-рыжей пустыне — пологие, цветом такие же, как та пустыня, затянутая возле края неба красноватой дымкой. Стояли на перевале, как на границе этих миров. А на запад и восток зубчатой цепью уходили в далекие дали снежные вершины. Деревни стояли одни в ущельях, другие под облаками. Как прекрасна была чистая, никем не тронутая земля! Ваня смотрел неотрывно.
Только вот многие деревни, кажется, неживые — ни дымка не видно, ни собачьего лая не слышно — тоска! Заброшенные пашни близко подходили к домам. Правда, в одном селении что-то двигалось. Хамид сказал:
— Беженцы из-под Смирны теперь тут живут.
На перевале сырая обувь вмиг обмерзла, а вот у самой снежной кромки стоял и стоял себе какой-то бледно-желтый цветок. Фрунзе спешился, осторожно отделил стебелек от земли. На память пришла другая поездка, двадцать лет назад, когда он, гимназист, с товарищами отправился проводить каникулы на Тянь-Шань. За шестьдесят восемь дней сделали тогда верхом на лошадях три тысячи верст по долинам, ущельям среди облаков. Дошли до озера Иссык-Куль. Подошли к подножию Хан-Тенгри… Остановились в Пржевальске… Объехали Теплое море и перевалами скатились к китайской границе… Вернулись в Нарын… Долина Джунгал вывела на Сусамырь. Тут же рядом Фергана и Андижан. Всего взяли тогда девять снеговых и семь полегче перевалов. Фрунзе собрал тысячу двести листов растений и три тысячи насекомых. Его коллекцию отправили в Императорское географическое общество и в Ботанический сад… Сейчас Фрунзе показал аскерам цветок:
— Как называется?
— Кой-ун-ге-зю, — старательно ответил Хамид.
— А по-русски — «бараний глаз».
Цветок действительно напоминал бараний глаз. Хамид радовался, что верно ответил.
Пока конная группа стояла, наверх поднялись и фургоны, вместе пошли вниз. Южный склон, солнце растопило снег, земля намокла и цепко держала. Из-за соседней вершины выплыло облако, накрыло караван. Но скоро оно оказалось позади. Случайно оглянувшись, Ваня смутно увидел в облаке каких-то гигантских всадников, они шевелились, расползались, как тени.
— Михаил Васильевич, что такое? — Ваня схватился за карабин.
Фрунзе посмотрел:
— Это же наши тени!
— На облаке? Чудеса!
Поворот, и вдруг из бокового ущелья так дунуло, что Ваню едва не выбросило из седла.
Дальше дорога пошла полегче. Фургоны, мягко раздавливая грязь, скатились с горы. Вот уже селение Кавак. По зеленой пойме вдоль речушки бродили стада гусей. Как и в крымских селах, околица усеяна белыми перьями.
Караван скрылся в селе, однако один из фургонов застрял на окраине. Ваня с Фрунзе к нему — в чем дело? На земле у колеса сидел босой старик арабаджи и плакал, бросив на колени коричневые руки. Лицо у него было тоже коричневое, щеки запавшие, поблескивала седина. Войлочная куртка свалилась с худых плеч, но старик не запахивался от ледяного ветра. Такая покорность судьбе! А случилось-то что? Лопнула рессора. Только и всего.
Как и Фрунзе, Ваня давно заметил, что турки, которых весь мир считает храбрым и воинственным народом, мужчины — и солдаты, и офицеры — нередко пускают слезу. Говорят, что они с детства приучаются целовать старшим руку. В знак большого уважения и почитания иных целуют в лоб.
При виде плачущего арабаджи Ваня чуть не выругался от досады. Фрунзе соскочил с коня, подошел к плачущему человеку со скрытым волнением: «Что ж это такое — восточный фатализм? Пассивное приятие мира? Нет!»
— Он просто голоден, — сказал Фрунзе. — Действуйте, Ваня.
Но арабаджи не хотел еды. Ваня совал ему в руки сигарету:
— Брось, отец, в самом деле. Слышь, отец?
— Ата, — подсказал подошедший Кемик. — В переводе «отец».
— Кури, ата — уговаривал Ваня.
«Разве этот крестьянин ненавидит греческих или армянских? Посмотри на него, Кемик…»
А потом Ваня подумал: «Безобразие — арабаджи бросили товарища, сами поехали к кофейне».
В Каваке уже приготовлен завтрак. Мюдир и воинский начальник, писарь и члены управы — все носились, улыбались, приглашали.
Только нет-нет да переглядывались: за что все-таки указан телеграммой повышенный почет этим со звездой, в чем дело? Ведь говорили, что возможно наступление красных войск…
Потом дивились: вместе с русским пашой сели за стол его аскеры! Как бы то ни было, а начали хозяева разговор церемонно, витиевато, по всем правилам восточного этикета. Что ж, командующий поначалу ответил возвышенно, но не долго думая, церемонию сломал, повел разговор как знакомый. Тогда и хозяева не стали чиниться, заговорили просто, обыкновенными словами.
Командующий почти ничего не ел.
— Эти яства, — показал он на стол, — для луженых желудков, а не для моей утробы! — покосился на бойцов. — Зато они, кажется, отводят душу.
Одно из кушаний называлось «имам байылды» — «имам упал в обморок», отведав такое, очень вкусное.
Командующий рассказывал о том, что сейчас в России. Слушали со вниманием: знали мнение своих, побывавших в плену, мнение горцев — беженцев из России, и вот сопоставляли, где сходится, а где разнобой.
Пока что на площади собралась перед волостью толпа солдат, крестьян, детишек. Над фесками и шапочками покачивались и зеленые чалмы людей духовного звания. Тут и женщины, все, как одна, в шароварах. Ваня вдруг увидел в толпе и Однорукого Мемеда, того бывшего солдата, которого встретили у моста при въезде в Чаккала. Мемед издали подавал Ване приветственные знаки.
Придерживая шашку, командующий вышел к народу, провозгласил:
— Да будет над вами мир, уважаемые! Селям олейкюм!
— Ве олейкюм селям! — послышалось нестройно, однако шумно в степенно стоящей толпе. Это означало, что люди, как здесь говорилось, приняли «селям».
— Мы довольны вашим вниманием, — продолжал Фрунзе. — Мы желаем вам успеха в ваших трудах, в вашей борьбе. Негаснущих очагов, теплого хлеба вам.
Стоящие позади невольно напирали на передних, и толпа волновалась, как под ветром трава. Получился митинг. Приветственную горячую речь, словно очертя голову, произнес мюдир. На улице вдруг дико заскрипела чья-то арба. Арба — это был символ отсталости, с которой начала борьбу новая власть. Ее представитель мюдир выбросил руку вперед, указывая, и выкрикнул лозунг:
— От древнего скрипа арбы — к новейшей музыке машин!
Потом Ваня ходил с командующим по селу. Еще длился сезон касым. Но уже миновал его двадцать восьмой день, «день падения звезд». Началось время «гнева звезд», то есть время морозов, и теперь две-три недели в поле никого не будет. На деревенской горбатой улице людно. Народ окружил русского пашу. Солдаты в поношенных куртках; безземельные издольщики, отдающие хозяину три четверти урожая; полураздетые, худущие, черные батраки, работающие у аги за долги отцов и дедов: сам уже дед — под черной шапочкой белая голова, — а работает за долги своего давно забытого предка, сделанные сто лет назад!
Несколько богатых — торговец, меняла-ростовщик, сборщик налогов — то кланялись Фрунзе, то старались оттереть от него рваных. Это Ваня заметил!
Командующий (Ваня с ним) подходил к домишкам, облепленным сохнущими лепешками навоза — на топливо, спрашивал крестьян:
— Чем пашете, боронуете, обмолачиваете?
Плуг у них деревянный, с длинным дышлом и ярмом, из бука, — просто соха, один лишь лемех на острие железный. Взрыхляют и мотыгой. Сеют вручную, где раскидыванием семян, а где укладыванием в землю по зернышку, иные семена сыплют из горлышка бутылки. Борона у них — это бревно с зубьями. В октябре и ноябре сеют, а в мае уже жатва. Серпами и ножами, а куцые колосья просто выдергивают. Молотьба у них — это прогон животных по снопам на току. Либо берут доску, усаженную гвоздями, кремневыми осколками, бык волочит эту терку по кругу, колосья крошатся. Женщины провеивают зерно, подбрасывая его деревянными вилами, А размол — так на водяных мельничках либо дома ручными жерновами.
Ясно и понятно — трудолюбивый народ. Ваня сочувствовал ему, разглядывая древние деревянные плуги, бороны… Когда-нибудь люди и здесь узрят паровоз. Но пока все с ярмом, без ярма ни шагу. В конце улицы, когда подошли, под ярмом лежал подыхающий вол — не дотянул, упал и уже не встанет, хотя хозяин лихорадочно снимал с него ярмо. Поздно, не поможет. С воплями выбежала из дома семья.
Старуха сидела на солнце у стены, курила трубку с длинным, как кнутовище, чубуком. Все женщины тут курят, а мужчины, бывает, вяжут носки!
Иные домишки — с одним лишь окном размером с тетрадку, а стекла и нет. Зашли, с разрешения, в дом, — ни стола, ни стула; на земляном полу подстилка; на полке — горшок; в полу вырыт очаг, называемый тандыр, дым выходит через дыру в потолке; кончили варить — закрывают дыру горшком, а окошко затыкают тряпьем…
На улице ребятишки носились босиком и, пугая «плешивых кур» — индюков, пускали змея. Командующий спросил: учатся ли дети? Вот подошли — школа. Одноклассная, глиняные стены разваливаются, ученики и учителя сидят на овечьих шкурах…
Крестьяне говорили Фрунзе, что вконец измучены. Денег нет, настоящей торговли нет, меняют продукт на продукт. Проклятые «райя» — румские бандиты! За желудями в лес не ходи: что ни сутки, в волости убивают пять-шесть человек, и мусульман и румов.
Фрунзе усадили возле кофейни под чинарой. Вокруг стоял народ. Фрунзе спросил крестьян:
— Откровенно — как вы относитесь к Советской России?
Крестьянин, высекавший железкой из кремня огонь, отправил это свое снаряжение в карман:
— Через наше село верблюды тащат пушки. Их дала нам — удивительно! — Россия, с которой раньше только воевали! Теперь мы видим ее доброжелательность. Русский царь очень не любил нас. Ты привез привет от своей нации. Мы увидели, что сердца русских трепещут желанием дружбы, присущей разумным существам.
— Это замечено точно, — улыбнулся Фрунзе.
— Мы уважаем нашего Кемаля. Он хочет, чтобы мы жили лучше. Но у нас дело не простое. Много нашей земли отобрали иноземные войска. Нахлынули в наши края беженцы голые, с одной пустой сумой. Надо сперва навалившиеся чужие войска выкинуть. Все, кто помоложе, пошли помогать Кемалю. Зе́мли не обрабатываются. У ходжей земли, у ага земли. Они владельцы. Прикажут — работаем, укажут поле — выходим в поле. Арендуем поле — урожай отдаем. Хозяин сдал в аренду, уехал, арендатор тоже. Этому плати и тому плати. Подошел с бумагой налогосборщик — забирает все. И есть земля, и нет земли…
— В чем же дело?
— Нет настоящего распоряжения, — ответил стоявший в толпе Однорукий Мемед. — Я иду в Ангору с прошеньем. Ходжи берут во имя аллаха, а немцы просто так вывезли на пароходах весь наш хлеб, нам оставили голод. Энвер-паша помогал немцам и сам наживался. Пришли грабить англичане и прочие — Энвер сбежал. А наш Кемаль совсем другой человек. Он говорит: грабителей надо прогнать.
— Вооруженной силой?
— Приходится. Богатый деньгами откупается от войны. А мы чем? На войне командует офицер, в селе командует ага. Но Кемаль так не оставит.
— Как так? — спросил Фрунзе.
— У ага три тысячи денюмов земли — он человек. У кого всего десяток денюмов — тот ничтожность. Батрак ничего не имеет — и вообще не человек.
— Что все-таки получает батрак?
— Три лиры в месяц. Больше не дадут и кормить не будут. Пастухам дают еще две пары чувяк в сезон и окка муки в месяц.
Кто-то меланхолически поправил:
— Когда дают, когда не дают.
Подошел один из ага, сел и — жалобно:
— Ах, я богат? Три тысячи денюмов? Две тысячи овец? Сто голов рогатого скота?.. Мельница?.. Да, но я даю работу многим… Я плачу́ большие налоги в пользу государства. А общая же бедность — да, от иностранцев. Хорошо делает наш уважаемый Кемаль-паша, выгоняет их. Надо только уважать крупных плательщиков налога, больше считаться с ними, слушать их.
Хозяин кофейни тотчас стал возле него:
— Нужно слушать дельных людей, дающих нам в долг…
Однорукий Мемед сказал:
— Не нужно бунтовать против Кемаля. Тут ходят гнусные, подговаривают.
Ага сердито встал, собираясь уйти:
— Не нужно забывать всемогущего. Время молитвы, а вы стоите, как привязанные ослы.
Фрунзе поразило: ни газет, ни иной информации, а крестьяне знают многое, верно судят об отношении Советов к Турции, разбираются в делах.
К чинаре прибежал волостной писарь из нахие — волости: все готово, можно завтракать. Фрунзе с красноармейцами и с мюдиром, в сопровождении толпы крестьян, отправился к дому волостного управления.
Однорукий Мемед огорченно проводил русских глазами, покачал головой и вошел в кофейню. Не успел сесть за столик, как ворвались трое в меховых шапках и с нагайками, потребовали у хозяина кофе, а для лошадей ячменя, и чтобы немедленно вернул в кофейню жителей, которые пошли провожать русских на завтрак.
У одного, как видно главного, ручка нагайки отделана серебром. Когда вернулись крестьяне, он сказал:
— Мы прибыли по указанию… Исключительно точно отвечайте на наши вопросы. Не замечены ли попытки со стороны русских оскорбить мусульман?
Однорукий Мемед громко ответил:
— Нет, не замечено. Ты заметил? Он заметил?
— В речах, в поведении не было ли оскорбления халифа?
Начиная с апреля прошлого года, когда Великое национальное собрание в Ангоре объявило свою власть и запретило выполнять постановления Константинополя, поскольку султан пленен и его рукой водит английский ставленник Харингтон, — начиная с этого времени все в Анатолии избегали называть султана султаном, а называли его халифом, — святого невозможно взять в плен.
— Нет, не было оскорбления! — ответил Мемед.
— Все подтверждают, что не было?
— Подтверждаем, — послышались голоса. И один испуганный: — Я спал дома, потом услышал шум и вышел на улицу.
— И что увидел?
— Русских солдат. Столкнулся с ними нос к носу.
— Что они делали?
— Ели сушеные абрикосы, а косточки собирали в кулак.
— Зачем ты на них смотрел?
— Все смотрели, и я смотрел.
— Ели абрикосы, косточки складывали в ладонь. А что говорили жители, глядя, как приезжие едят абрикосы?
— Говорили, что правильно едят, точно так же, как мы…
— И какое было отношение?
— Немного смеялись. Русский Ван не понимал, что мы говорили. Понимал его товарищ Кемик.
— Кемик? По-турецки понимал? Ведь это турок-предатель, служащий у русских! Как они себя вели?
— Ван достал из кармана и предложил сушеную рыбу…
— И кто-нибудь взял?!
— Нет. Благодарили и смеялись. Только младенец Фатьмы подковылял, хотел взять, но мать схватила его и стала целовать. А этот Кемик сказал: «Мать, возьми эту рыбу из русской реки!»
— Так и есть! Этот продавшийся турок соблазнял. А вы развесили уши. Это очень тонкий расчет! Как только вы услышите о новых неприличных действиях приезжих, вы должны немедленно сообщить…
— Кому? Властям и без того много дела: то дороги, то налоги.
— Все равно, услышанное запишите и подайте…
И тут на свою беду снова заговорил Однорукий Мемед:
— В Стамбуле хоть отбавляй пожаров, а в Анатолии податей. Подай хлеб, подай с себя шкуру, подай всю руку с рукавом. Но сперва не забудь подать донос.
— Кто это говорит так бессвязно? — возвысил голос человек с серебряной нагайкой.
— Говорит Мемед, отдавший свою правую руку и с прошением в левой идущий в Ангору. Я говорю: нечего записывать, нечего доносить. Светлые люди приехали. Я их видел в России, в плену. Я их вижу здесь. В плену жил, как свободный. Русские татары и уважаемый коммунист Субхи открыли мне глаза.
— А, Субхи! Ты большевик? Подослали? У Черкеса Эдхема служил?
— Я инвалид, на войне глупо оставил руку. А приехавшие — братья.
— Прекрати болтовню! Есть указание: обнаружить одного имеющегося среди прибывших преступника…
— К нам на голову свалился Тамерлан! — крикнул Мемед. — Братья, этот человек — враг, забывший наставления пророка.
— Однорукий, ты крайне невежлив и за это будешь наказан, — проговорил человек с серебряной нагайкой.
— Аллах убережет…
— Не от меня, однако!
— Но будешь неправ ты, — сказал Мемед. — Твоя нагайка просвистит: кто говорит правду, того выгоняют из тридцати деревень.
— За это оскорбление я сгоню тебя на тот свет.
И, опрокинув скамью, человек с серебряной нагайкой в ярости подскочил к Мемеду, сидевшему неподвижно, занес над его головой нагайку. Но Мемед даже не взглянул. И вдруг запел. Когда нагайка присвистнула в воздухе, будто дав тон, Мемед запел свое любимое «мани», что поют, состязаясь, на свадьбах и посиделках, — запел, чтобы подразнить высокомерного человека с нагайкой, — о любимой:
У тебя в руках золотой поднос.
Я люблю, люблю тебя.
Не уступлю тебя, пусть даже
За каждый твой волос посулят по пятьдесят баранов.
Человек бешено ударил Мемеда нагайкой:
— Не баранов, а плеток получишь, негодяй!
Избиваемый Мемед продолжал петь, по его лицу по текла струйка крови. Люди заговорили:
— Он плачет кровавыми слезами.
— Оставь его, он калека…
— Он преступник! — выкрикнул человек с нагайкой и еще крепче стегнул.
Пение вдруг оборвалось. Мемед тяжело поднялся и взревел. Люди шарахнулись. Хозяин кофейни, его жена, дети запричитали, а крестьяне загалдели. Одной своей рукой Мемед взметнул и надел себе на голову стол — загородился. При этом толкнул человека с серебряной нагайкой так, что у того шапка свалилась. Приезжие встали перед Мемедом. Он надвинулся на них, держа над собой стол. Эти уже выхватили револьверы:
— Население! Гони его на улицу… Пристрелим…
Но тут Мемед рухнул на пол и остался лежать под столом. Трое в бурках вышли, ругаясь. Сели на коней, поскакали по дороге на Хавзу.
Перед выступлением из Кавака Хамид бойко подошел к Фрунзе:
— Не желаешь ли в седло, паша?
Яснел день, Хамид с любопытством смотрел на северную синеву под редкими бровями русского, на орден Красного Знамени, привинченный к левому карману суконной гимнастерки, что виднелась из-под распахнутой шинели. Фрунзе ответил:
— Поедем вместе, Хамид. Мы тут купили коней под седло.
В группе верховых был теперь и Кемик… От Кавака шоссе легко побежало по плодородной долине — белесая нитка легла между одинокими строениями и зарослями. Фрунзе с улыбкой вспоминал лицо мюдира, сперва взволнованно-строгое, а вскоре после знакомства добродушное и умное. Кажется, удалось завоевать и его симпатии. Не меньше двух недель с рассвета дотемна катиться каравану. Работать можно и на перегонах. Фрунзе окликнул разговорчивого Хамида:
— Скажи, пожалуйста, почему ты и другие так хорошо относитесь к нам, русским?
Хамид не дипломат, ответил, как на душу легло… Вот он принахмурился, придал своему молодому лицу «седое» выражение.
— Я сам себя спросил. Сам ответил. Без русских давно пропали бы. Вот, я ответил!
— Хамид, ты хорошо ответил.
— Эх-ха! Я, Хамид, умею отвечать.
Фрунзе вспомнил: сказал ведь трапезундский полковник Сабит Сами, что идея дружбы с Россией пустила глубокие корни в армии и среди населения. Похоже, что именно так. Ладно, что миссия встречается с населением.
Как обычно, дорога вошла в ущелье, бурный ручей хлестал под каменный мост. Аскеры охраны вдруг заволновались — начался район войны…
Национальная рознь, дикая вражда — глаза на нее не закроешь… Недруги Турции ей рады, им она и нужна, необходима. Они и разжигают… И, скрываясь, обвиняют в ней Кемаля.
Возле моста чернели рухнувшие караван-сараи — ханы. Пахло горелым тряпьем, деревом и листьями. Поравнялись с мертвыми ханами, и Хамид замахал руками, пригнулся к шее коня, стал прицеливаться, изображая налет. Недавно на эти ханы совершила налет одна из понтийских банд.
— Бандит горы знает. Пещеры есть, землянка… Ночью встал из земли, пошел с огнем, женщин в селе не боялся. Поджигал, убивал. На дороге муку отнимал!
Хамид повел рукой — показал на горы, и глаза его заволокло:
— Кто не бежал — бах! — застрелил. Могил нет, так лежат. Шакалы приходят.
За сгоревшими ханами на земле сидела крестьянская семья: муж и жена, с сумами через плечо, и дети. Отец просил хлеба для маленькой. Арабаджи, придержав коней, доставали куски.
Проехав вперед, Хамид показал на холм слева:
— Бурада, бурада рум кёю — вот, вот село румов! — прокричал он и воинственно потрогал у пояса кинжал с гравированной рукояткой, которым он гордился — ведь из Сулеймание, города, производящего красивые ружья, кинжалы и пистолеты, разящие врагов, сегодня — тех же румов.
Ваня подумал, что Хамид приглашает свернуть в село и убедиться, что люди там живут, как жили. Но Фрунзе, поднеся к глазам бинокль, сказал:
— В селе никого нет… Домов, наверно, около трехсот… Двухэтажные… Черепица… Совсем нет оград… Ничего живого… — Фрунзе передал Ване бинокль, тронул коня. — Айда, посмотрим поближе.
Двинулись к мертвому холму.
— Хамид, как называется это село?
— Карадаг-кёй, паша.
Кемик порывался взять у Вани бинокль, но Ваня не давал:
— Тебе не надо, смотреть. И не езди туда…
Кемик рывком обогнал Ваню:
— Разрешите с вами, товарищ командующий…
— Поедемте, — ответил Фрунзе. — Не будем прятаться от правды.
Поднялись на пологий холм, вошли в мертвую деревню и двинулись по главной улице. В тишине жутко стучали копыта. Лошади шли неохотно. В домах окна черны — выбиты, двери сорваны. Улица, голые садики усыпаны белыми перьями, будто запорошены снегом. Валялись кадушки, битые кринки, сита, сломанные плуги, колеса от повозок. Не сразу можно было понять, что раскинутая у домов, прибитая дождями мужская и женская одежда еще укрывает от птиц тела убитых…
Ваня сам был как неживой. Кемик смотрел остановившимися глазами. Фрунзе спешился, через окно заглянул в, один из домов и тотчас же вернулся:
— Та же картина… Поехали…
Спускались с холма, Фрунзе долго молчал, наконец тихо спросил:
— Хамид, это старое село?
— Сто лет ему! — выпалил Хамид. — Двести!
— Триста, — сказал другой аскер. — Один турок говорил: четыреста лет назад совсем маленькое было, десять дворов.
— И турецкие села старые?
— Старые, паша. Курдские тоже старые. Триста лет.
— И никто никогда никого не убивал?
— Никогда — никого, паша.
— А теперь почему?
— Один поджигал, так другой поджигал, — сказал Хамид.
Солнце пригрело, небо поднялось ясное. Ветер утих. Воздух звонок, прохладен, чист. Кругом курчавые шубы лесов, разделенных желтыми ребрами скал, красота гор. Радостно-белые вершины, плавные зеленого и желтого цвета долины, в этом году уже отдавшие человеку свои плоды и копившие новые, — кругом сияло такое великолепие, что страшным сном казался холм с мертвой деревней. Какое светлое небо, и какая черная вдруг земля. Фрунзе оглянулся на холм, пробормотал:
— Огромная могила… Черт, как звенит в ушах…
И поторопил коня.
Ваня думал: «Что ж это такое… Должно ведь кончиться!..»
В воздухе, хотя и спустились ниже, все еще пахло пожарищем.
Всадники объехали отрог длинной горы. За поворотом открылось каменистое русло высохшей реки. В глаза бросились красные пятна крови на каменной крошке. Совсем свежая кровь. Через несколько шагов увидели: на острых камнях как бы стелилось изломанное, плоское тело человека в нищенской одежде крестьянина — в синих шароварах и в куртке. Белая рубаха окровавлена на плече — в плечо, должно быть, попала вовсе не смертельная пуля. А черноволосая голова раздроблена!
Командующий остановил коня, вгляделся:
— Убит, похоже, с полчаса назад… Добит! Прикладом…
Оскалившись, Хамид соскользнул с седла наземь, — камешки с шорохом покатились к раздробленной голове, — наклонился и потянул шаровары с живота убитого, порылся в них… «Что он делает?! Мародер?» — подумал Ваня. Нет, Хамид ничего не взял, Ваня вздохнул облегченно. Но, выпрямившись, Хамид успокоенно снова сел на коня и произнес:
— Рум…
Значит, если рум, то все в порядке! Ваня уставился на Хамида, не скрывая своей внезапной к нему неприязни, и тот, резко стегнув коня, отпрянул… Майор хмуро приказал своим приготовить оружие, поехал впереди, как обычно в таких случаях, положив винтовку поперек седла, и все осматривался по сторонам.
Застава — охрана дороги — ютилась в халупе на гребне горы. Командующий спросил начальника, что случилось, и тот сказал, что перед рассветать турецкий наряд столкнулся с бандой понтийцев, ночью вышедшей к дороге.
— Хотели на тебя напасть, паша, — сказал начальник заставы, — и вот румы, отступая после перестрелки, бросили труп своего товарища.
— На рассвете? — переспросил командующий и взглянул на часы. — Восемь часов назад. Но человек убит только что, его голова раздроблена прикладом. Это ваши добили раненого? А может, он мирный крестьянин и не из банды вовсе?
Начальник молчал.
Ване казалось, что теперь, после потоков крови, пролитой в войне, после тысяч полегших на Перекопе, после стольких мук, все-все на свете уже знают, что отходит в прошлое старый мир. Прожито, что пролито, — думай, как наперед жить. Люди теперь, казалось бы, сознают: на земле не будет счастья без свободного совместного труда. Ване отчетливо слышалось — ну как не услышать! — что весь белый свет кричит: нет счастья без коммуны! Напев «Интернационала» — прислушаться только! — с любой стороны приносит… Но вот, по воле аллаха, один мужик, турецкий, убил другого, иноверца, охотится за третьим. И его убьет. И его убьют. «Неужели все осталось как было?» — с отчаяньем думал Ваня.
Тронулись дальше, командующий и товарищ Андерс заговорили:
— Черт знает что, — произнес командующий. — До чего страшна власть тьмы. Сколько же солнц нужно, чтобы разогнать ее… «Рум? Так умри!»
— Все работа пашей, ходжей и мулл, — отозвался Андерс.
— Вот именно. На этой земле турки и румы шесть веков прожили вполне мирно, хорошо. Шесть веков! Сжились давно. Однако сегодня паши типа Карабекира гнусно используют национальное возбуждение в шовинистических целях. Может, и об этом сказать в Ангоре?
— А не получится вмешательства во внутренние дела?
— Нет! Гасить пожар, призывать к миру между национальностями — какое же это вмешательство! В связи с турецко-армянскими отношениями, вы же знаете, Георгий Васильевич давно еще, когда Армения была дашнакской, говорил: мы помогаем Турции, желая полного прекращения взаимной резни. Это же честно. По-человечески. То же и с греками…
Без привала, хотя бы на час, не дотянуть до места ночлега — города Хавзы. Чем дальше от моря уходили фургоны, тем увалистей делалась дорога. Весь мокрый, будто с морского дна поднялся встречный верблюжий караван, ноги у животных облеплены глиной, шерсть свалялась. Караванщики кричали:
— Эй, сываш, сываш!..
Арабаджи в фургонах забеспокоились. Ваня — тоже:
— Михаил Васильевич, чего там — «сываш» да «сываш»?
— Это слово означает «грязь». На дороге, верно, непорядок.
Действительно, скоро пришлось остановиться. Ваня соскочил. В чем дело? Шоссе впереди провалилось, его затопило, получилось нечто вроде ловчей ямы. Арабаджи стали молиться…
— Это нам устроил… как его, сэр Харитон или Харингтон? А может, лично король Константин, — засмеялся один из бойцов.
— Банда — ловушку, вот и все! — определил другой. — Товарищ командующий, не выслать ли наблюдение?
— Ни к чему, — ответил Фрунзе. — Вряд ли это западня. Просто обвал… Давно не ремонтировали… Так или иначе, какой же наш ответ Константину?
— Даешь, проедем! — сказал Ваня. — Сивашцы, вперед!
Ваня добыл ореховую палку и с края этого чеклака — ямы, заполненной водой, стал прощупывать дно, глубоко ли. Кемик держал Ваню за ремень, когда Ваня перегибался, и он только однажды срезался и зачерпнул голенищами.
Лошади пошли потом под улюлюканье и, выгнув спины, передними нотами выбросились на край. Но колеса уперлись в уступ под водой.
— Стоп, постромки лопнут! — крикнул Ваня.
Спешно, чтобы не задохлись в хомутах, выпрягли лошадей, вместе с арабаджи полезли в чеклак и на руках подняли фургон. Так перенесли все пятнадцать. Рессорные с железными осями фургоны были тяжелы, у Вани от напряжения дрожали мышцы. В чеклак слетела с головы зеленая буденовка из английского сукна, и он выхватил ее мокрыми руками.
На переправе потеряли полтора часа. Еще полчаса ушло на выражение благодарности арабаджи аллаху за то, что обошлось без поломок. Солнце склонилось. Мокрые сапоги и шинель захолодели. Ваню трясло. Надо было пообсушиться.
Арабаджи говорили, что поблизости есть селеньице Юрю, оно появилось недавно — один из родов племени юрюков откочевал из западных оккупированных мест, пришел и раскинул тут у шоссе свои шерстяные палатки.
Вот они, будто белые стога, стоят позади одинокой придорожной халупы.
Ввалились в помещение, горячих бы сейчас углей, однако хозяин дал Ване мангал с черными, как ночь, холодными углями. Хвать, а спички размокли — головки облезают. Командующий сказал:
— У меня тоже нет спичек, пойду посмотрю, как чувствует себя народ в фургонах, может, и спичек у начхоза… выпрошу.
Но Ваня не стал ждать. Лег на пол перед мангалом, снял крышку, порылся в углях и нашел один с булавочной красной точкой под слоем пепла. Теперь только дуть, дуть…
Красная точка от дыхания разрасталась, превращалась в светящееся пятно, но стоило отвалиться, чтобы перевести дух, как уголек снова чернел. Ваня держал его в левой руке, а правой нашарил в кармане обрывок газеты, нащупал на полу соломину, выдрал из войлока волосок. Папиросной бы еще бумаги, всем этим обложить уголек, и если пыхнет, тогда уже не погаснет. Только бы терпение, не переставать дуть, пусть и кружится голова, и тогда в конце концов вспыхнет…
Бумага почернела, истлела, так и не вспыхнула. Продолжая дуть, Ваня соображал, где и как достать другой клочок. За спиной послышались чьи-то шаги. Возвращается командующий? Да, его шаги и, кажется, еще Кулаги.
— Спичек не нашел, — услышал Ваня голос командующего. — Фома Игнатьевич, у вас тоже нет спичек?
— Бумаги, — коротко бросил Ваня и продолжал дуть.
Фрунзе, должно быть, выдрал из блокнота лист: на нем напечатано сверху «Командующий Туркестанским фронтом». Как это «Туркестанским», почему не «Крымским»? — подумал Ваня. Наверно, не успели напечатать: с Врангелем-то в прошлом году покончили за сорок дней. Жаль жечь этот лист, но Ваня не отказался. Голова странно полегчала. Светло раскалялся уголек, а в голове что-то гасло.
— Бог с ним, — вновь услышал Ваня. — Посидим в бурках, согреемся, закусим. Фома Игнатьевич, уговорите его.
Продолжая дуть, Ваня посучил ногой, будто кого-то отталкивал. Послышался смешок Кулаги:
— Он у нас упорный: не мангал, а еще одно солнце раздувает.
— В таком случае, оставьте его, — сказал Фрунзе.
Тут и вспыхнуло. От длительного напряжения Ваня уронил голову, задохнулся без воздуха и перестал видеть. Но это продолжалось мгновение. Вскочил, подложил сухой соломы и, когда угли раскалились, накрыл мангал крышкой с дырочками.
Пока Ваня раздувал в халупе мангал, Кемик на обочине дороги, без обычных шуток, молча выдавал красноармейцам хлеб и по куску холодной баранины.
Арабаджи хозяйственного фургона кормил свою пару лошадей. Когда он насыпа́л в торбу ячмень, вдруг по-летнему резко запахло майораном — душицей, конским диким чесноком. Этот запах напомнил Кемику времена его деревенского отрочества, когда были живы отец, мать и братья.
Это воспоминание теперь усиливало все еще не проходившее чувство ужаса при виде того мертвого холма. Казалось, что и неизвестные убийцы, и вот эти аскеры из охраны, только что смотревшие на убитых (Хамид, как он сказал «рум»!), все эти люди каменно-равнодушны: убьют, помолятся и сядут есть. Сколько бы добрый Ваня ни говорил и сколько бы ни фыркал Кулага, ничего пока не изменилось и, наверное, не изменится никогда.
Правда, жители турецкой половины его, Кемика, деревни, никого и пальцем не тронули, тихие, степенные, как вот этот арабаджи, плачущий от хорошей песни, нежно любящий детей и гостеприимный. Но откуда же берутся те?.. Мысль о том, что Фрунзе не стал бы помогать анатолийцам, будь они не люди, сейчас ушла от Кемика.
Выдав продовольствие, Кемик забрался в фургон, под одеяло, головой наружу — вздремнуть. Но из белой палатки, первой за халупой, вдруг вышел, нагнувшись, здоровенный детина, не кто иной как Однорукий Мемед, той же дорогой шедший в Ангору. «А этот, если бы мог, не убивал бы беззащитных во славу аллаха?»
Мемед покрутился среди фургонов, переговорил с одним, другим арабаджи и направился к Кемику.
— Эй, не спи, братец! Мне нужен ты, честный турок, служащий русскому паше.
У самого вид, будто сорвался с обрыва, катился по острым камням. На лбу и на щеках кровоподтеки. Кемик сухо сказал:
— Напился, что ли, не считаясь с аллахом?
— Я трезв, как младенец, принявший молоко из груди матери. Видишь? — Мемед потрогал лоб, щеку. — Рабы аллаха избили меня, как дурную, вредную собаку.
— За что? — спросил Кемик.
— За то, что сказал правду. Я вступился за русского пашу. Пророк говорит: надо терпеть и мучиться. А вы говорите: не надо терпеть, надо биться с несчастьями. Я боролся и избит рабами. Но они меня не победили.
— Кто они? — Кемик подумал было, что Мемед пришел за хлебом, затем и вступительная речь. Но нет, Однорукий хочет что-то сообщить. — Говори яснее, кто?
Присев на дышло, закурив, Мемед рассказал, что было в Каваке, в кофейне.
— Вас уберечь хочу… В сезон невруз, когда в Москве подписали с русскими бумагу о братстве, мы в наших кофейнях прямо-таки обнимались от радости: больше не будем воевать. Но люди есть разные. Избившие меня злодеи уже проскакали на Хавзу. Теперь и вы опасайтесь их. Добрый человек одолжил мне осла, я тропою пришел сюда раньше вас, чтобы сказать русскому паше: надо остерегаться, у этих злодеев гнусные цели. Хорошо, что ты — честный турок, говоришь по-русски и умело скажешь ему о тех… Они меня избили за то, что я обрадовался русским. Осла я отдал одному крестьянину, как велел хозяин, — у них свои расчеты. Дальше я иду снова пешком. Вот уже пошел. А ты скажи русскому паше, что я, Мемед, сказал. Этих бандитов нанимают для нехороших дел.
— Не сомневайся, братец, — обещал Кемик. — Как только выйдет из дома, немедленно доложу. Он сейчас отдыхает.
Обычное в турецком обращении «братец» вдруг приобрело для Кемика нечто новое, вызвавшее щемящее чувство.
— Не хочешь ли, Мемед, закусить, проделав такой путь?
— Давно хочу. Но болит вот здесь. Ведь тот рукояткой своей серебряной нагайки так двинул мне в зубы. Как еще шевелится губа! Но если мягкого хлеба, то я попробую этой стороной.
Морщась, Мемед откусывал по крошке:
— Увидел хлеб — ешь, увидел палку — беги.
Кемик смотрел с жалостью, тоска ушла, сменилась надеждой.
— А знаешь, Мемед, у нас в караване едет один армянин. Его тоже надо спасать?
— Говоришь непонятно. Разве ты не честный турок? Разве мы — враги людям, пусть они и другой веры? Нехороший задал ты мне вопрос!
— Но мир знает, сколько армян погублено здесь.
— У кого печать, тот и Сулейман. Правитель Энвер-паша и его прислужники виноваты. Я же не убивал. Мои соседи не убивали. Никто в деревне не убивал.
— А мне вот иной раз кажется… — вздохнул Кемик. — Разве любят где-нибудь турка? Боятся его! Христианин боится мусульманина.
— Братец! — воскликнул Мемед. — Грустно это, но не совсем так. В нашей деревне всегда жили мирно, и отцы наши, и деды, и прадеды. Печально, что нас не любят и боятся. Но кто боится? Не надо бы тебе, такому умному, говорить, не уяснив.
— Чего, Мемед?
— Того, что муллы и те сулейманы натравливают нас друг на друга. Сначала мы не понимаем, а потом начинаем понимать. Где гяуров больше, там они убивают. Где мусульман больше, там — мусульмане. Одного убили — двумя ответили. Двумя ответили — четырех убили. Так еще, еще и еще. Человек человеку — зеркало. Одни пошли отрядом. На отряд пошел отряд. Перемирие. Приехали в Сарыкамыш побежденные дашнаки — как нам, героям летучих чет, разъяснили, — просят дашнаки Карабекир-пашу: не уводи свои войска, чтобы не пришли большевики. Не за крест война, а за землю. Но страна нищая. Крестьянство умирает… Дети… Вот эти юрюки-скотоводы то и дело хоронят детей. Сами погибают, но чтобы тронуть человека — не видел никогда. Их счастье — кусочек ячменного хлеба. Осел да несколько камней очага — все богатство. Хуже только я живу!
Кемик знал жизнь скотоводов, жалел детей, которые работают на табачной фабрике, кашляют кровью, сами белые как снег.
Крестьяне мечтали о земле, пасли скот на яйле, ставили шатры из козьих шкур у подножия холма возле источника, за солью шли в нижнюю деревню, несли лавочнику бурдюк с сыром. Когда бушевали ливни и затапливало кочевье, под водой погибали люди и скот; буйволы застревали в ветвях низкорослых кривых сосен, когда спадала вода.
Зимой, когда снегопады в горах, люди замирали в долгой дремоте. От холода не спасали войлочные плащи; зимние рассветы были тягостны, как медленная смерть, хотя тлели угли, по-домашнему пахла испеченная лепешка и пах навоз, собранный в попону из козьей шкуры… Когда пропадал скот, эти люди шли в город на новые бедствия — грузчиками, дворниками, лодочниками.
Кемик сейчас отчетливо увидел, что бедняцкая масса — а это почти все население Анатолии! — мирная и приветливая. Стало быть, зверствовали только жандармы, находившиеся на содержании у государства, банды, созданные помещиками, которым выгодно изгнание армян — можно взять их земли. Так по логике, а на душе все-таки тяжесть.
…Из халупы первым вышел Ваня, как всегда, «разведать обстановку». Осмотрелся — Кемик с кем-то толкует, высунув голову из фургона. Э! Опять Однорукий Мемед. «Понравился ему наш караван, хочет быть попутчиком. Веселее так». Ваня подошел быстрым шагом. Посуровел после мертвых картин: банды, вот они, под носом. Взглянул на Мемеда — мелькнула новая мысль: не разведчик ли из банды?!
— А ну, признавайся, Мемед, зачем увязался за нами? Кемик, переведи ему.
— Ваня, это друг…
— А чего выспрашивал?
— Он сообщил… Доложи командующему…
Ваня протянул Мемеду руку:
— Прости за подозрение… Сообщение твое важное.
Скрывшись в халупе, Ваня скоро вернулся — Фрунзе сказал: быть повнимательнее, выслать разведку. Велел поблагодарить Мемеда, подарить ему что-нибудь.
— Мне ничего не надо, — сказал Мемед. — Я получил кусок хлеба. И буду помнить его сорок лет. Лучшего подарка не бывает.
Выступили. Ваня вновь качался в седле, старался держаться рядом с Фрунзе… В шторм казалось Ване, что ничего более страшного уже не будет. Но теперь на горной дороге, на отчаянных скользких спусках, возле пожарищ стало казаться, что здесь в любую минуту может ударить огнем. А трусить нельзя. Надо быть начеку — местность незнакомая, неизвестная. Масса белогвардейцев — шестьдесят пять тысяч убежало сюда, рассказывал Кулага. «Спокойно, — говорил себе Ваня. — Держись».
Вопреки сообщению Мемеда Однорукого пока что не видели никаких угроз, продвигались без происшествий… Фрунзе ехал в своей военной форме. Поверх нее широкая в плечах, с размашистыми полами кавказская бурка, укрывавшая седло и бока коня. На голове — высокая барашковая папаха, а поверх нее — ярко-зеленый с красными кантами башлык. Турки любят зеленый цвет. Встречные караванщики спрашивали аскеров — кто такой. И Ваня слышал гортанный ответ то одного, то другого турецкого солдата:
— Балхшевик… Человек от Ленина…
Постепенно дорога сузилась и пошла по самому краю пропасти. Обстановка вдруг резко осложнилась: сверху, будто с неба, послышался звон медных колокольцев идущего навстречу верблюжьего каравана. Командующий ехал позади охраны, Ваня следом. Кавалеристы разведки благополучно проехали по краю пропасти и вышли на ширину. Конь Михаила Васильевича благополучно разминулся с верблюдом-вожаком, увешанным колокольцами и разноцветными кисточками. Но следующий верблюд оказался нагруженным такими широкими тюками, что занял всю ширину дороги. Вдобавок из-под копыт верблюда, шедшего сверху, бросило песок и мелкие камешки в морду коню под командующим. Конь шарахнулся, миг — и передними ногами повис над пропастью. Но Фрунзе успел рвануть удила, и конь под ним вздыбился, крутнулся на месте и передними ногами снова встал на дорогу, теперь уже задом к верблюду, мелко дрожа. Ваня увидел побелевший лоб и резко выступившие усы командующего. Караванбаши поднял палку, тогда и верблюд-вожак возле фургона косо уперся длинными ногами в выбоины, чуть присев на задние ноги. Командующий крикнул Ване:
— Дайте выстрел! Всем стоять, пока пройдут эти!
Однако сам, не дожидаясь, вырвал из кобуры маузер и выпалил вверх. Следом ударил выстрел погулче, из карабина Вани. Загрохотало эхо: высокие обнаженные, белые, будто кость, скалы по другую сторону ущелья отразили звук, он повторился и пошел перекатываться между камнями. Верблюд-вожак, должно быть привыкший к пальбе, не повел ухом, маленьким, мохнатым, лишь сонно поморгал приопущенными веками.
Красноармейцы давно уже повыбрались из фургонов и отряхивались. Арабаджи орали на караванщиков — куда только девалась степенность! Караванбаши отвечал, что вооруженные люди заставили его идти, не проверив спуск… Было понятно, что староста каравана — специалист по вождению — допустил в своем деле какую-то неправильность, однако не считал себя виноватым.
Лишь одна повозка опрокинулась и пошла под откос. К счастью, никто не пострадал.
Несколько верблюдов нагружены были слишком широкими тюками — с фургонами не разминутся. Ваня с помощью Кемика потребовал от караванбаши перегрузить с этих верблюдов кладь, что и было сделано.
Когда двинулись дальше, к командующему приблизился на лошади Андерс. Фрунзе смущенно ему сказал:
— Счастье, что у моей лошадки крепкие ноги…
Ласково похлопал по шее коня. Брат командующего, Константин Васильевич, протиснулся между лошадьми, взял руку Михаила Васильевича и посчитал пульс:
— Михаил, ложись-ка в фургон, отдохни.
— Скоро Хавза. Там.
…Фрунзе ехал нахохлившись. Подумал о себе во времени и словно со стороны увидел, что уже не однажды стоял на краю пропасти. Но всякий раз некогда было страшиться. Легче рисковать, чем сомневаться. В критическую минуту сомнение гибельно. Должно быть, поэтому в острейших положениях, как и сейчас над пропастью, голова оставалась ясной, холодно-быстрой… Хладнокровие не оставило его и после смертного приговора, в камере, в ожидании решения по кассации… К махновцам на Сивашском берегу в прошлом году в ночь штурма Перекопа вышел с твердой верой, что не зататакают их пулеметы, направленные в него. Другие товарищи поступили бы так же. Все дело было в той службе, которую он и его товарищи несли.
От нее, от этой службы — и надежда, и уверенность… В ней самой и защита, крепче брони.
Возникло чувство своей неуязвимости. Даже бессмертия.
К закату катился день третьего декабря, второй день караванного пути. Наступили сумерки, когда фургоны приблизились к городу Хавза. Арабаджибаши сказал, что осталось всего несколько верст. В густеющем фиолетовом воздухе впереди на шоссе вдруг проступила плотная группа всадников, еще и крытая повозка. Может быть, это эшкия — разбойники вышли, не дождавшись темноты? Но ведь рядом каракол — застава, охраняющая дорогу. Правда, времена такие, что возможно все…
Взвинченный дневными впечатлениями, майор приказал каравану остановиться и отправил кавалеристов узнать, что там за люди. Кавалеристы вернулись с веселым хриплым криком:
— Эх-ха! Встречный конвой идет!
Встречали караван конные аскеры Хавзы. На дороге топтались еще несколько человек, оставившие повозку. То были каймакам — начальник уезда, судья и городской голова. Подошла конная группа чрезвычайного посла, каймакам подал конвою знак и выступил вперед:
— Ваше превосходительство, светлый посол страны с золотой рукой, опустившей меч! — Каймакам долго титуловал Фрунзе и наконец: — Смиренные ваши рабы предоставляют вам очаги всего города…
Фрунзе выслушал приветствие и немедленно сделал несколько встречных торжественных шагов, придерживая шашку:
— Сердечно благодарим… Нет на свете людей добрее, чем население благородной Хавзы. Нет большего удовольствия, чем приют под его крышами… — И тут же Фрунзе деловито предложил: — Поехали, братцы. Темнеет.
Каймакам, точно так же, как мюдир в Каваке, смутился было, переглянулся с начгарнизона. Но тут кто-то из встречавших турок проговорил, хотя и с акцентом, но вполне правильно по-русски:
— Темно! Гора закрывает луну. Поужинаем — посветлеет.
Это сказал военный врач Фикри. Он бывал в Батуме. Вот и видно и Ване, и Кемику: не отрезана Турция от мира, — что́ на Кавказе, то может быть и тут. Турок, военный врач, говоривший по-русски, — будто совсем свой.
Двинулись компанией. За конной группой — почетный караул, за ним — фургоны. Во тьме скоро услышали, что кони ступают уже по мощеной улице. По правую руку тянулась-какая-то черная стена, местами уколотая редкими огоньками. На мостовой лошади, то и дело, проваливались в ямы, фургоны, треща, прыгали с островка на островок.
— Ливень забирает и скатывает камни с улицы, — объяснил врач.
— Приглашаем на ужин, — из темноты позвал каймакам.
— Но сперва нужно переодеться, — голос Фрунзе. — Где поселите нас? — Переспросил, услышав ответ: — В бане?!
— В гостинице-бане, — пояснил врач Фикри. — Внизу баня, наверху номера.
Оказывается, в этой бане и жил Мустафа Кемаль, уехав от султана. Военный врач Фикри лечил Мустафу.
В номерах привели себя в порядок и отрядом двинулись в круглый зал. Середину зала занимал огромный квадратный обеденный стол под белой скатертью. Из посуды — только стаканы. Кувшины наполнены местной минеральной водой.
Здесь уже каймакам в стамбулине — сюртуке. Бросил быстрый взгляд на бойцов. По сообщениям из Кавака он знал, что у русских рядовые сидят ныне вместе с командирами, и каймакам энергично пригласил всех за стол.
Усаживались уже без церемоний. Каждый говори что хочешь, спрашивай, интересуйся. Что хочешь ешь, пей — плов, кавурма, чай, кофе в пузатых стаканах и крошечных чашках, душистый чурек.
Каймакам встал:
— Буду краток. И поэтому не смогу передать всю полноту наших приветов. Но вы все же почувствуете их. Прошу встать в честь полководца Фрунзе, приезд которого открывает страницу нашей окончательной победы над коварным врагом.
Задвигались стулья. Поднялся Фрунзе:
— Мой тост — за героический турецкий народ и его армию, за ее представителей в этом зале. В свою очередь передаем вам селям от Советских Республик и от Красной Армии. Итак, за счастье…
Послышались голоса:
— За счастье, за полную победу!
А Фрунзе добавил:
— Теперь давайте серьезно закусим.
Каймакам вслух вспомнил турецкую поговорку: «Не ешь французской дряни английской ложкой» и предложил заказывать официантам любимые блюда. Послышалась громкая работа вилок, ножей и быстрые резкие приказания распорядителя прислуге. Наконец завязалась беседа.
— Какие порядки в России? Куда смотрят пять концов звезды? Что означает перекрещение серпа и молота? Как властвуют рабочие и крестьяне?
Фрунзе отвечал:
— Власть осуществляется прежде всего общим владением крупным имуществом. Фабриканта нет. Помещика нет.
— Куда девались?
— Одни бежали, другие стали работать, как все люди.
— Браво! А суд? Кто судит?
— Уполномоченные народа выносят приговор по законам.
— А нэп? Это же снова царство капитала!
— Не беспокойтесь, — ответил Фрунзе. — Нэпману позволено только тащить фургон хозяйства, а ездовой — арабаджи — все тот же рабочий и крестьянин.
— Браво! — воскликнул кто-то за столом. — Теперь о женщине. У вас на востоке запрещено многоженство? И мусульманка не закрывает лица?
— Многие сняли чадру. Но еще есть — носят.
— Однако мы слышали, что с женщиной у вас обращаются нехорошо. Ее сделали общей. Не имеет права на личного мужа, подчиняется мужчинам по списку. Очень нехорошо!
— От кого вы слышали такое? Это сказки, придуманные зложелателями, ненавистниками и Турции, ее народов, и нас, соседей ваших, — жарко, всем сердцем отвечал Фрунзе. — Не так давно я выступал на съезде работниц Туркестана. Я сказал: дорогие делегатки, атаман басмачей Мадамин-бек, увидев однажды в Ташкенте женщину-сартянку без покрывала, воскликнул: «Будь это где-нибудь в Фергане, я убил бы ее на месте». Но Советская власть выступает против баев и ишанов, которые пустили подлую пословицу: «Если чему-нибудь суждено пролиться — пусть прольется сыворотка; если кому-либо суждено умереть — пусть умрет женщина». Против таких порядков выступает, когда в жены богачам продают шестилетних девочек… Я попросил делегаток помочь Красной Армии в Фергане… Я рос среди мусульман, видел мусульманок, — какие это чудесные, умные, ласковые люди. Вот история одной из них. В восемь лет она осталась сиротой, а родственники не приняли ее; двоюродный брат продал ее баю третьей женой. Девочку били у бая. Она переоделась мальчиком и убежала, сто верст шла пешком… Несколько лет, считаясь мальчиком, работала батраком, потом катала бревна на лесном складе, потом была пекарем. Никто не знал, что она — женщина. Иначе убили бы ее. Так было. А теперь Советская власть… При партийных комитетах у нас — женотделы. Для женщин открываются школы, учат грамоте, для них — лекции, концерты. В Туркестане уже двадцать женских артелей, много женских клубов. Четырнадцать туркменок — члены сельских Советов. Двенадцать узбечек — в Советах в Фергане…
Заговорил взволнованный мулла:
— Однако есть насилие над религией. Есть! Мы, слуги аллаха, осененные зеленым знаменем его, не признаем креста. Но мы против насилия коммунистов над крестом, когда, как рассказывают, длинную веревку с петлей закидывают на купол и, пригласив всех безбожников ухватиться за конец веревки, оскорбляя веру, срывают крест. Мы, которых считают дикими, не позволяем себе таких вещей.
Зал притих: что ответит русский? Да, трудно ответить. Пожалуй, не надо было задавать вопроса: гость в затруднении, не знает, что ответить… Нет! Не смутился, ответит… кивнул:
— Мы отвергаем насилие — над крестом ли, полумесяцем… Храмы есть красивые, богатые, это — народное достояние, бережем, не позволяем неверующим давать волю своим страстям и рушить. Религиозность же в последние годы особенно падает. Прихожане, как и весь народ, недовольны крестом, который осенял преступный царизм, избиение иноверцев, войну, скажем, против турок… А церковные земли — около трех миллионов десятин! — народу не отдавал! Вот народ и смеется над святошами-лицемерами, о которых и турецкая пословица говорит: «Где дверь мечети, не знает, а хвастается набожностью».
Послышался сдержанный смех. Фрунзе сказал:
— Не разрешая насилия, мы только говорим, что не признаем креста, как, впрочем, и других религиозных знаков. Мы учим человека полагаться на себя, а не на бога. Иной священник снимает рясу и идет руководить сельским хором или драмкружком…
Какой-то молодой человек прошептал: «Разумно!» — и замолк.
— Страшнее, когда не крест, а жизнь ломают, — продолжал Фрунзе. — Сегодня мы видели мертвую деревню Карадаг-кёй.
Ни один стул не скрипнул. Отвечал начгарнизона, тихо:
— Это совершается дикими отрядами: самовольно берут хлеб, конфискуют лошадей, уводят людей, казнят. Национальная армия этого не делает.
Врач Фикри взялся объяснить:
— В некоторые отряды попали и бывшие разбойники — эшкия. Раньше они скрывались в горах, грабили проезжих. После амнистии они спустились в долину, сдались властям. Как знающие горы и оружие, они стали жандармами, чтобы ловить бандитов. Но сознательности нет, есть прежние разбойники.
— Теперь боремся и с ними, — сказал каймакам. — Есть приказ Гази: судить за самоуправство.
Заговорили о дисциплине в армии.
— Ваш солдат сидит с командиром за одним столом. А как потом слушается? После обеда?
Фрунзе засмеялся:
— По-моему, вы уже заметили, что распоряжение командира исполняется моментально.
Фикри сказал:
— Нашему солдату тоже стало немного легче: офицер лучше относится. Сам Гази, когда жил у нас, скромно жил. В номере, где вы сейчас.
Характер Кемаля занимал Фрунзе с самого начала поездки и неотступно — начиная с Тифлиса, где вдруг отчетливым и живым предстало историческое дело кемалистов, Хавзинцы знали Кемаля в обычной жизни. Их наблюдения сейчас нужны были Фрунзе, который всю дорогу, в сущности, готовился к встрече с ним. Фрунзе жадно слушал хозяев.
— Когда английские корабли подошли с пушками к Самсуну, Гази пришлось покинуть этот город. Тогда он со штабом перебрался к нам, в Хавзу, — рассказывал каймакам. — Я выполнял некоторые его поручения. Он без отдыха работал. Ночи проводил в телеграфной конторе. Много телеграмм давал, очень много. Указывал, что надо драться. Константинополь хотел бы десять раз снять ему за это голову… А он выходил на улицу, говорил с людьми. С солдатами, с банщиками, с кузнецами говорил. Горожан посещал. Крепко взялся за дело спасения родины… Командирам корпусов посылал циркуляры — срывать оккупацию, не выполнять вредных приказаний Константинополя, а во всех случаях обращаться за указаниями в революционный штаб, к нам, в Хавзу. Всем губернаторам направил послания, чтобы создавали повсеместно группы «Общества защиты прав». Город Хавза маленький, но человек в нем жил большой.
— Что он говорил вам, жителям Хавзы?
— Велел сойтись горожанам на площади под горой, сказал: «Клянусь, что буду самоотверженно работать вместе с нацией, пока не достигнем полной независимости нашей родины». Воодушевление! Он употребил слово «коллектив». Говорил: надо опираться на общество, составляемое самой нацией. Такой, сказал он, коллектив непобедим.
— Это очень и очень верно!
— Молодежь клятву дала: идем на битву. Красную Армию вспоминали, что изгоняет врагов. Некоторые старики не пускали своих сыновей воевать, раз не одобряет султан. Не понимали, что султан сам в неволе и не может чего-либо хотеть.
— А большинство?
— Большинство — как Гази. Он сказал: народ, знай о жестокостях врага и смело выражай свое возмущение, устраивай манифестации! По всей Анатолии, где только было возможно, прошли манифестации — заставили англичан вывести свои войска из Самсуна. Везде, и в Хавзе, пелись песни, звучали молитвы, били барабаны.
Фрунзе встал:
— Позвольте провозгласить тост за вождя новой Турции!
Фрунзе надеялся, что в Ангоре найдет с Кемалем общий язык. Ни каймакам, ни врач не могли сказать, каково сейчас положение Кемаля, какова его позиция нынче, что означает договор с Франклен-Буйоном, что говорит Кемаль итальянцам в Ангоре и английским морским офицерам где-нибудь на море, но многое уже сказали о личности Кемаля, и это было важно.
Не скрывая своего расположения, даже очарованности русским, доктор Фикри после ужина говорил Фрунзе:
— Не хотите ли выкупаться в бане?
— С величайшим удовольствием! А не поздно?
— Нет. Банщики живут при бане.
И Фикри рассказал, что хавзинская баня стоит на мощном горячем ключе, в главном бассейне вода еще очень горячая — шестьдесят пять градусов. Из него по трубам идет в три купальни, в прачечную и в номера гостиницы. Содержит магнезию и железо, ее и пить можно, приятная.
— Прописываю желудку и кишкам, если катары.
— Мне годится, — сказал Фрунзе.
— И Кемаль пил. Он больной человек, хотя ему всего сорок лет. Печень и почки, а лечиться некогда. Я Кемаля люблю. Он душой богатырь. Сам я человек слабый, иду куда несет. Но стараюсь не делать подлостей. Русских я люблю, потому что они не соглашаются жить плохо, сбросили царя, прогнали пришельцев и многих доморощенных бандитов!
— Это, милый доктор, еще не финал…
— А что будет?
— Будет большая работа. Будут новые люди. Новый день — новый человек.
Уже к полуночи Ваня принес для Фрунзе чистое белье. Вместе с Андерсом и Кулагой компанией пошли в баню.
Горячая вода поступает сразу в ванные. В раздевалке холодно, как на улице. А полы в раздевалке каменные. Фрунзе говорил с банщиками — жаловались: по шестнадцать часов работают, а платы от хозяина никакой. Весь доход — чаевые. Вернее, уплата посетителей за полотенца. Состоятельный берет дюжину полотенец, кто попроще — тот шесть… Вот если бы Кемаль помог: издал бы крепкий закон — платить за работу надо!
Спали в чистых постелях. В десять утра хозяева пришли проводить в дорогу. Доктор Фикри сунул в руки Фрунзе сверток с чем-то, как он сказал, вкусным.
— Покушайте на привале… Не закутывайтесь, внизу уже тепло.
— Спасибо, милый доктор. У вас дети?
— Трое!
— У меня дочка.
Выйдя утром из гостиницы-бани на улицу, увидели, что Хавза — совсем маленький город в ущелье. Весь он на крутом склоне, дома стоят один над другим. Кругом желтые, рыжие скалы подпирают синее небо. Внизу между голыми скалами курчавятся темно-зеленые леса. Ниже дороги скачет белая от пены речка. В конце ущелья ползет сизая дымка, а за спиной поднимается снежно-розовая вершина какой-то горы.
Каймакам сказал:
— Наш городок невелик, но такие большие люди его посетили! Разрешите нам сфотографироваться с вами.
Натекла толпа горожан. Ребятишки шмыгали среди ног взрослых, одетых в длиннополые пальто. Знатные — почти у каждого в руках трость, добродушно подталкивали мальчишек ее концом. Фотограф, то и дело отрываясь от своего огромного ящика, отгонял ребят, которых привлекал не столько ящик, сколько нетурецкие солдаты в шапках с красными звездами и торчащим пальцем.
Кажется, минули годы после отплытия из Батума. Ваня многое узнал. Неспроста и холодность трапезундских властей в первые дни, и лихорадочное переодевание Хасана на палубе, и заставы — каракол на дорогах, и разгромленные деревни, и убитый рум.
Все тверже и определеннее разбирался. Антанта привечает султана, за послушание предоставляет ему трон; бросает против Кемаля султанских министров и вооруженную армию ислама; между тем в этой армии много обманутых крестьян: когда идут в атаку, несут полотнище со стихами из Корана. А кемалистский солдат, хотя и верует в аллаха и почитает Коран, это полотнище расстреливает! Вот так! Антанта бросает турка против турка, афинских греков ведет на ангорских. Армян-дашнаков с одними турками сводит, на других насылает с оружием. Кемаля чернит, его же старается и подкупить. Тьма обманывающих и обманутых, и все вооружены. Обманутый же с оружием — беда… Но разгорается в Анатолии огонь — будет перемена. Раньше не было такого, чтобы мусульманину пришлось стрелять в Коран.
Доро́га, доро́га, вся жизнь в дороге… После Хавзы шоссе на изгибе стало спускаться к реке и пошло по краю обрыва. Конная группа двигалась ущельем по течению. Яростное течение, но броды мелкие — по брюхо коню. То и дело переправа через поток, ловили тропу то на одном, то на другом берегу.
Миновали деревушку. У домов садики с айвой и вишней. Виноградных лоз не видно — высоко, зато пасеки, мед, живая земля. Здесь можно людям хорошо жить, если б не пули, ножи и огонь. Ваню догнал верховой Хамид, придержал коня, протянул пачку сигарет:
— Ваныя, курым?
Но Ваня только косо взглянул, стегнул своего коня. Хамид жалостно улыбнулся — почему так изменился к нему русский Ваня? Хамид повернулся к Кемику:
— Кумык, курым?
Кемик неожиданно для Вани с победной широкой улыбкой взял сигарету. Хамид рассмеялся и на Ваню взглянул с насмешкой.
Внизу душновато потеплело. В полдень припекло. Кони и люди обливались потом, дышали тяжело. Остановились в придорожной деревушке, оказалось — курдская. Убогие постройки. Фрунзе сказал: похожи на киргизские зимовки, но без загона, скот — в самом доме, вместе с людьми. Зашли в глиняный домишко, полуврытый в землю, увидели земляные нары, на них паласы — твердые подушки, у стены очаг; ни стола, ни стула, ни одежды — только шаровары и кофта, что на себе.
А женщины смелые — не закрывали лица.
Проехали через деревни Каразапе и Аладжик. Навстречу попадались вереницы вьючных осликов. И, как летом в России, возы с сеном. Конечно, и двухколесные арбы с кузовами из грубой ткани, в каких перевозят зерно, а сейчас — патроны.
— Свернем, пожалуйста, — предложил майор. — Сделаем спуск к городу Мерзифону. На верную дорогу прошу.
— На верную — согласны, — ответил командующий.
Сверху было видно рыжее холмистое плоскогорье. В лощины ныряли и терялись извилистые белесые веревки-дороги.
Всадники спустились к подножию холма. Из-за его выпуклого склона, поросшего редкой белой травкой с острыми листьями, навстречу выступил очередной поезд Анатолии. Верблюд-вожак, украшенный кистями, бирюзой, бубенчиками, вел вереницу животных, соединенных бечевой, брюхастых, нагруженных ящиками, корзинками и мешками вперемет. Мерно раскачиваясь, верблюды ступали тонкими ногами с пухлыми коленями, выгнули длинные шеи. Все они песчаной окраски. Только глаза с желтыми ресницами темные.
Ване жаль этих безответных горбачей. Нижняя губа у них печально отвисла, горбы разведены, как зубья пилы, вправо-влево. От вековечного-то груза и выросли на спине эти горбы; брюхо раздуло от колючей пищи; их путь издалека и далеко…
Хозяйственный Кулага говорил, что в Турции железные дороги — это лишь подъездные пути к морским портам, построены иноземными дельцами для подвоза и перегрузки на пароходы турецкой шерсти, хлопка, табака и всего, что можно увезти, и чтобы самим привезти и сбыть втридорога ситцы, сатины, многие фабричные товары — нажиться. Только Германия провела свою, Багдадскую, дорогу подальше от моря, чтобы не достали пушки с английских дредноутов, — так протянула руку к богатствам Персии, к восточным владениям Англия. Фома Игнатьевич еще в Харькове по специальным книгам бросил глаз на транспортные дела. Пришельцы все делают в Малой Азии по своему расчету, для себя, а турок тащись вот до самой смерти при верблюдах, как тащился все тысячи лет со времени сотворения мира, о котором и дед Сайка с критикой говорил…
Тек верблюжий караван — желтая вечная река — по песчаным перекатам.
— Селям! — крикнул Ваня караванбаши. — Здорово!
Тот встрепенулся, поднял обе руки к груди…
Спустились в теплую плоскую степь, утопающую в горах, но еще освещенную солнцем. В чаше среди хлебных полей и стоял город Мерзифон — уже видны белые дома и минареты. Вдоль реки внизу изумрудно светились лужки, стояла свежая трава. Многие деревья были зеленые, на других набухли почки. До окраинных домиков тянулись виноградники, фруктовые сады и огороды. По сторонам шоссе росли тутовые деревья. Казалось, и сейчас земля под ними черная от сладких нежных плодов.
— Живая земля, — сказал командующий.
Увидев на развилке дороги группу турок в штатском и военном, Фрунзе уже знал, что это встречающие, и пришпорил коня.
Элегантный-мужчина, выступивший вперед, как только конники спешились на развилке, был мерзифонский каймакам Ахмед. Он заговорил по-французски, подчиненные прислушивались почтительно. Ахмед приветствовал гостей, пожал руку, стал знакомить Фрунзе со своими. Все они здоровались ласково, держались скромно, никто не протягивал руку первым, не перебивал говорившего. К ним каймакам обращался более тихим голосом, запросто, но строго.
В одном экипаже ехали до города целый час.
— У нас вы хорошо отдохнете, — сказал каймакам Ахмед. — Наш город богатый. Одиннадцать тысяч населения.
Фрунзе угадал в нем деятеля нового типа, истого кемалиста, когда каймакам сказал:
— Мы — земледельцы, продовольствие есть, хлеб, фрукты, овощи. Мы не можем показать вам фабрик. До войны имели ткацкую промышленность — полотенца, платки, оконные шторы, скатерти. Но в руках армян и греков. А их теперь нет. Их выгнали прежние правители. Европа заставила их драться с нами. Вместе с людьми мы лишились промышленности.
(Потом Фрунзе видел уцелевшие ткацкие мастерские, записал в дневник: «Тип наших прежних светелок»).
— После победы снова развернете хозяйство, — сказал Фрунзе. — И у нас такая же задача: хлеб, уголь, нефть…
— А ведь в окрестностях Мерзифона — огромные богатства! — поворачиваясь, Ахмед окинул глазами ближайшие и дальние будто тающие холмы. — Россыпи золота! На сто верст каменный уголь, до самого Зонгулдака. Наш лучше. До шести аршин толщина пластов! Даже выходят на поверхность.
— Да, я видел, подъезжая, такое место… А богатства недр теперь у вас — собственность государства?
— Конечно! — каймакам ответил с гордостью. — Сдаем рудники в аренду. Плата — от выработки.
— Вот и славно, — сказал Фрунзе. — Уже хорошо.
В оставшемся позади, охваченном бандитизмом районе, хавзинский каймакам был больше военным. Мерзифонский же — хозяйственником…
— Два года назад мы продали наши копи англичанам. Но Ангора аннулировала сделку. Сами будем добывать. Ведь строится железная дорога, и пройдет она через наш бассейн. Серебро-свинцовая руда у нас имеет шестьдесят процентов серебра, где видано такое! — воскликнул Ахмед. — Возле села Хаджи-кёй. Пока не работаем, нет денег.
— Давайте торговать, — мягко проговорил Фрунзе.
— А нефть! — вздохнул каймакам. — Вон там, совсем близко, бьет ключом из земли. Ручей нефти, население пользуется.
Экипажи между тем подкатили к уездному конаку. Перед ним колыхалась, ожидала миссию толпа чиновников и членов «Общества защиты прав». Час целый знакомились.
— Для вас приготовлен обед, — сказал каймакам.
— Очень кстати! — отвечал Фрунзе, и каймакам ярко улыбнулся.
Весь первый этаж гостиницы занимала кофейня, сейчас набитая битком. Головы всех повернулись к проходившим русским.
В зале управы отворены были окна. На подоконниках цветы. Стены беленые, как в украинской хате. Фрунзе уже не удивляло радушие хозяев, готовность услужить и в то же время степенность. «Какие чинные, истовые, хотя страшно интересуются нами. Особенно этот каймакам…»
Каймакам познакомил Фрунзе с каким-то генералом:
— Шефкет-паша из Константинополя. Приехал по делам службы.
И слегка покраснел каймакам — русскому гостю не ясны отношения Анатолии с городом падишахов. А генерал, седой, сутулый, тихий — только усы торчали грозно, — в ответ на вопрос Фрунзе, какому из двух правительств он подчиняется, досадливо шевельнул усом:
— Одному больше, другому меньше… Султанское обессилено, подписав Севрский договор. Некоторые стамбульские министры больше подчиняются Ангоре, не признающей этот договор.
«Время султанов кончается!»
В народе знали о нескромных при Абдул Хамиде II расходах султанского двора, где содержалась одна тысяча лакеев; восемьсот человек поваров и кухонной прислуги; четыреста музыкантов, комедиантов, певцов, шутов, акробатов и жонглеров; триста евнухов для гарема; пятьдесят парикмахеров; по стольку же декораторов, библиотекарей, церемониймейстеров, аптекарей, переводчиков, охотников за крупной дичью, охотников за птицами; содержалось также тридцать муссанебов — людей, развлекающих султана; шестьдесят врачей. Было при дворе пятьдесят четыре камергера и генерал-адъютанта, и каждый получал шестьдесят тысяч лир в год. Дворцовая кухня готовила ежедневно обедов на четыре тысячи дармоедов. Охрана одной ночи мнительного султана обходилась в пять тысяч лир. Дороговато! Нехорошо…
— Стало быть, султанское правительство уступает ангорскому? — весело спросил Фрунзе.
— Армия, считающая себя защитницей султана и халифа, однажды переходила в наступление на кемалистов, но была разбита Ангорой. Мы, военные, не поддержали эту армию глупых.
О личности султана — молчок, никто ни слова. Давали только справку: шестидесяти лет, сын помершего Абдул Хамида («Кровавого», «турецкого Николая II», — вспомнил Фрунзе слова Ленина), на троне его еще не было видно: сразу попал под «покровительство» английских войск. Его словно и не существовало. Шли будто бы важные бумаги от его имени, но все невпопад и будто ниоткуда.
«С ним считаются, как с прошлогодним снегом, — подумал Фрунзе. — Страна фактически живет без султана и видит, что от этого не рушится мир. Подорвана идея султаната? Нет, убита! Это революция…» Фрунзе спросил генерала:
— В Анатолии, значит, вы чувствуете себя как дома?
— Я, начальник квартирмейстерского отдела султанского генштаба, приехал в Анатолию инспектировать. Инспектирую, однако, в интересах ангорского генштаба. Многие учреждения столицы так или иначе работают в пользу Ангоры.
— И правитель сэр Харингтон ничего не может с этим поделать?
— Не может, бедняга. Хотя тратит на оккупацию огромные средства.
Фрунзе положил вилку и откинулся на спинку стула:
— Естественно! А турецкие военные училища столицы?..
— Под носом у Харингтона переправляют молодых офицеров в Анатолию, в армию Гази. Рыбаки перевозят людей, оружие.
Фрунзе громко рассмеялся:
— За всем не уследишь!
Справа от Фрунзе сидел городской голова, Мер-эфенди, седой старик, которому все говорили «ата». За столом и воинский начальник, и члены управы. На непременный вопрос — а что такое Советская власть? — Фрунзе ответил словами Ленина: властвуем, не разделяя по жестокому закону Древнего Рима, а соединяя трудящихся неразрывными нитями живых интересов… Наше новое государство прочнее, чем насильническая власть, объединяющая ложью и железом.
В наступившей тишине послышался слабый голос старика Мер-эфенди:
— Так глубоко и красиво может рассудить лишь пророк.
…Ваня обратил внимание на блюдо с зеленым горошком. В Шоле тетка Алевтина подсушивала, вялила молодой мягкий горох. Как это требовалось и делалось испокон, три дня топила печь в избе нежарко при занавешенных окнах, чтобы свет не трогал разложенного горошка, не убивал в нем жизнь. Выносила готовый в зашитых мешках, еще теплый.
…Утром каймакам провожал Фрунзе снова в путь, спрашивал, доволен ли гость дорогой. Фрунзе честно отвечал:
— Не считая некоторых происшествий, едем пока хорошо. Благодарим!
— Вам еще представится — не раз! — возможность оценить отзывчивое сердце Турции! — не без торжественности проговорил каймакам.
В облака вонзалась радиомачта штаба Западного фронта. К низенькому конаку подъезжали повозки и верховые. Утром подошли автомобили главнокомандующего — Мустафы Кемаля. Вместе с комфронта Исметом он отправился в полки. «Намучившись, вечером попросит музыки», — думали штабные, предупредили капельмейстера, приготовили лампы, ужин.
Но те вернулись поздно ночью, выпили чаю и, отослав людей, сели у окна под зеленоватый свет луны. Плохо видели, только слышали один другого. Глухой прерывистый голос Кемаля будто пробивался из груди с трудом.
— Дай список… нужного тебе оружия… И сколько…
Раздумчивый грустный голос Исмета:
— И утром едешь в Ангору?
— Да. Нужно… к прибытию Фрунзе…
— Но ведь там Февзи. Вполне достаточно.
— Но там и Рефет… а теперь и Рауф… Напортят. Рауфу снится власть!
Грустный голос:
— Под влиянием Рефета стремится? Рефет и сам недоволен своим положением. Пытается провести свои глупые предложения.
— Требует подчинить ему генштаб, — ответил глухой голос. — Придется что-то сделать… Не понимает, что и генштаб и векялет обороны направляются мною… я обеспечиваю совместность… объединяю.
Грустный голос внезапно окреп:
— Используя некоторых депутатов, Рефет старается лишить тебя чрезвычайных полномочий. По-видимому, Рауф — с ним! Зачем ты вызвал Рауфа в Ангору? Пусть бы действовал в Константинополе.
Глухой голос Кемаля не отвечал. За окном прогрохотала поздняя повозка. Наконец:
— Аристократ Рауф вообще упрям и силен. Однако не стоек и бывает наивен во взглядах… Покидая Константинополь, я звал Рауфа с собой немедленно ехать в Анатолию… Но он тогда не решился… на что-то надеялся… Приехал потом, кружным путем, тайно.
Грустный голос:
— Он одержим верой в благородство противника.
Глухой голос Кемаля:
— При высоком мнении о своих достоинствах… Через некоторое время он присоединился ко мне… участвовал в конгрессах… Иногда глупости говорил… об американском мандате… Хотел председательствовать… Затем выехал на заседания несчастного константинопольского меджлиса… и охотно сдался англичанам в плен… А мог переодеться, пройти через комнаты сената и сесть в лодку.
В голосе Исмета — оттенок презрения:
— Его вполне устроил английский плен на Мальте!
Глухой, прерывистый голос Кемаля:
— Я счел бы его поступок предательством, если бы не его слепота… Вместе работали в Сивасе, делили хлеб и соль… ближайший товарищ… И вдруг…
В грустном голосе — досада:
— На Мальте благородные взяли в плен его душу!
— Возможно, Исмет. Однако следовало оторвать его от благородных… Чтобы не воспользовались его мнимым авторитетом друга Мустафы Кемаля… Поэтому я вызвал его в Ангору.
Исмет долго молчит. Наконец слышится его смешок:
— Теперь есть агент Запада в Ангоре!
Кемаль хмыкнул. Заскрипел стул.
— Придется контролировать его, исправить положение… Надо несколько удовлетворить его самолюбие… Когда векилем он прошел в Собрании незначительным большинством голосов и, бедняга, скрежетал зубами, я посоветовал ему, успокаивая, временно подать в отставку, чтобы переголосовали.
Лай собак за окном. В комнате тишина, потом грустный голос Исмета:
— Ты прав: как бы Рауф и Рефет не оскорбили Фрунзе.
— Я попросил Февзи и некоторых наших товарищей установить особый контроль в эти дни… А послезавтра я буду в Ангоре сам…
Голос Исмета:
— А что с самими бла-горо-одными захватчиками?
— Перемен нет. Британские офицеры косноязычны: трудно говорить о мире, наставив в грудь револьвер… Опять наивно приглашают меня на свидание в Инеболу…
Однажды летом господа Хенри и Стернтон прибыли в Инеболу на моторном катере, назвали себя членами свиты сэра Харингтона, от его имени послали приглашение Кемалю приехать на Босфор: вот миноносец, отвезет. Через людей Кемаль ответил: если пожелает Харингтон, пусть приедет в Инеболу, и человек из Ангоры будет с ним говорить. Через две недели, когда греческие войска, наступая, взяли Эскишехир, Кютахью и рвались уже к Ангоре, сэр Харингтон продолжал свой отвлекающий маневр. Кемаль получил с Босфора телеграмму: «Один англичанин просит передать, что готов к переговорам, желает установить связь, ждет ответа». Кемаль ответил положительно. И тогда английский миноносец привез в Зонгулдак письмо. Его передали Кемалю по телеграфу:
«По словам майора Хенри, Мустафа Кемаль желал бы увидеть меня, чтобы переговорить, как солдат с солдатом, и сделать некоторые предложения. Я выеду на борту крейсера «Аякс»… Я уполномочен выслушать соображения… Официальных же полномочий не имею… Примем с почестями… Гарантируем возвращение на берег… Верховный правитель Харингтон».
М-да… На чем решил провести! Кемаль ответил:
«Ваш майор заявил, что именно вы желаете беседовать со мной… Побеседуем, когда уберете все войска и признаете нашу полную независимость… Тогда и приезжайте, вам будет оказан самый лестный прием. Назначу для переговоров самых вежливых сотрудников…»
Скоро выяснилось, что Харингтон посылал майора Хенри лишь для того, чтобы узнать, пойдет дальше или не пойдет с войском Кемаль. Хенри ездил под видом коммерсанта и будто бы для того, чтобы справиться о состоянии здоровья пленных англичан в Анатолии.
Как раз в день отъезда Фрунзе из Харькова турецкие «мальтийцы», освобожденные в обмен на пленных англичан, прибыли в Инеболу. А когда ушел из Батумского порта пароход «Саннаго», в порту Инеболу пристал английский крейсер. Высадилось пятеро английских офицеров. Теперь они вновь приглашают Мустафу Кемаля на свидание…
Исмет тихонько засмеялся:
— Отряди к ним Рауфа!
— Этот совсем недавно от них. Рефета уже послал: знает английский язык, пусть насладится беседой. К сожалению, он вернется в Ангору до прибытия Фрунзе.
(Когда Фрунзе выехал из Мерзифона, Рефет уже приближался к Инеболу.)
Голос Кемаля, совсем охрипший:
— Еще по сигарете, и спать. Устал… Все кружатся надо мной эти майоры, полковники — дипломаты… Французские, итальянские тоже… Человек сообщил мне с Босфора, что Франклен-Буйон вновь поехал к нам, в Адану… С ним секретарь их командующего… Еще Лапорт, генеральный консул в Смирне… Чего хотят?
После паузы раздумчивый, грустный голос Исмета:
— Все того же — сговорчивости, послушания… А винтовок, аэропланов они нам не дадут! Англичане в Инеболу ничего нового не предложат Рефету.
В Мерзифоне каждому достались кровать, белые простыни, по две пуховых перины. Но не поспать, не выспаться — впереди до следующей ночевки был леденящий сердце, пугающий переход в семьдесят верст, и поэтому поднялись затемно. По извилистым улицам двинулись с фонарями. Фрунзе осветил свои карманные часы: по московскому времени было шесть, а по местному «алда франга» — пять с лишним. Лошади во мраке сами находили дорогу.
За городом грязь была по колено. А местами, поднимая фонтаны, лошади проваливались по брюхо. Один из аскеров охраны, за ним Ваня покатились через голову вместе с конями.
Рассвело, дорога подровнялась, расширилась и окрепла. Рядом с командующим поехал Андерс:
— Не ожидал таких, как в Мерзифоне, теплых встреч, — сказал он.
— И перин! — подхватил Фрунзе. — Москва частенько усматривает в моих докладах излишек… ожиданий. Но все-таки! Начиная уже с Трапезунда во всех разговорах с кем хотите — с властями, солдатами, крестьянами, банщиками, с чалмоносцами-муллами — убеждаешься: каждый вздох, каждая мысль — против иностранного нашествия, против Антанты. Очень быстро перестают верить слухам, что Красная Армия вот-вот нападет.
— Отношение к Антанте все же различное. А к России у некоторых — прежнее: враждебное, опасливое.
— Но крестьянин видит беженцев, однако, из западных областей, а не из восточных, пограничных с нами. Этот крестьянин — не только храбрый солдат, но и политик! Слышали, с какой ненавистью говорит о колонизаторах, зачем натравливают дашнаков, греков и сами войска ввели? А мы приехали — спрашивает, как еще поможем. Он понимает, что нас бояться ему не нужно. Вот за что перина!
— А дикие отряды? А землевладельцы и паши, для которых свои же крестьяне — враги, а король Константин и сэр Харингтон — гости дорогие? А компрадорская контрреволюция?
— Да, контрреволюция — это дрянь: не может политически — уничтожает физически. Голубь говорил о покушениях на Кемаля… Противников его и нам опасаться. И, понимаете, никакой пощады от них. Буржуазного деятеля Кемаля называют большевиком потому только, что наша помощь… А народ в общем понимает этого Гази. Мы едем именно к нему, поэтому перина и в Чоруме нам обеспечена… Хотите пари? Все-таки, понимаете ли… верится… В Ангоре на руках носить будут!..
— Ага, Михаил Васильевич! Велик аллах, аллах экбар! Правильно критикует вас Москва!
Засмеялись, пустили коней вскачь… Селения белели, где и в древности — на месте византийских и римских: в долинах рек, возле пашен и источников. На горах же стояли одинокие сторожевые башни. Дорога, как ни стремилась к пологости, обманывая зигзагами, взбиралась вновь наверх, преодолевая чорумские хребты. В Мерзифонской долине будто весна, а на высоте караван попал в предзимье. Здесь крутил ветер со снегом и дождем.
— Такое чичером у нас зовут! — кричал из фургона боец родом из-под Орла.
На гребне длинной горы в лицо с налета била, как дробью, тяжелая крупа. Но когда спустились, сразу наступило затишье, будто выключился гигантский вентилятор.
Кемик на привалах выдавал продукты, разогревал пищу. Стонал от досады; то примус засорился, а примусные иголки затерялись — весь фургон перерыл; то еще что-нибудь. А выручало его знание турецкого языка: легко говорил с турчанками в деревнях. Такие деликатные, отзывчивые, по-детски любопытные и немного пугливые… Он добродушно посмеивался.
В горной деревушке однажды принесли ему раскаленные мангалы. Переглядываясь, судили-рядили, правильно ли режет сыр. Одна из них, тихая и красивая, слила кувшин молока в ведро с кофе. Когда тронулся караван, Кемик, прощаясь, смотрел ей в глаза, в открытое, мило скуластое лицо. И она смотрела… Всю дорогу потом Кемик вспоминал ее взгляд. И черт его знает почему, чувствовал себя счастливым.
Он стал думать, что отец и братья убиты некой злобой, имеющей слепых исполнителей. От нее и сами исполнители погибли. Сейчас она как будто укрощается. Так можно было понять, слушая Фрунзе, мутесарифов, каймакамов, солдат. Кемалисты, не отвергая аллаха, все же обуздывали фанатизм зеленой — исламской — ночи, слепую ненависть к гяурам, и это была опасная, тяжелая работа, на которой погибаешь, как на войне. Верблюжий караван на обрыве, толкающий встречных в пропасть (как тогда взвился конь под Фрунзе!), — это же война, Но то, что турки принимают «селям» Фрунзе и его, Кемика, это добро. Кемик благодарен Фрунзе за то, что не отчислил, благодарен бойцам за товарищество, конечно Ване. И даже Кулаге, который после мертвой деревни Карадаг-кёй перестал придираться: Ваня сказал, что нечаянно услышал, как Фрунзе предложил Кулаге оставить Кемика в покое, а если хочет внушить ему какую-то важную мысль, пусть делает это по-товарищески.
Правда, у Карабекира — там где-то Маро — обстановка другая. Но, наверно, и там такие же турчанки, как здесь. Здесь они, однажды заметил Кемик, с теплыми, иногда смеющимися глазами. Добрыми… Такие люди выручат. Женщины, выручайте Маро!
Перед Чорумом, когда верховой Ваня поравнялся с хозяйственным фургоном, Кемик крикнул:
— Ва-ан, эй! Ты женился бы на турчанке?
— По-султански, что ль? Чай, я женатый.
— А холостой взял бы турчанку?
— Смотря какой характер. Нация не играет…
…После недолгого спуска караван вновь вынесло наверх, и будто открылась заслонка — дунул ветер, лошади поседели. Проплывали голубоватые эшелоны-туманы. Снег стал синеть, кончался день. Караван сошел с горы уже в темноте.
Майор скакал от фургона к фургону — кричал, требовал дать палок коням. Арабаджи не отвечали: скорее свою подставят спину, чем бить станут измученное животное. Ничего, и в темноте дойдет караван благополучно. Кемик положил руку на плечо своего арабаджи, подбодрил — фургон покатился быстрее, за ним и другие. Приблизился заснеженный всадник, Кемик услышал голос Фрунзе:
— Ну что, начхоз, вряд ли ночью накормят нас?
— Поужинаем утром! — отшутился Кемик. — А пока выдам брынзы.
Чорум спал. При свете звезд на фоне белых стен скользили тени уставших лаять собак. На площади под единственным керосиновым фонарем встречал караван сторож в телогрейке. Появились местные солдаты, видимо только что разбуженные. Офицер указал на длинный дом:
— Караван-сарай…
Утром, после недолгого сна, бойцы во дворе вытряхивали из подстилок и бурок чорумских блох. От местной власти ни привета, ни завтрака… В гостинице появился чиновник — глаза горели любопытством. Сказал:
— Мутесариф предлагает начальнику делегации явиться в управу… Иметь список лиц… для уточнения…
Что-то случилось. Фрунзе сказал Кемику:
— Зовите Кулагу, сходите с ним к мутесарифу.
Кулага подтянулся, поправил на голове буденовку:
— Я сейчас поговорю с этим грубияном!
— Вежливо, сдержанно, — предупредил Фрунзе.
Конак управы стоял на другой стороне площади. Мутесариф в кабинете ждал. Человек средних лет, на вид суровый. Кулаки на столе — в точности, как у Кемика бывает! — то сжимаются, то разжимаются. На приветствие не ответил. Приказал писарю вести протокол. Тогда Кулага — Кемику, впервые на «ты»:
— Садись, записывай тоже наш разговор.
Кулаки мутесарифа сжались:
— К сожалению, вы прибыли глубокой ночью. Поэтому не было возможности встретить вас. Ночью все спят. Только собаки слышат путников.
Кулага смотрел в беленый потолок:
— Мы не виноваты в том, что после дня наступает ночь.
— Но она наступила. Сейчас снова день. Предоставляется возможность познакомиться со всеми вами. Есть возможность.
Мутесариф еще долго говорил о возможностях и знакомстве.
— Болтовней и рот затыкают! Не с этой ли целью ты так много ни о чем говоришь? — сказал Кемик по-турецки, а Кулаге перевел на русский.
— Кемик, переведите ему следующее, — приказал Кулага. — Господин мутесариф, я согласен с замечанием моего товарища. Прощайте. Нам пора ехать…
«Стать на свою дорогу…» — закончил перевод Кемик.
Кулаки отчаянно сжались.
— Ехать нельзя… В этом все дело! Нельзя ехать, поэтому можно и поболтать. Для вашей же пользы.
Кулага проговорил значительно, неторопливо:
— Но прежде скажите: что значит «ехать нельзя»?
Кулаки разжались.
— Шоссейная администрация предупреждает: бандиты… Передайте господину послу…
— Товарища посла охраняет специальный взвод. Посол говорит: приготовим оружие и поедем.
Мутесариф не отводил от Кулаги глаз, чем-то крайне обеспокоенный или озадаченный — не понять.
— Есть… известное указание — подождать… Не спешите. Конец поспешного дела — сожаление…
…Назревало неладное. Кемик, однако, чувствовал себя превосходно: Кулага сказал о нем «мой товарищ». Плечом к плечу они шли через площадь.
У себя в номере Фрунзе выслушал советников. Дежнов предполагал, что в самом деле поступило новое распоряжение руководящего центра. Андерс решительно забасил:
— Одно из двух: либо в Ангоре переворот, либо…
— Зачем вам обязательно переворот? — перебил Фрунзе. — То Нацаренус твердил о перевороте, теперь вы. Возможна тысяча других причин… Кругом столько князьков, мало считающихся с центром.
Фрунзе навалился грудью на стол с развернутой картой:
— Мутесариф, конечно, получил чье-то указание. Чье? Оппозиция разноголоса, влияние феодалов на местах значительно, — надо считаться с возможностью, что указание это идет вовсе не от коминдела в Ангоре.
— Да, от коминдела — это было бы крайностью, — согласился Дежнов. — По-видимому, кому-то нужно, чтобы мы сидели в Чоруме, вот и все.
— А может быть, мутесариф не столько подчиняется трусливо какому-то влиятельному лицу, сколько самочинствует. И плевать на него! — сказал Андерс.
— Пусть так, — поднялся Фрунзе. — И поэтому, не задерживаясь, едем дальше. Фома Игнатьевич, какую-нибудь бумагу показывал вам мутесариф? Нет! Если он попал под чью-то руку, то будет рад, когда мы сбежим, — догонять нас не будет. Бандитов, пожалуй, он придумал…
Без стука в номер вошел Ваня:
— Сейчас сам видел: торговые караваны двинулись. Как раз на Ангору. С мануфактурой, керосином и табаком.
— А как пошли — не через Аладжу?
Арабаджи говорили, что Аладжинская дорога хотя и длиннее другой — триста верст, но лучше. Караванщики же предпочитали путь через Сунгурлу, пусть плохой, зато почти вдвое короче. Фрунзе сказал:
— Фома Игнатьевич, сходите, пожалуйста, еще раз к мутесарифу, спросите: как Аладжинское шоссе — тоже угрожаемое? Мне кажется, он выпустит нас на Аладжу — лишних двое суток в пути.
Кулага пошел и скоро вернулся. Да, Аладжа мутесарифу больше понравилась, обещал: «Аллах пожелает, со временем поедете…» Фрунзе сказал:
— Сегодня подготовимся, а завтра на рассвете все же в путь.
Ваня вышел было и вдруг вернулся с сообщением: сам мутесариф шагает большими шагами через площадь к караван-сараю! Ваня был склонен поверить мутесарифу — бандиты. Война, гуляют турецкие Махно. Из-за украинского даже в Харькове на улицах было опасно — налеты, наскоки и разведчиков и групп. Незадолго до отъезда Ваня по вызову явился в штаб, а командующий дал ему наган и попросил проводить домой через сад машинистку штаба Зину.
Фрунзе встретил мутесарифа у двери. Чувствовалось, что начальник чем-то совсем расстроен. Сел в кресло, распустил пальцы:
— Умоляю вас… Чтобы нам всем не волноваться. Этот район! Этот треугольник, Чорум — Иозгат — Токат, очень опасен! Здесь был мятеж против уважаемого Гази, прежний ангорский вали сделал Чорум опорным пунктом!
Фрунзе охотно слушал этот явно отвлекающий рассказ.
— Кемаль-паша направил сюда корпус и Кавказскую дивизию… Доставили старого вали в Сивас… Из жалости Гази не наказал его, дал полезные советы, предупредил и выслал… Пригласил и тогдашнего мутесарифа, наставили его на путь истинный. Я, раб ваш, заменил его на посту. Но преступный заговор еще дышит! Опасно…
— Однако идут караваны с табаком…
— Нет, нет, прошу вас. Я окажусь в тяжелом положении! Был мятеж… Начали в деревне Каман. Во главе с одним почтальоном и черкесом. Собрали отряды… Захватили врасплох солдат в Чамлыбель. Нагло действовали, захватили город Зиле. Целый город! Шайки из рода Чопаноглу, шайки Айнаджиоглу, еще и еще! Третий корпус не справился, из Эскишехира и Болу подтянулись летучие колонны. Как будто разогнали бандитов, но они есть, ждут: может… не станет Кемаля. Не только ждут — нападают! Пожалуйста, нельзя ехать!
— Есть официальное предписание? Телеграмма?
— Да… Нет! Впрочем…
Фрунзе твердо сказал:
— К сожалению, утром нам придется выступить…
Мутесариф всплеснул руками.
Утром… А сейчас надо разыскать старосту каравана. Арабаджи ночевали в караван-сарае на окраине Чорума. Ваня и Кемик перешли площадь, гостиница скрылась за холмом, но можно было сориентироваться по минаретам, хотя днем не видно было света лампад, — ярко белели головки.
На базаре слышны и глухие слитные крики, и отдельные голоса. Чернеют дыры входов и лавки торговцев и ремесленников. Но базар тихий, торговля больше оптовая. Навалом пухлые мешки, на них сидит караванщик. Кемик спросил: что привез? Шерсть. Откуда? Из Сунгурлу.
Поравнялись с последней в обозе арбой, груз укрыт. Аробщик кормил буйволов. Привез пшеницу. Тоже из Сунгурлу. Был большой урожай.
— Как дорога? — спросил Кемик.
— Была дорога. Теперь грязь. Повозка не пройдет.
«Хорошо, что Фрунзе подумал об Аладже!»
У стены сидел на земле старик с глиняным горшочком в руках. В нем будто желтый порошок.
— Ата, шафран? — спросил Кемик.
— Шафран. Сушеный. Купи. Цветок хорошо измельчен. Женщина положит в печенье.
Кемик вспомнил армянское солнечное с краснотцой поле шафрана. Рыльца желтых цветков обрывали и сушили. С большого поля получали горсть шафрана. Мать любила его запах.
— Жена, мать есть? Купи!
— Никого нет, ата, ни матери, ни жены…
— Сестра есть?
Кемик вздрогнул.
— Ищу ее…
— Купи шафран, — сказал старик. — Найдешь.
«Если не куплю, то не найду».
Старик насыпал полстакана шафрану в новый пустой кисет Кемика, крепко затянул шнурок.
Вот он, караван-сарай, фургоны во дворе. Лошади стояли под навесом, одна другую стегала хвостом, — отдохнули. Но что-то не понравилось Ване. Чего-то не хватало. Да — упряжи! Обычно висит тут же: где конь, там и упряжь…
Арабаджи сидели в кофейне, пили чай, один тасовал карты. Кемик обратился к ним:
— Уважаемые! Обычно вы медлите с выездом. Погасли звезды, наступило утро, а вы все еще топчетесь. Теряется светлое время. Это нехорошо.
— Нехорошо, — согласились арабаджи.
— Радует ваша отзывчивость…
Но тасовавший карты, как видно строптивый или проигравшийся, бросил колоду:
— Лошадям надо поесть, попить, тогда будет хорошо!
— Разве не хватит для этого двух ночей и дня? — Кемик повысил голос: — Русский паша недоволен задержками.
— Паша недоволен грязной дорогой, — сказал арабаджибаши. — А нами — вполне. Сам говорил.
— Разве? — удивился Кемик. — Я не слышал.
— Ты не слышал — это не значит, что он не говорил.
— Согласен. Теперь выслушайте его просьбу — для исполнения: завтра выехать на рассвете…
— А разве майор не говорил, что ехать нельзя? Ни завтра, ни послезавтра. Здесь будем три дня.
— Где здесь? — будто не понял Кемик.
— Здесь, где стоим! А чтобы не гадать, майор приказал аскерам арестовать наши хомуты.
— Голые лошади, — печально проговорил арабаджибаши. — Одни уздечки на них.
— Хорошо, что хоть уздечки, — арабаджи почесал грудь под черной бородой. — А не то кони разбрелись бы…
— Сочиняете? — воскликнул Кемик.
— Сочиняют сказители, владеющие этим даром.
— А мы владеем только… вожжами.
— И своими руками.
— Дергаем вожжи, пока по рукам не дадут.
— Дали по рукам — перестали дергать.
— И стали… болтать, уважаемые? — засмеялся Кемик. — Но так мы не узнаем, почему арестованы хомуты.
— Потому что хомут — основа. Что для лошади, что для человека, если он не эфенди или ага.
— И вы отдали?
— Отдашь, когда штыком велят. Сами и снесли…
— Ну, а майор… почему приказал?
— Потому что кто-то ему приказал.
Арабаджи принялись рассуждать:
— Аллах наказал.
— Зачем ему наши хомуты?
— Показывает, что лошадей беречь надо, — творение божие, а мы бессердечны к нему, грешны…
— Нет, аллах не будет вмешиваться в такие дела.
— Как известно, он вмешивается во все.
— Однако у всех без исключения отобрать хомуты — этого не сделает.
— Сделает! Все грешны.
— Но грехи разной величины, а кара одинаковая!
— Ты осмелился сказать, что он несправедлив? За это на тебя самого он наденет теперь хомут!
Ваня с Кемиком все еще сидели в кофейне, когда вдруг вошел Однорукий Мемед. Увидев их, Мемед приветственно поднял руку и культю. Затем обнял Кемика своей железной рукой, да так, что Кемик взвизгнул. В знак особого уважения, по обычаю, поцеловал Кемика в лоб:
— Радость ты моя! Какое счастье! Ты мой брат!
Подняв козырек буденовки, Мемед поцеловал в лоб и Ваню. Присел:
— Дети! Спешу рассказать про тех, что били меня. Они же пустили на вас верблюжий караван на краю пропасти. Мне говорил человек. Я ждал здесь, в Чоруме, вас, но прежде увидел тех. Теперь вижу вас, а те уже уехали.
— В какую сторону? — через Кемика спросил Ваня.
— На Сунгурлу… Ваныя, Кумык, дети! Скажите паше, что́ я слышал. Жандармы говорили: получено распоряжение вернуть караван к морю.
— Мемед, кто такие те, что били тебя и нас преследуют? — спросил Кемик. — Не горячись, рассказывай.
— Не знаю, дети. Может быть, бандиты. Может быть, люди Эдхема, из летучих колонн. Я воевал в колоннах. Про мое геройство было красиво рассказано в партизанской газете: «Исламский коммунист Мемед, как могучий гордый лев, бьется во славу Аллаха». Все коммунисты, даже христиане, сами того не зная, дерутся во славу Аллаха. Я дрался. Но наш бывший командир поссорился с командующим фронтом, совсем поссорился и с Кемалем, и теперь преследует даже друзей Кемаля.
Ваня сказал:
— Кемик, угости его чаем… Интересно, насчет исламского коммуниста, как это понять — пророка, что ли, в Коминтерн зачисляет? Отсталость! А его новое сообщение учтем.
…Взяв с собой Ваню и Кемика, Фрунзе отправился через площадь в конак управы, к мутесарифу. Тот выбежал навстречу, казалось приветливый, и вдруг будто споткнулся.
Негромкий голос Фрунзе был ровен:
— Прошу вас, господин мутесариф, пояснить, почему отнята упряжь у ездовых? Почему нам не позволяете выехать, хотя для других караванов нет никаких бандитов, вовсе нет?
Мутесариф откинулся в кресле:
— Это не стоит рассматривать, есть или нет. Надеюсь, в ближайшие дни…
— Я просил бы информировать, в чем дело, — настаивал Фрунзе. — Когда Юсуф Кемаль-бей ездил в Москву, мы не держали в тупиках вагон с турецкой делегацией, прицепляли даже к хлебным эшелонам. При всех наших транспортных трудностях…
Мутесариф настороженно молчал.
Фрунзе продолжал:
— При малейшей заминке господин Юсуф телеграфировал наркому Чичерину, извещал. А мне что прикажете делать — повернуть домой? Что ж, поверну!
Мутесариф заметался. Должно быть, в полученных им указаниях не предусматривалось прекращение поездки северных гостей.
— Простите… Не будем торопиться слишком… Не угодно ли чашечку кофе? Эй, человек, сюда!
— Жду все же объяснений, кофе — потом…
— Видите ли, господин посол, вполне вероятно, что упряжь реквизирована. Для военных нужд… Бывает… Для военных!..
Фрунзе усмехнулся:
— Остается радировать в Батум: срочно пришлите тридцать хомутов…
Мутесариф обиделся, оскорбился:
— В Турции своих достаточно. Прекрасных хомутов! — И тут же неестественная улыбка растянула его губы: — Но погода… погода не слушается… Нет, не оставляйте нас… Просим…
Фрунзе поднялся:
— Если через полчаса не вернете упряжь, буду вынужден обратиться в Ангору.
— Нет! — встрепенулся мутесариф. — Не надо!
Он вдруг кликнул писаря, тот вошел, столкнувшись с Ваней, который приготовился было открыть дверь перед Фрунзе. Мутесариф махнул рукой и, поглядывая на Фрунзе, стал кричать на писаря: зачем арестованы хомуты, где хомуты? Немедленно разыскать!
— Хомуты освободить! Так и передай! — Затем мутесариф подошел к Фрунзе. — Пусть это вас убедит… Я прошу отдохнуть в Чоруме… несколько дней.
— С удовольствием бы, — шагнув за дверь, проговорил Фрунзе. — У такого милого мутесарифа.
В глазах турка отчаяние…
— Побежит теперь на телеграф — запрашивать, как ему быть, — сказал Фрунзе советникам, ожидавшим его у гостиницы.
— Михаил Васильевич, новый слух, — Андерс лихо заломил папаху. — Хомуты арестованы, теперь и самих русских запрут.
— Все может быть. Во что бы то ни стало утром вырваться отсюда, хоть пешком.
Извозчикам вернули хомуты. Об этом доложил Кемик. Можно было думать, что мутесариф получил новую инструкцию — выпустить миссию из Чорума.
— Может, уловка, — сказал Фрунзе. — Я сказал ему, что выезжаем утром, в десять. А выедем, как наметили, затемно, пока тот спит.
…Но мутесариф будто и не ложился, пришел в гостиницу ни свет ни заря, любезно справился, как отдыхал Фрунзе, не надо ли чего. Наблюдал: вот подкатили фургоны, бойцы стремительно погрузились с вещами. Уже и попрощался, и первая повозка тронулась…
И тут вдруг из еще темной улицы выскочил всадник. Наклонившись с коня, что-то сказал мутесарифу, а тот подбежал к Фрунзе, уже поднявшемуся в седло:
— Беда! Вот сообщение: от города Токата идет крупная банда…
Всадник с сообщением — то была явная инсценировка, начало неплохо разыгрываемого спектакля. Тут же последовало его продолжение. Откуда ни возьмись налетели еще всадники с плетками, поднятыми на арабаджи — стой, поворачивай, сгружай! Заставили, и вот арабаджи покорно начали разгрузку.
Фрунзе, теперь соскочив с коня, переглянулся с советниками. Андерс постучал мундштуком папиросы о крышку портсигара, закурил:
— По существу, это арест…
— Так сказать, домашний, — заметил Дежнов. — Не протелеграфировать ли азербайджанскому полпреду в Ангоре?
— Минуту! — Фрунзе подошел к мутесарифу, сказал на турецком языке: — Благодарность тебе за заботу. Сейчас я дам телеграмму векилю Юсуфу Кемаль-бею: ввиду небезопасной дороги задержались в Чоруме, не жди. Иду в телеграфную контору, извиниться за опоздание. В Ангоре потом детально расскажу о твоей заботе и Гази Мустафе Кемалю.
В глазах мутесарифа — немой вопрос. А Фрунзе:
— Пойдем со мной в контору, прогуляемся. Приятно… Пусть под телеграммой будет и твоя подтверждающая подпись. Гази, друг Советской России, отблагодарит тебя.
Как видно, такого поворота мутесариф не ожидал. Больше, чем аллаха, боялся он Гази. Только сумасшедший или дурак разделил бы ответственность за такую телеграмму. Нет, такую нельзя выпускать из своего города! Уж лучше выпустить путешественников. Кто-то шлет из Ангоры неясные указания, а он, чорумский мутесариф, должен отвечать своей головой! Мутесариф с гневом закричал на всадников:
— Прекратить! Сейчас же все положить на место! Кто разрешил хватать?! — и повернулся к Фрунзе. — Ехать так ехать. Главное, не спеша, но вовремя. Если покажутся бандиты, переждете под охраной придорожной заставы.
Фрунзе не дослушал, снова взметнулся в седло и пришпорил коня. Караван двинулся.
К полудню шестого декабря караван большой набрал ход, Чорум остался далеко позади. А до Ангоры еще двести верст.
Прошли долиной, затем по вади — сухому руслу. На склонах стлались по-зимнему омертвевшие ковыль, эфедра и верблюжья колючка.
Когда фургоны со скрипеньем объезжали длинный холм, верхоконные тропой быстро выбросились на его гребень. Меж взгорьями воздух был сизый и будто тек. Из таких вот мест обычно и выскакивает на дорогу банда.
Дошли до развилки. Булыжное шоссе поворачивало на Аладжу, а мягкая дорога — в сторону Сунгурлу. Арабаджибаши остановил караван. У подошвы холма все собрались на совет. Фрунзе сказал:
— Я не приказываю. Вы лучше знаете, как ехать.
— Скажи ты, — попросил арабаджибаши майора.
Майор, то ли потому, что не хотел разоблачать чорумского мутесарифа, то ли поверив ему, что из Токата движется крупная банда, показал на мягкую дорогу, ведущую в Сунгурлу, буркнул:
— Меньше бандитов.
Ваня недобро покосился на майора — ведь знает, что нет пока на Сунгурлу хорошей дороги, — резко повернулся к нему, когда тот бормотал (переводил Кемик): «Бросаются бандиты туда-сюда».
— Одни кругом бандиты? А грабить тогда кого? — язвительно проговорил Ваня. — Заладил усатый кукуй! Та дорога лучше, которая коню легче.
— Согласен, — сказал Фрунзе. — Поехали на Аладжу.
Арабаджи обрадовались, стали высмеивать майора. Караван повернул на Аладжу.
Среди холмов стояла тишина. На дороге слышался стук колес по камням, печальное позваниванье колокольцев и скрип седел. Темная среди рыжих продолов, узкая дорога размашисто изгибалась, увлекала. Ваня привычно упирался ногами в стремена. Раздумывал: здесь мужчины, как горцы на Кавказе, все имеют оружие — разрешается. Пашет землю, а на другой день по какой-либо причине он разбойник, выходит на дорогу в крайней нужде, в силу обстоятельств. Грабит, а у самого руки дрожат — так рассказывали в кофейне. В другой бы обстановке этот разбойник с наслаждением сеял, снимал урожай. Ваня твердо верил в возможность справедливой жизни повсюду. Если такой возможности нет, то и жизнь не нужна. Ваня в дороге искал, старался увидеть настоящую турецкую армию, дисциплинированную, не просто вооруженных людей.
— Организованные силы — армия — на фронте, — сказал Фрунзе. — Мы встречаем лишь крохотные гарнизоны, заставы… Создается ложное впечатление, по разговорам, что разбойничьи анархистские шайки вообще преобладают.
— Ложное? Точно!
Винтовочный выстрел ударил внезапно, гулкий, раскатистый на просторе, и сразу же, перебивая друг друга, затрещали выстрелы, то ли ответные, то ли в поддержку.
Вот тебе и на!
— Наверно, этот проклятый мутесариф выслал людей окольными тропами — заставить нас остановиться! — предположил Андерс.
Прежде чем подскакали аскеры охраны, Ваня с карабином в руках был уже впереди Фрунзе. Стреляли с близкого расстояния, кажется из-за холма. Над его гребнем появлялись слабые дымки, будто кто залег и попыхивал трубкой.
— Михаил Васильевич, спешивайтесь, — приказал Ваня.
Аскеры охраны помчались за холм на фланг. Стрельба продолжалась. Караван, находясь на открытом месте, заспешил к ближайшей деревне. В конце извилистого проселка показались тополя, красные черепичные крыши, принесло запах горящего кизяка — деревня живая.
Стрельба вдруг оборвалась. Из рощи выскочило полтора десятка всадников. Они пошли по-за гребнем — видны были только папахи — казалось, в тыл каравану. Часть аскеров охраны с винтовками поперек седла поскакала в хвост каравана, другая вместе с Фрунзе продолжала двигаться вперед.
— Наверно, дезертиры стреляли, — сказал майор. — Румов тут нет.
От середины каравана прискакал Кемик, неожиданно лихой, смеялся даже. Ваня сказал:
— Чего хохочешь? Может, тут засада.
— Не будет засады. Мы видели их, они видели нас. Ушли.
Фрунзе не вмешивался, ни о чем не спрашивал майора. Майор сам приблизился к Фрунзе, через Кемика сообщил:
— Теперь можно ехать спокойно. Можно отдохнуть в селе Карабекир. Это имение выдающегося командующего и профессора Кязыма Карабекир-паши.
— Того самого? Вот как! Что же тут произошло?
— Возможно, был бой с дезертирами.
Поднялись на взгорок, вот уже бело-красные дома села Карабекир, кусты. И тут — раз! — ружейный огонь, теперь уже из деревни. Ваня деловито вновь снял свой карабин. И опять стреляли прямо по конной группе.
— Спуститься, спуститься! — скомандовал вновь заволновавшийся майор.
Спешенные конники из взвода охраны взяли винтовки наперевес, раскинулись цепью и, пригибаясь, двинулись на огонь. Фрунзе с Ваней, Андерсом и Кемиком, взяв лошадей под уздцы, шли следом. Стрельба то утихала, то разгоралась. Фрунзе сказал:
— Странно, стреляют явно в нашу сторону, а пуль не слышно.
— Верно, не жужжат, — подтвердил Ваня.
Андерс же — меланхолично:
— Не иначе как салют в нашу честь. Из холостых.
Стрельба наконец затихла. Взошли на последний холм… До деревни полверсты. Цепь аскеров достигла окраинных домов, и сразу послышался свисток майора, созывающий солдат. Фрунзе поднял бинокль: разведчики вышли из кустов, поругиваясь. Аскеры надели винтовки на плечо.
На луговину перед домами вывалилась из села кричащая пестрая толпа с флагами, лентами, цветными лоскутами, с ружьями, собаками и шныряющими мальчишками. Толпа окружала две упряжки буйволов. — тоже в лентах. Раздавалась пронзительная музыка, гул барабана.
— Дюгюн — свадьба! Весело стреляли! — издали крикнул Хамид.
Всадники спешились на площади с мечетью и кофейней. Из сельской управы вышли навстречу почтенные во главе с мухтаром — старостой и воинским начальником Карабекировки:
— Селям, уважаемые путники! Пожалуйте на наш чай.
— А мы думали: вот Западный фронт, — посмеялся Фрунзе. — Такая канонада, такой огонь!
— Чуть не открыли ответный, — сказал майор. — Была бы смерть.
А старик, воинский начальник:
— С этого дня запрещаю пальбу на свадьбах — напрасное расходование пороха.
— Достаточно шума от большого барабана, — согласился староста. — Просим простить этот случай.
Усилились буханье барабана и визг зурны: свадебная процессия вернулась в селение. Фрунзе сказал:
— Желаем счастья молодым, их родственникам. И вообще жителям вашей деревни.
— А мы счастливы твоим посещением, паша. Рады видеть твое светлое лицо.
Писарь бросился за угол мечети, и скоро толпа вышла на площадь. Впереди — два бородатых музыканта. Один с силой бил колотушкой в огромный барабан — тулумбас, воздух гудел. Только кожаные со шнурками лапти виднелись из-под тулумбаса, а над ним — только голова. Другой — старик с закрытыми глазами и с высохшими пальцами — дул в тростниковую зурну. Нескончаемый пронизывающий звук забивал уши: голоса и барабан слышались как бы через вату. Мужчины помоложе, все в жилетах, взявшись за руки, плясали на ходу.
За танцорами шли те две упряжки. В одной сидела девушка лет пятнадцати — невеста — в красной рубахе в цветах, в монисто, сама как цветок. Поверх рубахи на ней пестрый халат, а широким, тоже пестрым шерстяным кушаком — по обычаю сама связала — опоясалась высоко, до груди. На голове тюбетейка и платок. В другой подводе сидели ее подружки. Объезд села — прощанье с девичеством. Жених сидел дома, дожидался ее прибытия, и вот они вместе. (У Вани с Аннёнкой будет ли когда-нибудь свадьба?) Жених, паренек лет семнадцати, в белой рубашке с завязками на шее, в кожаных лаптях.
Танец продолжался. Глухо стучали деревянные сандалии танцоров.
— Самый лучший танец, — сказал мухтар.
— Красиво, — отозвался Фрунзе. — Такой же, как на Кавказе. Это танец лазов?
Танец простой, общий. Танцоры, держась за руки, как один, делали пружинистый прыжок вперед — шлепали сандалии, тут же отскок, словно в борьбе, и, стоя на месте, покачивали плечами и головой вправо-влево — будто воин высматривал засевшего за камнем врага, красные фески метались, будто языки пламени. И только ведущий одной рукой и ногами выделывал фигуры посложнее.
Услышав, что приехали люди из России, толпа остановилась. Случившийся тут учитель, выбрасывая руку вперед, произнес горячую, восторженную речь. Толпа ответила взрывами веселья, выкрикивала «ласки» русскому паше. Фрунзе вполголоса комментировал:
— Действительно, сентиментальны… Даже целуют нас… Мы красивые, как луна…
Фрунзе вдруг сунул руку в карман:
— Товарищи, нужно что-нибудь подарить…
У Вани нашелся мундштук для сигарет. Что ж, турчанки почти все курят! Фрунзе достал золотой — невесте, по нескольку лир музыкантам и танцорам. Невеста подхватила золотой, торжествуя, подбросила его, поймала и ловко сунула его за кушак у груди.
— Элюмлюк паралары, — сказал Кемик, — то есть деньги смерти. Невеста хранит их всю жизнь. Расходуют только на похороны.
Свадебная процессия восторженно, с музыкой сопровождала гостей к управе, пить чай.
— Какой славный добросердечный народ! — сказал Ваня.
И верилось Ване: вернется домой, расскажет в роте про турецкую жизнь, про эти деньги смерти в пятнадцать лет, на заре жизни. Мечтал снова появиться в Шоле и чтобы в избе собрались мужики и бабы, а он, сидя рядом к отцом, поглядывая на счастливую мать, рассказывал бы: турецкий мужик той же свободной жизни хочет… В мировом масштабе это означает новый свет, так что и Хоромским хода больше нет.
За столом сидели и староста, и офицер — местный начальник, и четверо почтенных богатых. Фрунзе спросил, какое у них хозяйство. Оказалось, до ста десятин земли и по нескольку сот баранов. До войны у них было баранов по нескольку тысяч. Все отдали Гази — попросил.
Офицера тяжело ранило при защите Дарданелл, он уже давно обосновался в Карабекировке. Сказал по-французски:
— Эти господа вечно ноют, а сами прячут зерно и кожи.
— И в России кулаки прячут хлеб, — отозвался Фрунзе.
— В этой деревне стоит жандармский отряд. А не то бы эти господа сговорились с бандитами и ни зернышка бы не дали.
На площади еще толпился народ.
Молва обогнала караван. По селам летела весть: «Едет русский паша, красивый, голубоглазый, вежливый, доступный».
На дороге караван встречали толпы жителей из окрестных сел — турки в малиновых и красных фесках, в плоских меховых шапочках, лазы в башлыках, воинственные курды, татары.
— Вон как привечают, — говорил Ваня, и тут же с тревогой спрашивал: — А в центре, в Ангоре может произойти иначе?
— Приедем — увидим, — отвечал Фрунзе.
В низинной деревушке глашатай, колыхая широкими штанами, на полусогнутых ногах ходил между домами и время от времени выкрикивал:
— Слушай, слушай! Утром либо днем проедет русский!.. Проедет Фрунзе! Проедет!.. Возможно, заночует… Возможно! Согласно турецким приличиям, всем надлежит выйти на окраину гостеприимно… Слушай хорошо, чтобы потом не было «я не слышал».
Жители выходили на наружную лестницу:
— Не шуми, уже знаем.
— Раньше знаем, чем ты вопил.
Фрунзе, как бы худо ни чувствовал себя физически, на остановках говорил с людьми: в Стране Советов мусульмане дружно живут с другими народами, того же желают Турции.
В Аладжу караван прибыл засветло. Здесь встреча была сердечная. Аладжинский воинский начальник жал руку Фрунзе со словами:
— Ты покорил наши сердца. Усадил турецкого солдата в свою повозку.
Ночевала миссия в домах горожан. Фрунзе, Кулаге, Ване и Кемику достался дом квартального старосты. Расположились на полу у пламенеющего очага. Вот в комнату стали входить и потихоньку садиться, в отсветах пламени, любопытствующие домочадцы.
Мужчин в доме — старик и его малолетний сын (семеро других — на войне). Женщин же не сосчитать: две жены старика — старая и молодая, совсем молоденькая, три дочери, жена одного из сыновей — солдата, мать второй жены и еще бездомная солдатка. Тихо, мерно текла речь. Кемик переводил:
— Сто двадцать орлят улетело на большую войну, вернулось же в гнездо восемнадцать. Ныне ушли и эти… Трудно… Большие налоги — баранами, быками и еще деньгами: от каждого дома — сто лир…
Фрунзе спросил, как уживаются в доме две жены. Старик важно сидел на низкой скамеечке, ответил:
— Хорошо уживаются, по закону…
Молоденькая, добавляя кизяка в очаг, что-то проговорила очень быстро и решительно, и все добродушно засмеялись. Но старик глянул строго — замолчали. Он сказал:
— Очень глупые. Бывает, дерутся…
Старая жена, выяснилось, побила старика.
Эти женщины, оказывается, когда враг наступал на Ангору, в арбах доставляли снаряды на фронт, везли с фронта раненых — неделями, месяцами в подводах, в жару и под огнем…
Старая принесла в казане двух вареных кур — ужин. Потом она пошла в соседнюю комнату, где уже много месяцев ткала ковер. Поужинав, Ваня стал осматривать ткацкий станок. Конец тяжелого бруса сорвался с уступа, и старуха пыталась поднять его.
— Сей минут, бабуля! — Ваня позвал Кемика, помогли.
Благодарила, морщины смеялись. Старуха шерстяной ниткой взялась укреплять пуговицы на гимнастерке Кемика. Махристый конец нитки никак не шел в ушко иголки. Иголка скользнула в пальцах, выпала, и в полутьме не найти. Ваня с Кемиком напрасно ползали по полу, заваленному клубками шерстяных ниток. Потеряла иголку — это наказание аллаха! От огорчения старуха сама легла на пол вниз лицом. Ваня потормошил ее. Из-за отворота буденовки достал свою иголку с ниткой.
— Возьми, бабуля! Кемик, скажи ей, что в подарок.
— Хорошо, что догадались, — потом сказал Фрунзе. — Эта иголка ценнее самой красочной дипломатической речи.
Утром перед отъездом Ваня видел, как по тропинке от дома к ручью бежала вприпрыжку босая девочка, подбрасывая и ловя какую-то цветастую тряпку, что-то напевая. За ней, широко размахивая руками, шла девочка постарше. И тут из дома вышла молодая мать, но казалось, тоже девочка, смуглая, черноволосая, с выпуклыми щеками. Она с трудом несла ребенка в мягком одеяльце, вся откидывалась назад, но ярко улыбалась, вертела головой — замечают ли люди ее счастье, и беспрестанно целовала ребенка то в одну, то в другую щеку, что-то радостное бормотала и тихо восклицала:
— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!
На Ваню взглянула мельком. И в это мгновение, хотя ничего как будто не произошло, он еще больше утвердился в своей постоянной надежде: все лучшее на свете сбудется…
В балке блеснула синяя лента ручья. Караван замедлил ход, послышались высокие заунывные голоса арабаджи:
— Караван привал делает тут! Поить коней, ячмень давать!
Соскочив наземь, один из арабаджи показал место, где, по его мнению, следует поставить фургоны, другой показал другое, третий — третье место. Заспорили горласто и хрипло. Майор прикрикнул, и тогда неожиданно дружно арабаджи взялись ругать его, видно, с издевкой. Он вспыхнул, размахнулся и с силой стегнул плетью ближайшего. Тот завопил.
«Языка нет, так плеткой», — содрогнулся Ваня.
А Фрунзе, сунув руки в карманы, повернулся к майору:
— У нас за такое тебя судили бы.
— С ними нельзя иначе, паша. Время уйдет на разговоры.
— Но если это повторится, я потребую заменить тебя.
Фургоны скатились с увала к рыжей зимней траве на равнинке перед коричневыми зарослями орешника. Из-под обломка скалы бежал ручей. Лошади потянулись к струе, но разгоряченных не поят, а укрывают попоной. Аскеры расседлали, полой бурки обтерли своих коней. Враз наладилась на час таборная жизнь. Дав ячмень лошадям, арабаджи сели в кружок, ели хлеб с луком, запивали водой.
Задевая камни, звенели котелки. Люди умывались, смазывали дегтем оси, что-то чинили, а кое-кто ниже стоянки занялся и стиркой. Кулага на костерке грел воду — побриться. У хозяйственного фургона собрался народ, слышался балагурливый голос Кемика и чьи-то настойчивые и потому неинтересные остроты. Пахло дымом, чесноком.
Горькие запахи Турции… Сидя на глянцевитом седле, Ваня тихонько стал наигрывать на гармони грустный деревенский мотив.
Фрунзе еду запил содой, закурил, что-то записал карандашом в тетрадь и позвал — постучал камешком о камень.
Люди пересели ближе к Фрунзе — на камни, на дышла. Хамид расстелил свою бурку и, заискивая, так пока и не поняв холода в отношении к нему русского солдата, пригласил Ваню сесть, сам сел, хотя не знал по-русски. Слушали беседу под шум ветра и фырканье лошадей.
Фрунзе спросил, как чувствуют себя товарищи. Если кто очень устал, пусть не скрывает… Сообщил, что примерно половина караванного пути от моря уже позади, вторая половина, наверно, будет легче — за девяносто верст до Ангоры начнется железная дорога: садись в поезд и кати. Сказал, что участники миссии, все без исключения, и миссия в целом выполняют свою задачу успешно. Сама дорога стала дипломатической работой, благодаря встречам с местными властями, с населением.
— Появление здесь, в Малой Азии, в Анатолии, нашей делегации, — сказал Фрунзе, — опровергает клевету, ложь, срывает провокации… Значит, кормим блох и отбиваем себе бока не зря…
Крестьяне, солдаты, женщины, старики и молодежь повсюду приветливо встречают украинскую миссию, и с этим будет вынуждена считаться Ангора.
Что ожидает миссию в губернском городе Иозгате? Повторение Чорума и даже просто внешние «неизбежные любезности» означали бы, пожалуй, что западным дипломатам удалось добиться перелома в свою пользу. Хороший прием в Аладже мог означать, что происшествие в Чоруме — исключение, что власти разобщены, мутесарифы действуют на свой страх и риск.
В Иозгат караван вошел под вечер. В помещении лицея состоялся торжественный обед. Директор лицея произнес прекрасную речь. В ней звучало нечто большее, чем неизбежные любезности. То же было в речи учителя истории: союз России и Турции спасителен. Здешнего мутесарифа звали Хильми. Он приветствовал от имени турецкого народа. Такое впечатление, что Чорум и Иозгат — в разных государствах.
Обед окончился глубокой ночью. Куда-то во тьму улиц повели на квартиру. Ваня от усталости не чувствовал ног, боялся, что упадет. И воздуха было мало. В душной комнате Ваня повалился на кровать и словно ухнул в черную пропасть.
Увидел сон: вот он, Ваня, просыпается, по-утреннему синеют окна. А между стульями бродят детишки, мальчик и девочка, по обличью турецкие. Но говорят они по-русски! Озорной мальчонка надел буденовку Вани, как тот мутесариф в Самсуне. Подошел к кровати:
— Дядя, ты проснулся?
Ваня сел, а сон продолжался. Появилась мать этих ребятишек и тоже — по-русски:
— Кыш отсюда, места мало вам! — И к Ване: — Очень любопытные.
Ваня протирал глаза, а когда совсем проснулся, детишек уже не было в комнате. Потом, умывшись во дворе из кувшина, завтракали вместе с хозяевами. Оказывается, ночевали у турецкого солдата, который шесть лет пробыл в русском плену, возле Керчи в Юз-Макской котловине, работал у богатого крестьянина, полюбил его дочку и женился на ней. Она уехала с ним в Турцию, и жили они дружно, в любви. В семье говорили и по-турецки, и по-русски.
«Кемика бы сейчас сюда, пусть увидит», — подумал Ваня.
И Кемик вдруг явился — за распоряжениями. Усадили и его.
Хозяева спрашивали о новых порядках в России. А Фрунзе — вспоминает ли хозяйка родину, не хочется ли ей домой?
— Как же не вспоминать! — отвечала. — Скучаю. Семь Колодезей — пустынное место, а все равно скучаю. Как вспомню нашу степь… Мать с отцом и сестер хочется повидать… Редко получаю письма… Кушайте же вы, ради бога. Али, угощай, ну какой ты… Поехать бы… Но с детьми, да в такое время… Если бы еще пароходы шли…
— Со временем, — сказал Фрунзе.
— Да, пока война, мужа моего не отпустят. А без него не поеду… Он у меня… не знаю, как сказать. Лучшего человека на свете нет. Никогда не думала, что Турция мне второй родиной станет.
«Слышишь, Кемик?»
— А как турки относятся к вам?
— Ласково, хорошо относятся. Славный народ.
Ага! Кемик слушает и смотрит во все глаза.
Позавтракав, пошли снова в лицей, а там — концерт в честь гостей. Пели мальчики и девочки в белых рубашках и кофточках, построились в ряды. Учитель аккомпанировал. Ваня запоминал мотив, чтобы потом подобрать на гармони.
Как все турецкие, песня окончилась внезапно. В другой песне Ваня различил слова «Камал», «Гази».
Песня эта была и грозная, и задушевная. А пелась протяжно:
Бен аскерим, бен аскерим…
Душманимиз гёр олсун!
Сэн яша, бин яша,
Мустафа Камал-паша!
Кемик переводил:
— Мы — солдаты Кемаля… Кемаль, да сгинут твои враги. Ты живи, долго живи, Кемаль!
То, что дети в песне называли себя солдатами Кемаля, обрадовало Фрунзе. «Народ добр, и он с Мустафой. Значит, и с Мустафой найду общий язык». Фрунзе после концерта произнес короткую речь, сказал: и мы хорошо примем вас на Украине и в больших городах России, когда вы, турецкие юноши, приедете к нам учиться.
Овация лицеистов и их учителей. Директор лицея сказал:
— Наше юношество увлечено великим делом Гази. Если нашим детям будет можно посещать высшие школы великой России, то станет крепче единение стран. Мы восторженно благодарим вас.
…В разговоре с военными Фрунзе выяснил, что внутренние мятежи против Ангоры происходили и в Иозгате. Авантюристы видели, что центральное руководство не может еще все районы контролировать, и старались на местах захватить власть.
Военные называли имена атаманов, которые действовали, скажем, в Зиле, в сердце Анатолии, а также в окрестностях Ербаа, повсюду. На востоке, в Диарбекире недавно замятежил глава племени Кочкири, властный Хайдар-бей, подстрекаемый Абдул Сеидом…
— А как в Иозгатском районе сейчас? — спрашивал Фрунзе.
— У нас пока тихо, наверно, тихо будет и впредь, — отвечали. — Впереди на вашем пути город Кескин, населенный румами, но там тоже будто спокойно.
До Кескина сто верст. К каравану прикомандировали другого офицера, знающего местность.
За Иозгатом шоссе резко повернуло на запад. Пологие горы справа и слева… Проехали много деревень. В Баши и Елма отдыхали. Доро́гой офицер рассказывал о своих тяжелых переживаниях: он был в Смирне, когда высаживались оккупанты.
— Страшно… Убитых сталкивали в море… Прибой красный стал, пена стала розовая… Мертвый упал мне под ноги, на него я упал… Пополз… За какую-то тележку лег, потом в ворота… А потом бежал в горы…
К вечеру одиннадцатого декабря караван вошел в Кескин, в котором значилось полторы тысячи дворов. Это был город уже Ангорского вилайета. Дома свободно раскинулись по берегам горной речонки и на склонах холмов. Прямо-таки украинские — с крылечками и садочками. Прикомандированный офицер сказал:
— Здесь живет папа Эфтим, главный священник анатолийских греков. Тут жили богатые греки, повсюду везли товар. Теперь они на работах… Вот в этом доме папа Эфтим живет. Умный человек.
— Я вижу, обошлось, не было столкновений?
— Обошлось, не было. И не будет. Папа Эфтим помогает: кескинские греки подчиняются ангорской власти, не хранят оружия. И верно, ни одного выстрела…
Караван шел по широкой улице, из домов выглядывали любопытные, понемногу собралась толпа, мужчины в пиджаках и в ботинках, похожи на жителей южнорусских городов… Многие лица красивы, глядят смело. Однако больше лиц апатичных и угрюмых. А в иных глазах — страдание, боль…
А кругом сады. Весной, должно быть, городок погружается в цветение айвы, черешни, туты.
У конака, обсаженного тополями, приезжих встретил молодой человек — каймакам. Когда Фрунзе соскочил с коня, каймакам с искренним огорчением на прекрасном французском языке проговорил:
— Простите нас: поздно получена телеграмма, и мы не встретили вас как подобает.
— Ничего, мы свои люди, — с успокаивающей улыбкой по-французски же ответил Фрунзе.
В конаке, где ночевать, как везде на постоялых дворах, холодно и пустынно. Лишь в комнате Фрунзе ковер и подушки. Пришли гражданский судья, муфтий, офицеры, инженер — начальник гильзонабивного завода. Ужин — в холодном зале.
Инженер сказал, что сам он из семьи, некоторым образом связанной с Россией: было время, отец жил в Петрограде. Муфтий интересовался, конечно, отношением к всевышнему. Фрунзе ответил обстоятельно. Заговорили о дороге. От Яхшихана идет железная — узкоколейка, — сказал инженер. А шоссейная возле Кескина входит в долину реки Кизыл-Ирмак. Это река Галис у древних греков.
— На каюках можно идти, — сказал инженер. — Но еще не всю изучили. Работает комиссия. От Ак-Даг до Ар-Басур река судоходна. Пройдут баржи-плоскодонки с углем.
«Занимаются уже и хозяйством, — подумал Фрунзе. — Стало быть, власть укрепляется».
Фрунзе завел разговор о румах: можно ли миром уладить внутренний греко-турецкий конфликт?
— Можно! — заявил каймакам, и было ясно, что он выражает общее мнение. — Пример — мы и наши, кескинские, греки. Только что уважаемый папа Эфтим обратился с воззванием ко всем грекам Анатолии: прекратите мерзкий злобный мятеж, не будьте орудием зла в руках кровавого короля Константина; мы основали православно-турецкую церковь, примыкайте к ней… Устанавливается мир.
Беседовали сердечно до поздней ночи. На дворе всю ночь бушевало, гудел сильный дождь. В комнату Фрунзе Ваня принес раскаленные красные угли в мангалах.
Ваня всегда старался держаться поближе к Фрунзе, ловил его слова.
В Кескине переводчики прочитали последние турецкие газеты и доложили командующему, что́ в них. Сто благодарностей аллаху, писали, Ленин прислал наибольшего к нам, оказал уважение.
Одеваясь в дорогу, Фрунзе сказал:
— Из Ангоры послать бы в Москву хорошую телеграмму…
Выступили. Ночной дождь сменился снегом. Побелели вершины, хребты — всё, кроме темной извилистой дороги, мокрой и скользкой. Скоро белое солнце растопило снег, дорога ушла под воду, начались обычные мучения… Медленно сходили потоки, обнажая дорогу.
Пошли под уклон, в глубокую долину реки Кизыл-Ирмак, по кромкам обрывов, высоко над руслом.
— Удивительно, — сказал Фрунзе Андерсу. — Эта Кизыл-Ирмак — Красная река — напоминает мне родные туркестанские реки: берега безлесны, лишь в низинах ивняк, гребенщик и камыш. Мне кажется, что я дома в Семиречье и еду по Боамскому ущелью и что это река Чу…
Фрунзе повернулся к черкесу:
— Хамид, тут какая рыба есть? С усами? Сом… Нет? Сазан… Нет? По-видимому, чебак.
Ваня все держал в уме свои вопросы.
Погода менялась. Вот воздух стал спокойным. Слышалось мерное поскрипывание седел. Ваня прижал своего коня к лошади командующего:
— Михаил Васильевич, вот вы говорили про Ленина. Можно мне спросить, конечно, если это вам не помешает. Какой он?
Голубыми глазами Фрунзе глянул на Ваню, усмехнулся:
— Не так просто ответить… Нас познакомил товарищ Ворошилов. На Четвертом съезде партии. В девятьсот шестом году в Швеции… Помню большое окно, Ильич, весь освещенный, подает руку, говорит: «Пожалуйста, без чинности, молодой человек!» Спросил о баррикадных боях в Москве. Я считал, что баррикады хотя и защищают от пуль, но мешают связи дружин, маневру. Противник передвигается, как хочет, а мы в мышеловке, Ильич сказал: «Вернейшая мысль! Прямо в точку! Революции нужны свои офицеры, военная тактика и стратегия». Сказал, хорошо, что я молод. «Выглядите вы преотлично, вас даже дорога не измаяла». Спросил, видел ли я город Стокгольм. «Посмотрите! Чудесный! В России, видимое дело, из-за шпиков, слежки нам, подпольщикам, не зайти в театр, в музей. Ну, мы пока что — здесь! А вообще-то говоря, хождение по народным вечерам мне часто нравится больше, чем посещение музеев и пассажей. Как с языком — ладите?»
Командующий помолчал, словно для того, чтобы прислушаться к приятному скрипу седел. А вновь заговорил совсем тихо — о том, как в прошлом году, накануне штурма Перекопа с переходом через Сиваш, получил гневную телеграмму от Ленина:
«Возмущаюсь Вашим оптимистическим тоном, когда Вы же сообщаете, что только один шанс из ста за успех в главной давно поставленной задаче».
— А вообще, он близкий. Рабочему, красноармейцу, крестьянину…
— И мне, значит? Если бы я подошел к нему, то он — как?
— Спросил бы имя, про товарищей, что в деревне, в полку, как учитесь… Сколько мы с вами едем, все кругом — и турок, и курд, и черкес, и матрос итальянский — помните, в кубрике висел портрет? — все знают о Ленине.
— А какой он живой?
— Рыжеватенький такой, с крепкими плечами, лобастый, усы щетинкой. Подвижный… Говор быстрый, мысль непрерывная… Придешь с каким-нибудь делом, Владимир Ильич выслушает, заложит большой палец за ухо и говорит: «Надо вникнуть!» Первое слово у него — вникнуть.
— Вот правильно — вдуматься! — проговорил Ваня и смолк, чтобы слушать командующего. Фрунзе продолжал:
— Все мы на местах эксплуатируем его, хотя и издалека. Острое положение, того гляди крах, самому не справиться — вот и шлешь Ленину телеграмму, едешь к нему. Он раскритикует, но тут же и поможет. Я, грешный, слал и с Восточного фронта, и с Крымского…
Дорога огибала белый, будто посыпанный крупной солью, каменистый отрог. За поворотом в уши ворвался отчаянный скрежет огромных дисков-колес турецкой повозки — кагни. Показалась она из-за большой отвалившейся глыбы, тянули буйволы того же сивого цвета, что и дорога, и глыба, и каменистый склон. Протащилась, казалось, навсегда оглушив. Но едва скрылась за отрогом, скрип оборвался.
— В прошлом году наш поезд пришел с Туркестанского фронта в Москву, дальше нам ехать на Крымский. Владимир Ильич после заседания предложил погулять по кремлевскому двору, за полночь угощал чайком у себя в кабинете. Мы склонились над картой, он сказал: «Дорогой комфронта! Обратите внимание на Сиваш. Он, пишут ученые, имеет броды».
— Стало быть, он — загодя! Предусмотрел! — сказал Ваня. — А не пойди тогда — возможно, всё и проиграли б!
— Была его телеграмма: «…изучены ли все переходы вброд для взятия Крыма». Ведь Врангель презирает мужиков, не сможет предположить, что мужики осмелятся пойти через топкий Сиваш, и потому он, Врангель, войска свои расположит обязательно на флангах. Поняли?
— Сиваш я всегда помню, — сказал Ваня. — Другой раз снится, что вроде дух какой держал нас тогда под мышки. Оттого и не остались в хляби. Только убитые тонули. Значит, товарищ Ленин это знал!
Ваня слушал бы командующего еще и еще. Переменили аллюр на рысь, догнали аскеров и снова — шагом, Ваня завел другой разговор, по другому волновавшему его вопросу:
— Когда в деревне у нас делили землю, мой отец и я думали: надо всем мужикам сорганизоваться в деревенскую коммуну. Отец говорил: «Справедливость может тут найтись. Последняя надежда — она, эта коммуна. Человеческая она». И еще сказал даже так: «Божеская». Я думаю, что и турецкий крестьянин, батрак и издольщик, должен такую же мысль иметь. И вот вопрос: позволит ли ему полумесяц на его турецком знамени когда-нибудь до коммуны дотянуться?
— По-вашему, его цель — коммуна?
— Обязательно! Мечтает каждый, даже самый темный…
— Нет, пожалуй. Темный всего от аллаха ждет, — задумчиво проговорил Фрунзе. — А решит этот вопрос большой труд поколений. Поняли?
— Не могу поверить, чтобы мужик дела не понимал, — возразил Ваня. — Мой отец, разве он ученый?
— Жизнью наученный. А знамя, запомните, сам народ вышивает. Свое!
— Вот и говорю, сам и возьмет, когда мечта доймет, да и к полумесяцу черточку приделает. Станет серп!
— Не фантазируйте попусту, — засмеялся Фрунзе. — Детская болезнь!
Под конец караванного пути произошла еще одна любопытная встреча.
Уже двенадцатый день шел караван. До станции Яхшихан на узкоколейке Ангора — Сивас, о которой рассказывал в Кескине инженер — начальник завода, осталось полтора часа пути. Из фургона в хвосте вдруг послышался высокий тенор:
Средь шумного бала, случайно…
Это разошелся Дежнов. Видно, хотел заглушить мучительную боль в боках от отчаянной тряски, — голос прерывался… Фрунзе, нахохлившись в седле, думал: «Ничего, дотерпим. Глядишь, и доехали…» Из фургона доносилось:
Лишь очи печально глядели…
Впереди на дороге замаячили в дымке какие-то всадники. Не военные ли со станции Яхшихан? За ними показалась, однако, распухшая в тумане повозка, еще одна и еще… Надвигался встречный караван. Когда поравнялись и стали разъезжаться, из встречных фургонов высунулись люди в шляпах и с шарфами. Ехали европейцы. Они с любопытством смотрели на буденовки. Турецкий чиновник, сопровождавший встречный караван, задержался для короткого совещания с офицером, сопровождавшим советскую делегацию.
— Кто такие? — спросил Фрунзе чиновника.
— Итальянская миссия кавалера Туоцци. Месяц гостила у нас. Теперь хочет домой, ваше превосходительство. Спешит за новыми указаниями.
«Вот как! Это значит, что итало-турецкие переговоры прерваны», — подумал Фрунзе, ответив на приветствие итальянцев.
Итальянцы же, увидев буденовки, будто обрадовались. Ослепительно улыбаясь, так и тянулись из своих окошек. Красноармейцы ответно помахали — дескать, правильно, Италия бросила воевать, — и караваны разъехались.
Дежнов вылез из-под брезента, Фрунзе соскочил с коня:
— Алексей Артурович, чего это они прервали дело, восвояси поскакали?
— По-моему, ясно, Михаил Васильевич. Осторожничают, услышав рычание Лондона, взбешенного уже соглашением Буйона.
— Узнать бы, что скрывается за бешенством Англии. Притворство или обманутые Парижем ожидания? Если Франция получила большие выгоды, которые Англия предназначала себе, если у них серьезная ссора, то осторожность Италии — партнера Франции вполне понятна.
Фрунзе и Дежнов некоторое время шли за фургоном и обсуждали политику Италии.
Всю войну Антанта отпихивала итальянский сапог от Малой Азии. Только шантажом сумел итальянский капитал заполучить зону Адалии и Додеканез. Сам Джулиано говорил, что присоединение Италии к Антанте решают лишь три соображения: «моральность, удобный случай и легкость». А кому какая часть добычи предназначена, это долго скрывали от Италии. Узнав, она с возмущением потребовала увеличить свою долю. Ей в ответ: ах, крикливая, ах, шантажистка… Но в семнадцатом Ллойд Джордж согласился передать ей юго-западный сектор Анатолии — Смирну, Адалию, Конью… Если Россия согласится. А в России революция! Отдали без России, разбудившей чудовищные непокорные силы и спутавшей все карты…
Кончилась мировая война, а сапог так уже обессилел, что не может и шагу ступить, даже долю свою оккупировать. Совсем перестали считаться с Италией. Особенно Вильсон: «Не знаю, не чувствую себя вправе решать, насколько надо считаться…» — «Ни насколько!» — подхватил Ллойд Джордж и теперь уже совсем отстранил Италию. Ее место переуступил Греции, более полезной, рвущейся воевать. Нынче Италия — в паре с Францией, когда та конфликтует с Англией. Французский премьер Аристид Бриан и итальянский Сфорца дружно требуют: пересмотреть Севрский договор, заключенный с султанским правительством и не признаваемый Ангорой! Пересмотреть, чтобы договориться с Ангорой для своей же пользы.
И взялась вот Италия за политику малых дел, торгует почем зря и вполне преуспевает. Газеты сообщали, что кавалер Туоцци поехал в Ангору, имея самые широкие полномочия всех опередить, заполучить торговые привилегии, уступив то, что Италии не принадлежит, и дела у него идут неплохо, переговоры в Ангоре благополучно завершаются…
— Я даже был уверен, что после Буйона итальянцы пойдут дальше. Но, смотрите, вдруг сорвались и скачут домой, — сказал Фрунзе. — Да, наверно, сплоховали. Испугались, наверно…
— Если так, то это может означать, что и Париж в перебранке с Лондоном начинает уступать, — заметил Дежнов. — Такое напрашивается предположение.
— Видимо, видимо! Этот третий член славной антантовской стаи — о, это публика осмотрительная! Не стали ждать, чем кончится англо-французская свара, уложили чемоданы и смылись! Мило!
— Осторожность, — Дежнов утверждал свою мысль.
— А я еще гадал, как скажется англо-французский скандал на итало-турецких переговорах и эти переговоры — на отношении Ангоры к нам. Все думал, как чувствует себя в Ангоре кавалер Туоцци? Что он дает Турции, а Турция ему? А он, значит, бежать! Лихо! Нет, мы с вами едем как раз вовремя.
По брезенту фургонов снова забарабанил дождь, Фрунзе и Дежнов забрались в свои душноватые брезентовые бочки. Хамид заботливо накрыл попоной седло на коне русского паши, при этом печально-вопросительно взглянул на Ваню. Из фургона дипсоветника сквозь шум дождя вновь донеслось:
Мне стан твой понравился тонкий…
Сопровождающий миссию офицер, весь отяжелевший в мокрой бурке, подъехал к фургону Фрунзе и с тревогой сказал, что вот-вот уже Яхшихан, но навстречу опять всадники, и за дождем не разобрать, сколько их и кто они, нелишне приготовить оружие.
— Такова доля военного, — ответил Фрунзе и поднял бинокль. — Постойте, а ведь это турецкие кавалеристы. Посмотрите.
— Похоже. Но не будем спокойны, паша.
Ваня надеялся, что полевой бинокль не подвел Фрунзе. Хватит же бандитов! И верно, в пелене дождя из-за холма выступили турецкие конные аскеры с молодым командиром впереди.
— Тот самый караван? — спросил он. — Селям…
То был почетный встречный конвой, высланный со станции Яхшихан. Фрунзе, не вылезая под дождь, ответил:
— Селям! Катим дальше. Под крышей познакомимся.
Вон уже белые домики, над ними темная гора, упершаяся в мутное небо. По железному мосту, лежавшему на бетонных быках, переехали через Кизыл-Ирмак, — река тут бушевала, ревела.
— Новый, кажется, мост? — крикнул Фрунзе.
Командир ехал рядом с фургоном:
— Как с неба спущен на божьих руках…
— Прекрасный мост…
— Турецкие инженеры строили!
Длинный сарай у рельсов — это вроде вокзал. Караван остановился на пятачке, примыкающем к сараю со стороны горы. Здесь его ожидали офицеры. Комендант, сутулый старик, привел взвод пехотинцев, видимо охрану моста, — превратил ее в почетный караул.
Кончился караванный путь! Чем ближе к Ангоре, тем все больше встречалось на нем офицеров, солдат и напряженнее билась жизнь. Сейчас Фрунзе с уважением смотрел на аскеров, терпеливо, с каменными лицами неподвижно стоящих под дождем. Когда поздоровался с ними по-турецки, встрепенулись. Комендант подал знак, и солдаты прошли четким шагом. Фрунзе вытянулся, держа руку на эфесе шашки, а другой отдавая честь, не зная, как иначе выразить сочувствие к их отчаянно тяжелому труду — и зимой жили вот в этих норах, выдолбленных в скале.
Строевой шаг на глухой станции как будто свидетельствовал: кемалисты создали национальную армию.
Султанские офицеры перешли на сторону Кемаля. Дети помещиков и коммерсантов, бывшие лицеисты, офицеры из высших военных школ составили ее командный костяк… Крестьянские партизанские отряды первыми ударили — остановили врага, но им не прогнать его. От партизан, от любимых массой вожаков в армию перешел романтический дух борьбы за независимость. Такой армии еще не знала Турция… Штаб — буржуазный, армия — освободительная.
В сопровождении офицеров Фрунзе вошел в сарай. Возле окошка солдат чистил тряпкой закопченное ламповое стекло. Другой аскер кресалом высекал огонь. Фрунзе предложил ему спички, а коменданта спросил, когда ожидается поезд. Комендант ответил:
— Получена телеграмма — вышел из Ангоры, идет к нам. Но его все нет, не приходит. Я телеграфировал — и ответа еще нет… Извините, паша, наверно, что-то случилось…
Солдатский ужин собрали в сарае, поставили козлы — столы и скамьи. Явились офицеры — пехота и кавалерия. Извинялись за скромный ужин. Для Фрунзе положили серебряную ложку, всем другим — деревянные.
— Город далеко, а здесь ни в одной долине вилки не найдешь.
— А у меня есть вилка, — Фрунзе взял у Вани свой складной нож, на черенке которого кроме вилки и ложки были штопор и шило…
Старик комендант сказал:
— Когда новая Турция победит, мы устроим большой пир. И вы будете гостями, хотя и другой веры.
Деревянные ложки стучали о глиняные тарелки.
— Ты и есть тот паша, который поверг Врангеля, желавшего стать новым русским царем и вместе с Англией продолжать уничтожение турок? Аскеры целовали газету с этим сообщением.
— Так и целовали? — улыбнулся Фрунзе.
Верно, Советская власть остановила кровопролитие на турецком востоке, солдатская масса, аскеры обрадовались ликвидации царизма, потом белогвардейщины, стоящей за войну; аскеры рады новой России, не воюющей на Востоке, одобряют политику большевиков. Кемалисты хотят опираться на массу, чтобы победить. Следовательно, и на дружбу с Советской Россией. Но много сложностей, трудны повороты, круты горы. А западная агитация искусна! Он, Фрунзе, во что бы то ни стало постарается — откроет правду, укажет на нее, осветит… До встречи с этим загадочным Мустафой остался один перегон.
— Так и целовали? — переспросил Фрунзе.
— Да, паша, к груди прижимали, — ответил ротный. — Позвольте спросить… Если, конечно, ответ не составляет военной тайны… Не является ли ваша группа авангардом Красной Армии, которая продвигается на помощь нам?
Этот офицер не слышал об осложнениях в советско-турецких отношениях? Не допускает этого? Либо считает, что с прибытием Фрунзе все уже наладилось? Фрунзе ответил:
— Такой военной договоренности нет. Но само существование Красной Армии, думается, помогает вам в борьбе. Оккупанты вынуждены считаться с мощью Красной Армии и не пытаются через Батум забраться к вам в тыл.
— А ходят слухи — таково желание, — что твои аскеры — это авангард конницы Буденного.
— Нет, Буденный сейчас дома. Наверно, тоже ужинает, — засмеялся Фрунзе.
Спрашивали, в чем различие между Россией и Украиной, и многое другое. Ни один вопрос Фрунзе не оставил без ответа. Будто политбеседа. Уже и лампа замигала — керосин весь, и усталость всех одолела.
На полу настлали циновок. Укладываясь, Ваня говорил:
— Тысячу лет воевали, а сейчас — пожалуйста…
— Положим, не тысячу, а около половины, — отозвался Фрунзе. — Вполне достаточно…
— Значит, теперь точно: вечный мир и братчина…
В голом саду напротив ангорского вокзала сидели на скамье два офицера штаба Кемаля.
— Кто из нас будет говорить с железнодорожным администратором? Говори ты. Я допрашивать не умею. Буду свидетелем, чтобы потом не отпирался.
— Хорошо, говорить буду я.
— А я сейчас напомню тебе обстоятельства. Начальник генерального штаба Февзи спросил векиля общественных работ Хюсейна Рауфа о безопасности проезда по еще недостроенной железной дороге. Рауф ответил: не я строил, я векилем всего неделю, — кто послал поезд, пусть тот и ответит, пройдет поезд или не пройдет. Тогда Февзи опустил свои толстые веки: зачем вообще послан поезд, когда лошади есть? Рауф ответил: это идея того, кто хочет встретить русских на вокзальной площади с музыкой и войсками; я лично считаю это ненужным. Тогда Февзи усмехнулся: можешь не приходить, но встретить надо хорошо.
— Понял. Необходимо выяснить, знал Рауф об отправке поезда или не знал?.. Стоп… Молчи… Вот он вышел из вокзала… Уехал! Теперь идем к администратору.
Через несколько минут офицеры по-хозяйски, без приглашения сели перед столом дорожного начальника. Он встревожился, как только они вошли, почувствовал их полную власть и смертельный риск, на который придется идти, — будут допрашивать, и он приготовился до последнего биться за свою жизнь. Однако не было и тени подобострастия в нем. Офицеры вгляделись в него. Молодец! Все закурили. Один из офицеров сказал:
— Надеюсь, здесь только наши уши… Ты, конечно, догадался, кто мы… Отвечай точно, с максимальной ответственностью. Неясность может повредить.
— Слушаю вас с исключительным вниманием.
— Первый вопрос: исправлен ли железнодорожный путь на Яхшихан?
— Исправлен, не исправлен — на это могут ответить только рабочие на этом пути, а также высокое лицо, дающее указания! Помоги, аллах…
— Ты получил указание отправить поезд. А сам дал бы такое указание, имея в виду состояние пути?
— По робости не осмелился бы! Гужевая дорога испытана тысячелетиями. А рельсовая — помоги, аллах! Возможно, она в тысячу раз крепче, а может быть, вообще не существует.
— Ты высказал кому-либо эти мысли?
— Говорил! — Администратор как бы случайно поднял кверху палец и взглянул на потолок.
На втором этаже была квартира Рауфа! Офицер сказал:
— Нас не интересует имя. Главное, что он ответил?
— Он ответил, что мои соображения не имеют никакого значения, как лишенные документальной основы. Значение имеет лишь факт получения указания. Если было указание отправить поезд, то следовало отправить, даже получив известие, что, допустим, по желанию аллаха провалился мост или часть пути снесло в пропасть. Это дело аллаха, а твое дело — выполнить указание. Кару несет лишь злоумышленник. Злого умысла нет, и это соображение является основным, не нужны посторонние вопросы… Кара последует и за невыполнение указания в срок. «Поэтому, не желая становиться причиной твоего несчастья в том случае, если окажется, что путь вполне пригоден, я, — сказало это лицо, — не ставлю вопроса об отмене указания, а просто снимаю твой вопрос!» Помоги, аллах…
— О! — с иронией воскликнул офицер. — Это лицо выражается чрезвычайно ясно. Что еще оно выразило?
— Оно уточнило мысль о возможной каре. Кара воспоследует и за случайное невыполнение указания… Прошу вашего, братья, благодеяния: не говорите никому, что я говорил о высоком лице! — Администратор снова взглянул на потолок. — Ибо в будущем, став, возможно, еще более высоким и узнав, что я передал вам его мысли, оно рассердится, и что станет тогда с детьми, женой, когда я, их отец и муж, расстанусь со своей головой?
— Обещаю, — резко сказал офицер. — Сам не проговорись. Где сейчас поезд?
— Неизвестно. Рабочие чинят путь то тут, то там. Ах, я надеялся: аллах надоумит, путники не вылезут из фургонов…
— Да! — вдруг раскрыл рот другой, все время молчавший офицер. — Столько дней ехали в фургонах, могли бы еще два дня.
— Аллах что-нибудь сделает! — Администратор вдруг возбужденно засмеялся. В офицерах он почувствовал друзей, от души отлегло, и как бы не расплакаться теперь. Под смертью ходишь… Заморгал, горло сдавило. Голос дрожал: — Будем надеяться… Аллах выручит!
Офицеры вышли:
— Рауф лгал Февзи, изворачивался. Мы проверили: да, лгал.
— Совсем плохо, если еще Гази решит выйти встречать.
— Председатель посла не встречает. Если бы сам Ленин приехал, тогда другое дело.
— Где сейчас наш Гази, по-твоему?
— Как раз там, где ему надлежит быть в данный момент… В генштабе… Или на телеграфе… Может, в Собрании… В загородном кабинете или в резиденции — никто не знает. Зато, я уверен, он знает и слышит все, даже нас с тобой сейчас…
— Пусть знает, что я всей душой предан ему… Головы полетят, если с русскими что-нибудь случится. Не только позор, но и провал в политике…
Нет, так просто не въедешь в эту далекую, загадочную Ангору!
Утром на станции Яхшихан люди вышли из сарая на волю — небо синее-синее. Ваня как глянул, так и зазвучала в ушах ярославская песенка. Бывало, пел ее на деревенский лад:
Голубые, голубые, голубые небеса-а!
Ай, да голубее, голубее
У залеточки глаза-а-а!
У Аннёнки…
Сильный южный ветер, сухой и теплый, овеял турецкую землю. Мгновенно высохли чеклаки на дороге. Как раз бы и ехать на лошадках дальше. Но нужно ехать в поезде, — хозяева подготовили на вокзале церемонию встречи, выслали специальный поезд.
Пока что он застрял где-то в скалах. Кемик шутил, что правоверный машинист за вчерашний день пять раз спускал пары, становился, по шариату, на молитву; ночью же в темноте паровать не стал, а нынче утром, помолившись, тронулся и, стало быть, часика через два прибудет.
Советник Дежнов устал и нервничал по пустякам: вот-вот Ангора, а у него помялась шляпа. Предлагал снова сесть в фургоны. Но Фрунзе:
— Невежливо и неполитично ломать задуманный турками порядок встречи.
— А не все ли им равно! — отвечал Дежнов.
— «Все равно» — пока не ломаем. Потерпите.
— Да я просто хочу поскорее в баню! — признался Дежнов. — Еще никогда так не болели кости. Заплакал бы, если б не было стыдно.
— Я тоже, — сказал Фрунзе.
Около полудня среди холмов послышался железный стук. Люди выскочили на рельсы. Скоро из-за склона горы выполз будто лепесток красного мака. Это был турецкий флаг, осенявший долгожданный поезд. Тоненький гудок, напоминавший детскую дуделку, закончился неожиданно хриплым выдохом. Подошел ярко раскрашенный, смешной состав: кургузый паровозик без тендера, но с огромной трубой, три вагончика, что коробочки.
Садится в него неохота. Колея узкая, того гляди сковырнется с нее и ахнет в расщелину вся эта игрушечная сцепка.
— Ну, знаете! — сказал Дежнов.
Но на первом вагончике — этот красный флаг с пятиконечной звездой и золотым полумесяцем. На платформу сошел молодой человек лет двадцати пяти. Переглянувшись с комендантом, он легко распознал главу советской делегации, подбежал к Фрунзе и на французском языке представился:
— Начальник личной канцелярии комиссара иностранных дел.
Того самого, Юсуфа, который подписал в Москве договор о дружбе… Пока шли обычные расспросы о здоровье, о дороге, красноармейцы приладили рядом с турецким свой, тоже красный, но с серпом и молотом, флаг. Теперь можно ехать.
— Очень легкий на взгляд, в пропасть не сдует? — показывая на поезд, обратился Дежнов по-французски к начальнику личной канцелярии.
В ответ широкая улыбка:
— Сюда прибыли благополучно.
Поговорив с Фрунзе, Кулага весело крикнул бойцам:
— Дипломаты, по коням!
Красноармейцы бросились к вагончикам, и поезд задрожал.
Сиденья обтянуты красным бархатом, как в театре. Окна чисто вымыты. Разместились на диванчиках. Дежнов стал у окна, как бы прощаясь с белым светом, с этими тоскливо-прекрасными горами.
Наконец со странным своим свистом-гудком поезд тронулся. Ничего, покатили. Немножко мотало. После поворота, выйдя на ровное, машинист смело прибавил скорости. Но тут вагончик стало бросать из стороны в сторону. Дежнов стоял, заложив руки за спину, и едва не упал.
— Садитесь же, пожалуйста, — сказал Фрунзе.
— Нет, знаете, тут надо привязываться, — ответил тот.
Начальник личной канцелярии комиссара иностранных дел платочком сушил покрывшуюся потом верхнюю с усиками губу.
— Надо было сказать, чтобы давал меньше пара…
— Главное, чтобы выбирал дорогу, — мрачно сказал Дежнов.
А Фрунзе сощурился в улыбке:
— Все хорошо… прекрасно… Полезно после седла…
— Будет еще лучше, когда это кончится, — пробормотал Дежнов.
Вдруг будто в преисподнюю вошел поезд — тьма и грохот.
— Простите, я не предупредил! — кричал начальник канцелярии. — Это первый Туннель… Всего шестнадцать…
Ваня стоял у окна. Когда ты в вагоне, горная природа пугает. Вот поезд словно выбросился на утес, Ваня замер, весь подобрался и будто полегчал: вагон катился, подпрыгивая, по самому краю кручи, как на канате танцевал! Внизу ревела белая от пены Кизыл-Ирмак, — пока не проглотит, не успокоится. Кажется, проехать это место — и больше ничего на свете не надо… Нет, видно, не удастся… Завизжали колеса, что-то крякнуло… Рельсы, что ли, кончились? Вагончик резко перекосился, вот-вот свалится… Все потянулись к противоположной стенке, но вагончик уже совсем скосило и все попадали…
Ваню отшвырнуло к окну. Держась за спинки бархатных диванчиков, он перебрался ближе к Фрунзе. Дежнова отбросило на несколько шагов. Шляпа слетела с головы, а нагнуться он не решался. Ваня, рукой держась, другой подхватил его шляпу.
— Сюда, к двери! — крикнул Ваня командующему.
Тем временем вагончик во что-то косо уткнулся и затих. Молодец машинист, остановил!
Один за другим все скоренько выпрыгивали наружу. Ваня думал помочь Фрунзе, у которого при неловком движении, бывает, говорил Кулага, что-то сдвигается в коленном суставе и боль не дает ступить. Ваня спрыгнул, но так неудачно, что камешки под сапогом покатились вниз, потянуло чуть ли не в пропасть и самого. И вскрикнуть-то не успел. Хорошо, что Фрунзе, стоявший на нижней ступеньке, ухватил Ваню за ворот шинели. Ваня уперся каблуками и, лихорадочно напрягаясь, попятился с откоса. Лицо, он почувствовал, покрылось испариной: уж очень глубокая пропасть, если бы не белая пена быстрого течения, то не увидеть и дна…
Вагончик сошел с рельсов в довольно опасном месте. Начканцелярии испугался, побелел. Он зачем-то бросился к машинисту, сразу же вернулся, у него хватило сил улыбнуться гостям, пусть и сконфуженно. А Фрунзе — весело:
— Пожалуйста, не огорчайтесь, пострадавших нет, синяки не в счет… А этот славный вагончик мы сейчас же приподымем. — И позвал: — Товарищи, сюда, на этот угол!
Сам тут же уперся плечом, все, даже Дежнов без шляпы, пристроились, изготовились. Фрунзе пропел:
— Слу-шай ко-ман-ду! Эй… у-ух-нем! Передохнули… Еще раз. Эй!..
Вагончик, казалось, всплыл. Машинист что-то хрипел по-турецки и лез под колеса, будто хотел руками поставить их на рельсы. Начканцелярии раскраснелся и был очень оживлен приключением.
Дальше поезд пошел тише, осторожнее, возможно стало говорить.
— Как чувствует себя коминдел Юсуф? — спросил Фрунзе. — Кстати, каким путем он ехал из Москвы весной?
Начканцелярии ответил, что не знает, и замолк. А вагончик вновь скособочился и сошел с колеи. Но теперь это случилось на равнине, и было не страшно. Довольно быстро его вновь поставили на место.
Дорога явно неисправна. Зря сели в поезд. Дежнов прав. Надо было отговориться и ехать в повозках, как ехали. Места гористые, бесплодные, безлюдные, железная дорога без станций и водокачки. Машинист с помощником побежали брать воду из ручья — по два ведра у каждого…
Хотя поезд полз, вагон в третий раз сошел с рельсов в момент, когда Фрунзе спросил о самочувствии Мустафы Кемаля, а начканцелярии загадочно промолчал. Когда вновь покатили, Фрунзе не стал возобновлять вопроса: начканцелярии явно не хотел говорить о Мустафе. Почему?
Так или иначе, путешествие заканчивалось — остался час.
Четыреста верст от Самсуна до Ангоры ехали две недели. Видели Анатолию. Старались понять настроение крестьян, горожан, армии. Их отношение к новой России.
Душа коченела от долгих холодных дождей. На белых перевалах сердце превращалось в ледяной комок. Отходило в долинах, и внезапные перемены погоды возбуждали энергию. Чорумский инцидент не испугал.
Поезд в четвертый раз сошел с железной колеи. Случайность? Или подготовлено было недоброе? Но и это не испугало.
Все свои версты пропрыгал поезд — по обрывистому берегу, по горам. Пронзил все туннели. Огласил своим гудочком всю эту глухомань с палатками вместо станций. Пришел из Ангоры с одиноким флагом, а вернется этот флаг — с товарищем. Осталось чуть-чуть.
…Ваню не оторвать было от окна. Ну, где ты, Ангора? Казалось, когда доедут, уже будет все: известие, например, о Марошке. И чуть ли не письмо от Аннёнки будет в самой даже Ангоре — такой вот сон приснился средь бела дня.
Ваня встряхнул головой и вдруг увидел за стеклом: в синем небе стоит, как православная скуфья (только не черная, а ржаво-желтая), высокая гора, а на ней полуразрушенный замок. Командующий сказал: «Остатки древней крепости». Дома стояли на склонах горы, лишь северо-восточный был пустой — уж больно крутой и уходил в кипящую реку. Сейчас, перед закатом, в низины меж голых увалов натекла тень, зато наверху светились белые крепостные стены и круглые каланчи-минареты. Это и была Ангора.
Поезд еще шел долиной. Фрунзе и начканцелярии из окна смотрели на пашни и огороды. Издали виднелись городские тополи, совсем как на Южной Украине. Фрунзе, казалось, интересовался только природой:
— Что еще тут растет?
— Яблоня, айва, слива. Тута растет. Ива.
— А это виноградники…
— Да, хотя и место высокое. Правда, зима короткая, морозы не часты. Мало воды — вот страдание.
Занимал же Фрунзе вопрос, кто встретит на вокзале. Видимо, «дипломатический шариат» не позволит коминделу Юсуфу встретить посла, такое нарушение этикета было бы знаком повышенного внимания, чего, собственно, и достоин фактический союзник, но… Фрунзе говорил с беспечностью туриста:
— Вот эти зубчатые стены, эти башни на гребне… Впечатление, что в машине времени возвращаешься к древним векам.
— Если угодно, то завтра, отдохнув, можно нанять экипажи и день посвятить осмотру. А на следующий день устроить прогулку, — поспешил отозваться начканцелярии.
«Почему завтра на целый день прогулка? — удивленно думал Фрунзе. — А вручение верительных грамот? А визит к коминделу Юсуфу?» Начканцелярии явно чего-то не договаривал.
Фрунзе вдруг засомневался: верно, никакой встречи на вокзале не будет, как не было ее ни в Трапезунде, ни в Самсуне. Что ж, ладно: хотя в миссии одна молодежь и самому всего лишь тридцать пять, все неимоверно устали и охотно проедут прямо в гостиницу. Но будет дипломатическим ударом пустота на вокзале. «Надо быть готовым ко всему», — подумал Фрунзе и как бы про себя сказал:
— Какие возвышенные эти белые минареты… Вот она, Ангора!
Начканцелярии — не в своей тарелке, нахмурясь:
— К сожалению, маленький город… — И вдруг торжественно: — Но у него огромная душа. Он — центр революции… Ведь прекрасная Смирна в плену, а Константинополь равнодушен к горю родины, продажен и развратен. Душа Турции — Ангора, она свободна и никогда не будет покорена!
Поезд подкатил к низенькому перрону перед белым двухэтажным зданием с красными и зелено-красными флагами по углам. Эге! Сердце у Фрунзе заколотилось: перрон запружен народом. Как только поезд стал, поднялся гул, толпа на перроне двинулась, кажется, вот-вот опрокинет вагончики с паровозиком вместе.
Фрунзе вышел и попал в жаркий круг людей. Переминаясь, постоял, придерживая свою парадную шашку, и тут же его закрутила толпа. Начканцелярии с помощью солдат дал подойти губернатору, тот крепко пожал руку Фрунзе, представил ему Осман-бея, адъютанта Мустафы Кемаля, чиновников векялета иностранных дел и офицеров генерального штаба. Фрунзе поворачивался и поворачивался в тесноте, здоровался. Так оказался он у входа в помещение вокзала. Здесь рядами стояли женщины в длинных шалях. Когда Фрунзе проходил между рядами, женщины наклонили голову, краем шали прикрыв подбородок и губы.
Через темное помещение толпа вынесла Фрунзе на привокзальную площадь, красно-сине-зеленую от флагов, фесок и тюрбанов. Множество народу было и в саду, что напротив. Мальчишки взобрались на деревья. За спиной Фрунзе из окон второго этажа вокзала выглядывали головы в фесках.
Свободной была лишь самая середина площади, с трех сторон огражденная шеренгами солдат в куртках, в немецких касках и с винтовками, на которых блестели широкие штыки-ножи.
За шеренгами солдат качались плотные напирающие толпы ангорцев в жилетах, в пиджаках, в халатах. Встречать Фрунзе власти вывели и лицеистов. Столько людей и флагов — красные полощутся! — что земли не видно, лишь камень в центре площади.
Вдруг бухнул тулумбас под колотушкой, зазвенели тарелки, колокольцы, треугольник, духовой оркестр звеняще тонко взял напев, под турецким небом зазвучал «Интернационал», и озноб волнения прошел по телу Фрунзе.
Затем оркестр заиграл, а хор запел новый турецкий гимн — «Марш независимости»:
Не страшись, не поблекнет
Реющий в этих зорях красный флаг.
Скорее погаснет последний очаг,
Дымящийся на моей Родине.
Флаги наклонились. Это был знак уважения Турции к Советской Республике. Фрунзе, прихрамывая, с шашкой на боку, вместе с ангорским вали, тоже военным, обошел фронт войск, замерших после хрипло-отрывистой команды.
Вали, обращаясь к гостям, произнес приветственное слово. Затем Фрунзе, напрягая голос, обратился к собравшимся на площади, турецкий переводчик переводил, как умел, иногда сдвигая понятия:
— Товарищи аскеры! Я должен благодарить за тот теплый прием, который был оказан нам благородным турецким народом со дня нашего вступления на турецкую землю. Я никогда не забуду эту встречу турецкого народа…
Толпа двинулась к Фрунзе, нажала, прорвала было оградительную цепь войска, но аскеры взялись за руки, уперлись, сдержали. Фрунзе речи не прерывал. Переводчик ловил его слова:
— Нельзя забыть тот героизм турецкого народа, который он проявил за время революции для освобождения от гнета врагов… Поздравляю вас с тем, что турецкий штык разорвал цепи, накинутые врагом на шею турок. Я уверен, что в ближайшем будущем вас ожидает новая, еще более блестящая победа. Искренние отношения между Россией и Турцией помогут вам в борьбе… Я привез вам привет от моей нации и русского народа… Грязная цель, преследуемая старым русским империализмом, в результате революции, происшедшей в нашей стране, ныне похоронена. Украинская и русская нации не имеют никакой цели, кроме дружбы. Их сердца трепещут только желанием взаимной с турецким народом дружбы…
Народ на площади бил в ладоши. Покачивались штыки винтовок. Фрунзе провозгласил:
— Да здравствует турецкая нация! Да здравствует турецкая армия! Да здравствует русско-украинско-турецкая дружба!
В ответ с площади послышались крики: «Яшасын, яшасын!» — «Да здравствует!»
Красноармейцы сгрудились у фасада, у дверей. Сюда и прошел Фрунзе, провожаемый толпой, смявшей ограждение. Среди фесок и тюрбанов поплыли островерхие буденовки — бойцы пробивались за угол вокзала, к экипажам. А оркестр все играл и играл турецкий немного печальный марш, бухал тулумбас.
Покатилась вереница экипажей. В замыкающем ехали секретарь русского полпредства Михайлов, заменявший отозванного из Ангоры полпреда Нацаренуса, и азербайджанец Абилов, о котором говорили в Баку. Михайлов и Абилов приехали на вокзал встречать Фрунзе, но пройти к нему не смогли. А надо было, не откладывая, известить его…
Катили по широкой, потом по многим тесным улицам, то вниз, то в гору, все дальше от крепости. Копыта лошадей затихли в пыли. Закат светил в глаза, вдруг оказывался за спиной, его заслоняли черные деревья. Дома становились все беднее — домишки, все пепельного цвета, слепленные из земли. Между ними тянулись неровные каменные стены, прерывавшиеся деревянными воротами с двухскатным гребнем. Не видно на крышах печных труб. С холма вдруг увидели длинный двухэтажный дом на краю обширного рыжего пустыря с каменными плитами и глыбами — кладбища.
Экипажи запрудили улицу перед этим обшарпанным домом. Ничему не удивляясь, Фрунзе вошел в него. Большие пустые комнаты, хоть шаром покати. Ни стола, ни постели — сарай, как на Яхшихан. Лишь в одной комнате кривой стол и несколько стульев. Турецкие чиновники вздыхали, сложив руки на животе, склонив голову набок:
— Прости, паша, плохо. В городе у нас ничего не достать.
— Как-нибудь устроимся… — отвечал Фрунзе. — Согласны хоть под платаном жить.
Бойцы стучали каблуками на внутренней лестнице, слышались голоса:
— Вот так хоромы! В деревнях и то было лучше.
Турецкие грузчики внесли в комнату кровать, стулья, стол. Фрунзе подождал, пока грузчики расставят мебель и уйдут. Сел на стул.
Сказал чиновникам, что очень устал и просит позволения остаться одному. А потом — советникам:
— Ну, братцы, как-никак, а мы в Ангоре. Начинаем…
Подошли и представились полпреды:
— Абилов Ибрагим Магерамм-оглы.
Он — лет сорока, с усиками, с умными глазами.
— Значит, вы — Абилов? Так как же тут дела? Присаживайтесь, прошу.
— Сейчас обстановка трудная, — ответил Абилов, провел пальцем по усикам. — Момент очень острый.
— Если не сказать критический, — уточнил Михайлов.
— Что, какое-то решение Национального собрания? — Фрунзе прищурился.
— Нет. Дело в том, что уехали и Мустафа Кемаль и Юсуф Кемаль. Исчезли вчера сразу после отъезда итальянской делегации…
— Удрали, что ли, от нас? — Внешне Фрунзе оставался спокойным, усмехнулся: — Кому же верительные грамоты вручать?
— Похоже, что Мустафа Кемаль намеренно уклоняется от приема верительных грамот, — сказал Михайлов. — Нам официально заявлено, что Мустафа срочно уехал на фронт… Но это дипломатический отъезд. Цель его неясна, и в ней еще надо разобраться.
Фрунзе положил кулаки на стол:
— А какая торжественная встреча на вокзале!
— Ее оценим по Шекспиру, — заметил Дежнов. — Где слабеет дружба, там усиливается церемонная вежливость.
— Нет, Алексей Артурович, на вокзале было нечто большее, чем церемонная вежливость, пожалуй.
— Ах, товарищ Фрунзе, — расстроенно сказал Абилов с внезапно резким кавказским акцентом. — И Мустафа и Юсуф уехали на юг, в город Конья. А там сейчас Франклен-Буйон и полковник Мужен. Наверно, продолжают переговоры.
— Даже так! — Фрунзе встал, прошелся по комнате, остановился, будто принял важное решение, и сказал: — Ну-с, хорошо… Нам нужно хотя бы час передохнуть. А там посмотрим…
— Товарищ Фрунзе, мне кажется, что Мустафа уступил оппозиции, поэтому и уехал в Конью к Франклен-Буйону, — уверенно проговорил Михайлов.
Абилов сверкнул глазами:
— Неизвестно! Да, Франклен-Буйон перехватил его. Но что уступит Кемаль? Неизвестно!
— Товарищ Абилов слишком защищает Мустафу, — сказал Михайлов. — А мне кажется, что Кемаль взял на себя какие-то особые секретные обязательства перед французским правительством.
— Еще не-из-вестно! — волновался Абилов. — Может, Конья — это хуже для Франклена, а не для нас? Товарищ Фрунзе, я знаю общественное мнение. Вот статья в «Ени гюн», без указания фамилии, адресована Мужену и Франклену, которые постоянно предлагают Мустафе военный союз для отхода от Совроссии. Я прочту, — и Абилов с чувством стал читать, будто со сцены: — «Чужестранец! Я знаю, что твоя литература богата, я знаю, что язык твой так благозвучен, что на нем вой бури может показаться нежной мелодией, а бурный поток может превратиться в струи тихого озера. Но даже в нем я слышу звон колокола империализма… Своей стальной косою я вырву язык этого колокола, своим молотом я раздроблю его стены, своим плугом я зарою в землю осколки его…» Это, товарищ Фрунзе, настроение большинства, и Мустафа с ним считается.
— Хорошо бы так, — сказал Фрунзе. — Давайте сегодня же снова встретимся, обдумаем…
Оставшись один, он прилег перед тем, как идти мыться… Не ожидал такого поворота. Мучения дороги, цепкая грязь в долинах, снежные бури на перевалах, ночевки в хибарах — неужто все это перетерпели зря? Надо собраться… Сперва забыться на минуту, вздремнуть. Затем — вперед, на дипломатические перевалы. С одной стороны, дружественные народные манифестации, с другой — Конья, что это? Сами же турецкие лидеры демонстрировали симпатии к Стране Советов. А теперь? Все-таки меняют ориентацию? Но все-таки, что бы ни обещал им Франклен-Буйон, он другом новой Турции не будет. Стало быть — попытаться убедить турок: если подозревают Россию в чем-то недобром, то подозрение неосновательно; если делают ставку на враждебный России Запад, то обманутся…
Вскочил с кровати, подошел к окну. Куда забросило украинскую делегацию! Предместье Джебджи. Вымерзшая пыльная дорога течет к тусклому закату, к фиолетовым горам. Голые сады, могильные камни торчком. Косые тоскливые подъемы, зимние поля.
В южном городе Конья коминдел Юсуф, глубоко сидя в кожаном кресле, неторопливо пил кофе из крохотной чашечки. Крепко держал ее тремя пальцами: остальных двух на руке не хватало.
Библейская черная борода, усы. Под ними мелькал красный огонек молодых губ. Белые скулы, открытый лоб, темные горячие глаза. Он в аккуратной визитке, феска на макушке, реденькие из-под фески волосы.
За другим столиком сидел и тоже пил кофе тощий человек в штатском платье — дипломат-разведчик, знаток Ближнего Востока полковник Мужен.
Он сидел на краешке кресла, подогнув ногу, будто перед прыжком. Это его излюбленная поза. Энергичный, ловкий, со скользящей усмешкой, с быстрыми колючими глазами. Юсуфу Кемаль-бею был неприятен его синий штатский костюм. Ложь в этом костюме, маскирующем военного, слугу колонизаторов, надсмотрщика.
Юсуф старался не смотреть в его сухое лицо. Нет, не опасался обмануться, попасть впросак: он давно раскусил полковника, который притворной приязнью, будто бы заботой о будущем Турции стремился, в сущности, и далее колонизировать ее. Мужен то и дело наезжал в Ангору, а летом на Босфоре сговорился с Рауфом и уже думал, что ловко, «гениально» обходит несговорчивого Мустафу. Глупое самомнение! Мужен не видел сути отношений и вещей. Таких людей в два счета Мустафа обводил вокруг пальца, легко и изящно.
Мужен же как бы исподтишка поглядывал на феску Юсуфа, на жилет под визиткой с широкими отворотами, на белую сорочку с твердым стоячим воротничком, углы которого отогнуты вниз, к черному галстуку-бабочке. Мужена раздражала эта аккуратность, бабочка и феска — смесь европеизма и азиатчины.
Казалось, однако, что и Мужен погружен в свою думу: к думам располагало само конийское небо за окнами, древнее, белесое, будто соленое.
Сегодняшняя немногословная беседа служила лишь оттяжке времени, продлению нового приступа переговоров, затеянных французскими представителями после высадки Фрунзе в Трапезунде. Коминдел Юсуф подозревал, почти был уверен, что главная цель Буйона и Мужена — сделать бесполезными переговоры турок с советской делегацией в Ангоре.
За своей невозмутимостью Юсуф успешно скрывал, что понимает эти намерения. Говорил о прекращении войны, о выполнении соглашения, недавно подписанного.
Большой успех Ангоры — западная страна признала: не может воевать против новой Турции. Франция выходила из войны, выводила войска. Зачеркнула свою подпись под Севрским договором, зачеркнула! Ладно, пусть за это хватает в Анатолии горнорудные концессии, получает экономические льготы, участки железных дорог…
Но Франклен-Буйон все добивается проклятия России, а это уже обратный ход турецкой революции — конец борьбе за национальное освобождение, отказ от нее и начало кровопролитий ради призрачных барышей. Рассчитывает на поддержку со стороны Рауфа, Карабекира, Бекира Сами, Рефета и других аристократов. На своих рассчитывает, на западников.
Летом в Ангоре Франклен-Буйон был близок к успеху. Юсуф тогда подал в отставку: ведь он подписал Московский договор! Расчет показывал, что нельзя отходить от большевиков — сорвешься в пропасть… И тогда Собрание проявило осторожность. Чтобы не сорваться в пропасть. И получилось: отставке — нет, предложению Буйона — тоже нет.
Буйон тогда уступил с вынужденной улыбкой. Ныне, услыхав, что едет Фрунзе, снова взялся за свое. Хотят опередить Фрунзе Анри Франклен-Буйон и Мужен.
Не отказаться было от встречи, дабы не дать повода задержать вывод войск, передачу втайне обещанного оружия. Прибыв в Конью, Буйон уже сказал: возникли трудности, необходимо доверие к французской стороне, с секретной передачей Ангоре части оружия французской оккупационной армии придется повременить — будут указания Парижа…
Все это — запланированная проволочка. Потому что Лондон недоволен франко-турецким соглашением. Из Ангоры внезапно уехали итальянцы — отозваны правительством, конечно, по той же причине. А Франция уже условилась со своим союзником, Англией, встретиться через две недели и далее действовать совместно. А намерения Англии известны: никаких уступок, Севрский договор — основа. Все против Турции. Если дадут оружие, то потребуют обратить его против большевиков, вот и приходится говорить, торговаться…
Поставив чашечку на стол и глядя в лицо Мужену, Юсуф медлительно сказал:
— Мы верим в ваши мирные устремления… Франция вложила большой капитал в горы Анатолии. Нет смысла терять его, продолжая войну… Наоборот, содействие в изгнании войск короля Константина окупится…
— Именно так! — обрадовался Мужен. — Наше содействие! При том отметим: традиционный враг Турции, Россия — нынче советская — не может предложить Востоку ничего, кроме своих эксцентрических идей.
«А традиционный друг, французский ростовщик, — ничего, кроме возможности лить кровь и пот», — подумал Юсуф, но сказал:
— Чрезвычайно дорожим бескорыстным устремлением французской души. Я бы сказал, новым, многозначительным устремлением — передать национальной турецкой армии десять аэропланов, оружие и боеприпасы.
…Намерения Мужена и Буйона ясны. Юсуфа смущало загадочное поведение Мустафы. Не слишком откровенен. Это ли нужно великому делу? Может быть. Юсуф был готов, не спрашивая, подчиняться. Не худо, однако, если бы Мустафа был откровеннее… Правда, товарищи, с которыми Мустафа начинал дело — Рефет, Рауф, Карабекир, не понимают его и даже угрожают… Не отсюда ли резкие повороты Мустафы? Его решения непредвидимы. Казалось временами, что, лавируя, он опасно далеко отходит от идеи необходимой спасительной связи с Москвой. Такое впечатление вскоре рассеивалось. Наоборот, казалось, что он вот-вот уже и большевик. Однако вдруг новый какой-нибудь поворот. Он, Юсуф, по поручению Мустафы подписал в Москве договор, говорил с Лениным… Чем дальше уходило время, тем очевиднее становилось, что спасение родины зависит от мира на Кавказе и возможности перевести войска Восточного фронта на Западный.
Почему Мустафа даже не попытался отложить конийскую встречу? Тонкий расчет? Юсуф не мог понять и чувствовал себя очень плохо. Может, влияние Рауфа и Рефета? Кемаль не хочет обострять отношений с оппозицией и решил уступить ей, а значит, и Буйону?
Фрунзе уже в Ангоре и, разумеется, оскорблен. Чего доброго, возьмет и уедет домой, как внезапно — правда, по другой причине — уехали итальянцы. Так почему же медлит Мустафа, который всегда разумно говорил о русских? Приезд Фрунзе выгоден, можно попросить большей помощи. Но вот — попусту сиди в Конье, чего-то жди. Мустафа, улыбаясь тонкими губами, обменялся любезностями с Буйоном и поехал себе по кузницам, где делают оружие. Что это — согласие на продление встречи? Чтобы лишь успокоить французов? Либо для того, чтобы еще крепче связаться с Францией и, отбросив от себя русских, вместе с ней и даже с Англией и с теперешней оппозицией в Национальном собрании встать против Закавказья? Это гибель, пусть медленная, но гибель…
Юсуф опустил глаза, потому что почувствовал острую неприязнь к сидящему напротив Мужену и не хотел выдавать себя. Мужен сдвинул нависшие брови и подался вперед, будто изготавливаясь к прыжку:
— Вы, дипломаты, ласково улыбаетесь с камнем за пазухой. Я так не умею.
«Каин, — подумал Юсуф. — Лицемер. Защищает грабеж, от которого плачут, погибают тысячи людей, и мнит себя благородным. Хотя бы крошка жалости в нем».
— Собственно, я не совсем дипломат, — в искусственно застенчивой улыбке Юсуф растянул яркие красные губы. — Дипломат предельно спокоен, а меня часто… трясет… К тому же нет у нас сейчас дипломатической работы. Мы в ожидании, когда ваши генералы выведут войска.
— Несомненно, выведут. За намеченные соглашением границы, — почему-то усмехнулся Мужен. — Но у генералов, овеянных пороховым дымом, вызывает сожаление, что нет у нас военного сотрудничества с вами! А ведь какую явило бы возможность — я скажу прямо — в едином строю пронести исламские знамена по Кавказу, по мусульманскому Кавказу…
Опять! Как добивался летом того же Буйон! Твердил: союз между Францией и Польшей — этого мало, нужен и с Турцией, и с Румынией союз. А Густав Эрве в «Виктуар» писал, что нет иного крутого кипятка против заразы большевизма в Азии, чем соглашение с националистической Турцией: турецкая армия ошпарит большевизм в Азии, отберет у него и нефтеносный Баку. Подбирались к Мустафе. Беседы, обещания… Мустафа шел по острию ножа… Он и сейчас так идет…
Чашечку на стол осторожно поставил и Мужен:
— Готовьте турецких авиаторов… Скоро командующий Сирийским корпусом предоставит вам аэропланы.
— О! — театрально произнес Юсуф. — Будет, что противопоставить крыльям короля Константина. У него, кажется, ваши же аэропланы?
— Но предоставлены Англией, — улыбнулся Мужен. — В прошлом. Забудем его ради будущего…
— А если прошлое… продолжается?
— Как? — словно бы не понял Мужен. — Ах, да… Но Турция, потеряв на западе, может, повторяю, приобрести на севере и востоке.
— Там у нас мир. А Западная Турция — в огне, — внешне бесстрастно сказал Юсуф. — В Смирне, на Босфоре, в Дарданеллах — чужие войска.
— Все может перемениться. Все войска, и ваши, можно повернуть…
— Но нам нужна не другая война, а мир! Оружие нам нужно для освобождения…
— Вы получите наше оружие. Необходимо лишь сохранить это в тайне. Но, несомненно, наши отношения будут зависеть от согласования основополагающих принципов, — глубокомысленно проговорил Мужен.
…Юсуфу на память пришел недавний разговор в Ангоре с Мустафой:
— Отставка твоя отклоняется. Не нужно отставки, — сказал Мустафа. — Кое-что уступим Франции, и договор с нею выключит ее из войны. Русские это поймут, помогать нам не перестанут.
— Перестанут, — сказал Юсуф. — Узнав о предложениях Буйона, перестанут верить и помогать.
— Ты не прав, Юсуф. Русские будут помогать изо всех сил, даже несмотря на голод. Их обязала революция. Это очень редкая революция. Вернее, единственная. Совершив ее, русские неизбежно будут помогать Турции, с которой раньше Россия воевала… А Францию, по крайней мере, выведем из войны, и нам станет легче.
Но если сейчас в отношениях с Францией. Мустафа зайдет слишком далеко, то будет уже бесполезно говорить с Фрунзе в Ангоре.