Книга первая. Восход

Невольно прохожих сердца проникались любовью

к прекрасному мальчику, полному высших достоинств,

к несравненному юноше, чьё благородство отменно...

«Начальное слово великой подательнице радости»


Великолепно твоё появление на горизонте,

воплощённый Атон-жизнетворец[1]! На небосклоне

восточном блистая, несчётные земли озаряешь

своей красотой. Над всеми краями, величавый,

прекрасный, сверкаешь высоко, лучами обняв

рубежи сотворённых тобою земель. Ты их отдаёшь

во владенье любимому сыну.

Ты — вдалеке, но лучи твои здесь, на земле.

«Гимн Солнцу»[2]


ЖРЕЦ МЕРНЕПТА


Птицы летят, оглашая воздух тихими протяжными криками, похожими на жалобы безвременно ушедших на поля Налу[3]. Ни одного белого ибиса не видел я с тех пор, как сомкнулись двери священной гробницы, где упокоилось земное тело живого бога, владыки страны Кемет[4], воссиявшего в Осирисе фараона Небхепрура Тутанхамона... моего мальчика, моего возлюбленного сына, хотя великий грех для простого жреца произносить подобные слова. Но слова мои подобны шелесту тростника, растущего в изобилии по берегам Хапи[5], ибо ветер умчит их, и они сольются с таинственным светом даров Нут[6], и когда богиня склонится над моим мальчиком и превратит его в одну из бессмертных звёзд, звезда эта будет дышать горечью моих слов, как дышат цветами обитатели блаженных полей. Ибо поистине нет под солнцем Кемет человека, который так любил бы фараона Тутанхамона, как верховный жрец храма бога Тота[7], много изведавший и не познавший истины, недостойный Мернепта. Стоя на плоской крыше храма, я слежу за полётом птичьих стай и смотрю в небо, пустое для меня. Шестьдесят восемь раз мои глаза видели разлив Хапи, и песчаные бури житейских невзгод до сих пор не поглотили меня. Все они прошли надо мною, не причинив вреда, и лишь одна высушила сердце, и стало оно подобно полю, лишённому влаги. Так говорю я, жрец Мернепта, ибо знаю, что говорю. Когда-то от одного из жрецов нашего храма я услышал древнее предание о том, что где-то далеко-далеко, в странах, где люди умеют говорить на языке птиц и животных, лежат неподвижные чёрные озёра, в которых не отражается ни пролетевшая птица, ни колеблющийся у берега тростник, ни склонившийся над водой человек. Ба[8] моё стало подобно такому озеру в день великого гнева и великой скорби, когда Осирис[9] отвратил своё лицо от страны Кемет и страшная пустыня Запада обратила к нам лик своих чудовищ...

Мне давно снились реки, голубые и прозрачные, обильные рыбой, благодатные, как Хапи, но более приветливые, манящие погрузить в них уставшие от трудов ладони. В тот год в пятидесятый раз надо мной взошла звезда Сопдет[10] и жрецы возвестили разлив великой реки. В ту ночь сон не сомкнул моих глаз, и это было хорошо, ибо за мной пришли люди из царского дворца и велели собираться и идти с ними. Меня часто просили прийти во дворец, ибо бог мудрости Тот наделил меня даром исцеления и позволил мне знать многие тайны врачебного ремесла. Люди говорили, что мои заклинания отгоняют злых духов болезни так, как это не под силу ни одному жрецу, и мне оставалось только верить, ибо я видел действие этих заклинаний. Но в ту ночь я не мог обратиться к моему богу-покровителю Тоту, ибо мой бог страдал, мой бог был повержен, моего бога не было. Надо всем царил тогда солнечный бог Атон, могучий и грозный, правящий в стране Кемет именем своего сына, фараона Эхнатона. Мне было запрещено произносить вслух имя моего бога, но никто не мог запретить мне взывать к нему мысленно, и я, собираясь во дворец, безмолвно просил Тота снизойти и просветить мой разум, чтобы я мог помочь несчастной, нуждающейся в моей помощи. Эта несчастная была одна из дочерей Аменхотепа III[11] и родная сестра нынешнего фараона, красавица Нефернаи, на долю которой выпало величайшее счастье и величайшая скорбь. Её муж, доводящийся ей двоюродным братом, был храбр, как Хор[12], и погиб в ожесточённой схватке с хатти[13] близ города Хальпы[14], оставив юную жену носящей под сердцем его ребёнка. Я знал, что чёрная скорбь может не только иссушить сердце матери, но и погубить плод, и пытался утешить бедную вдову рассказами о блаженных полях Налу, где её молодой супруг вдыхает аромат самых чудесных цветов и ожидает её лишь по истечении назначенного ей срока, исполнившей свой долг, давшей жизнь его ребёнку, вырастившей и воспитавшей его. Она слушала молча, и под её длинными опущенными ресницами мне виделись тёмные реки слёз, идущие от зрачков в глубину сердца и питающие его невыразимой горечью. Она слушала, но слова мои не долетали до слуха её измученного Ба, где царил жгучий ветер пустыни, злой ветер Сетха[15]. В эту ночь настал её час, и я спешил к ложу роженицы, чтобы облегчить, по возможности, её тяжкие муки. Она страдала уже много часов, и окружающие успели привыкнуть к её глухим стонам и жалобным крикам и переговаривались уже не шёпотом, а вполголоса, и, в который раз подливая масла в светильники, гадали, когда свершится предназначенное — в ночной час или уже на рассвете, когда на небосклоне появится золотой солнечный диск. Когда я вошёл в её покои, она лежала совсем тихо, закрыв глаза. Но руки её были подняты и пальцы сцеплены над головой, и я понял, что судорога только что свела её тело и она изо всех сил сдерживает крик. Она была очень хрупка, хотя и происходила из рода Аменхотепа III, где женщины рождались более крепкими и здоровыми, чем мужчины. Услышав мои шаги, она открыла глаза, и я увидел в них тихо колыхавшиеся тростники блаженных полей. Я поклонился и приблизился, и она посмотрела на меня блуждающим взглядом, не узнавая. Жалобный крик вновь разомкнул её искусанные губы и полетел в высоту, туда, где на потолке справляли весенний брачный пир узкогорлые птицы, созданные рукой и мыслью искусного художника.

Она была молода, очень молода, но она хотела уйти в ночь к своему супругу, чтобы не иссякло воспоминание о недолгих ночах, проведённых с ним на брачном ложе, и я знал, что не в силах повернуть к жизни человека, глаза которого мечтают увидеть врата Аменти[16]. Однако я попытался унять кровотечение, обессиливающее её, и мне удалось на краткое время подарить отдых её измученному телу. Я сел около Нефернаи и поднёс к её губам кубок с целебными травами, она выпила всего несколько глотков и вновь откинулась на ложе, и золотые коршуны в изголовье вновь осенили её своими громадными крыльями. Лицо её таяло у меня на глазах, и тёмные тени уже пролегали под глазами и в углах рта, но она крепилась и даже пыталась улыбнуться, благодаря меня за заботу. Я укрыл её ноги тёплой шкурой леопарда и посоветовал думать о ребёнке, которому она должна помочь появиться на свет. Нефернаи долго молчала, временами лицо её искажала лёгкая судорога, но она тотчас же проходила, и роженица отдыхала, ожидая нового приступа боли. Как она была красива, о боги, как красива! Глядя на её угасающее лицо, в котором всё явственнее проступал внутренний свет, предвещающий близкую разлуку с земным, я вспомнил изображение богини Хатхор[17], виденное мною однажды в юности в одном из храмов города Хемену[18]. У той богини были такие же миндалевидные глаза, полные бесконечной любви и муки, и такая же складка пролегала в уголках божественных уст, и так же тонка была рука лучезарной, прижимающая к груди полураскрывшийся бутон цветка. Словно наяву, я видел перед собой лик Золотой[19], и мне казалось, что, избавив от мук Нефернаи, я избавлю от них и страдающую богиню, которая теперь ждала своего часа в полуразрушенном храме.

— Потерпи немного, госпожа, — сказал я ей, — когда первый луч солнца коснётся твоего прекрасного лица, твой ребёнок родится, и твои муки потонут в глубинах радости, ведомой только матерям, и ты больше не вспомнишь о них.

— Когда луч солнца коснётся моего лица, Мернепта, я умру, — тихо сказала она, и в голосе её были спокойствие и лёгкая грусть. — Я молю великую Исиду[20] лишь об одном — чтобы она даровала мне счастье увидеть моё дитя, будь то сын или дочь.

Она сказала «великую Исиду», не побоявшись произнести запретное имя на ложе смерти. Я знал, что она права, и боялся, что она покинет этот мир раньше, чем раздастся первый крик ребёнка, даже если мне удастся извлечь его живым. Я вновь принялся читать заклинания, и мои слова набегали на её угасающее сознание, как волны, то принося облегчение, то тревожа его. Вдруг она вскрикнула пронзительно и страшно, как раненая птица, и в этот миг появился на свет ребёнок, мальчик, такой хрупкий, что, казалось, тельце его было не толще стебля голубого лотоса. Я успел подхватить ребёнка и поднести его к самому лицу умирающей, и она коснулась кончиком носа[21] лобика новорождённого, даря ему свой прощальный поцелуй. Потом черты её осветились небывалым сиянием, она глубоко вздохнула и покинула обитель земной радости. Не впервые глазам моим предстало скорбное зрелище страданий и смерти, но тогда моё Ба почувствовало невыносимую боль, словно было рассечено на куски оружием злобного Сетха. Я держал на руках мальчика, у которого в первый миг жизни на земле ещё была мать, но который уже был сиротой, и видел, что он родился болезненным и слабым и что мне предстоит взять на себя заботы о его здоровье. Даже по неопределённым мягким чертам младенческого личика можно было увидеть, что мальчик этот будет красавцем, ибо его широко расставленные чёрные глаза были огромны, а пухлые губы очерчены столь чётко, что казались обведёнными пурпурной краской. Он едва вскрикнул, и кое-кому из толпившихся рядом показалось, что это был всего лишь последний вздох и что младенец уже отправился вслед за своей матерью в страну Запада, где оба они увидят отважного воина, уже забывшего о жестоких ранах, причинённых стрелами хатти. Но он был жив, хотя и очень слаб, хотя и теплилась его жизнь подобно угасающему светильнику среди непроглядной тьмы. Жрецы, среди которых первое место принадлежало Туту, одному из ближайших советников Эхнатона и верховному жрецу Дома Солнца[22] в городе, называемом Горизонт Атона[23], монотонно затянули полагающиеся заклинания над новорождённым царевичем, ещё одним отпрыском царского дома Аменхотепов. Моё скромное присутствие в покое, где величайшее таинство жизни так тесно сплелось с величайшим таинством смерти, мне самому уже казалось ненужным, но я всё не мог оторвать взгляда от прекрасного лица умершей Нефернаи. Исполняя предречённое ею, по её бледным щекам тихо скользили мягкие ласковые лучи только что взошедшего солнца, но поистине казалось, что свет, излучаемый этим лицом, превосходит золотой блеск царственного Атона. Необычайно красиво выглядел и сам покой, убранство которого свидетельствовало о тонком вкусе той, кому он служил при её жизни, и птицы на потолке, казалось, с шелестом расправляли свои белые и розоватые крылья, и журавли плавно выгибали шеи, красуясь перед своими подругами, и нарисованные тростники были полны птичьих криков. А на полу покоя раскинулся цветущий луг, где цветы соперничали друг с другом в красоте и яркости лепестков, и в солнечном свете всё дышало на нём, всё жило своей маленькой жизнью. Помню, тогда мне подумалось, что самым мрачным из всего убранства выглядело изображение солнечного диска, ибо оно поражало мертвенностью и торжественностью и как будто было создано только для того, чтобы ему поклонялись, всё равно, с любовью или без любви, с истинной верой, как Эхнатон, или с показной, как большинство его родственников и придворных. Я не заметил, как появилась в покое царица Нефр-эт, прекрасная, царственная Нефр-эт, чья улыбка была подобна улыбке Исиды, освещающей миры, чей гнев был подобен холодному блеску вод Хапи, когда сердится великая река и не выходит из своих берегов, чтобы насытить поля драгоценной влагой. Бросил взгляд на ложе, она сразу увидела, что Нефернаи мертва. Глаза её, лучистые огромные глаза, наполнились слезами и стали подобны чёрным озёрам, но озёрам живым, встревоженным порывом злого ветра, и она прижала руки к груди, всматриваясь в лицо умершей, и её губы тихо зашептали какие-то молитвы. Потом она подошла к младенцу, которого уже спеленали, и коснулась кончиком носа его лба, как незадолго перед этим сделала Нефернаи. Когда она обратилась ко мне, глаза её всё ещё были полны слёз, но она уже взяла себя в руки и заговорила твёрдым и ровным голосом.

— Возьми младенца и ступай за мной, достойный жрец Мернепта. Пусть увидит его фараон, пусть возложит на него руку благословения, пусть наречёт его именем, угодным ему. Я же клянусь священным именем Атона, что никто не назовёт этого мальчика покинутым и одиноким, пока мои ноги ступают по земле, а глаза видят блеск царственного Солнца.

Так могла сказать только царица Нефр-эт, и она знала, что именно эти слова должны достичь слуха Нефернаи. Клянусь священными таинствами храмов, тогда мне почудилось, что на губах умершей появилась улыбка, лёгкая, как воздух, и тотчас растворилась в потоке солнечных лучей, оповещая Ка[24] Нефернаи о том, что её сын обрёл мать в царице Нефр-эт. Повинуясь воле лучезарной, я взял на руки младенца и вслед за царицей отправился в покои фараона Эхнатона. Он был бледен, великий сын царственного Солнца, и глаза его заливала тоска, такая тоска, что даже солнечный свет тонул в ней, подобно тому, как исчезают лучи в подводном сумраке Хапи, где всегда царит уныние и тишина, как в печальных краях, где томятся обречённые на страдания узники. Я пал ниц перед величием владыки Обеих Земель[25], а Нефр-эт взяла у меня младенца и поднесла его фараону, как подносят драгоценный дар, и положила его ему на колени, а сама встала рядом, печальная и царственная, воистину божественная госпожа. Лицо Эхнатона, некрасивое, тяжеловесное, не умело становиться прекрасным ни в радости, ни в великой скорби, и только большие умные глаза освещали это лицо, заставляя окружающих помимо своей воли замечать в нём нечто воистину царское, воистину божественное. Он склонился над младенцем, приподнял его на руках, все хранили молчание, и слышно было только тяжёлое дыхание фараона, сердце которого безуспешно боролось с нахлынувшей на него скорбью. Всей стране Кемет было известно, как страстно желал сына Эхнатон, как горячо молился всякий раз, когда узнавал о том, что царица зачала, как горько сокрушался, что вот уже на свет появились две девочки, а великий Атон всё ещё не пожелал дать ему наследника. Но, клянусь Исидой, я почувствовал тогда, что племянник никогда не станет для него сыном, более того — будет напоминать фараону о его несбывшихся надеждах, и потому Эхнатон не произнёс слов, подобных тем, что произнесла его жена. Он положил руку на голову ребёнка, большую, властную руку, которая повергла во прах величие храмов, низринула на землю тысячи статуй богов по всей стране. Эта рука не держала боевого меча, но, сжатая в кулак, она разила смертельно. Сейчас она легла на голову новорождённого так, как ложится львиная лапа на только что родившегося львёнка, когда могучий царь пустыни осторожно подбирает когти и смиряет силу мускулов, чтобы не поранить слабое существо, и я невольно залюбовался царственностью этого некрасивого, женоподобного сложением и мужественнейшего сердцем человека. И, хотя он заставил страдать моего бога, я не желал проклинать его, я не призывал на его голову смерть, как делали это тысячи людей по всей стране, я даже любил его, хотя моя любовь была преступной и предательской по отношению к моему богу и к моему храму. Но в Эхнатоне жило могучее Ба, которое лишь изредка корчилось от невыносимой боли, сознавая всю тяжесть своего бремени, муки которого, вероятно, были причиной странной болезни фараона, той, что иные называли проклятием, а иные — благословением богов. Помню, как однажды он велел мне сопровождать его во время прогулки и отослал всех придворных, даже носителей опахала, даже верховного жреца Туту, даже первого из друзей, отца бога Эйе[26]. Только телохранители следовали за нами, бесшумно сливаясь с тенями высоких пальм и кедров, и ветер шумел в кронах деревьев — горячий, злой ветер, дар Сетха. Короткие чёрные тени, отбрасываемые нашими телами, были подобны уродливым духам, так кривлялись они, так ускоряли и замедляли движение в соответствии с нашим шагом, так кривились, поглощая одна другую. Эхнатон внезапно оборвал беседу, остановился и указал мне на свою тень.

— Что это, жрец? Образ моего Ба? Но отчего он так зловещ и уродлив? Отчего он тревожит меня, внушает мне ужас? Или тень являет собой всё сокровенное, злое, всю потайную глубину нашего Ба? Когда великий Атон уходит за горизонт, тень удлиняется, растёт, перерастает самого человека. Не потому ли силы зла так безраздельно властвуют ночами?

Многомудрые Эйе, Туту, Маху ответили бы так: «Твоё величество, это всего лишь ещё одно доказательство могущества великого Атона. Дающий жизнь всему живому даёт жизнь и силам добра, там, где его нет, зло вырастает и приобретает силу, опасную для человека». Но потому они и были первыми советниками фараона, что знали ответы на все его вопросы. Я не был его первым советником, и меня звали Мернепта. Я был вынужден возносить хвалы Атону, но за пределами храма я отказывал этому богу в праве даже на самую малую любовь, ибо он ничем не мог сравниться с мудрым и справедливым Тотом. Я сказал:

— Твоё величество, каждый человек принуждён носить с собой постоянно свою тень, чтобы она напоминала ему о потустороннем мире; о том, что переживает наше земное тело, превращаясь в сах[27].

Я должен был бы сказать: «с Осирисом», но не хотел вызвать гнев фараона и потому назвал великого бога его же собственным, но тайным именем. Эхнатон напряжённо всматривался в свою тень, и она застыла в неподвижности, как будто тоже изучала фараона, была готова ко всему, ждала опасливо и настороженно. Среди государственных дел и забот, среди утомления и ярости повседневной борьбы случалось, что на него нападали приступы чёрной тоски, когда Ка его начинало задыхаться, когда Ба его металось, крича от невыносимой боли, от невозможности постичь непостижимое, от сознания непостижимости того, что уже казалось постигнутым. Сетх, убийца Осириса, бушевал тогда в сердце фараона, снова и снова вершил своё злодеяние, делая Эхнатона сопричастным убийству. И эта мысль о полуденных тенях была пробуждена не Атоном, а Сетхом, в которого Эхнатон не верил. Сколько крови пролил этот фараон во имя безумной любви к Солнцу, солнечному диску, равнодушному божеству, одинаково спокойно взирающему на материнские муки и на муки человека, подвергнутого страшной пытке из-за любви к свергнутым богам! Солнечные лучи он обратил в стрелы и копья, отнимающие жизнь у непокорных, у тех, кто знает дела и нужды своего степата[28] гораздо лучше фараона и всех его советников. Мудрым уже тогда было ведомо, какую цель преследовал фараон, низвергая старых богов. Ведь во главе каждого степата стоял свой бог, благословляющий власть правителя, а бог в стране Кемет если и не был превыше своего земного собрата, то по крайней мере обладал равной ему властью. Издавна фараон считался земным воплощением бога Хора, сына Осириса, победителя Сетха, и соколиные крылья осеняли могучую власть, но постепенно века стирали надписи с камней пирамид и заносили песком подножия могучего сфинкса, и даже око Хора уже было не в силах окинуть единым взором всю обширную страну Кемет, страну Верхнего и Нижнего Хапи. Это хорошо понял уже Аменхотеп III, отец Эхнатона, а сын решил единым ударом сокрушить могущество древних богов и их земных служителей. Это удалось ему, о, как удалось! Но мало кто понимал, что за спинами древних богов стояли люди, что именно с ними боролся Эхнатон, а подвиг его на эту борьбу страх, обыкновенный человеческий страх, страх человека, боящегося утратить свою власть. Никто не знал до конца, что творится в сердце Эхнатона, быть может, и сам он не подозревал высоты полёта собственного Ба, но в иные часы он становился просто человеком, даже менее, чем человеком, животный страх охватывал его тело, медное кольцо сжимало мозг, глаза теряли зоркость и разум — остроту. И тогда в саду, под сенью величественных пальм и могучих кедров, он казался всего лишь маленьким человеком, чьё Ба выпустило когти. Но всем нам было суждено идти шаг в шаг за невзрачным маленьким человеком, боящимся высоты пальм и пилонов, высоты полёта собственного Ба, идти шаг в шаг, нередко обгоняя его мыслью, предвидением, предчувствием. И в тот миг, когда он взял на руки новорождённого сына своей младшей сестры, боги открыли мне, что он не полюбит этого мальчика, как сына, и что ребёнку придётся испытать на себе всю тяжесть жизни рядом с Эхнатоном, узнать вкус всех опасностей, которыми сопровождалась жизнь царской семьи. Быть может, подобные мысли промелькнули и у Эхнатона, потому что из его груди вырвался тихий вздох, а в углах рта появилась странная полуулыбка, какой я ещё никогда не видел. Всё ещё держа руку на голове ребёнка, он сказал:

— Да пребудет с тобой милость великого Атона, мальчик! Отныне ты будешь зваться Тутанхатоном — живым образом Атона.


* * *

Кто я, жрец Мернепта? Судьба моя подобна судьбе Синухета[29], и мне довелось испить в моей жизни и мёд, и желчь. Мой отец был верховным жрецом храма бога Тота в городе Хемену, и я должен был унаследовать его титул вместе с громадным богатством. Боги одарили меня красотой, а занятия в жреческой школе у достойных и многомудрых наставников развили мой ум и обогатили его знаниями, доступными только жрецам великой страны Кемет. Но в тот год, когда над моей головой в девятнадцатый раз взошла звезда Сойдёт, жизнь моя переломилась, как ось золотой колесницы, и я остался один перед лицом бури, едва не отправившей меня до срока на поля Налу. Тогда наш город удостоился великой чести принимать в своих дворцах благого бога страны Кемет, великого фараона Аменхотепа III и его супругу, царицу Тэйе. Эта женщина... Я увидел её впервые во время церемонии в нашем храме, вернее, это она увидела меня, выделила из толпы младших жрецов. Глаза её цвета чёрного дерева и полные губы, будто нанесённые на смуглое лицо пурпурной краской, придавали её красоте что-то страстное, чувственное. То была красота львицы, и это было первое, что подумал я, когда встретился с ней взглядом. Дочь рядового жреца, простого хранителя храмового скота, она была вознесена своевольной любовью фараона на лучезарные высоты и осталась царить на них, божественная, непостижимая Тэйе. Какой бог внушил ей опасную страсть к молодому жрецу Мернепта, быть может, то был карлик Бэс[30], покровитель женщин? Что-то дрогнуло во мне, когда я увидел устремлённый на меня взгляд и понял, что за сила в нём таится. Я не знал женщин, и хотя многие красавицы заглядывались на меня, моё сердце было глухо к любовной песне и начинало стучать быстрее лишь во время особенно таинственных и прекрасных храмовых церемоний. Но тогда я вдруг понял значение этого взгляда, щёки мои вспыхнули, как у девушки, и я едва не уронил чашу, полную благовонных курений. Когда закончилась церемония, я вышел из храма и хотел удалиться к себе, но чья-то рука вдруг схватила меня за край белого жреческого одеяния. Я взглянул — это была чернокожая прислужница царицы Тэйе, и она показала мне своё лицо, приоткрыв край жёлтого покрывала. «Приходи сегодня вечером в сад, окружающий дворец правителя! Когда взойдёт звезда Танау[31], я буду ждать тебя у раздвоенной пальмы и проведу в покои царицы. Таков приказ божественной госпожи, и ты скажешь стражникам у ворот, что несёшь царице снадобье, предохраняющее от укусов насекомых, которым славится ваш храм». Сказав это, она ускользнула прежде, чем я успел задать ей какой-либо вопрос. Что за буря бушевала тогда в моей груди, ведомо лишь моему богу-покровителю и тем богам, к кому я взывал в исступлении, прося просветить мой разум и дать мне хороший совет. До вечера я бродил по храмовому саду, забыв не только о пище и питье, но и о вечерних молитвах. Когда на небе появился голубоватый огонь, предвещающий восход прекрасной звезды Танау, я направился ко дворцу правителя, так и не получив ответа от богов. Сделав всё, как сказала мне прислужница, я отыскал в саду раздвоенную пальму и не успел коснуться рукой её шершавой коры, как та же прислужница вновь возникла рядом со мной и потянула меня за собой. Мы быстро шли по коридорам дворца, и мне казалось, что эта чернокожая девушка уже не раз бывала в нём, так быстро она шла, безошибочно делая поворот в нужном месте. И вдруг она подтолкнула меня вперёд и отступила в сторону, и я замер на пороге покоев, ибо уже не мог уйти. Она уже поднялась мне навстречу, божественная, непостижимая Тэйе. «Знаешь ли ты, зачем я позвала тебя? — прошептала она, обвивая руками мою шею и приближая своё лицо к моему лицу. — О, ты знаешь!» И я увидел, как белое облако её прозрачного платья плавно опускается на пол, расписанный лотосами и птицами. Три часа провёл я в покоях царицы Тэйе, и всё это время она поила меня жгучим вином своей безрассудной любви и была моей рабыней, угождая мне, как только возможно.

Помнил ли я тогда о том, что она царица? Нет, она была для меня только женщиной, первой, прекрасной, божественной, непостижимой Тэйе... Потом она оттолкнула меня, опьянённого, подобно опоенному волшебным зельем, и зашептала: «Уйди, уйди! Как твоё имя?» — и, кажется, даже не расслышала ответа... Та же чернокожая прислужница вывела меня за пределы дворца, и я знал, что шатаюсь, как пьяный, и мозг мой горел, и тело было подобно горячему песку великой пустыни, ибо оно было иссушено страстью и любовью. Прислужница проводила меня за ворота и вдруг сказала быстро, приблизив свои губы к самому моему уху, так что я почувствовал исходивший от её волос аромат дорогих благовоний: «Беги, молодой жрец, каприз божественной госпожи может стоить тебе дорого!» Не сразу до моего сознания долетели эти глупые слова, ибо как мог я бежать, если она, она была здесь, за стенами этого дворца, если я мог видеть её и видеться с нею? Но девушка повторила с расстановкой, будто высекая каждое своё слово на камне: «Беги, ибо даже если никто не видел тебя, ты сам выдашь себя своим безумием!» Она была права, и слова её вдруг стали для меня ясны. Шатаясь, я спустился к реке, чтобы остудить хотя бы немного сжигающий меня огонь. Зачерпнув ладонью воду, я увидел, что неподалёку от меня бьётся в предсмертной агонии маленькая серебристая рыбка. Она выпрыгивала из воды, выгибаясь всем своим крошечным тельцем, широко раскрывала рот, длинным цветистым хвостом судорожно била по воде. Я замер, глядя на неё. И вдруг понял всё и вскочил, бросился бежать прочь от реки, будто там несчастной страдающей рыбкой билась моя собственная жизнь. В мутно-розовом сумраке рассвета я долго петлял по улицам, стараясь незамеченным выйти к городским воротам. Стража равнодушно взглянула на меня, и только один воин, судя по короткой курчавой бороде, ливиец, пристально посмотрел мне в лицо — должно быть, я был слишком бледен, и это показалось ему подозрительным. На миг я вспомнил о родителях, младших братьях и сёстрах, но в следующее мгновение это воспоминание заслонилось другим, более горьким, более мучительным — воспоминанием о безумной ночи, которая, как я теперь понимал, погубила меня. Кажется, из моей груди вырвался глухой стон, кажется, я пустился бежать прочь от города, потому что очнулся уже далеко от Хемену, в лачуге бедного ткача в каком-то селении, у стен которой я лишился сознания от голода и безмерной усталости. Ткач был одинок, хотя боги и даровали ему счастье называться отцом троих сыновей. Все они стали воинами и погибли в походе против кочевых племён, все трое, один к одному. Ткач ни о чём не спросил меня, он лишь дал мне кров и пищу, и когда я окончательно пришёл в себя, я назвался вымышленным именем Инени и сказал ему, что бежал из Хемену от мести давнего врага своего рода. И старый ткач положил руку на моё плечо и сказал мне: «Хотя я и вижу, что ты знатного рода и мне по справедливости надлежало бы быть хранителем твоих сандалий, я говорю тебе: оставайся в моём доме и будь моим гостем до тех пор, пока гостеприимство бедняка не станет для тебя тяжким бременем!» Вот так сказал мне старый ткач, чьи глаза смотрели на меня ласково, а лик был подобен лику Птахотепа[32]. И я остался в его лачуге и прожил в ней целых восемь лет, забывая постепенно тайны жреческого ремесла, как вдруг боги неожиданно снова явили мне свою милость. Однажды появился в наших краях купец из Джахи[33], от которого я узнал, что владелец одного богатого судна ищет писца, который владел бы языками Кемет, Джахи и Вавилона. И, поблагодарив доброго ткача, я отправился к владельцу судна и на другой день начал своё путешествие к берегам Тира. Четыре года я пробыл корабельным писцом и за это время окончательно позабыл все премудрости жречества и стал похож на бывалого моряка. Моряки фенеху[34] полюбили меня и считали верным товарищем, ибо я при случае готов был приняться за любую тяжкую работу и никогда при этом не жаловался, даже когда канаты стирали мои ладони в кровь, а спина неумолимо ныла от тяжести. Но случилось так, что эпидемия чёрной лихорадки накинулась на корабль и безжалостно истребила половину команды. Я, не зная усталости, ухаживал за больными и лечил их, как умел, но болезнь не пощадила и меня, и я уже приготовился к суду Осириса. Тем временем наш корабль прибило штормом к берегу, и мои товарищи вынуждены были оставить меня в бедном рыбачьем посёлке неподалёку от Сидона, уверенные, что жить мне осталось не более трёх дней. Но не три дня, а целых три недели боролся я со смертью с помощью одной бедной женщины по имени Бааштар, в хижине которой нашёл я приют. Эта Бааштар была хромая и некрасивая, но сердце у неё было доброе, как у богини Исиды, и жила она одиноко и бедно, потому что никто не хотел брать её замуж. Она выходила меня, и я остался у неё в хижине и выучился ремеслу плетельщика сетей, чтобы отблагодарить её за заботу. Долгое время мы жили подобно единокровным брату и сестре, но постепенно я начал присматриваться к ней, и моя плоть, исстрадавшаяся от одиночества, пробудила желание моего сердца. Никто и никогда не мог бы затмить образ моей царицы, лицо её стояло перед моим взором непрестанно, но Тэйе навсегда была потеряна для меня, а я был всего лишь мужчиной, которому едва минуло тридцать два года, и неизбежное свершилось, как свершается в свой день и час всё предназначенное богами. В тот вечер, тёмный и бурный, когда море глухо плескалось о берег, а ветер сотрясал стены хижины, я впервые коснулся кончиком носа её щеки, и она вздрогнула, как будто я её ударил. Наутро мы проснулись рядом на одной тростниковой циновке и с тех пор стали жить как муж и жена, хотя ни один из нас не попросил благословения у своих богов. Бааштар, как прежде приютивший меня ткач, не спрашивала ни о чём и отдала мне себя так, как умеют это делать женщины, истосковавшиеся по ласке. Она знала меня под именем Инени, ибо и ей я не открыл своего настоящего имени, но, вероятно, догадывалась, что у себя на родине я не был простым человеком, и в её любви сквозили преклонение и страх низшего перед высшим. Долгое время она вздрагивала, как от удара, от каждой моей ласки, и даже когда Исида благословила её чрево первенцем, она продолжала всё так же испуганно и влюблённо смотреть на меня, словно не понимая, как мог я, таинственный и прекрасный незнакомец, подаренный ей морем, снизойти до её смертного тела. Бааштар родила мне троих сыновей одного за другим и дочь, которую я назвал Тэйе, и в нашей хижине поселились тепло и уют. О, моя жена Бааштар, прости меня! Никогда — ни тогда, ни теперь — уста мои не произносили слов любви, ибо в сердце моём жила безумная и прекрасная царица, и ты никогда не упрекнула меня, хотя и знала, что я не люблю тебя и только живу с тобой. О, моя жена Бааштар, один, только один раз я почувствовал, как сердце моё обдало горячей волной страха за тебя, это было в тот день, когда волны перевернули твою лодку и я бросился в море, чтобы спасти тебя. Я нёс тебя, бесчувственную, на руках к нашей хижине, с наших одежд стекала вода, и я вдруг наклонился к твоему бледному лицу и поцеловал тебя, и в тот миг я любил тебя. О, моя жена Бааштар, могла ли ты знать, что стала в то мгновение соперницей царицы? Прости меня, моя жена Бааштар...

Но время текло, как песок меж пальцев, и один за другим рождались мои дети, и птицы улетали и возвращались, и солнечные дни сменялись бурными ливнями. От моряков, прибывающих из страны Кемет, узнал я о смерти фараона Аменхотепа III и о восшествии на престол его сына, который вскоре отрёкся от своего отца и своего имени и назвал себя сыном солнечного бога. Так же узнал я, что царица-мать жива и всё ещё очень красива и что сын слушается её советов и во многом подчиняется ей. Сколько ни пытался я представить себе её прекрасное лицо постаревшим, глаза моего Ба становились незрячими, и я всё ещё видел её такой, какой она была в ту безумную ночь в Хемену. Ни над кем и никогда не властвовала так царица Тэйе, как над сердцем жреца по имени Мернепта, ни с кем не была связана она так таинственно и страшно, как со жрецом по имени Мернепта, и никто, кроме жреца по имени Мернепта, не пожертвовал бы ради неё загробным блаженством, ибо он любил её, как любил Исиду Осирис, как любил Геб свою Нут[35], как любил Хапи благодатную страну Кемет. Уже сорок семь раз взошла надо мной звезда Сопдет, как вдруг однажды, выйдя в море вместе со своими старшими сыновьями ловить рыбу, я стал добычей морских разбойников. Так разлучила меня судьба на этот раз уже со второй родиной, с женой и оставшимися на берегу детьми, а по прибытии в Кемет меня постигла и разлука с сыновьями, вместе со мной попавшими в плен. Больше я никогда не видел ни Бааштар, ни моих детей, и половина моего сердца высохла, ибо до той поры, как я расстался с ними, я и не знал, что люблю их так сильно. Боги снова оказались милостивы ко мне и внушили мысль управителю храмовым хозяйством в городе Ипу[36] купить меня и поставить смотрителем над жертвенным скотом. И вот я снова оказался в пределах храма, но это был уже храм единого бога Кемет, могущественного и грозного Атона. Снова я слышал моления и гимны и видел людей в белых льняных одеждах[37], и моё Ба тосковало, и бессильные слёзы катились из моих глаз. Мне жилось хорошо, ибо управитель храмовым хозяйством оказался добрым человеком и приблизил меня к себе. Однажды он услышал, как я повторяю слова праздничного гимна в день восхождения звезды Сопдет и потребовал рассказать ему, кто я и откуда мне ведомы священные слова, известные только жрецам. И я рассказал ему всё без утайки, умолчав только о причине моего бегства из Хемену, и он склонил свой слух к моим речам и, поняв, что я знатный человек, немедленно пошёл к верховному жрецу храма и объявил ему об этом. Я не пожелал покинуть храм и стал хранителем жертвенного скота, и получил возможность присутствовать на церемониях и вместе со всеми петь торжественные гимны, и слёзы были на глазах моих, когда моё тело наконец облеклось в белые льняные одежды, а головы коснулась бритва[38]. Так стал я служителем храма Атона в городе Ипу и думал уже, что спокойно доживу в нём до старости и отправлюсь на суд Осириса с иссохшим от страданий, но спокойным сердцем, как вдруг явились гонцы и объявили, что фараон Эхнатон и его мать скоро прибудут в Ипу для поклонения храму Атона. Услышав об этом, я хотел бежать и скрыться, мозг мой пылал, как в ту безумную ночь, колени стали подобны воде, и я уже решил, что до срока отправлюсь в царство Осириса, но боги внушили мне мысль оставаться в храме и ждать решения моей судьбы. И вот я увидел мою Тэйе рядом с её царственным сыном, и жизнь моя показалась мне сжатой в комок пряжи, никчёмной и жалкой, и краткой, как один-единственный вздох. Молча смотрел я на неё, как когда-то она смотрела на меня во время церемонии в храме бога Тота, и она, как я когда-то, вздрогнула и остановилась, почувствовав на себе мой горящий взгляд. Я приблизился к ней и молча приветствовал её, и она получила возможность всмотреться в мои черты. Губы её дрогнули, ресницы затрепетали, и вдруг она со слабым стоном оперлась на руку стоящей рядом прислужницы. Я понял, что она узнала меня! На мгновение ужас промелькнул в её чертах, потом она перевела дыхание и проследовала мимо, не глядя на меня. Я понял вдруг и то, что она непременно пошлёт за мной, ибо иначе она не была бы царицей Тэйе, божественной, непостижимой Тэйе. С невесёлой усмешкой я подумал о том, что, должно быть, в храмовом саду меня снова схватит за руку чернокожая прислужница и велит прийти с восходом звезды Танау ко дворцу правителя, к раздвоенной пальме. Но на этот раз не девушка, а громадный раб-кушит проводил меня[39] в покои старой царицы...

И вот, оставшись со мной наедине, она долго смотрела на меня, и её глаза цвета чёрного дерева были такими же, как в дни её молодости, и ноздри её трепетали так же гордо и страстно, и пурпурные губы пылали, как факел, и обжигали, и манили к себе. Она была старше меня, и она выглядела очень старой, невзирая на ухищрения искусных служанок и на все хитрости, к которым обычно прибегают женщины, но глаза её и губы были всё те же, что погубили меня в ту безумную ночь в Хемену. Я стоял напротив неё и смотрел на неё, и я знал, что годы иссушили моё лицо и тело и страдания оставили свою печать на моих чертах, но я знал также, что был всё ещё красив и юношески строен, и мои ресницы были всё так же длинны, а губы очерчены так же чётко. Тэйе закрыла глаза ладонью и, тихо покачиваясь из стороны в сторону, зашептала что-то совсем беззвучно, одними губами. Потом она отняла ладонь от лица и тихо спросила: «Ты пришёл мстить мне?» «Я пришёл, чтобы сказать тебе о своей любви», — ответил я так же тихо и принял её в свои объятия, рыдающую, потрясённую, всё ещё прекрасную. «Как тебя зовут? — спросила она наконец, глотая слёзы. — Подумать только, все эти годы я не знала твоего имени!» «Я и сам забывал его, — ответил я, — я так привык называть себя вымышленным именем, что истинное казалось придуманным, а вымышленное настоящим. Но тебе я скажу, царица, что меня зовут Мернепта, ибо я родился в день празднества этого бога». И она опять тихо заплакала и спрятала лицо у меня на груди, а потом хотела припасть к моим коленям и просить у меня прощения, но я не позволил ей, и она снова подчинилась мне, как рабыня, и опустилась в кресло, а я сел у её ног и поведал ей о своих приключениях, на этот раз не утаив ничего. И целую ночь горели светильники в покоях суровой и властной Тэйе, тихо плачущей над моим рассказом, и часто она наклонялась и касалась кончиком носа моей головы, и гладила мои виски, а иногда заставляла меня смотреть ей в глаза и после этого принималась осыпать меня бурными ласками, словно боялась, что я опять исчезну на долгие годы. Она пожелала, чтобы я всегда был рядом, и фараон сделал меня своим советником и оставил жить при дворце, так что я мог часто навещать царицу и говорить с нею, и пощадил моё имя[40], что было величайшим из всех даров. Она не скрыла от меня, что её жизнь с Аменхотепом III не всегда была безмятежной и счастливой, хотя он и любил её и, как теперь её сын, слушался её советов. Боги даровали ей всего одного сына и много дочерей, и она была счастлива как мать, но в последние годы жизнь её была полна беспокойства и страха за Эхнатона, навлёкшего на себя гнев древних богов Кемет и многих знатных людей и жрецов, которые были лишены могущества и власти. Она не забыла, что сама была дочерью хранителя храмового скота, и потому смотрела благосклонно на любовь своего сына к некоей женщине по имени Кийа, но была опечалена судьбой царицы Нефр-эт, которую тоже любила, как дочь, и я старался утешить её, убеждая, что фараон никогда не покинет своей первой жены и не свергнет её с престола, как боялась Тэйе. Царица-мать была привязана и к сводному брату Эхнатона царевичу Нефр-нефру-атону, болезненному, тихому юноше, который всегда жил в мире своей мечты и казался прекрасным богом Хором, пришедшим на землю из благословенных полей. Этот мальчик должен был стать соправителем, ибо боги до сих пор не дали Эхнатону сына, и Тэйе с горечью думала о том, как нелегко будет слабому и мечтательному Нефр-нефру-атону нести это тяжкое бремя. «И всё же, — говорила она мне, — теперь мне легче, ибо ты со мной и дашь мне мудрый совет, когда мой собственный разум окажется бессилен!» И я чувствовал себя заново рождённым из утробы Нут, когда слышал эти слова...

Такова судьба жреца по имени Мернепта, моя судьба, осенённая благодатным дыханием северного ветра, ибо мне было дано познать любовь.

...И снова крики птиц несутся к высоким облакам, тревожа богиню Нут, колебля грудь бога Шу[41], пронзая горестным стоном мой слух, склонённый к неведомому. Быть может, в этом хоре и твой голос, мой мальчик, мой светлый Хор, до срока ушедший на поля Налу? Разлучив меня с сыновьями от плоти моей, боги даровали мне сына моего Ба, светлого и чистого, как солнце, ласкового, как прохладный северный ветер, божественного сына, превзошедшего в моём сердце всех моих детей. Ибо я был при его рождении и прочёл над ним первое заклинание и опустил его на землю, чтобы он сделал свой первый шаг, и я надел на него набедренную повязку в день его прощания с детством, и я научил его первым молитвам и гимнам, которые надлежит знать царевичу. Я, жрец по имени Мернепта, обрёл счастье солнца, ибо стал воспитателем и наставником мальчика, которому при рождении было дано имя Тутанхатон.


* * *

Этот мальчик был отмечен богами, воистину отмечен богами... Отец, не знавший его, и мать, успевшая лишь увидеть, оставили его одиноким в мире, где единоборство северного ветра с горячим ветром пустыни так же вечно, как единоборство Осириса с Сетхом. Над саркофагом прекрасной женщины по имени Нефернаи склонила своё лицо богиня-хранительница Нефр-эт[42], и она же в мире живых стала хранительницей новорождённого мальчика. В царстве мёртвых Эхнатон призвал к ответу молодого полководца и его супругу, в царстве живых он готов был покарать за любую провинность их сына, стараясь, впрочем, проявлять во всём и всегда милосердие отвергнутого им Осириса. Кто был по-настоящему рад появлению на свет этого младенца, так это царица-мать Тэйе, моя Тэйе, божественная и непостижимая. Это она нежнее всех и горячее всех прижала его к груди, и в её глазах мелькнуло самое истинное сожаление о том, что она не может стать его кормилицей, ибо некогда полные любви и жизни груди её ныне были лишь сухими ветвями без цветов. Она призналась мне, что порой втайне от своего мужа сама кормила сына грудью, и боль, которую она испытывала при этом, была самой сладкой в её жизни, едва ли не более сладкой, чем боль рождения её детей. О, я знал, какая сила таится в её груди, ибо и сам в долгих прекрасных снах припадал губами к тугим коричневым соскам, как младенец, и питался живительной силой этих грудей, пока жил на чужбине, но воистину мне не была ведома вся сила материнства, живущая в этой женщине. Втайне от сына она продолжала молиться матери Исиде, и хотя в Ахетатоне давно была возведена её сень Ра[43], она упорно отказывалась от сомнительной чести быть изображённой в сценах поклонения Солнцу вместе со своим сыном. Не была ли она воистину воплощением Исиды, более зримым, чем ежедневно появляющийся на небосклоне солнечный диск? Я видел, как она взяла мальчика на руки и, жмурясь от солнца, смотрела на него. И он смотрел на неё и, хотя ещё не умел улыбаться, личико его было приветливым и добрым. И я заметил, как тень печали скользнула по лицу моей возлюбленной Тэйе.

— Вот кого я хотела бы родить, Мернепта, — сказала она тихо, обращаясь ко мне, — вот кто нуждался бы во мне более, чем мой собственный сын.

Я удивлённо посмотрел на неё. Мы были одни в её покоях, но слова её были так опасны, что легко могли проворными змеями выскользнуть за порог.

— Разве твой божественный сын не почитает тебя? Разве не слушается твоих советов?

— И Аменхотеп почитал меня и слушался моих советов, — улыбнулась она, — но слёзы, пролитые мною за время жизни с ним, заполонили бы берега Тростникового моря[44]...

Я понял, о чём она говорит. Ведь до сих пор были люди, которые не простили ей её происхождения и её влияния на мужа и сына, и она, как никто, знала силу ненависти, которую её сын умножал своим безрассудством. Она наклонилась к самому личику младенца, и я отвёл глаза: она безмолвно испрашивала у этого крохотного существа любви, простой, бескорыстной любви, по которой так истосковалось её сердце.

— Мернепта, — сказала она наконец, подняв голову, и я увидел в её глазах то, что ожидал увидеть, — будь добр с этим мальчиком и не запрещай мне ласкать его, даже вопреки воле его величества. Мой муж был суров, и моего сына растила палка наставника. Но, как знать, не эта ли палка стала причиной нынешних бедствий Кемет?

— Что ты говоришь, госпожа? — спросил я удивлённо.

— Я говорю: не расплачиваются ли все жрецы Кемет за один-единственный удар палки, когда-то обрушенный на плечи мальчика? И не пьют ли правители областей горькую чашу бедствий по вине одного из них, когда-то взглянувшего снисходительно на наследника, чьё лицо никогда не было лицом бога?

Она была мудра, моя Тэйе, и в глубине сердца я не мог не согласиться с нею: да, могло быть и такое. И всё же это казалось слишком простым. Чем же тогда провинились перед царевичем Аменхотепом древние боги?

Моя Тэйе смотрела на меня и ждала моего ответа, нет, не ответа — обещания, клятвы. Я мог бы сказать ей: «Разве я могу запретить тебе что-либо, царица?» Но в действительности — мог, и она это знала. И потому я ответил ей:

— Моя лучезарная, моя божественная госпожа, никогда в жизни я и пальцем не коснулся головы моих детей, а все они были умны, ловки и выносливы. Если ты позволишь мне принять этого мальчика в моё сердце так, как если бы он был моим сыном по плоти, ты не увидишь на его спине знаков моего усердия.

Если бы я знал тогда, что оба мы, я и моя Тэйе, склонились над будущим фараоном, никогда не посмел бы я произнести столь дерзких и непочтительных слов. Но кто мог знать это тогда? Его величество Эхнатон был ещё молод, и любая из жён и наложниц могла принести ему сколько угодно сыновей. А если бы свершилось небывалое, то сводный брат Эхнатона царевич Нефр-нефру-атон был ещё совсем юн и мог бы процарствовать сто десять лет. И ещё я понял тогда, что этот мальчик станет нашим общим ребёнком, тем, кого могли бы дать нам боги в ту безумную ночь в Хемену. Клянусь священными таинствами храмов, об этом подумала и моя Тэйе, ибо глаза её вдруг вспыхнули совсем юным, цветущим пламенем. Она держала на руках ребёнка и была прекрасна, воистину прекрасна.

...Кормилицей новорождённого царевича стала юная красавица Меритра, жена старшего жреца одного из многочисленных храмов Атона, проворная, как молодая газель, весёлая, как птица в цветущие месяцы перет[45]. Она была очень похожа на Нефернаи, и, должно быть, поэтому ни у кого не сжималось сердце, когда видели её смеющейся, с младенцем на руках. Она натирала грудь душистыми целебными бальзамами, и жрицы шептали над ней заклинания всякий раз, когда она приступала к своим обязанностям. Её любили, и только в глазах царицы Тэйе порой вспыхивал уже знакомый мне ревнивый огонёк, но кто всматривался так в глаза царицы-матери, как делал это влюблённый в неё жрец Мернепта?

Царица Нефр-эт ласкала мальчика, баюкала его печалью своих лучистых глаз. О, она была печальна, всегда печальна, хотя и горда той особенной гордостью, что свойственна только красивым женщинам. Истинная царица, плоть от плоти божественных, она и красива была особенной красотой — тонкой, умной. Царица в каждом слове, в каждом жесте, в каждом наклоне головы — во времена Сетха таких, должно быть, приносили в жертву. Но когда она улыбалась, это была улыбка, освещающая миры, улыбка Исиды, улыбка благословенного времени ахет, несущего разлив великого Хапи и благодать всей стране Кемет. И тот, кто любил её — а таких было немало даже среди врагов её мужа, — не мог не знать, что печаль, таившаяся в её глазах, исчезала лишь тогда, когда взгляд их падал на детей, играющих в саду или постигающих мудрость древних наук. Вот тогда, только тогда, теплели её глаза, излучали мягкий свет, тёмный и мерцающий, как тот, что исходит ночами от вод великой реки. И когда чрево её зацветало, таинственный взгляд её чудесных глаз словно бы обращался внутрь неё самой и превращался в слух и осязание, и становился неведомым чувством, роднящим земную богиню с обитателями блаженных царств. И сейчас, спустя четыре месяца после рождения царевича Тутанхатона, она снова смотрела вглубь себя, улыбаясь уголками губ, таких строгих и целомудренных, словно бы и не была она женой и матерью уже двоих детей. И взгляд Эхнатона с надеждой обращался на неё, ибо третьим ребёнком должен был стать сын. Кто из тех, кто видел фараона и царицу повседневно, не понимал этого?

Нефр-эт склонялась над младенцем, сыном счастливой Нефернаи. Счастливой? Да, ибо она родила сына, хотя он и не мог стать наследником трона великих фараонов. Пройдёт время — и он станет полководцем, как его отец, или посвятит себя таинствам храмов. Он будет красавцем, ибо в ещё неопределённых младенческих чертах уже мелькает нечто, что говорит о будущей красоте. Он познает любовь женщин и все наслаждения, которыми способна одарить принадлежность к царскому дому, всё, кроме гнёта власти. Счастливый мальчик, принявший благословение семи Хатхор[46], благословение безмолвное, но сладостное. Царица Нефр-эт шептала молитвы Атону, но ещё больше, казалось, верила в благословение детских ручек, тянувшихся к её улыбке. Родится сын — и она будет спокойна. Родится сын — и она навсегда останется первой женой фараона, великой женой фараона. Родится сын — и она увидит в глазах Эхнатона великую благодарность, а плоть её будет постоянно молодеть, радуясь его радостью. Родится сын — и...

Она подошла ко мне однажды после утренней трапезы, смугло-розовая от смущения, как поздняя заря. И взгляд её под тёмными ресницами трепетал, как тёмная блестящая рыбка в сети удачливого рыболова.

— Мернепта, — сказала она мне, — ты мудр, тебе ведомы многие тайны храмов, ты многое видел и многое знал, и ты способен угадать желание моего сердца...

И подняла голову и посмотрела на меня, и я уловил страх и надежду в её взгляде.

— Это так, твоё величество, великая госпожа.

Она кивнула и, полузакрыв глаза, ждала. Была она вся словно цветущее гранатовое деревце, встревоженное порывом ветра, и ресницы её, казалось, готовы были зазвенеть, как струны маленькой арфы. Сейчас стояла передо мной только женщина, обыкновенная женщина, ждущая утешения — или утешительной лжи? Нет, не лжи ждала она... И я спросил её:

— Что тебе угодно знать, великая госпожа?

— Ты знаешь, — она вздохнула, — ты знаешь, Мернепта...

Что я мог ей сказать? Только то, что говорили другие жрецы. «Возноси молитвы великому Атону, лучезарная госпожа, и он благословит твоё чрево долгожданным сыном!» «Приноси жертвы солнечному отцу, великая госпожа, и ты узришь сына у груди твоей!» «Проси о великой милости могущественного Атона, великая госпожа, и он склонит слух к твоим молитвам!» Но — иное говорил мне мой бог-покровитель, мой мудрый Тот. Он говорил мне, и я внимал ему, но не мог сказать этого женщине, смотревшей на меня с такой надеждой. И я молчал, и в моём молчании был ответ моего бога. Царица Нефр-эт знала, кому я поклоняюсь, и, отчаявшись, она просила совета и помощи и у него.

— Что же ты молчишь, Мернепта?

В последний раз вспыхнул огонёк надежды в её глазах и погас. Я склонил голову перед царицей, и она поняла. О, как хорошо поняла! «Жрец Мернепта, жрец Мернепта, — кричали её глаза, — неужели мне придётся называть тебя убивающим надежду?» Но за моими плечами стояла богиня Маат[47], и она была сильнее солнечного бога.

— Разве не обещала ты, великая госпожа, быть матерью тому, кто нуждается в твоей защите? — спросил я. — Разве не было бы для тебя горем, если бы при своём рождении он перевернулся лицом вниз[48]?

— Он будет моим сыном, — ответила она тихо, — моим, но не его.

Мы оба знали, что это правда, и я не стал утешать её. Боги были разгневаны, и ни один из них не хотел благословить чрево великой царской жены. Проклят был он, только он, а не его отец, имя которого он беспощадно уничтожал вместе с именами старых богов. Проклят был он, только он, а не его сестры, ибо тогда не мог бы родиться маленький царевич. Проклят был он, только он, ибо ни одна из наложниц не могла родить ему сына. Но она, любившая его, несла на себе его проклятье, и он готов был отринуть её, разделившую проклятье. Великая жалость объяла моё сердце, но я ничего не мог сказать ей, ибо знал: род Эхнатона должен был угаснуть вместе с ним. Древние боги Кемет были многотерпеливы, но случалось так, что даже лик солнца на время отвращался от земли и ночь наступала днём — жрецы говорили, что такие случаи бывали. Страшно было жить в стране Кемет в те дни, страшно было рождаться в стране Кемет, и я подумал о судьбе того ребёнка, той девочки, которую носила сейчас во чреве великая царица, несчастная царица Нефр-эт. Что могло ожидать её, третью дочь Эхнатона, уже во чреве лишённую благословения Исиды?..

Девочке, которая родилась на исходе времени шему, дали имя Анхесенпаатон — живущая во славу Атона.


* * *

За его первыми шагами ревниво наблюдали три пары глаз — моих, царицы-матери и царицы Нефр-эт. К кому он пойдёт? Мальчик жмурился от яркого солнечного света, зажигавшего золотом кончики его длинных ресниц. Тэйе сидела в кресле, подавшись вперёд, напряжённая, внимательная ко всему, как львица. Нефр-эт стояла в углу комнаты, ближе всех к мальчику, держала в руках веер из ярких перьев, чуть-чуть помахивала им, чтобы привлечь внимание ребёнка. Я стоял дальше всех, моё белое жреческое одеяние было ничем не примечательно, а леопардовая шкура, переброшенная через плечо, пожалуй, могла и испугать, но мальчик вдруг улыбнулся и зашагал прямо ко мне, протягивая ручки, так уверенно, будто знал, за чем идёт. Его широко расставленные тёмные глаза смотрели на мир приветливо и немного удивлённо из-под высоко изогнутых чёрных бровей, и в тот миг я почувствовал странное желание стать для него целым миром, в котором он смог бы найти всё, что ему было нужно. То была гордость любви и гордость превосходства над женщинами, но кто мог бы осудить за это меня, жреца по имени Мернепта, потерявшего всех своих детей и обретшего всё утраченное счастье в маленьком царевиче, которому он помог появиться на свет? Женщины вздохнули, ревниво и разочарованно, а я сказал им, что воля его величества не зря избрала меня воспитателем его высочества, ибо юный царевич уже чувствует, сколько времени придётся ему проводить за постижением наук и искусств под руководством жреца Мернепта, и желает заранее заслужить его расположение. Царица Тэйе улыбнулась, и лукавые морщинки вокруг её глаз высмеяли меня лучше, чем её язвительные слова.

— За твоей спиной выход в сад, о мудрый жрец Мернепта, — заметила она, — а по берегам прудов растёт, конечно, немало папирусов...

Смех женщин зазвенел, как серебряный систр[49], и я был вынужден присоединиться к нему. Засмеялся и маленький царевич — совсем тихо, чуть приоткрыв пухлые губы. Он и потом, став взрослым, смеялся таким же тихим, задушевным смехом — не так, как Эхнатон, не так, как Нефр-эт или Тэйе, не так, как остальные. И всё же смеялся он нечасто, реже, чем мне хотелось бы. Дворец, в котором он родился, не располагал к смеху. Тот, кто жил в нём с самого первого дня, со дня его основания, мог бы подтвердить это...

Слова нашего мелодичного языка дались ему рано и очень легко, и я сразу понял, что он легко выучит и аккадский, и арамейский, а может быть, и другие языки. Мне предстояло научить его письму, чтению и счёту, красноречию и астрономии, рисованию и музыке и некоторым другим наукам, которые надлежит знать отпрыску царского дома. Молодой военачальник Джхутимес, сын Аменхотепа III и митаннийской царевны, должен был взять на себя руководство военными упражнениями царевича и сопровождать его на охоте, а его величество, как верховный жрец Атона, брался самолично обучить племянника гимнам и песнопениям в честь великого бога. Пока же было достаточно и того, что я проводил с царевичем долгие часы, указывая ему на различные предметы и называя их имена. Растения, животные, птицы, краски — всё становилось источником познания, и всего было неисчислимо много. По берегам прудов и рек росли чудесные лотосы, а в небе каждую ночь зажигала свои неисчислимые звёзды богиня Нут — разве это не было чудом, истинное значение которого, быть может, было открыто только ребёнку? Я, жрец Мернепта, переживший унижения и рабство, тяжкие болезни и горькие потери и едва не лишившийся погребения[50], я вновь чувствовал себя юным учеником жреческой школы, объясняющим младшему брату расположение ночных светил. К тому времени зрение моё уже начало терять остроту, но широко раскрытые глаза мальчика, сидящего рядом со мной, стали моими глазами и обрели небывалую зоркость. И сердце моё вновь зацвело, как благодатная долина Хапи после разлива великой реки, хотя совсем недавно я думал, что оно выжжено дотла, и боялся, коснувшись рукой груди, ощутить пальцами лишь горстку чёрного пепла. Теперь же я боялся лишь одного: что с моего языка сорвётся имя моего бога-покровителя, великого, мудрого и доброго Тота, который все эти годы не покидал меня. Мне, как и всем, было запрещено произносить имена древних богов Кемет, но разве я не видел собственными глазами, как сквозь толщу каменных стен пробился однажды цветок, белый цветок на тонком стебле, такой хрупкий, что достаточно было сильного порыва ветра, чтобы уничтожить саму память о нём? Не я один — вся страна Кемет с её древними богами была тем цветком, а Эхнатон был камнем, обрушенным на нас силой, превосходящей даже силу злобного Сетха. Этот хрупкий мальчик с доверчивым взглядом огромных чёрных глаз был лишён добрых богов, способных помочь и утешить, исцелить и направить, отвести беду и милостиво принять от сердца принесённую жертву. Он должен был расти как цветок, знающий одно лишь солнце. Но разве цветку не нужны благодатная влага, тень, роса, жизнь насекомых? Эхнатон отнял у этого ребёнка всех богов, и даже в загробном царстве должен был встретить его так, как встречал на земле — как бог, суровый и властный бог. И не богиня Маат должна была протянуть ему руку и провести мимо чудовищ Аменти, а царица Нефр-эт — добрая, но отрешённая от всего, поглощённая своей печалью, живущая в своём одиночестве. Ведь там, в царстве мёртвых, не было Атона! Перед глазами мальчика были бесконечные солнечные диски, длинные руки-лучи[51]. Страшные руки, низвергнувшие богов, которые когда-то жили среди народа Кемет и управляли им! Воистину в те дни небо смешалось с землёй, и новые цветы, подобные маленькому царевичу, рождались среди пепла. Амон-Ра, великий бог-покровитель города Спета[52], истекал кровью под ногами безумного фараона, на чьих губах порой выступала зловещая пена. Кто мог подумать тогда, что ты, именно ты, мой мальчик, светлый Хор, казавшийся миловидным и хрупким, как девушка, вернёшь величие и власть древнему богу? Мы всходили на плоскую крышу храма и наблюдали за тем, как восходят звёзды. Он просил: «Подними меня!», ибо ему казалось, что я своими руками могу дотянуться до звёзд. Руки мои были ещё крепки и сильны, в них маленький царевич чувствовал себя уверенно. В рассеянном звёздном свете он протягивал вперёд ладошку, начинал загибать пальцы. «Господин, сын, второй сын, третий сын...» Это была игра, которой научила его Тэйе. Потом он указывал на звезду в небе, самую большую и яркую. «Господин!» Затем искал другую, поменьше: «Сын!» И ещё одну: «Второй сын!» А были там и третий, и четвёртый, и пятый — всё неисчислимое множество богов, которых обратила в звёзды богиня Нут. Небо дышало, и звёзды мерцали, переливаясь одна в другую, сближаясь, как сердца влюблённых богов. Кто ещё любил так, как Геб и Нут? Когда-то Эхнатон клялся в вечной любви царице Нефр-эт, и солнечное имя Атона сияло над этой клятвой. Когда-то и я любил мою Тэйе так, что готов был ради неё пожертвовать не только самым малоценным — жизнью — но и самым драгоценным — загробным блаженством. Теперь же... Ровно и ярко горела моя любовь, но это было лишь пламя маленького тростникового факела, и оно не могло осветить тёмные годы, прожитые мною вдали от Тэйе и Кемет. Раны мои не кровоточили, но всё сердце моё было в глубоких шрамах, и я был обречён нести их до смерти. И целебной влагой проливалась на них лишь любовь маленького царевича Тутанхатона, на шею которого я уже надел первое ожерелье и в чьё ушко вдел первую золотую серёжку. Мой мальчик, мой сын, пришедший из утробы Нут и ушедший туда раньше дряхлого старца, мне были ведомы тайны твоего гороскопа, но я всегда надеялся, что сумею уберечь тебя от опасности. Ты, рождённый под несчастливой звездой и свершивший великое, ты, зовущий меня ныне печальным голосом птицы мент[53], ты, сияющий на небе среди звёзд, чувствовал ли ты тогда, как сильно я любил тебя?..

Три дочери Эхнатона и Нефр-эт стали подругами детских игр маленького царевича. Последняя, Анхесенпаатон, была всего лишь на год младше. Меритатон, старшая, до игр лишь снисходила. Был ещё царевич Нефр-нефру-атон, сводный брат его величества, но он был совсем уже взрослый, пятнадцатилетний. Была в этом юноше какая-то болезненная хрупкость, свойственная всем потомкам Аменхотепа III по мужской линии, и была почти девичья миловидность и мечтательность. Поговаривали о том, что в случае отсутствия наследников у его величества он станет соправителем Эхнатона. Тяжкая доля для юноши, подобного царевичу Нефр-нефру-атону! В глазах его жил страх, безотчётный тёмный страх. Потому, должно быть, он и не гнушался детскими забавами, совсем не приличествующими его возрасту. Он охотно становился для младших и львом, и охотником, и злым гиппопотамом, и волшебным змеем, играл с ними в мяч и даже в козлёнка, но каждый звук голоса или приближающихся шагов Эхнатона превращал его в подобие великого сфинкса, застывшего и безгласного. Более всего он страшился гнева своего царственного брата и, кажется, готов был скорее умереть, чем предстать перед ним резвящимся ребёнком. Однажды я увидел его после военных упражнений, которыми Эхнатон понуждал его заниматься каждый день. Царевич Нефр-нефру-атон стоял, опершись локтем о ствол кедра и прикрыв рукою глаза. Проходя мимо, я поклонился и ласково приветствовал его. Он отнял руку от лица и посмотрел на меня, и я увидел в его глазах, помимо обычного выражения страха, прозрачную пелену слёз. И тут я заметил, что ладони его были изодраны в кровь, а на руке, повыше локтя, виднелся красноватый вспухший рубец. «Его величество разгневался, — прошептал он, поняв значение моего взгляда, — мои руки были слишком слабы, чтобы натянуть тетиву большого лука...» Я знал, что последует за этим, и отвёл глаза, ибо не хотел причинять несчастному юноше ещё более сильную боль — боль стыда. Я оставил его в саду и прошёл своей дорогой, но сердце моё рвалось к нему и терзалось великой жалостью. Эхнатон был жесток, жесток не только к своим врагам — о, к ним он был беспощаден! — но и к родным, к тем, кого он любил. Его воспитывали так же, но он был крепче и сильнее Нефр-нефру-атона, крепче телом, крепче сердцем. И я боялся, что плеть фараона когда-нибудь обрушится на хрупкие плечи моего воспитанника.

Царица Нефр-эт была полна жалости к Нефр-нефру-атону, но она не смела открыто пожалеть его. Это сделала Тэйе, моя Тэйе, — она спустилась в сад, она привела юношу во дворец, она приложила к его больной руке целебные листья, успокаивающие боль. И она удалилась, заметив, что тихой тенью скользнула в комнату Меритатон, старшая внучка. Потом поманила меня, позвала за собой, жестом приказав хранить молчание, и я увидел Нефр-нефру-атона и Меритатон, нашедших блаженство в объятиях друг друга. Губы моей мудрой Тэйе тронула добрая улыбка. «Хатхор снизошла во дворец, Хатхор здесь», — прошептала она, и голос её был молодым, таким, как у той, давней Тэйе. «Помнишь ли ты нас такими, Мернепта? — спросила она после, и глаза её смеялись. — Мы были ненамного старше этих детей!»

Царица Нефр-эт ожидала четвёртого ребёнка, глаза её снова были обращены вглубь неё самой, в самую сердцевину её чрева. Она больше не спрашивала меня, ибо мой ответ для неё был слишком горек. Она приносила щедрые жертвы Атону и Хапи[54], одному из тех богов, на кого даже Эхнатон не мог поднять руку. И в глубине моего сердца я желал ей счастья. Бог Тот, мой добрый покровитель, ждал своего часа, ждал поры, когда безумный фараон наконец поймёт, что не в его силах остановить ход ночных светил и запретить луне омывать землю серебристым светом. Чем слабее становился фараон, тем светлее становились глаза моего бога, а для этого было нужно, чтобы Эхнатон не имел сыновей. Царица как будто просила совета у приставшей к берегу молчания Нефернаи: что делать, чтобы родился сын? И получала ответ, всегда один и тот же: «Сыновья рождаются от любви...»

Но разве она не любила Эхнатона? Разве он, воссиявший как солнце в своём царском венце, не любил её?

Глазами, безмолвными губами, всем существом молила она: «Люби, будь со мною!» Но женское сердце не хотело понять истины, ведомой старому жрецу: благодарность не внушает любви! «Эхнатон, Эхнатон, Эхнатон...» И даже — «Аменхотеп». Так звала она его в первые годы любви, в первые годы совместной жизни. Прошлое окликало её этим именем, поило сокровенную глубину Ба жгучим ядом воспоминаний. Юная, прекрасная, когда-то она трепетала перед ним — не от страха, не от его величия, а от своей любви к нему, от его любви к ней. Тэйе была ревнива, но и она была очень скоро побеждена Нефр-эт. Воистину Прекрасная пришла в жизнь наследника[55], будущего Аменхотепа IV, и все во дворце знали это, ибо их любовь лучилась и расцветала, благословлённая сияющей Хатхор. Они не расставались, повсюду были вместе. Они не расставались и теперь, но тогда... Царица-мать знала истину. Лев, могучий и любящий, светлый Хор, победитель Сетха — таким он был в первые годы жизни с Нефр-эт. Потом между ними легла тень солнца, тень, порождённая ослепительным светом, и стала постепенно отдалять их друг от друга, укорачивать их встречи, часы совместных трапез, охот и бесед. Он погрузился в свою борьбу, она растила детей, дрожа от страха за его жизнь и здоровье, ждала мига, когда он, освободившись от тяжёлого царского венца, бросался к ней и припадал к её ласковым коленям, почти материнским, прятал лицо в складках её платья. Она унимала бьющую его дрожь, шептала слова утешения, разубеждала, успокаивала, вливала новые силы, благословляла на новую борьбу, вновь и вновь отдавала ему своё томящееся тело. Но только дочери рождались от этого огня, и каждая новая беременность царицы отдаляла их друг от друга, разделяла всё увеличивающейся пропастью. За окнами дворца шумели грозные волны Черной Земли, грозя каждый миг обрушиться на трон своенравного фараона и смести их всех — его самого, и её, и хрупких царевичей, его брата и племянника, и беззащитных девочек. Каждая восходившая звезда напоминала лезвие предательского ножа, каждая тень могла скрывать невидимых убийц, каждый вздох, каждое слово любви или ненависти могло оказаться последним, и царица следовала за своим супругом повсюду, упрямо, с неизменным упорством, с твёрдой верой в спасительную силу своей любви. И пожертвовать ради него всем, даже жизнью детей, даже загробным блаженством могла она, пожертвовать спокойно, и гордо, и тихо, безмолвно, как она прожила всю жизнь с ним. Но кто бы потребовал от неё такой жертвы, губительной и прекрасной? Она мечтала разделить с ним всю его судьбу, всю тяжесть ненависти, проклятий, самый страшный крах и мучительный конец, но она была только женщиной, и всем было известно, что он даже не посоветовался с ней, на каком месте возводить новую столицу. Она была верной женой, другом, помощницей, безмолвной и бестрепетной, он знал, сколько тяжких забот легло на её плечи, когда она вошла в брачный покой царевича Аменхотепа. Но она не знала истины, ведомой старому жрецу: благодарность не внушает любви! И чем более он был ей благодарен, тем менее любил.

Юноша и мальчик, Нефр-нефру-атон и Тутанхатон, отвлекали её от горьких мыслей. Я замечал грустную улыбку на её лице, когда она ловила украдкой брошенный на Меритатон влюблённый взгляд старшего царевича. Тэйе тоже мудро улыбалась, и её опущенные ресницы скрывали великие тайны. Царица Нефр-эт сажала на колени маленького Тутанхатона, осторожно прижимая его к своему большому животу. Словно благословения ждала она от этого ребёнка, рождённого чудом и чудом вырванного у смерти. Это она надела на его ручку красивый браслет из слоновой кости, на котором были изображены животные пустыни, и она учила его произносить их имена. А Нефр-нефру-атон тогда же подарил мальчику маленький лук и колчан со стрелами, которые очень скоро начали попадать в цель...

Четвёртая дочь Эхнатона и Нефр-эт получила имя своей матери — Прекрасная пришла.


* * *

Царевич Нефр-нефру-атон был болен, тяжко болен, и Меритатон ходила с заплаканными глазами. Между влюблёнными тенью стоял целитель — первый из друзей фараона, носитель опахала по правую руку царя[56], первый советник и царский писец, второй верховный жрец Атона. Многомудрый Эйе был уже немолод и опытен и славился познаниями в медицине. Он появлялся у ложа больного часто, слишком часто, но всегда — с целебным настоем, приносящим облегчение. Но, клянусь всеми славными богами великой Кемет, он появлялся всякий раз, когда лицо Меритатон слишком низко склонялось над лицом Нефр-нефру-атона. Не было ли то желание его величества? Девушка вспыхивала, убегала, потом возвращалась снова. Глаза её молили о помощи, но что мог сделать я, воспитатель царевича Тутанхатона? Эйе не сгибал спины передо мною.

Меритатон принесла из сада букет чудесных голубовато-серебристых лотосов. Мы втроём — Тэйе, царица Нефр-эт и маленький Тутанхатон — сидели у ложа больного, развлекая его волшебными сказками. Он был сегодня бледен, особенно бледен, и глаза его были полны грусти. Рука его лежала на груди, у сердца. Совсем тонкая рука, хрупкая, как у девушки, и на запястье золотой браслет, украшенный сердоликом.

— Что у тебя болит, мальчик? — спросила Тэйе, заметив, что лицо его исказилось от боли. — Что болит, мой милый Нефр-нефру-атон?

Она любила его, хотя он и не был родным ей по крови. Рука её потянулась к руке юноши и показалась такой сильной, властной по сравнению с ней. Хотя была это рука старой женщины, жизнь которой медленно и неумолимо клонилась к закату. И больной юноша ответил тихой лаской приласкавшей его руке.

— Сердце, твоё величество. Сердце, вместилище разума...

Он так и сказал: «вместилище разума», словно только об этом и думал всё то время, пока лежал на ложе в своём одиноком покое, просторном и прохладном, надёжно защищённом от солнечных лучей. Я знал, что его тяготят горькие мысли. Он взглянул на царицу Нефр-эт, чрево которой вновь ожидало цветения. В ней была и его надежда, ибо никто на свете не был менее приспособлен к власти, чем милый и нежный Нефр-нефру-атон, получивший при рождении имя Сменхкара. Хотя он и был сыном Аменхотепа III, он всем своим обликом и нравом пошёл в свою мать — вавилонскую царевну. И если царевичу Аменхотепу, будущему Эхнатону, бремя царской власти и в отрочестве было желанно, то для Нефр-нефру-атона оно воистину было тяжким и невыносимым. Потому он и смотрел с тайной надеждой на Нефр-эт, что она могла носить в своём чреве его спасение. Но такой надежды не было уже и у самой Нефр-эт. Она хотела провести ночь в храме Атона, но Туту заметил осторожно, что это неугодно великому богу. Она требовала ответа: почему? Почему? Тогда Эхнатон велел ей замолчать.

Все мы были в тот день слишком грустны, чтобы развлечь больного. Даже Тутанхатон, удостоившийся утром похвалы его величества за успехи в беге и плавании и моей скромной похвалы за чисто написанный на куске старого папируса текст.

Он сидел ко мне в профиль, уютно, по-детски устроившись на кожаной подушке, и я подумал, что он очень похож на Тэйе, именно на Тэйе, и что этот чуть вздёрнутый нос и пухлые губы — от неё. А Меритатон стояла со своим букетом на пороге покоя, полускрытая занавеской, и только я один видел краешек её платья и длинные стебли цветов. Она ждала, когда мы уйдём, чтобы броситься к возлюбленному со всем огнём своего юного сердца, со всей живительной прохладой своих цветов. Маленькая сикомора, ждущая любви, тоненькая газель, она в волнении обрывала листья своего букета, и они летели на пол, выдавая внимательным глазам старого жреца её робкое томящееся присутствие. И я сказал, обращаясь к царицам:

— Наши сказки утомили царевича, наши речи слишком шумны для его слуха. Будет лучше, если мы удалимся и дадим ему отдохнуть.

Тэйе сразу поняла истину и улыбнулась, улыбнулась мне одному, лукаво и молодо. Нефр-эт встала с неохотой, ей было горько возвращаться к своему одиночеству. И Тутанхатон вздохнул, покорно поднимаясь с пола. Ещё не пришло время раскрывать ему тайны любящих сердец, но я знал, что время это наступит скоро: он был слишком красив, он был создан для любви. Мы ласково простились с Нефр-нефру-атоном и вышли через другую дверь в сад, где полуденная жара расплавленным золотом заливала деревья.

— Твоё величество, — сказал я Нефр-эт, — тебе не нужно быть здесь в такую жару, прикажи проводить тебя во внутренние покои.

Она устало взглянула на меня, как будто хотела сказать: «Какая разница?» Слуги с опахалами следовали за нами, но жар и в тени был слишком силён. Тэйе положила руку на её плечо и тихонько сжала его.

— Дочь, тебе не нужно быть на солнце, полуденный жар может повредить тебе. Приляг в своих покоях, я приду к тебе.

Она уже не сопротивлялась, она уже слишком устала, бедная царица Нефр-эт. Голова её поникла, и она бессильно опустила руки. Мне показалось, что она не в силах идти, и руки мои невольно потянулись к ней, чтобы поддержать её. Но она взглянула на нас измученным взором своих красивых глаз и покорно кивнула головой. Рука её легла на голову Тутанхатона, и мальчик ласково коснулся кончиком носа её бессильных тонких пальцев.

— Как скоро ты стал большим, — с улыбкой сказала она ему, — я и не заметила, как был застегнут твой пояс и заплетена твоя косичка[57].

Это была похвала, всю горечь которой поняли только я и Тэйе. Вот уже и Тутанхатон подрастает, а у царицы до сих пор нет сына. И ничего не изменилось ни в её судьбе, ни в судьбе Кемет. Синайские рудники скоро станут более богаты рабами, чем медью. Правители областей, местная знать, жрецы — ни один не избежит жалкой участи раба, если его величество решит так. Множество храмов уже повержено, и многие ещё ждут разрушения. А сколько людей стало пищей крокодилов в священных водах Хапи! Вокруг фараона сжимается тяжёлое медное кольцо. Неужели сам он не чувствует, как сплющиваются его мускулы, как трещат его кости?

Нефр-эт ушла, взяв с собой Тутанхатона. Глаза её грустили безмерно, и на губах была горькая улыбка. Она знала, что снова родит дочь. Эхнатон больше не клал руки ей на живот, не заглядывал в глаза с любовью и надеждой. Она увядала, как цветок папируса под слишком ярким солнцем. Всё та же стройная шея, всё тот же гибкий стан, но глаза под тяжёлыми веками другие, и шаг утратил лёгкость, и грудь теряет великолепие своих очертаний. Осирис уходит от своей Исиды, уходит безвозвратно... Вот и она уходит, теряется в чаще деревьев и кустарников, вот затихает её голос, замирает её шаг. И вот мы уже одни, жрец Мернепта и царица-мать Тэйе, одни под сенью кедров и пальм, одни среди цветов и тихо струящейся по желобкам воды.

— Что ты думаешь о ней, Мернепта? — спросила меня Тэйе, и я уловил скрытый смысл её вопроса. О, мы не любили бы друг друга, если бы не было так!

— Лучи её звезды надломились, моя госпожа.

— Ты думаешь, Мернепта?

Тяжело дышал вокруг разморённый жарой сад, тяжело нависло над ним плавившееся от жары небо. С тревогой смотрел я на мою Тэйе — жар, опасный для Нефр-эт, был опасен и для неё. Я увидел вдруг очень ясно, что она сильно постарела за последнее время. Заметил ли это её сын, поглощённый своей неистовой борьбой? Я сказал ей:

— Удалимся и мы во внутренние покои, моя госпожа.

— Ты совсем изнемог от жары, мой бедный Мернепта? — пошутила она, но голос её был слаб. И всё же она не захотела уйти и повлекла меня вглубь сада, в беседку, увитую виноградом и гирляндами цветов. Здесь, в её прохладной тени, она сказала:

— Кемет рвётся из рук моего сына, как бешеный конь. Только кушиты ещё платят дань, а ведь при моём муже, Осирисе Аменхотепе[58]...

Она не боялась произносить имена старых богов, и не только в отсутствие сына. Впрочем, при Эхнатоне старалась делать это не так уж часто. Она щадила его, как любая мать. Как мать самого свирепого льва и несущего смерть крокодила.

— Мернепта, — заговорила она после недолгого молчания, — барка, на которой мы с мужем совершали длинные прогулки по водам Хапи, звалась «Великолепие Атона». В мои времена Атон был добрым богом, лучи его ласкали мою плоть. Осирис Аменхотеп почитал его, но он почитал и других богов. В каждом храме самого дальнего степата гостили боги других областей. Они везде были дома, и мы были дома среди них. Служители богов были сильны, но и кони в боевой упряжке фараона подобны вихрю. Разве мой муж не умел сдерживать их властной рукой? Сын мой хотел укрепить свою власть, но стало ещё хуже. Кемет задыхается и теряет плодородие, страна скоро иссохнет, как сохнет царица Нефр-эт. Я говорила ему...

— Его величество всегда был почтительным сыном, госпожа...

Она кивнула.

— Всегда. Но он уже не в силах остановиться, как конь, стремглав несущийся с горы. И если на пути его встретится каменная стена, он перескочит через неё или переломает себе ноги. Так будет, Мернепта. Кемет остановит его...

— А что будешь делать ты, госпожа?

Она помедлила, и глаза её были красивы и печальны, как никогда. И сердце её вдруг показалось мне разверстым цветком граната, чьи лепестки уже горчат и скоро опадут.

— Моя гробница в Месте Правды[59] уже готова, мой милый Мернепта. Я устала, и я не хочу видеть заката солнца. Лучше будет, если оно одарит меня своим светом там, в стране Запада, где рука моя вновь соединится с рукой возлюбленного.

— Осириса Аменхотепа? — вырвалось у меня.

Она взглянула на меня и усмехнулась, и в усмешке её снисходительность и лёгкое презрение были слиты воедино, а в морщинках у глаз промелькнули доброта и нежность. Она молча смотрела на меня, а я сгорал от стыда, и сердце моё металось подобно птице в силках охотника. Никогда ещё я, жрец Мернепта, не испытывал такого жгучего стыда, ибо никогда не обнаруживал так своей слабости. Но сердце моё бушевало, и весь я был подобен знойному ветру пустыни, одинокому и неистовому. А Тэйе, моя божественная, непостижимая Тэйе, отделила один цветок от гирлянды и вложила мне в руку.

— В твою ладонь скользнёт моя рука, Мернепта, в твою. И это будет день слаще нашей ночи...

И я бросился к её ногам и обнял её колени, а она положила руку на мою голову и долго не отнимала её. Пристыженный и счастливый, поднялся я наконец и смог посмотреть на неё, а она укорила меня ещё раз насмешливым взглядом своих прекрасных глаз и сказала:

— Теперь пойдём, Мернепта, я должна побыть с Нефр-эт. Не в моей власти исцелить её печаль, но одиночество рождает в ней ещё больше горечи. Ей нужно примириться с мыслью, что боги не дадут ей сына. И с другой мыслью примириться — что девочка Меритатон скоро станет женой Нефр-нефру-атона. Как примирилась она с поясом Тутанхатона и его косичкой.

— Похоже, что Эйе не нравится, когда рука Нефр-нефру-атона касается руки Меритатон, — сказал я.

— Когда придёт время голове Меритатон лечь на грудь Нефр-нефру-атона, никто его не спросит, — улыбнулась Тэйе. — Влюблённые не нуждаются в советниках, хотя бы и были они столь мудры, как Эйе. Эйе... Он давал много хороших советов моему мужу и много хорошего посоветовал бы моему сыну, если бы он слушался советов. А мешает он влюблённым лишь потому, что мой сын очень ревнив к своим дочерям и ещё не понял, что истинное счастье заключено не в детях, а во внуках...

Лицо её просветлело, когда она произносила эти слова. И я понял, что она, так же как и я, подумала не о девочках, своих внучках, а о маленьком царевиче Тутанхатоне, любимце семьи. И я улыбнулся, вспомнив, как она всегда искала случая побаловать его медовым печеньем и учила его играть в кости, проигрывая раз за разом. У моих детей, тех, что остались на побережье Джахи, должно быть, давно уже были свои дети. А мои сыновья, проданные в рабство, стали отцами рабов, и мне было горько думать о них, потому что никогда и нигде я уже не нашёл бы их. И я вновь отогнал от себя эти мысли, как делал всегда, когда они начинали одолевать меня, подобно злым насекомым. Моя Тэйе ласково смотрела на меня, и лицо её светилось. Нет, никогда не даст она в обиду Нефр-нефру-атона и Меритатон, ибо она знает, что такое любовь, ибо ей ведомо, как тянется сердце брата к сердцу возлюбленной сестры[60]. Вдруг я узнал, что фараон ревниво любит своих дочерей, оберегает их. Всегда он повелевал изображать их рядом с собой и Нефр-эт, будь то в храме, на прогулке или во время семейной трапезы. Странный он был человек — жестокий и властный, безумный и ранимый. И, мечтая о сыне, он всё-таки любил дочерей нежной и ревнивой любовью. Мы шли ко дворцу молча, погруженный каждый в свои мысли.

Тэйе задержалась на миг у широкой каменной лестницы, тяжело опираясь на мою руку. Как знать, быть может, и она чувствовала себя одинокой в великолепном дворце своего сына, быть может, только прошлое принадлежало ей и не отвергало её! Совсем тихо, одними губами, она сказала:

— Будь осторожен с Эйе, Мернепта. Под солнцем Кемет нет человека, улыбка которого была бы ослепительнее, а голос мягче, но человек, служащий одинаково и Амону, и Атону, опасен. Маху не так опасен, не так опасен и Хоремхеб. Эйе уже немолод, как ты и я, но глаза его зорче глаз ночной охотницы гиены. Он верен моему сыну, он был верен и моему мужу, но его верность опаснее предательства.

Она редко говорила так, до сих пор я думал, что она вполне доверяет Эйе, что он приятен ей. Хотя и я был облечён доверием фараона и был одним из его советников, я никогда не думал опасаться Эйе. Он был мудр, опытен, а главное — добр, и до сих пор я не сомневался в доброте его сердца. Легко ли было ему рядом со своенравным фараоном? Легче пребывающему в когтях льва, свободнее дышится придавленному тяжестью крокодила, больше надежд на спасение находящемуся в кольцах волшебного змея! Потому он и имел право кланяться величественно, словно бог отдавал дань уважения другим богам, потому ему и было дозволено многое, чего ни грозный Аменхотеп III, ни его сын не потерпели бы ни от кого другого. Эйе был Эйе, и его власть превышала представление о ней, но мне было безразлично, кто носит опахало по правую руку Эхнатона. Эйе парил высоко, но он и заслуживал этого. И был он единственным, кто мог держать в узде полководца Хоремхеба, горячего и необузданного, как ливийский конь. Эйе был сведущ во многих науках, и во всей стране Кемет, пожалуй, не нашлось бы более учёного человека. Эйе был Эйе, и слова моей царицы не были мне понятны. Но если она произносила их...

У ложа Нефр-нефру-атона сидела Меритатон, грациозная и тонкая, похожая на статуэтку из слоновой кости. Букет лежал у царевича на груди, и он жадно вдыхал аромат цветов, слабо улыбаясь и перебирая их венчики, и выглядел он так, словно исцелился мгновенно от всех своих немощей. Девушка встала, когда я вошёл, и глаза её искали дружеской помощи. Я поклонился ей и осведомился о здоровье его высочества, и он мне ответил, что всё хорошо. Видимо, Эйе успел уже здесь побывать, потому что на низком овальном столике стояла алебастровая чаша с питьём, которого ещё немало оставалось в ней. Но лица влюблённых сказали мне, что здесь было и другое, что-то более опасное. Меритатон была проницательна, несмотря на свой юный возраст, и она поняла значение моего взгляда. Не стесняясь моего присутствия, она приложила к своей щеке узкую руку юноши и жестом дала мне понять, чтобы я ждал её у дверей. Через некоторое время она вышла, и мы пошли с ней в покои царевен, где сейчас не было никого. Я знал, что уже наступил час охоты и что Тутанхатон под руководством Джхутимеса учится стрелять из своего маленького лука, и я был спокоен за него, но желание Меритатон поговорить со мной внушало тревогу, и смутное беспокойство начало овладевать мною. А Меритатон вдруг бросилась к моим коленям и обхватила их своими тонкими красивыми руками, и заплакала тихо-тихо, не всхлипывая, глядя мне прямо в лицо своими прекрасными страдающими глазами, глазами царицы Нефр-эт. Она была совсем юной и неопытной, но боги подарили ей редкую проницательность и острый ум, сердцем она уже давно была способна понять многое, что творилось во дворце его величества и вокруг него. Не прерывая её, я лишь положил руку на её узкое плечо и жестом дал ей понять, что готов её выслушать и помочь, если то будет в моих силах. И она сказала:

— О, достойный Мернепта, Ба моё скорбит, Ба моё мечется в тоске, и нет никого, кто мог бы выслушать меня и помочь мне. У матери слишком много своих забот, сёстры ещё малы, а другие... — Тут она прикусила язычок, и я понял, что она по каким-то причинам не хочет посвящать в свои тайны Тэйе или боится её гнева. — Ты знаешь всё, тебе ведомы тайны людских сердец, и ты видишь всё, всё, ведь правда, Мернепта?

Она ждала согласия, и я сделал утвердительный жест. Тогда она заговорила быстро, опустив глаза и перебирая тоненькими пальчиками подвески своего браслета из драгоценного лазурита и слоновой кости.

— Нефр-нефру-атон — мой возлюбленный брат, и я хочу видеть его непрестанно. Желание его сердца сходно с моим, наши губы повторяют одно и то же. Для меня нет большей радости, чем принадлежать Нефр-нефру-атону, а для него — чтобы принять меня. Но есть человек, который не хочет этого, который сам мечтает втайне о могуществе и власти, и человек этот пойдёт на многое, чтобы желание его осуществилось...

Она остановилась, чтобы перевести дыхание, и сердце моё замерло, ибо я решил, что она сейчас произнесёт имя Эйе. Но то, что делал Эйе, не могло быть его собственным желанием, ибо то была лишь воля ревнивого Эхнатона. А отцовская ревность хоть и могущественна, но не всесильна! И я приготовился уже сказать всё это бедной девочке, как вдруг она сказала:

— Она желает, чтобы не только я и Нефр-нефру-атон исчезли и превратились бы в невидимую пыль великой пустыни, она желала бы, чтобы не было ни матери, ни сестёр, ни Тутанхатона. Знаешь ли ты, что Кийа носит в своём чреве ребёнка от утробы его величества и, если родится сын...

КИЙА


Это было в год, когда появилась на свет пятая дочь его величества, царевна Неф-нефру-ра, и когда долго, слишком долго тянулось время ахет. В тот год никто не мог бы сказать, что госпожа Кийа, любимая жена его величества, когда-нибудь исчезнет, и имя её будет уничтожено повсюду, и сама память о ней канет в безмолвные воды великой реки...

Имя моё — Кийа.

Он сказал мне однажды: «Кийа, в вине, которое ты дала мне пить в ту ночь, не было ли волшебного зелья?» И я ответила ему: «О возлюбленный господин мой, если бы я владела подобным зельем, для чего держала бы я его столько времени?»

Случилось так, что дочь не слишком знатного, не слишком богатого и совсем не могущественного сановника стала возлюбленной великого фараона, усладой его сердца, упоением его плоти, его любимой женой и матерью его ребёнка.

Я — Кийа!

Он сказал мне: «Кийа, в ту ночь ты стала необыкновенной, ты была подобна звезде, которую зачерпываешь ладонью в мерцающих водах ночного Хапи. Кийа, ты была такой — ускользающей и прекрасной...»

Взор его обратился на меня, когда во время пира во дворце я поднесла ему вино в серебряной чаше. Сквозь лик фараона, грозный и величественный, вдруг проглянул другой — лик мужчины, страстного и нежного. И рука его легла на мою руку, подносившую чашу. И губы его, раскрывшись, прошептали внятно: «Умасти своё тело самыми драгоценными маслами, Кийа, ибо ты желанна мне!»

В ту ночь его величество Эхнатон, добрый властитель страны Кемет, одарил меня своей любовью и оставил своё сердце в серебряной чаше, из которой я поила его вином. Безвестная Кийа, я стала великой. Десятая из наложниц, я стала первой. Удостоенная лишь лицезрения божества, я стала любимой.

Звёзды рождались и плыли в далёких пространствах, но время замедляло свой бег, когда я лежала в его объятиях, когда голова моя покоилась на его груди. В одну из ночей свершилось великое, и во мне затрепетала жизнь. Не веря себе, прислушивалась я к словам опытных женщин, возвестивших мне великую радость. Гордость побудила меня к молчанию, ибо я не хотела, как царица Нефр-эт, сковывать возлюбленного крепкой цепью, хотя бы и золотой. Пусть он заметит, пусть он увидит сам, пусть радость его не будет рождена моей радостью. Я жила тогда в маленьком дворце на юге Ахетатона, среди зелени и воды, среди чудесных вещей, которыми одарил меня его величество. Здесь было хорошо и спокойно, и здесь я не видела никого из тех, кто отнимал у меня любовь фараона — ни царицы Нефр-эт, ни царицы-матери, ни его дочерей, ни царевичей Нефр-нефру-атона и Тутанхатона. Здесь не было никого из тех, кто внушал мне страх — ни Эйе, ни его жены, ни мудрого жреца Мернепта, который всё на свете видел и понимал. Здесь не было того, кто любил меня — молодого военачальника Джхутимеса, царевича Джхутимеса, от любви которого я бежала со страхом, как от бушующего огня. Здесь не было того, кто ненавидел меня и желал моей смерти — полководца Хоремхеба, лютого зверя, способного сокрушить своими кулаками каменную стену. Здесь не было Атона, в которого я не верила — он появлялся только с приходом фараона, своего возлюбленного сына. Здесь были мои боги, и я среди них, и были зелень и вода.

Отсюда я вершила свои тайные дела, менявшие направление великого корабля Кемет.


* * *

В тот день я не ждала его, его появление было чудесным, как нисхождение вод небесного Хапи. Он был один, никто не сопровождал его, телохранители остались у дверей. Эхнатон обнял меня, прижал к своей груди, коснулся кончиком носа моей щеки, губ, закрытых от удовольствия глаз. «Кийа...» Я повела его в свой маленький дворец, расписанный самыми радужными красками, благоухающий, как цветник, уютный, как дом отца. Живот мой уже был ясно виден, и вчера, увидев меня после целой недели разлуки, мой возлюбленный понял, что великое свершилось. «Кийа!» Он носил меня на руках по саду, смеясь от счастья, бездумно, беззаботно, как птица поёт. И сегодня прибыл, чтобы навестить меня, чтобы справиться о моём здоровье, чтобы принять чашу вина из моих рук. Добрый властитель страны Кемет, мой бог сидел в позолоченном кресле, улыбался, наблюдая за моими хлопотами, улыбка его светилась сквозь облако драгоценных благовоний, которые я зажигала в маленьких бронзовых курильницах. Я подала ему чашу с вином, он выпил жадно, осушил её до дна. И потянулся ко мне, к моему телу, которое звал восходом и закатом, ибо было оно и смугло-розовым, и золотистым, и жарким, и прохладным. «Кийа...» В широкие окна дворца вливался всей густолиственной зеленью душистый сад, стены покоя, расписанные лотосами и птицами, дышали прохладой, сладостной в знойный полдень. Великая тишина стояла в саду и во всём дворце, словно и не было в нём никого, кроме нас двоих, словно всё замерло и время прекратило свой бег. «Кийа, Кийа...» Он ласкал осторожно, боясь причинить боль. И я любила его руки, его ласки более, чем его самого.

Любила ли я Эхнатона? О, порою мне казалось, что это была любовь, ибо я знала уже, что такое страсть и плоть, что такое благодатное время цветения, когда невинные ещё руки сплетают венок из цветов мехмех[61], чтобы возложить его на голову нежного юноши. Могла ли знать Кийа, что такое любовь, когда впервые разделила с ним ложе? Он был мужчина, страстный и пылкий, не очень красивый, не слишком сильный. Бывало, что Кийа готова была ревновать его к тени от веера, если этот веер держала не она. Бывало, что Кийа хотела вонзить свои ногти в глаза царицы Нефр-эт, когда он пренебрегал любимой ради великой. Бывало, что желанной казалась Кийе любовь царевича Джхутимеса, который не был ни великим, ни безумным. Но порой, когда руки Эхнатона смыкались вокруг моих бёдер, сердце моё ликовало, и радость его затмевала радость плоти.

Он лежал на циновке, заложив руки за голову, деревья за окнами были полны аромата и птичьих криков. Золотая ладья солнца медленно плыла к закату, и чувствовалось это даже здесь, в зеленоватом сумраке покоя. Фараон сказал:

— Я пробуду у тебя до третьего часа ночи, моя любимая. Завтра я совершу торжественное жертвоприношение в храме моего великого отца, тебе лучше не быть там — будет жарко, много людей. Я приду к тебе вечером, я спрошу, что ты делала днём и хорошо ли берегла нашего сына.

— Ты приказываешь, мой господин, я повинуюсь.

— Тебе — не приказываю, тебя — прошу, тебе — повинуюсь. Тебе не нужно быть на завтрашней церемонии, не нужно видеть ни мою семью, ни меня...

— Тебя? Тебя я должна видеть непрестанно...

Он улыбнулся, и рука его легла на мой живот, и я почувствовала тепло от его руки.

— Ты носишь солнце Кемет, Кийа. Оберегай его, пока оно не воссияло над нами.

— Я берегу...

Глаза наши встретились, и я увидела затаённое нечто, чего не было раньше. Глаза наши встретились — и я была побеждена в этом поединке.

— Скоро ты будешь со мной постоянно, Кийа. Скоро...

— Когда родится сын?

— Даже если дочь... — Молчание испуга замкнуло его уста, и я долго ждала, прежде чем он заговорил. — Видеть тебя — желание моего сердца. Ты будешь со мной повсюду — и на ложе, и в садах, и в храмах, и в Зале Приёмов. Слышишь, Кийа?

Сердце моё затрепетало от радости, от гордости. О, настал миг — я ждала его! Кийа станет царицей? Нет, выше — богиней, богиней в сердце Эхнатона станет она, хотя он и не признает других богов, кроме лучезарного Атона. Но Кийа — будет. Вопреки всей его вере, вопреки могуществу Атона — будет! Недаром Кийа втайне молится богине Хатхор и приносит ей щедрые жертвы. Богиня милостива к почитающей её Кийе, она вознаградит её любовь к фараону, отринувшему богов, она простит Кийе и за неё — его. Но Эхнатон никогда не произносит бездумных слов, чья цена подобна цене песчинки в Ливийской пустыне. Что-то он подразумевает под этим «постоянно», и Кийа должна угадать — что? Кем может войти она в Зал Приёмов? Царицей — после великой жены фараона? Глаза сузились, превратились в лезвия отточенных кинжалов.

— Господин мой, меня страшат твои слова...

— Я говорю то, что говорю, Кийа.

— Но твой брат, мой любимый? — Моя рука коснулась его плеча, от прикосновения моей руки он должен был ощутить огонь. — Но твои дочери? Но Джхутимес, но Тутанхатон?

Ни одного слова о царице не было произнесено ни им, ни мною. Будто бы уже была решена судьба Нефр-эт, будто бы её уже не существовало! Но так оно и есть, ибо любовь к ней умерла в сердце фараона. Ревнуют лишь к тем, кто отнимает частицу любви. Нефр-нефру-атон — разве фараон не желает видеть его своим соправителем?

— Кийа, мысли твои постоянно обращены к тем, кто живёт в моём сердце. Но ты глядишь на маленькие сикоморы и не замечаешь высокой пальмы. Мои братья, Джхутимес и Нефр-нефру-атон, молоды, очень молоды. Они не поднимутся выше стены, построенной мною. Даже если... — Он предупредил моё желание возразить, замкнул мои уста. — Даже если мои враги вложат в их руки оружие. Но этого не будет, Кийа! Хапи не повернёт свои воды вспять, и звёзды не появятся на небосклоне, пока золотой диск царственного Солнца не уплывёт за горизонт. Джхутимес не помышляет ни о чём, кроме военных дел, Джхутимес ждёт часа, когда я прикажу ему отправиться к Хоремхебу, Джхутимес учит маленького Тутанхатона стрелять из лука и метать копьё. Тутанхатон — ребёнок, и он далёк от трона, как времена Снофру и Джосера[62] далеки от сегодняшнего дня. Не думай о юных царевичах, думай о том, кто не имеет соперников в моём сердце...

— Кто? Кто, господин мой, о ком ты говоришь?

— О тебе. О тебе, Кийа!

Руки мои потянулись навстречу его ласковым рукам, всё осветилось радостью — глаза, улыбки, даже ладони и кончики пальцев. Вот теперь услышала Кийа то, что хотела слышать. Но дочери? И снова вспыхнула ревность, и второй огонь оказался сильнее первого.

— Твои дочери, господин мой, не примут меня, перед их ненавистью я склонюсь, их ненависть меня уничтожит. Они дети своей матери, твоей царицы...

— От утробы моей, Кийа! Мои дочери совсем ещё девочки, сердца их чисты, ненависть чужда им, даже твои слова не превратят их в львиц, ибо я знаю их...

— И то знаешь, господин, что потянулись друг к другу сердца твоей старшей дочери и царевича Нефр-нефру-атона?

Маленький, но сильный лук с туго натянутой тетивой был в руках Кийи, и выпущенная стрела полетела в цель. Лицо фараона потемнело, как темнеет лик неба перед бурей, как темнеют воды Хапи перед разливом. Он не знал этого. Не знал, не видел. Он был мужчина, всего только мужчина!

— Давно говорят, господин мой, что царевич Нефр-нефру-атон взойдёт вместе с тобой на трон Кемет. Женившись на твоей дочери, он укрепит свою силу. Не так сильна его любовь к Атону, как ты думаешь. И когда он окажется рядом с тобой, кто знает, чья рука вложит в его руку оружие против тебя? Ты знаешь, мой возлюбленный господин, что мальчик, который полюбил — уже мужчина. Ставший мужем — мужчина вдвойне. Я лишь предупредить тебя хочу, мой господин.

Страшно было бы его лицо любой женщине, если она не носила имя Кийа. А Кийа ждала, она умела ждать, она знала, что во время страшной бури в пустыне нужно закрыть лицо руками и не двигаться. И он заговорил медленно, словно уста его были замкнуты тяжёлым камнем, заговорил тихо, и голос и слова его были такие, каких не знал ещё никто.

— Слушай меня, Кийа... Государство — тяжёлый камень, и он лежит на моих плечах, я подобен рабу в каменоломне, чьи глаза в земле и не видят света. Не боги страшили меня, не боги, а люди, таившиеся за их спинами. Ты знаешь это, Кийа? Будь то бог, будь то твой младший брат — за его спиной всегда может стоять хитрый и умный человек, и он страшен. Те люди рвали на части священную власть фараона, терзали её, как собаки терзают кровавое мясо, зубы их были остры и сверкали в темноте, глаза их горели жадным огнём. Но гиена бежит от солнечного света, и великий Атон воссиял на небосклоне. Понимаешь ли ты меня, Кийа? Ты должна знать, тебе нужно знать, твоё сердце подскажет тебе истину. Ночь страшна, Кийа, и в ночной тьме высятся страшные статуи старых богов, а за их спинами — жрецы и местные правители, почитающие себя хозяевами земли фараона. Быть может, настало бы время, когда они пожелали бы разорвать на куски Хапи и саму священную звезду Сопдет! Мог ли я терпеть, Кийа? Мог ли приносить жертвы тем, кто желал, чтобы жезл и плеть фараона[63] обратились в стебли папируса?

Изумление сковало меня, страх мешался с ним, лёгкое презрение покалывало сердце, и я не могла поверить, что всё было так просто! О боги, о великая богиня Хатхор, неужели великий Атон, лучезарный Атон, всеблагой Атон был лишь средством, а не целью? И неужели старых богов гнал страх, простой страх живого бога перед живыми людьми? Сердце билось неистово, и я прижала к нему руку, и оно било в ладонь, обжигая её.

— Ты подставишь плечо под мою ношу, и ты должна знать, кто повергнется в пыль у твоих ног. Берегись их, они коварны, Кийа! Змеиная чешуя блестит лишь при свете солнца, звёзды слишком слабы, ночной мрак скроет блеск чешуи, блеск кинжала. Они подобны змеям в Ливийской пустыне, которые жалят хвостом, оставшись без головы, и ночью они подобны стеблям лотоса, и ты не узнаешь их, пока нога твоя не коснётся чешуи. Спаси меня от ночи, Кийа! — Вдруг он задрожал, бросился ко мне, прижался головой к моим ладоням, к моим коленям. — Зажги светильники, все, все, и преврати ночь в благодатный день, и освети моих врагов, Кийа, освети! Неужели и они, мои братья...

Я склонилась над ним, обхватила его голову руками, закрыла собой. И в тот миг не были мы фараоном и его наложницей, нет — два лотоса, чьи стебли сплелись так крепко, что два венчика превратились в один, две птицы, рванувшиеся друг к другу под смертельным взглядом коршуна, два путника, настигнутые песчаной бурей. Его дрожь передалась мне, и зелень в окне дрожала, будто в смертельном ужасе, и дымок курений вился в страхе, словно жестокий ветер вдруг ворвался в разукрашенный дворец и возмутил его благоуханный покой. И пришлось закрыть глаза, зажмурить их, чтобы не плыли перед ними страшные лики богов, чтобы не плыл перед ними страшный лик смерти фараона. И губы невольно зашептали молитву богине Хатхор, и матери Исиде, и прекрасной Нут, и вдруг почувствовалось, как шевельнулся ребёнок в чреве, мягко-мягко, в первый раз. И Эхнатон почувствовал, и рука его легла на мой живот, тоже мягко, будто и не рука властителя.

— Слышишь, мой возлюбленный господин?

И он ответил голосом, понизившимся до шёпота, таким, какого ещё не слыхала Кийа:

— Да.

Старые боги, новые боги... Обладай Эхнатон нравом, подобным нраву его младших братьев, всё было бы иначе. Разве способны они, эти мальчики — даже военачальник Джхутимес! — низвергнуть Атона и возвести на престол былое величие Амона-Ра? Не способны! И никто не способен! Он один, бог и повелитель, способен удержать в узде Кемет. И быть с ним — отрадно, и отрадно пробуждать в нём мысли, которые могут низвергнуть кого-то или спасти. Кто знает, как, когда рождаются в уме человеческом мысли, приводящие к великим переворотам? Этот слабый, мягкий удар ножки ребёнка тоже может изменить судьбу Кемет. А если так, то и судьбу мира, которого так мало за пределами Черной Земли. Ведь смог же он, этот едва ощутимый удар, вывести фараона из оцепенения, избавить его от приступа ужаса перед неведомыми врагами, заставить его забыть о змеиной чешуе! Фараон поднялся, я поднялась следом за ним, наши руки не разомкнули объятий. Атон уже покидал небосклон, его величество должен был проводить своего лучезарного отца, пожелать ему доброго путешествия в царстве Аменти. Я хотела уйти, оставить его наедине с угасающим золотом солнечных лучей, но фараон удержал меня за руку, молча указал на место рядом с собой. И Кийа осталась, радуясь и гордясь, ибо это было в первый раз. Я смотрела, как он молится, как тихо шевелятся его губы, как медленно сжимаются и разжимаются длинные, узкие пальцы в перстнях, в кольцах. Мне не было дано погрузиться в молитву так, как ему, ибо я воздавала хвалу Атону лишь за один его дар — за благодатное тепло, ласкающее тело. Но разве он, сын Атона, уступал своему отцу, когда жарко ласкал моё тело, и разве ночью, в свете призрачных даров Нут, ласки его были холодны и губы его подражали великому молчанию далёких светил? Нет, ночью даже лучше! Ночью властвует Золотая, милостивая к любящим, снисходительная к безумным. Но как долго он молится и как часто пробегает по его лицу тень того ужаса, который в последнее время всё чаще нападает на него и передаётся мне, сейчас ещё более открытой миру, чем когда бы то ни было! Последний луч солнца скользнул по полу комнаты, и сразу наступила темнота, как обычно бывает в Черной Земле. Лицо Эхнатона стало строгим, задумчивым. Думает ли он о Кийе, помнит ли, что она стоит рядом? Я зажгла светильник, тёплые розовые тени поплыли по комнате. И, погруженная в эти розовые тени, услышала я его слова.

— Великий отец сказал мне, что нужно делать. Ты станешь соправительницей, ты взойдёшь вместе со мной на трон Кемет. Пусть царица остаётся царицей, ты же станешь младшим фараоном. Не говори ничего, ничего не бойся. Я возвратил священную власть фараона для того, чтобы награждать достойных. И даже если ты родишь дочь... — Короткое молчание слилось с темнотой того угла, где стоял он, слабый свет светильника не достигал его, и — казалось, что слова Эхнатона плывут ко мне по воздуху, тихо переносимые руками бога Шу. — Даже если так, Кийа, ты подставишь плечо под мою ношу, ты поддержишь священный скипетр. Ты нужна мне, Кийа, постоянно, повседневно. Сердце моё изнемогает в разлуке с тобой, любимая, желание его иметь тебя рядом с собой повсюду...

Держа светильник в вытянутой руке, дрожала от волнения Кийа, и сама она казалась себе маленьким пламенем, факелом, освещающим путь. И фараон знал, куда нужно идти — туда, куда поплывёт это пламя. Не сегодня явилась эта мысль, не сегодня он принял голос собственного сердца за голос великого отца. Власть для того, чтобы карать недостойных и награждать достойных награды. Эхнатон может сделать и больше, он может вымолить у Атона защиты и покровительства для своей любимой. И тогда никто во всём мире не осмелится пойти наперекор Кийе, ибо она воистину станет богиней. Он раскрывает объятия, и Кийа может поклясться, что с его губ едва не слетело имя старой богини: «Золотая...» Кийа превыше старых богов, ибо она — любимая, ибо она — будущая мать его сына. Сына, только сына! Кийа знает это. Кийа не обманет ожиданий.


* * *

Всё свершилось по воле богов, всё свершилось по воле Эхнатона, но желание его не исполнилось.

В тринадцатую ночь второго месяца времени перет[64], под лунными лучами, среди шелеста крыльев ночных птиц и тревожного аромата ночных цветов появилась на свет девочка, которой по странной прихоти его величества дали имя его третьей дочери — Анхесенпаатон.

Люди вокруг говорили: Кийа бесчувственна, у Кийи сердце гиены, Кийа благословила появление на свет своего ребёнка бессильными слезами ярости. Но Кийа была мертва, Кийи не существовало. Сердце её знало, что крохотное беспомощное существо, произведённое ею на свет, виновно лишь в том, что будет носить длинный локон, а не косичку[65]. Но Кийа, как никто, знала, что убила надежду фараона, а может быть, и его любовь к ней. И потому она в отчаянии ломала ногти о край ложа и кусала губы, уподобляя их растерзанному плоду граната.

Его величество провозгласил: госпожа Кийа, любимая жена, разделит с ним трон, госпожа Кийа станет младшим фараоном. Младшим фараоном? Такого ещё не бывало. Он был готов отдать половину своей царской короны, и он сделал это, сжав зубы под осуждающими взглядами придворных. Он пожертвовал младшим братом, по моему совету он препятствовал любви Нефр-нефру-атона и Меритатон. Он шёл на всё с лёгкостью отчаяния, словно хватался за ускользающий стебель лотоса, который утопающему кажется последней опорой. Но теперь всякий день он слышал о недовольстве то в южных, то в северных степатах, слышал о недовольстве жрецов и знати, писцов и военачальников, ремесленников и художников. Племена хабиру[66] на севере грабили и разоряли страну, и змеи хатти подняли свои головы, и даже Хоремхеб уже ничего не мог поделать, хотя я и просила фараона дать ему больше власти на северных границах. Поздно! И я принуждена была видеть, как несётся Кемет по волнам бушующей реки без паруса и весел, и сам кормчий был уже без сил и терял то, что ещё можно было потерять. Я знала: в гибели Кемет будет обвинена Кийа, конец Кийи будет ужасен.

Дворец был полон шипящих змей, чужеземки, жены и наложницы фараона, откровенно радовались близящейся гибели. Я была дочерью Кемет, плотью от плоти её, и я слышала: «Кийа убила Кемет!» Так говорили, потому что Эхнатон возложил на мою голову корону фараонов. Так говорили, потому что Кийа возвысилась в несчастливый час, когда солнце Ахетатона готово было погаснуть. Так говорили, и во всех глазах я читала ненависть. Всё правление Эхнатона сопровождали ненависть и гнев — его гнев, ненависть к нему. Ненавидевшие его ненавидели и тех, кто окружал его, кинжал, направленный в его сердце, готов был поразить любого члена царской семьи. Быть может, только двое избежали бы этой участи — царица Нефр-эт и Тутанхатон, мальчик.

Воины шептались по всем углам, лица их были суровы. О, как все они были сходны обличьем с Хоремхебом, ненавидящим меня! Брось слово — и костёр возгорится, как вспыхивают от случайной искры груды сухого тростника. Каждый из них, я уверена, носил под панцирем амулет с изображением Амона-Ра, Осириса или Пта. Каждого из них ещё удерживала привычка к повиновению, страх перед начальниками, каменная рука Хоремхеба. Если бы он захотел... если бы он захотел только, трон великих фараонов пошатнулся бы от могучего удара и Кемет увидел Эхнатона распростёртым в луже собственной крови. Разве не был убит фараон Аменемхет[67], менее безумный, менее страшный для Кемет?

«Уедем в Северный дворец, Кийа!» Голова его лежала на моей груди, переполненной молоком. «Что делать, Кийа, твоё величество Кийа?» К моим ногам бросился торговец зерном, он лежал в пыли, глотал пыль, глотал слёзы. «Твоё величество, госпожа Кийа, больше нет ни золота, ни кораблей, больше нет ни вавилонских, ни арамейских — ни ханаанских[68] купцов! Твоё величество, скоро не будет ни ярких тканей, ни слоновой кости, ни драгоценных благовоний!» Он глотал пыль, обыкновенную пыль, она не была золотой. Эйе только пожал плечами, когда я обратилась к нему. «Твоё величество, когда-то царь Душратта писал его величеству Аменхотепу III: «Пусть брат мой пришлёт золота в очень большом количестве, без меры, и пусть он пришлёт мне больше золота, нежели моему отцу, ибо в стране моего брата золото всё равно что пыль». «И его величество мог бы выполнить просьбу митаннийского царя?» «Мог бы, госпожа».

«Уедем в Северный дворец, Кийа!» Уехать от них — от жрецов, чиновников, воинов, торговцев, построить город выше солнца, куда не долетали бы жалобы и угрозы? Он склонялся над колыбелью девочки, похожей на него, некрасивой. «Уедем, Кийа!» Во время торжественных процессий два фараона были рядом. «Уедем в Северный дворец, Кийа, и, может быть, ты ещё подаришь мне сына?»

Они все избегали меня — все, даже маленький Тутанхатон. Царица-мать при встрече смотрела прямо, и глаза её усмехались откровенно и недобро. Меритатон и Нефр-нефру-атон проходили молча, опустив взоры. Девочки отворачивались, жрец Мернепта, воспитатель Тутанхатона, отводил взгляд, и только Эйе улыбался своей обычной улыбкой. Они не были нужны мне, я не любила их, я была выше их, ибо за меня фараон отдал бы их всех. Царица Нефр-эт почти не показывалась, мне сказали, что она опять ждёт ребёнка, страх охватил моё сердце медным кольцом, руки мои ослабели и едва удерживали жезл и плеть. И всё же он говорил: «Уедем в Северный дворец, Кийа!» Я спала на своём ложе, вцепившись в его края так судорожно, что ломались ногти. Кинжал в спину, яд, верёвка, стянутая на шее, — не чудовища Аменти, а земные ужасы страшили меня. Разве создано это тело для того, чтобы его растерзали гиены? Разве эти глаза созданы для того, чтобы глядеться в чёрное зеркало? Его величество повелел начать строительство моей гробницы, великолепной гробницы в скалах. Но если он умрёт раньше меня, моё тело достанется пустыне, а сама я буду лишена жизни в стране Запада, и моему Ка никогда не принесут поминальной жертвы. Чем же провинилась я, о великая Хатхор, о могущественные Пта, Осирис, Амон-Ра? Тем лишь, что не приняла любви военачальника Джхутимеса, тем, что поднесла чашу фараону, тем, что стала усладой его плоти, тем, что голова кружилась от высоты, на которую вознесла меня ночь любви, проведённая с добрым властителем страны Кемет. Тем, что была слишком красива... Слишком красива...

Мы уехали в Северный дворец, мы были вдвоём в покоях, где присутствие Нефр-эт не оставило никакого следа. Тень, смутная тень — вот кем была она, и её не было бы совсем, если бы не было во дворце так много её изображений. Теперь он приказывал изображать меня рядом с ним, писать моё имя так, как писали имена царских детей. И дочь была рядом с нами, болезненная, некрасивая Анхесенпаатон, Анхесенпаатон младшая, вторая Анхесенпаатон. Вторая, всегда и всюду только вторая! И если бы не родилась у царицы Нефр-эт шестая дочь, Сетепенра, моя дочь перестала бы существовать для фараона совсем.

Сетепенра — это имя его величество дал дочери по настоянию царицы Тэйе. Это она, пустив в ход всю свою мудрость и влияние на сына, внушила ему мысль о том, что нельзя закрывать все храмы, что некоторые нужно оставить... Кто из них — она или Эйе? — стал постепенно внушать фараону мысль, что недовольство Кемет вызвано присутствием женщины по имени Кийа? Он попросил меня вернуться в мой маленький дворец на юге Ахетатона. Попросил униженно, не глядя в глаза, потом приказал: «Завтра же!» Завтра должен был наступить праздник его восхождения на престол, уже двенадцатый. Завтра во дворце будет роскошный пир, и после него... Глаза мои заволокло горечью, но гордая Кийа не сказала ничего. Она и на пиру будет послушна, любезна, приветлива со всеми. Она — соправительница великого фараона, возлюбленная его. Она и в падении своём будет прекрасна, если только это падение, если только чьи-то красивые злые губы не нашептали фараону в темноте, что Кийа должна уйти. Эти чужеземки, дочери мелких правителей, но среди них — и дочь царя Митанни, могущественного Душратты. Пусть схватят возлюбленную фараона, пусть утопят её в Хапи, пусть лишат загробной жизни, она и тогда будет прекрасна! Но угрозы её беспомощны, а слёзы никчёмны. И вот снова маленький дворец, расписанный лотосами и птицами, разноцветная игрушка среди зелени и воды. И по вечерам так тоскливо кричат птицы мент, что Кийа начинает пить вино чашу за чашей, чтобы не думать о них. Служанки и рабыни умащают её драгоценными маслами, украшают её руки и шею драгоценностями, ухаживают за ней, как за редкой необыкновенной птицей, но перья её тускнеют, перья её больше не отливают золотом солнечных лучей. Ибо солнце, то, что грело и ласкало её, склоняется к горизонту, и его лучи уже не достигают её. И если бы не Джхутимес...

ЦАРЕВИЧ ДЖХУТИМЕС


Сегодня небо раскалено до предела, сегодня кроны пальм кажутся купающимися в расплавленной меди, и вершины пирамид слепят глаза невыносимым блеском, багряным и золотым. Защитив ладонью глаза от слепящих солнечных лучей, я наблюдаю за тем, как его высочество царевич Тутанхатон стреляет из лука, как выпущенные им стрелы летят сквозь медные кольца, не задевая их. Хорошо! Клянусь священным именем Ра, этот мальчик в искусстве стрельбы далеко опережает не только царевича Нефр-нефру-атона, но и его величество фараона, да будет он жив, цел и здоров[69]! Всего восемь раз восходила над ним священная звезда Сопдет, но рука и глаз его верны, как у опытного лучника. Слишком хрупкий для того, чтобы хорошо управляться с палицей, он всё увереннее обращается с луком и дротиком. Хорошо! Кольца ярко блестят в солнечном свете, медь превращается в золото, чёрная косичка царевича на солнце тоже кажется золотистой. Всё — золото, всё — блеск, всё — быстрый бег, полёт, высота и скорость. Сможет ли стрела, пущенная им, сбить мою на лету? Говорят, великий фараон Снофру мог выпустить одну за другой двенадцать стрел, и каждая из них в полёте настигала другую. Он поставил на колени страну Куш, и она теперь покорно платит дань! Он покорил ливийские племена, и хотя до сих пор они изрядно тревожат наши границы, до былого могущества им далеко. Синай, Ханаан, Джахи! Горько думать об этом, когда видишь, как нагло ведут себя хатти и хабиру. Если бы во главе войск фараона не стоял Хоремхеб, они, пожалуй, добрались бы и до границ земли Буто[70]. Хоремхеб — вот чья слава подобна славе царственного солнца! Хоремхеб — вот имя, которое дам я своему первому сыну!

А всё же Хоремхебу повезло, потому что, будь на месте его величества Эхнатона другой фараон, ему никогда бы не выбиться в ряды новой знати. Их, облагодетельствованных фараоном, несметное множество, больше, чем песка в Ливийской пустыне. Их, подобных сорной траве, великое множество в царских цветниках. Их, допущенных к трапезе Великого Дома[71], больше, чем было раньше богов во всей стране Кемет. Кто среди придворных может похвастаться, что его предки делили трапезу с богами, правителями Кемет? Разве что Эйе. Мудрый Эйе, могущественный Эйе, которого порой не видно из-за спины Хоремхеба. Впрочем, если бы внезапный гнев не обрушился на военачальника Маи, столько лет бывшего первым из друзей царя... Но Хоремхеб — герой из героев. Хвала Хоремхебу, храброму Хоремхебу, возлюбленному Сохмет[72], возлюбленному Ра. Хвала им, тем отважным воинам, благодаря которым Кемет ещё зовётся могущественной державой!

— Джхутимес, прошу тебя, ещё раз!

Стрела взвивается в воздух, сопровождаемая тонкой музыкой натянутой тетивы, стрела летит вверх, к полуденному небу, к полуденному солнцу, к подножию трона Сохмет. Тутанхатон выстрелил наудачу, солнце слепит его. Но рука, верная и зоркая рука хорошего лучника, не ошиблась и на этот раз. Моя стрела сбита, моя стрела не долетела до неба. А казалось, что она летит прямо в грудь Атона, зримого солнца. В грудь царствующего солнца, отца фараона? Божеству не страшны стрелы, но запрещено произносить слово «бог», но божественная сила превратилась в царскую мощь, но больше нет благого бога, есть только два великих фараона, солнце и его сын. Отец мой и Эхнатона, царственный Аменхотеп, должно быть, скорбит там, в Аменти, среди сонма богов, ибо все боги Кемет умерли, и их тела лишены погребения. Как может быть иначе, если образы их уничтожаются повсеместно?

— Джхутимес, ты доволен мною?

Мы в близком родстве с ним, ведь я — сводный брат его матери, красавицы Нефернаи, и сводный брат царствующего фараона, но, занимая почётную должность наставника юного царевича в военных упражнениях, я невольно чувствую себя подчинённым. Происходи всё при моём отце и его деде, великом Аменхотепе III, я был бы уже командующим корпуса Ра[73]. На моём теле шрамы от ран, полученных во время похода в страну Куш, и Тутанхатон смотрит на них с восхищением.

— Как это было, Джхутимес? Расскажи!

Моя мать была митаннийской царевной, одной из младших жён моего отца, и совсем не была красива. Её отец, царь Душратта, прислал её ко двору фараона с униженными уверениями, что царевна, хоть и не блещет красотой, всё же хорошо сложена и знает толк в танцах, которые так любит его величество. Его величество оказался неожиданно благосклонным к митаннийской царевне и с удовольствием ввёл её в свой женский дом. Даже царица Тэйе, как говорят, вполне оценила привлекательность младшей жены в том, что касалось сложения и танцев, и на свет появился я, Джхутимес, получивший имя могущественного предка моего отца[74]. Я не так красив, как Нефр-нефру-атон, тем более мне не сравниться с царственным мальчиком Тутанхатоном, но разве Хоремхеб блещет красотой? Разве и фараон блещет красотой? Из всех детей Аменхотепа III он самый некрасивый, самый болезненный, самый малорослый. Но в хилом теле заключено могучее Ба! Может, потому и могучее, что ему дана столь хрупкая оболочка? Но разве Кийа любит его Ба? Разве с ним она проводит ночи? Божественная Кийа, ослепительная Кийа! Когда я увидел её, сердце моё стало сердцем бога Геба, тянущимся к сердцу Нут. Но где найдётся тот бог Шу, который разомкнёт объятия Кийи и фараона? Никто не замечает в глазах её грусти, а они полны ею, как тихая заводь цветущими лотосами. Кийа, моя Кийа! Вознесённая на непостижимые высоты, разделившая ложе и трон с его величеством, Кийа наипрекраснейшая, ставшая матерью его ребёнка, — неужели она потеряна для меня навсегда? Неужели никогда её сладостное дыхание северного ветра не коснётся моих губ?..

Теперь наша лодка рассекает гладь величественного царского пруда, глубокого и чистого, у берегов которого белые, розовые и голубые лотосы шепчутся о ночных увеселениях на воде. Тутанхатон ждёт дня, когда я передам ему в руки весло. Кого он мне напоминает, особенно вот так, в профиль? Конечно же, царицу-мать Тэйе, великую жену его величества Аменхотепа. Она стара и всё чаще болеет, всё реже уезжает в свой дворец в Опете, и глаза жреца Мернепта, воспитателя Тутанхатона, полны тревогой за неё. Говорят, что Мернепта до сих пор влюблён в царицу Тэйе. Неужели и мне уготована такая судьба — любить мою госпожу до старости, ни разу не разделив с ней ложе? Царица Тэйе, вершительница судеб, любимая жена моего отца, она сделала мне много добра. Но она не любит мою Кийю, она втайне желает её гибели, и это отвращает от неё моё сердце. О Кийа, моя божественная Кийа, ради тебя я готов на всё, лишь бы ты потребовала от меня этой жертвы. Склони ко мне твой слух, произнеси одно лишь слово своими сладчайшими устами, и царевич Джхутимес превратится в огненного льва или послушного тебе охотничьего пса, потребуй только — и он пожертвует загробным блаженством. Но это может случиться, если Эхнатон узнает о моей любви. Он безумен, он ослеплён своим Атоном, он предаёт огню тела своих врагов — такого в стране Кемет ещё не бывало. Сожжение тела — может ли быть что-либо страшнее этого? Не потому ли так многочисленны стали стаи птиц мент и так тоскливы их крики, что Ка слишком многих врагов его величества так и не могут найти своей земной оболочки?

— Прыгай в воду, мальчик, прыгай в воду!

Сильными, уверенными взмахами маленьких рук он рассекает водную гладь, ноги его словно превратились в хвост упругой, способной бороться с бурным течением рыбы. Я отталкиваю его веслом от лодки, он искусно сопротивляется, уходя под воду в тот миг, когда весло готово обрушиться на его голову. Родившись таким хрупким и слабым, он укрепляет своё здоровье ежедневно, заставляя меня думать о том, что и за этим хрупким обликом, должно быть, скрывается могучее Ба. Любимец всей семьи, всех придворных, этот мальчик поистине одарён всеми дарами семи Хатхор. Счастливый мальчик, ибо он никогда не узнает, что такое заботы трона. Возможно, так и проживёт он весь предназначенный ему срок, и вряд ли он будет опасен и извилист, как путь змеи Мехен[75]. Бывают люди, чей путь боги устилают цветами от самого рождения до смерти. Царевич Тутанхатон — из таких...

— Теперь бросай браслет, Джхутимес!

Я снимаю с руки браслет, украшенный ониксом и лазуритом, и бросаю его в воду, чтобы Тутанхатон нырнул за ним. Как проворная светлая рыбка, он исчезает в зеленоватой глубине. Кийа, моя Кийа, если бы ты приказала, я нырнул бы для тебя на самое дно Тростникового моря... О моя Кийа, всякий раз, когда я остаюсь наедине с собой, образ твой возникает передо мной, мерцающий и непостижимый, как явление богини в сумраке храма. Кийа, о Кийа, если бы фараон не был фараоном...

— Вот!

Тяжело дыша, мальчик появляется на поверхности воды, но сил, чтобы перебраться в лодку, у него уже не хватает. Протягивая ему руку, я чувствую хрупкость его руки, совсем детской. На отдых ему дано совсем немного времени — только чтобы досчитать до ста.

— Теперь плыви к берегу, Тутанхатон!

Кийа, моя Кийа, если бы знала ты, как умеет любить царевич Джхутимес, как сильны и нежны его руки, как щедры его дары, как верно его сердце! Кто из женщин сравнится с тобой, Кийа? Назови Джхутимеса своим братом, возлюбленным своим, напои его вином из своих ладоней, сплети ему венок любви — и ты можешь убить его, когда захочешь, ты можешь отослать его далеко-далеко, в самое сердце Ливийской пустыни и приказать ему вырастить для тебя там чудесный цветок, и он будет поливать его своими слезами, даже если после ты бросишь в пыль его дар. Вереницу сменяющихся дней и ночей буду любить я тебя, Кийа, Кийа божественная. Кийа более прекрасная, чем Хатхор и Нут, Кийа, разделившая ложе и трон с моим братом... Сердце моё принадлежит тебе, Кийа, тело моё стало бы твоим, если бы ты захотела. Если бы ты захотела. Вавилонский царь Бурна-Буриаш послал в жёны Эхнатону свою дочь, судя по изображениям, она прекрасна (красота её, конечно, не затмит твоей, Кийа), и фараон не отказался от щедрого дара, быть может, любовь его к своей младшей жене угасает? Если это так, ты узнаешь, Кийа, что значит верное сердце Джхутимеса, ты узнаешь, как крепки его объятия. Ведь он не покинет тебя, Кийа, ведь он не отвернётся от тебя!

Лодка ткнулась носом в прибрежный песок, лодка нарушила задумчивость лотосов, образ возлюбленной потерялся в жгучих солнечных лучах, Хатхор уступила место Сохмет. Тутанхатон совсем бледен от усталости, но ничто на свете не заставит его разомкнуть губы и осквернить их просьбой об отдыхе. И в его руке вновь боевая палка с тупым наконечником, которой он не всегда удачно, но всегда уверенно отражает мои удары. Теперь нет времени помечтать о Кийе, теперь рука моя должна быть рукой воина, теперь всё тело моё должно стать зорким, как третье око Ра[76]. Ибо нельзя быть слабым тому, кто учит другого быть сильным. Ибо нельзя, чтобы мальчик победил мужчину, мышцы которого ослаблены мечтами о возлюбленной. Ибо звезда Сопдет восходила надо мной уже двадцать пять раз, и нельзя, чтобы воин был побеждён мальчиком. И Тутанхатон получает почётную рану от удара по левому плечу.

— Теперь на колесницу, мальчик!

Кнут в его руке щадит коней, но их бег и без того достаточно резв. Вот мелькнуло в воздухе тёмно-коричневое оперение птицы, и я подаю мальчику его лук.

— Обвяжи вожжи вокруг пояса и стреляй!

Выстрел не совсем удачен, стрела не поразила птицу, а лишь задела её. В глазах Тутанхатона растерянность и стыд, и моё лицо сурово, ибо это первый его промах за сегодняшний день.

— Теперь подстегни коней, заставь их бежать быстрее ветра!

И ветер мчится за нами, горячий, раскалённый, как дыхание Сетха. Ещё миг — и догонит. Нет, не догонит он: кнут в руке Тутанхатона делает своё дело, и кони несутся с невероятной быстротой.

Откуда в этом мальчике такая отчаянная, такая безудержная смелость во всём, что касается военных упражнений? Должно быть, кровь отца, отважного военачальника. Или кровь могучего завоевателя Джхутимеса III, покорившего все земли вплоть до Каркемиша. Клянусь священным именем Ра, он захочет быть в рядах войска Кемет, когда наденет наряд молодого мужчины. А воевать придётся, обязательно придётся! Царство Хатти уже протянуло свои когти к ханаанским владениям фараона, местные правители, ещё верные Кемет, гибнут в борьбе с хатти и хабиру, не получая помощи от давнего союзника. Весь север Ханаана таит внутри себя огонь междоусобиц, и достаточно порыва ветра, чтобы он вспыхнул ярким костром. Отчего фараон не хочет посылать туда воинов? Отчего он мирится с потерей своих обширных владений? Если даже страна Куш, всегда покорная, осмелилась огрызнуться, как прибитая собака... А дань, какую дань несут к престолу фараона покорённые племена? А иноземные послы, которые вот уже сколько раз возвращались к своим дворам без ответных даров! Бурна-Буриаш просит владыку страны Кемет прислать ему хотя бы половину обещанного золота — какое унижение! А золотые изображения, обещанные нашим отцом царю Митанни, те, что даже были показаны его послам? Вместо них Эхнатон отправил Душратте деревянные изображения, покрытые позолотой. И это тогда, когда он жаловался на служителей бога и местных правителей, прибирающих к рукам сокровища царской казны? Где же золото, которого во времена нашего отца было неисчислимо много? Неужели всё оно отправилось в сокровищницу Дома Солнца? И только Хоремхеб, великий Хоремхеб, могучий Хоремхеб, ещё стоит на страже Кемет, как царственный лев Великой пустыни. Хоремхеб, чьё имя фараон пощадил[77], Хоремхеб, которого побаивается даже царица Тэйе...

— Довольно, мальчик! Очень хорошо!

Глаза его излучают радость, глаза, горящие подобно чёрным драгоценным камням на бледном от усталости лице. Его красота ещё расцветёт и будет заставлять придворных красавиц томиться по ней. Если бы я обладал такой красотой, быть может, Кийа... Но разве фараон красив? Разве Эхнатон взял что-либо от красоты своих родителей? Кийа, моя Кийа... Теперь я не могу её видеть, она вместе с фараоном живёт в Северном дворце. Здесь она не будет жить никогда, царица-мать не допустит этого. Если только... Но и тогда у моей Кийи останется много врагов. Быть может, самый могущественный из них — Эйе, отец бога. Эйе, с лица которого редко исчезает приветливая улыбка. Он и царица-мать заодно, и, если захотят, они могут погубить Кийю. Но зачем? Разве придают какое-нибудь значение обитательницам женского дома его величества? Придают, если они разделяют со своим повелителем не только ложе, но и трон. Придают, ибо такого ещё не бывало. Была царица Хатшепсут, но лишь царица, хотя она и приказывала изображать себя в виде фараона[78]. А Кийа носит венец фараонов, Кийа зовётся младшим фараоном...

— Джхутимес, могу я спросить тебя?

— Спрашивай.

— Ты возьмёшь меня на войну и позволишь править боевой колесницей?

— Если будет война, Тутанхатон.

— Если будет?

— Если ты пожелаешь стать великим воителем, подобным Снофру и Джосеру...

Растянувшись на траве под сенью густых кедров, ведём мы неторопливый разговор мальчика и мужчины, разговор двух царевичей, рождённых царским домом великой Кемет. Здесь, в тени, прохладно и тихо, и говорить хочется не о войне, вовсе не о войне! Но Тутанхатон ещё слишком мал, его, как всякого мальчика, больше интересует война, чем непонятная любовь, которой пропитан весь воздух и которая может быть подобна и самому чудесному аромату, и дыханию ядовитых испарений. Всё впереди у царевича Тутанхатона, впереди и любовь. Только бы не такая жгучая и гибельная, как моя к Кийе.

— Джхутимес, верно ли, что в бою стрела летит почти на четверть схена[79]?

— Разные стрелы бывают, Тутанхатон.

— Говорят, в Вавилоне делают мечи крепче камня и ярче солнца...

— Их делают из железа, а оно прочнее меди и бронзы.

— Ты их видел?

— Нет.

— Если бы иметь такой меч! Если бы иметь хотя бы кинжал!

— Когда-нибудь будешь иметь, Тутанхатон.

— А у хатти есть такие мечи?

— Есть.

Чья-то лёгкая тень проскользнула между деревьями, чей-то быстрый взгляд коснулся нас, распростёртых на траве. Коснулся — и исчез, затерялся в гуще тамарисковых зарослей. Повеяло тонким ароматом, но это не цветы, это запах драгоценных притираний. Кто это — служанка, одна из царских наложниц, царевна?

— Я хочу стать полководцем, Джхутимес. Великим полководцем! Я завоевал бы для моей Кемет все земли, лежащие за Тростниковым морем. Я сделал бы из врагов Кемет подножие для трона его величества, я заставил бы все народы склониться перед величием владыки Обеих Земель. В бою я захватил бы вавилонские мечи, и в стране Кемет их стало бы много-много. И ещё я воздвиг бы Дом Солнца, ещё красивее и выше, чем сейчас. И его величество сказал бы мне: «Ты великий полководец, Тутанхатон!»

«Его величество...» Кто встанет у кормила великой Кемет, когда Тутанхатон вырастет и сможет стать полководцем? Эхнатону тридцать лет. Если боги даруют ему долголетие нашего отца... Пусть его величество живёт долго, долго. Пусть его величество будет, как обещает, долгим по веку своему. Пусть только Кийа, моя Кийа, придёт в мои объятия. Пусть только Кийа...

— Разве ты не знаешь, что она в Северном дворце? Зачем повторяешь её имя?

Я произнёс имя моей возлюбленной вслух, и Тутанхатон услышал его. Великие боги! Никто из членов царского дома не любит Кийю. Никто, кроме фараона и меня.

— Тебе показалось, Тутанхатон.

— До сих пор ты не лгал мне, Джхутимес...

Стайка пёстрых птиц пронеслась в воздухе, над нашими головами, и щебет их заглушил мой вздох, тяжкий, слишком тяжкий для мужчины, скорее подобающий женщине. Вздох любви моей к Кийе, вздох моего одиночества. О Кийа, моя Кийа, кто создал тебя, кто создал тебя для вечных страданий моих? Неужели и там, в Аменти, я буду лишь наблюдать за тем, как ты будешь следовать путём солнца бок о бок с Эхнатоном?

Царевна спасает меня — маленькая, изящная царевна Анхесенпаатон. Это она стояла за деревьями, это она украдкой наблюдала за нами. Так хороша она, что хочется любоваться ею, как драгоценным украшением или прелестным цветком. Она смотрит с улыбкой на нас, глаза её лучезарны, глаза её полны радости.

— Я хочу покататься на лодке, Джхутимес.

— Твоё желание будет исполнено, прекрасная госпожа.

Зеленоватая поверхность пруда вновь отражает тростниковую лодку и нас троих — Тутанхатона, Анхесенпаатон и меня. Они сидят рядом и не смотрят друг на друга, но чувствуется, что Тутанхатон заботливо оберегает девочку, чтобы на неё не попали брызги воды, чтобы ей было удобно сидеть на корме. Так должен поступать любой мужчина, но когда Тутанхатон делает это для девочки Анхесенпаатон, он делает это с особенным удовольствием. Любовь, подобная маленькой хрупкой газели, или тень её, тень от любви взрослых? О Кийа, о моя Кийа, чего только не отдал бы я за то, чтобы были мы с тобой подобны этим двум детям, свободным и вольным любить друг друга, если Хатхор благословит их своим сиянием? И даже если благословение даст зримое солнце, царственное солнце?


* * *

Я ворвался в её маленький дворец, разукрашенный, как игрушка, я оттолкнул стражников, пытавшихся меня задержать, я миновал толпу испуганных служанок, я вошёл в её покои, где лежала она на полу, измученная, обессиленная горем. Кийа, моя Кийа была свергнута с престола, лишена царского венца, дочь её умерла вслед за царевной Макетатон, пережив её на два месяца. Поддавшись злому совету или собственной злой воле, Эхнатон изгнал свою возлюбленную, Эхнатон повелел стереть её имя на всех изображениях, Эхнатон провозгласил соправителем царевича Нефр-нефру-атона, дав ему имя Хефер-нефру-атон, Эхнатон дал согласие на брак Нефр-нефру-атона со своей старшей дочерью Меритатон. То, чего боялась Кийа, то, чего так страшилась она, свершилось и сбылось в предназначенные богами сроки. Теперь, поверженная, лежала она на полу своего роскошного покоя, где, должно быть, долгие часы любви проводил с ней фараон. Как испугалась, как вздрогнула она, услышав мои шаги! Как обхватила она мои колени и как разрыдалась, когда я поднял её и привлёк на свою грудь! Глаза её тонули в море скорби, тело её было объято страхом, она была в моих объятиях словно мёртвая, словно окаменевшая под взглядом волшебной радужной змеи. Не в силах вымолвить ни слова, я обнимал мою прекрасную, мою возлюбленную Кийю, ту, ради которой совершил бы и величайший подвиг, и величайшее преступление. Я уложил её на ложе и сам сел с нею рядом, потому что она не отпускала моей руки, потому что она держалась за неё, как за последний амулет, дарующий жизнь. Всегда она знала о моей любви и всегда знала, что ничто на свете не может отвратить меня от неё, даже если бы вся страна Кемет прокляла её имя и уничтожила бы саму память о ней. Чем провинилась она, что навлекло на неё гнев фараона, что заставило его низвергнуть со страшной высоты ту, которую столь высоко вознёс он? Её называли виновницей всех бед Кемет, её ненавидели едва ли не больше, чем самого фараона, её называли злой и хитрой, но для меня она была прекраснее всех даров Нут, прекраснее самой любви, которую внушала она. Молча смотрел я на неё, и сердце моё разрывалось от горя, когда я видел её глаза, полные слёз, её лицо, искажённое страхом и страданием. Губы её шептали невнятно, и я знал, что повторяет она один-единственный вопрос, на который ищет ответа, что молит своего царственного возлюбленного ответить, объяснить: за что? За что? Но я не знал, наказана или спасена была она гневом фараона, и потому не мог разделить её страдания, хотя и готов был сделать всё, чтобы избавить её от них. Только один светильник горел в её покое, только это маленькое пламя освещало её великое горе и мою великую любовь. И я сказал моей Кийе:

— Госпожа моя, возлюбленная моя госпожа, ты должна уйти, тебе лучше покинуть Ахетатон. Я останусь возле твоей колесницы, если ты пожелаешь, я буду сопровождать тебя всюду. Оставаться здесь опасно, гнев его величества — да будет он жив, цел и здоров! — губит его врагов...

— Врагов?! Разве я враг ему?

— Но он изгнал тебя!

— Его обманули... царица-мать и этот проклятый Туту, и старый хитрый Эйе, и этот проклятый Хоремхеб....

— Не говори плохо о Хоремхебе. Не будь его, страна Кемет испытала бы многие бедствия. Кийа, прошу тебя, не говори плохо о Хоремхебе! Никто не может проникнуть в мысли его величества, никто не знает, что побудило его поступить так...

— Я знаю! Царица Тэйе, глаза которой уже обратились в сторону Запада, отец бога Эйе, полководец Хоремхеб, царица Нефр-эт, Меритатон и царевич Нефр-нефру-атон, все они, возненавидевшие меня!

— Кийа, тобой движет гнев...

— Я ждала этого! Я была слишком прекрасна для них, слишком недосягаема. Воля моя была волей для фараона, согласно моему желанию он принимал и отсылал послов, согласно моему желанию карал моих врагов, тех, для кого я могла просить казни...

— Молчи, Кийа!

Я закрыл ей рот рукой, ибо стены дворца могли иметь уши, ибо слова, которые она произносила, были слишком страшны. Кто мог догадаться, какую власть имела эта маленькая женщина? Только её могущественные враги, Эйе и царица-мать. Но Хоремхеб, мужественный и благородный Хоремхеб, как мог он ненавидеть Кийю, как мог он мстить женщине? Кийа не права. Не права! Не права!

— Госпожа моя, смири своё сердце, сдержи свой гнев и свою печаль, помни о том, что тебе нужно спасаться...

— От моего возлюбленного? От Эхнатона, чьё лицо склонялось над моим столько раз?!

— Именно поэтому, Кийа, именно поэтому... Разве не клялся он в любви и верности царице Нефр-эт? Разве ханаанская царевна не была владычицей его сердца целых три года?

Она вспыхнула, и я увидел перед собой лик разгневанной Тефнут[80], прекрасный и внушающий ужас. Пальцы её разжались, она выпустила мою руку, блеск её глаз затмевал блеск огня.

— Ты меня равняешь с ними, Джхутимес? Плакал ли он на их коленях? Говорил ли им о своём страхе, который гнал его из Опета? Посадил ли он ханаанскую царевну рядом с собой на трон Кемет?

— Кийа, ты погубишь себя!

— Что мне осталось? Уйди, не оставайся рядом со злейшим врагом его величества, не пятнай свою честь воина разговором с той, которая погубила Кемет!

— Кийа, не говори так! Кийа, ты знаешь о моей любви, знаешь, что ты одна для меня под благословенными лучами солнца, знаешь, что нет у тебя слуги преданнее царевича Джхутимеса, и ты говоришь так, ты отталкиваешь меня!

— Ты хотел получить моё тело? Так бери его, Джхутимес, вот оно здесь, окаменевшее от горя, оно принадлежит тебе, потому что не нужно больше его величеству, вот оно, которое вскоре станет добычей огня! Бери его, Джхутимес, ты же мужчина, и в жилах твоих течёт царская кровь, более царственная, чем в жилах Эхнатона, ведь его мать — дочь простого хранителя храмового скота! Что же ты медлишь, Джхутимес? Бери его!

Голова моя пылала, словно объятая венцом полуденной Сохмет, и кровь в жилах казалась расплавленным золотом, так обжигала она всё тело, так яростно стучала в виски. И я сжал её в своих объятиях, мою единственную, мою прекрасную возлюбленную, но не лёг с ней, а вынес её на руках из разукрашенного дворца и привёз в дом моего друга, Пареннефера, тоже подвергнутого гонениям, человека, когда-то близкого ко двору его величества, руководившего постройкой Дома Солнца в старой столице. Забытый всеми, к счастью, и своим бывшим покровителем, жил он уединённо на окраине Ахетатона, ибо жена его и дочь остались при дворе и он не хотел разлучиться с ними. Туда и привёз я мою возлюбленную госпожу и там пал жертвой огненной Сохмет, там стали мы подобны первоначальным Гебу и Нут, там приняла она мою любовь и моё семя, там обрёл царевич Джхутимес своё недостижимое счастье. Наутро я вернулся во дворец фараона и был удивлён тем, что никто не заметил моего отсутствия. Мне казалось, что рушится мир, но никто, кроме меня, не слышал грохота, никто не видел разверзшейся пропасти и благословенного Хапи, изливающего свои воды с неба. Тутанхатон встретил меня, но он был печален и молчалив. А я боялся разомкнуть уста, чтобы не выдать своей тайны, и тоже хранил молчание, прерывая его лишь изредка коротким приказанием. Так протекли часы обычных занятий, и мой ученик был сегодня рассеян и неловок. Когда же он выронил из рук боевую палку, я велел ему остановиться и строго спросил:

— Что с тобой случилось, почему руки твои сегодня подобны женским рукам?

Раньше нелегко было бы ему перенести такое оскорбление, но сегодня он только опустил глаза и ничего не ответил. Я подошёл, взял его за плечо — в глазах его были слёзы.

— Ты плачешь, Тутанхатон? Почему?

Мне странно было видеть его плачущим, более странно, чем царевича Нефр-нефру-атона. И он знал, что мне это странно, потому что тихо сказал:

— Ты хочешь знать всё, Джхутимес?

— То, что ты пожелаешь мне рассказать.

— Я хочу, чтобы никто не мог нас услышать...

— Тогда поговорим в лодке.

Он сидел напротив меня и казался совсем маленьким, совсем ребёнком. Обиженным ребёнком, огорчённым ребёнком. И я снова спросил его:

— Что с тобой случилось, Тутанхатон?

Тихо-тихо начал он свой рассказ, и порыв ветра заглушил его слова. Поэтому, взглянув на меня, он начал снова.

— Мы с Анхесенпаатон спустились к берегу Хапи по длинной лестнице, что ведёт из дворца. Мы сидели там, когда от другого берега отчалила тростниковая лодка, совсем небольшая. В ней был старик, странный старик. Не жрец и не земледелец, не воин и не флейтист, с глазами пустыми, как дно бронзовой чаши. Он долго смотрел на нас и ничего не говорил. Я встал, чтобы защитить Анхесенпаатон, потому что она боялась, и тогда он сказал: «Небосклон Вечности — одному. Другому — немота Великой пустыни на всю жизнь, до конца дней...» Анхесенпаатон испугали эти слова, и она заплакала...

— И тебя тоже испугали?

Он признался со вздохом:

— И меня.

Тревога закралась в моё сердце, и я долго искал слова утешения. Был ли этот старик бродячим заклинателем, безумцем или человеком, подосланным врагами фараона? Всем было опасно жить в царском дворце, всех могла настичь месть врагов фараона, и немало нашлось бы в Черной Земле рук, готовых вонзить кинжал в сердце ребёнка только потому, что в его жилах текла кровь, сходная с той, что мечтали бы увидеть разлитой по каменным плитам дворца ненавидящие Эхнатона.

Но если старик был подослан, как мог он узнать, что именно в этот час царственные дети окажутся на берегу Хапи?

— Старик был безумен и хотел испугать вас, — сказал я наконец, и мне казалось, что никогда в жизни я не произносил большей лжи. — Обратись к своему воспитателю, пусть он прочтёт над вами заклинание, отгоняющее злых духов. Не придавай значения словам безумца, успокой царевну, не страшись ничего, ибо вы находитесь под покровительством великого Атона. Всё пройдёт, Тутанхатон, не тревожься, не печалься. Заклинание развеет твою тоску и тоску Анхесенпаатон, слова эти будут записаны и уничтожены, тем самым уничтожится и смысл их. Обратись к жрецу Мернепта, расскажи ему всё от начала до конца, расскажи и то, что ты, быть может, утаил от меня...

— Я ничего не утаил от тебя, Джхутимес, — возразил мальчик, и в его голосе звучала глубокая обида. — Разве существуют тайны, которые надо скрывать от друзей?

Я скрывал мою тайну не только от него, доверчивого и наивного несмышлёныша, не только от друзей, но и от себя самого, ибо старался не думать о том, что Кийа всё ещё находится в доме Пареннефера и я могу вернуться к ней. А она ждала меня и, когда я вернулся, бросилась мне навстречу и обняла меня. Лицо её хранило следы недавних слёз, и оттого жгучая красота её поблёкла и, казалось, цвела уже не так ярко. Но это была Кийа, моя Кийа, и она была рядом со мной.

— Кийа, — сказал я ей, — моя возлюбленная Кийа, войди в мой дом госпожой и повелевай мною, как повелеваешь ты рабами и слугами. Выслушай меня, Кийа! Я давно стал твоим рабом, а тебя хочу сделать царицей. Уедем вместе, покинем Ахетатон, забудем всё, что было с тобою и со мной до нашей встречи. Мы оба молоды, впереди у нас ещё много радостных дней, я сумею сделать всё, чтобы ты забыла причинённое тебе горе, я буду оберегать тебя превыше собственного сердца, я буду исполнять все твои желания, даже если ты прикажешь мне броситься в пропасть. Кийа, моя прекрасная Кийа, позволь мне называть тебя госпожой моего дома, позволь мне быть твоим возлюбленным братом!

Так говорил я, но взгляд её был устремлён мимо меня, в пустую и одинокую даль прошлого счастья. Я сжал её руки, она не ответила. Я привлёк её к себе и заглянул ей в глаза, но она всё молчала, отрешённая, далёкая. Наконец она разомкнула губы, и я услышал её ответ, горький, как самое горькое вино.

— А забуду ли я, что когда-то была доброй властительницей Кемет, что носила корону фараонов? Забуду ли я слова и клятвы того, имени которого не хочу произносить вслух?

И я вошёл с ней в дом Пареннефера и разделил с ней ложе, как в прошлую ночь, но я знал, что Кийа никогда уже не станет госпожой моего дома. Утром я приказал шестерым преданным воинам сопровождать её в пути и простился с нею, оставив в её руках концы своих оков. Она не отказалась от них, она приняла их милостиво. Она сказала, что когда-нибудь, быть может, вспомнит обо мне и войдёт в мой дом, но сейчас слишком тяжела её рана, слишком глубоки её страдания. Я вновь сказал ей, что не будет у неё ничего вернее, чем любящее сердце царевича Джхутимеса. И она возразила лукаво, уже с улыбкой, улыбкой без благодарности и обещания:

— А разве сможешь ты расстаться с маленьким царевичем, которого учишь плавать и владеть оружием? Ты любишь его как родного сына, и в этом ты подобен другим. А он сторонился меня не хуже всех прочих и вместе со всеми радовался моему падению. Разве мне одной принадлежит твоё сердце, мой верный Джхутимес?

И я понял вдруг, что это правда. Больше я ничего не сказал ей, и мы только обменялись прощальной лаской рук и расстались без обещаний. Но когда я вошёл в опустевший дом моего друга, мне захотелось огласить покинутый ею покой диким воем брошенного пса.


* * *

Занятия закончились плохо: лопнувшая тетива сильно хлестнула Тутанхатона по лицу, на коже мгновенно вздулась багровая полоса, от боли мальчик закусил губы. От прохладной воды ему стало немного легче, он даже сказал, что готов продолжать, но мне было жаль его, и я видел, как мужественно он пересиливает боль. Мы вернулись во дворец, где с самого порога ощутили царившее в нём беспокойство. Навстречу нам шёл Эйе, шаги его не в пример обычным были быстры, резки, лицо сурово и мрачно. Он поклонился нам и не сказал ни слова, но на все не успевшие слететь с наших губ вопросы ответила царевна Меритатон, выбежавшая навстречу из покоев царицы Тэйе. Сквозь слёзы она объявила нам, что свершается срок царицы-матери, что она призвала в свои покои сына, а теперь с ней остался только жрец Мернепта, лицо которого почернело от горя. Тутанхатон побледнел, его губы слегка приоткрылись, словно он хотел задать какой-то вопрос, но Меритатон ушла от нас, побежала дальше, ей навстречу уже шёл встревоженный и опечаленный Нефр-нефру-атон. Мы остались в обширном покое, примыкающем к покою царицы, сюда постепенно собрались и другие члены царской семьи, пришёл и сам фараон, в глазах которого мы увидели столь редкие для него слёзы, слёзы истинного горя. Мы находились там долго, долго. Окна были распахнуты в сад, небо над деревьями постепенно приобретало фиолетовый оттенок, затем очень быстро начала сгущаться тьма. Вот уже первые звёзды заблестели в глубине всегда безмолвных, всегда бесстрастных небес, вот послышался жалобный крик ночной птицы, вот наступила та особенная тишина, которая овладевает сердцами и сковывает их немым страхом. Казалось, ничто не может разбить эту тишину — ни оглушительный рёв песчаной бури, покрывающей пеплом страха лица путников в Ливийской пустыне, ни грозный голос разливающегося Хапи, ни даже злобный рык чудовищ Аменти. Но голос, брошенный в эту тишину вслед за багровым отблеском факела, обыкновенный человеческий голос рассёк её на множество осколков, будто бросили на пол драгоценный стеклянный сосуд из Джахи, и осколки эти, разлетевшись, впились в сердца тех, кто невольно вздрогнул от звука голоса, кто прикрыл ладонью от света привыкшие к темноте глаза, кто судорожно вздохнул, пытаясь подавить рыдание.

— Её величество царица Тэйе, добрая властительница страны Кемет, взошла в свой горизонт...

Это сказал жрец Мернепта, появившийся на пороге, старый жрец Мернепта, в глазах которого застыли безмолвные, окаменевшие слёзы великого горя. Пронзительно вскрикнула и зарыдала одна из младших царевен, тихо заплакала царица Нефр-эт, а его величество уронил голову на грудь, и все увидели, что по лицу его текут огромные светлые слёзы. И вот вопли и рыдания окончательно разрушили тишину, наполнили воздух дворца горьким ароматом цветов с полей Налу. Тутанхатон сжал мою руку, и я почувствовал, что его бьёт дрожь. Рядом стояла маленькая царевна Анхесенпаатон, она тихо плакала, закрыв лицо руками. И хотя царица Тэйе не была моей матерью, хотя она была врагом моей возлюбленной госпожи, я чувствовал глубокую печаль, рвущую сердце жалобным криком птицы мент. Но никто из нас не мог поднять глаз и взглянуть на старого жреца, вышедшего из покоев царицы, ибо многие знали, а многие догадывались, что он любил её. Он стоял один, величественный в своём горе, застывший подобно статуе из чёрного камня, и все крики и рыдания разбивались о безмолвие его скорби... Никто не мог предугадать великого несчастья, не мог и жрец Мернепта, с которым сразу после утренней трапезы царица-мать отправилась гулять по саду. О чём говорили они? Видимо, о чём-то хорошем, потому что старая царица вернулась во дворец улыбающаяся, довольная. И вдруг приложила руку к груди, там, где сердце, тихо вздохнула и опустилась на пол, прежде чем успели подхватить её слуги и бросившийся к ней Мернепта. Когда её уложили на золотое ложе, она открыла глаза и тихим, но спокойным и твёрдым голосом приказала позвать к себе сына. Эхнатон пробыл у неё недолго и, выйдя из покоев матери, ушёл к себе, удалился от всех, никто не видел его до тех пор, пока не объявили ему, что конец царицы Тэйе близок. Сразу после него в покои царицы был призван жрец Мернепта, на руках которого испустила дух великая Тэйе, вершительница судеб Кемет, мудрая Тэйе, непобедимая...

Она и в смерти была прекрасна и горделива, благородство её лица было достойно древних изображений. Не потому ли когда-то покорила она сурового и надменного Аменхотепа III, что от рождения жила в ней эта горделивая царственность, свойственная только избранным? Недовольная знать никогда не скрывала своей неприязни к дочери рядового жреца, простого хранителя храмового скота, но разве мог кто-либо заставить Аменхотепа отказаться от того, что он любил? Она и после его смерти осталась царицей, ведь она лучше всех придворных разбиралась в государственных делах, лучше всех знала слабости правителей союзных держав, быстрее всех понимала, когда нужно действовать, а когда подождать. Она, ставшая матерью нескольких дочерей и единственного сына, и в старости оставалась женщиной, наряд которой всегда был благословлён Бэсом. У неё было мудрое сердце, язык её никогда не произносил ненужных слов. И вот теперь лежала она, прекрасная и неподвижная, с улыбкой на застывшем лице, и губы её всё ещё были приоткрыты, будто она хотела произнести последнее слово любви. Величие умершей царицы превышало величие живого владыки, ставшего вдруг похожим на растерянного ребёнка, некрасивого и болезненного, обделённого любовью и вниманием близких. И царица Нефр-эт положила руку на его плечо и долго держала её так, молча и нежно, опустив заплаканные глаза. Он, покинувший Кийю, сам был покинут, и земля горела под его ногами, раскалённая гневом уничтоженных богов. Дом Солнца, построенный им, был ещё крепок, но дом его Ба был уже слишком хрупким, чтобы выносить злые порывы ветра. И хотя он был моим соперником, а потом врагом моей возлюбленной, я пожалел его, ибо он воистину был проклят, и боги не давали ему сына и постепенно отнимали у него детей, и даже те, кто любил его, отворачивались от него. А тот, кто стал его соправителем и стал называться возлюбленным Эхнатона, был слишком слаб, чтобы плечо его могло стать опорой разрушающегося дома. Но был рядом Эйе, мудрый Эйе, которого так боялась моя возлюбленная госпожа, Эйе, отец бога, с лица которого так редко исчезала приветливая улыбка. Это благодаря желанию Эйе случилось то, что случилось...

ОТЕЦ БОГА ЭЙЕ


Хоремхеб шлёт отчаянные послания фараону, каждый знак его письма начертанием схож с копьём, стрелой, остриём меча. Хоремхеб уверяет фараона, что большая часть ханаанских владений скоро будет потеряна, что хатти наступают на пятки, что вавилонские купцы боятся воинственных хабиру, что правители дружественных областей гибнут один за другим и что если его величество — да будет он жив, цел и здоров! — не предпримет нужных мер...

А Эхнатон мечтает в своей роскошной столице, Эхнатон занят тем, что уничтожает настенные надписи в гробницах, безжалостно истребляя имена старых богов, имена прежних друзей. Даже облагодетельствованные им низкорождённые порой становятся жертвами его гнева. Гибелен гнев фараона! Когда он гневается, Синайские рудники переполняются рабами, а воды Хапи краснеют от крови. В древней благословенной стране Кемет никто никогда не приносил человеческих жертв. Эхнатон — приносит!

Сегодня прибыла вавилонская царевна, предназначенная в жёны фараону, оскорблённая красавица. Фараон послал сопровождать её лишь пять колесниц, тогда как во времена его отца старшую сестру этой царевны сопровождало три тысячи! Оскорблены были не только вавилоняне, но и все мы, жители великой Кемет, мы прятали глаза под укоризненными и гневными взглядами вавилонских послов. Эхнатон не замечал ничего, он едва взглянул на новую жену. И опять — уничтожать, уничтожать, уничтожать...

С тех пор как царица Тэйе ушла в страну Заката, нет никого, кто мог бы остановить руку фараона. Это не под силу даже Эйе, многоопытному Эйе... Никто ещё не догадывается об этом, но Эйе знает правду. Один из немногих, часто один из всех! Эйе умеет ждать. Эйе умеет молчать, когда это нужно. Именно поэтому гнев фараона обрушивается на него реже, чем на всех остальных. Но сейчас очень тяжело, очень... Вся эта разноголосая толпа из дальних степатов состоит из людей, пахнущих луком и рыбой, из людей, не умеющих носить парики. Откуда взялся военачальник Маи? Откуда взялся Хоремхеб? Откуда взялись все эти многочисленные служители Дома Солнца?

Царевич Нефр-нефру-атон... о нет! — младший фараон Анх-хепрура Хефер-нефру-атон пришёл ко мне, чтобы попросить совета. И вновь сказанное противоречит действительному — нет, это я пришёл в покои его величества и был милостиво принят бледным, болезненным юношей с тоскливым взглядом красивых чёрных глаз, унаследованных им от матери, вавилонской царевны. Он сидел в роскошном кресле, украшенном золотом, эбеновым деревом и перламутром, он держал в руке позолоченный жезл, его грудь украшали драгоценные ожерелья. Но казался он ещё более слабым и хрупким, чем обычно, казался тенью самого себя, собственным Ка, сохраняющим прозрачность и невесомость. Его больное от рождения сердце искало только любви и покоя — первую он обрёл, во втором было отказано всякому, родившемуся под сенью царского дворца. Брак с Меритатон, о котором он мечтал, не принёс успокоения, ибо одному сопутствовало другое, свадебным флейтам — торжественные трубы. Эхнатон ничего не прощал, менее всего он был склонен прощать слабость и нерешительность. А Нефр-нефру-атон был именно такой. И не было ничего удивительного в том, что он пожелал спросить совета у мудрого Эйе, к словам которого не раз склонял свой слух даже суровый Аменхотеп III. Нефр-нефру-атон и не скрывал, что ищет помощи человека более опытного, более мудрого. Он спросил, знаю ли я о ханаанских послах, доставивших ко двору богатые и роскошные дары. Кивком головы я дал ему понять, что знаю. И тогда он спросил, стоит ли требовать от ханаанских правителей увеличения дани. Он не смотрел на меня, когда задавал этот вопрос, его тонкие пальцы нервно сжимали жезл. Должно быть, фараон поручил своему младшему брату самостоятельно решить это дело. Что ж, он был занят истреблением имён в гробнице военачальника Маи!

— Твоё величество, — сказал я, — не всегда требовать значит получить, и не всегда требовать значит показать свою силу. Как должен действовать Великий Дом, если хананеи откажут? Непокорных наказывают плетью, но концы нашей плети не простираются столь далеко. Непокорных повергают ниц и превращают в рабов, но нужны крепкие руки, чтобы надеть на рабов цепи. Оглашать воздух бесполезными повелениями всё равно что кричать под водой.

С ним я мог говорить прямо, не соблюдая древнего обычая, согласно которому всякая мысль должна была исходить только от фараона. Да он и был всего лишь соправителем, которого никто не принимал всерьёз. И я не считал нужным тратить время на бесполезные уверения несмышлёныша в его мудрости.

— Ты думаешь, Эйе, что мне надлежит принять их милостиво?

— Более чем милостиво, твоё величество, ибо в то время, когда многие отпали от Кемет, некоторые ханаанские правители ещё хранят верность Великому Дому. Верность заслуживает награды, вероломство наказывают. Покажи себя сильным, твоё величество, дай почувствовать хананеям, что Кемет умеет ценить преданность. Величие нашего государства, твоё величество, издавна покоилось на умении обходиться и с друзьями, и с врагами. С первыми — особенно. Знаешь ли ты, твоё величество, как говорил твой великий отец? Он говорил: «Превыше врагов опасайся друзей, ибо даже самые добрые их мысли не могут стать нашими мыслями!» И он же говорил: «Опасайся, но не показывай этого, опасайся, но будь честен с ними». В одиночку даже такая великая страна, как Кемет, может уподобиться муравейнику, где каждый делает своё дело и все могут погибнуть, если сверху упадёт искра.

Юноша задумчиво перебирал в руках позолоченный жезл, стараясь вникнуть в мои слова, постичь их скрытый смысл. А ведь я говорил ясно, не так, как делали это другие придворные. Читал ли молодой фараон послания Хоремхеба? Знал ли о том, что вокруг Кемет всё теснее сжимается шипящее кольцо ядовитых змей?

— Благодарю тебя, Эйе, — сказал он наконец, — я рад, что склонил слух к твоим речам. Я доволен тобою, Эйе, иди...

Мне, сыну верховного жреца Амона-Ра в древней столице фараонов, супругу кормилицы царицы Нефр-эт, советнику могучего Аменхотепа III, нелегко было стать служителем царственного солнца. Царский дом был моим домом, иного у меня не было, иных детей, кроме детей царского дома, у меня не было, два моих сына покинули этот мир один за другим ещё в младенчестве. Боги наделили меня умом и проницательностью, они не отказали мне даже в красоте, которая стала явственнее с годами. Глаза мои были зорче глаз сокола, но они были и глазами ночной птицы, ибо умели видеть в темноте. Никогда не было в стране Кемет такой темноты, как в дни владычества царственного Солнца...

Царица Тэйе не доверяла мне, ибо сама хотела быть первой советчицей своего мужа. В её глазах я был тем, на кого ей было больно смотреть, — кровь, струящаяся в моих жилах, была более древней и знатной, чем её. В дни могущества Амона и я мог бы стать могущественным, но тогда не пришло ещё моё время. Не пришло оно и сейчас, хотя близится к концу могущество Атона, хотя Кемет бурлит, как воды Хапи во время великого разлива, хотя каждый новый камень, брошенный в старых богов, может вызвать страшную бурю. Древняя столица фараона не смирилась, правители дальних степатов в настенных надписях своих гробниц ставят рядом имена Амона и Атона, а то и вовсе забывают последнего. Фараон, охваченный безумием, приказал уничтожить изображения богов в посланиях иноземных царей. Вот и не стало богов, вот и сам могущественный Атон превратился просто в царствующего фараона. Тэйе умела сдерживать необузданные порывы своего сына, она была владычицей жезла, Эхнатон же — воистину владыка плети...

Ко мне привели человека, покрытого пылью, измученного, едва державшегося на ногах. Он упал к моим ногам и не мог подняться, пока я не приказал двум рабам поднять его. Человек едва дышал, и нельзя было понять, сколько ему лет, потому что лицо его казалось лицом древнего старца, так был он измучен. Я приказал дать ему напиться, но предупредил, чтобы он пил медленно, ибо для иссушенных внутренностей вода могла стать смертельным ядом. Только после этого он смог разомкнуть окровавленные, спёкшиеся губы, и я узнал, что он прибыл из Она[81], чтобы рассказать о готовящемся покушении на жизнь его величества Эхнатона. Он сказал, что жрецы бывшего храма Пта[82] послали в Ахетатон человека, который должен подкупить одного из телохранителей фараона и занять его место во время торжественного жертвоприношения в Доме Солнца и убить Эхнатона, когда его величество в сопровождении только брата-соправителя направится к жертвеннику в глубине храма. Ни лица этого человека, ни его имени пришедший ко мне не знал, но знал только, что он очень искусен и что сердце его полно ненависти. Кто был сам гонец, прибывший ко мне, действовал ли он сам или по чьему-нибудь повелению, я не успел узнать, потому что на губах этого человека показалась кровавая пена и он отправился в Аменти раньше, чем я успел узнать его имя и вознаградить за преданность Великому Дому. В мучительных сомнениях провёл я долгие часы, размышляя над тем, должен ли я предупредить Эхнатона о грозящей опасности или попытаться самому отыскать преступника и предать его казни. Опыт подсказывал мне, что преступник может быть не один, что в случае неудачи его может заменить второй, и я решил положиться на волю могущественных богов и сменить телохранителей в самый последний миг, когда убийце будет казаться, что он близок к осуществлению своей цели и ничто не может ему помешать. Так будет лучше всего, рассудил я, и никто на свете не знал, что целую ночь и целое утро вслед за этим в моих руках была жизнь доброго властителя страны Кемет, царственного безумца Эхнатона, а может быть, и жизнь его брата, поневоле разделившего с ним страшную в те дни судьбу правителя великого государства. В Доме Солнца будут все члены царской семьи, кто знает, что может случиться? Все жившие в тени венца Эхнатона стояли на краю гибельной пропасти.

И было жаль их, ни в чём не виноватых, жаль царственных детей, подобных птицам, свившим гнездо под грозящей обрушиться скалой. Торжественна и нарядна, как гирлянда цветов, была процессия, направлявшаяся к Дому Солнца в центре Ахетатона. В окружении блестящей свиты царедворцев и военачальников их величества Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон и Анх-хепрура Хефер-нефру-атон на своих золотых колесницах приближались к храму Атона, и солнечные лучи устилали им дорогу. Великое множество цветов гибло под колёсами золотых колесниц, украшая своим гибнущим великолепием великолепие царского триумфа. Разбивались о непроницаемое молчание стражников и телохранителей приветственные крики толпы, словно не могли долететь до фараонов поверх их голов, звучали торжественно и грозно гимны, которые пели новые служители Атона, пары благовонных курений поднимались к небесам и, казалось, утопали в облаках, сами становились облаками, готовы были пролиться на землю тяжёлыми душистыми водами небесного Хапи. Люди падали ниц в горячую сухую пыль, заметив приближение золотых колесниц, боялись встретиться глазами с их величествами, если бы их нескромный взгляд мог пробиться случайно сквозь кольцо стражей. Люди славословили величие царственного Солнца и его сына, глотали пыль, кашляли, тёрли себе глаза, проливали слёзы восторга, передавали из уст в уста: «Их величества милостивы... Их величества будут награждать верных слуг... Их величества изливают милость свою на головы бесчисленных сирот...» Его величество Эхнатон был бледен, губы сжаты, упрямые, суровые глаза напряжённо всматривались вдаль, его величество Хефер-нефру-атон улыбался одними уголками губ, словно боялся собственной улыбки, похожий на нарядную статую Золотого Хора. Царица Нефр-эт и молодая царица Меритатон следовали за их величествами, а за ними — другие члены царской семьи, блиставшие в меру способности своей блистать в присутствии такого грозного светила, как его величество Эхнатон. Знатнейшие люди Кемет, плоть от плоти божественных, древняя благородная кровь, знавшая владычество Осириса и Сетха, чистая кровь солнца, благороднейшие мужчины и женщины, рождённые повелевать, привыкшие повелевать даже на смертном ложе, несли они в своих сердцах древний завет власти, древний запрет быть похожими на простых смертных, древнее веление богов быть подобными им в милосердии и справедливости, в гневе и ярости, в способности дарить жизнь и отнимать её! Благородные лица, сухая тонкость черт, гордость губ и глаз, величественность осанки, скупость и изысканность жестов — сам вид этих людей говорил об их божественном происхождении, о первоначальном благословении, разливающемся подобно великому Хапи по руслам многих поколений. И рядом — новая знать, кровь тех, кому в древние времена не дозволялось даже лицезреть торжественные выходы владык Кемет, тех, кто в иные времена не поднялся бы выше носителя опахала по левую руку правителя самого захудалого степата. Вот они здесь — бронзовотелые и широкоплечие, мускулистые, как камнесечцы, идущие широким шагом, как ливийские наёмники, на которых и драгоценнейшие ожерелья выглядят как гирлянды цветов на шее рабочего быка. Вот они здесь, многочисленные сироты, которых фараон возвеличил и позволил им вкушать хлеб и вино со своего стола. Вот они здесь, позор Кемет, глядящие снисходительно и с презрением на знатных, но бедных по сравнению с ними. Вот они здесь, постоянно награждаемые фараоном и глядящие ему в рот, как собаки. И виной тому его величество Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон — величие и сила, мощь и гнев, проклятие сосланных в каменоломни Хенну, благословение избранных. Так он велик, как велик мир, как велика тайна небесных светил, как велика тайна мирового порядка, сменяющего день ночью, разлив — засухой, велик, как солнце, покрывающее бронзовым загаром лица избранных и сжигающее своей яростью неосторожных, пренебрёгших его силой. Таков фараон Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон, грозное настоящее Кемет, её неведомое будущее. Если не остановит его рука тайного убийцы, вдохновлённая местью изгнанных богов, никто уже не будет называться Аменемхетом или Сети[83], никто не почтит щедрыми жертвами самую священную из гробниц Осириса[84], никто не склонится в почтительном поклоне перед человеком в белой льняной одежде. Если только не остановить его, Кемет перестанет быть могущественнейшей державой, Кемет станет данницей ливийцев и хатти, знатные люди станут рабами царей Вавилона и Джахи, царевны станут наложницами мелких ханаанских правителей, царевичи — наёмниками в войсках хабиру. Если не остановить его, гнев многотерпеливой Кемет может выйти из берегов и затопить роскошные дворцы Ахетатона, и река гнева обернётся рекой крови царственных детей, чьи головы увенчаны золотыми диадемами. Если не остановить его...

Но вот и Дом Солнца, вот их величества сходят с колесниц, вот уже выстроились в ряд телохранители, невозмутимые, как каменные статуи. Кто из них прячет на груди нож, освящённый в храме Пта? Не тот ли могучий кушит со шрамом через всё лицо, с белками огромных глаз, сверкающих даже днём, военная добыча удачливого в боях военачальника Маи? Нет, взгляд его спокоен, чист. А вот другой, бледный и напряжённый фенеху, глядящий вниз, себе под ноги. А может быть, вон тот который стоит с краю и не смотрит ни на кого, даже на их величеств? Вот она — рука богов, вот она скрыта в невидимой руке, вот она, готовая остановить дикого зверя, сорвавшегося со своей цепи. Вот сейчас их величества пойдут к жертвеннику во Дворе Солнечного Камня, где встретит их верховный жрец Дома Солнца Туту, и телохранители двинутся вслед за ними, чтобы отстать мгновенно, по знаку одного из жрецов. Мне надлежит проводить их лишь до третьего зала, дальше они пойдут одни. Вот приблизились царедворцы с великолепными дарами, приготовились возложить к алтарю царственного Солнца алебастровые сосуды с вином и драгоценным маслом, цветы, разноцветные фрукты. Как много цветов, и как много среди них пурпурных! Но и белые, голубые и розовые цветы тоже могут стать пурпурными, если на них брызнет кровь фараона. А ведь если не пощадят его, не пощадят и юношу Хефер-нефру-атона, и ещё больше станет пурпурных цветов, когда хрупкий юноша обагрит их своей кровью, более знатной и чистой, чем у его брата. И драгоценные дары, которые несут царедворцы к престолу царственного Солнца, могут стать погребальными дарами его сыновей. Остановись, твоё величество Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон! Остановись и спроси своё сердце, готово ли оно пасть на весы Осириса, в которого ты не веришь или в которого веришь слишком сильно, ибо объят страхом перед ним. Смерть, как чёрная змея, дразнит своим ядовитым жалом, она так близко, что ощущается уже запах тления, ужасный, сладковатый запах. Неужели ты не чувствуешь его, добрый властитель Кемет, государь, живущий правдою, единственный для Солнца? Если не остановить тебя, сколько ещё неисчислимых бедствий принесёшь ты вскормившей тебя Черной Земле? Если не остановить тебя, не придётся ли тебе угасающим взглядом увидеть твоих детей, распростёртых в луже крови? Если не остановить тебя, не придётся ли многоопытному Эйе обвинять себя в гибели Кемет?

Совсем близко от их величеств стоят царицы, мать и дочь, стоит царевич Тутанхатон, девятилетний мальчик, красота которого, уже влечёт к себе взоры, царственный мальчик с глазами Хора-ребёнка, добрыми и умными глазами царицы Тэйе. Вот стоит царевич Джхутимес, влюблённый в свирепого Хоремхеба, видящий в нём единственный залог существования Кемет. Вот стоят маленькие царевны Анхесенпаатон, Нефр-эт младшая и Нефр-нефрура, вот и самая младшая Сетепенра, вот стоит жрец Мернепта, вот моя жена Тэйе, вот царедворцы Маху и Нахт-Атон, вот хранитель сокровищницы Сута, вот кормилица царевича Тутанхатона Меритра, вот ещё и ещё люди, и нет среди них никого, кто разделит со мной груз моего смятения. Если не остановить его, не предам ли я губительному огню своё тело и мумии моих предков? Если не остановить его, не проклянут ли потомки имя Эйе?

Но верность даётся человеку при рождении, она — драгоценнейший дар Хатхор, и велика верность старого Эйе царскому дому Аменхотепа, доверявшего ему безраздельно.

И когда телохранители сделают первый шаг, верный Эйе подаст знак тем, кто мгновенно сменит их, и будет спасена жизнь его величества Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатона, а может быть, и жизнь его величества Анх-хепрура Хефер-нефру-атона. Но если миг промедления решит дело, если убийца успеет нанести удар, если рядом с ним окажется кто-нибудь из царственных детей? Если он хочет попытаться спасти свою жизнь, это невозможно. Но скорее всего человек, идущий на такое, готов к смерти, даже к страшной, мучительной смерти. Миг, один миг решит судьбу фараона. И судьбу Кемет. И судьбу мира. Эхнатон медлит, он тихо разговаривает о чём-то со своим братом. Быть может, ты ошибся, старый, многоопытный Эйе? Быть может, получив известие о готовящемся покушении, ты должен был доложить обо всём фараону и внушить ему, что он должен отказаться от торжественного жертвоприношения в Доме Солнца? Но тогда ещё, быть может, не свершилось ничего предназначенного жрецами храма Пта и посланный ими человек не успел подкупить царского телохранителя. Но отчего же он так рассчитывал на удачу, отчего был уверен, что ему удастся подкупить царского раба? У жрецов есть много способов заставить человека исполнить их желание. Теперь же поздно сокрушаться о том, что не сделано. Эйе совершил свой выбор, Эйе делает знак, и одна шеренга телохранителей мгновенно сменяется другой. Их величества даже не обернулись, ибо не могли знать, что от них отступила смерть. У кого из тех, кто остался стоять, бешено застучало сердце, дрогнула рука, сорвались с уст проклятия? Скоро мне будет известно имя этого человека, скоро я получу возможность взглянуть в его горящие ненавистью глаза, скоро прикажу подвергнуть его самым страшным мукам, которые только в силах изобрести человеческий ум. Смею ли я подвергнуть этого человека чудовищным мучениям, если колебался сам, зная, что в моих руках жизнь фараона?

Но верность Эйе царскому дому безгранична. Верность, основанная на молочном родстве, верность, в основе которой древний завет подчинения верховным владыкам, верности, питающаяся любовью к детям, которых нет у старого Эйе. Эйе будет молчать о своей верности, пока не настанет его время... Когда на смену Эхнатону придёт его младший брат, в мире всё будет по-иному. Но возраст даёт себя знать, в жаркую погоду, когда небо плавится от полуденного гнева Сохмет, начинает покалывать сердце и перед глазами плывут красные круги. Сегодня было слишком много волнений, сегодня Эйе должен дать отдых своим напряжённым чувствам, смятенным мыслям. Получив достойную награду из рук их величеств — обыкновенную, не ту, которую дают в благодарность за спасение от смерти, — Эйе удаляется в свои прохладные покои, где рождаются его мысли, изменяющие направление пути Кемет, где зреет его великий гнев и великая обида... И горечь, ибо он видит, как покрывается чёрными язвами тело Кемет.


* * *

Молодой фараон-соправитель Хефер-нефру-атон снова был болен, тяжело болен, и снова я поил его настоем из целебных трав, и снова у ложа его сидела юная Меритатон, теперь уже его жена, которой не приходилось мешать осыпать возлюбленного нежными ласками. Когда-то я делал это по приказу фараона, а тот — исполняя желание Кийи. Теперь не было Кийи, презренной женщины, но не было в жизни Эхнатона и царицы, преданной и несчастной Нефр-эт. Всё чаще овладевала им тёмная и грозная тоска, лишавшая крепости его мышцы, туманившая печалью его глаза, иссушающая его мозг. Он больше не покидал своего любимого дворца в центре Ахетатона, подарил Северный дворец брату-соправителю, а маленький разукрашенный дворец на юге столицы, в котором прежде жила Кийа — третьей своей дочери, Анхесенпаатон, любимой. Но тоска его не была тоской по изгнанной им самим возлюбленной, он и не думал о ней, как не думал обо всех тех бесчисленных прежних любимцах, которых вдруг, внезапно, отдалял от себя. Кемет уходила из его. рук, как песок меж пальцев, былое могущество Кемет растворялось в тучах песка под копытами ливийских и арамейских коней. Окружив себя новой знатью, фараон не уничтожил старой, сменив соправителя, он уже не мог быть оправданным на суде жрецов Кемет, отдалившись от царицы, он изменил своей клятве, начертанной на пограничных плитах Ахетатона. И не было во всём мире владыки, чья власть была бы могущественнее и призрачнее власти сына царственного Солнца, мечтателя и безумца Эхнатона, на которого всё чаще нападали приступы его страшной болезни, и она, эта болезнь, уже не казалась благословением богов никому, даже бесконечно преданной, бесконечно любящей Нефр-эт. В день, предшествующий шестнадцатому празднованию его восхождения на престол, он призвал меня к себе, заставив покинуть страдающего от жестокой боли в сердце Хефер-нефру-атона. Он был в ярости, он проклинал Хоремхеба, осмелившегося в очередной раз просить разрешения пустить в ход войска на северо-восточных границах Кемет, он проклинал нерадивых чиновников, обогащающих свои дома непрестанно за счёт царской казны, он гневался на Туту и на Маху, от его имени пытавшихся спасти торговлю с Вавилоном и Ханааном, он гневался на тех, кто осмеливался предупреждать его об опасности, и на тех, кто уверял его в том, что никогда ещё Кемет не была так сильна и могущественна. Казалось, фараон стоит по щиколотку в цветах, так живо были они изображены искусным художником на полу царского покоя, казалось, что золотые сандалии фараона ожесточённо топчут эти цветы. Эхнатон нервно переминался с ноги на ногу, покусывая губы, беспрестанно теребил подвески драгоценного ожерелья. Мне приходилось ждать, когда ярость фараона наконец найдёт выход в потоке громких бессвязных слов, это должно было случиться, ибо лицо владыки постепенно багровело, чёрные глаза блестели ярко и зло. Впрочем, я делал то же, что и всегда — спокойно ждал, скрестив руки на груди, ждал молча, пока фараон обратится ко мне. Наконец он не вы держал, бросился к окну, резко отодвинул завесу из разноцветного тростника, целый поток солнечных лучей хлынул в покой и превратил расписной его пол в подобие настоящего луга, цветущего луга с трепетной и трогательной жизнью лепестков, листьев, насекомых, подлинный луг, а не призрачный цветочный ковёр далёкого загробного царства. Некоторое время Эхнатон будто дышал солнечными лучами, вбирая их в себя, как истомившаяся от засухи земля принимает благословение Хапи, и когда обратился ко мне, лицо его было уже более спокойно, только яркий румянец на скулах выдавал недавнюю, с трудом удержанную бурю.

— Эйе, что происходит во дворце? Что творится в Кемет? Говорят, что я поддаюсь нечестивым народам Сати[85]? Это всё Хоремхеб! Говорят, что царская казна пустеет из-за того, что полнится казна Дома Солнца? Говорят, что я оскорбляю иноземных царей из-за того, что золото нужно мне самому для прославления царствования моего и моего отца?

— Это так, твоё величество. Так говорят.

— И ты молчишь, Эйе, и позволяешь говорить?

— Что я могу сделать, твоё величество?

— Твой язык подобен змее — когда она спит, она только ужасна, но когда просыпается, может ужалить смертельно! Придворные ропщут, и змея спит. Чёрный яд изливается на корону великих фараонов, и змея...

— Наблюдает спокойно за вознёй скорпионов, твоё величество.

Эхнатон сделал быстрое движение, и золотая подвеска, хрустнув, осталась в его руке. Казалось, он должен был отбросить её, но длинные пальцы впились в тонкую золотую птицу, как когти беспощадного льва, и не выпускали добычи. Нельзя было сейчас говорить с ним как с разумным правителем, даже просто разумным человеком, но я сказал ему:

— Твоё величество, ошибиться может и великий, но мудрый умеет признать это, мудрый превыше толпы, ибо знает её слабости, знает, что подножием трона служат неджесы[86], простые писцы, воины, художники. Сделай хотя бы один шаг, твоё величество, покажись в Доме Солнца вместе с царицей Нефр-эт...

— Никогда!

Как нож, бросил Эхнатон это короткое и жестокое слово, и оно вонзилось в тишину солнечного покоя, безжалостно рассекло её и отдалось многократным эхом. «Нет, нет! Никогда!» Даже для меня это было неожиданно, и эта глухая ярость ясно сказала мне: фараон болен, фараон медленно убивает себя своей яростью, жизнь фараона может оборваться внезапно... Пользуясь всеми своими правами, почти божественными, я положил руку на плечо Эхнатона и ощутил дрожь, бьющую тело владыки Кемет.

— Твоё величество, мудрость никогда не облекалась первым словом, готовым сорваться с уст. Прости своего верного Эйе, но я скажу тебе, что гнев твой безрассуден. Ты силён и могуч, как твой великий отец, но есть место на земле, куда не могут проникнуть даже лучи царственного Солнца...

— Какое же это место, Эйе?

Фараон дышал тяжело, скарабей на его груди вздрагивал, как живой, и губы владыки были белы от ярости. Но я был спокоен, и ответ мой был спокойным.

— Человеческое сердце, полное тёмных тайн, человеческое сердце, великий Эхнатон. Никогда нельзя изведать до конца человеческое сердце, даже если это сердце обыкновенного неджеса. Ты никогда не думал о том, что изображения древних богов можно стереть с каменных плит, но нельзя уничтожить их в сердцах людей, питающихся благословением Хапи. Но теперь ещё не поздно, твоё величество, всё или почти всё можно исправить, власть Великого Дома по-прежнему нерушима, тяготы власти разделяет с тобой твой царственный брат, кроткий нрав которого может смягчить гневающихся...

Фараон откинул голову назад резким, почти судорожным движением, стал хватать воздух побелевшими губами. Длинная шея выгнулась и напряглась, руки беспомощно зашарили по воздуху, ища невидимой опоры, и страшная судорога сжала тело Эхнатона, бросила его оземь, на цветущий луг, утопающий в солнечном свете. Не раз был я свидетелем таких припадков, но сегодняшний был особенно ужасен. Из горла Эхнатона вырывались страшные хрипы, и со стороны могло показаться, что Эйе смыкает пальцы на шее доброго властителя Кемет... Но он только помогал, оберегая фараона от удушья, ибо верность его царскому дому была безгранична и была сильнее его великой обиды. Постепенно судорога стала слабее, хрипы тише, и вот уже фараон распростёрся на полу, как человек, отдыхающий после тяжёлого труда, глаза его были закрыты, но дыхание становилось ровнее, и только мускулы всё ещё были сведены, и лёгкая дрожь пробегала по его телу. Стоя на коленях рядом с Эхнатоном, я разжал его пальцы, вынул из них золотую птицу. Мягкий металл легко поддался необузданной ярости фараона, шея птицы была надломлена. Долго рассматривал я эту птицу, держа на ладони... Не то ли произошло с фараоном, повелителем Кемет, бесстрашным и могущественным Эхнатоном? Вера его сломлена, спина его согнулась под бременем тяжких забот, слишком слабое, болезненное тело не выдерживает страшного напряжения. Годы борьбы и страстной веры в могущество царственного Солнца отступали перед призраком страшной гибели Кемет и казались бесплодными, просто-напросто смытыми с папируса, на котором фараон медленно и тщательно, день за днём, выписывал строки своей необыкновенной судьбы. И я знал, что всё чаще приходила к нему мысль, обжигавшая огненным дыханием Сетха — мысль о бесплодности этой борьбы, о тщете его усилий. Он мог бы царствовать, как его отец по плоти, царствовать спокойно, величаво, наслаждаясь головокружительной властью доброго бога, владыки Обеих Земель. Как ни убеждал он себя в том, что наглые правители дальних степатов всё больше и больше расшатывают царский трон, всё же власть Великого Дома в стране Кемет была достаточно сильна, чтобы слыть нерушимой. Зачем, во имя чего пожертвовал он собственным покоем и покоем своей семьи, всеми благами мирного царствования, а быть может, и загробным блаженством? Когда-то он знал ответ, не только сомнение, но даже тень колебания представлялась ему чем-то невозможным. Атон, великий Атон! Но теперь уже и солнечный диск был не в силах разрушить тьму, порождённую его светом, тьма сгущалась в груди Эхнатона, наполняла её. Когда эта тьма дойдёт до горла, она задушит фараона, как душит утопающего беспощадная тёмная вода... Если бы знали враги Эхнатона, как тяжело он болен и как беспомощен во время припадков своей странной болезни! Узкий серебряный кинжал, разомкнувший зубы фараона, легко мог бы войти в его сердце. Но верность Эйе безгранична, ибо не пришло ещё его время. Он мог бы быть моим сыном, этот странный и великий Эхнатон! Когда-то, будучи маленьким царевичем, слушал он мои сказки о стране Волшебного Змея, о волшебнике из Джахи, об отважном Синухете. Тогда царевич Аменхотеп слушал, затаив дыхание, и глаза у него были такие же, как сейчас, когда он открыл их после припадка своей страшной болезни — пристальные и страдающие, и в то же время словно обращённые внутрь, в глубину собственного Ба. И я сказал ему, помогая подняться:

— Твоё величество, ты должен беречь свои силы, только крепкие руки могут удержать руль управления великой страной. Побереги себя, твоё величество, усмири своё сердце, дай ему успокоиться дыханием северного ветра...

Он опустился в кресло, сжимая руками виски, и был он всё ещё похож на царевича Аменхотепа, некрасивого и болезненного, нелюбимого в семье. Я подал ему прохладного виноградного вина в маленькой серебряной чаше, и он осушил её до дна, устало прикрыв глаза. Приложив руку к его груди, я услышал, что сердце его бьётся уже спокойно. И я сказал ему, утешая, как утешал бы маленького царевича Аменхотепа:

— Твоё величество, тебе нужно отдохнуть, тебе нужно успокоиться. Смотри, твой великий отец здесь, он с печалью взирает на своего сына...

Да, Атон был здесь, золотая пряжа солнечных лучей обвивала покой, лежала на полу у ног фараона, мягко окутывала его грудь и плечи, касалась утомлённого лица. И всё же было тяжело, плохо, и сквозь тонкое золото проглядывала сгущавшаяся тьма.

— Эйе, мне нужен твой совет, я хочу услышать правдивые слова, я хочу погрузить своё сердце в истину твоих речей. Когда придётся сойти в Аменти, моё место на престоле Кемет опустеет, моё государство... — Говорил он с трудом, будто каждое слово причиняло ему боль, будто был он ранен в самое сердце, — моё государство погрузится во мрак, всё, что дал мне свершить всемогущий, погибнет. Кто сможет продолжить начатое мною, Эйе? Кто?

— Никто, твоё величество.

Он резко поднял голову, и в глазах его я увидел ярость и мгновенный суеверный ужас. Слишком страшно прозвучали мои слова даже для этого могущественного человека! Он услышал то, что должен был услышать, ибо в моих словах была истина, и он понял, что это приговор, беспощадный приговор его многолетней борьбе, предвестие неизбежного поражения Эхнатона, пусть даже мёртвого. Но в глубине сердца знал он, что это правда... Кто, кто после него сможет удержать лавину многобожия, которая до сих пор сдерживается его дрожащей от напряжения рукой? Тот, кто взойдёт на трон Кемет после него, не продержится и трёх дней, если только не будет столь же сильным, как Эхнатон, или если не отречётся от всемогущего царственного Солнца. Только один человек во всём мире был бы способен продолжить его борьбу, и человек этот — его нерождённый сын, сын, которого он ждал столько лет, ждал жадно и страстно, ждал так, что, казалось, отдавал ему, нерождённому, свою кровь, живую силу своего тела. Но сына нет и, наверное, не будет, ибо даже Кийа, которую любил он безумно и страстно, обманула его надежды. И когда он умрёт, над страной Кемет погаснет солнце... Часто приходилось мне молчать, слишком часто и подолгу, но именно это и придавало вес моим словам, когда я нарушал вынужденное или обдуманное безмолвие. Слишком хорошо знал я Эхнатона, так хорошо, что порой мог читать его мысли, но сейчас мне не хотелось делать этого. Я счёл за благо оторвать его от мучительных раздумий, заговорил о здоровье его величества Хефер-нефру-атона, об успехах царевича Тутанхатона, о благотворном воздействии курений кифи на утомлённый мозг, о приготовлениях к торжественному празднеству во Дворе Солнца, втором великом храме Ахетатона. И он слушал меня, но так, как слушал когда-то маленький царевич Аменхотеп сказки о Волшебном Змее. Ибо всё происходящее уже уплывало от него, ибо то, что казалось будущим, становилось прошлым, не успев побыть настоящим.


* * *

Жрец Мернепта был доволен успехами своего воспитанника, гордился ими. У десятилетнего царевича был прекрасный почерк, знаки древнего письма под его рукой были красивы и изящны. Легко и свободно говорил он на аккадском и арамейском языке, владел языком фенеху, красиво, как и подобает отпрыску царского дома, говорил на языке Кемет, древнем и новом. И Мернепта не приходилось напоминать ему старинную поговорку, что красивая речь дороже драгоценного камня, хотя Эхнатон и хотел, чтобы язык в его государстве стал проще и свободнее от древних образцов. Царевич Тутанхатон, обладая изумительной памятью, легко запоминал поучения и гимны; но больше всего он любил стихи, древние песни воинов, рассказы о великих победах своих царственных предков. Поднимаясь вместе со своим наставником на плоскую крышу храма, он легко находил созвездия, называл их, свободно определял по звёздам любой час ночи. Потомки Аменхотепа III были способны к наукам, по праву могли гордиться своими знаниями, и мальчик Тутанхатон не был исключением. Но было одно, в чём он не знал себе равных — искусство изображать растения и животных с такой силой и с таким правдоподобием, что любой художник мог бы гордиться такой работой. И вот все во дворце стали замечать, что чаще всего юный царевич рисует для царевны Анхесенпаатон, любимой дочери великого фараона. Даже на песке рисовал он для неё быстроногих коней, могучих львов, тонкокрылых птиц. Анхесенпаатон смотрела с улыбкой, и это была улыбка её матери, гордой красавицы Нефр-эт, улыбка Нефр-эт в те времена, когда она была счастлива и любима. Не запоют ли через несколько лет во дворце свадебные флейты, думал я, замечая порой то руку Анхесенпаатон в руке Тутанхатона, то влажный цветок лотоса, который она прижимала к груди, то внезапный румянец на щеках царевича, когда он встречался взглядом с красивой изящной девочкой. Царица Нефр-эт смотрела грустно, мудро улыбалась. Как хороши были оба, как напоминали они древние изображения Осириса и Исиды, радующихся своей любви! Как нежно расцветало в роскошном дворце фараона чудесное гранатовое деревце, как усыпали его ветви цветы первой чистой любви! И я, старый Эйе, смотрел на царственных детей и думал о них, и тревожился за них, ибо верность моя царскому дому была безгранична, ибо эти дети были и моими детьми, и за них болело моё одинокое сердце, уже готовящееся упасть на весы Осириса. Ничто на свете не могло помешать любви рождаться и расцветать даже здесь, в тени царского венца, в тени, рождённой царственным Солнцем, во дворце, где великие страдания разрывали сердца мятущегося фараона и покинутой им жены, где робкое Ба фараона-соправителя Хефер-нефру-атона изнывало от непосильного бремени, где жила ещё тень жаркой красавицы Кийи, так долго державшей в своих руках нити управления Кемет. Мернепта, старый, жрец Мернепта, ревниво оберегал от посторонних глаз эту маленькую любовь, таящуюся под густыми длинными ресницами Тутанхатона, под застенчивой улыбкой Анхесенпаатон. Должно быть, он, как и я, питал к этим детям отеческую любовь, должно быть, боялся, чтобы им не стали чинить препятствий. А дети сами выдавали себя — взглядом, улыбкой, жестом, непрошеным румянцем. Признаюсь, и в моё сердце закрадывался страх, когда я смотрел на них, ибо их счастье было слишком чистым и ярким, чтобы быть долговечным. Знал ли Эхнатон о любви Тутанхатона к своей дочери или нет, но он почти не замечал юного царевича, глядел поверх его головы — быть может, потому, что мальчик слишком остро напоминал ему о нерождённом сыне? Тутанхатона любили, не было человека, которому он был бы безразличен или неприятен. Поистине, то был счастливый мальчик, одарённый всеми дарами семи Хатхор, и только одного недоставало ему — любви могущественного фараона, на которого он взирал с трепетом и восхищением. Была царица Нефр-эт, не ставшая матерью, но нежная и добрая, погруженная в своё горе и в своё одиночество, был царевич Джхутимес, в котором юный Тутанхатон нашёл друга, и были оберегающие руки жреца Мернепта, ревнивые и ласковые, воплотившие всю любовь, которой много было в его сердце и которой не суждено было излиться до конца в любви к царице Тэйе. И всё же тревога не оставляла меня, верного Эйе, не умевшего выразить свою любовь. Боги сделали так, что в нужный час я смог спасти детей от гибельного гнева фараона, боги сделали так, что дети не узнали об этом. В тот вечер Эхнатон пожелал говорить со мною в саду, наедине, вдали от людских ушей и глаз, в тот вечер он был скорее грозен, чем печален, и во время трапезы все хранили угрюмое молчание. Мы, двое, не вкушавших рыбы[87], едва перемолвились между собой, молодой фараон-соправитель, ещё не оправившийся от болезни, не поднимал глаз, словно боялся, что Эхнатон обратится к нему, и только Анхесенпаатон и Тутанхатон, сидевшие неподалёку друг от друга, переглядывались и улыбались из-за краешков серебряных чаш, подносимых к губам. После трапезы Эхнатон повелел мне остаться рядом с ним, и мы вышли в сад, сопровождаемые безмолвными тенями телохранителей-кушитов, тела которых сливались с темнотой. Фараон бросал в тишину ночи резкие, злые слова, клеймящие слабость и изнеженность брата-соправителя, неумеренную энергию Хоремхеба, горькую гордость царицы. Он не спрашивал совета и не ждал ответных слов, он лишь говорил, часто касаясь рукой скарабея, висевшего на груди, под которым билось измученное сердце. И вдруг он остановился неподалёку от цветника, откуда слышались тихие нежные голоса, голоса мальчика и девочки, такие ласковые, не похожие на его голос. Он сделал мне знак молчать, и мы приблизились безмолвно, почти бесшумно, и увидели Тутанхатона и Анхесенпаатон, стоявших так близко друг от друга, что её локон касался его косички. Рука её лежала в его руке, и они смотрели на крохотную зелёную звезду, мерцавшую в чашечке цветка, живую звезду, такую яркую, что она казалась осколком солнечного луча.

— Это великий Атон посылает нам свой свет, — сказала царевна, и Тутанхатон важно кивнул, подтверждая истинность её слов.

— Великий Атон, уходя за горизонт, не забывает своих детей, моя Анхесенпаатон.

— Неужели он никогда не спит в своих небесных чертогах?

— Наверное, не спит. Жизнь прекратилась бы, если бы великий властитель мира сомкнул глаза, и ночь была бы холодна, как самый холодный камень. Но даже если так, — с неожиданной горячностью сказал Тутанхатон, — я согрел бы тебя теплом моего сердца, светом моих глаз. Если бы тьма покрыла мир и мы не могли бы видеть друг друга, если бы даже мы оказались по разные стороны Великой пустыни, если бы настала великая засуха и высохли бы все реки и колодцы, я нашёл бы тебя, я обнял бы тебя. И только если бы ты сама отвергла меня, если бы запретила быть рядом с тобой, только тогда я остался бы на месте, стал бы подобен кедру, которому никогда не покинуть своих корней. Но ведь ты не захотела бы этого?

Анхесенпаатон отрицательно покачала головой, и её рука в руке Тутанхатона ответила ему нежным пожатием.

— Великий Атон благословит нас, сестра, ведь даже ночью он посылает нам свет в этой маленькой звезде! — Тутанхатон протянул руку к цветку, в котором таилось волшебство живого светящегося существа, и звезда, точно по мановению волшебного жезла, погасла, но тотчас же вспыхнула снова на ладони мальчика. Потом она засияла так же тихо и таинственно на ладони Анхесенпаатон. А потом они, улыбнувшись друг другу, осторожно пересадили светляка на розовый куст, и волшебство кончилось. Но было другое — тишина ночи, сладостное дыхание северного ветра, нежность ласковых рук. И безмолвие нашего присутствия придавало встрече влюблённых детей опасность и жгучую сладость настоящей любви.

— Любимая! — прошептал Тутанхатон и привлёк царевну к себе, совсем так, как это делали взрослые. И она тоже прижалась головой к его груди, как это делали взрослые, вздохнула блаженно и сладко, как вздыхала в объятиях Эхнатона Кийа, как когда-то Нефр-эт. Глаза фараона сузились, и неожиданная ярость исказила его лицо. Казалось, что вот сейчас он шагнёт вперёд и резким движением оттолкнёт Тутанхатона от своей дочери. Что привело его в такую ярость? Какая-то внезапная мысль, подобная порыву ветра, мысль, которую я не смог угадать, не сумел прочесть в сузившихся глазах фараона, в его внезапно сжавшихся пальцах, в резком движении, которое могло бы выдать наше присутствие. И я спросил тихо, одними губами:

— Что с тобой, твоё величество?

Совсем тих был мой шёпот, едва слышен, но под ночными звёздами и он показался громким, способным разом нарушить торжественную тишину ночи. Эхнатон услышал его и отступил назад, ярость внезапно отхлынула от его лица, и он показался мне враз постаревшим и больным. Он повернулся и сделал мне знак следовать за ним, пошёл по узкой дорожке между цветущими зарослями кустарника, маленький, тщедушный человек, вдруг поддавшийся низкой человеческой слабости. Дети не услышали, не обернулись испуганно в нашу сторону, они и не заглядывали в глубокое зеркало ночной темноты, смотрели только друг на друга. А мы уходили от них, всё дальше и дальше, и остановились под развесистой сикоморой, листья которой мерцали таинственным отблеском малахита. Я думал о том, что с ним происходит, была ли то отцовская ревность или новый наговор очередной наложницы, которому Эхнатон мог поддаться так безумно и внезапно. Тогда, когда глазам его предстала робкая любовь Хефер-нефру-атона и Меритатон, он исполнял прежде всего желание Кийи, жестокой, своевольной красавицы. Останься в живых вторая дочь, царевна Макетатон, она сейчас, вероятно, тоже была бы замужем. Теперь и Анхесенпаатон, его любимая дочь, уходила от него, кончалась его безраздельная власть над нею, над сердцем её, над её помыслами. И власти над Тутанхатоном тоже приходил конец, ибо мальчик, который полюбил — уже мужчина. А настоящий мужчина уже не может принадлежать никому, кроме той, кому отдано его сердце, чья голова лежит на его груди, ибо любят единожды, единожды отдают своё сердце на золотые весы Хатхор. Но Эхнатон был не только отцом, он был фараоном, и ярость его была яростью владыки Обеих Земель. И я осмелился вновь спросить его, видя, что он погружен в невесёлые думы:

— Что случилось с тобой, твоё величество?

Эхнатон поднял голову, и глаза у него были совсем измученные и больные. И ответил он тихо, почти изумлённо:

— Что со мной? Мне хотелось ударить его, Эйе...

Ответ его не удивил меня, я видел это воочию на его лице, когда мы стояли, скрытые цветущим кустарником. Не удивило и то, что задышал он тяжело, прерывисто, что закрыл ладонью глаза. Ба его вздрогнуло, заметалось, буря вновь разрасталась в его груди и искала выхода, но облеклась она тихими, беспомощными словами, похожими на глубокий вздох.

— Каждый женившийся на моей дочери, Эйе, приближается к трону. Все они окружают меня, всё теснее обступают меня. И я уже не верю никому, кто приближается к моим дочерям...

— Ты ошибаешься, твоё величество.

— Ошибаюсь? — Не возмущался он, только спрашивал. — Ты думаешь, ошибаюсь, Эйе?

— Власть твоя велика, твоё величество. Но власть опасна, ибо она может вызвать злое желание воспользоваться ею. Ты легко можешь разлучить Тутанхатона с твоей дочерью, но поступишь ли ты так, как должно поступать мудрому и справедливому отцу? Эти дети не могут думать о троне, им неведом яд великой власти, всю свою жизнь проживут они в роскоши и довольстве, проводя время в твоих садах и вкушая плоды с твоих деревьев. Злой дух внушил тебе эту мысль, проси своего великого отца, чтобы он отогнал от тебя злые чары...

— Отец? Он устал, Эйе. Он глух к моим мольбам, слух его закрыт для моих речей. Он уходит за горизонт и оставляет меня в беспросветной тьме, и во мне начинают звучать голоса поверженных богов...

Он замолчал и опустил голову, и жалость к нему всколыхнула глубины моего Ба, ибо сейчас он был не более чем слабым и больным человеком. Внезапная ярость его была не случайна, то был голос поверженного им Сетха, голос жестокости, которая причиняла больше страданий, чем унизительная слабость. Когда явилось это чувство, когда отравило его ядом власти, превышающей власть всех его предков? Быть может, в день смерти отца, великого Аменхотепа III, когда кто-то из придворных впервые распростёрся у ног наследника, почтительно именуя его фараоном? Быть может, тогда ему тоже захотелось ударить человека, который вчера лишь мог пройти мимо него, ограничившись небрежным поклоном, или снисходительно улыбнуться, увидев, как жрец-наставник выписывает своей палкой замысловатые письмена на спине нерадивого царевича? Губы его зашептали молитву Атону, и, должно быть, он действительно ошибался, потому что Атон пришёл, Атон услышал его зов, Атон зажёг в груди фараона маленькое солнце и заставил согреться его кровь. Злые духи тьмы, а может быть, низвергнутые им боги хотели отомстить ему, омрачить счастье его доброты, они набросились на него — беспощадные, безмолвные враги, не имеющие облика, тень от тени его гнева, впились в его сердце острыми зубами, потянули его за собой на дно тёмной и бурной реки, что зовётся человеческой яростью. Но могучим усилием воли, а быть может, и благодаря моим спокойным словам, он вырвался из их когтей, и силы добра вновь простёрли свою власть над его Ба. Таков был он, этот странный человек, обладающий холодным разумом и способный быть безумным, пылать, как жертвенный факел, и быть холодным и далёким, подобно горным вершинам. И он сказал мне:

— Они слишком юны, пусть наслаждаются радостями любви, пусть время само отмерит им срок верности. Меня тревожит только одно, Эйе: когда я уйду, сияние славы Атона погаснет, этим детям не под силу быть опорой Дома Солнца. Когда мой брат сменит меня на престоле Кемет? Никто не знает предназначенных сроков, но сердце говорит мне, что вместе со мной угаснет и блеск царственного Солнца...

— Твой брат совсем ещё юн, твоё величество, а ты ещё молод. Великий отец сохранит тебя на престоле Кемет, он не устанет оберегать своего сына...

— Мой брат родился, когда ещё были живы старые боги. Ещё жив херхеб[88], давший ему имя Сменхкара, живы жрецы, призывавшие на него благословение семи Хатхор. Лучи Атона не успели так глубоко проникнуть в его сердце, как в моё....

— Но и тебя нарекли именем Аменхотеп, твоё величество.

— Не напоминай мне об этом! — Глаза его сверкнули гневом, мгновенная вспышка озарила всё лицо. — Я уничтожил это имя, я уничтожил Амона! Я говорю тебе, Эйе, мой брат слишком слаб, чтобы стать опорой Дома Солнца. Кто будет с ним рядом? Может быть, Хоремхеб?

— Ты можешь положиться на меня, твоё величество.

— Знаю! Знаю, Эйе! Но ты уже стар, а я чувствую, что мои силы на исходе. Разве не были удивлены люди моего дворца, когда я решил назначить себе соправителя? Мой отец сделал это, когда срок его жизни превысил семьдесят лет. Но я чувствовал, что должен сделать это, должен... У меня нет сына, Эйе. У меня больше никогда не будет сына...

— Митаннийская царевна носит в своём чреве ребёнка, твоё величество.

— Ты знаешь это от управителя моего женского дома? Пусть так, но всемогущий отец не откликнется на мою мольбу. Если бы он пожелал, царица Нефр-эт родила бы сына. Если бы он пожелал, Кийа...

Он резко оборвал себя, словно зачеркнул нечаянно произнесённое имя. Никто в Ахетатоне не слыхал о Кийе с тех пор, как она исчезла из своего маленького дворца. Вероятно, она бежала в Ибу[89] или в один из дальних степатов, но в сердце фараона её уже не было. И что значила по сравнению с этими женщинами митаннийская царевна?

— Одно скажу тебе, Эйе: счастлив тот, кто будет далёк от трона Кемет в те дни, когда не станет Эхнатона. Счастливы Джхутимес и Тутанхатон, счастливы мои дочери, все, кроме Меритатон, которой труднее будет, чем Нефр-эт. Я долго всматривался в изображения Нефр-эт и Меритатон в мастерской скульптора Хесира. Они очень похожи, но дочь слабее, нежнее. А ведь быть женой фараона нелегко... — Я изумлённо поднял брови, но Эхнатон продолжал невозмутимо: — Ты был в мастерской Хесира? Видел его дочь? Красавица! Она могла бы стать прислужницей одной из царевен. Жаль только, что носит имя старой богини[90]...

БЕНАМУТ, ДОЧЬ СКУЛЬПТОРА ХЕСИРА


Отец мой, сын художника Ани из Анхаба[91], был искуснейшим скульптором, скульптором волей покровителей скульпторов Пта и Сохмет, как говорили ещё совсем недавно, или, как говорили теперь, волей всемогущего Атона. Но сам он не мог оценить в полной мере милостей солнечного божества, ибо он был слеп, ибо в глазах его царила богиня ночи Нут. Он ослеп внезапно, в один день, высекая из камня статую Инпу[92], и если бы его величество Эхнатон — да будет он жив, цел и здоров! — узнал об этом, он счёл бы это доказательством могущества Атона, превосходства его над иными богами... Но его величество не знал этого, а знал только, что из-под резца скульптора Хесира выходят превосходные статуи и бюсты, самые достоверные изображения людей, какие когда-либо видела не обделённая талантливыми сыновьями страна Кемет. И мастерство моего отца заставило его величество разрешить скульптору неслыханную дерзость, против которой восстали все жрецы, ибо со времён правления Сетха не было такого, чтобы простой смертный, мастеровой, касался лица живого бога. Но слепой мастер коснулся, коснулся губ фараона, тяжёлых век, слишком тяжёлого подбородка, длинной и чересчур выгнутой шеи. Но зато его величество смог увидеть воплощённое в камне отражение в гладко отполированном серебряном зеркале. Каменный фараон был печален, задумчив, молчалив, но ощущалась грозная сила в прищуре его глаз, в складке у рта, в линии подбородка. Это был живой фараон, живой бог, но ещё важнее — живой человек. Долго смотрел его величество на своего каменного двойника, смотрел пристально, отступая немного назад, откидывая голову, прищуриваясь и вновь широко раскрывая глаза. И его величество сказал: «Я доволен тобою, Хесира!»

А после случилось то, что случилось, и никто не был властен изменить предначертания богов.

Его величество — да будет он жив, цел и здоров! — повелел всем членам своей семьи покорно подставлять свои лица чутким пальцам скульптора, какой бы позы, сколько бы времени ни потребовал Хесира. Его величество пожелал видеть изображения всех членов своей семьи, и с тех пор пальцы моего незрячего отца касались нежных щёк царских дочерей, гладили юношеский пушок на лице его высочества Нефр-нефру-атона, скользили по гибкой шее царицы Нефр-эт. А после они были принуждены касаться пухлых губ и миндалевидных глаз жгучей красавицы Кийи, любимой жены его величества, которая одна из всех не любила подставлять лицо под прикосновения царского скульптора. Может быть, боялась она, что они раскроют тайну её Ба? Мы жили неподалёку от дворца, в доме, при котором была мастерская, и благодаря желанию его величества у нас были рабы и слуги и обилие всякой превосходнейшей пищи. Отец работал много, больше, чем какой-либо иной скульптор в Ахетатоне, и работа в его мастерской кипела с раннего утра до позднего вечера.

Моя мать умерла, когда я была ещё в колыбели, и я никогда не видела её живой, только в камне. В детстве я подолгу смотрела на красивое печальное лицо, прижималась щекой к шершавому розовому песчанику, приносила матери фрукты, цветы, свежий хлеб. Она благосклонно принимала дары, и в рассветных лучах казалось, что уголки её губ скрывают улыбку. Должно быть, она была счастливой, очень счастливой, ведь она была женой такого человека, как мой отец, и её сёстры, иногда навещавшие нас, говорили мне об этом. Люди могли лгать, камень не лгал. Она смотрела с лёгкой печалью и светлой улыбкой, наблюдала за тем, что творится в доме, и дарила нас тихой радостью блаженных, пребывающих на полях Налу. Она вышла замуж за моего отца согласно горячему желанию своего сердца и была ему верной помощницей, когда Нут накинула на него своё чёрное покрывало. Должно быть, это она научила меня помогать отцу так, чтобы он как можно меньше замечал это, чтобы помощь была ненавязчивой и незаметной. Это она пододвигала к нему резец, когда он беспомощно шарил рукой по воздуху, стараясь найти его. Это она, заметив, что кто-то из работников оставил посреди двора ведро с известью или глиной, бесшумно бежала впереди идущего в том же направлении отца и убирала с его пути досадную помеху. Благодаря ей я научилась делать всё это так, чтобы отец ничего не замечал и не понимал, как часто ему помогают. Для меня не было в мире человека дороже моего отца, и я чувствовала себя и сестрой его и матерью, когда помогала ему изо дня в день и видела, какие чудесные вещи выходят из-под его рук. Ничто в мире не могло нарушить нашего спокойствия, ибо оно было спокойствием наших сердец, ибо радость нашей жизни была радостью нашей любви. Много раз отец мог привести в дом новую жену, ибо он был ещё молод и хорош собой, но он не делал этого. Порой он говорил о том, что скоро я выйду замуж и покину его, и в голосе его слышалась грусть, тихая и лёгкая, как шелест тростника, но покинуть его казалось мне невозможным, и я говорила ему об этом. Тогда рука его ласково касалась моей головы, и мне было радостно и грустно, так, что сердце разрывалось от смутных, тревожных и всё же прекрасных чувств. Мне говорили, что я красива, и отец, коснувшись моего лица, подтверждал это. Но что значила моя красота по сравнению с красотой каменных изображений, которых так много было в обширной мастерской! Я так привыкла к ним, что порой проходила равнодушно мимо изображения его величества, его дочерей, его прекрасной жены. Только один раз задержалась перед изображением мальчика с широко расставленными, добрыми и удивлёнными глазами. Никогда ещё не видела я такого лица, красивого, не отталкивающего слишком ослепительным блеском своей красоты, кроткого, но полного внутренней силы, открытого, ясного и в то же время немного задумчивого, застенчивого. Рука моя невольно потянулась к этому изображению, коснулась его щеки. Как звали этого мальчика? До сих пор я не видела его в мастерской отца, хотя он несомненно должен был приходить сюда. Я спросила у отца, как зовут этого мальчика и сколько ему лет. «Это царевич Тутанхатон, — ответил мне отец, — племянник его величества, и ему недавно минуло одиннадцать лет». Тутанхатон? Теперь, подходя к изображению, я называла его по имени. Он был младше меня на три года, я могла бы быть его старшей сестрой. Он снизошёл в мою жизнь, как нисходит на поля благословенный Хани. Если все люди были созданы из слёз бога Ра, этот мальчик был создан из самой чистой...

И вот настал день, когда я увидела его в мастерской отца. Его высочество был сосредоточен, серьёзен. Чуткие пальцы моего отца очертили контур его мягких губ, красивый разрез огромных глаз. Длинные, необыкновенно длинные ресницы осеняли эти глаза, и, должно быть, это они придавали их взгляду оттенок печальной задумчивости. Он был высок для своих лет, тонок, изящен. Как истинный представитель царского дома, носил он золотые ожерелья, искусно выделанные браслеты, широкий затканный золотом и разноцветным бисером пояс, блестящую диадему. Кожа у него была очень светлая, светлее моей. Он пришёл в сопровождении телохранителей и старого жреца, должно быть, своего наставника, человека с добрым и умным лицом. Он разглядывал всё вокруг, не скрывая восхищения, восторженно прижимая сжатые руки к груди. Голос у него был тихий, мягкий, мелодичный, он и сам казался таинственной музыкой, звучащей в глубине храма. Я наблюдала за ним из-за своей занавески. И вдруг мне безумно захотелось самой прикоснуться к этому лицу, провести кончиками пальцев по нежной гладкой щеке, коснуться длинных ресниц. И я стала говорить себе: нет-нет, нельзя, он царевич, он божественной крови, он далёк и недосягаем, как ночные звёзды, и счастье уже то, что можно видеть его. Но вдруг такая боль охватила неразумное сердце, что я сжалась за своей занавеской и заплакала. Чуткое ухо моего отца уловило этот звук, но уловил его и царевич — взволнованный, обернулся он в сторону занавески.

— Кто это? Мне послышался плач...

Глаза у него были такие, как воды Хапи в месяцы шему — тёмные, без блеска, только в зрачках, окружённых мелкими лучиками синеватого оттенка, изредка вспыхивал огонёк, как какая-нибудь звёздочка, глядящаяся с небес в зеркало великой реки. И когда я увидела их так близко, мне показалось, что всё вокруг перестало существовать и обратилось в эти глаза.

— Твоё высочество, это моя дочь Бенамут.

— Почему она плачет? Ты чем-нибудь обидел её? — Улыбка скользнула по лицу моего отца, мудрая, таинственная улыбка. Кто лучше него, того, кто знал всю сокровенную суть моего Ба, мог догадаться о том, что происходит? И мой отец сказал:

— Клянусь священным именем Атона, твоё высочество, в её слезах я неповинен.

Мне всегда казалось, что мой отец угадал в этом мальчике нечто, что было скрыто от остальных. Теперь я видела это воочию в его заботе о ком-то безвестном, кто тихо плакал за занавеской в мастерской скульптора. Его высочество Тутанхатон пожелал, чтобы я предстала перед ним.

— Твоё имя Бенамут? Отчего ты плачешь, что случилось с тобой?

Могла ли я объяснить ему, если и сама тогда не знала, что происходит со мной? Молча стояла я перед ним, стараясь сдержать слёзы. Но они всё текли и текли по моему лицу, из горьких превращаясь в счастливые. Отец пришёл мне на помощь, ласково сказал:

— Твоё высочество, Бенамут огорчена тем, что нечаянно разбила глиняную статуэтку, над которой я долго трудился. И хотя я утешал её и говорил, что мне нетрудно будет сделать такую же, она не нашла утешения в моих словах и продолжает оплакивать мою потерю.

Его высочество улыбнулся, и я улыбнулась сквозь слёзы и кивнула головой, чтобы подтвердить истинность слов отца.

Улыбнулся и жрец, стоявший за спиной мальчика, и от этих улыбок слёзы мои стали высыхать, словно и в самом деле были слезами маленького горя.

— Не плачь, — сказал его высочество, — возьми это ожерелье, носи его. Оно красивое и достойно твоей красоты.

Он снял со своей шеи ожерелье из золотых и фаянсовых бусин и подал мне, и его улыбка была ярче блеска золота. Упав на колени, я поблагодарила его высочество Тутанхатона за оказанную мне милость и прижала ожерелье к груди, и оно грело меня, как благодатные лучи солнца. Его высочество смотрел на меня, и я поняла, что понравилась ему. Нехорошо было так долго занимать внимание его высочества и отрывать от работы отца, и я поспешила удалиться, сопровождаемая взглядом и улыбкой царевича. Выйдя во двор мастерской, подняла я взор к небесам, посмотрела на солнце. Разве оно красивое? Золотое, яркое, жгучее — да, но не красивое, потому что в душе не возникает нежности, когда глядишь на него. Раньше были другие боги. И самый красивый из них — молодой Хор, сын Осириса, победитель злобного Сетха, Хор-красавец, Хор-чудо, Хор — воплощение благородства, ума, доброты. Теперь у Бенамут есть для него земное имя — Тутанхатон...


* * *

Этого молодого военачальника звали Кенна, он был старше меня на десять лет, он казался совсем юным, но на лице его уже был шрам от удара, нанесённого рукой кочевника хабиру, шрам, делавший его мужественнее, старше своих лет. Он был другом царевича Джхутимеса, был другом могучего полководца Хоремхеба. Его мать, достойная и почтенная Ренпет-нефр-эт, пожелала иметь изображение своего любимого сына, и он пришёл в мастерскую моего отца, где сразу же завязался дружеский и весёлый разговор. Пока отец работал, то касаясь лица Кенна, то отходя к своему рабочему столу, на котором изготовлял слепок из глины, Кенна рассказывал о последней победе Хоремхеба над кочевниками шасу[93]. Он не уставал превозносить мужество и неутомимость Хоремхеба и в этом был подобен царевичу Джхутимесу, восторженная любовь которого к первому полководцу Кемет была известна всем в Ахетатоне. Отец улыбался, слушая его, и мне, сидящей в углу мастерской и занятой перемешиванием глины, было весело.

— Кто говорит, что Кемет менее могущественна, чем во времена великого Джхутимеса? Кто говорит, что могут повториться времена владычества царей-чужеземцев[94]? Кто осмеливается утверждать, что дальние степаты могут отпасть от Кемет и обратиться в её злейших врагов? Я льву не пожелал бы оказаться в пустыне глаза в глаза с Хоремхебом!

Глаза молодого военачальника горели восторгом, и руки его творили в воздухе замысловатые жесты, как это свойственно жителям Сати. Но хотя в жилах Кенна не было ни капли чужеземной крови, он был подобен чужеземцам в восторженности и неумеренности своего преклонения перед любимым полководцем.

— Кто говорит, что могущество Кемет всего лишь призрак?

Отец мой опустил глаза, скрывая улыбку.

— Но ведь говорят, господин Кенна.

— Говорят бездельники, у которых языки что вымоченный папирус! Каждый, кто видел Хоремхеба в бою, скажет, что это ложь!

Отец поспешил унять горячность молодого воина:

— Не только в войне дело, господин Кенна. Разве торговля не важна? Царская казна пустеет, и даже если Хоремхеб захватит богатую добычу...

— Казна переполнится военной добычей Хоремхеба!

— Казна Дома Солнца, — тихо сказал отец.

В Ахетатоне, да, пожалуй, и во всей Кемет давно уже поговаривали о том, что его величество Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон тратит несметные сокровища на содержание и украшение своей столицы, особенно Дома Солнца. Не хотел ли он построить храм до небес, подобный вавилонским зиккуратам[95]? Ради этого его величество Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон готов был превратить в золото все богатые товары, прибывающие в Кемет, все богатые товары, предназначенные для торговли с соседними державами. И лицо молодого военачальника омрачилось, когда он услышал слова отца.

— Это так, Хесира! Это правда, воины устали глотать пыль и питаться колючей травой ради того, чтобы обогащались дворы Дома Солнца. Воины говорят об этом, и даже если ты знаешь...

— Не забывай, в моей мастерской бывают многие знатные люди.

— Это печальнее всего...

Хотя и была я женщиной и многого не знала тогда, даже мне было известно, что в Ахетатоне многие произносили дерзкие речи. Даже мне было известно, что многие уже выражали своё недовольство открыто. И оба фараона, его величество Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон и его величество Анх-хепрура Хефер-нефру-атон, были бессильны изменить что-либо.

— Здесь, в столице, многое выглядит по-иному, Хесира. Здесь, в столице, опаснее, но и легче. Горько видеть, как Кемет теряет свои владения в Ханаане...

Прозвучало это неожиданно, даже для моего невозмутимого отца. Ведь только что Кенна превозносил до небес Хоремхеба, только что говорил о лживых языках, подобных вымоченным папирусам. И вдруг с уст его сорвалась горькая правда, тем более горькая, что он таил её так долго. И, отбросив маску благополучия, прикрывавшую его лицо, он заговорил:

— Хесира, это правда. Кемет потеряла почти все свои ханаанские владения, только в Куше Хоремхеб стоит ещё крепко, но со всех сторон уже подступают враги, и шасу среди них самые безобидные. Хатти — вот самые опасные враги! Его величество Эхнатон не видит этого или не хочет видеть. А глаза его брата обращены только к древним папирусам и к нежному лицу его молодой жены. Внутри Кемет неспокойно, и на границах неспокойно, и времена чужеземных властителей могут вернуться...

Отец сдержался, не напомнил Кенна, что только что он говорил совсем другое. А Кенна, как будто угадав его мысли, сказал:

— Мы все пытаемся убедить себя, что это не так, все, даже Хоремхеб. И порой нам удаётся верить, как верит ребёнок в старую сказку. Но тот, кто любит Кемет, не может не видеть. Иноземных царей оскорбляет то, что их послов отпускают без даров, что им не помогают военной силой, что в их посланиях переправляют письмена, а то и просто уничтожают их. Никто уже не посыпает дочерей в женский дом фараона, никто уже не стремится к дружбе с Кемет. Это горькие слова, очень горькие, Хесира...

— Правдивые слова часто бывают горькими, господин Кенна. Но разве лучше жить, спрятав голову в песок? Даже если ничего не можешь сделать... У меня нет сына, которого я мог бы послать на войну с врагами Кемет, когда враги обступят нас со всех сторон и опасность будет грозить самому Ахетатону. Горько, что времена великого Джхутимеса были так недавно...

Кенна молчал, опустив голову. Отец тоже прервал работу, и неоконченный слепок был похож на маску безысходной печали. Но таким он был с самого начала, ибо пальцы моего отца были зорче моих молодых глаз. Он угадал правду в сердце Кенна, когда молодой воин произносил ещё восторженные, полные отваги и радости слова. Как могла я не заметить этого?

— Довольно на сегодня, господин Кенна. Не согласишься ли разделить со мной трапезу? Бенамут будет прислуживать тебе.

Кенна обернулся ко мне с улыбкой, он смотрел на меня с восхищением, я заметила это ещё в первый раз, когда он посетил мастерскую. Я встала, поклонилась ему и занялась приготовлением трапезы, пока Кенна с моим отцом вполголоса обсуждали что-то. Я заметила, что молодой военачальник часто посматривал на меня и отвлекался от разговора, и это было мне приятно. Я подала свежие лепёшки, орехи, финики в мёду, виноград и ячменное пиво и сама села за низкий столик — по желанию Кенна, рядом с ним.

— Мёд покажется слаще, когда ты посмотришь на него своими красивыми глазами, Бенамут.

Отец торопился, он ожидал прихода его величества Хефер-нефру-атона. Он ел быстро, и по лицу его было заметно, что он занят какими-то мыслями. Сидя рядом с Кенна, я ощущала силу, исходившую от него, молодую силу, могучую и добрую. Он так часто бросал на меня взгляды, что постепенно я привыкла к ним и перестала обращать на них внимание. Один раз он подал мне гроздь винограда, и его рука чуть коснулась моей руки. Сердце моё не забилось так, как билось оно при мысли о царевиче Тутанхатоне, но прикосновение это было приятно, и я улыбнулась Кенна, молодому военачальнику, сыну почтенных и знатных родителей. Он не мог считать себя облагодетельствованным его величеством, ибо не нуждался в возвышении, но он был истинным сыном Кемет и гордился своим родом, а я была всего лишь дочерью царского скульптора, хотя он и был самым искусным мастером во всём Ахетатоне и поистине был облагодетельствован фараоном. При его величестве все люди искусства стали почитаемыми и уважаемыми людьми, и дело их уже не было простым ремеслом. Ахетатон был чудесным городом, возникшим за три года в необитаемой пустыне, и дворцы его казались дворцами из сказок, так были они легки, изящны и красивы. А сколько было вокруг прекрасных статуй, каменных плит с чудесными изображениями, искусной резьбы и драгоценных украшений! Жить в Ахетатоне было счастьем для художника, и мой отец поистине был любимцем богов. В детстве мне казалось, что в таком волшебном городе, как Ахетатон, могут происходить любые чудеса. И то, что знатный человек, молодой и красивый, улыбался мне, было не большим чудом, чем ежедневная жизнь в столице царственного Солнца.

Поблагодарив за трапезу, Кенна собрался уходить, но всё медлил, не отрывая глаз от меня. На шее моей было золотое ожерелье, подаренное его высочеством царевичем Тутанхатоном, оно было слишком дорогое и нарядное, но я не могла отказать себе в удовольствии носить его почти каждый день, за исключением тех дней, когда мне нужно было появляться в городе. Казалось мне, что ожерелье это хранит тайну, и мне не хотелось открывать эту тайну чужим глазам, нескромным и завистливым, а то и просто любопытным. Но Кенна заметил ожерелье, и я не могла понять, досадно это мне или приятно.

— Какое прекрасное ожерелье на тебе, Бенамут! Должно быть, работа царских ювелиров?

— Это подарок его высочества царевича Тутанхатона.

Кенна был удивлён и не мог скрыть этого. Я не опускала глаз и только боялась, что слишком яркий их блеск выдаст меня, ибо всякий раз, когда я произносила имя царевича вслух или мысленно, всё трепетало во мне, как цветущий сад. Но Кенна отчего-то помрачнел, когда услышал мой ответ.

— Да, — пробормотал он, — ты красива, ты очень красива, Бенамут.

Была ли я так красива, как говорили об этом окружающие, или только казалась такой — мне не было важно, ибо на меня падали лучи моего солнца. Совсем недавно я видела его высочество, когда он вновь навестил мастерскую моего отца, на этот раз в сопровождении царевны Анхесенпаатон. Вот она действительно была красива, изысканно красива. Тонкая и лёгкая, нежная, с гладкой кожей, она казалась изящной статуэткой из слоновой кости, а глаза её сверкали подобно двум чёрным камням, драгоценнее которых нет на свете. От её одежд исходил тонкий аромат, и вся она казалась лёгким облаком тончайшего аромата. Она смотрела на царевича так, что нельзя было не понять её взгляда. И он отвечал ей нежным взглядом, ласковой улыбкой, и своим тихим, мягким голосом рассказывал ей что-то, показывая различные статуи и статуэтки, ещё в первый раз вызвавшие его восхищение. Я склонилась перед ними, мне было и радостно и грустно. Увидев меня, царевич сказал с улыбкой:

— Это ты, неловкая Бенамут? Больше ты не разбиваешь статуэток? Кто бы мог подумать, что такая красавица обладает неуклюжестью гиппопотама!

Он назвал меня красавицей, и я вспыхнула от радости и не рассердилась за его шутку. Да и могла ли я рассердиться — на того, за кем бросилась бы без раздумий в тёмные воды Хапи? Все засмеялись, а я ответила царевичу:

— Ты как луч царственного Солнца, твоё высочество, входишь в мастерскую. Разве удивительно, что яркий свет слепит глаза?

Он посмотрел на меня с удивлением, как будто не ожидал, что я могу говорить так красиво. Мне показалось, что и глаза его улыбнулись, не только губы, но мне нельзя было слишком долго смотреть на него, и я отступила и спряталась за занавеской, а царевич сказал моему отцу:

— Твоя дочь достойна быть при дворе его величества, скульптор Хесира.

— Да, она очень хороша и изящна, — подхватила маленькая царевна.

Я не могла мечтать о таком счастье, и я запретила себе повторять мысленно слова их высочеств. А теперь и Кенна сказал мне, что я очень красива, и я могла бы возгордиться, если бы...

— Когда же ты придёшь снова, господин Кенна? — спросил мой отец, подходя к нам. — Моя работа ещё не закончена, и, пока ты в столице, я хотел бы увидеть тебя ещё раз. Если ты не сочтёшь это назойливостью, могу я спросить, когда ты снова придёшь в мою мастерскую?

— Пусть твоя дочь скажет, когда она захочет меня видеть, — потребовал Кенна.

Это была не более чем шутка, и я ответила на неё тоже весело:

— Я желала бы, чтобы ты вовсе не уходил из мастерской, господин Кенна. Ты говоришь так хорошо и красиво, что хочется слушать и слушать тебя без конца....

— Даже когда я говорю невесёлые вещи? — спросил он и пристально посмотрел на меня, как будто оба мы говорили всерьёз. И я ответила ему на этот раз серьёзно:

— Никому не хочется слушать невесёлые вещи, особенно когда речь идёт о великой Кемет. Но отрадно, что есть люди, подобные тебе и полководцу Хоремхебу, чьи сердца верны Кемет и в благополучии, и в несчастье.

Кенна хотел ответить, но у дверей мастерской послышался шум, и вошли телохранители его величества Хефер-нефру-атона. Кенна отступил назад, в глубину мастерской, и пал ниц, приветствуя фараона. Его величество был не один, его сопровождала царица Меритатон. Оба они были молоды и красивы, но на их лицах лежала печать утомления и грусти. Молодой фараон, как говорили, был тяжело болен, и приступы его болезни участились в последнее время. Его величество ласково ответил на приветствие моего отца и опустился в резное высокое кресло, в котором сидел обычно, когда отец работал. Он сказал приветливо:

— Дорогой Хесира, в твоей мастерской чувствуешь себя как в самой прекрасной беседке, предназначенной для отдыха. Здесь всегда прохладно, отчего это? От дыхания глины и камня?

— Должно быть, так, твоё величество.

— Здесь спокойно, Хесира. — Молодой фараон грустно улыбнулся, и мне отчего-то стало жаль его. Он был счастлив, он делил трон с великим Эхнатоном, он наслаждался властью, богатством и любовью прекрасной царицы, но что-то в его лице говорило о том, что Ба его страдает. Живя рядом с отцом, я сама научилась читать сокровенное в лицах людей, и я была уверена, что работа моего отца подтвердит мои мысли. И молодая царица Меритатон тоже была грустна. Что происходило с ними, детьми царственного Солнца?

Его величество заметил Кенна и милостиво позволил военачальнику поцеловать краешек своей позолоченной сандалии. Отец подошёл, осторожно и ласково коснулся кончиками пальцев лица молодого фараона. Лица людей становились более спокойными, мягкими под руками скульптора Хесира, и то же произошло с его величеством. Когда отец отошёл, он сказал:

— Твои руки несут прохладу северного ветра, Хесира. Кто может назвать тебя незрячим? Твои руки служат тебе волшебным оком...

— Волшебное око не всегда может разглядеть простой камень на дороге, твоё величество. Но ты прав, иногда моя слепота дарит мне чувство волшебной силы. Раньше я был обыкновенным скульптором, изображавшим то, что видели мои глаза. Теперь я стараюсь изображать то, что видят глаза моего Ба. И я благодарен моей слепоте, отнявшей у меня зримый мир и подарившей внутренний мир, глубокий, бездонный, как воды подземного Хапи.

— Разве можно быть благодарным слепоте? Я не мог бы жить, не видя света, мною овладело бы отчаяние, и я блуждал бы, как безумный, в своей чёрной ночи. Неужели великий Атон дал тебе мудрость, недоступную иным?

— Не мудрость, твоё величество, иной мир. Каждый из нас владеет им, но у кого есть время и желание заглянуть в него? Когда взгляд погасших глаз обращается внутрь, ты видишь чудесные вещи...

— Когда ты говоришь, тебе трудно не поверить, Хесира. — Я говорю то, что обдумывал не раз, твоё величество.

Руки моего отца были заняты работой, а взор обращён на молодого фараона, как будто он мог его видеть. Это было похоже на таинственный обряд, совершаемый скульптором и глиной, на магическое действо, освящённое присутствием множества изображений, в которых таилась неведомая жизнь. Я любовалась движениями отца и чувствовала, что ими любуются все. Великая сила таилась в руках незрячего мастера, и руки его снимали покров с тайны, окутывающей сокровенные глубины человеческого Ба. Какой стала изображённая им Кийа? Хищной, властной, самолюбивой. И в то же время — жалкой, потерянной. Лицо её менялось, когда смотрели на него сбоку, спереди, чуть сверху. Неуловимое лицо, которым обладала она, осталось неуловимым и в розовом песчанике. И всё же оно открылось всё целиком, каждой своей чертой, каждой затаённой тенью в углах губ, в углах глаз. Царевич Джхутимес захотел владеть изображением Кийи, и он прикрыл рукою глаза, когда увидел её. Все знали, что он был влюблён в бывшую любимицу его величества...

— Как не хочется уходить отсюда, Хесира! — сказал молодой фараон. — Здесь мне и дышится легче, чем во дворце.

Есть у тебя молодое виноградное вино? Мои губы пересохли от жажды.

— Подай вино его величеству, Бенамут, — сказал отец, не отрываясь от работы.

Я опустилась на колени перед его величеством и подала ему алебастровую чашу с вином, которую он принял с благодарной улыбкой. Здесь, вблизи, я увидела, каким бледным было лицо фараона-соправителя, как тяжелы были его подведённые синей краской веки, как страдальчески морщились губы, словно он испытывал непрекращающуюся боль. Он отпил всего несколько глотков и отдал мне чашу, и рука его чуть-чуть дрожала.

— Благодарю тебя, Бенамут. Ты становишься всё красивее с каждым днём... Твой отец уже нашёл тебе жениха?

Лицо Кенна вспыхнуло при этих словах, и он бросил быстрый взгляд сначала на меня, потом на моего отца, забыв, что тот не может его видеть. Отец ответил молодому фараону:

— Твоё величество, я хотел бы узнать желание сердца Бенамут. Пока она не объявила мне его, я не хочу принуждать её к браку с человеком, быть может и достойным, но не любимым ею.

— Это похвально, Хесира. Твоя дочь заслуживает доброй судьбы...

Все они говорили одно и то же и не знали самого главного, того, что питало глаза мои светом, а грудь — воздухом. И только мой отец, должно быть, догадывался о чём-то, потому что нередко заводил со мною разговор о царевиче Тутанхатоне. Ему как будто казалось совсем естественным, что я могу оказаться в царском дворце, и он говорил так, словно распорядительница церемоний в царском дворце уже пригласила меня прислуживать одной из царевен. Быть может, он решил просить этой милости у фараона, если бы он спросил искусного мастера о желаемой награде? Ведь его высочество Тутанхатон сказал так. И её высочество, царевна Анхесенпаатон, подтвердила...

Внезапно и резко откинулась занавеска у входа в мастерскую, кто-то вошёл быстрым шагом, опустился на колени перед его величеством Хефер-нефру-атоном. Это был царский слуга, и он задыхался от волнения и быстрой ходьбы. С трудом выговаривая слова, он обратился к его величеству, лицо которого вдруг покрыла смертельная бледность, как будто он ожидал страшной вести:

— Твоё величество, тебя просят как можно скорее прибыть во дворец, его величество Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатон умирает...

Пронзительно вскрикнула царица Меритатон, его величество закрыл рукою глаза, а мой отец, мой незрячий отец, движения которого редко выдавали его несчастье, вдруг беспомощно зашарил рукою по воздуху и, не найдя опоры, поднял руки к небесам, откуда, казалось, сейчас должен был донестись оглушительный грохот. Кенна откинул голову назад, и было непонятно, что промелькнуло в его чертах — суеверный ужас иди нечто похожее на облегчение. Среди общего безмолвия кричала только царица Меритатон — надрывно, страшно, закрыв ладонями лицо.

ЦАРИЦА МЕРИТАТОН


То, что казалось невероятным, то, чего не могло быть, свершилось под солнцем Кемет.

Мать стояла на коленях у его ложа, и руки её рвались к небесам, и тень её горя покрывала всю Чёрную Землю. Не видя и не слыша ничего вокруг, стояла она на коленях у ложа отца, и одно только отличало её от каменной статуи — слёзы, катившиеся по щекам. Но потом и они застыли, словно стали каменными, и она стала подобна себе самой, оберегающей сохранный ковчег[96] в гробницах своих подданных.

Потрясённые, столпились мы вокруг ложа, на котором под взглядами золотых сфинксов свершилось великое и непостижимое, то, чего не должно было свершиться. Над всем и над всеми царил монотонный голос верховного жреца Дома Солнца Туту, и слезам нашим не было места в этом огромном зале, залитом торжественностью скорбных песнопений. Над ложем склонилась мать, вновь и вновь вглядываясь в застывшее лицо. Что видела, что читала в нём она? Было ли то пожелание долгой жизни ей, оставшейся, или обещание скорой встречи в Аменти, не мог бы сказать никто. Но вот она перестала плакать, вот слёзы её застыли и превратились в камень. Вот она простёрла руки охраняющим жестом, и мы отступили назад, оставив её наедине с её великим горем. И даже голос жреца, монотонный и ровный, замер в гулком пространстве зала, отступив перед величием скорби царицы.

Я взглянула на своего мужа, у ног которого уже распростёрлись придворные, когда мы вернулись из мастерской скульптора Хесира. Мой возлюбленный был бледен, рука его дрожала, сжимая моё запястье, рука его вновь была рукой царевича Нефр-нефру-атона, нежного и застенчивого. Он, ставший владыкой страны Кемет в тот миг, когда перестал быть им мой великий отец, возлюбленный сын царственного Солнца, сейчас страшился собственной тени, ибо перед взором его вставало огромное государство, семнадцать лет назад потрясённое ударом скипетра великого Эхнатона. И голова у него кружилась от страшной высоты, на которую он был вознесён вопреки своему желанию.

Эйе был с моим отцом в его покоях, когда случился страшный припадок, окончившийся смертью его величества. Ничто не предвещало беды, и Эйе думал, что ему, как всегда, удастся помочь фараону. Он сделал всё, что мог, и не призвал никого, но когда увидел, что жизнь покидает фараона, послал слуг за самыми искусными во врачевании служителями Дома Солнца. Но ни заклинания, ни целебные травы, ни надрез на руке, который сделал сам верховный жрец Туту, не помогли фараону. Не возвращаясь из смутного сна, овладевшего им во время припадка, он испустил дух на руках матери, встревоженной шумом во дворце и бросившейся в покои фараона. То, о чём мечтал он когда-то, возводя стены Ахетатона, сбылось. Сбылось и желание матери, боявшейся, что смерть настигнет её супруга в объятиях ненавистной Кийи. И были они вдвоём, как в начале царствования, когда молодой фараон Аменхотеп IV клялся в вечной любви царице Нефр-эт.

И было так, что множество светильников горело вокруг ложа великого фараона, и мёртвые золотые глаза сфинксов бросали яркие отблески на окаменевшее лицо. И было так, что мы стояли плечо к плечу, словно путники, застигнутые в пустыне песчаной бурей, беспомощные, хотя мы и были плотью от плоти великого фараона. Буря уже рвалась в окна дворца и повергала наземь высокие пилоны храмов царственного Солнца, и перед лицом этой бури стоял мой возлюбленный муж Хефер-нефру-атон, получивший при рождении имя Сменхкара.

И я, старшая дочь великого Эхнатона, должна была встать рядом с ним.

Погасло солнце, золотой диск медленно уплыл за горизонт, чтобы светить ранее ушедшим на поля Налу. Ушли и мы, ощущая на своих сердцах страшную тяжесть, подобной которой никто из нас не испытывал ранее даже в самые горестные часы разлук и страданий. Только жрецы и царица остались у ложа фараона, только их скорбь служила ему покровом в эту ночь. И ещё до наступления рассвета великий Эхнатон должен был покинуть стены столь любимого им дворца, чтобы войти в заупокойную обитель, где опытные в своём деле жрецы должны были подготовить его к путешествию в Аменти. Тот, кто сам был богом мёртвых, умер, ибо свершилось то, чего не должно было свершиться. Никто из нас не спал, никто не мог спать, казалось, что никогда, до самой смерти, сон уже не будет властен над нами. Во всех покоях горели светильники, пламя их освещало бледные, потерянные, искажённые страданием лица, заломленные руки, чёрные тени метались по стенам, увеличивая, удваивая нашу скорбь, а вестники смерти летели уже во все концы, оповещая Кемет о невероятном, о том, чего не должно было свершиться. Бессонное отчаяние побудило дочерей Эхнатона собраться всем вместе в отдалённом покое дворца, где мы предались своему горю, оглашая тишину огромного зала то горестными воплями, то тихими слезами.

Нас было трое, оставшихся в живых — Анхесенпаатон, Нефнефрура и я. И нам казалось, что завтра солнце не покажется на небосклоне, что оно навек отвратило свой лик от страны Кемет. Так оплакивали великого Эхнатона его дочери. Пережившие его смерть, потрясённые ею, ибо для нас он воистину был добрым властителем, владыкой сердец наших, ибо рука его была покровом для нас, взор его был отрадой для нас. Его смерть, хотя и знали мы, что детям положено переживать родителей и заботиться об их гробницах, казалась более невероятной, чем смерть Макетатон, Нефр-эт младшей, Сетепенра. Они были только девочки, существа, подобные нам, не нашим дыханием жила Кемет. А он был великим Эхнатоном, возлюбленным сыном царственного Солнца, скипетр которого разрушал и воздвигал миры. И плакали мы обо всех сразу: о нём, и о матери, и о себе, и о великой, несчастной Кемет.

Уже на рассвете я вернулась в свои покои, где давно ожидал меня мой царственный супруг. Бледный и печальный, сидел он в резном позолоченном кресле, подлокотники которого были сделаны в виде тонких, сплетающихся жгутами змей, казалось, будто они оплетают его руки и не позволят ему встать, вырваться, освободиться из их цепких колец, что они, эти священные змеи, отныне станут тяжким бременем для хрупкой плоти, для испуганного, мятущегося Ба. По лицу Хефер-нефру-атона я догадалась, что он тоже не ложился и не смыкал глаз целую ночь. Он казался повзрослевшим, даже постаревшим. Резкая морщина прорезала его лоб, глаза глубоко запали, светлая кожа казалась белой, как полупрозрачный алебастр. Он протянул руки мне навстречу, я упала на колени возле его кресла и обняла моего мужа, моего возлюбленного Хефер-нефру-атона, на плечи которого легла сейчас страшная тяжесть. Долго мы оба молчали, и розовые лучи рассвета, проникая в покой, увидели нас не размыкающими объятий. Наконец муж спросил меня:

— Где её величество, Меритатон?

— Не знаю, господин мой. Мы оставили её у ложа возлюбленного супруга, и я не слышала, чтобы она вернулась к себе.

— Ей будет тяжело видеть меня со знаками царской власти. Ей будет тяжело слышать приветствия придворных и жрецов... Я не хотел бы причинять ей лишнюю боль.

— О чём ты говоришь, любимый!

Мой муж грустно улыбнулся, и моё сердце сжалось ещё сильнее — а я думала, что больше печалиться уже невозможно!

— Любимая моя Меритатон, я знаю, что всякому, кто видел на троне великого Эхнатона, нелегко будет увидеть меня и поверить, что на престоле восседает фараон, истинный сын царственного Солнца. Мне хотелось бы бежать, скрыться от глаз жителей Кемет, от глаз придворных и жрецов...

— Но то же чувствовал и мой великий отец, когда вступал на престол Кемет вслед за своим отцом. Так всегда чувствует тот, кто идёт вслед за большим и сильным владыкой, но кто говорит, что нельзя достичь высоты его?

— Никто не может стать превыше великого Эхнатона, и ты знаешь это лучше меня, Меритатон. Теперь таким же великим, как он, сможет стать лишь тот, кто низвергнет царственное Солнце, как Эхнатон низвергнул Амона-Ра. Но я не смогу ни уничтожить Атона, ни возвысить его. Я погибну в лучах царственного Солнца, Меритатон, я чувствую, что погибну. Ты знаешь, сколько врагов вокруг. За сегодняшнюю ночь их стало ещё больше...

На его глазах показались слёзы, и хотя он старался скрыть их, я не могла не заметить. И я ничем не могла ему помочь, ничем! Вдохнуть в него силы, мужество — это было под силу лишь царственному Солнцу, а не мне, слабой и измученной. Я знала его, я его знала лучше, чем кто-либо, и я понимала, что всё, что он говорит, — правда. Во всём Ахетатоне, да и во всей Кемет не было человека, плечи которого не согнулись бы под тяжестью венца, принятого от великого Эхнатона. Но кому-то надлежало подставить плечи под эту тяжесть, ибо ни на час не должна была прерваться священная власть фараонов. Кто был виной тому, что плечи Хефер-нефру-атона, моего возлюбленного Хефер-нефру-атона, были для этого слишком слабы?

— Меритатон, сегодня на всех рудниках, во всех каменоломнях сотни рабов проснутся с надеждой на спасение, с надеждой на свободу. Они будут ждать от меня, чтобы я вернул им их дома, их имущество, если только можно что-либо вернуть. А те, кто уже сам не может вернуться?

— Торопиться нельзя, мой господин. Да и кто сказал, что ты должен менять решения великого Эхнатона? Это всё были враги, тайные и явные, служители проклятого Амона, враги царственного Солнца, а значит, и твои и мои!

— Но среди них были и совсем невинные, Меритатон.

— Когда вершатся великие события, многие становятся их жертвами. Но может ли пострадать совсем невинный? Разве мой отец был несправедлив? Разве он не знал своих врагов в лицо? Ты должен думать о том, чтобы не погас блеск царственного Солнца. Это похвально, что ты думаешь о прощении, о милосердии, но одним только милосердием нельзя править.

Он покачал головой, на лице его выразилось страдание. Новый день должен был обрушить на нас тяжесть неведомых забот и опасностей.

— Что делать, Меритатон? Как поступить, чтобы стены дворца не всколыхнула буря?

— Призови Эйе, господин. Призови человека, преданного нашему дому.

— Я думал об Эйе. Из всех он самый преданный и мудрый, но есть ещё Туту, есть Маху, Хоремхеб...

— Хоремхеб далеко. Пройдёт немало времени, прежде чем он узнает. Туту — даже не сын Кемет, в его жилах течёт чужеземная кровь. Отец доверял ему, но в последнее время был им недоволен, отчего — не знаю, но я не посоветовала бы тебе приближать его к трону. Маху? Он слишком хитёр и любит свою выгоду. Панехси, Маи, Пареннефер — если бы на них не обрушился гнев отца, я бы сочла их верными людьми и посоветовала бы тебе приблизить их. Но по-настоящему опереться мы можем на Эйе, только на Эйе.

— Пусть так, Меритатон. Мне тяжело... я болен, ты знаешь, я болен. Рука великого Эхнатона была крепче чёрного камня, и он не знал страха. А перед моими тазами уже нет ничего, кроме этого страха. В них словно песок, горячий, колючий песок. Я не думал... я не был готов к этому.

— Кто из нас был готов, мой возлюбленный господин? Кто?

— Эйе сказал, что его величество не случайно назначил себе соправителя. Может быть, он знал что-то? Ведь царственное солнце открывало ему порой свои тайны...

— Может быть, господин. Может быть! Но страшно было бы, если бы трон Кемет остался пуст. У нас не было братьев...

— Что будет, если митаннийская царевна родит сына?

— Поздно. Твой престол наследует твой сын.

Мой муж взглянул на меня, и я увидела в его глазах горький вопрос, горькую тоску. Мы были женаты три года, и сына у нас не было.

— Господин мой, мы ещё молоды, впереди много счастливых лет. У нас будут сыновья, много, много. Зачем думать об этом сейчас?

— Если бы великий Атон даровал его величеству сына, твоя мать могла бы стать новой царицей Хатшепсут...

— Теперь это не заботит её. Ты примешь престол по праву, мой возлюбленный господин, вокруг тебя будут мудрые советники. Царственное солнце не погаснет, его дом не опустеет. Ты не должен печалиться...

— Мне тяжело дышать, Меритатон. Руки так слабы, что могут выронить жезл и плеть...

— Я поддержу их!

— Ты только женщина, моя возлюбленная Меритатон.

И я подумала: разве Кийа не была только женщиной? А она правила страной Кемет, она повелевала сердцем фараона, она носила венец соправителя. А царица Хатшепсут, разве она не была только женщиной? А царица Тэйе, о которой говорили, что половину государственных дел Кемет решала она?

— Пусть так, мой господин. Но руки мои достаточно сильны, чтобы поддержать тебя. Ты устал, тебя измучила бессонная ночь. Ты поступил неразумно, ведь тебе предстоит тяжёлый день, полный забот. Помни, с этого дня ты владыка великой Кемет, ты будешь увенчан двойной короной великих фараонов, и ты наследуешь её по праву. Ты тот, кому вечноживущий Эхнатон пожелал передать власть.

— Если бы он видел меня сейчас, Меритатон! Если бы видел!

Он закрыл лицо руками, плечи его содрогнулись от безмолвных рыданий, и я снова приникла к нему и принялась утешать, смиряя своё собственное сердце, которое говорило мне, что мой возлюбленный Хефер-нефру-атон прав, что страх его не бесплоден. Я подумала, что так, должно быть, чувствуют себя в первом полёте птенцы, только что вылетевшие из родного гнезда. Высота, пронизанная лучами солнца, и для нас таила множество неведомых опасностей. Мы были одни перед лицом надвигающейся бури, одинокие и беспомощные, и бессильные изменить свою судьбу, как изображения, которые легко можно изгладить с каменных плит. Что будет завтра? Не пожелает ли захватить власть верховный жрец Дома Солнца Тузу? Не поднимут ли головы многочисленные сторонники Амона в Оне и Опете, не захотят ли они заступить дорогу к трону моему возлюбленному супругу? Не прикажет ли Хоремхеб своим войскам идти на Ахетатон, чтобы смести с лица земли столицу царственного Солнца? Всё это было невероятно, и всё это могло быть, ибо свершилось то, чего не должно было свершиться, ибо небо смешалось с землёй и воды трёх Хапи[97] слились в один безумный, клокочущий поток, готовый поглотить и невинных, и виноватых. Если бы отец успел, он мог бы подготовить своего брата к власти, мог бы дать ему множество необходимых советов, мог бы указать верный путь, хотя и не был Хефер-нефру-атон подобным силою Эхнатону, хотя и не мог он так гнать коней своей колесницы и так хлестать плетью мешающих его пути. Вот уже показался краешек солнечного диска, настало новое утро страны Кемет, первое утро власти фараона Хефер-нефру-атона, моего возлюбленного мужа, который в этот миг сожалел о том, что ночь так коротка и не может длиться вечно. И я не могла победить его страха ни своей слабостью, ибо слёзы мои были ему понятны и не требовали утешения, ни силой, которой у меня не было, ибо сама я была полна страха. И когда в дверях покоев появился Эйе, почтительно приветствовавший нового фараона и его супругу, я ощутила облегчение, огорчившее меня, ибо оно свидетельствовало о моей слабости, и предоставила многоопытному отцу бога руководить действиями моего мужа, подчинившегося ему беспрекословно. Он воистину был послан нам великим Атоном, этот мудрый царедворец, этот старик с молодыми зоркими глазами и мужественным сердцем высоко парящего сокола.


* * *

Эйе казался озабоченным сверх всякой меры. Вертя в руках свиток, ходил он по Залу Приёмов и не смотрел ни на фараона, ни на меня, сидевшую рядом с троном. Хоремхеб прислал гонца с известием, что собирается прибыть в Ахетатон для участия в церемонии погребения великого Эхнатона, и желание его было естественно и понятно, ибо он был высшим военачальником Кемет, одним из друзей фараона, человеком, с которым считались. Но его отсутствие на границах могло развязать руки хатти, которые только и ждали удобного случая, чтобы напасть на пограничные города, слишком слабые, чтобы дать им отпор своими силами. В последнее время эти мелкие стычки с хатти случались часто, часто... Кому из нас не было ведомо, что в дни великих перемен в государстве враги слетаются к нему со всех сторон, как хищные птицы, готовые рвать когтями ещё живого, но ослабевшего льва? Муавитяне, хатти, шасу, каски, ливийцы, арамеи — сами по себе они не были так страшны, но, налетев одновременно со всех сторон, могли нанести чувствительный урон. А хатти к тому же были хитры и вероломны, в последние дни отец нередко упоминал о том, что их лазутчики действуют слишком хорошо, ибо Супиллулиума отчего-то очень быстро узнает о намерениях Великого Дома бросить тот или иной корпус на защиту отдалённой крепости или на подавление подстроенного хатти восстания в дальних областях Ханаана. Эйе полагал, что мог и в самом дворце быть лазутчик, хитрый и осторожный, и настаивал на том, чтобы отец повнимательнее пригляделся к своим семерам[98], но мог ли отец в последнее время придавать значение подобным мелочам, когда так заботило его благополучие царственного Солнца?

Никто не мог запретить Хоремхебу прибыть в столицу, да и поздно было делать это. Но Эйе заботило ещё что-то, кроме отсутствия Хоремхеба на границах. Он никогда не высказывал вслух необдуманных мыслей, всё, что он говорил, было взвешено весами самой строгой меры. И потому мы ожидали с волнением и беспокойством, что он скажет, как ответит на беспомощный вопрос владыки: «Что делать теперь, Эйе?» Кемет казалась погруженной в полуденный сон, так медленно она воздевала руки к Царственному Солнцу. Она долго не могла поверить в то, что великого Эхнатона уже нет на её престоле. Она поверила с трудом, лишь когда увидела заупокойные церемонии во всех святилищах Атона, и протирала себе глаза, когда видела на своём троне молодого фараона Анх-хепрура Хефер-нефру-атона. Верховный жрец Дома Солнца Туту сказал, что жертвенные дары стали скромнее, и количество их уменьшалось с каждым днём. Во дворце кое-кто произносил имя проклятого Амона, оно звучало всё назойливее и громче. Тело его величества Нефр-хепрура Уэн-Ра Эхнатона готовили к погребению в Доме Вечности[99], а его собственный дом ощущал, как колышутся его стены. Грозной бури, которой мы ожидали, не было. Но не было и покоя, не было мирного царствования, не было ясного света с небосклона, хотя великий Атон каждое утро появлялся над землёй Кемет. Быть может, если бы налетела страшная буря, быстрее побежала бы кровь по нашим жилам и напомнила бы нам, что мы дети царственного солнца. Но мы были принуждены стоять неподвижно, чтобы не разрушить хрупкой опоры, и неподвижность грозила обернуться вековым спокойствием великих пирамид. Лицо моего мужа казалось застывшим, утратившим все живые краски. Голос его, когда он произносил утреннее приветствие царственному Солнцу, казался исходящим из уст великого сфинкса, так был он ровен и мертвенно-спокоен. Застывший, как статуя, в своих церемониальных одеждах, он и сейчас хранил молчание и казался менее живым, чем его собственное изображение на стене Зала Приёмов, где он представал принимающим двойную корону Верхней и Нижней Кемет. На покрытую росписями стену бросали нежные розовато-оранжевые отсветы огоньки светильников, лицо фараона оставалось в тени.

Он как будто даже не замечал того, что я держала его руку, бессильно лежащую на подлокотнике трона. Это была холодная, безжизненная рука, рука тяжелобольного или смертельно уставшего человека. Таким он и казался мне весь последний месяц, так, вероятно, было и на самом деле. Эйе прохаживался по залу так, как будто в этом огромном парадном помещении не было никого, как будто он был в нём наедине с собой, с собственными мыслями. Ему можно было позволить такое нарушение правил. Да и что можно не позволить человеку, от которого ожидаешь спасения? Ведь к нему был обращён этот беспомощный, полный отчаяния вопрос: «что же теперь делать, Эйе?», ведь от него мы ждали ответа, ему вручали свои судьбы, не говоря уже о судьбе Кемет. И хвала Атону, что он находился рядом и соглашался помочь, что он думал, много думал о наших делах, забывая о себе, о времени своём и о годах. Он был мудр, воистину мудр, наш многоопытный советник, и он был добр к нам, молодым правителям Кемет, для которых слишком тяжела была власть великих фараонов.

Эйе наконец опустился в простое резное кресло, стоявшее напротив царского трона. Он не выпускал свитка из рук, и это придавало важность его позе. Красивое лицо с резкими чертами неуловимо менялось в отблесках пламени светильника. Эйе, всегда Эйе, всюду Эйе... И в тот день, когда погасло солнце Ахетатона, он единственный присутствовал при этом страшном таинстве. Тот, кто не знал верности Эйе царскому дому, мог бы допустить мысль о причастности старого царедворца к великой скорби. Но мы знали её, и она была спасительна для нас.

— Твоё величество, — сказал Эйе, — путь твой должен быть ровным и непреклонным, как путь царственного Солнца. Ты должен решить, и время не терпит промедления. Что угодно тебе, твоё величество Анх-хепрура? Окружить себя людьми чистой, древней крови? Но пока у твоего трона толпятся немху, возведённые из ничтожества великим Эхнатоном, ты не сможешь сделать этого. Новое и старое никогда не примирятся между собой, как никогда не сойтись птице мент и ястребу. Твоё величество желает даровать прощение тем, кто слишком усердно поклонялся покровителю Опета? Но те, кто был возвеличен благодаря преданности царственному Солнцу, не станут пить вина из того кувшина, из которого ты напоишь прощённых тобою. Чувствуешь ли ты, что мышца твоя крепче камня и может стать опорой Дома Солнца?

Хефер-нефру-атон молчал, и молчание его было красноречивее горьких слов, которыми мог бы он ответить старому царедворцу. Только Эйе мог позволить себе говорить так, для всякого другого это было бы непозволительной дерзостью, только Эйе мог обнажать так беспощадно сокровенные глубины сердца фараона. Он знал всё, всё видел и всё понимал. И лучше всех в стране Кемет знал он, что его величество Анх-хепрура Хефер-нефру-атон не в силах стать опорой Дома Солнца.

— Твоё величество, есть только одно средство, которое может привлечь к тебе сердца многих, которое может вернуть тебе покой и радость владычества над страной Кемет. Оно покажется тебе странным, но иного я не знаю. Призови других советников, быть может, они окажутся мудрее меня. Но я могу сказать лишь одно: твоё величество, ты должен посетить Опет, ты должен примириться с теми, кто не покинул его ради всего великолепия Ахетатона, кто остался на руинах храмов. Не теперь, твоё величество, спустя некоторое время после упокоения великого Эхнатона в Доме Вечности. Прикажи верным сопровождать тебя, прикажи верным царственному Солнцу служить ему, как подобает служить великому. И тогда... Тогда, быть может, ты спасёшься, твоё величество.

Мы оба вздрогнули, когда в пустоте огромного зала прозвучало это слово. Кто осмелился бы угрожать фараону? А в словах Эйе звучала угроза, беспощадная угроза. Значит, опасность была так велика, что Эйе решился произнести вслух странное, страшное, непозволительное слово. Он смотрел на нас прямо и твёрдо, сжав губы, всем своим видом давая понять владыкам Кемет, что ничего не скажет сверх уже произнесённого. Он держал свиток, как скипетр, он был величествен, как парадная статуя. От него исходила сила, великая сила тайного знания, постижения скрытых от наших глаз вещей. Эйе, бывший с великим Эхнатоном в тот день, когда... Ещё немного, и мы услышим из его уст похвалу покровителю Опета!

— Больше ничего нельзя сделать, Эйе? — спросил мой муж, и в его вопросе уже был ответ. Эйе покачал головой — несколько раз, медленно, твёрдо. Я заглянула в глаза Хефер-нефру-атона, они казались выточенными из тёмного камня, свет отражался в них так, словно они не ощущали его. Во мне всё сжималось от боли, похожей скорее на сдерживаемую ярость, но я молчала, ожидая слова Хефер-нефру-атона. Быть может, легче, да и милосерднее было бы первой нарушить молчание, бросить в лицо Эйе: «Никогда!» Я с тревогой смотрела на мужа, зная, что перед ним, как и передо мной, разверзлась чёрная пропасть. Остаться на краю? Преодолеть её? Сделать шаг, и...

Молчание длилось долго, так долго, что стало тяжёлым и плотным, как камень, стеснило дыхание. Мой муж поднялся, рука его выскользнула из моей руки и бессильно коснулась лба.

— Пусть так, Эйе. Объяви о моём желании, когда придёт время. А пока... Мне очень тяжело, трудно дышать. Дай мне твоих трав, которые всегда помогают. Прикажи начальнику караула не беспокоить меня...

По знаку Эйе растворились двери, выход фараона должны были сопровождать телохранители, слуги, носители опахала. Все они распростёрлись у его ног, все были прахом у ног его. Он стоял перед ними, не замечая их, только сдерживая боль.

Эта боль держала его спину прямой, боль стирала всякое выражение глаз, боль удерживала в застывшей руке знаки царской власти. Я тихо шепнула Эйе, чтобы он вернулся в Зал Приёмов после того, как окажет помощь больному фараону, что я буду ждать его здесь. Он почтительно склонил голову и вышел вслед за Хефер-нефру-атоном, а я осталась одна. Совсем одна...

В моём сердце жил страх перед Эйе, он казался мне человеком, наделённым божественной мудростью. И слышать слова его было страшно, как слова отверзшего уста бога. Если бы мне была неведома верность Эйе царскому дому, я боялась бы кубков с питьём, подносимых его руками.

Я понимала, что не сейчас, не сегодня родилась в его сердце мысль о посещении царским двором проклятого Опета. Что побудило его принять такое решение, самое горькое, самое предательское из всех? Неужели он не любил моего отца? Неужели он не любил царственного Солнца?

Время, проведённое в одиночестве, показалось мне бесконечным, и когда вновь вошёл Эйе, я подумала, что он принёс мне весть о новом рассвете. По моему знаку он сел, и я спросила его:

— Как здоровье его величества?

— Он спит, великая госпожа. Я дал ему травы, успокаивающие боль и навевающие сон.

— Его болезнь — это болезнь, которую ты вылечишь?

— Это болезнь, которую я попробую вылечить, великая госпожа.

Эта оговорка была существенна, и она огорчила меня. Эйе был не единственным врачевателем, их было много, и всё же лучше него никто не разбирался в болезни фараона, никто не приносил ему большего облегчения. Мне стало горько, так горько, как будто всё сердце стало сплошным вместилищем печали.

— Ему очень больно, Эйе?

— Очень, великая госпожа. Есть травы, которые успокаивают боль, но они не исцеляют болезни. Здесь нужно что-то иное... Мы возносим молитвы великому Атону об исцелении его величества, но и они мало помогают.

Я вздрогнула, как от удара плетью.

— Эйе, моё сердце полно скорби... Ты сказал, что мы должны навестить Опет, а может быть...

Страшно было произнести вслух свою мысль, но Эйе был Эйе, и порой он казался всеведущим и оттого всемогущим. Он сказал спокойно, глядя мне прямо в глаза:

— И остаться там, твоё величество.

— Это безумие!

— Это необходимо, твоё величество.

— Необходимо? Оставить город царственного Солнца, не приносить ему жертв, позволить и другим делать то же? — Я задыхалась, сердцем моим уже овладевала ярость.

— Твоё величество, ты хочешь спасти своего супруга, владыку страны Кемет? Ты не желаешь, чтобы повторились времена великих смут, разрушительных для Кемет? Дом Солнца был построен великим Эхнатоном. Удержать его...

Он не стал продолжать, в этом не было смысла, я знала правду, я была дочерью своего отца. Я стояла перед Эйе, чувствуя себя совсем маленькой, беспомощной девочкой. Руки мои ослабели, колени стали подобны воде, голос моего сердца не долетал до меня. Так никогда ещё не было. Так не было даже при земной жизни отца, великого Эхнатона. И впервые я поняла, что мы теперь остались одни, навеки одни...

— Это твоё последнее слово?

— Последнее, великая госпожа.

— И нет другого пути, кроме предательства?

— Это не предательство царственного Солнца, это только шаг.

— Шаг в сторону врага — не предательство?

— Нет, великая госпожа.

— А что же это?

— Это мудрость, только мудрость. Спасти Кемет можно только оставшись в живых.

— Неужели опасность так велика? Неужели власть фараонов не священна?

— Разве священная власть фараонов уберегла от ножа убийцы Аменемхета, разве спасла она фараона Джедефра[100]?

— Но поднять руку на моего мужа, который никому не причинил зла!

— Человек, ослеплённый яростью, порой не отличает белое от чёрного, света от тьмы. Он принял случившееся с ним за волю фараона, неважно какого, и он поднимет руку на эту власть, кто бы ни сидел на троне Кемет.

— Ты говоришь о знати Опета?

— И о ней тоже, великая госпожа.

— И о знати Она?

— И о ней.

— Неужели возможно такое?

— Всё возможно, великая госпожа, на этом свете всё возможно. И мой долг — предупредить тебя об этом.

— А если мы не послушаемся тебя? — Вдруг пришла ко мне простая мысль, что можно не послушаться! — Если останемся здесь, в Ахетатоне?

— Тогда его величество столкнётся лицом к лицу со всеми оскорблёнными в Кемет, а их больше, чем песка в пустыне, великая госпожа. И когда эти люди поднимутся сразу все и захотят взять власть в свои руки, не стены этого роскошного дворца станут им преградой.

— Клянусь священным именем Атона... — Я вдруг почувствовала, что руки мои бессильно опустились, у меня не было уже сил ни возражать, ни смотреть в глаза Эйе, ни даже соглашаться с ним. — Мне не пристало идти против решения моего царственного супруга. Пусть будет так, как ты говоришь. Если бы я не знала твоей преданности нашему дому, я...

Я не договорила. На меня смотрели спокойные, твёрдые глаза.

...Анхесенпаатон проскользнула в мои покои, прижалась прохладной щекой к моей щеке. Ей недавно минуло одиннадцать лет, я не успела заметить, как безмолвно, неуловимо превратилась моя сестра в маленькую женщину. Она была любимицей отца, но я не чувствовала ревности, ведь я была царицей Кемет, а она всегда была принуждена оставаться только царевной, у которой нет иных забот, кроме нарядов и развлечений, охоты и музыки, жертвоприношений и церемоний. Погруженная в свои невесёлые думы, я не сразу ответила на её приветствие, она опустилась на колени рядом с моим ложем, ласково взяла мои руки в свои, такие тоненькие и нежные, как стебельки цветов.

— Мне хочется спросить, сестра, мне нужно услышать... Скажи, почему мужчины так много времени отдают охоте, военным упражнениям и учёным занятиям? Разве нет на свете ничего иного, что могло бы стать отрадой для них?

Я улыбнулась ей, вздыхавшей совсем по-взрослому, тяжко и горько.

— Это ты говоришь о Тутанхатоне? Это он отдаёт всё время охоте, военным упражнениям и учёным занятиям?

Я могла бы и не произносить этого, глаза сестры сразу сказали мне, что я угадала, что нечаянно выпущенная стрела попала в цель. Такой крошечной и хрупкой казалась она, что трудно было поверить в серьёзность её речей и мыслей. Но я слишком хорошо знала её, все мы слишком хорошо знали друг друга...

— Он хочет стать полководцем и ни о чём другом не думает, как только взять в руки меч и защищать Кемет от врагов. Но где они, эти враги? Я их не вижу. Это Эйе видит их, знает о них. Эйе и другие советники, а я не хочу знать! Я хочу видеть его повседневно, непрестанно...

— Анхесенпаатон, мужчина есть мужчина, даже если он очень юн. Вот видишь, твой Тутанхатон не владыка Кемет, а его время не принадлежит ни ему, ни тебе. Что же говорить и о чём тогда сокрушаться мне?

Она взглянула исподлобья.

— Кто же установил такой порядок?

— Великие фараоны, Анхесенпаатон. Так заведено, и так будет всегда. Благодари великого Атона за то, что вам не дано изведать государственных забот. Но кем бы ни стал Тутанхатон — полководцем или наместником земли Буто, ты будешь редко его видеть. А ведь он не фараон...

— К счастью! Но я хочу видеть его. Я боюсь, что он захочет отправиться на войну с хатти вместе с Хоремхебом, который вернётся на границы после дней великой скорби. И я буду как жена Хоремхеба, которая не видит его от восхода до восхода звезды Сопдет...

— А разве ты уже жена Тутанхатона?

Она вдруг заплакала — так неутешно и горько, что я пожалела о своих неосторожных словах.

— Разве можно думать об этом в дни великой скорби? Он забудет обо мне, как только взойдёт на боевую колесницу...

— Разве не легче, сестра, попытаться сделать заботы мужчины своими? Думай о том, о чём думает он, заботься о его делах, смотри его глазами. Так ты станешь ближе к нему, так войдёшь в его сердце. Я делаю так всегда, чтобы не быть одинокой...

— А если он погружен в свои думы, если не замечает, что ты рядом, что смотришь на него? Разве тогда ты идёшь к Хефер-нефру-атону, разве говоришь с ним?

— Нет. Но время немощей и трудов проходит, и тогда я вновь желанна моему господину.

— Хотелось бы мне быть такой мудрой, как ты.

— Ты ещё очень юна, Анхесенпаатон.

— А если мужчина просит твоего совета, должна ли ты говорить то, что подсказывает тебе твоё сердце, или то, что он хочет услышать?

— Иногда правда может убить, Анхесенпаатон, а ложь оказаться спасительной. Если ты обладаешь мудрым сердцем, ты поймёшь, когда нужно говорить прямо, когда промолчать или подождать. У тебя есть ещё время научиться этому, сестра.

— Ты уже научилась, Меритатон?

— Давно...

Сестра развеяла мою грусть, разговор с нею позабавил меня. Мне давно было известно желание её сердца, весь дворец знал об этом, а может быть, вся Кемет. Тутанхатон был любимцем, благословение великого Атона лежало на нём. Он был умён, скромен, ласков. Высокий для своих лет, тонкий в талии, красивый, он казался уже взрослым юношей рядом с моей хрупкой сестрой. А то, что говорила она, было правдой: Тутанхатон мечтал стать смелым воителем, подобным Снофру или Джхутимесу. И хотя иным он казался слишком нежным, слишком миловидным, от царевича Джхутимеса я знала, что рука его обладает достаточной крепостью, чтобы уверенно держать оружие. Мне было спокойно, когда я видела его рядом с моим мужем, их дружба была радостна мне. Мальчик Тутанхатон казался сильнее, увереннее молодого фараона. Он ведь был здоров, тяжкий недуг не терзал его, он не знал головокружительного страха перед Кемет Он любил Анхесенпаатон и не скрывал этого, и любовь их была радостна и спокойна. А я ещё помнила те времена, когда желание проклятой наложницы разлучало меня с моим возлюбленным, когда Эйе не отходил от его ложа, когда всякий миг встречи мог быть прерван и не повториться долго, долго... Теперь же я была женой фараона, повелителя Обеих Земель. Счастлива была судьба Тутанхатона и Анхесенпаатон, далёких от трона!

— Эйе сказал, что по прошествии дней великой скорби мы сможем пожениться, — сказала Анхесенпаатон совсем тихо, — и мне стыдно, потому что я очень хочу этого. Эйе даже торопит нас, словно боится, что нам помешает что-то. Может быть, ему ведомы сокровенные тайны?

— Может быть, Анхесенпаатон. Так не тревожься! Тутанхатон не покинет тебя, не поедет вместе с Хоремхебом. Свадьба ваша будет пышной и прекрасной, и в своё время ты узнаешь всё, что полагается знать жене. Да убережёт тебя великий Атон от скорбей и несчастий!

Она ласково прижалась ко мне и коснулась кончиком носа моей щеки, потом щекой потёрлась о мою щёку. Ей не хотелось уходить, да и мне было приятно её присутствие. Она забралась на моё ложе и устроилась в ногах, свернувшись в комочек, как её любимая белая кошка.

— Правду говорят, Меритатон, что можно властвовать над сердцем мужчины, над всеми помыслами его и чувствами? Мне бы хотелось, чтобы это было так. Я бы не стала вмешиваться в дела моего мужа, но я была бы владычицей его сердца и он думал бы обо мне непрестанно. Так ведь бывает, Меритатон?

— Часто бывает, сестра.

Я подумала о Кийе, проклятой, презренной Кийе. Вот она владела сердцем великого Эхнатона, вот она сумела возвести себя на трон Кемет. И не только его сердцем владела она, всем была известна любовь царевича Джхутимеса, который и теперь продолжал любить Кийю, хотя её не было в Ахетатоне, хотя следы её давно затерялись, как теряются в пустыне среди песка следы одинокого путника. А ведь когда-то целовали след ноги фараона-соправителя Кийи и говорили: «Да живёт она!» Среди обитательниц женского дома фараона Хефер-нефру-атона не было ни одной, кто красотой и расчётливостью мог сравниться с Кийей. Да и возможно ли было повторение такого безумства? Мой муж не был похож на своего великого брата. Если не может он сравниться с ним величием, значит, не сравнится и безумством...

Анхесенпаатон засыпала, её дыхание становилось тихим и глубоким. Я не стала будить её, лишь устроила поудобнее на своём узком ложе, погладила нежно по щеке, гладкой и ароматной, как крыло священной птицы. Слишком радостным и беззаботным был наш разговор для дней великой скорби, слишком светлы улыбки, а ведь совсем недавно казалось, что солнце погаснет вместе с уходом нашего великого отца. Что зовём мы человеческой памятью и любовью, что остаётся в мире от человеческой жизни?.. Вот удалился в Аменти великий Эхнатон, вот оставил сиротами своих детей, вот овдовела великая царица Нефр-эт, а дворцы Ахетатона по-прежнему стоят нерушимо, и в небе по-прежнему светит солнечный диск, хотя его возлюбленный сын уже не простирает к нему рук. Вот нога нового фараона вступит на землю Опета, и что-то изменится — неуловимо, но неизбежно. Мне хотелось увидеть моего мужа, но я знала, что моё появление будет тяжело ему, что мы не сможем смотреть в глаза друг другу после того, как так спокойно и легко предали царственное Солнце великого Эхнатона. И только мирный сон моей младшей сестры удержал меня от горьких, безысходных, не приносящих облегчения слёз.


* * *

Всё свершилось по совету Эйе, как и то, чего не должно было свершиться. Отворились и вновь сомкнулись навсегда двери Дома Вечности, и Туту возложил на них печать с изображением царственного Солнца. И мать, гордая царица Нефр-эт, упала как мёртвая на руки прислужниц, когда нельзя было больше быть рядом с погасшим солнцем Ахетатона. Она, вынесшая так много страданий, поистине была великой женщиной, великой царицей. У себя в покоях, в неживом свете маленьких светильников, горевших даже днём, она предавалась отчаянию, страшному и безмолвному, подобному чёрной скале, поглотившей тайну упокоения великого Эхнатона. От глаз её исходил мертвенный блеск застывших слёз, а руки её казались надломленными крыльями птицы бенну[101]. Но эта птица уже не могла воспарить к небесам в обновлённом оперении, раненые крылья лежали на земле. Наших утешений она не слушала, они не были ей нужны. Горе её, её великое горе простирало над ней руки охранительным жестом, оберегало ото всех, даже от близких. Она проходила по коридорам дворца подобно тени и появлялась только в Доме Солнца и в заупокойном храме великого Эхнатона. Нас разделила невидимая стена, выше тех, которыми окружён Мен-Нофер[102], выше тех, которыми обычно отгораживается от житейских забот обыкновенное маленькое горе. И мы впервые ощутили себя чужими своей матери. Всех нас она легко бы отдала за своего возлюбленного супруга. Но разве мы сами не понимали, сколь неравноценно его величие и наше ничтожество?

Вместе с избранной свитой преданных царедворцев его величество Анх-хепрура Хефер-нефру-атон навестил старую столицу Кемет, обитель отверженного Амона, город Опет. Ни мать, ни сестры, ни Тутанхатон не сопровождали нас, мы были одни, одни, как повелось с первых дней царствования. Мой муж страдал от участившихся приступов своей болезни, сердце его, казалось, порой замирало в груди и отказывалось гнать по жилам больную кровь. Он не в силах был взойти на колесницу и весь путь от Ахетатона до Опета проделал в своих золотых носилках. Порой он впадал в забытье, и Эйе, сопровождавший нас, давал ему пить целебные травы, действие которых когда-то было волшебным, а теперь оказывалось бессильным. Лекарства уже не помогали, нужно было что-то другое, более сильное, нужны были молитвы о здоровье фараона во всех храмах Кемет, нужны были священные заклинания, ведомые служителям Солнца. И я боялась, что трудная дорога убьёт моего господина.

Во время остановок в пути я приходила к нему, садилась рядом, обнимала его, и мы молчали. Что-то огромное и страшное, как великая Западная пустыня, вторгалось в нашу жизнь, отделяло нас друг от друга, хотя не было ещё дней, когда бы мы с такой горькой нежностью смотрели друг другу в глаза. Мы покинули великого Атона, и он покинул нас. Могло ли быть иначе?

Полулёжа на подушках среди леопардовых шкур, Хефер-нефру-атон молча наблюдал за тем, как восходит на небосклон и заходит царственное Солнце. Его красивое лицо казалось уже неживым, уже лицом статуи — стража гробницы. Эйе, сопровождавший нас, подходил тоже молча, молча кланялся, подносил фараону чашу с питьём. Если бы в чаше был смертельный яд и Хефер-нефру-атон знал об этом, он бы, наверное, всё равно выпил её до дна. Решение, каким бы оно ни было, должно быть принято сердцем и всей его мудростью, а если этого нет, двойная тяжесть обрушивается на человека, последовавшего чужому совету, хотя бы этот совет и был спасителен. И теперь эта двойная тяжесть была на плечах Хефер-нефру-атона и усугублялась его болезнью, слабостью его тела. Так вступал в старую столицу великих фараонов, находящуюся под покровительством проклятого Амона, молодой владыка Кемет Анх-хепрура Хефер-нефру-атон, бледный и печальный, как умирающая звезда. И вопреки обычаю, фараон не показался толпе, бурно приветствовавшей его.

Перед отъездом из Ахетатона Эйе настоял, чтобы начались приготовления к свадебной церемонии Тутанхатона и Анхесенпаатон. Это было против обычаев, ибо не миновали ещё дни великой скорби. Но Эйе торопился, и Мернепта поддерживал его в этом, и даже Хоремхеб, вдруг воспылавший отеческой нежностью к юному царевичу. Свадьба должна была состояться сразу по возвращении его величества в Ахетатон, ибо предполагалось, что окончательный переезд в старую столицу займёт много времени. Окончательный переезд! Это было решено. Решено Эйе, молчаливо принятое фараоном, с болью в сердце одобрено мною. Это был странный способ — спасаться в гнезде ядовитых змей, которые угрожающе шипели, пугая трепетом своих жал. Но это был способ, указанный Эйе, а значит, он был верным. И мы подчинились оба, почти безмолвно, словно у нас уже не было своей воли. Что значило по сравнению со всем этим незначительное нарушение старых обычаев! Помолвка была оглашена в присутствии самых близких людей и немногих избранных придворных. Присутствовала и мать, впервые за всё это время надевшая платье царицы и даже улыбнувшаяся уголками бледных губ, когда Тутанхатон надел на шею невесты свадебное ожерелье. Они были так юны и так лучились счастьем, что даже те, кто сами были ранены горькой любовью, не могли не радоваться, глядя на них. И хотя человеческая мудрость ограничена собственным опытом, всем казалось в тот день, что великая любовь так же необходима и естественна, как ежеутреннее восхождение на небосклон царственного Солнца. Оставшись потом вчетвером — его величество Хефер-нефру-атон, моя сестра, я и Тутанхатон, — мы говорили о будущей свадьбе, о церемониях и жертвоприношениях, вели неторопливый разговор, который в иное время был бы радостным и лёгким, а теперь — лишь необходимым. Я заметила горькую печаль в глазах Хефер-нефру-атона, которую он старался скрыть за своей обычной застенчивой улыбкой. Он сказал:

— Я рад, что исполнилось желание ваших сердец. Великий Атон благословляет любовь, великий Атон радуется, когда видит счастье своих детей. Вы оба очень юны, но юность — единственный недостаток, который исправляется без участия нашей воли и вопреки нашему желанию. Хорошо, что вашему счастью не помешает ничто — ни люди, ни тяжкие заботы...

Он остановился, ему было тяжело говорить, и он прижал руку к груди, в которой медленно и больно билось его сердце. Тутанхатон поднял на фараона сияющие глаза, глубокие, как воды великого Хапи, и сказал, тщательно подбирая слова, медленно выговаривая их, словно каждое было драгоценным камнем:

— Твоё величество, да пребудешь ты жив, цел и здоров, клянусь тебе именем великого Атона, что и на полях Налу я буду любить Анхесенпаатон, клянусь, что никому не передам её руки, не отвергну, не забуду, не приму жизни, если за неё должна будет заплатить она. Пусть врата Страны блаженных затворятся передо мной, если я солгу или в чём-либо изменю своей клятве...

Хефер-нефру-атон ласково кивнул головой и коснулся рукой подбородка юного царевича, выражая свои тёплые чувства к нему и доверие к его словам. Анхесенпаатон, сидевшая на полу на вышитой подушке, казалась статуэткой, выточенной из золота солнечных лучей. Слушая Тутанхатона, она прижала руки к груди и опустила голову, и в розовых мочках её ушей медленно покачивались круглые серьги, отмеряя такт едва уловимых движений. Она ждала, что его величество обратится к ней, и не ошиблась. Хефер-нефру-атон сказал:

— А что ты скажешь, дорогая сестра?

— Сердце велит мне сказать, твоё величество, что оно бьётся сильнее всякий раз, когда Тутанхатон произносит моё имя. Моё сердце велит мне сказать, что оно верит, верит каждому слову Тутанхатона и хотело бы стать достойным его любви...

Речи влюблённых обычно не балуют разнообразием, и на этот раз было то же, но слова эти звучали очень убедительно в устах юного царевича и моей сестры. Так всегда бывает при рождении новой любви — как при рождении нового солнца.

— Примите от меня в подарок Южный Дворец, — сказал Хефер-нефру-атон. — Я хочу, чтобы ваша жизнь была окружена прекрасными вещами. Ведь это так приятно, когда превосходные вещи радуют нас своей красотой...

— Прими нашу благодарность, твоё величество.

— Эти дары достойны тебя, Тутанхатон, и твоей возлюбленной сестры. Кроме того, вы получите в подарок часть военной добычи Хоремхеба и дани арамейских племён. Кстати, — лицо Хефер-нефру-атона вдруг оживилось, — один подарок я преподнесу вам сейчас же. Слыхали вы что-нибудь о кочевниках шасу? Правитель Угарита прислал мне в подарок карлика, который родом из этого самого племени. Это совсем не то, что карлики госпожи Бенремут, изображающие сановников земель Нехебт и Буто. Приведите карлика Раннабу! — приказал он слугам, явившимся на его зов. — Сейчас вы увидите, как он умён и забавен. И ты ведь ещё не видела его, моя госпожа!

Анхесенпаатон захлопала в ладоши от восторга, когда увидела карлика. Ростом он был немногим больше двух локтей[103], но на короткой шее сидела крупная голова взрослого мужчины, казавшаяся ещё крупнее из-за обилия чёрных косматых волос, подобных львиной гриве. Огромные, почти неестественно огромные чёрные глаза карлика смотрели спокойно и с каким-то внутренним достоинством из-под густых чёрных бровей, а нижнюю часть его лица закрывала столь же густая борода, непривычная для жителей Кемет. С первого взгляда было заметно, что он очень силён, мускулы его рук и ног казались отлитыми из бронзы. Набедренная повязка, вышитая разноцветным бисером лента на голове, деревянное ожерелье и круглые серьги в ушах составляли его наряд. Карлик распростёрся на полу у ног фараона и вновь поднялся по милостивому знаку его величества. Сложив руки на груди, он спокойно ждал дальнейшего, и мне было не по себе под этим невозмутимым проницательным взглядом. Точно ожившая статуя карлика Бэса, смотрел он на меня, и я опустила глаза, боясь, что ему станут ведомы тайны моего сердца.

— Раннабу хорошо владеет языком жителей Кемет, — сказал фараон, обращаясь к нам, — и умеет читать и писать. Будь он повыше ростом и не так космат, он мог бы стать хорошим писцом. Но всемогущий Атон повелел, чтобы он жил для забавы лучших людей. Спой нам, Раннабу! — приказал он, приветливо улыбаясь карлику. — Я уже слышал его песни, от них становится грустно и хорошо на сердце. Спой, Раннабу, спой песню любви для тех, кому ты отныне будешь принадлежать, для его высочества царевича Тутанхатона и её высочества Анхесенпаатон. Они будут повелевать твоим дыханием, и из рук их ты будешь получать пищу.

Карлик распростёрся на полу перед Тутанхатоном, и я заметила, что чёрные глаза этого уродливого существа внимательно следят за каждым движением юного царевича. Тутанхатон никогда ещё не обладал такой редкостью, и глаза его засияли от восторга. Он протянул руку и нерешительно коснулся косматой головы, как касался голов своих охотничьих собак. Раннабу вновь почтительно поклонился и, отступив немного назад, запел. Странное чувство рождал этот голос, низкий и хриплый, пугающий и в то же время удивительно приятный, казавшийся исходившим из глубин сердца. Он пел на своём языке, но и не понимая слов, можно было почувствовать нежность и грусть этой песни, от которой веяло диким ветром далёких степей и благодатным дыханием затерявшихся в песках оазисов. Раннабу раскачивался из стороны в сторону, и казалось, что все мы находимся на палубе корабля, совершающего таинственное и приятное плавание. Анхесенпаатон закрыла глаза и всем телом вторила ритму, а Тутанхатон удивлённо смотрел на карлика, словно пытаясь угадать, что за сила таится в уродливом теле и необыкновенном голосе. Его величество Хефер-нефру-атон слушал, опустив голову на грудь, тихо перебирая ряды золотых бус. И не хотелось, чтобы кончалось таинственное плавание, чтобы замирала в обширных пространствах царских покоев песня далёких кочевых племён, рождённых, чтобы служить подножием трона великих фараонов Кемет. И когда кончилась песня, все мы ещё слышали её, никто из нас ещё не вернулся из таинственного путешествия в страну неведомых богов. Раннабу всё ещё тихонько раскачивался, и от этого, должно быть, казалось, что песня продолжает звучать. Его величество поднял голову и посмотрел на нас, и я увидела в его глазах прозрачный влажный блеск исторгнутых из глубины сердца слёз.

...Теперь, в Опете, мне часто слышалась эта песня, ибо она будила воспоминание о счастливом дне в Ахетатоне, дне, полном любви и покоя. По настоянию Эйе мой муж повелел открыть двери храма Амона, но не приносить жертв и не отправлять богослужений. Он делал всё ощупью, как слепой, он шёл медленно и неуверенно, снедаемый великой печалью и великим страхом. Он не находил в себе сил охотиться и совершать пешие прогулки, он начинал задыхаться, когда из пустыни дул горячий сухой ветер, а в иные дни не показывался из своих покоев, отказываясь от пищи, приказывая не беспокоить его. Ба его страдало и насыщало страданием слабое тело, которое уже не в силах было выносить бремени государственных забот. Он перестал читать донесения, их прочитывал Эйе. Отказывая в приёме иноземным послам, он отказал даже правителю Тира, пожелавшему прислать ему в жёны свою дочь. Ни женщины, ни даже любимые им древние папирусы не трогали его, не привлекали его внимания дольше, чем на миг. Он угасал, как утренняя звезда при первых лучах солнца, он таял, как тает на солнце мягкий воск, руки его были так слабы, что уже не могли ни сдерживать, ни погонять. Эйе продолжал давать ему свои травы, но теперь от них делалось только хуже. Во всех храмах, посвящённых Атону, жрецы возносили молитвы о здоровье фараона, но и это уже не помогало. И тогда пришла пора испробовать последнее средство, самое сильное и опасное. Ночью царская барка отплыла на западный берег Хапи, в Город Мёртвых. В барке, кроме гребцов, были только трое — мой муж, Эйе и я. Мы направлялись к одному из таинственных заупокойных храмов, имени которого не дозволялось произносить. Мне велели остаться у порога, ибо женщине было запрещено входить туда. Шатаясь от слабости, Хефер-нефру-атон шагнул в темноту, вслед за ним, бесшумно и легко, в темноту шагнул Эйе. Там, в тайном святилище, должен был совершиться магический обряд, призванный исцелить страдания владыки. Я осталась одна — среди тишины, темноты, присутствия мёртвых. Я опустилась на камень и закрыла лицо руками, не в силах видеть изредка вспыхивающих далёких огней, не в силах слышать шелеста крыльев летучих мышей. Долго ли я просидела так — не знаю... Я услышала шаги, подняла голову, и тогда увидела Эйе, который поддерживал молодого фараона, бессильно склонившегося к нему на плечо. Я не осмелилась спросить, всё ли прошло так, как должно, я должна была помочь моему возлюбленному дойти до барки и возлечь на приготовленное ложе. Мы с Эйе не смотрели друг на друга, только руки наши соприкасались, помогая медленным, неверным движениям моего несчастного Хефер-нефру-атона. И по прибытии во дворец мы не сказали друг другу ни слова, ибо не было возможности сказать, ибо мой возлюбленный впал в тяжёлое забытье и долго не приходил в себя. Эйе приказал зажечь благовонные курения вокруг ложа фараона, приказал херхебу читать заклинания, отгоняющие злых духов немощи, сам долго втирал в виски владыки целебный бальзам, привезённый из страны Офир[104]. Никто будто не замечал моего присутствия, я, царица и супруга повелителя Обеих Земель, сжалась в комочек в дальнем углу покоя, как какая-нибудь простая женщина, наложница или рабыня. Мой возлюбленный, мой несчастный супруг казался вернувшимся издалека, когда он открыл глаза. И, несмотря на неудовольствие Эйе, я подошла к его ложу, я опустилась возле него на колени, как когда-то давно, тысячу лет назад, в прекрасном дворце Ахетатона, под строгим взглядом моего отца, под злым взглядом Кийи, под суровым взглядом того же Эйе. Это было на исходе ночи, когда уже близился рассвет. Мой возлюбленный ничего не сказал, только взял мою руку и положил её себе на грудь, и в его глазах вдруг увидела я страшные образы цветов с полей Налу. Это было всё, и это был один миг. И когда над фараоном наклонился Эйе...

ОТЕЦ БОГА ЭЙЕ


...И когда я наклонился над фараоном, он уже перестал быть живым богом Кемет и начал свой путь в страну Запада, к полям Налу. Сердце его остановилось, и взгляд его устремился в сторону Аменти. И я отправил в Ахетатон гонца с тайным посланием к жрецу Мернепта, а спустя несколько часов — второго, который вёз послание, начинающееся так, как оно должно было начаться: «Твоё величество, властитель добрый, образ Ра, государь, живущий правдою, владыка Обеих Земель Тутанхатон, да пребудешь ты жив, цел и здоров...»

Загрузка...