Возвратившись домой, Твардовский разбудил Матюшу и собирался уже лечь спать, как вдруг явился перед ним дьявол.
— Король не сдержал слова? — спросил он. Твардовский с замешательством кивнул головою.
— И что же дальше?
— Тень королевы превратилась в отвратительный труп. Дьявол засмеялся.
— Чему ты смеешься, сатана?.. — сказал с упреком Твардовский. — Ведь ты сам не желал этого, ты сам остерегал меня?
— Ты старался, — возразил дьявол, — предостеречь короля всеми мерами, и одним этим ты заставил его действовать совершенно напротив. Ты знаешь, что людям все запрещенное особенно нравится. Возбужденное в сильной степени любопытство их не знает пределов, и тут они забывают уже все предосторожности. Мне именно того и хотелось, чтоб прелестный образ королевы явился перед королем в отвратительном виде в ту самую минуту, как тот думал уже осязать его. Таким образом видение это, вместо того чтоб усилить любовь короля, возбудило в нем сильное отвращение к предмету прежнего обожания. Теперь король будет искать удовольствия и развлечения между другими женщинами и наконец совсем забудет о Варваре. Этого-то мне и хотелось. Прощай, Твардовский!
Задумчивый Твардовский не отвечал на приветствие дьявола.
— Итак, — сказал он, наконец, сам себе, — я — орудие дьявола!.. Стоило же из-за этого связываться с сатаною!
Ничто не нарушало глубокой задумчивости Твардовского. Без цели и надежды достиг он того, чего желал. Теперь не было невозможного для его воли. Он оглядывался на свое прошлое, останавливался над ним. Как сон, представилась ему давно утраченная юность; он едва верил ее существованию. Окружавшие его некогда предметы и люди являлись ему, как призраки, с слабым подобием действительности.
Эти думы о прошлом были нарушены внезапным приходом королевского дворецкого.
— Учитель, — сказал тот, войдя в комнату и бросая на стол тяжелую золотую цепь, — король приказывает тебе тотчас же выехать из города и вместе с тем посылает тебе вот это на память и в подарок.
— На память? — воскликнул с гордой усмешкой Твардовский. — Если на память — беру, в подарок — не принимаю. Ты говоришь мне о выезде?
— Такова воля короля. Ему угодно, чтоб ты сейчас же оставил Краков. Весь двор, весь город знают уже о том, что случилось сегодня ночью во дворце. Дворяне подслушали у дверей, когда король звал Варвару, видели тень ее, слышали смрадный запах. Короля обвиняют в чародействе, говорят, что ты советовал ему сноситься с умершими посредством злого духа (при этих словах дворецкий плюнул и перекрестился). Не советую тебе медлить с отъездом: к завтрашнему утру слухи эти еще более распространятся по городу, — тогда как с отъездом твоим могут забыть о них. Если не жалеешь себя, то не нарушай, по крайней мере, священной воли короля, подумай об его спокойствии. По отъезде твоем легко можно будет рассеять слухи; не все им тогда поверят.
— Ошибаешься, — сердито прервал его Твардовский, — если думаешь, что меня, как старую беззубую бабу, можно позвать и вытолкнуть потом за дверь. Ты думаешь, что тот, кто вызвал тень с того света, не будет в состоянии и спровадить кого-нибудь на тот свет таким же порядком?
Дворецкий побледнел.
— Полно, Твардовский! Чем же обижаешься, за что хочешь мстить? Не забудь, что дело идет о твоем спокойствии, о твоей славе.
— О славе?.. Моя слава, — отвечал заносчиво Твардовский, — не боится ничего на свете. Глупым болтунам я зажму губы, поверь мне.
— Ошибаешься, Твардовский. Молве не зажать тебе рта. Не один простой народ и глупые болтуны будут нарекать на чародейство короля. Скоро узнают о нем радные папы [10] и сенаторы, а что еще хуже, епископы, заведут процесс, который может повести тебя на костер. Припомни свежие примеры.
— Кто осмелится взять меня, кто будет судить меня? — спросил Твардовский.
— Духовная власть. Сам король не охранит тебя от нее. Ты знаешь, что было с людьми, которых осуждали не в чародействе, а в Виттембергской ереси…
— А ты думаешь, что я дамся им, что позволю судить себя?
— Знаю и потому-то прошу тебя об отъезде именем короля.
Твардовский задумался.
— Ты говоришь, что король приказывает мне выехать?..
— Король приказывает, а я советую.
— Приказывает! Приказывает! — повторил Твардовский. — Зачем же он прибегал к моей помощи, когда власть его сильнее моей?
— Ну, делай, как хочешь. Прощай! — сказав это, дворецкий вышел.
Волнуемый мыслями, Твардовский долго ходил по комнате. В порыве негодования бросил он цепь на пол, топтал ее; потом, как будто одумавшись, поднял ее и надел на шею.
Спустя минуту он позвал Матюшу.
— Сейчас на коня и за мной!
— На коня?.. Откуда же взять коня?.. У нас нет коней, пане, — жалобно отвечал Матюша.
— Как нет коней?
— Нет и не было.
Тогда Твардовский взял из камина потухший уголь и нарисовал им на стене две лошади. Матюше приказал сесть на одну, сам вскочил на другую и выехал через окошко на улицу, заклявши порог дома, чтоб никто в его отсутствие не мог перейти через него. Рассвело уже, когда он выезжал из окошка, и народ выходил из домов на работу. Таким образом узнали в целом Кракове о том, что Твардовский выехал из дому чем свет на намалеванной лошади.
Начало уже смеркаться, когда Твардовский и его слуга, пересев с измученных лошадей на петухов, въезжали в местечко Быдгощ. Увидев городские вал и ворота и белые стены домов, Твардовский махнул им рукою в знак приветствия, — и в ту же минуту отозвались на это приветствие петухи и курицы со всего города, все совы с колоколен из слуховых окон, все нетопыри из погребов и подвалов. От страшного шума и пискотни их не слышно было городских колоколов, звонивших в ту минуту на сон грядущий. Верхом на петухах въехали в город Твардовский с Матюшей, в сопровождении густой толпы горожан, которые не могли надивиться такому чуду. Окружавшая их толпа росла и росла, пока наконец так стеснила дорогу, что наши путники едва могли добраться до корчмы, где намерены были остановиться. Под окнами корчмы собрался почти весь город. Все кричали, шумели и толковали только о том, кто бы такие могли быть странные всадники. Желая избавиться от докучливого их любопытства, Твардовский выслал к ним Матюшу с извещением о приезде великого ученого, чернокнижника и некромана; велел сказать им, что останется в городе недолго, просил разойтись по домам.
Едва успел объявить обо всем этом Матюша, как в толпе раздались крики и восклицания:
— Пусть покажет нам чудо! — кричали одни.
— Пусть меня вылечит! — отзывались другие.
— Пусть даст мне денег!
— Пусть исправит мою жену!
— Пусть воскресит мне покойного мужа!
Оглушенный криком, Матюша заткнул уши и скрылся. Не видя Твардовского, народ начал расходиться, и скоро улицы опустели. Толки о Твардовском не умолкали целую ночь. Все только и думали о завтрашнем дне, советовались друг с другом, о чем просить Твардовского, и у каждого, наверное, отыскивалось немало просьб и вопросов. Любопытство было возбуждено до такой степени, что редко кто мог сомкнуть глаза в эту тревожную ночь, полную таинственного ожидания.
С рассветом корчма была уже полна народа. Духота была такая, что Твардовский через трубу принужден был выйти на крышу — подышать свежим воздухом. Увидели его и там и начали просить со всех сторон. Сжалился наконец Твардовский, сошел в корчму и велел впускать к себе всех.
Тут-то началась толкотня и давка. Люди всех возрастов, состояний, обоего пола теснились к Твардовскому из любопытства или в надежде помощи. Твардовский допускал к себе каждого из них поодиночке.
Прежде всех продралась к нему старая беззубая баба с палкой и с четками в руке, с книгой под мышкой, с красным рубцом на носу от очков, вся в грязи и лохмотьях.
— Много лет тебе здравия, кормилец! — сказала Твардовскому баба хриплым голосом. — Дай ты мне мужа, голубчик. Жить не могу без мужа. Вот уж три года, как я похоронила моего покойника, и до сих пор никто еще ко мне не сватался. Куда как испортился нынче свет; мужчины только и льнут, что к молодым.
Вот что ей отвечал на ее просьбу Твардовский:
— Возьми то, что спрятано у тебя в изголовье кровати, положи в старый сундук и выйдешь замуж!
Не успела еще оставить корчму старуха, а уже следом за ней пробирался скорняк, прежний подмастерье ее покойного мужа. Дорогою он к ней посватался, а на другой день они обвенчались.
Молодому парню, который подошел к Твардовскому, вслед за старухой он сказал:
— Тебе, верно, надо лекарства для сердца?
— Ах, правда, правда, — отвечал, дочесываясь и вздыхая, парень. — Вот уже с лишком год, как я люблю Маргариту, дочь золотых дел мастера Мальхера, но жестокая и слушать меня не хочет. Видно, ничем не тронешь ее. Помоги…
— Возьми мертвого нетопыря и ночью, на новолуние, снеси его на кладбище и положи там в муравейник. Жди потом, когда муравьи объедят его и оставят один остов. В полночь выкопай кости и ищи между ними двух: одну, загнутую крючком, другую как вилка. Захочешь, чтоб полюбила тебя женщина, дотронься до нее одной косточкой; надоест тебе — дотронься другою.
Обрадованный парень побежал домой и разболтал там о чудном лекарстве, данном ему Твардовским. Таким образом, весть эта разошлась скоро по свету и перешла в потомство, по преданию.
Вслед за ним подошел к Твардовскому сутулый мужиковатый ремесленник, почесывая затылок, переваливаясь с ноги на ногу; под мышкой держал он засаленную свою шапку. Долго шевелил он губами, стараясь что-то сказать, кряхтел и потел, отирая то и дело со лба пот, который выступал на нем крупными каплями. Он не мог говорить. Слова не давались ему от страха ли, от застенчивости ли, или просто от глупости, и Бог знает, когда кончилась бы его аудиенция, если б сам Твардовский не подоспел к нему на помощь и не спросил его, что ему надобно?
— Ой, беда, беда пришла на мою голову, — отвечал ему, наконец собравшись с духом, ремесленник. — Есть у меня соседка, старая злая ведьма. Околдовала она меня и все доброе мое, и с тех пор нет мне ни в чем удачи; все идет не впрок. Погубила она мою душу.
— Поможем и твоему горю, — сказал Твардовский. — Закопай у порога дома перышко с ртутью, брось туда же горсть Иванова цвету и жабрею, а в хате повесь Ивановой травы — все как рукой снимет.
Три раза поклонился ему в ноги ремесленник, и не успел еще он протесниться сквозь толпу, как новый проситель стоял уже перед Твардовским.
— Чем могу служить вашей милости, господин доктор? — спросил его Твардовский. — Какому несчастью обязан я вашею просьбою?
— Большому несчастью, celeberime et pientissime. Сглазили меня; чувствую в себе влияние чар, которые отнимают у меня силы, здоровье, спокойствие, и не нахожу для них лекарства в моей аптеке. Искал я совета в мудрых книгах отцов науки нашей — и не нашел его. Околдовала меня женщина, которую не могу полюбить против воли и которую должен полюбить теперь дьявольским наваждением. Помоги, учитель!
— Ладно, — отвечал Твардовский. — Постараюсь разрушить очарование; есть у меня для этого верное средство, вот какое:
«Si quis ad aliquam vel aliquem, nimis amandum, maleficiatus fuerit, tum stereus recens illius quem vel quem diligit, ponatur mane in ocrea vel calceo dextro amantis et calciet se, et quamprimum factorem scutiet, maleficium solvetur». [11]
Записав рецепт и низко поклонившись Твардовскому, доктор вышел. Вслед за доктором протеснилась к Твардовскому шляхтянка, в измятом чепце, с нечесаной головою, с лицом полным и красным, как луна в полнолунии, вся в грязи и в лохмотьях.
— Спаси и помилуй, мой милостивец! — закричала она. — Помири меня с мужем, ты это можешь, для тебя нет ничего невозможного. Вот уж год мы живем, как кошка с собакой, как пестик со ступкой, — бранимся, деремся с утра до вечера, так что соседям житья нет. Кто из нас виноват, знает один лукавый. По-моему — он, а ему кажется, что все я. Посмотреть на него — смотрит таким бараном, да и я, так себе, ничего баба, соседи никогда не терпят от меня обиды; а как сойдемся вместе, то уж выноси святых из избы. Помоги ты мне, милостивец; буду вечно за тебя Бога молить, дам все, что попросишь; помири ты нас…
— Можно и твоему горю помочь, — отвечал Твардовский. — Достань ты ворона и ворону и вырежи у них сердца. Сердце вороны носи всегда ты, а мужу вели носить сердце ворона. Если исполните совет мой — не будете больше ссориться.
— И это правда, милостивец, не будем ссориться?
— Увидишь. Теперь ступай себе с Богом. Помни только, что в первую неделю ты должна уступать мужу во всем. Что бы он тебе ни говорил, как бы ни бранил, как бы ни бил — молчи. После — твоя возьмет.
— Уступать? — вскричала женщина. — И так долго! Целую неделю!
— Только одну неделю.
— Ох, тяжело, крепко тяжело будет мне уступать ему, ну да попробую.
Сварливую бабу заменила другая женщина, в слезах.
— Помоги и мне, благодетель, — говорила она, — утирая фартуком слезы, — обманывает меня муж; скрывает от меня тайну, не говорит мне ничего… Высохла я вся с досады и горя.
— А ты любопытна? — спросил ее Твардовский.
— А кто же из нас нелюбопытен! — отвечала женщина. — И разве не лучше бы было, если б я обо всем знала, что в доме делается?
Твардовский улыбнулся. «Да, — подумал он, — задам же я работы дьяволу!» И вслед за тем шепнул женщине на ухо: «разрежь живого тетерева и проглоти его сердце. Будешь знать все, о чем задумаешь».
Обрадованная женщина побежала домой.
— А у меня, — говорил, подходя к Твардовскому, какой-то экс-бурмистр в сером кунтуше и грязном жупане шафранного цвета. — У меня черти завелись в доме… Каждую ночь слышу над собой, кругом себя крики, песни да хохот. Спать не могу, боюсь; молюсь Богу до белого дня, потому что с рассветом только исчезают нечистые… Не придумаю, что тому за причина.
— А вы женаты? — спросил Твардовский.
— Женат, — отвечал экс-бурмистр.
— И жена молодая?
— Разумеется, не старуха, — продолжал бурмистр, охорашиваясь.
— Ну, теперь я знаю, в чем дело. Если в самом деле завелись у вас черти, то стоит только окурить дом порошком из зубов мертвеца; если же нет чертей, то помочь горю нечем. Тут надо, чтоб или жена ваша состарилась, или вам скинуть с себя десятка два годов.
— А этого нельзя сделать? — спросил бурмистр, вытаращив глаза на Твардовского.
— Почему бы и нет?
— Так я могу еще помолодеть? — вскричал обрадованный бурмистр.
— Говоря в прямом смысле — может быть.
— И без больших трудов, без больших издержек?
— Напротив, это так трудно, что и думать об этом нечего… Впрочем, всего вернее то, что черти причиною кутерьмы в вашем доме. Советую вам употребить то средство, о котором я говорил. Довольно, — сказал Твардовский по уходе экс-бурмистра, обращаясь к теснившейся около него толпе, — ступайте по домам; мне теперь некогда!
Несмотря на это воззвание, толпа не только не уменьшилась, но час от часу увеличивалась. Напрасно Твардовский грозил и приказывал; все наперерыв просили, умоляли, заклинали Твардовского всем на свете помочь им. Сотни голосов нестройно смешивались в один неясный гул; сотни рук протягивались к Твардовскому; одни лица сменялись другими. Не предвидя конца просьбам, Твардовский приказал старой вытертой метле, которую заметил в углу комнаты, выгнать просителей.
Послушная на зов чародея метла встрепенулась и пошла скакать вправо и влево, выметая докучливых гостей, как сор. Через минуту комната была очищена, дверь заперта щеколдою, и метла стала перед Твардовским, ожидая дальнейших приказаний.
— Убирайся на свое место.
И послушная метла, переваливаясь с боку на бок и подпрыгивая, как ворона, по-прежнему заняла свое скромное место в углу.
Едва все пришло в прежний порядок, как снова послышался сильный стук в двери. Стук постепенно возрастал, и ветхие двери едва уступали усилиям нового, докучливого просителя.
— Кто там? — спросил Твардовский.
— Ради Бога, впустите меня, — отозвался чей-то плачевный голос. — Я бедный шляхтич, ищу вашего совета и помощи; умру у дверей, если не впустите. Давно уже ищу я того, кто бы мог помочь мне… Насилу нашел я вас, благодетеля, и ужели просьбы мои не смягчат вас…
— Ступай к черту, не мешай мне, — отвечал Твардовский.
— Не пойду, не пойду никуда от порога. Умру здесь, если не увижу славного Твардовского.
И он начал плакать и молить Твардовского, пока наконец не разжалобил его. Твардовский приказал метле впустить шляхтича, впустить только его одного.
Когда метла отворила дверь, вошел в комнату бледный, худой, высокий мужчина. На нем был вытертый кунтуш, цвета которого нельзя было различить за старостью; сапоги его порыжели от росы и грязи; из шапки клочьями выставлялась грязная вата; из-под воротника кунтуша выглядывали лохмотья рубашки. Бедный шляхтич низко кланялся Твардовскому, пока тот вымерял его взглядом.
— Что вам надо от меня? — спросил он сурово.
— Бедность, нищета, отец мой, привлекла меня к тебе, — отвечал шляхтич. — За богатство отдал бы душу дьяволу. Доконала меня нищета, есть нечего; пришлось хоть умирать с голоду. Прикрыть нечем наготы своей; вот, видишь сам…
И он указал на свои лохмотья.
— Обманываешь меня, — отозвался Твардовский. — Я знаю: у тебя есть деньги.
Шляхтич то бледнел, то краснел и не знал, что отвечать…
— Я… я… видит Бог, — сказал он заикаясь.
— Знай, — продолжал Твардовский, — что предо мною нет ничего скрытого; я мог бы пересчитать тебе до последнего шеляга все твои деньги, которые прячешь ты в своей постели, под изодранным одеялом.
Холодный пот выступил на лбу шляхтича. Он то пожимал плечами, то отирал пот.
— Ты не беден, но скуп, — продолжал Твардовский, — тебе не довольно того, что у тебя есть; ты хотел бы все больше и больше.
— Правда, — жалобно отвечал шляхтич, — не стану запираться перед тобой. Я хотел бы разбогатеть и пришел к тебе узнать, нет ли у тебя на то средств.
— Есть, но они слишком трудны.
— Трудны?.. А разве желающему кажутся трудными средства, которыми бы он мог достигнуть цели?..
— Nihil difficile amanti, — сказал Твардовский, пародируя слова Цицерона. — Правда твоя. Так ты желал бы за деньги отдать свою душу дьяволу?
— С охотою. На что мне душа, были бы деньги, и я отдам ее тому, кто даст мне денег.
— Ну, попробуй; я дам тебе способ. Найди в лесу опустелую избу, в которую бы не доходило из деревни пение петухов, и запрись в этой избе на целую ночь. Возьми с собою одну свечку и девять серебряных монет. Во всю ночь считай без устали эти деньги, от одного до десяти и от десяти до одного. Если не ошибешься ни разу, дьявол даст тебе бесчисленные сокровища; если же ошибешься, устанешь, заикнешься или одно число повторишь два раза сряду — наживешь большую беду. Хочешь разбогатеть — испытай это средство.
Расспросив Твардовского о всех подробностях страшной попытки, шляхтич поблагодарил его и вышел.
— Я всем им дал хорошие советы, — сказал, смеясь и садясь за свой стол, Твардовский по выходе скряги. — Но мне кажется, что не все из них понравятся дьяволу.
Едва успел он произнести эти слова, как из-за печки показался дьявол. С улыбкою подошел он к Твардовскому.
— Желаю здравия великому мудрецу и философу, — начал сатана. — Я подслушал твои добрые советы и радуюсь, что нашел в тебе достойного себе помощника, ревностного и усердного к нашим адским подвигам. Спасибо тебе, Твардовский, спасибо!
— С ума ты сошел, что ли? — возразил Твардовский. — Я твой усердный помощник?.. Не послышалось ли тебе чего другого? В чем же я мог показаться твоим помощником?
— Во всех советах твоих. Давая такие советы, ты, очевидно, имел намерение подслужиться аду вообще и мне в особенности. Ты напутствовал людей к их гибели своими, по-видимому, невинными, а на самом деле гибельными советами.
— Об этом я нисколько не думал, клянусь тебе в том самим тобою, дьявол! И говоря противное, ты хочешь или помучить меня, или посмеяться надо мною.
— Говори, что хочешь, а я между тем докажу тебе истину моих слов.
— Прошу тебя, разуверь меня.
— Пойдем со мною. Я покажу тебе последствия твоих советов.
Сначала дьявол перенес на себе Твардовского в избу той старой женщины, которая просила его о муже и которой он советовал поискать за изголовьем кровати. Подмастерье ее прежнего мужа, женившись на ней, начал обращаться с нею жестоко, бранил беспрестанно и даже бил. Тут только старуха узнала свое несчастие: она проклинала свое неразумие и советы Твардовского.
— Не моя правда ли? — спросил Твардовского дьявол. — А знаешь ли, чем это кончится?
— Не знаю и не догадываюсь. Побои кончаются синяками, не более.
— Кончатся преступлением, — сказал дьявол. — Увидишь, если захочешь дождаться конца, который уже и недалеко. Старуха ищет зелья, которое приготовит молодому супругу верную смерть.
Оттуда пошли они к избе того парня, которому Твардовский дал совет, каким образом снискать любовь Магдалины, дочери золотых дел мастера Малькера. Парень готовился уже к свадьбе; Магдалина влюблена была в него по уши.
— A, — сказал, глядя на счастливую пару, Твардовский, — ты и тут предвидишь дурной конец?
— И тут, — отвечал дьявол, — я вижу неизбежную поживу для нашего брата. Они женятся, правда, но любовь их, вынужденная действием чар, исчезнет вскоре после свадьбы. Когда молодая жена вспомнит о прежнем подмастерье своего отца, и необходимым следствием такого воспоминания будет: во-первых, падение, во-вторых, убийство и, в-третьих, проклятие. Всего этого, конечно, не случилось бы, если б она вышла замуж за своего возлюбленного, они любили бы друг друга и жили бы спокойно и счастливо. Виной противному ты, Твардовский, и я благодарю тебя за это от лица ада.
Твардовский задумался.
— Все это одни парадоксы, предположения, — заметил он.
— Математические истины! — прервал дьявол и вслед за тем повел Твардовского к избе крестьянина, которому дано было противоядие от чародейства. Тут увидел Твардовский, что старая чародейка, удостоверившись в бессилии своих чар, приготовляла своему соседу другое средство, гораздо более действительное, чем колдовство — яд.
— Видишь ли, чем и здесь кончится? — сказал дьявол. — От прежнего колдовства ее было меньше вреда, но ты дал лекарство против него и пеняй на себя.
Потом они пошли дальше, к жилищу доктора, которому Твардовский дал совет избавиться от любви постылой ему девушки. Доктор уже принял лекарство, и оно произвело ожидаемое действие, но зато бедная девушка с отчаяния предалась распутству.
— Если бы ты не дал доктору такого совета, — сказал дьявол, — он волей или неволей женился бы на девушке, и они жили бы счастливо; теперь хоть один из них пойдет в ад. И за это тебе спасибо, Твардовский.
— Постой, сатана, не торопись выводить своих заключений. Пойдем, посмотрим на двух супругов, которых я помирил своими советами.
— А, да вот кстати и их изба, — отвечал с улыбкою дьявол, указывая на близ стоящую избу.
Сквозь узкое окошко увидели они большую выбеленную избу. В одном конце сидела и зевала женщина, в другом — спал мужчина.
— Вот их согласие, — шепнул Твардовскому дьявол, — он напился мертвецки, а она обокрала его. Они уступают друг другу и прощают свои грехи обоюдно. Они живут согласно, правда, но это согласие будет для них пагубно. Покамест они ссорились, они смотрели друг за другом; он не смел пить и должен был работать; она не крала и не рядилась в ленты и кружева, которые всегда ведут известно к чему.
— Всему этому виною ты, дьявол, а не я: намерения мои были добрые.
— Да разве я помирил их? — отвечал, пожимая плечами, сатана.
— Теперь я начинаю верить, — грустно заметил Твардовский, — что многие из моих советов принесли дурные плоды. Одной женщине я дал средство узнавать тайны мужа, которые он скрывал от нее.
— В ту минуту, когда я с собой говорю, на городском рынке палач рубит ему голову, — хладнокровно отвечал дьявол. — Вся его тайна, которую он так скрывал от жены, заключалась в том что с двумя из своих товарищей он делал фальшивые монеты. Узнав эту тайну, жена проболталась соседке; соседка, под строгим секретом, передала жене лавочника, та — жене бурмистра, эта в откровенную минуту рассказала муженьку; муженек почел нужным передать это известие войту; и таким образом, finis bonus, дело дошло до плахи. Славно удался тебе твой совет, Твардовский; еще раз спасибо за него!
— А бурмистр, которому я дал средство избавиться от нечистой силы?
— Курил он твоим спасительным ладаном понапрасну. Узнав, чему муж приписывает ее проказы, т. е. тот шум, который заводили в доме ее любовники, жена сделалась еще смелее и проказит теперь под самым носом мужа в уверенности, что он не высунет его из-под одеяла от одного страха увидеть нашего брата воочию. Теперь он думает обратиться к тебе с другою просьбою; хочет просить тебя помолодить его или сделать жену старухою. Но об этом после.
— Что ж? Я охотно сделаю на нем пробу того эликсира, который возвращает старикам молодость, — прибавил Твардовский.
— Делай, что хочешь, — возразил дьявол, — воля твоя, последствия — наши, и ручаюсь тебе, что будут для нас пригодны.
— Вы думаете сделать меня вашим невольником, покорным слугою? — сказал, разгорячась, Твардовский.
— Нимало. Мы не отняли у тебя воли; ты можешь делать, что тебе угодно.
— Зачем же последствия моей воли обращаете вы в свою пользу, то есть во зло?
— Так ты думаешь, что на свете сыщется хоть один человек, который бы мог управлять по желанию своему последствиями своих поступков? Поступки и последствия — это то же, любезный, что прицел и выстрел. Ведь не всегда стрела попадает в ту цель, куда метит ею стрелок, даже стрелок опытный, и за верность выстрела никто не может поручиться головою.
Твардовский молчал. На этот довод дьявола он не придумал никакого опровержения.
— А тот шляхтич, — сказал после минутного молчания Твардовский, — которому я дал верное средство обогатиться, — он, без сомнения, теперь уже в самом тартаре?
— Сомневаюсь, — прошипел сатана сквозь зубы, — над ним еще надо поработать.
— Всегда мне наперекор!.. Ты шутишь, сатана; ручаюсь головою, что этот шляхтич теперь на большой дороге к вашему царству.
— Тебе так кажется, — возразил бес. — Вы, люди, всегда заключаете о вещах по наружности; но мы, черти, смотрим на эти же вещи с высшей точки зрения. У этого шляхтича есть оборона от нас. Она в душе его.
— В душе его я видел только одно сребролюбие и скупость.
— Ты не приметил третьего — трусости, — возразил дьявол. — Кстати ты напомнил мне об этом шляхтиче. Пойдем, посмотрим, что с ним теперь делается.
Была уже темная ночь, и бес, обнюхавши воздух с четырех сторон, по ветру, почуял то место, которое выбрал шляхтич для приведения в действие совета Твардовского. В северо-западной стороне леса стояла опустевшая хата лесничего, погибшего со всею своей семьею во время последней моровой язвы. Он занес ее из города, куда ходил за мукой. С того времени хата опустела, и хотя ветер, разгуливавший в ней на свободе, и порастряс ее ветхие стены и кровлю, но она все еще держалась. Стояла она вдали от большой дороги, в глубокой чаще, и даже тропинка, которая к ней вела когда-то, заросла кустарником, крапивой и лопушником. Развесистые столетние березы, малина и ивы, составлявшие некогда сад лесничего, оплели ее своими ветвями, едва позволяя выглянуть на свет Божий… Сгнивший забор давно уже повалился; в хате не было ни дверей, ни окон; старая печь вся развалилась, и обломки ее наполняли хату. В другой комнате, поменьше первой, окошко было забито полусгнившими досками, и в ней-то поместился отважный скряга. Старая, разбитая бочка и обломок двери послужили ему столом, на нем с самых сумерек считал он свои девять шелягов. Огарок, прилепленный к бочке, освещал избу. Твардовский и дьявол застали его над этой работой. Бледное лицо его было все в поту, глаза искрились; он казался едва живым, дрожал со страху, как осиновый лист, и все считал свои шеляги, не переводя дыхания.
Один только вой ветра да крик сов, доходивший из чащи, прерывали глубокую тишину. Самый отважный смельчак почувствовал бы невольный страх, если б очутился в таком безлюдном месте в глубокую ночь. Твардовский немало дивился, каким образом шляхтич, которого дьявол называл трусом, решился на такой подвиг. И в самом деле, старый скряга забыл о своей трусости; он так был погружен в свою работу, так был занят ею, что не спускал с денег глаз ни на минуту, не оглядывался, даже не поправлял волос, длинные космы которых спускались ему на глаза: он только считал и считал.
— Надо его постращать, — сказал дьявол.
И, сказав, спустился в избу через трубу, забрался в угол и начал кричать по-совиному.
Дрожь проняла шляхтича, но он все считал. Потом, когда дьявол принялся кричать и плакать, как маленькое дитя, шляхтич побледнел, как плахта, но работы своей не оставлял. Тогда раздосадованный его отвагой, дьявол оторвал угол крыши и бросил его через окно в лесную чащу. Треск и гул пошли по лесу; на стол и вокруг шляхтича посыпались камни, земля и обломки, но скряга не прерывал работы, хоть и видно было, что он едва держался на ногах от страха. После этого дьявол оставил скрягу в покое, по-прежнему забился в угол и оттуда вторил однообразному голосу шляхтича смехом беззубой старухи.
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, — раздавался дрожащий голос скряги.
Дьявол махнул хвостом, и свечка потухла. Это не остановило работы скряги: он продолжал считать и в потемках.
— Постой же, скряга, мы сломим твое упорство, — сказал дьявол и снова зажег свечку. — Умирает со страху, а дело не бросает.
Шляхтич считал без ошибки.
Твардовский и дьявол провели в избе почти всю ночь, наблюдая над работой скупца. На рассвете, помучивши порядком шляхту, дьявол подошел под окошко и оттуда закричал во весь Дьявольский голос:
— Пане Варфоломей! А не ошиблись ли?
— Нет! — отвечал шляхтич.
— А, ну-тка, на чем остановились. Продолжайте считать, — сказал бес.
Шляхтич принялся было за счет снова, но язык прильнул ему к гортани; он забыл последнее слово. Оправившись немного, он снова начал перебирать пальцами деньги и, весь дрожа, бормотал языком несвязные звуки. Весь плод усилий целой ночи обращался теперь для него ни во что, и впереди ждала его, по обещанию Твардовского, страшная кара. Было от чего сойти с ума.
— Два, пять, девять, — бормотал он, заикаясь и вперив глаза в землю. Дьявол за окошком помирал со смеху.
— Сбился с дороги, почтеннейший, — говорил он. — Теперь уж не найдешь ее; поздно.
И едва успел он выговорить эти слова, как вся изба затряслась, готовая рассыпаться в прах, и из всех отверстий, из всех щелей вылезли, выскочили, выползли, вылетели черти, во всей страшной наготе своей, во всей причудливости своих адских нарядов. Все они были с оружием: один с метлою, другой с лопатою, третий с пестом, четвертый с раскаленным докрасна уполовником, и все они бросились на обеспамятевшего шляхтича. Без чувств, как труп, пал он под их ударами.
Жалко стало Твардовскому гнусного скрягу; досадно ему было на дьявола.
— Зови к себе на помощь кого только можешь! — закричал он.
Дошли эти слова до слуха шляхтича и напомнили ему о милосердом Боге, о Пресвятой заступнице — Деве, о святых Угодниках Божиих, он вспомнил и призвал их на помощь, собрав последние силы:
— Боже! Спаси меня! Заступница Матерь Божия, помилуй меня! Угодники Божий, спасите меня несчастного!
Пораженные, как громом, святыми словами, исчезли адские слуги с шумом, криком и свистом.
Вскочил тогда шляхтич, схватил со стола деньги и пустился бежать из лесу со всех ног.
— Теперь видишь ли, сатана, — сказал бесу Твардовский после ухода шляхтича, — что не все мои советы приносят вам пользу. Не напомни я ему о Боге, он пал бы вашею жертвою; теперь же, спасенный Богом, он обратился к нему и забудет о деньгах.
— Забудет о деньгах?.. Ха, ха, ха! Увидишь, как он забудет о них… Впрочем, твоя правда: он обратился к Богу. Знаешь ли, куда он пошел теперь?
— Полагаю, прямо в Быдгощ, где, верно, вступит в монастырь к реформатам.
— Угадал; он именно пойдет в реформаты, — отвечал Мефистофель. — Но не думаешь ли ты, что от этого ему будет легче?
— Думаю, что он уйдет от ваших когтей.
— Он попадется в них еще вернее. При наших стараниях он не забудет о золоте, и я уже наперед вижу его в преддверии ада… По-моему, так лучше бы было, если б он сегодня не звал к себе никого на помощь, а пошел бы прямым трактом в ад. Для него — меньше жизни — меньше греха — меньше адских мучений.
Гневно посмотрел Твардовский на беса, отвернулся от него и молча пошел домой, в свою гостиницу. Обуреваемый мыслями, заперся он в комнате, приказав Матюше не впускать к себе никого.
Задумчив, грустен, неспокоен был Твардовский. Впервые почувствовал он тут, как мало было для ненасытной души его того всеведения, которое дал ему дьявол. Казалось, что все еще недоставало ему всеведения и могущества. Была, однако, минута раздумья, в которую эта жажда еще большего знания и могущества показалась ему фальшивою и мгновенною.
— Нет! — сказал он самому себе. — Я еще не испытал всех моих сил; я еще только начинаю чувствовать их в себе. Много разнообразного употребления могу я сделать из моей науки; еще многих удовольствий не испытал я. Последний мой день еще не близок, далеко еще до дна той чаши, которой я едва коснулся устами. Попытаюсь еще… Поеду на Лысую Гору! — сказал он, подумав с минуту, и хлопнул в ладоши.
День этот, как нарочно, случился в четверг, когда сбираются на Лысой Горе колдуньи и ведьмы.
Через минуту Твардовский был уже в дороге. Усыпив Матюшу, который дремал в углу комнаты, Твардовский сел на нарисованного на стене коня и вылетел на нем в трубу. Были уже сумерки; дул крепкий северный ветер; красный месяц, окутанный пеленою туч, выходил из-за дальнего леса. Твардовского окружала дивная свита: совы, нетопыри, филины, адские духи, невиданные на свете чудовища. В воздухе слышен был какой-то невнятный шелест, и значение этого таинственного разговора тварей Твардовский понимал от слова до слова!..
Попалась навстречу Твардовскому кукушка — прорицательница будущего, любимая вещунья простого народа, и говорила ему:
— Добрый вечер тебе, Твардовский, добрый вечер!.. Куда ты спешишь так, зачем едешь?.. Что возбуждает твое любопытство? Разве не знаешь, что скука и грусть следуют всегда по пятам любопытства?.. Добрый путь тебе! Поезжай все прямо; за калиновым мостом, за тремя стенами, за тремя могилами и за тремя крестами найдешь, что ищешь, хоть не отыщешь, что искал.
И полетела кукушка далее.
Потом закаркала ему над ухом ворона:
— Кра, крра!.. Приветствую тебя, Твардовский! Спасибо тебе! Я только что с пиру, куда позвали меня мои братья и сестры. Расклевали мы труп, четвертованный по твоей милости. Мне досталось сердце его — чудесное сердце, жирное, сочное, розовое! Спасибо тебе, Твардовский! Крра! Краа!
«Кого же бы это могли четвертовать по моей милости? — подумал Твардовский. — Уж не того ли молодца, который делал; фальшивую монету?.. Если так, то поделом ему. Пошел!» Н
Гналась за Твардовским летучая мышь и хлопала ему в знак приветствия перепончатыми своими крыльями.
— Не узнал ты меня, Твардовский? — запищала она. — Я та самая мышь, которая висит над твоим окошком в Кракове и которая заслоняет тебя своими крыльями от чар вражьих. Я освободилась на минуту из своего заточения и лечу к ведьмам на Лысую Гору.
Вслед за летучею мышью налетела сова и кричала:
— Угу, угу! Чую смерть и возвещу о ней людям; ударю в оконницу, застучу крыльями в стекла и скажу им: ступайте, ступайте, зовет вас!.. Угу! Угу!
Другая сова прилетела за ней вслед и кричала:
— Чую: родится дитя; полечу под окошко, закричу отцу и матери: будет дитя, будет, а крик мой так устрашит их, как предвозвестник смерти. Родится дитя на слезы, на горе, ждет его лютая беда, лютая смерть! Виноваты сами любовники! Не надобно было сидеть в зеленом саду при коварном свете месяца… Холодны месячные ночи; нездорова холодная роса, болезнь ждет вслед за пресыщением!..
Чирикали воробьи, и понимал их щебет Твардовский.
— Полетим в житницу богача, выклюем колосья, выедим хлеб;; не станем просить у него милостыни…
Стрекотала сорока, сидя на завалине:
— Едут гости! Едут гости! Едет пан на черном возе, а на нем белый крест, а везут их черные кони, а провожают их попы. Принимай гостя, хозяйка; едет званый гость, которого ты ждешь не дождешься!..
И все это слышал, все это понимал Твардовский; доходили ему эти дивные речи и до слуха, и до сердца: вещали они что-то недоброе.
Между тем в воздухе мимо него летели толпы духов — как и он, спешили они на Лысую Гору.
На Лысой Горе толпились уже старые ведьмы, горбатые, беззубые, с всклоченными волосами, с бесстыдно распущенною одеждой. Большая часть из них сидела верхом на лопатах, на метлах, другие приехали на козлах, на черных кошках, на гладких летучих мышах. Из русских дремучих лесов прилетела баба-яга, костяная нога, прилетела в ступе с метлой, которою заметала свой след.
Одну из ведьм везла жаба, другую черная корова; и все они гнусили себе под нос бесстыдные песни, и у каждой из них за поясом висел горшок с зельем, которое дымилось и наполняло воздух удушливою гарью.
Мимо Твардовского проскользнул белый скелет висельника с веревкой на шее; с громким карканьем преследовало его стадо черных воронов.
— Отдай нам остатки твоего тела, — каркали они, — висят еще куски мяса на оголенных, костлявых бедрах твоих; отдай нам их; они наши!
Увидел Твардовский Летавца и Летавицу [12], нежную пару, которая также прилетала на Лысую Гору.
Увидел малых сов, которые спешили туда же густыми толпами.
Увидел вампиров, бледных, в гробовых саванах.
За ними шли оборотни, вулколаки и выли, как голодные волки.
Много других див увидел Твардовский, подъезжая к Лысой Горе. Вдали еще завидел он на ясном ночном небе темную фигуру церкви, а внизу, под горою, мелькали, мигали и прыгали огоньки. Сюда-то с тех пор, как храм Божий осенил гору, стекались ведьмы на чародейский шабаш свой.
Чем ближе подъезжал к Лысой Горе Твардовский, тем яснее представлялось ему скопище ведьм и дивных чудовищ, освещенных ярким пламенем от разложенных там и сям огней. Яснее доходили До его слуха дивные их речи и песни. Долго, летая над головами их на чародейском коне своем, присматривался Твардовский к дивному зрелищу. Время от времени выбегали из толпы ведьмы, брались за руки и заводили бешеный танец; движения их похожи были на корчи прокаженного, на предсмертные конвульсии умирающего. В кругу их вертелись и бесновались черти, которых выдавал пламень, мелькавший над головою и сердцем их. Черный, смоляной дым окутывал всю эту группу темною пеленою, и смрад далеко распространялся в воздухе.
— Ладо, ладо! Дид-ладо! — кричали колдуньи и ведьмы.
В другом месте ведьмы готовили себе чародейскую похлебку. Огромный котел кипел на угольях; густой удушливый пар поднимался из него.
С любопытством присматривался Твардовский к новому для него зрелищу и тихонько объезжал гору. Один он был задумчив и грустен на этом адском пиру; дико отзывались в его сердце звуки и отголоски этой сатанинской радости.
Страшна та веселость, сквозь которую проглядывает отчаяние, мука и смерть!
Скоро подъехал Твардовский к тайному совету ведьм.
Сидели тут семь старых баб, на семи надгробных камнях, вокруг них толпились молодые. Каждая из семи старух говорила поочередно и учила, как вызывать нечистых духов, как задерживать дождь на небе, отнимать у коров молоко, наводить на людей лютые болезни, портить хлеб на гумне и в поле, плаксу насылать на детей и т. п. Молодые слушали уроки их с любопытством, с жадностью и принимали их к сердцу, потому что искони дурной совет прививается к уму и сердцу скорее хорошего.
Далее ведьмы, взявшись за руки, заводили хоровод и пели песни, которых значение им только было понятно. Другие ведьмы варили в котле любовный напиток, любчик, и бросали в него девичьи волосы, мешая их там с каплями девичьих крови и слез и с разными зельями. Вместо мешалки служила им лапка нетопыря.
«Кто напьется этого зелья, — пели они хором, — будет жить только тою, которая поднесет его, будет ходить за ней, как тень, будет послушен ей во всем, будет готов положить за нее голову, дать сжечь себя за нее, не пожалеть за нее родного отца, матери…»
«Кипит и варится любовный напиток. Над ним шум и пена, как любовь над сердцем девушки, под ним осадок и гуща, как после любви — горесть и раскаяние. Наверху сладко, как в первые минуты любви, внизу горько, как в те минуты, когда пройдет она!..»
«Шумит ветер, трещат дрова под огнем, кричат и поют адские силы, и во всем этом шуме, треске, крике, как будто слышится призыв милого: Сюда, сюда! Ко мне, ко мне!.. Но милый нейдет до тех пор, пока сама возлюбленная не полюбит его, пока сама не поднесет ему зелья!..»
«Растет трава на берегу ручья; цветет трава только в полночь, цветет однажды в год, накануне Иванова дня, и цвет ее розовый… Сыпьте в котел цвет, — левой рукой от сердца. Носила его на груди девушка; сожгла его весь, испепелила».
«Бросьте в котел сердце голубя, у которого охотник застрелил милую голубку. Тоскует по голубке голубь: пусть и он тоскует и сохнет так, напившись нашего любовного зелья!»
В другом месте другие старухи-ведьмы варили другой чародейский напиток, сидели вокруг котла, покачивали головами, махали руками, бросали в котел разные снадобья, приговаривая одна вслед за другою:
— Бросаю кость человеческую, взятую с кладбища: пусть тот, кто отведает зелья, высохнет и пожелтеет, как кость эта!
— Бросаю воск от свечи церковной, горевшей на похоронах: пусть кто отведает зелья, сгорит, как свеча!
— Бросаю горсть соломы из-под крыши церковной; кто отведает зелья, пусть в душе его гнездятся грусть и злые намерения, как гнездились совы и воробьи под той церковной крышей!
— Бросаю сердце висельника, высохшее на виселице: кто отведает зелья, пусть ему будет так, как тому, когда он целовал крест из-под рук попа; пусть умрет он, как умер тот; воронам на ужин сердце его; воронам на обед его легкие, коршунам и ястребам на завтрак все тело его!
— Бросаю гнилушку от гроба; кто отведает зелья, пусть в том сгниет веселость и счастье, как сгнил труп в том гробе.
— Растет над могилой цветок; цветет в удушливый день черным и белым цветом… Бросаю цветок в котел; пусть тот, кто отведает зелья, познает черные мысли, горе и отчаяние!
— Бросьте в котел сердце той совы, которая прячется днем и плачет ночью, которую преследуют люди и птицы, пусть и тот, кто напьется зелья, будет преследуем и ненавидим во всю жизнь свою!
Мешали они любовный напиток мертвыми костями и лили в него всю желчь и злобу, какие были в сердцах их. Кипел и шумел напиток, вздымался. и пучился, доходя до краев котла. И если стекала на землю капля его, то под ней выгорала трава и на земле оставляла после себя кровавое пятно.
Был и другой кружок ведьм, но тут, среди смеха и шепота, Твардовский не мог расслышать, о чем шла речь. Любопытство не удерживало его, и он ехал далее.
Увидел он старого вампира, который учил молодого высасывать кровь из людей во время их сна; увидел и старую стречу, которая учила молодую садиться на грудь спящим и душить их.
Далее шла свадьба: козел женился на старой бабе. Перед ними шли музыканты и играли на костяных пищалках и били в барабаны, обтянутые человеческой кожей. Постель для молодых послали на гробовой доске, а над нею разбили шатер из савана.
Там и сям расхаживали духи и привидения, то поодиночке, то попарно с дьяволами. Некоторые из них, отыскивая себе товарищей, приставали к прохожим распутницам, передразнивая гримасы влюбленных. Были между ними старики и молодые, старухи и цветущие молодостью девицы, солдаты и монахи, дворяне и мужики, купцы и мещане. И все это ходило взад и вперед, толкалось, шумело, пело и кричало, смеялось и плакало, бранилось и торговалось, спорило и проклинало.
Кое-где слепые гусляры играли колдуньям песни и танцы; в другом месте пили, ели; другие сидели вокруг разложенного огня подле кустарников и вели шумную беседу.
Ко всему этому присматривался и прислушивался с любопытством Твардовский. Грустные мысли и чувства волновали его душу.
Вдруг почувствовал он, кто-то ударил его по плечу, и в то же время отозвался знакомый ему голос — голос Мефистофеля, — его демона.
— Я знал, что найду тебя здесь.
— Как мог ты отыскать и увидеть меня? — спросил его удивленный Твардовский.
— По обыкновению, я шел за тобою вслед.
— По обыкновению, говоришь ты?
— Да, по обыкновению.
— Так ты следишь за мной, как за своим невольником?
— Не как за невольником, извини, но как мать за сыном.
— Спасибо за сравнение, но, признаюсь, я не желал бы быть для тебя ни тем ни другим.
И замолчали оба.
— Зачем же не хочешь ты разделить с нами веселья? — спросил бес.
— Веселиться не люблю, — отвечал серьезно Твардовский, — а выучиться тут мне нечему.
— Все у тебя в голове ученье! Долго ли будет портить твой мозг эта наука, Твардовский? Разве человек только и должен думать, что об ученье?
— Что ж бы я стал делать тут? Полезным здесь я быть не могу…
— Разве всегда человек должен думать об услуге и пользе? — возразил дьявол.
— Чего ж ты требуешь от меня?
— Чтоб ты гулял и веселился с нами и пользовался бы жизнью, покуда она твоя.
— Пользоваться жизнью? — повторил смеясь Твардовский. — Для этого мне не нужны Лысая Гора и ваше общество.
— Но ты также мало пользуешься ею и в людях.
— Для этого не пришла еще пора, — отвечал Твардовский. — Благоразумный человек должен удалять от себя удовольствия жизни, покуда не узнает свет совершенно.
— А когда захочет пользоваться удовольствиями, то будет уже поздно, — шепнул дьявол.
Эта мысль заставила Твардовского задуматься.
— Такой человек, как я, — сказал он, собравшись с мыслями, — исполнит все, чего ни пожелает.
Вместо ответа дьявол захохотал.
Между тем шабаш подходил к концу. Не дожидаясь пения петухов, многие ведьмы оставили Лысую Гору. Мало-помалу гасли огни, пустела гора; в воздухе раздавался свист от улетавших чудовищ и ведьм. Раздался бой церковных часов, и вслед затем запел первый петух в ближнем селении.
Твардовский возвратился в Быдгощ и разбудил Матюшу, спавшего крепким сном.
Было еще очень рано, как кто-то постучался к Твардовскому. После воздушной поездки своей на Лысую Гору Твардовский не мог сомкнуть глаз. Он сидел за столом, печальный, задумчивый. Мысли и чувства, одни другим противоположнее, волновали его.
Вошедший был тот самый бурмистр, которому Твардовский советовал курить порошками из мертвых зубов. Средство это, как известно уже читателю, не помогло бедному бурмистру, потому что в доме его вместо злых духов проказничали возлюбленные почтенной пани бурмистровой. Не было ничего мудреного в этом обстоятельстве: бурмистр был стар, а жена его молода. Крайности не всегда сходятся. Догадался об этом наконец сам бурмистр и повел речь свою таким образом:
— Sapientissime! Знаю теперь, что делается у меня в доме, — проказит моя жена. Если хочешь поправить беду, то молоди меня или ее сделай старухою. Лучше, однако ж, если б ты выбрал первое; недаром говорит пословица: седина в бороду, а бес в ребро; старую печку дьявол топит. Как помолодею, то если жена и не станет любить, то, по крайней мере, ее приятели будут меня бояться. Знаю я, что для тебя нет ничего невозможного; исполни же мою просьбу, ради Бога.
— Не так-то легко исполнить твою просьбу, — отвечал серьезно Твардовский. — Сделать из старика молодого — не шутка. На это нужно много времени, много трудов, много издержек.
— Не буду жалеть никаких издержек, — отвечал бурмистр, — заложу все имущество свое, чтоб достигнуть цели, чтоб сделаться молодым… Какого же рода издержки могут быть в таком случае? — спросил он Твардовского, почесывая свою лысину.
— Значительные издержки, — отвечал Твардовский. — Для этого надо мне редких и дорогих зелий, заморских мазей; одно приготовление лекарства отнимет год времени.
— Год! — вскричал изумленный бурмистр.
— Лучше помолодеть через год, чем никогда, — заметил Твардовский.
— Правда; но я могу и не дожить до такого счастия. Год — не шутка, особенно для таких стариков, как я.
— Кроме того, мне надобно приискать помощника, к которому бы я имел полное доверие. На первый раз попробую взять моего слугу. Ты должен разгласить везде, что оставляешь город. Никто не должен знать ни о твоем намерении, ни о твоем местопребывании. Между тем мы отыщем для себя где-нибудь подальше квартиру и там примемся за дело. Предваряю: если дорога тебе жизнь, то ты должен хранить все в тайне и быть немым, как камень.
— Буду нем, как гроб, — сказал, низко поклонившись, бурмистр. — В городе разглашу всем о поездке своей в Вильну для покупки кож, куда я не раз ездил. Квартиру наймем себе где-нибудь в отдаленном предместье; я сам поищу ее, а покуда эти деньги удовлетворят нашим первым нуждам.
И, говоря так, бурмистр положил на стол набитую деньгами кису.
— Ну, теперь прощай. Хлопочи о квартире и не являйся ко мне раньше, чем через несколько месяцев. Это время мне также необходимо для приготовлений.
По уходу обрадованного бурмистра, Твардовский сказал сам себе:
— Невелика беда, если не удастся мой опыт над этим глупым стариком. Попробую… Эй, Матюша!
Явился заспанный Матюша.
— Знаю твою преданность ко мне и потому хочу употребить тебя для одного важного дела. То, что ты узнаешь, может тебе со временем пригодиться. Во всяком случае, ты дашь мне новое доказательство твоего усердия и преданности.
— Слушаю и исполню все, что ты прикажешь.
— Дело идет о том, чтоб из старика сделать молодого.
— Молодого?.. Как же ты это сделаешь? — спросил Матюша, почесывая в голове.
— Сделаю, как умею, и ты будешь помогать мне. С завтрашнего дня мы примемся отыскивать все нужные к тому зелья, начнем приготовлять спирты и мази.
— Слушаю.
И в самом деле, на другой день Твардовский с Матюшею, одетые пустынниками, отправились отыскивать зелья. Длинный ряд названий этих трав был записан Твардовским на бумаге. Больших трудов стоило им собирать их. Одни травы надлежало искать при месячном свете или в полнолуние, другие на свежей росе, до восхода солнца; одни в цвету, другие в семенах, а некоторые — завядшими. Еще больших хлопот стоило сбережение их.
За другими материалами Твардовский должен был посылать Матюшу далеко. Матюша отыскал и купил ему какаовых орехов, носорожьих клыков, частичек мумии и много других редких вещей, за которые заплатил дорого.
Твардовскому необходимы были также члены многих редких зверей, обитающих в отдаленных странах света. С великими усилиями и не без помощи дьявольской достал их Твардовский. В числе многих других предметов достал Твардовский и воды, имевшей свойство молодить. На неприступной горе бил один из семи ключей этой чародейственной воды, и оттуда-то с опасностью собственной жизни начерпал ее Твардовский.
Наконец Твардовский дал знать бурмистру, что все готово и можно приступить к тяжелой работе. Бурмистр, по обещанию, уже собирался в дальний путь, простился с женою и поручил брату управление домом и лавкою и ночью, тайком, перешел в новое свое жилище.
В первую ночь на новолуние принялся Твардовский за работу. Прежде всего он усыпил бурмистра снотворным зельем, положил его, сонного, в огромный котел и варил под напев чародейственных песен, потом вынул из котла, натирал мазями и кропил чудесной водою.
Тяжких трудов стоила работа Твардовскому, и только твердость его и присутствие духа могли помочь ему выдержать ее. Много опытности дал ему этот труд. Твардовский не унывал, предвидя близкий конец. Во все время страшного процесса, которому подвергнуто было дряхлое тело бурмистра, душа его, вынутая из тела, заключена была в крепко запечатанной и осмоленной банке. Потом, когда помолодело и посвежело дряхлое тело, Твардовский вдунул в него душу, и тогда уже в нем начали показываться признаки насильственно изгнанной жизни. Едва заметно забился пульс; кровь прыснула в сухие жилы; встрепенулось сердце и ударило в легкие; лицо начало оживляться румянцем; тяжелый вздох потряс свежую, молодую грудь, зашевелились уста, залепетал язык, раскрылись глаза и блеснули всей яркостью и всей силою очей влюбленного юноши…
Бурмистр ожил…
Матюша остолбенел от изумления. Сам Твардовский не чувствовал себя от радости. Оживленным бурмистр стоял перед ним и, как после долгого сна, припоминал, что с ним было.
Щедрая плата соответствовала труду, и бурмистр расстался с Твардовским, осыпая его тысячью благословений.
Отпуская бурмистра, Твардовский приказал Матюше следовать за ним в дом его и о том, что увидит, пересказать ему.
Возвратившись, Матюша говорил Твардовскому следующее:
— Было уже темно, когда бурмистр постучался в двери своего дома. В доме было много гостей, кареты и брики стояли у ворот. В окнах виднелся яркий свет, и до слуха доходили звуки веселой музыки. Бурмистр не знал, что и подумать о таком празднике. Время было не запустное [13]; именин в доме не было; крестин не могло быть. «Что за притча! — говорил сам себе бурмистр. — Но погоди у меня, матушка, пойдет теперь все по маслу». И продолжал стучать.
Наконец отворилась дверь, и старый, верный слуга, не узнав барина, спросил его очень серьезно: кто он и что ему надобно?
— Чего мне надобно? Кто я? Ха, ха, ха! Так ты меня не узнаешь, Фаддей?
Фаддей выпучил глаза и стоял как вкопанный: он все еще не узнавал своего пана.
— Проводи меня в ту комнату, от которой ключи у пани, — продолжал бурмистр.
— Да что вам от меня надо? — бормотал слуга. — Что вы мне тут рассказываете!.. Какой вы мой барин! Мой барин годится вам в дедушки. В моего барина влезло бы трое молодцов, как вы.
Продолжая так говорить, он подставил свечу под нос бурмистру и тут начал замечать какое-то сходство прихожего с его господином.
— А и вправду, немножко сбиваете вы на моего барина, когда он был молод. И нос у него был точно такой, и глаза такие, как теперь помню… Да что это в самом деле, — дурман, что ли, на меня нашел? Или я пьян, или просто с ума сошел. Ни дать ни взять мой барин, когда был моложе.
— Ни то ни другое, — отвечал бурмистр, всходя на лестницу, — переменился только я.
— Да как же вы могли перемениться? — говорил слуга, все еще не доверяя глазам своим.
— Ну, уж об этом я тебе не скажу; это секрет.
И бурмистр вошел в залу. В эту минуту бурмистрша, веселая, красивая и свежая, делая фигуры преследования в народном танце, мазурке, то рисовалась, как пава, то порхала, как мотылек, ускользая от преследовавших ее кавалеров, которые ловили ее и отбивали один у другого. Музыка играла, как говорят поляки, od ucha, то есть что есть мочи. Приход бурмистра привлек, однако ж, на него общее внимание.
— Смею спросить вашу милость, — сказал, подходя к нему, один франт, закручивая длинные усы и поправляя отвороты кунтуша, — верно, изволите быть близким родственником пана бурмистра, когда на него так похожи?
— Имею честь быть им самим, если угодно о том знать вашей милости, — отвечал ему бурмистр улыбаясь.
— Ваша милость — бурмистр Сломка?.. — сказал, подходя к нему, другой франт. — Шутить изволите, не во гнев будь сказано вашей милости. С бурмистром Сломкой я двадцать лет сидел на одной скамье в ратуше, а у вас еще, вижу, и молоко на губах не обсохло…
— Голос-то — нечего сказать — его, а что до фигуры, то уж мое почтение! — замечал третий, меряя глазами бурмистра с ног до головы.
Вмешалась в толпу любопытных и панна бурмистрша и осматривала пришельца внимательным взором. «Экой красавец!» — подумала она и спросила, прищуривая глазки:
— Кого имею удовольствием видеть у себя гостем?
— Супруга своего, моя кошечка, моя рыбка, — отвечал ей бурмистр.
— Мужа?.. Ха, ха, ха! Желала бы я, чтоб муж мой похож был на вашу милость. Кунтуш на вас, как мужнин, но что касается до прочего, так уж позвольте усомниться, — говорила, охорашиваясь и кокетничая, бурмистрша.
Изумленные претензией пришельца гости перестали танцевать и окружили его. Музыканты перестали играть и шептались между собою, выпучивши на него глаза.
— Уж если непременно стоите на том, что ваша милость мой муж, — продолжала с усиленным кокетством хозяйка, — так не угодно ли сказать, какой у меня знак на левой руке?
— Это сказал бы и я, — заметил шепотом один из усатых франтов своему соседу.
— Знак святого и животворного креста, — отвечал заикаясь бурмистр, — выжженный на твоей левой руке покойною твоей матерью, пани Катериною, в память избавления от набега татарского, когда она оставляла тебя еще ребенком на руках няньки.
— Отгадали! — вскричала бурмистрша, приседая и поправляя свою краковскую шапочку. — Ну, а скажите теперь, какой подарок получила я от моего мужа на другой день свадьбы!..
— Десять ударов плеткою по спине, — шепнул ей бурмистр на ухо.
Покраснела бурмистрша, как спелая вишня, но тотчас же поправилась и сказала:
— Да какой же черт возвратил тебе твою молодость?
— А вот послушай, — отвечал, садясь на скамью, бурмистр, и когда гости сдвинулись вокруг него в тесный кружок, он рассказал им подробно всю историю своего превращения, заклявши их наперед именем Святой Троицы не говорить никому об услышанном. Сказал им, как он уговорился с Твардовским, как заснул и как проснулся молодым, чего стоило ему это превращение, и в заключение превозносил до небес великую мудрость Твардовского. Не верили ушам своим гости, и некоторые из них видели в нем самозванца и обманщика, но наконец все убедились, что действительно видят перед собою бурмистра, которому Твардовский силою своих чар и заклятий возвратил молодость.
Зазвенели тогда бокалы и склянки — и вино полилось за здоровье помолодевшего бурмистра, завели снова веселые танцы и танцевали до рассвета, празднуя, таким образом, вторичную свадьбу бурмистра. Торжественно проводили чету в спальню и разъехались, пожелав им приятного дня. Немало радовалась и пани, переменив так кстати старого мужа на молодого, но долго ли продолжалась эта радость и не помрачали ли ее воспоминания о добрых приятелях, — об этом молчит предание. Что касается до брата бурмистра, который в ожидании кончины бурмистра захватил очень твердо в свои руки бразды правления движимостью и недвижимостью, — то и он, хоть и нехотя, должен был уступить общей радости и с кислой рожею вручил упавшему с неба так нечаянно владельцу ключи и отчеты.
На другой же день грянула по городу и окрестностям весть о чудесном превращении бурмистра Сломки. Можно представить, какой тревоги наделала она между стариками. Историю, как водится, преувеличивали, дополняли и поправляли по произволу и скоро разнесли далеко по целой стране. Старики толпами тащились к Твардовскому, но Твардовский, рассчитывая заранее на докучливых просителей, почел за нужное оставить город и укрыться от старых преследователей.
У дверей его опустелого жилища сидел один грустный Матюша. Куда уехал Твардовский, никто не знал.
Великое дело, совершенное Твардовским, навело бесчувственного и равнодушного до того Матюшу на глубокие размышления. Мысли эти не выходили у него из головы. Припоминал он себе те дивные средства, которые употреблял Твардовский, и не раз приходила ему в голову мысль попробовать, не удастся ли и ему совершить такое же чудо.
— Помню все, что делал Твардовский, — говорил он сам себе, — знаю зелья, время их сбора, их приготовление; что же мешает мне испытать свои силы?.. Тогда бы я мог сделаться богатым, нажил бы большие деньги, купил бы себе деревеньку под Краковом и зажил бы себе паном… Поехал бы ко двору королевскому, женился бы на краковской панне, воеводской дочке, которую видел намедни в костеле Девы Марии и потом, как она ехала в своей коляске к королевскому замку… И отчего ж бы не удалось мне, когда удалось моему пану? Все, что он делал, и я легко могу сделать…
И, говоря так, Матюша припоминал себе таинственные слова, заклятия, чародейские заговоры Твардовского, — припоминал и повторял их вслух.
— О, и мне удастся, непременно удастся! — воскликнул он наконец.
Нисколько не удивляло его, однако, то обстоятельство, что хотя он и хорошо помнил все действия Твардовского, но не понимал совершенно, к чему клонились они, зачем делались так, а не иначе: вид и форму принимал он за сущность, не заботясь об остальном, как все поверхностные люди, которые жертвуют наружной формою внутреннему содержанию. Приезд гонца, остановившегося у ворот дома, прервал его мечтания. Гонец искал Твардовского.
Судя по его одежде и наружности, он походил на дворянина [14] из свиты какого-нибудь знатного пана. Тонкого сукна кунтуш его был покрыт густым слоем пыли. Пара турецких пистолетов заткнута была за поясом, на боку висела сабля. На голове его была низкая краковская шапка алого цвета, отороченная мерлушкою, к сафьяновым сапогам прицеплены огромные шпоры. Видно было, что он приехал издалека.
— Бог в помощь вам, — сказал он, соскочив с лошади и привязывая ее к кольцу ворот. — Не здесь ли живет великий и славный на всю Польшу Твардовский, уроженец краковский?
— Здесь, к услугам вашей милости, вельможного пана, — отвечал Матюша.
— Много лет ему здравствовать! — сказал дворянин. — А дома его милость?
— Нет дома.
— Скоро вернется?
— Нет, не скоро. А что вашей милости угодно от моего пана?
— Везу к нему важную просьбу от пана старосты; вот и эпистолия, — сказал дворянин, показывая Матюше на кусок пергамента, который торчал у него из-за пазухи. — Что я стану теперь делать, когда нет пана Твардовского и некому помочь пану старосте?
— А может быть, и я могу как-нибудь помочь вашему пану, — сказал Матюша. — Я ученик Твардовского и в его отсутствие могу заступить его место. Что он делает, то и я могу сделать, — прибавил он нерешительно.
— В самом деле? — продолжал дворянин. — Ну, так прочитайте, что тут написано…
Матюша взял пергаментный сверток, раскрыл его и прочитал. Просили помощи Твардовского в одном важном деле, о котором должен был уведомить посланный.
Матюша спрятал письмо за пазуху и смело спросил дворянина:
— Расскажите мне, в чем дело; в письме значится, что вашей милости все известно и что вы о том, что знаете, должны сказать моему пану.
— Мне строго приказано держать это дело в тайне и не говорить о нем никому, кроме Твардовского. Вы ученик его?
— Если не верите мне, спросите у каждого из здешних жителей. Все меня знают; я ученик и помощник Твардовского.
— Верю и передам вам просьбу пана старосты. Вот, изволите видеть, в чем дело. Наш староста очень болен. Ноги у него отнялись, глаза не видят; голова и руки трясутся; зубы выпали все до одного. Вот видите: наш пан хоть и стоит одной ногой в могиле, а задумал жениться.
— Жениться! — вскричал изумленный Матюша.
— Да, жениться, — продолжал дворянин, — жениться на молодой дочери своего соседа, пана кастеляна, в надежде оставить потомка, потому что, умирая бездетным, ему пришлось бы ломать над своим гробом фамильный герб, чего крепко не хочется. А панна кастелянша плачет, бедняжка, с утра до вечера: не хочется ей идти замуж за старика, который старше отца ее; говорит, что прогневала бы Бога, если б вышла за него. Да и ксендзы, видно, со слов ее, говорят то же самое. Не знали мы, чем тут помочь горю, как вдруг узнаем о бурмистре Сломке, которого помолодил Твардовский. Сказали об этом и пану старосте. Сначала не верил, потом послал за бурмистром, которого когда-то знавал, а увидев его и услышав от него обо всем подробно, поверил невольно. С той поры пришла и ему охота помолодеть. Спать ночью не может, с утра до вечера только о том и думает, как бы помолодеть. Чего бы мне ни стало, — говорит, — хоть бы всей казны моей, а испытаю на себе это средство. Послал за мной и велел мне ехать к Твардовскому и предложить ему большую награду, если он возьмется помолодить его.
— А много ли, например, сулит он Твардовскому? — прервал его Матюша.
— Тысячу венгерских дукатов, — отвечал дворянин. — Часть этих денег везу я с собой, в задаток.
— Ну, так слушайте же! Скажите своему пану, что я могу помолодить его и без Твардовского: бурмистра Сломку помолодил не кто другой, как я.
В первый раз в жизни дозволил себе клевету и обман Матюша: при виде денег дух корыстолюбия овладел им…
— Если хотите, то, не теряя времени, я могу ехать с вами к пану старосте. Мази и все снадобья заберу с собою. Покуда, ваша милость, поищите для меня в городе лошадь, а я приготовлю, что нужно.
— Но уверены ли вы, — говорил недоверчиво дворянин, — что исполните то, за что беретесь? Не забудьте, что дело идет о жизни пана старосты, да и о вашей собственной.
— Уверен, уверен твердо; будьте покойны: это мое дело; не в первый раз принимаюсь я за такие вещи, — говорил Матюша, поглядывая на привязанную к трокам кису с деньгами. — Делывали мы и не такие чудеса, а это дело нам нипочем.
— Помните же, что за успех вы отвечаете головою.
— Ступайте в город за лошадью.
Решившись, Матюша уже не хотел оставить своего намерения. Припоминая все действия своего господина, Матюша забирал склянки и узелки с зельями и снадобьями. Сборы его были не долги. Забрав все нужное, он отправился вместе с дворянином в путь.
К вечеру прибыли они в замок старосты.
Замок стоял на высокой горе. Каменная стена и глубокий ров окружали его. Четыре круглые башни с остроконечными кровлями видны были издалека. Из-за стен, в которых просвечивали бойницы и на которых расставлены были пушки, виднелись высокие трубы замка. Под горою, на берегу небольшой реки, расположено было местечко, застроенное крестьянскими и еврейскими избами. Мелкий кустарник да кое-где прислонившиеся к избам одинокие ивы оживляли дикое, пустынное место.
Над местечком, среди площади, возвышалась ветхая деревянная церковь, а за нею белел парафиальный костел. Еврейская синагога торчала из-за жалких домишек.
Такою-то представлялась нашим путникам эта столица староства, когда они подъехали к ней, утопая в грязи. Через опущенный мост въехали они на двор замка. Матюша принят был дворянами старосты с большими почестями. Наевшись и напившись вдоволь, Матюша лег спать, но, несмотря на усталость, он не мог сомкнуть глаз. Тяжелая предстоявшая ему работа и неуверенность в силах и опытности не выходили у него из мыслей. Он уже раскаивался в своей смелости, но отказаться было поздно. Одна только мысль о богатой награде подкрепляла его и заставляла упорствовать в дерзком предприятии.
На другой день Матюша велел отвести себе особый покой, где и занялся приготовлениями. Целый день варил он зелья и растирал мази; другой день также прошел для него в приготовлениях. Мучимый сомнением в успехе, он по-прежнему не знал сна. Во все это время староста не показывался ему, но, когда он проходил мимо его комнаты, Матюша слышал удушливый его кашель. На третий день, окончив все приготовления, Матюша пошел осмотреть замок. Невольно приходила ему тут мысль, что, в случае неудачи, он должен приготовить все средства к побегу. На беду его, усердно и строго охраняемый замок не представлял к тому никакой возможности. Решимость Матюши не поколебали и эти справедливые опасения.
В назначенный час притащился, опираясь на слуг, в комнату Матюши больной староста. Лихорадочная дрожь проняла Матюшу при взгляде на дряхлого старца, который, как невинная жертва, предавался в его руки. Была минута, когда он, мучимый совестью, хотел отступиться от своего намерения; но стыд, глупое упорство и алчность к деньгам превозмогли и это последнее усилие совести.
Когда служители удалились, Матюша дал старосте сильный прием снотворного зелья, которое и подействовало в ту минуту. Он уж готовился класть тело в котел, как вспомнил, что прежде надо извлечь из него душу. И эта работа шла удачно; но, к несчастью, впопыхах Матюша забыл закупорить хорошенько сосуд. Почувствовав себя свободною, душа улетела.
Дальнейшие действия Матюши над трупом старосты шли удачно, и только тогда узнал он свою неосторожность, когда пришло время оживить труп и вдохнуть в него душу. Души уже не было. Напрасно пытался отыскать ее Матюша, все усилия его были безуспешны. Он готов был заменить ее своею, если б нашел к тому средства. Страшный укор себе читал он на бездушном лице помолодевшего трупа старосты. Несколько дней провел Матюша в смертельной агонии, наедине со своею жертвою, наконец он решился спасаться бегством. Изнуренное, убитое печалью и отчаянием лицо не предвещало для слуг ничего доброго, и они начали следить за ним. Срок, назначенный Матюшею, давно уже кончился, и это еще более увеличивало недоверчивость слуг. На все их вопросы Матюша отвечал неопределенно, нерешительно, откладывал срок со дня на день, представляя неожиданные препятствия, посылал их за новыми зельями, — словом, изворачивался, как мог, желая лишь выиграть время и улучить удобную для побега минуту.
— Попутал меня лукавый взяться не за свое дело, — говорил он сам себе, ломая в отчаянии руки. — Сидел бы я теперь спокойно дома. Продал я свою душу ценою этого проклятого золота!
Не видя наконец никакой надежды к побегу, Матюша покорился своей участи и готовился к неизбежной смерти. В один вечер, когда все слуги, утомленные бессонными ночами, предались сну, Матюша выбрался за ворота замка и мог бы скрыться от погони, если б пошел боковыми дорогами. Матюша побежал большою дорогою, и тут-то настигли его слуги старосты. Матюшу заковали и бросили в сырую темницу.
Известие об ужасной смерти старосты подняло тревогу во всей околице. Дали знать всем родным покойного и местным властям. Прискакали наследники староства, ждавшие с нетерпением смерти своего родственника. Фальшивыми вздохами выражали они свое притворное горе. Из ближних городов и местечек съехались ксендзы, и в то же время как в одной комнате служили они панихиды за вылетевшую из склянки душу старосты, в другой комнате суд in primo impetu определял Матюше смертный приговор и осуждал его как чернокнижника на сожжение.
Похороны старосты были великолепны. За гробом, обремененный цепями, с факелом в руке, в сером саване, шел Матюша, обращая на себя общее внимание. Не менее великолепным образом готовились наследники старосты сжечь на костре Матюшу, которому обязаны они были настоящим своим счастием.
Таким образом, алчность Матюши к деньгам вела его на позорный костер. Накануне назначенного для казни дня мещане привезли на городскую площадь дров и укладывали их в костер. Из ближнего города привезли палача, который должен был сжечь Матюшу. Это случилось в субботу, ровно через неделю после смерти старосты. В воскресенье должна была совершиться казнь.
К чести его, Матюша был набожен. Ему, как уроженцу Кракова, где с молоком матери всосал он правила святой католической веры, все в этом богохранимом городе напоминало о милосердии и благости Божией. Теперь, в последние минуты злополучной своей жизни, он думал о том свете, который ожидал его, о вечном огне, которым будет сгорать он спокон века, как святотатец, чародей и убийца, — и попросил священника, которому бы мог открыть свою душу и просить об отпущении ему тяжких грехов. Помогая Твардовскому в сатанинских делах его, он сам, однако, никогда ни видал дьявола, — по слабоумию своему не оценивал всей тяжести грехов и никогда не отрекался от Бога. Раскаяние его в последние минуты было неподдельно и искренно.
— Боже милосердый и праведный! Помилуй меня! Отврати от меня чашу, которую я сам уготовил себе! — восклицал он, обливаясь слезами.
В то время, когда он взывал так к Богу, заскрипели темничные двери на ржавых петлях и в комнату вошел приезжий ксендз, потому что местный пробощ [15] и викарный поехали провожать тело старосты в фамильный склеп, находившийся в монастыре Августинцев в Брест-Литовске.
Матюша рыдал, стоя на коленях:
— Отец! Спаси меня! — говорил он, всхлипывая.
Ответом ему был сардонический смех… Вздрогнул Матюша от этого знакомого ему смеха, поднял голову, взглянул, — и луч света, пробравшийся сквозь узкое тюремное окошко, ударявший прямо в лицо монаха, позволил ему рассмотреть его. Так! Нет сомнения! Перед ним стоял Твардовский.
Матюша едва не лишился чувств от страха. Он упал на землю и несколько минут лежал неподвижно. От Твардовского он вправе был ожидать справедливого мщения. Твардовскому стало жалко верного, но безрассудного слуги своего.
— Встань, — сказал он ему. — Славную заварил ты кашу. Видишь ли, куда привела тебя твоя глупость! Теперь ты на один шаг от костра, и никакая сила человеческая не в состоянии освободить тебя…
— Ах, знаю, знаю, добрый, милостивый господин мой. Проклятая алчность к золоту погубила меня. Каюсь тебе… Прости меня!
— Не следовало тебе мешаться не в свое дело, браться за то, что выше твоих понятий… До сих пор ты был мне верным и усердным слугою, и я не ждал от тебя такой черной неблагодарности. Неужели и тебя успели развратить люди?
— Не укоряй меня, благодетель мой, — отвечал, рыдая, Матюша. — Спокойно пойду на смерть за вину свою, но не напоминай мне о моей неблагодарности… За тысячу золотых решился я изменить тебе — убежал от тебя! О, я несчастный!
И Матюша рыдал, ломая в отчаянии руки.
— Ну, а чем бы ты заплатил мне, — сказал Твардовский, — если б я спас тебя теперь!
— Чем? — вскричал Матюша. — И ты спрашиваешь меня об этом?.. Ты хочешь дать мне жизнь и спрашиваешь меня, пожалею ли я для тебя этой жизни?.. Она вся твоя, эта жизнь вся твоя, как была до той минуты, покамест проклятое золото не обольстило меня!
— Поклянешься ли ты мне в том что будешь служить верно, что будешь свято исполнять все, что я прикажу тебе?
— Клянусь и сдержу клятву, пойду за тобою хоть в ад, всюду, всюду, во всякую минуту жизни; буду весь твой душой и телом, буду для тебя больше, чем слугой; буду невольником, рабом, псом смердящим!..
— Помни же слова свои. Вставай и иди за мной. Но помни, — прибавил Твардовский, — что при одной мысли об измене тебя ждет жестокая, мучительная смерть.
— Пусть она поразит меня при одной мысли об измене тебе, моему благодетелю, моему спасителю!
— Ступай за мной!
С этими словами Твардовский взял Матюшу за руку и, отворив дверь, вышел из темницы. Дивился Матюша, глядя на стражу, которая пропустила их мимо себя, и не было предела его удивлению, когда, по выходе из темницы, Твардовский указал ему из окна замка на кипевшую народом площадь.
— Видишь ли, — сказал он, — минута твоей казни ускорена; смотри.
Смотрел — и не верил глазам своим Матюша. Смотрел он на свою собственную казнь, видел самого себя, видел, как ввели его на костер, как палач привязал его к позорному столбу, как подложенный под дрова огонь взвился широким пламенем, как лизнул его длинный, змеиный язык этого пламени; видел он свои предсмертные мучения и судороги, слышал свой собственный голос, исторгнутый из глубины души невыразимыми муками… И вот, наконец, густое пламя охватило весь костер и закрыло его своею огненной пеленою, засмолило густым смолистым дымом, — и среди шума, проклятий и рукоплесканий толпы, среди треска дров и шипения смолы, замерли его плачевные, раздиравшие душу стоны…
Другое зрелище представляла в эту минуту кипящая народом площадь для тех, кого привели туда фанатизм или любопытство. Едва вспыхнуло пламя, как увидели, что вместо преступника привязан был к столбу куль с соломою. Устрашенный этим чудом, народ начал разбегаться, крестясь и творя молитвы. Вдруг поднялся страшный вихрь, разметался пылающий костер по всему местечку, зажег его со всех сторон… Через минуту в местечке свирепствовал ад. Огонь пожирал все, что ни встречалось. Казалось, и земля и воздух горели, — и не было ничего, кроме огня…
Яркое зарево освещало путь освобожденному и освободителю, и долго слышался им свист и треск пламени, да крики погибающих жителей.
Твардовский сидел по-прежнему у себя в комнате, в Кракове, и по-прежнему тревожили его мрачные мысли. Чувствовал он, как много еще недоставало ему для того, чтобы быть счастливым. «Чего недостает мне?» — спрашивал он сам себя. «Я изучил науку, которой я так пламенно жаждал; обладаю властью, которой домогался с таким рвением». И, думая так, Твардовский со смелостью мудреца, который не боится углубляться мыслью в душу, углублялся в нее, рассматривал ее с пытливостью врача, который смотрит на больного, стараясь узнать зародыш и причину болезни, скрытые для глаз неопытного и несведущего.
— Чего же мне надобно? — продолжал он. — Я достиг науки и власти, а разве на свете есть счастье, которое бы было выше счастья не знать пределов власти знания?..
При этой мысли, которую шепнул ему невидимка-дьявол и которая блеснула в голове его, как молния, Твардовский затрепетал: мысль эта тотчас породила в нем бесконечную вереницу новых понятий о жизни.
— Необходимо ли обладание властью и знанием для того, чтобы пользоваться счастьем жизни наравне с людьми, с этой толпою, которая, чтобы быть счастливою, живет в свете, не понимая его, которая живет, не переставая стонать и жаловаться? Не лучше ли, зная все, понимая все, не прикасаясь ни к чему, не мешать себя с толпою, не запятнать себя ее слабостями и стать выше всех наслаждений, которые делают человека рабом земли, тела и света?.. И разве необходимо мне, отделенному от людей наукой и властью, снова соединиться с ними, унизиться до того, чтобы пить с ними заодно из грязного и мутного источника жизни? Притом кто уверит меня, что тут я удовлетворю все мои желания, что, опустив вожжи однажды, я удержусь на быстром бегу и не захочу выпить горькую чашу до дна?.. Стоит ли унижаться до этих пустых наслаждений?..
Рассуждая таким образом, Твардовский уверился наконец в противном: испытывая земное счастье, ему хотелось испытать жизнь, пуститься в свет и вкусить все наслаждения.
— Пущусь в свет! — воскликнул он, и в ту же минуту чей-то насмешливый хохот раздался над ним. Твардовский оглянулся: за ним стоял дьявол.
— Опять ты здесь, сатана? — сказал он ему.
— Всегда с тобою, Твардовский, — отвечал бес. — Я слышал любопытную беседу твоей души с телом и не мог не захохотать от твоей самоуверенности: ты думаешь, что легко пуститься в свет и воспользоваться всеми его благами?
— Хотелось бы знать, что нашел ты смешного в моем желании?
— Послушай меня, Твардовский: мысль эта пришла тебе в ту самую пору, о которой я тебе предсказывал. Не веришь — взгляни на себя: наука и труд истощили, обессилили тебя, душа твоя, как лев, запертый в клетке, бьется и рвется на свободу. Не от лет, но от забот и мыслей седеют твои волосы, редеют и выпадают, как перезрелый плод с дерева; глаза твои впали и окаймились багровыми рубцами будто от тяжкого труда и разврата; лицо твое высохло и сморщилось, как старый пергамент, тело согнулось дугою, как лук, который гнется и с оборванной тетивою. Ты привык и сроднился с жизнью ученого; ты знаешь книги, но не знаешь людей, не знаешь женщин — этот венец земной красоты, без которой ничтожны все удовольствия мира. И ты думаешь, мудрец, что ты найдешься в этом мире, известном тебе так хорошо по книгам? В мире — я в том уверен — проведет тебя первая крестьянская девушка, с которою ты встретишься. Твардовский засмеялся.
— Смейся, смейся; увидим, кто из нас будет смеяться последний, — продолжал дьявол, поджимая хвост. — Но предваряю тебя, Твардовский, что знать свет по ученым книгам и знать так, как его знают те, которые живут в нем, — совершенно разные вещи. Представлю тебе в пример цветок, ты назовешь имя его на трех языках, исчислишь все его свойства и качества, — но сплетешь ли из него венок так ловко, как сплетет его деревенская девушка? Сделаешь ли из него вкусную приправу, как повар или даже как простая кухарка? То же и с миром, Твардовский: иначе смотрит на него любознательный мудрец, — иначе тот, кто живет в нем и действует.
— А сколько глупцов пользуются этим миром? — возразил Твардовский. — По одному этому я не считаю его трудною для себя задачею.
— Глупцов?.. Правда, — отвечал дьявол, — но эти глупцы — мудрецы в знании мира: они весь свой век служат миру и знают хорошо, что делают, знают не по рассудку, а по инстинкту, как звери. Увидишь, Твардовский, что мысль, о которой я намекал тебе прежде, пришла к тебе, к сожалению, слишком поздно, потому что, видишь ли, жить на свете и не пользоваться им, хоть бы и так, как пользуются глупцы, — значит, не знать света и, отчасти, самого себя.
— Но разве нельзя добраться до этих таинств усилиями рассудка, проникнуть их, усвоить себе инстинктивно?
— Можно — в книге, а не на деле. От теории до практики так далеко, что только ограниченный и неспособный человек мог выводить начало жизни и науки из теории. Кто рассуждает над действиями человека, над жизнью, прежде чем испытывает на себе эти действия и эту жизнь, — тот умышленно портит и уродует себя. Теорией тут служит человеку врожденный его инстинкт, и всякая другая теория будет смешна, бесполезна и даже вредна.
— Парадоксы! — вскричал Твардовский. — Впрочем, увидим!
По уходе дьявола Твардовский снова погрузился в глубокие думы. Его раздражало постоянное упорное шпионство дьявола. Желая избавиться от столь докучливого свидетеля, он уже не говорил сам с собою, но тихо, таинственно беседовал со своею душою, которой тайны не могли быть доступны дьяволу. Эти размышления привели его скоро к самому горькому результату: он уже начинал жалеть о прошедших годах своей юности, посвященных науке. Дьявол угадал как нельзя лучше.
«Что я выиграл? — думал он, спрашивая самого себя. — Немного славы. Но кому неизвестно, что такое слава!.. Это пахучий дым, который сегодня нежит обоняние, а завтра сольется со смрадными испарениями. Слава не удовлетворит требованиям души, ее мало для меня. Последний глупец гораздо счастливее в объятиях женщины, чем я в венце моем! Жаль потерянных дней, ясных дней, исполненных жизненной силы, предназначенных для света, дней, которые употребил я на тяжкий труд, на науку… И что же осталось для меня в вознаграждение трудов моих?.. Истраченное здоровье, бледные, мертвые воспоминания и слава — смешное слово, выдуманное людскою глупостью, — фальшивая монета, на которую можно было бы купить многое, но которую никто не берег. Религия славы — есть одно из самых давних людских верований. Каждая религия платит за веру в нее какими-нибудь обещаниями награды, — а слава не платит ничем, — хуже нежели ничем, она платит обманом. И в чем же эта слава? Не в том ли, что на меня указывают пальцами, что обо мне шепчутся между собой дураки, что все смотрят на меня, когда я иду?.. А сколько же таких, которые не знают меня, не слыхали обо мне никогда, — сколько таких, которые не думают и не говорят обо мне? Как много забвения на одну горсть воспоминаний!»
Волнуемый подобными мыслями, Твардовский уже вздыхал о потерянной жизни и рисовал себе иную будущность. Он решился идти другой дорогою и испытать все, чего не испытал до сих пор. В успехе он не сомневался; он знал, что свет склонится перед ним; и он уже принимал его любовно в свои объятия, — постилал ему розовое ложе. Но горько ошибался он, полагая, что можно пользоваться наслаждениями света в то время, когда мрачная половина жизни прошла и истратилась в труде и науке!..
И бросил Твардовский свои книги, и пустился в свет, уверенный, что проникнет в него сквозь призму наслаждений, как проникнул прежде взором любознательности в науку. Когда он взглянул на этот свет, перед ним открылся новый, совершенно незнакомый ему мир. До сих пор глаз мудреца видел только скелет света, а надобно было любить и быть любимым, чтобы заметить движение, жизнь и душу этого света. Теперь каждый предмет представлялся ему иначе, и тогда только, когда он во всем начал искать пользы или наслаждения, тогда только открылась перед ним прелестная, роскошная— сторона света. Но в то же время внутреннее чувство шептало ему, что он уже устарел для света, что органы его слишком слабы и истощены, чтобы, подобно другим, пользоваться наслаждениями жизни. Раздраженные чувства его напрасно порывались к деятельности; его положение похоже было на положение разбитого параличом, пустившегося в танцы. Грустно было его положение, а еще грустнее мысли* которые оно возбуждало.
Увидел он ангелов — женщин, с которыми не сближался никогда из убеждения, что они не могли любить его. На свете любовь никогда не бывает так бескорыстна, чтобы, отдавая все, сама не брала ничего. Что же он, Твардовский, мог дать ей взамен этой жертвы: тело без красоты, сердце без огня и силы, полуугасший взор, желания без исполнения. Не раз случалось ему видеть женщину-ангела, глядя на которую невольно задумываешься о небе, и всегда он чувствовал, что в нем нет силы улететь с нею на небо, о котором она напоминала ему, чувствовал, что одной ногой он уже прикован был к аду. Видел он женщину-сладострастие с устами, созданными для поцелуя, с роскошною грудью, с пылающим взором — и не мог назвать ее своею. Какую цену мог иметь для нее худой, бессильный, согбенный трудами науки мудрец? Он мог привить к ней раскаяние, и тогда — прощай, любовь!..
Увидел он молодых девушек, взгляд которых возбуждает мысль о первой любви, о рае, о невинности. Но что могло связывать его с ними?.. Он видел взрослых девиц, которые, смотря на свет, чувствовали, что они нужны ему, необходимы, как хлеб, но могли ли согласоваться надежды их с его холодною мудростью?
Он видел и тех полуувядших, полумолодых, полустарых женщин в том возрасте, которым замыкается молодость, но не начинается еще старость; он смотрел на них с мыслью наслаждения, потому что и эти женщины имеют еще свою цену в глазах мужчины, но могла ли такая женщина выбрать для себя слабого старика, высохшего над книгами, могла ли она выбрать его, когда ей надобно было помолодеть самой, освежиться молодым дыханием, которое припомнило бы ей те лета, о которых она и думать не смеет… и не может.
Видел Твардовский счастье богачей, их пышность и роскошь, их жизнь — жизнь сибаритов дохристианского Рима, истраченную на наслаждения и хитрости, — и хотел испытать эту жизнь, но чувства его не были приготовлены к этому счастию, с которым сибарит сродняется в колыбели, для которого родится.
Видел Твардовский столы, ломившиеся под тяжестью яств и напитков, и хотя чувствовал щекотание аппетита, но понимал в то же время, как мало мог воспользоваться этим наслаждением, привыкнув есть только для поддержания жизни.
Так проходили у него перед глазами поочередно все наслаждения света и, проходя мимо него, казалось, плевали ему в глаза и кричали:
— Прочь от нас, истасканный старичишка; прикройся дырявым плащом гордой науки и ступай жить с молью книг твоих: ты стар для нас.
Таким образом, мало-помалу, убедился Твардовский, что время, в которое он мог бы воспользоваться всеми удовольствиями света, прошло для него, что дьявол был прав; он убедился, что для наслаждения необходимы свежие чувства и сердце, не истраченное в борьбе с трудами и наукою; убедился, что в то время, когда начиналось для ума его могущество ведения, начинали тратиться и силы чувства.
«Что же еще даст мне свет, — думал он, поникнув головою, — что мне осталось в нем? Не найду ли я средства выбраться из отчаянного своего положения? Я продал душу дьяволу за счастие, но ошибся в выборе этого счастия: меня ослепила наука. И неужели я должен остаться так же неудовлетворенным, испытав удовольствия света, каким остался, испытав тайны науки? Вот вопрос!.. Итак, жизнь наша — не что иное, как горькая шутка!..» — в первый раз еще приходили на ум Твардовскому такие мысли, и он чувствовал свою ничтожность перед силою Промысла, и в эти-то минуты незаметно вставали перед ним в тумане прошлого воспоминания, отрадные и спасительные воспоминания о вере и молодости. И видел он свои невинные лета, детские чувства и верования, с которыми был так счастлив, о которых всегда так жалел, и в то же самое время какой-то тайный голос шептал ему, что это были только минуты счастия, что то был век надежды, и только надежды!..
— И все надежда, одна надежда! — воскликнул он. — И не мудрее ли всех после этого тот из людей, кто умеет жить одними надеждами, не думая о действительности?.. Но есть у меня надежда: надежда воспользоваться благами и наслаждениями света. Ожидая лучшего, я пока буду жить этою надеждою.
В это время в Кракове жил один ученый профессор. Случайно женился он, и была у него прехорошенькая дочка, также, быть может, случайно. Ганна была красавица. Представьте себе бледное личико, золотистые кудри и взгляд черных глазок, взгляд, который так и прожигал насквозь. С розовых губок ее никогда не сходила плутовская улыбка, улыбка юного возраста, которая не знает завтра и верит во все: в себя, в счастье, в добродетель; которая еще не знает эгоизма, но уже понимает самоотвержение и чувствует всю его цену.
Такова была Ганна, в которую влюбился Твардовский. Глупый старик! Он думал, что может сойтись с нею во всем, что они поймут друг друга, в то время как между ними лежало целое море преград, целый свет, целые века.
Ганна, в которой уже говорило сердце, которая уже не раз слышала признание юноши, когда тот, встречаясь с нею издалека, расцвеченный румянцем стыдливости, говорил ей на немом языке глаз: «Люблю тебя», — Ганна отскочила с ужасом, увидев перед собою мудреца, от которого пахло наукой и гнилью точимых червями книг, гордого славой, холодного, иссохшего, бледного и морщинистого. Она не знала, что подумать о нем, и приписала столкновение с ним слепому случаю. Но когда он подошел к ней в другой и третий раз, когда в полуугасшем взоре его она отгадала его мысли и желания, то задумалась не на шутку. Она вспомнила народную поговорку: «Хлопцу — жену, девке — мужа, обоим смерть!» и со страхом подумала: «Неужели это мой суженый?..»
Мудрец наш не приходил, однако ж, в отчаяние от холодности Ганны, хотя и оскорбила его самолюбие мысль, что любовь этой молодой девушки, которую мог возбудить один взгляд какого-нибудь молокососа, не сдавалась ему, победителю науки и мудрости человеческой. Тогда только заметил он, как несовершенна, как неполна была эта мудрость, потому что мнение света того только называет мудрецом, кто изведал, испытал его, кто жил в нем и понял его. А Твардовский знал свет только по слуху, по книгам, знал мыслью.
Не теряя надежды со временем понравиться Ганне, Твардовский шел все далее по дороге любви. Напрасно сидел он с Ганною по целым часам, она слушала его и зевала от скуки. Она смотрела на него иногда с изумлением, вычитывала его огромную славу на морщинистом челе его, дивилась ему, уважала его, но любить не могла. Только полуугасшим взором своим осмеливался Твардовский говорить ей о любви, убегая всякого словесного объяснения, которое могло сделать его смешным в глазах Ганны. Не взирая на все это, он не терял надежды; самолюбие ослепляло его. Он утешал себя софизмами несчастных любовников. «Не сегодня, так завтра, не завтра, так когда-нибудь», — твердил он.
И отходил от Ганны Твардовский и снова возвращался к ней. Наступало вожделенное завтра, а Ганна становилась все холоднее, все равнодушнее, опасаясь, чтобы отец не выдал ее за Твардовского против ее воли. Наконец равнодушие Ганны переменилось в скуку, в презрение. Сначала она была доверчива, как дитя, теперь, обдумав свое положение, она стала избегать Твардовского. Кривились перед ним ее розовые губки, морщилось белое чело; в беседе с Твардовским она молчала или грустно и недоверчиво покачивала головкою.
Твардовский не оставлял ее; сидел с ней по целым дням и откладывал со дня на день решительное объяснение, оно казалось ему смешным и преждевременным. Наконец он решился открыться. Ганна засмеялась, просила его не шутить с нею и убежала. Пристыженный, озлобленный Твардовский проклял всех женщин, заперся в своей комнате и думал уже о любовном зелье, которое бы могло приворожить к нему жестокосердую Ганну. Но он еще не так сильно и пламенно любил ее, чтоб мог решиться на это последнее средство. Он только испытывал себя; ему хотелось узнать, был ли он в состоянии внушить любовь, не прибегая ни к каким средствам. Убедившись в противном, он оставил Ганну без сожаления. Любовь его была скорее в голове, чем в сердце, а оттуда ему легко было ее вытеснить.
Потом он подумал, что Ганна была слишком молода для него, и решился искать другой невесты.
Найти было нетрудно. У краковского бурмистра Вейгеля была дочка, лицом, правда, похуже Ганны, да зато поумнее ее и постарше летами. Считали ей двадцать три года, но, по всей вероятности, родительская любовь для собственной и ее выгоды искусно уменьшала эти годы, тем более, что сама пани бурмистрова не оставляла претензий казаться молоденькою. Твардовский предсказывал себе тут больше успеха, но горько ошибся. Бурмистровна была посмелее, опытнее Ганны, а так как вдобавок около нее, или, лучше сказать, около отцовских талеров, увивалось порядочное количество молодежи, то она и решилась отвечать Твардовскому так:
— Напрасно ваша милость будете стараться о том, чтоб покорить себе женское сердце; пора эта давно прошла для вас. Вы не можете понравиться женщине; вы устарели над мыслью и книгами, обвенчались с премудростью. Подумайте сами: не смешно ли в ваши лета быть влюбленным и гоняться за женщиной, как юноша?
Горька была эта истина и тяжело ее было слышать Твардовскому. «Вейгель богат, — подумал он, возвращаясь домой, — у дочери его набита голова отцовским золотом; поищем лучше бедную: эта, наверно, будет сговорчивее». Но и бедная не хотела идти за Твардовского, потому что и бедные девушки умеют одинаково ценить тот единственный цветок в грустной пустыне жизни, который мы называем любовью. Если некоторые из молодых девушек в надежде какого-нибудь выигрыша и косились на Твардовского, то и Твардовский не верил их любви; он знал, что под блестящим платьем кроется иная подкладка.
Испытывая таким образом и себя, и других, Твардовский все более и более убеждался, что поздно было думать ему о любви и волокитстве. Тут-то блеснула в его голове свежая, новая мысль, за которую он ухватился с жадностью. Он вздумал возвратить себе молодость. С этой целью он позвал Матюшу и, запершись с ним в комнате, сказал ему:
— Ты клялся мне слушаться меня во всем, исполнять все, что прикажу тебе; так ли, Матюша?
— Помню клятву и сдержу ее, — с покорностью отвечал Матюша.
— Слушай, — продолжал Твардовский после минутного молчания, — я постарел; чувствую, что настало для меня время обновления и новой жизни. Я хочу возвратить себе утраченную молодость. Доверяю тебе самого себя — мое тело. Отныне оно в руках твоих. Я скажу тебе все, что надобно будет сделать, но помни, что, кроме нас двух, никто в свете не должен знать об этом. Я открою тебе секрет возвратить молодость, не тот, который ты уже знаешь и который так неудачно попробовал. Прежде всего, в самое новолуние ты дашь мне усыпительного зелья, потом обмоешь тело мое и натрешь приготовленными мною мазями. В течение двух недель через день ты будешь натирать меня этими мазями из особых банок в том порядке, в каком они поставлены У меня. Помазав тело мое семью мазями, ты вымоешь его, снова, положишь в тесовый гроб и схоронишь в священной земле, на кладбище. Остерегайся, чтобы воры или дикие звери не отрыли меня. Мы оба безвозвратно погибли в таком случае. Через три года, семь месяцев и семь дней ты отроешь меня. Не забудь при этом приготовить из жира мертвецов семь свечек и зажечь их.
Твардовский несколько раз протвердил Матюше наставления и заставил его повторять их. Не довольствуясь этим, он оставил Матюше подробное описание, написанное симпатическими чернилами. Несметные награды обещаны были Матюше в случае удачи предприятия и страшная, неминуемая смерть — в случае измены или неудачи.
Матюша исполнил все, как нельзя лучше.
Спустя три года и семь месяцев, в течение которых верный Матюша усердно стерег тело своего господина, на седьмой день после седьмого новолуния Матюша зажег семь свечей, сделанных им из жиру мертвецов, и отправился на кладбище. Воткнув свечи в землю кругом могилы, Матюша принялся копать могилу, и скоро лопата его ударилась о крышку гроба, и, отворив его, увидел он в нем тело маленького ребенка. Дитя барахталось и весело улыбалось. Обрадованный Матюша принес его домой, напоил молоком и уложил спать.
Но еще более удивился Матюша, когда на другой день увидел, что ребенок сам встал с постели и бегал по комнате. Он рос не по дням, а по часам, и через неделю похож был на совершенного юношу. В этом юноше Матюша легко узнал своего барина. Те же черты лица, то же знание, тот же характер, то же воспоминание прошлого, но с юным, свежим телом, пламенными страстями и чувствами.
Знакомые Твардовского узнавали его, несмотря на странную перемену. Жизнь Твардовского совершенно изменилась. Он нанял огромный дом на Краковском Рынке, окружил себя многочисленною дворнею, накупил дорогих обоев, серебряной и золотой посуды, выписал из-за границы вызолоченную коляску, наполнил погреба дорогими винами, конюшни — статными конями. Запыленные книги брошены были в угол.
С холодною предусмотрительностью старца и с жаром юности приготовлял себя Твардовский к новому образу жизни, окружая себя всем, что могло усладить его чувства. В друзьях и приятелях теперь, как и прежде, недостатка не было. Со столов его почти не сходили серебряные стопы и миски. Когда недоставало денег, дьявол приносил Твардовскому из Олькуша цельные серебряные слитки.
Такое богатство возбудило зависть в Матюше. Забыв об уроке, данном ему Твардовским, он задумал снова помолодить кого-нибудь новым, испытанным им средством: Твардовский, следивший за Матюшею со времени последнего его приключения, отгадал мысль его и решился на этот раз не быть снисходительным. Однажды утром он позвал его к себе и, заставив признаться в его намерении, превратил его в паука.
С этой минуты Матюша расставил в окне свои сети и начал сторожить мух.
Твардовский пользовался жизнью, как умел и как мог. Дом его был одним из богатейших в целом Кракове. Магнаты завидовали его коням и упряжи. Стены его комнат были обиты богатыми обоями, украшены картинами и резьбой из слоновой кости. Стол его не уступал королевскому: на кухню Твардовского свозили целыми возами заморские коренья и пряности. Все это стоило ему несметных денег, а средствам Твардовского не было пределов. «Хочу!» — говорил он и имел, если только требуемое можно было купить за деньги. В это-то время в народе начали ходить глухие толки о связи Твардовского с дьяволом.
Несмотря на все развлечения, забавы, обольстительные приманки света, Твардовский не забывал о науке. Встречаясь с знакомым краковским академиком, Твардовский не упускал случая завязать диспут, и по-прежнему были непобедимыми все его аргументы; за первым словом вытекала целая вереница мыслей, предположений, доказательств, цитат, которыми он засыпал своих антагонистов.
Вся эта мудрость оставалась за ним так же, как и прошлое, которого совершенно забыть он не мог, но к которому возвратиться было невозможно. Теперь светский человек проявлялся в нем более, чем ученый. С пустыми, поверхностными людьми, которыми обыкновенно наполнен свет, которые умеют с чувством и знанием дела говорить о лошадях, кухне и женщинах, Твардовский казался таким же пустым. Дивились его друзья и приятели, принадлежавшие к тому разряду людей, о которых мы сказали, не слыша от него прежних глубокомысленных, ученых суждений, которыми они прежде так поражались. Твардовский не походил в этом случае на тех пустых педантов, которые в самый легкий разговор любят примешивать свою эрудицию, от которых везде и во всем пахнет педантизмом и сухою схоластикою. Даже и в серьезном, ученом разговоре, в который, впрочем, никогда не вмешивался Твардовский, с профанами он умел быть умеренным, касаясь, так сказать, одной шелухи науки, — видимой, осязаемой ее части; он умел приспособить рассудок свой к понятиям и требованиям тех, с которыми вступал в разговор. В этом заключалось настоящее превосходство его перед другими, проявлялись могущественные последствия метаморфозы: теперь у него было два лица, два вида. Он оставлял прежнюю, старую науку свою мудрецам и брал от молодости характер светского, современного человека. Его слава становилась теперь двуличною, подобно его характеру и наклонностям. Одни прославляли в нем сибарита и богача, умевшего хорошо пожить; другие — великого, непобедимого мудреца. Твардовский не оставил даже своей докторской практики, которая привлекала к нему множество народа и приносила доходы.
Такие качества делали Твардовского в глазах народа каким-то чудом, о котором ходили самые дивные и нелепые слухи: каждый ценил и хвалил Твардовского по-своему.
— Что это за редкий, превосходный человек! — говорил молодой гуляка, один из собеседников Твардовского, встречаясь со своим приятелем, ученым и серьезным академиком. — Как живет! Что у него за вина, что за кухня!..
— Что за мудрец, что за несравненный философ! — прерывал его академик, и потом они оба спрашивали друг у друга:
— Да о ком говоришь ты?
— О ком? Известно о ком: о Твардовском, — великом светильнике Краковской Академии, almae matris, которая произвела его на свет.
— Я говорю о Твардовском, богатом докторе, которого дом открыт для всех, который живет не хуже короля. Неужели это тот самый Твардовский, о неиссякаемой мудрости которого ты проповедуешь?
— Не иначе. Двух Твардовских нет, да и не будет на свете…
Бросившись в омут светских наслаждений и испытав их, Твардовский захотел коснуться, со своей стороны, этой жизни. Общество молодых людей, пиры и обеды, веселые забавы и развлечения далеко еще не заключали в себе всех удовольствий света. Твардовский еще не испытал женской любви, а что же может назваться венцом наслаждений житейских, как не любовь женщины, — многих женщин, — любовь, всегда разнообразная, всегда чарующая, всегда роскошная и пламенная. Для Твардовского все дело заключалось теперь только в выборе, а выбор этот не мог не быть трудным. Теперь, когда Твардовский помолодел, когда его со всех сторон преследовали пламенные взгляды, страстные речи, чарующие улыбки, — теперь он казался равнодушным и холодным; он хотел, чтобы та, в объятия которой он бросится, была достойна его, чтоб божество стоило жертвы. Прежних своих знакомых, — Ганну, бурмистровну Вейгель, отвергнувших его страстную любовь, — Твардовский теперь едва узнавал, едва удостаивал взгляда. Он проходил мимо них, веселый, беззаботный, равнодушный, показывая вид, будто не узнает их, или взглядывая на них насмешливо.
Идеалом женщины, у ног которой Твардовский сложил бы первую любовь свою, была девушка, чистая, как небо, невинная, как солнце. В ней, в этой девушке, хотел Твардовский найти все совершенства духа и тела, ума и чувств, рассудка и страсти, все, что льстило бы его чувствам и самолюбию. Он хотел взять ее богатою, знатною; он хотел вырвать ее у тех, которым людская гордость и тщеславие давали больше против него прав. Теперь крестьянка, простая мещанка уже не годились для него; ему хотелось лучшего, совершеннейшего; он только теперь помышлял, какую разницу делают между женщинами порода и воспитание… Под свежими прелестями молодой крестьянки, покрытой грубыми лоскутьями, Твардовский видел теперь только кусок вкусного мяса!..
Во время этих любовных поисков видели не раз, как темною ночью выходили из дома Твардовского знаменитые в то время прелестницы: Стрелимусса, Речинка и им подобные. Случалось, что и веселые собеседники приезжали к Твардовскому со своими однодневными любовницами. Твардовский не находил ничего дурного в таких визитах: готовя себя на чистую, возвышенную любовь, он испытывал другую, легкую, уступчивую — любовь плотскую, животную, которая, как и та, имеет свои минуты экстаза, когда тело жаждет любви сильнее души, когда человек становится более зверем, чем человеком.
Долго и напрасно искал Твардовский своего идеала, великой, небывалой любви, о которой нашептывала ему его фантазия. Чувствовал он, как мало удовлетворяет любовь его минутные наслаждения, чувствовал необходимость живой, всепоглощающей страсти, которая бы прошла по нему, как гладильный резец скульптора по оконченной статуе. Но до сих пор ни в одной девушке, ни в одной женщине не находил он того, чего старался найти, того, что бы вызвало его на все пожертвования, не нашел ни одной женщины, которая бы могла вести его за собою на нитке, послушного и кроткого, как дитя. «Что виною моих неудач? — спрашивал он сам себя. — Зачем в каждой из них, из этих прелестных женщин, отыскиваю я одни недостатки и несовершенства, и не могу найти тех достоинств, которые бы пробудили и воспламенили любовь мою?.. Ужели я никогда не найду достойной себя?»
Такие неудачи тревожили и сокрушали Твардовского. Еще неопытный, не взирая на всю мудрость свою, Твардовский искал любви на улицах, на рынках, в домах порока и сладострастия, где прелестницы сами забегали ему на глаза, выставляя напоказ свои продажные прелести. Не такой любви нужно было Твардовскому; не там надобно было ему искать этой любви.