Среди лесов дремучих
Разбойнички идут,
В своих руках могучих
Товарища несут.
Все тучки, тучки принависли,
С поля пал туман.
Скажи, о чем задумался,
Скажи, наш атаман.
Носилки не простые,
Из ружьев сложены,
А поперек стальныя
Мечи положены.
На них лежал сраженный,
Сам Чуркин молодой,
Он весь окровавленный,
С разбитой головой.
Kаждый вечер после захода солнца нестройно, но с воодушевлением тянули эту народную песню десятка три разнообразнейших по тембрам мужских голосов, среди которых прорезалось несколько женских альтов. Они вкладывали в нее свои нелегкие чувства и переживания, накопившиеся в их душах, и может потому песня выходила такой печальной? Закончив одну песню, они заводили другую, а потом следующую, пока в палату не входил врач и громко захлопав руками, не приказывал им уснуть. Задувались свечи и в наступившей темноте каждый оставался до рассвета наедине с самим собой — со своими страхами, опасениями и тревогами. В битком набитой палате было душно и неспокойно. Порой слышались стоны, лихорадочный бред или выкрики помешавшихся. Тяжелый, густой воздух, наполненный миазмами гноя и испарениями человеческих тел, застаивался под низким потолком и две распахнутые настежь форточки мало помогали. Отблеск лампадки в стеклах икон в святом углу был для всех находившихся там лучом надежды и их глаза поминутно останавливались на ликах святых, ища помощи. Утром в восемь все начиналось с начала — дежурный врач с медсестрой обходили пациентов, кому-то предписывали процедуры, кого-то назначали на операции. Лазарет 2-ой повстанческой армии, расположенный в потаенном лесном хуторе, отгороженном от остального мира стремительными речками и ручьями, и непролазной чащей был переполнен. Два врача — хирурга, три медсестры и, среди них Сашенька, сбивались с ног, борясь за здоровье своих подопечных, но в такой скученности и почти без медикаментов с перестиранными бинтами и марлевыми повязками надежда была лишь на неисчерпаемые резервы их богатырских организмов. И они умудрялись выздоравливать и возвращаться в строй! Они смеялись, шутили и бравировали своей доисторической, первобытной неуязвимостью. «Заживет как на собаке,» улыбались они, морщась от боли во время перевязок или хирургических операций; «заживет как на собаке,» уверяли они врачей, обеспокоенных их неутешительными диагнозами; «заживет как на собаке,» часто повторял тот самый обвязанный бинтами раненый, который занимал теперь койку Берсенева. На табличке, привязанной бечевкой к спинке кровати значилась его фамилия — Нефедов. Он здесь был всего две недели и доставлен был на одной из подвод, нагруженных пострелянными и порубленными повстанцами в сражениях с красными под Щукино и Озерками. Похоже, что Сашенька стала его симпатией и он часто звал ее. Лица его нельзя было разглядеть, и только во время перевязoк, когда обмывались его раны, открывался страшный рубец от сабельного удара, изуродовавшего его голову; а ниже разбитого лба — неулыбающиеся голубые глаза, острый, прямой нос и упрямый подбородок. Немного поправившись, он рассказал ей о той битве.«…выскочили мы в поле на своих конях, глядим с кургана несется на нас эскадрон красных. Мы едва успели развернуться и стать к ним лицом. Тут и началось. Большевики врезались в нашу сотню. Гвалт, ругань, стрельба, лязг шашек, хруст разбиваемых костей, крики боли — закладывали уши и леденили кровь. Забылся я в угаре битвы, остались только злоба и желание перелупить их всех до последнего. Долго мы бились, все смешалось в сече и время мы позабыли. Солнце зашло, луна на небеса выкатила и звезды заблестели, а мы все рубили и стреляли друг друга, и в темноте не разобрать, кто свой, а кто нет. В свалке этой полыхнуло что-то передо мной, словно огненный шар с размаху наскочил, и получил я сабельный удар по голове; фуражка в клочья, в глазах искры, зато череп остался цел; отвалилась кожа головы вместе с волосами, повисла на лице и заслонила мне глаза. Левой рукой поднял я ее вместе со своей прической и смог опять видеть, правда кровища со сбритого подчистую черепа заливала мне глазницы. С коня я не упал, удержался, а тут друзья — приятели подскакали и уберегли. Хорошо, что быстро к вам сюда доехал; oчень резво ямщик гнал.» Он слегка повернулся и поправил съехавшую на глаза марлевую повязку, которая мешала ему смотреть. Толстая, набитая сеном подушка позволяла ему полусидеть и лучше примечать окружающее. «Вот только мама будет плакать,» продолжал он негромким, бесцветным голосом. «Даже хорошо, что она не знает. Здоровый буду, вернусь к ней со шрамами, тогда может не так расстроится. Главное, что руки — ноги целы.» «Где же ваша мама?» «Из — под Тамбова я; про Рассказoво слышали? Четвертый я у родителей, поповский сын. А папенька мой так от большевиков намучился, что в девятнадцатом году, когда красные от Мамантова тикали, как был он в рясе, так и втащил пулемет на звонницу и по ихнему арьеграду шарахнул. Строчил, пока лента не кончилась. Так они обернулись и убили его. Папанька лежал неприбранный наверху полдня, пока казаки не подоспели и похоронили его со всеми почестями. Он мне всегда говорил, что большевика убить никакого греха нет; все равно, что пристрелить бешеную собаку — обществу услугу окажешь.» Сашенька, все в той же неизменной белой косынке и в коричневом фартуке с крестом, но утомленная, потускневшая и увядающая, внимательно слушала и переживала. Иногда их руки встречались и ей казалось, что через нее пробегал электрический ток. Она ловила себя, что часто думает о нем, как он молод и как здорово было бы поехать с ним на рыбалку, о которой он рассказывал ей в прошлый раз. Завидев Сашеньку, входящей в палату, Нефедов улыбался и сердечно здоровался с ней и она каждый раз почему-то вспыхивала. У них появилась привычка подолгу разговаривать по вечерам. Обсуждались не первой свежести городские новости, проникшие в их захолустье через извозчиков и менял; делились рассказами о прежней, такой сладкой, дореволюционной жизни; обменивались личными мнениями о судьбах России, когда каждый из-них высказывал свои предположения. Однажды Нефедов спросил ее, есть ли у нее жених? Сашенька задрожала и отвела свой взгляд от его пытливых, требующих ответа глаз. Она долго молчала. «Да, есть,» нехотнo сказала она. «Он сейчас в повстанческой армии.» Она рассердилась на себя за этот ответ, а Нефедов был разочарован. Нефедов с чувством играл на гитаре и вся палата, замирая, слушала его романсы. Душевно подпевал ему и Лукьянов, выздоравливающий казачий офицер, с междукостным ранением ноги, койка которого стояла у окна. Имелись в распоряжении больных две балалайки и гармоника и порой составлялся целый оркестр, исполнявший песни на заказ. Чтобы развлечь бойцов, Сашенька вместе с тетей Дусей, пожилой медсестрой с добрым, мягким лицом, трудившейся в лазарете с самого начала восстания, устраивали лотереи, в которых разыгрывались маленькие творения, выпекаемые на кухне, — пирожки сладкие или с капустой или с грибами, стакан настоящего чая, или кусок жареной зайчатины. Продовольственное снабжение всегда было трудным вопросом в Советской России, но после отмены продразверстки на территории независимой Тамбовщины продукты питания никуда не вывозились и, оставаясь на местах, значительно улучшили обеспечение повстанческой армии. Деревня щедро и охотно посылала своим защитникам все, что она испокон веков растила на полях. Однако, все носили оружие, равным образом мужики и бабы, и всегда были настороже, готовые к самообороне. Леса кишмя кишели формированиями чекистов, переодетых партизанами, творящими всевозможные преступления, и посланными Москвой с целью настроить население против повстанцев. Крестьяне научились разоблачать их козни. Вместе с повстанцами устраивали на чекистов засады, ставя на пути их следования капканы, западни и ловушки, как на крупных хищных зверей. Не всегда их кончали на месте, иной раз чекистов доставляли туда, где они набезобразничали, выдавая себя за повстанцев. Всем миром разъяренные крестьяне их там судили — расстреливали или, чаще бережа патроны, распиливали надвое на глазах всех обиженных ими людей… Оружие имелось и в лазарете: в кладовке, ключ, от которой был у главного врача. Там, помимо драгоценного йода и зеленки, лекарственных мазей и марли, касторки и рыбьего жира, хранился десяток трехлинейных винтовок в пирамидах: штыки надеты, затворы открыты, курки свернуты налево, патроны на полке. Мало кто понимал, зачем больнице оружие, но Токмаков настоял и требовал его периодический осмотр и чистку. Это выполнялось назначенными главврачом выздоравливающими старшими офицерами. В то утро Сашенька была в операционной, помогая Георгию Гавриловичу в ампутации голени шестнадцатилетнего подростка, поступившего накануне. Пациент был под наркозом и тяжело дышал. Его бледный лоб покрылся испариной и она часто его вытирала, надеясь облегчить его страдания. Начали они два часа назад и приближались к завершению; перевязав сосуды, они уже спиливали рашпилем гребень большеберцовой кости, как снаружи прокатилась череда выстрелов. Через окно они увидели ватагу матросов верхом на лошадях, мчавшихся вдоль по улице, с шашками в руках. Одетые в синие форменки и черные брюки, с треугольниками тельников, выглядывающими ниже горла, в бескозырках с развевающимися лентами, с разодранными в крике зубастыми ртами, они напоминали внезапное нашествие дьяволов. Сашенька с испугом посмотрела на хирурга. «Продолжайте операцию,» его голос звучал глухо из-под маски, взгляд прикован к ноге пациента. «Возьмите у меня из кармана ключ от кладовки и раздайте раненым оружие,» обратился он к тете Дусе, ошеломленно уставившейся в окно. Тетя Дуся бросилась исполнять указание и выбежала из комнаты. Сашенька услышала через стенку, как загрохотали приклады винтовок об пол и заклацали иx затворы. Винтовки были розданы и все кто мог подняться и держать оружие заняли позиции по периметру палаты. Под тяжелыми ударами затрещала, задвинутая на засов, входная дверь, но дружный винтовочный залп через доски заставил матросов отступить. Жалобно зазвенели оконные стекла и внутрь влетело несколько поленьев. Красные разделились. Часть продолжала обстреливать окна, не позволяя защитникам приблизиться к ним, а другая часть бросилась на штурм. Усатые, оголтелые морды, изрыгая потоки ругательств и обдирая свои руки, уши и носы, лезли внутрь через разбитые оконные рамы и раскрошенное стекло. Лукьянов вместе с другими пациентами ловко и быстро прокалывали их штыками, Нефедов часто и метко стрелял через улицу, а тетя Дуся оглушила одного особенно проворного матроса табуреткой по голове. Хирург и Сашенька, закончив операцию, отнесли и уложили парнишку на кровать в палате. Палата тем временем превратилась в поле битвы. Жужжали рои пуль, застревая в стенах и кроша вдребезги скудное больничное оборудование, ошалевшие больные в поисках укрытия сползли на пол, усеянный осколками стекла, но многие неподвижно застыли на своих койках уже убитые. Среди защитников появились потери. Трое без движения валялись окровавленные на полу, вновь раненый Лукьянов, ошеломленный сидел на койке, обхватив голову руками, зато неунывающие тетя Дуся и Нефедов и еще трое пациентов, прислонившись к медицинским шкафам или встав между окон, вели жаркий огонь из своих винтовок. Сашенька обернулась к Георгию Гавриловичу. Он был мертв. Красное пятно выступило у него на лбу, его глаза закатились, нижняя челюсть отвисла и изо рта вырвалось странное шипение; беззвучно и мягко он сползал на пол, привалившись спиною к стене. Сашенька взвизгнула. «Не робей!» крикнул ей Нефедов. «Не стой зря! Угощай гостей!» Она выхватила винтовку из рук одного из убитых и прицелившись, нажала на спусковой крючок. Выстрела не последовало. «Перезарядить надобно, сестрица,» не глядя на нее прокричал все замечающий Нефедов. «Бегом, принеси всем нам из кладовки еще амуниции!» Замирая, Сашенька поспешила в кладовку. Еще не войдя, сквозь приоткрытую дверь она разглядела хаос на полках, где были ранее аккуратно сложены их драгоценные медикаменты. «Кто мог здесь хозяйничать?» пронеслось в ее смятенном сознании. «Но сейчас это не имеет значения.» Она шагнула вперед. Перед ней стоял огромный матрос в рваной тельняшке и жеваных суконных брюках, падающих гармошкой на его запачканные глиной башмаки. Его грудь и плечи были обмотаны крест на крест пулеметными лентами и на поясе висела деревянная кобура с маузером. Сашеньку резко передернуло от его сытой, обветренной рожи с выпирающими толстыми звериными костями челюстей. Он ее не заметил. Высоко задрав голову, на макушке которой сидела потрепанная бескозырка, он вливал в свою широко распахнутую пасть спирт из литровой бутылки, которую он только что экспроприировал. Жидкость булькала, бесследно исчезая в его бездонной глотке. «Большевик!» с ненавистью выдохнула Сашенька и зажмурившись от страха, инстинктивно выставила винтовку перед собой. Матрос уловил движение, осклабился и, рявкнув «Манмазель!» резко бросился на нее. Его брюхо напоролось на наставленный на него штык; винтовка дернулась в Сашенькиных ручках, ее приклад с сильным стуком уперся в стену позади. Оцепеневшая, она выпустила трехлинейку, но оружие не упало вниз. Узкая, заточенная полоска стали глубоко и прочно вошла в тело матроса, удерживая в нем всю винтовку, застрявшей в его увесистой туше. Зрачки глаз его внезапно закатились, изо рта выступила розоватая пена, из горла вырвался тонкий поросячий визг, он мелко и часто задрожал и с грохотом рухнул на пол. Он неподвижно лежал лицом вверх в луже крови и спирта, который он получил с избытком. Eго зеленые глаза застыли, как будто удивляясь внезапно налетевшей смерти. Острый запах алкоголя наполнил помещение, у Сашеньки закружилась голова и она передохнула минутку. Немного покачивающийся приклад винтовки, торчавшей из колоды мяса у ее ног, напомнил ей о ее задании. Схватив с полки последнюю коробку с патронами и выдернув из трупа врага винтовку, она вбежала в палату. Атака была отбита и стрельба затихла. Невредимые тетя Дуся, Нефедов и пара пациентов с оружием в руках занимали боевые позиции, готовые в любую минуту продолжить бой. Сашенька раздала патроны. «Ничего,» обнадежил ее Нефедов, с которого слетели все бинты, обнажив его изуродованный, весь в струпьях, заживающий лоб. «Еще чуток продержимся и наши подоспеют.» «Поскорей бы,» проворчала тетя Дуся, перезаряжая свою трехлинейку и отодвигая ногой в угол кучи пустых гильз, рассыпанных вокруг. «Тошно у меня на душе; чую — смерть к нам подходит,» Сашенька вдруг перекрестилась, повернувшись к иконам. «Помолиться тянет.» В этот момент ветерок, свободно гуляющий по палате, принес с собой запах гари. Серые, неторопливые клубы дыма стали заползать в помещение.
Высокомерно задрав большую голову без шеи, выходившую из узких, немощных плеч, низенького роста штатский, высунувшись из-за угла избы, наблюдал как матросы, нагибаясь и украдкой, раскладывают солому вокруг стен лазарета. Штатский был криволапый, с вылупленными белками круглых, вороватых глаз, с веками без ресниц и с выпяченным брюшком. Несмотря на летнюю погоду на нем было коричневое коверкотовое пальто и черная велюровая шляпа, а под ним костюм — тройка с галстуком в горошек, по моде выдающихся теоретиков марксизма, к которым он себя причислял. «Ну, что зажигать, Иван Иванович?» подбежал к нему боцман, здоровенный рыжий громила, обмундированный как и все в форменку Балтийского флота. «Не валяйте дурака, Зинченко, сколько раз я вам должен повторять. Конечно поджигайте! Выполняйте революционный долг!» Шлихер видел, как вначале принялась одна охапка соломы, потом другая, а затем третья и скоро ветер раздул пламя, жадно охватившее строение до самой крыши. Оно весело трещало и извилистые струи его нелегко было различать в ярких солнечных лучах под голубым небом; только клубы зловещего черного дыма, поднимавшиеся до самых облаков, рассказывали всем, кто мог заметить его издалека о трагедии, происходящей сейчас на хуторе. Там всецело хозяйничали большевики. Дым мешал матросам следить за выходами из горящего здания, которые они держали под прицелами своих карабинов. Через четверть часа из глубины лазарета донеслись приглушенные вопли боли и отчаяния, за которыми последовало пять или шесть винтовочных выстрелов. Опять все стихло и только гул яростного пожара нарушал тишину. Этот ад кромешный источал зной, заставлявший осаждавших с каждым дуновением раскаленного ветерка вытирать свои вспотевшие лбы. С треском и громом, в сполохах искр провалилась внутрь крыша. Матросы с ехидными улыбками, оторвавшись от прицелов, подняли головы, предчувствуя скорую развязку. Внезапно из клубов дыма, стелившихся по земле, вырвалась человеческая фигура. Невозможно было определить пол этого существа. Это был живой факел. Обезумевшие глаза его округлились от страданья, волосы на нем превратились в пепел, обожженная, ярко красная кожа кровоточила, багровые языки пламени развевались вдоль остатков его одежды. Просеменив несколько шагов, онo споткнулось и упалo навзничь посреди улицы. «Не стрелять!» благим матом заорал Шлихер. «Привести в чувство и допросить,» буркнул он подбежавшему Зинченко и матросы, зачерпнув воды в колодце, принялись обливать потерпевшего. В сердцах Зинченко поставил пустое ведро на грунт. Обгоревший беляк не оживал даже после десяти ведер, выплеснутых на него. С нетерпением Зинченко пошевелил его голову носком своего башмака. Она безвольно откатилась на бок, щекой на замусоренный песок. Матросы успели содрать с него все лохмотья и досконально рассмотреть. Знатоки подобных дел быстро определили, что это был тамбовский буржуй лет двадцати пяти. К его истлевшему поясному ремню медной тонкой цепочкой были пристегнуты мельхиоровые часы — луковица. Стекло треснуло и закоптилось, но механизм работал и стрелки двигались, отсчитывая время в реальности, которую их владелец недавно покинул. На внутренней стороне крышки была вырезана трогательная надпись «Дорогому Петеньке Нефедову от коллег по клубу Серафим». Часы было приказано передать для ознакомления товарищу Шлихеру и на его поиски был отправлен дежурный. Больше о буржуе ничего узнать не удалось, а разгадки скрывались в лазарете. Bойти туда было невозможно. Пожар продолжал бушевать, но комиссар не давал приказа его тушить. Зинченко захотелось пить и он побрел к колодцу. Там прохлаждалось десятка два таких же как он «братишек», обветренных и загрубевших сорви-голов, явившихся по зову партии Ленина усмирять контрреволюцию на Тамбовщине. «Мы, гвардия Октября,» с симпатией подумал о себе и o своих балтийцах Зинченко. «Мы стоим в первых рядах, выполняя задание Ленинского ЦК; мы лучший в мире символ революции. Наше геройство требуют интересы рабочего люда; теперь начался решительный бой с кулачьем. Мы пришли сюда, чтобы дать собственникам урок, чтобы неповадно было куркулям — мироедам скрывать хлебушек от нашей родной советской власти. Если не хотят отдавать весь хлеб мы отнимем его у них. Приказ партии: повесить в каждой деревне не меньше ста кулаков, богатеев и кровопийц, мы выполним и будем выполнять до тех пор, пока бьется мое большевисткое сердце. «Надо, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал и кричал: душат кровопийц-кулаков и их пособников»[2]. Он застыл, преисполненный сознанием значительности своей миссии и задрал свою рябую физиономию навстречу капелькам ленивого, монотонного дождя, падающего из проходящей тучки. Догоравший рядом пожар, давал ему приятное тепло и больше не грозил воспламенить стоявшие рядом деревья и постройки. От грез его пробудил, протянутый ему одним из матросов, засаленный граненый стакан доверху наполненным «балтийским чайком» — самогоном, смешанным с кокаином — замечательным творением пролетарской революции. Зинченко с удовольствием отхлебнул всего лишь полстакана, чтобы растянуть удовольствие, и мозги его сразу оживились, придя в обычное состояние ясности и непримиримой классовой борьбы. Причудливые и во многом схожие биографии объединяли Зинченко и его матросов — товарищей по отряду. Eще до революции, в разгар войны все они дезертировали из Балтфлота, прослужив там год — другой; все они в поисках жизни полегче определились кто — куда: на торговые пароходы или на военные заводы, а кто грузчиками в порту. Когда грянул Февраль, а за ним Октябрь, «по зову сердца» все они вернулись во флот, опять надели форменки, опять мутили матросскую среду лозунгами радикальных партий, к которым они стали принадлежать. Многие из них, как и он, участвовали в недавних событиях сформировавших русскую историю: захвате Зимнего дворца, разгоне Учредительного собрания, подавлении Кроншдатского мятежа и т. д. Совнарком прославлял и награждал своих героев, называя их красой и гордостью революции и поручал им наиболее ответственные задания. Веселая и разгульная жизнь наступила для них. Они стали карателями. На фоне всеобщих страданий они наслаждались безнаказанностью убивать, пытать, насиловать и грабить. Наставляли их Шлихер и комиссары. Вот и сейчас один из них, товарищ Круминьш, направил свои шаги к сидящему на срубе колодца Зинченко. Зинченко было хорошо и он хотел покоя; он балдел, куря огромную самокрутку и вспоминал круглотелую и ладную, белеющими крепкими грудями бабенку, которую он, забавляясь, заставил оголиться до пояса, во время обыска в другом селе. «Кем бы я был, если бы не Ленин?» с благодарностью думал он о вожде. Зинченко припомнил рассказ одного из военкомов — балтийцев, которому посчастливилось встретить в Кремле этого человечка в мятом пиджаке нараспашку и напяленной на лысый затылок кепке: «Ленин он такой рыженький и тощенький как тараканья моща, но горластый и задиристый. Петушится и сердится на всех нас. Oчень хваткий и ему до всего есть дело. Картавит немного и все время суетится, как будто куда — то опаздывает. Одним словом — наш пролетарский вождь. Шутка ли — всю Россию сверху донизу перевернул и вытряхнул; никого в покое не оставил, до последнего винтика всех задел. Силища…» Зинченко упрямо не хотел замечать Круминьша и бесконечно возился со своим куревом, то стряхивая пепел, то вынув изо рта, разминал самокрутку пальцами. «Не время,» показывал он всем своим видом. «Эй, зяма, кончай кемарить, приказ реввоенсовета на хуторе не задерживаться,» подойдя вплотную к матросу, чекист выстреливал слова, как револьверные пули, прямо в его потную харю. «Слишком долго мы здесь прохлаждаемся. Партия поставила перед нами большой фронт работ. Еще много населенных пунктов требуется охватить. Мы здесь, чтоб напомнить кулачью о нашей железной руке, чтоб они боялись и трепетали. Одним словом, собирай свою команду и сейчас же переходим на следующий объект.» Боцман недовольно вздохнул и с усилием встал. «Товарищи военморы, трубите сбор; пора в путь,» расстроенно прохрипел он и высосав до дна самогонный коктейль, поканал к лошадям. Стакан, будучи инвентарем нужным и редким, Зинченко предусмотрительно приберег, положив в карман для другого раза.
После их отъезда на хуторе все замерло и опустилась мертвая тишина, которую не нарушал ничей голос — ни человеческий, ни звериный. Трупы зарубленных собак валялись во дворах, скот и птица были переловлены и съедены, и люд был до единого истреблен жестоким врагом. Только попрятавшиеся кошки ускользнули от смерти и сейчас, озадаченно мяукая, бродили в поисках своих хозяев. Природа, казалось, тоже скорбила. Усилившийся дождь перешел в ливень, размывая отпечатки копыт сотен коней и растворяя десятки куч теплого навоза, валявшихся вдоль их пути. Он лил допоздна не переставая, а когда к полуночи утих, поднялся леденящий, не меняющий направления, шквалистый ветер. Пронзительно и протяжно, зверем выл он в верхушкаx деревьев, срывая с них листья и ломая сучья, заваливая все окружающее лесным мусором.
Отшумела и пролетела бушующая, вихревая ночь — забрезжил хмурый рассвет — занялось утро. Oно выдалось солнечным, тихим, но прохладным; небо было синее с плывущими легкими облачками, похожими на белый, густой, медленно тающий пар. Полк Берсенева втягивался в разоренный хутор. Бойцы угрюмо молчали, потрясенные жестокостью красных, пристально всматриваясь по сторонам и запоминая увиденное до мелочей. Те, кто ехали в авангарде, уже спешились и окружили остов лазарета. В месиве обгоревших бревен и балок, в путанице искoреженных железных прутьев кроватей, по колено в грудах пепла, золы и головешек повстанцы искали останки своих родственников, друзей и близких. Тела погибших невозможно было отличить друг от друга, в своей огненной смерти они превратились в безликую обугленную плоть, которую можно было лишь сосчитать, однако Пресняков после расследования сумел приоткрыть завесу тайны над гибелью некоторых из них. «У двери мы нашли пятерых. С винтовками они так и не расстались. Еле выдрали из рук,» рассказывал он потрясенному Берсеневу. Бок о бок cидя на своих конях, они вели негромкий разговор, а глаза их, устремленные на человеческое горе перед ними, были полны печали. «У всех одинаковые пробоины во лбах, как-будто кто-то стрелял в них в упор и они хотели этого. Вот я и думаю,» Пресняков склонил голову, схватившись за подбородок, «не тот ли парень, которого мы подобрали на улице, их порешил. Он обгорел не так сильно, как все они, значит сумел из огня живым выскочить.» «Может он смерти искал или от боли обезумел? Кто может его судить?» Берсенев нервно закурил папиросу. Его пальцы дрожали, а на сердце обрушилась свинцовая тяжесть. Сашеньку так и не удалось опознать. До сегодняшнего дня он не отдавал себе отчет как важна она была для него. Утрата ошеломила Берсенева. «Что-то там не так,» как сквозь вату слышал он голос Преснякова. «Хотя как не крути, какая разница? Хоронить надобно прямо сейчас.» «Совершенно верно. Пусть бойцы пройдут по домам, поищут лопаты; у нас в обозе может есть и приступайте. Выберите достойное место для захоронения.» Берсенева обуревало отчаяние, как тогда три года назад в Плещеево, на могиле его семьи. «За что мне столько горя? Я не хочу больше жить!» Волны черной меланхолии накатывали на него. Слезы туманили ему глаза. Словно призрачная мантия обволокла его кругом, отделяя от действительности. «Я командир; я не могу раскисать,» приказал он себе и, сжав свою волю в кулак, поехал осматривать полк, давая распоряжения o дневке. Его пожелтевшее, изборожденное шрамами лицо с впавшими щеками и обострившимся носом было замкнуто и напряжено, не выдавая мук, через которые он проходил. Скоро запылали костры и разнесся манящий запах каши, однако обычного оживления у бойцов отдых и пища не вызывали. Наскоро поев, все заторопились, чтобы попрощаться со своими соратниками. Похоронили их невдалеке на высоком травянистом берегу неглубокой речки, бойко несущей свои нежно-зеленые, прозрачные воды среди лесов. Солнечные лучи пронизывали ее до дна, освещая там россыпи разноцветных камешков, стебли водорослей и множество мелких рыбешек, снующиx между ними. Пресняков, как человек знающий наизусть христианские обряды, отслужил отпевание и панихиду. Могила была засыпана и водружен, вытесанный полковыми умельцами, восьмиконечный православный крест, один на всех, с датой их гибели. Поминальная трапеза была скромнoй, короткoй и без возлияний; умаявшиеся от похода повстанцы завалились спать еще до захода солнца, но к вечеру горсточка неутомимых разведчиков, заблаговременно высланных Берсеневым десять часов назад, напала на след неприятеля и определила его местонахождение. Погоня была назначена на раннее утро.
И. И. Шлихер питал отвращение к верховой езде вообще и ко всей лошадиной породе в частности. Ох, какие это хамские и вредные существа! Распустив хвосты, несутся они, как угорелые, неведомо куда, а добежав, стоят с задумчивым видом, как будто им ни до чего нет дела, перебирая копытами и потряхивая гривами, и вечно им надо что-то жрать — сено, ячмень, овес, кусковой сахар или все, что попадет в их прожорливые пасти. В далеком его отрочестве, задолго до того как он стал марксистом, как-то на ярмарке одна из — них пребольно ухватила его за ухо, приняв эту оттопыренную часть его тела за имбирный пряник. Ухо долго болело и его отмачивали в козьем молоке. Оно сплющилось и на нем так и остались следы двух зубов, которые чесались до сих пор. Даже сидеть на лошадях нехорошо, высоко и неудобно; через час езды начинает сводить ноги и хочется вернуться назад на землю. А как они ужасно лягаются! Одна из них год назад убила лучшего милиционера г. Тамбова во время исполнения им служебных обязанностей. Преступницу искали, собираясь ликвидировать на месте или отправить на живодерню, но следы ее, к разочарованию властей, затерялись в бурном потоке дней. Потому — то осторожный тов. Шлихер выбрал для своей поездки тачанку. Это был прекрасный экипаж! Его обширный зад покоился на кожаной, толсто набитой подушке, пухлые коленки упирались в доску, на которой сидел возница, а спина на каждом ухабе ударялась o рукоятки управления пулеметoм Максим, привинченного к задней раме и подпрыгивающего вместе со всеми предметами на борту. Тачанка была переполнена: здесь были и жестяной ящик с патронными лентами, и клеенчатый, непромокаемый баул с партийными книжечками Ленина «Шаг вперед, два назад» и «О задачах профсоюзов», предназначенных для морального укрепления тамбовских колхозников, а, на тот случай если книжки не помогут, в свертке были припасены три заряженных револьвера с двумя карабинами и под ногами его бултыхался большой саквояж с динамитом и гранатами. Уже пять часов, как колонна продвигалась по извилистой лесной тропе к деревне Псурцево, жители, которой по сведениям поступившим из райкома, пребывали в идеологической слепоте, не сдавали зерно и ни в какую не желали идти в ногу с лучезарными идеями Великого Октября. Матросы, отпустив поводья, покачивались в седлах, таращась с перепоя и предвкушая сладкую потеху, пяток чекистов — все обернутые в черные, поблескивающие кожанки, с красными звездами на околышках черных кожаных картузов — ехали в авангарде, разведывая маршрут, и поближе к ним тов. Шлихер трясся в своей тачанке, погруженный в нелегкие думы. Припомнил он свое детство в Мелитополе в глинобитной халупе и своего папаньку, чумазого и варом измазанного кустаря — сапожника, трудящегося в поте лица. От рассвета до заката слышал он клацанье сапожного молотка о наковальню, вбивающего гвоздики в худую и стоптанную обувку бедняков. С малых лет таскал Ваня корзины, наполненные до верха кожаными и резиновыми обрезками, подметал и мыл прогнивший пол и ухаживал за братишками и сестричками, родившимися после него. Школу он никогда толком не посещал и, позволив ему едва выучиться грамоте, снял с учебы его отец и поставил на взрослую работу в мастерской. Ничего другого Ваня не видел, кроме как молотить по пыльным подошвам и каблукам, прибивать набойки и зашивать дыры в дурно пахнущих и изношенных чьих-то ботинках. Обделила его жизнь и не было в ней ни прогулок под ручку с зазнобушкой в парке, ни веселых застолий с друзьями — приятелями, ни танцев до рассвета. Годы шли, он взрослел, работы не убывало, однако, платили ему так мало, что хватало только на пропитание и текущие расходы. Спина его согнулась от вечного сиденья за верстаком, зато правая рука, день — деньской держащая молоток, окрепла, а вот ноги так и остались недоразвитыми. Шея его искривилась, кожа от недостатка солнца и свежего воздуха приобрела нездоровый зеленоватый оттенок, а зубы от плохого питания качались и выпадали. Девушкам он не нравился, а из развлечений ему были известны только городской кинематограф, ежегодная ярмарка и кабак. Пить мертвую, чтобы забыться, как делал его отец, он не мог — водка не шла ему в горло — и потому всегда был раздражен, взвинчен и неудовлетворен. Так бы и прошла его жизнь за верстаком в мастерской, если бы не обрушившаяся на человечество Большая война. Война перемешала, замутнила и подняла всю тину со дна общества, война обострила все противоречия в империи уже и без того раздираемой классовой борьбой, война возродила надежды революционеров и создала легионы новых. Ваню призвали, но учитывая слабое здоровье в пехоту не зачислили, а посадили в полковую ремонтную мастерскую латать сапоги. Там ему нравилось. Он занимался любимым делом, был сыт и даже получал маленькое жалованье. Он не был на передовой, хотя иногда слышал пугающее орудийное уханье. Его судьба переменилась в тот день, когда из тошнотворно пахнущего нутра сапога с отвалившимся каблуком он вытащил лист тонкой бумаги. «Из искры возгорится пламя» по складам прочитал он, губы его шевелились и брови от усердия нахмурились. «Лозунг защиты отечества есть сплошь да рядом обывательски-несознательное оправдание войны, при неумении исторически разобрать значение и смысл каждой отдельной войны. Марксизм дает такой анализ и говорит: если «действительная сущность» войны состоит, например, в свержении[3]… «Утомленные глаза Вани скользнули вниз страницы — «подписано Ленин» — запинаясь вывел он. В этот момент он получил затрещину от незаметно подобравшегося к нему фельдфебеля, у него посыпались искры из глаз, газета была выхвачена из рук и моментально разорвана на мелкие куски, как раскурочный материал. Тем не менее, бесовское слово врезалось в память, беспокоило его, прорастало, не давало сна по ночам. «Религия опиум для народа. Грабь награбленное. Буржуазия идет на злейшие преступления, подкупая отбросы общества и опустившиеся элементы…» такие перлы он слышал от горлопанов на солдатских митингах. В январе 1917 года к пугливому и нерешительному Ване приблизился агитатор. «Ты с кем? За царя али за народ?» прохрипел он осипшим голосом. Черные зрачки, фанатично глядевшие из — под покрасневших, безволосых век, вперились в него, выматывая душу. Обтрепанная шинелька свободно болталась на его худом и длинном, как палка, теле. Рукава были слишком коротки и обнажали прыщавые запястья. Он приблизил свое чахоточное лицо, на котором сидел острый, как ястребиный клюв, нос. «Мы, марксисты, против империалистической войны и за мировую революцию,» промямлили его бескровные губы. «Все буржуйское добро захватим и разделим поровну. Вот лафа будет!» Агитатор густо рыгнул и осклабился. «Ходи к нам, к большевикам; ходи в нашу ватагу. Ты нам подходишь. Происхождение у тебя правильное; при дележе мы тебя не обидем. Ты знаешь какие сокровища несметные буржуазия награбила? Все будет наше!» Ваня размечтался и не долго думая вступил в РСДРП (б). С этoго дня он был занесен в партийные списки как тов. Шлихер. Ему обрадовались и немедленно подключили к нелегальной работе взамен уже cосланных на каторгу. Поначалу товарищи к нему присматривались, давая незначительные задания связного в подпольной сети и расклейщика листовок. Охранное отделение быстро выявило и арестовало дилетанта. Но осудить его не успели; подоспел Февраль. Из следственной камеры он был освобожден революционной толпой и вынесен на плечах восторженных почитателей под пение Варшавянки. Oн вернулся в свою часть славным героем. Сапоги он больше не починял, а заседал в совете с важным видом и с красным бантом на груди, решая судьбы людей. После победы Октября большевисткое начальство послало его в Тамбов устанавливать советскую власть. Он очень старался и заслужил репутацию туповатого, но надежного партийца. В период красного террора он входил в тройку, прославившись своей идейной стойкостью и непримиримостью к обеспеченным и образованным слоям населения, за что был отмечен вышестоящими товарищами в Москве и продвинут на должность председателя губисполкома. Внезапный рейд Мамантова в конце лета 1919 года смертельно напугал большевиков, показав непрочность и хрупкость ленинской утопии. Москва приказала стоять насмерть и не сдавать город. На экстренном заседании исполкома были обсуждены и приняты все меры, чтобы остановить казаков: сформированы бригады рабочего ополчения, вырыты окопы, укомплектованы и пристреляны пулеметные гнезда. Что могло быть сделано еще? Совещание городских коммунистов длилось с самого утра, уже стемнело и у присутствующих от долгого сидения разболелись спины и головы. Казалось, что все возможности были исчерпаны. Неожиданно для всех товарищ Шлихер, уже битый час дремлющий на скамье в заднем ряду, попросил слова. Предложение, которое он выдвинул заспанным голосом, было эпохальным по своей мудрости, значимости и новизне; оно навеки поставило его в один ряд с выдающимися теоретиками марксизма. Как и все гениальное это было очень просто. Щурясь от яркого света фонаря Летучая мышь, стоявшего на столе президиума, он предложил исполкому всех городских собак немедленно переодеть в кошек! В этом случае, по словам Шлихера, ничего не подозревающие казаки будут разорваны на части кровожадными псами, которые будут казаться им безобидными и милыми кисками. Предложение было принято единогласно, но привести его в жизнь помешали практические трудности, а именно: недостаток на центральном складе кошачьих шкур и нехватка в городе швей — мотористок, способных смастерить необходимый камуфляж. Мамантов город взял, но Москве этот факт был объяснен коварством классового врага; репрессии после его ухода вспыхнули с новой силой. Прошел еще год и враги социализма зашевелились опять недовольные политикой военного коммунизма и продразверсток. Ответственное задание усмирять недовольных была поручена тов. Шлихеру. Ему дали отряд и он отправился в поход. Пока что, они сожгли несколько деревень и расстреляли пару сотен крестьян. Москва требовала больше и местные большевики старались. «Никто меня не ценит,» уныло подумал Шлихер, поглаживая орден Красного знамени, врученный ему месяц назад и привинченный к лацкану пиджака. «Бегаешь взад вперед, так, что даже подошвы горят, и на работе сохнешь.» Не успел он додумать свою важную мысль, как тачанку тряхнуло на ухабе, он высоко подскочил на скамье, а воздух разодрал оглушающий свист.
Подобно орлам, кружившимся высоко в небе и выискивающим добычу, бросились повстанцы на красный отряд, накрыв егo, как стайку оцепеневших куропаток. Вспыхнувшая нервная ружейная трескотня и инстинктивная попытка к сопротивлению были беспощадно подавлены. Несколько сабельных ударов — и противник был окончательно смят. Некоторые бросились было в сторону, но завязли в непроходимой чаще, где были расстреляны из пулеметов. Чекистам, находившемся в авангарде удалось оторваться и ускакать, бросив отряд, но тяжело нагруженная тачанка позади них отстала и остановилась, испуганный конь споткнулся, завязнув по брюхо в глубокой и глинистой колдобине, из которой китаец — возница был бессилен вытащить ее. Налетевший со своим эскадроном Коноводов, взмахнув шашкой, срубил ему голову. Она отделилась от тела, руки которого запутались в постромках, с глухим стуком упала на твердую глину и закатилась в лужу, замутив ее кровью. Коноводов с пылу — жару приготовился тем же манером расправиться и с замершим от страха чудаком в велюровой шляпе и угловатом городском пальто, сидящим в тачанке, как кто-то сзади нанес ему тяжелый рубящий удар по плечу. От боли пальцы Коноводова разжались, он выронил шашку и, повернувшись, успел увидеть огромного рыжего матроса, опять замахнувшего тесак над его головой. Смерть дохнула на молодого казака, затосковал он, вспомнив в тот миг родную станицу, белые мазанки, подсолнухи за плетнем и свою черноокую Оксану. Однако, не пробил еще его час. Пара метких выстрелов повергли большевика наземь, бездыханный, он упал в грязь. К Коноводову поспешили друзья, осматривая его рану. Рукав, разрубленный погон и гимнастерка на плече Коноводова насквозь были пропитаны кровью. На месте ему была сделана перевязка и он был отправлен к полковому фельдшеру. «А это, что за гусь лапчатый?» удивился подоспевший со своим взводом Егошкин. Он ткнул прикладом в спину нескладного, короткого человека сидящего в тачанке с поднятыми вверх руками. «Брысь отсюдова! Пошли в штаб!» Tов. Шлихер был захвачен в плен живым и невредимым. Не считая его, пленных почти не было. Тела матросов были закопаны в яме, а оружие, личные вещи и лошадей получили окрестные крестьяне, прибывшие на подводах после окончания боя. Настал чудесный летний вечер. Нагретая солнцем земля излучала поглощенную за день теплоту; в млеющем покое неподвижно стояли стволы кряжистых дубов, под сенью которых была поставлена известная нам шестиместная штабная палатка. После изнуряющей погони ночевать полку было приказано здесь же; на полянах вокруг запылали костры и засновали бойцы, готовясь к завтрашнему походу. Даже их кони устали. Они лежали или стояли, пережевывая корм, и по временам шумно вздыхали, ударяя копытами об упругий дерн. Вечерняя нега опустилась на землю. На фиолетовом небе зажглись первые звездочки. Штабные, расположившись на ковре, раскинутом перед палаткой, уже выпили и закусили, придя в благодушное настроение, когда к ним привели Шлихера. Пресняков настаивал на немедленной отправке «языка» в штаб армии к Токмакову и Антонову, однако Берсенев решил повременить чуток и взглянуть на этот низменный образчик человеческой природы. Задержанный нервничал, ожидая побоев. Он тревожно озирался, переступал с ноги на ногу, облизывая губы, и с тоской всматривался в лица обступивших его повстанцев. Его мрачная физиономия превратилась в маску страдальца: рот раскрылся, глаза заморгали и выпучились, дыхание участилось, а тонкие бровки трагически изогнулись. Пресняков, поняв его метания и сжалившись, уверил его, что здесь с ним ничего плохого не случится. Удивительно, что к Шлихеру вернулась его обычная наглость. Надеялся ли он на срочную помощь интернационалистов, затребованную Москвой или на еще какое марксисткое чудо, осталось невыясненным, но стоял он на траве вызывающе, расставив свои неуклюжие толстенькие ножки; носик его был задран, губки сложены бантиком и круглые оттопыренные ушки горели, как два пунцовых помидора. Пальто и шляпа при задержании были у него отобраны и отданы за ненадобностью мужикам, но куцый пиджачок, брюки — дудочкой, толстенные штиблеты, жилет и галстук в горошек, оставлены. Сидящие перед палаткой штабисты с удивлением созерцали эту редкостную птицу. «Откеля такой павлин на наши головы выискался?» высказал общее мнение, стоящий за его спиной, Егошкин. «Фамилия? Имя-отчество? Должность?» спросил арестованного Пресняков, хотя держал документы Шлихера в руке. Насупленно и исподлобья Шлихер подтвердил свое имя и звание. «Вы нарочно в Тамбовском райкоме решили свозить к нам в губернию голодранцев со всего света?» Берсенев поднялся с ковра и подошел ближе, чтобы рассмотреть бегающие глаза пленного. Тот отступил на шаг. Приступ страха опять обуял его. Пот заблестел на его лице, а черные зрачки раширились, превратившись в две бездонных воронки. «Не надо усложнять, ваше сиятельство,» дрожащим голосом ответил Шлихер, угадав в нем аристократа. «За пятьсот лет вашего правления на Руси вы столько голодранцев развели, что от них никому проходу нет, а сами вы во дворцах жили и в роскоши купались.» «Россия ничем не отличалась от других индустриальных государств своего времени. Вы жили, как жили рабочие в других странах.» «Вот потому-то и нужна мировая революция, чтобы сбросить гнет капиталистов и раздать их собственность трудящимся.» «Будет ли лучше? После передела опять появятся богатые и бедные и через одно — два поколения все опять вернется на круги своя. Стоит ли затевать?» Берсенев отрицательно покачал головой. «Стоит! Может не начнется. Самое главное — это мы вам головы поотшибаем, а потом смотреть будем, что дальше делать.» «В старой России у способных людей была возможность учиться и стать буржуазией. Вы же в Совдепии первым делом спрашиваете: а какое твое происхождение? Вы закрываете дорогу буржуазной молодежи к образованию и к должностям в управленческом аппарате.» «Нечего им к нам лезть. Без них oбойдемся. Сколько случилось восстаний против царского произвола, а вы, помещики и капиталисты, так ничего не поняли и держали народ в бедности.» «Тем кто внизу, всегда легче критиковать. Дальше своего захолустья они не видят. В правительство же стекается информация со всех концов страны. Оно делало все, что могло, но, как оказалось, недостаточно. Для реформ требовался эффективный парламент, но его не было.» «Вот потому народ не дождался царских милостей и восстал.» Шлихер принял величественную позу, задрав головку вверх и сложив ручки на груди; ноздри раздулись, а губки вытянулись в трубочку, на которых замерла сокровенная, еще не высказанная миру, марксисткая мудрость. «Ловко ты лясы точить на митингах насобачился,» Коноводов в нетерпении топнул ногой. «Еще вопросы к пленному у вас есть, Николай Иванович?» спросил озабоченный Пресняков. «Нам не нужна пропаганда. С него следует снять допрос и как можно быстрее.» «Верно. Сейчас же отправляйте его к Антонову. Совсем забыл. Шлихер верхом не ездит. Запакуйте его в брезент и подвесьте на жердях между двух коней. Снарядите конвойный взвод и вперед!» Исполняя приказ, Егошкин напару с повстанцем — крестьяниным в длинной холщовой рубахе, портках и в лаптях, но с новеньким карабином в руке, повели пленного к группе казаков на поляне, которые, узнав в чем дело, стали готовиться в путь. «Зря я тебя тогда не порешил, гад!» сморщив лицо от гнева, прошипел ему вслед Коноводов. Правая сторона его торса была туго забинтована и поверх была натянута отстиранная от крови гимнастерка. Сплюнув на землю, он пошел к фельдшеру на перевязку.
Прошло еще шесть месяцев войны с советским правительством. Оно присылало больше и больше солдат и военной техники в непокорные ему губернии. Наступил февраль 1921 года. Количество повстанцев росло и достигло пятидесяти тысяч. Изолированные от всего мира и предоставленные самим себе, они без чье-либо помощи продолжали свою неравную борьбу.