ЧАСТЬ 2

Глава первая

Шафранный рассвет занимался за далекими рощами, и в еще прохладном воздухе стоял тонкий запах придорожных тутовников и мягкой весенней земли. Солнце, показав из-за горизонта острый алый краешек, увеличивалось на глазах. Его цвет быстро менялся, переходя в золотисто-апельсинный. Тени от редких деревьев, незаметно возникнув на посветлевшей красноватой пыли, пересекли пустынную дорогу, замелькали на боках верблюдов и коней, словно пересчитывали животных в караване.

Караван был большой. Двадцать верблюдов и сотня жилистых туркменских лошадок растянулись по древнему бендерскому пути, по дороге к Персидскому заливу.

Монотонно звякали бубенцы, равномерно колыхались пестрые вьюки, мягко постукивали копыта.

Немногочисленная охрана позевывала. Сегодня пришлось подняться затемно, перекусить на ходу. Люди хмуро молчали, сердясь на караван-баши[48], виновника ненужной, как им казалось, спешки. Но делать было нечего. Хочешь есть слушай хозяина. Так говорит дедовская мудрость. И уж коли все равно дорога начата, не лучше ли устроиться в седле поудобней в вздремнуть, приноровясь к шагу коня?

Терпи, правоверный, и суетной мыслью не оскорбляй величия аллаха! Хозяину видней, когда стоять, а когда ехать. В своем богатстве и силе он отмечен божьим перстом, зато послушного ему слугу ждет награда: золото. А золото — это опиум в курильне кривого Селима на бендерском рынке, это сладкое вино полутемных лавчонок славного города Бендера! Веди нас, караван-баши, веди! Верные пророку, мы знаем: покорность — украшение бедняка… Ла аллах иль алла!

Караван-баши, полный перс с огненной бородой, свесившейся по золотистому бухарскому халату до самой луки покрытого парчой седла, был единственный в караване человек, не клевавший носом.

По напряженному взгляду перса каждый мог бы определить, что караван-баши не слишком доверяет безмятежному весеннему утру и мысли его тревожны.

Караван-баши сам твердо не сказал бы, откуда эта тревога. Мало ли народу толчется в караван-сараях Лара? Мало ли кто мог расспрашивать его слуг, когда они собираются дальше? Но почему-то перед глазами караван-баши так и стоял приземистый тюрк в полосатом халате, без конца чудились его медленная, скользкая улыбочка, текучий, неопределенный взгляд.

Этот тюрк встречался караван-баши в Ларе несколько раз. Он оказывался рядом неожиданно и так же незаметно исчезал. О чем-то беседовал с его слугами. Верный раб Хасан сказал, будто незнакомца интересовали керманские шелка. Шелка ли? Что-то мало походил на купца этот тюрк!

Караван-баши старался отогнать зловещие предчувствия, но в голову навязчиво лезли разговоры о грабежах, слухи о разбойничьих шайках, появившихся под Бендером.

В караван-сараях шептались, называя имена бесследно сгинувших купцов, передавали, что разбойники больше всего нападают на торговцев, ведущих дела с Индией.

И это заставляло караван-баши поеживаться. Если бы грабители знали, кто он, ему пришлось бы несладко. Но кто может сказать им, откуда и зачем прибыл сюда хазиначи Мухаммед, что в его поясе еще зашиты камни, полученные в далекой Индии от казначея великого визиря Махмуда Гавана?

С ним здесь один Хасан, остальные — чужаки из Бендера и Ормуза, никогда не ступавшие на индийскую землю. Так, может быть, и впрямь все опасения излишни? Может быть, и впрямь он напрасно лишает себя удовольствий весеннего утра?

В конце концов караван идет уже второй час, а ничего не случилось. Если грабители что-нибудь и пронюхали, то, вероятно, они не ждали столь раннего выхода каравана. Слава аллаху, осенившему вчера Мухаммеда! Теперь он проберется в Бендер спокойно.

Дорога все тянулась, солнце пригревало, тени густели, к запаху конского пота и тутовника примешался запах нагретой пыли, колокольца верблюдов все позвякивали, и постепенно мысли хазиначи Мухаммеда приняли иное направление. Он стал рисовать себе картины близкого будущего: уютный домик в Бендере или Ормузе, прохладный шербет, весело звенящие динары… Хазиначи, весь во власти мечтаний, улыбнулся, забывая об опасности, и даже прикрыл глаза. За один краткий миг промелькнула перед ним вся его жизнь с того часа, когда он, сын багдадского гончара, надумал оставить одряхлевших родителей грызть их черствый хлеб и пустился искать счастья на больших караванных дорогах. Он побывал везде — и в горах турской земли и у подножия сфинксов в Мисре. Но повезло ему только в Индии. Впрочем, что значит — повезло? Просто он стал достаточно мудр к тому времени, когда оказался в Дели. Он уже знал, что жизнь жестока, что ищущий удачи должен смирить свои чувства, что одержавший победу всегда прав… И когда подвернулся случай, он не стал раздумывать.

Его богатство выросло на чужой беде. Но чье вырастало иначе? И разве сам он не испытал впоследствии людской неблагодарности, разве не вынужден был бежать из Дели, спасаясь от преследований эмира, обвинившего Мухаммеда в ростовщичестве?

Тогда-то и попал он в Бидар, столицу бахманийского султаната.

И тому, как сложилась его жизнь потом, Мухаммед был обязан только себе, своему умению предвидеть важные перемены…

Шел тогда тысяча четыреста шестьдесят второй год. На престоле Бидара восседал малолетний Низам-шах — сын недавно умершего кровожадного султана Хумаюна. Стране угрожали нашествия индусских раджей Ориссы и Телинганы и султана Мальвы. Их отряды вторгались на территорию султаната, опустошали пограничные районы, угоняли в плен население, отнимали товары у купцов. А в самом Бидаре, у ступеней трона, шла яростная борьба.

С новой силой ожили никогда не умиравшие надежды старой деканской знати на полную независимость от султана.

Надменные тарафдары-сунниты,[49] и среди них могущественный визирь Ходжа-и-Джехан, дерзко вспоминали о событиях столетней давности, о восстании амиран-и-садах в Девагири, положившем начало освобождению от делийского султана.

На охоте охмелевший эмир Джалал кинул в лицо испуганного мальчика-правителя:

— Наши прадеды посадили на трон твоего, чтоб он служил им! Не думай, что времена изменились!

Ползли слухи, что знать готовит переворот, что кое-кто из тарафдаров сам метит на бидарский престол.

Пользуясь растерянностью матери-султанши и беспомощностью ее венценосного сына, подпавшего под влияние Ходжи-и-Джехана, старая знать распоясывалась все сильнее. Налоги стали поступать в казну неравномерно и не в прежнем количестве, повеления султана не выполнялись, армия роптала из-за ухудшения содержания, народ волновался из-за самоуправства вельмож

Казалось, дни государства сочтены.

Но нашелся человек, сумевший вдохнуть новые силы в одряхлевший организм бахманийского султаната. Этот человек был визирь Махмуд Гаван.

Хазиначи Мухаммед благоговел перед одним именем Гавана. Он готов был в полном смысле этого слова целовать его следы. И в своем преклонении хазиначи опередил многих, склонивших спины перед всесильным министром. Хазиначи уверовал в Махмуда Гавана еще тогда, когда борьба за власть была в разгаре и чаши весов не склонялись заметно ни в ту, ни в другую сторону. Пусть хазиначи был только песчинкой в том урагане, который пронесся над Бидаром. Но песчинка эта сама выбрала ветер и отныне несла в себе частицу его силы.

Махмуд Гаван! Он был таким же пришельцем в Индию, как хазиначи и сотни других мусульман, искавших здесь пристанища и выгод. Он понимал нужды людей, не забывал себе подобных!

…Покачиваясь в седле над красноватой пылью бендерской дороги, хазиначи Мухаммед вновь испытал волнение далеких дней.

Нелегко ему пришлось по приезде в Бидар!

Вопрос, с кем идти — с суннитами, сторонниками Ходжи-и-Джехана, или с шиитами, последователями Махмуда Гавана, — был далеко не прост.

Старая знать — сунниты — утверждала, что духовная власть аллаха на земле облекает избранника. Этот богословский довод был нужен им, чтобы утвердить свое право сменять неугодных султанов.

Шииты же утверждали, что духовная власть на земле передается по наследству: они стояли за укрепление власти султана и за ослабление влияния знати.

За религиозными спорами только простак мог не видеть сущности раздоров.

И меньше всего раздумывал Мухаммед о том, передается духовная власть на земле по наследству или облекает избранника, когда связал свою судьбу с людьми Махмуда Гавана.

В нем говорил здравый ум простолюдина, понимавшего, что от аристократов добра ждать нечего. "Благодарность" чванных делийских вельмож ему запомнилась крепко.

Но он колебался некоторое время, так как бидарская знать все же была сильна и в случае ее победы яростному шииту могло бы прийтись очень туго.

Однако он понимал и другое: обстановка складывалась так, что угадавший победителя мог пойти далеко. Упустишь момент — всю жизнь будешь кусать локти. И он решился. В квартале, где обосновался Мухаммед, скоро не стало более горячего шиита, чем он. Во время одной из стычек с суннитами хазиначи даже поплатился товарами и лавкой.

Но когда Низам-шах был отравлен неизвестными злоумышленниками, на престол взошел его младший брат Мухаммед-шах, когда был раскрыт заговор Ходжи-и-Джехана и этот вельможа с ближайшими друзьями был казнен, хазиначи стал пожинать свою ниву. Поначалу он получил должность одного из помощников бидарского котвала.[50]

В его обязанности входило следить за ремеслами и промыслами жителей своего квартала, наблюдать, не занимается ли кто-нибудь тайно винокурением, скупкой краденого, доносить о нарушениях благочиния, ведать делами наследования.

В этой должности хазиначи преуспел.

Заплатив кому следует, он добился затем теплого места сборщика налогов в дворцовой области одного из вельмож.

Здесь он не пощадил своих сил, чтобы доказать никчемность предшественника. Взносы в казну, поступавшие от Мухаммеда, намного превысили прежние.

О честном сборщике налогов стало известно при дворе.

И прошлой весной сам Махмуд Гаван, выбирая людей для закупки боевых коней, вписал его имя в список заслуживающих доверия.

Год минул с той поры. И разве Махмуд Гаван ошибся? Сотни скакунов уже получила бидарская армия от Мухаммеда. Осталось отправить последних.

Мудр аллах, сделавший Индию негодной для того, чтобы в ней плодились кони. Каждый скакун стоит там бешеных денег, много золота получают закупщики, и это уже их дело, если им удается покупать лошадей дешевле, чем предполагалось казной. Все знают, что скупщики коней наживаются. Но что за беда? Султан, что ли, страдает от этого? За все заплатят его верные подданные. На то они и существуют!

Только бы довести этот последний караван до Бендера, остальное не страшно. А пять сотен великолепных коней не шутка. Когда-нибудь у Мухаммеда будет свой дворец. Он еще не стар. Почему бы ему не жениться и на дочери какого-нибудь вельможи, хотя бы Низам-аль-мулька? А? И кто скажет — не пробьет ли час, когда ему поручат казну? Все может быть! Воспоминания и веселые мысли, воплощенные в сладкие образы, убаюкивали хазиначи. Он улыбался, прикрывая припухлые веки с рыжеватыми ресницами.

В последующую минуту улыбка хазиначи окаменела. Из рощицы, к которой приблизился караван, стремительно вырвались всадники. Среди них глаза хазиначи сразу увидели знакомую фигуру в полосатом халате.

Хазиначи крикнул и судорожно выдернул саблю.

Свистнула стрела. Заревел и бросился в сторону один из верблюдов. Ряды каравана смешались. Хазиначи успел вздыбить коня, и они сшиблись грудь в грудь с полосатым халатом. Но мгновение спустя выбитый из седла, выронив из пораненной руки оружие, Мухаммед рухнул на землю. Рванувшийся конь ударил его копытом в голову.

Все помутилось и исчезло. Хазиначи уткнулся помертвевшими губами в землю. Из-под чалмы, впитываясь в пыль, сбегала извилистая струйка.

Хазиначи Мухаммед очнулся, ощутив на лбу холод. Кто-то поднес ему кувшин. Хазиначи невольно сделал несколько глотков, провел рукавом халата по глазам, отирая кровь и грязь. Он упорно смотрел в землю, еще не совсем придя в себя и страшась надругательства.

Он чувствовал, что сидит возле дерева, прислоненный спиной к стволу, а вокруг стоят люди.

К горлу подкатила тошнота. Хазиначи оглянулся. Его стало рвать. Он долго трясся всем телом, пока приступ миновал. Тяжело дыша, Мухаммед поднял мутные, залитые слезами глаза.

— Слава аллаху, ты жив! — участливо произнес нагнувшийся над хазиначи человек в затертом халате и цветных, когда-то ярких, керманских сапогах. Выпей воды, ходжа. Выпей. Это помогает.

Хазиначи поднял голову и мало-помалу огляделся. Вокруг теснились возбужденные спутники, размахивали руками, объясняя что-то незнакомым людям. Поодаль бродили разбежавшиеся во время стычки кони.

Верный раб Хасаи опустился на колени, с испугом заглядывая в лицо хазиначи.

— Пес! — зло сказал хазиначи и слабой рукой ткнул раба в лоб. — Где был? Где?

Бормоча оправдания, Хасан прижался лицом к сапогу Мухаммеда.

Спасителей оказалось семеро. Выглядели они купцами средней руки. Наверное, промышляли торговлишкой в Ширазе или Кашане. Люди как люди. Только у того, кто подавал хазиначи кувшин, кожа была удивительно светлая и глаза ярко синели, будто небо над джунглями после муссона.

— Пусть падут на меня ваши беды! — произнес хазиначи обращаясь к светлокожему. — Вы спасли мою жизнь и мое добро. Чем я, недостойный, смогу отблагодарить вас?

— Да продлит аллах твои дни, ходжа! — ответил купец. — Мы вознаграждены уже тем, что сделали доброе дело. Тебе лучше?

От хазиначи не укрылось странное произношение незнакомца. Так не говорили ни в Ширазе, ни в Трапезоне, ни в Рее. Его выговор напоминал северные говоры Персии.

— Сам пророк послал вас! — снова кланяясь с искренней благодарностью, сказал Мухаммед. — Пусть во всем сопутствует тебе удача, правоверный. Скажи, чье имя должен я повторять на каждом намазе? Кого будет благословлять мой сын?

— Ходжа, ты еще слаб. Сядь. Сейчас тебе дадут умыться и перевяжут раны. Ты не должен много говорить. А мое имя Юсуф. Но я не один. Ты же видишь.

К Мухаммеду подвели захваченного араба.

— Что прикажешь делать с ним, господин? — спросил Хасан. — Убить собаку?

Вокруг притихли. Взоры всего каравана устремились на хазиначи.

Мухаммед плюнул под ноги грабителя и сделал знак рабу:

— Отпустите его… Хазиначи Мухаммед не мстит слабому и безоружному.

Путь обоих караванов лежал к Бендеру. Возбужденный Мухаммед поначалу много говорил. Хасан успел сообщить, что светлокожий первый подскакал на выручку, и хазиначи обращался к этому незнакомцу больше, чем к другим. Он узнал, что караван спасителей идет из Тарома, а бледнолицый добрался сюда совсем издалека, из Амоля.

— Так я и подумал! — кивнул хазиначи, морщась от боли в затылке. — Ты говоришь, как гилянец. Едешь в Бендер?

— Нет. Я дальше. Хочу плыть в Индию.

— Поистине наша встреча уготована аллахом!

Незнакомец посмотрел в глаза хазиначи. Тот приветливо улыбнулся:

— Ты не слыхал про Махмуда Гавана?

— Нет.

— Хм. Он уроженец вашего Гиляна. А теперь он — великий визирь могущественного султаната в Бидаре, в Индии.

— Так что же?

— Я послан сюда Махмудом Гаваном. Клянусь пророком, я сумею отблагодарить тебя!

Мухаммед вдруг заново почувствовал, какой беды он только что избежал. Полное лицо его посерело, он еле удерживал поводья.

Человек, назвавший себя Юсуфом, отвел глаза, стал смотреть в сторону.

Дорога от Лара, спускаясь с горы, шла цветущей равниной, На смену буковым и грабовым рощам уже пришли рощи финиковых пальм, заросли инжира. Изменилась и сама земля. Еще недавно бурая, каменистая, она становилась красноватой и мягкой. Прямо перед караваном поднялось и слепило глаза огромное жаркое солнце.

То там, то здесь показывались приземистые, убогие деревеньки: глиняные домики без окон, полуразрушенные глиняные же заборы, а вокруг этих грязных, нищих человеческих поселений бесконечные сады, сады, сады! Правильные ряды виноградников на пологих откосах холмов, лимоны, хурма, шафран, айва, грецкие орехи. Иногда сады подступали к дороге, и на ее поворотах караваны окутывала душистая, сладостная тень. Верблюды шли ровным, валким шагом, спокойно глядя вперед умными, кроткими глазами.

Юсуф смотрел вправо, туда, где, как ему сказали, было море, и вспоминал дальний, трудный путь.

Сколько переменилось вокруг людей, сел, городов за те полтора с лишним года, как он ступил на землю Мазендарана! Даже имя его стало новым. Где-то в лачуге неказистого городка Чапакура остался тверской неудачливый купец Афанасий Никитин, а в Амоль въезжал уже Юсуф, хорасанский купец, торговец шелком и бирюзой. Окрестил его заново Али. Афанасий не возражал. Это имя легко произносилось, не вызывало никаких расспросов и не привлекало любопытства. А ему больше нравилось смотреть на людей и на новые земли самому, чем возбуждать ненужное внимание. По совету Али он и бороду стал красить, чтоб не так бросаться в глаза.

За полгода, проведенные в Чапакуре, почти у самого берега Хвалынского моря, где Афанасий жил с Али в семье его брата, дела Али поправились совершенно. Брат Али недавно вернулся из Трапезона. Его поездка оказалась удачной. Целый тюк бирюзы снял он с верблюжьего горба. Пересыпая драгоценные камни в ладонях, Али свистел сквозь зубы и морщился, как будто нутро его грызла неуемная тупая боль. Потом швырнул бирюзу в мешок и произнес только одно:

— Хватит!

— Конечно, хватит! — рассмеялся его брат. — Теперь надо идти в Баку или Кашан.

— Хватит ходить! — тихо возразил Али. — Довольно. Я покончил с этим безумием. Я хочу жить. Я не хочу умереть от татарского аркана, от туркменской стрелы, от внезапной бури в море, от жажды в пустыне или от тигра в горах. Не хочу!

— Тебя испугал этот грабеж? — прищурился его брат. — А как же я пробрался, сквозь землю Узун-Хасана?

Никитин уже слышал, что Узун-Хасан, князь племени ак-койюлу, "белобаранных" туркмен, держал в руках все земли от Мазендарана до турской земли и до Индийского моря.

Вместо ответа Али опять зачерпнул горсть бирюзы и, тыча ею в глаза брату, закричал:

— Ради этих безделушек я не хочу умирать! Да! Наложница шаха может верить, что, украсив свои груди и лодыжки этим камнем, она будет счастлива. Но мне и тебе этот камень приносит только горе! Из-за него, проклятого, я скоро забуду, где стоит мой дом! Из-за него я уже сейчас не знаю, кого подарила мне жена — сына или дочь. Да и мои ли они?! Я уже год как не слышу родного наречия!

Распродав часть бирюзы, Али пустился скупать хлопок и пшеницу. Никитин помогал ему. Они ездили по окрестным деревенькам, забирались к самым горам. Стояла теплая мазендаранская зима. Сжатые поля напоминали русские. И все же было в них что-то неуловимо чужое. Чужие были и леса: потерявшие листву платаны и грабы, каштаны и буки. Над морем черными свечами теплились кипарисы. По ночам из тростниковых зарослей по берегам речушек доносился глухой рык. Один раз Афанасий и Али увидели самого тигра. Он медленно шел по равнине, обнюхивая след, и скрылся в густом подлеске: Али погнал коня назад, в деревеньку, как бешеный, хотя в этом не было никакой нужды.

Решив покончить с дальним торгом, Али вплотную взялся за то, что было под рукой. Деревеньки Мазендарана были бедны. Домишки из хвороста, облепленного глиной, темные, вонючие (воздух проникал туда через узкую дверь и дыру в потолке, предназначенную для тяги), кишели оборванными, кривоногими ребятишками. Крестьяне с гниющими воспаленными глазами униженно кланялись купцам. Казалось бы, здесь уже нечего взять: все отдано за долги. Но Али знал свое дело. Там он приметил сносного бычка, там — верблюдиху, там в косах крестьянской жены еще звенели серебряные монеты, там подрастала красивая дочь… Али давал в долг. До будущего урожая. Почти на год! Он выкладывал на грязную кошму у очага или прямо на пол сияющие, веселые кружочки. В кружочках таилась волшебная сила. На них можно были выменять все, что захочешь: платье жене, новых коз, ишака, даже молодого, сильного верблюда! Это было так заманчиво! Впереди так много времени! Если аллаху будет угодно, урожай окажется обильным, закрома наполнятся хорошим зерном, тогда долг отдастся сам собой!

И крестьяне брали веселые кружочки, прикладывая к подсунутой Али бумажке одеревеневшие грязные пальцы.

Афанасий часто уединялся и подолгу смотрел на горы. Покрытые у подножия лесами, они вставали из земли огромными черно-зелеными глыбами. Извилистые трещины ущелий, где серебрились незамерзающие речонки, раскалывали эти каменные неприступные гряды. Вдали прямо в облака упирались покрытые снегом острые вершины. Он впервые видел, чтобы мирно уживались зелень и снег.

Никитин знал: его путь лежит через хребет Эльборус, и равнодушие камня и снега, непоколебимо заграждавших дорогу, вызывало в нем дерзкое желание поскорее помериться с ними силами.

Он возвращался домой возбужденный, начинал торопить Али. Но дела еще держали тезика, а в одиночку, плохо зная язык, не имея знакомых, Никитин идти в Амоль не хотел.

Чтобы не терять времени даром, он стал учить мазендаранские слова. Коротая вечера, выучился у Али играть в шахматы. Шахматы нравились ему. Поражала замысловатость ходов, радовало, что можно выдумывать хитрую цепь движений, чтобы обезопасить свои замыслы от намерений противника, разбивать чужие планы, наращивать угрозы.

Как-то раз, выиграв у Али партию неожиданной жертвой ферзя, Никитин не стал, как обычно, подтрунивать над мазендаранцем, а задумчиво сказал:

— Вишь, игра: как сама жизнь. Кто смелей, тот и выиграл.

— Ерунда! — сердито возразил Али. — Тебе просто повезло. Это удача. Случай. Рисковать нельзя.

— Нет, здесь расчет. Конечно, рискуешь, когда окончательно решаешься. Вдруг что-нибудь проморгал? Но если правильно задумал — жертвуй. Выигрыш твой будет.

— Вот посмотрим, как ты задумал. Все хочешь идти в Индию? Жертвуешь ферзя?

— Жертвую! — серьезно ответил Никитин.

Потом была дорога в Сари и Амоль — скучные города с базарами чуть побольше чапакурского. И трудный путь к Демавенду, где на узкой тропе, лепившейся к скалам над бездонной пропастью, караван чуть не смыло неожиданным ливнем. Демавенд с его снежной вершиной, окутанной тучами, с дымящимися кратерами еще не уснувших вулканов страшил. Местечко Касаба-Демавенд, притулившееся у подножия высочайшей горы хребта, утопало в грязи. Здесь у самой подошвы еще сто лет назад нашли свинец, и жители рылись в маленьком руднике, добывая дорогую руду. Говорили, внутри горы все время пылает огонь и кипят расплавленные камни. Афанасий пожалел демавендцев, вынужденных жить у этой горы, так похожей на вход в ад.

В Демавенде он простился с Али. Тот отдал Никитину заработанные им деньги, сорок восемь золотых, и сунул в руку Афанасия веревку, продетую в нос одного из верблюдов:

— Мой подарок.

Они расстались внешне спокойно. Подшучивали друг над другом. Уже вдали от Касабы Афанасий оглянулся: Али все стоял, подняв руку над головой. Он сыграл свою партию. А игра Афанасия продолжалась. И сделать в ней ошибку было тем легче, что угадать замысла противника он не мог. Против него было все: природа, чужие обычаи и нравы, чужой, еще плохо освоенный язык, чужая религия. На его стороне… на его стороне был он один, его дерзость, его упорство и вера в человека. И он решил, что этого достаточно.

Из гор он выбрался к Рею. Этот некогда славный город лежал в развалинах, разрушенный монголами.

Один из спутников Никитина, молодой кашанец, шедший в горы за свинцом, пояснил Никитину:

— Рей — цена крови имама[51] Хусейна. Ты не шиит? Я так и думал. Но ты слышал о его гибели?

Афанасий, которого принимали за мусульманина из-за моря, покачал головой:

— Слыхал… Но Хусейн погиб в Кербеле. При чем тут Рей?

— Странные люди за морем. Хусейн, великий и праведный Хусейн, как ты знаешь, был третьим имамом шиитов. Презренный шакал Йезид, решивший погубить шиитов, подкупил подлого Омара ибн-Сади ибн-Абу-Вакаса, недостойного внука соратника пророка. Он обещал ему, если тот убьет Хусейна, город Рей и все земли вокруг него. И эта паршивая гиена, Омар, продал свою веру и вечное блаженство. Он убил Хусейна, — ты прав, в Кербеле, — убил его отца Али и внуков Магомета, чтоб заполучить Рей… Но погляди! — с торжествующим видом простер руку кашанец. — Вот что осталось от Рея! Аллах проклял и разрушил Рей, а с ним еще семьдесят городов!

— И люди погибли?

— Все! — торжественно и мрачно изрек кашанец, не заметив за простодушием никитинского голоса всего коварства его вопроса.

Никитин ехал с бесстрастным лицом, но ему думалось: за что же погибли ни в чем не повинные жители Рея? Омар виноват — его одного и казнили бы.

Вокруг печально торчали развалины мечетей, кучи глины на местах домов; высохшие арыки, почти засыпанные, говорили о счастливой жизни, когда-то кипевшей тут.

Невесел был и переход к Кашану. Неподвижное солнце над головой, сыпучий песок и солончаки. Редкие деревеньки. Иссушенные солнцем и бедностью люди, кропотливо роющие кяризы.[52] Их безотрадные, ничего не выражающие глаза. Ленивые змеи, не уступающие дороги ревущим мулам. Добродушные черепахи. Проносящиеся совсем неподалеку огромные стада антилоп-сайгаков. Тявканье шакалов. И совсем неожиданно — косой, заложивший уши и обалдело скачущий прочь от людей. Добрый месяц пути по голодной стране, где приходилось иной раз платить даже за воду. Деньги таяли. Еще не поздно было вернуться. Но Афанасий настойчиво шел вперед. Он никогда не брал ходы обратно.

В Кашане, этом городе гончаров и бумазейщиков, он прожил целый месяц. Был разгар лета. Липкий пот, круги в глазах, дрожащий от зноя воздух, багровые лица жителей. Удушливые ночи. Бессонница. И снова пыль, солнце, зной… На базаре — полосатые навесы над лавками, шум гончарных кругов, звон поливной посуды, глазурь, глазурь, глазурь! Тут продавали и шелка, и финики, и скот, и орехи, и медные изделия, но самой дорогой, самой ценной была посуда. Ее называли фаянсовой. Она удивляла — все эти блюда, кувшины, горшки. Белая как снег, с синей, алой, зеленой, желтой поливой, с золотистым отблеском, с изображениями людей, коней, мечетей, зверей. Такой на Руси не было. Посуда играла красками, звенела, переливалась — тонкая, красивая. Не довезешь много-то!

Никитин долго искал попутчиков в следующий город, Йезд. Тот, говорили, был богаче. На всякий случай рискнул: прикупил чудной золотистой посуды. Ушло двадцать золотых.

Наскучив хождением по городу, однообразному, с примелькавшимися, наконец, куполообразными крышами домов, он стал сидеть в караван-сарае.

Тут тоже вели торг, играли в кости и шахматы. Игра шла на деньги. Он долго не решался. Проиграешь — не вернешь. Потом сел. Выигрывал, выигрывал, выигрывал… Проиграв тридцать золотых, его противник, бледный, выложил деньги. Он их взял. Зрители шумели, требовали угощения. Купил вина, угощал новых друзей. И заметил пристальный, мрачный взгляд проигравшего. Тот смотрел на его шею, на цепочку нательного креста. Афанасий с трудом поднялся, незаметно ушел в свою каморку. Голова кружилась, хмель не проходил, но ощущение опасности было остро. Не колеблясь, он снял крест. Совершал тяжкий грех. Но глаза проигравшего стояли перед Никитиным… На другой день в глухом проулке его окружили незнакомые люди, рванули халат, обнажили грудь. Он отшвырнул ближайших, вытащил кончар.[53] Но злодеи, перекинувшись словами, тихо, по-кошачьи обошли его, скрылись.

Он дал себе слово не играть на деньги и не пить. Азарт и вино чуть не погубили.

И вновь пылили дороги, ревели мулы, обжигало солнце. Чуть не погибнув во время самума, добрались до Йезда. У первого канала долго пили пыльную воду. Пальмы оазиса шумели с непривычным жестким шумом. В ворота едва достучались. Был уже вечер, горожане боялись разбойников.

Это был город зелени, мечетей и шелка. Но он уходил под землю. Песок засыпал его, и дома, сады, жавшиеся к арыкам, кяризам и плодородной почве, стояли ниже улиц. Улицы — песчаные насыпи — плыли над погребаемым заживо городом, и иной минарет высился над ними уже не больше чем в рост человека.

В караван-сарай съезжали по наклонному мосту. Там была тревога. Прошел слух о новой войне Хорасана с Узун-Хасаном. Где-то в пустыне двигались войска хорасанцев. Может быть, к Йезду?

Здесь тоже пришлось просидеть чуть ли не четыре недели. Продал посуду, взял барыш в десять золотых, но почти весь его и проел. Вот тебе и доход!

На рынке каждый день шел большой торг шелками. Брали по сто, по двести вьюков. Шелк был дешев. Взял три тюка, да еще в один тюк набрал всяких украшений и провизии. Купил еще одного верблюда. Однообразие всех этих городов утомляло. Чеканные башни, узорные минареты, пальмы — надоели.

Сердце ныло: вперед, вперед! И он отыскивал новых попутчиков, покупал и продавал, неуклонно приближаясь к цели.

Господи! Чего не вынес только! В город Керман попали как нарочно в день поминовения того самого Хусейна, из-за которого разрушили Рей. Город словно сошел с ума. Выли трубы, зловеще гудели барабаны. Караван очутился среди дикой, ревущей толпы. Полуобнаженные, вымазанные грязью тела, лихорадочные глаза, вздетые руки с кинжалами… Купцы спешились, растерянно жались к лошадям. Вой нарастал. Показались гробы под пестрыми коврами и тканями. Их несли на руках. За гробами гнали коней в богатой сбруе, везли на них двух нагих мальчиков, выпачканных кровью. Исступление толпы достигло предела. Били себя по голове камнями, втыкали в плечи гвозди, полосовали груди и животы кинжалами, рычали, как звери. Вдруг послышался истошный визг. Высоко взлетела баранья папаха. Толпа со стоном и завываньем ринулась к подлетевшему в воздух телу.

— Кричи! Бей себя! — крикнул Никитину попутчик.

Напуганный, он стал драть на себе халат, бить по лицу. Вовремя. Перед ним уже стоял, вырывая ногтями куски мяса из щек, какой-то шиит с фанатическими глазами, оскаливал зубы…

Когда процессия прошла, на том месте, где вскинулась папаха, в луже крови осталось валяться изрезанное, растоптанное тело.

Ничего в Кермане хорошего не было. Кое-что продал, дешево купил бирюзы. Фиников было столько, что ими кормили и верблюдов, и ослов, и лошадей. За четыре алтына продавали чуть не десять пудов. Но индийского товара он и здесь еще не видел. Перевалил через горы. Легко сказать! Думал, тут конец. Целая скала обрушилась на глазах в десяти шагах за спиной, едва прошел. Захваченные обвалом шесть купцов и не вскрикнули.

Но Индия была уже близка! Еще месяц — и Ормуз, а там — море.

И вот караван выходит к морю. Боже, боже! Разве все вспомнишь, что испытал? Полтора года! Микешин и Серега давно в Твери. Олена… Эх, горюшко-судьбинушка! Просватали, поди. Поймет ли? А на могиле Иванки небось второй раз трава зазеленела… Тоже любил. Хоть его бы уберечь надо было. Нет, не уберег… Эх, узнать бы, что теперь на Руси? Может, татары города жгут? Только бы Оленушка спаслась, а Москва бы выстояла.

Раб хазиначи Мухаммеда Хасан заметил, что светлобородый хорасанец о чем-то глубоко задумался.

— Ходжа! — робко окликнул Хасан. — Море! Бендер!

Хорасанец вскинул голову и задержал верблюда. Прямо перед ним во всю ширь горизонта, сливаясь с небом, сияла невиданная блестящая бирюза. Ее не могли закрыть рощи пальм, ее блеск не гасило пространство. Бирюза торжествовала, раскидывалась вольно и щедро, звала и сулила неиспытанное… За этой бирюзой лежала Индия.

Хазиначи оглянулся на отставшего хорасанца. В голубых глазах светлокожего купца стояли слезы.

Глава вторая

Груженная лошадьми, финиками, шелками даба[54] медленно пересекает пролив, окруженная десятками других суденышек. Синяя теплая вода вспыхивает под горячим солнцем, плещется о борт, словно хлопает в тысячи маленьких ладошек. Полуголые смуглые гребцы протяжно перекликаются, скалят зубы, узнавая встречных, беззлобно переругиваются.

И над морем этой солнечной синевы, благодушных насмешек, расслабляющего жара встает из пучин окаменевшей пеной Ормуз — былинный русский Гурмыз.

Издалека он сверкает снежной белизной стен, башен и минаретов, вблизи ослепляет сотнями судов под цветными парусами, голубизной и золотом куполов, крутыми обрывами коричневых скал.

Полуголые, как гребцы, надсмотрщики встают у сходней, проверяя товары. Получив деньги, они выпускают купцов на берег. Наконец-то!

Никитин едет за хазиначи Мухаммедом на одном из привезенных коней, с любопытством озирается. По узкой дороге к крепостным воротам течет гомонливая человеческая река. Смуглые, порой черные лица, цветастые халаты, бурнусы, плащи, набедренные повязки, тюки с шелками и посудой, бурдюки, конские злые морды, окрики погонщиков, приветственные возгласы, понукания, смех — все это течет в гору и с горы, сталкивается, пестреет, взмывает и опадает, захватывая душу еще невиданными картинами.

Вот рослый негр, черный, как бакинская нефть, сверкает огромными белками, уставясь с обочины на диковинную для него белизну никитинского лица, вот мальчонка-персиянин гонит ишака, на котором навьючены два таких бурдюка, что ребенок и ослик возле них как мухи перед караваем. Вот четверо босоногих, голых мужиков тащат носилки, где сидит под красной сенью толстый мужик в халате и сапогах, а вот и еще — не то мужик, не то баба, — с косами, желтолицый и узкоглазый.

Крепость всосала путников, как водоворот щепку, протащила сквозь прохладные ворота в толстой стене и понесла дальше по тесным, раскаленным улицам, с обычными слепыми домами под плоскими крышами, пустынными задними двориками без зелени. Караван-сарай был велик. Длинное, в два яруса, здание с каморками для купцов, множеством стойл для скотины, которой, однако, не хватало места. Снующие туда и сюда торговцы, слуги, дети, играющие и дерущиеся среди пыли и навоза, крики: "Аб! Аб![55]"

В прохладе полутемной каморки Афанасий вздохнул с облегчением. Ну и жара! Зато город, город каков!

Правда, потом, бывая на улицах, Никитин многому еще удивлялся. И тому, что дважды в день могучие приливы принимались карабкаться на берег, добирались до самых крепостных стен, а в городе, казалось, все вот-вот треснет и сойдет с ума от зноя и жажды.

По времени наступала пасха, а парило и жгло так, что куда твой петров день! И своей пресной воды в Ормузе не было. Ее привозили на лодках из Бендера. Этой же водой наполняли ямы во двориках, и в самый лютый жар отсиживались там телешом.

Отрезанный водой от коварной, полной смут суши, окруженный стенами, цепко опоясавшими острые скалы, Ормуз, обладатель могучего флота из трехсот боевых судов, показался и Афанасию надежным пристанищем для торгового человека.

Сталкиваясь на улицах города и с огнепоклонниками-парсами, и с буддистами из Пекина, и с христианами из Иерусалима, Никитин оценил прозвище, данное острову этим разношерстным людом: "Дар-ал-аман" — "Обитель безопасности".

Ормузцам, похоже, не было никакого дела до твоей веры и до чистоты твоих рук. Уплати десятую часть привезенного товара и живи тут спокойно. Впервые за полтора года перестал Никитин тревожиться за свое христианство.

А побродив по лавкам ювелиров, насмотревшись на роскошные одежды и украшения ормузцев, готов был понять и поговорку: "Мир — кольцо, Ормуз жемчужина в нем!"

Афанасий так и не привык к варному ормузскому солнцу, но зато ночами, когда легче дышалось, подолгу хаживал улицами, любовался не по-русски низким небом с незнакомыми созвездиями, ловил обрывки чужого веселья, подглядывал тайную жизнь Ормуза. Здесь так же смеялись и так же плакали, но ему чудилось, что даже слезы тут, под Орионом, должны быть легкими, а не горькими, как везде.

И это все было воротами в Индию. У него захватывало дух…

Была весна. Только что кончились мартовские шквалы, бесчинствующие от Ормуза до Шат-эль-Ораба, поредели туманы, занавешивающие пустынные, низменные берега Персии. Была весна, разгар ловли жемчуга, и каждое утро от острова отваливали утлые челны с искателями драгоценных раковин. Жемчуг вокруг Ормуза добывали только для мелика. Но в караван-сараях часто появлялись суетливые люди, на ходу что-то спрашивали у купцов, исчезали с ними в каморках, а потом быстро пропадали в уличной толпе.

Хазиначи Мухаммед сказал, что они тайком и дешево продают жемчуг. Хотя перс и занят был разными делами, он о своем спасителе не забывал. Познакомил с десятком мусульманских купцов, дал в услужение Хасана. Афанасий от слуги отказывался, но перс решил по-своему. Раб неотступно следовал за Никитиным, готовый исполнить всякое его желание. Пришлось свыкнуться с этим. Услыхав о жемчуге, Никитин захотел посмотреть на ловцов. Вместе с неотступным Хасаном забрался он утром на камни возле островка, обнаженные отливом, и стал наблюдать за челнами. Один остановился совсем неподалеку. По команде сидящего на корме человека в тюрбане с весел поднялся голый черный гребец. На груди его висел мешочек, у бедра раскачивался нож. Гребец с трудом поднял лежавший в лодке камень, прочно обвязанный веревкой, выпрямился, набирая воздух, и бросился в море… Шли удушливые, звенящие секунды, на лодке травили и травили конец, веревочные кольца вскидывались в опытных руках, а человека все не было… Он вырвался из воды, жадно ловя воздух, стал цепляться дрожащими руками за челнок. Потом подняли камень, камень взял другой гребец. Он так же выпрямился и так же отчаянно бросился с лодки. А вынырнувший уже ковырялся ножом в раковинах, которые доставал из мешочка. Пять, шесть, семь раковин полетели за борт. Лишь над одиннадцатой гребец замешкался. Человек в тюрбане протянул руку. Раковина перешла к нему.

— Есть! — вздохнули над ухом Никитина.

Испуганный своей смелостью, Хасан торопливо пояснил:

— Это нашли жемчужину, ходжа… Прости меня за беспокойство.

— Ладно тебе. В тюрбане — кто такой?

— В тюрбане — надсмотрщик, ходжа. Он собирает весь жемчуг.

— А те, что ловят?

— Просто рабы.

Никитин, глядя на лодку, промолвил:

— Похоже, этот, в тюрбане, к твоему хозяину заходил…

— Я ничего не видел, ходжа! — быстро ответил Хасан. — Ничего не знаю.

Продолжая рассматривать голых, с неестественно выпирающими ребрами груди и впалыми животами гребцов, Афанасий полюбопытствовал:

— Ты в первый раз тут?

— В первый раз.

— А сам из Индии?

— Да, ходжа.

— И отец с матерью там?

Хасан еле слышно ответил:

— У меня их не было, господин.

Афанасий повернул голову:

— Как так? Померли, что ли?

Опустив глаза, Хасан потрогал коричневыми пальцами горячий камень:

— Не знаю… Их не было.

— Ну, погоди, — сказал Никитин. — Ты как к Мухаммеду попал?

— Меня продал прежний господин.

— Ты у него вырос?

— Нет. Он меня тоже купил.

— У кого?

— У другого господина.

— А, черт! — выругался Никитин. — Но ты же рос где-то?

— Да. Это было в Лахоре.

— Ну, и… Неужели ты никого не помнишь?

— Помню. Большой дом, красивый. Много слуг. Мы, дети, месили навоз на топливо. Целыми днями. Или носили воду. Нас очень сильно бил повар. Кашлял он от злости и дрался. Вот его помню. И корову помню, с которой спал. Красная была, с белым седлом на заду. А больше ничего не помню.

— Н-да… — только и сумел выговорить Никитин.

В эту минуту он услышал крик. На челне суетились, дергали веревку, разбирали весла. Появившийся из воды ловец едва успел перевалиться в лодку, как рядом мелькнуло что-то грязно-белое.

— Акула… — побледнев, пояснил Хасан. — Пополам бы рассекла и сожрала. Очень много здесь акул. Опасно жемчуг брать.

— Берут все же. Не боятся.

— В море можно и уцелеть, ходжа, а хозяин не пощадит.

Этот случай и разговор с Хасаном чем-то обеспокоили Никитина.

Перебирая в лавках жемчужины — белые, розоватые, черные, очень редко зеленоватые, Афанасий испытывал теперь почему-то такое же чувство брезгливости, как тогда, когда увидел мерзкое брюхо хищной рыбины. Отделаться от этого чувства было невозможно. Знаменитые Бахрейнские острова и неведомый Цейлон, где, сказывали, море богато родит жемчуг, представлялись ему скучными, каменистыми, как Ормузские скалы, а вода вокруг них — полной поганых акул.

Ветер дул с моря. Он пригонял барашки. Почтовые голуби Ормузского мелика,[56] взмыв над разноцветной голубиной башней, падали наискосок под прикрытие стен крепости. На крышах домов, обтянутых от жары тканями, вздувались колеблющиеся пестрые горбы. Вода в каменных бассейнах караван-сарая рябила. Горячая пыль крутилась на перекрестках, где маячили верблюды водоносов. Завитые волосы Ормузских щеголей дыбились, как у пугал. Чадры взвивались бесстыже. Ветер смеялся над самим мусульманским целомудрием Он дул с моря. Он все чаще выгонял из ослепительной бирюзы пятнышки парусов. С кораблей стаскивали тяжелые тюки. По улицам, устланным от жары циновками, вразвалку шли мореходы. После трудного пути они искали отдыха. Вечерами из харчевен неслась развеселая музыка. Пьяных выволакивали, словно кули. Кого не успевала обобрать стража, обирали воры. В проемах глинобитных оград на окраинах хихикали женки, хватали прохожего за рукав, показывали лицо. В ушах женок качались тяжелые серьги. У иной от тяжести уши оттягивались до плеч. Женки были молодые, смазливые, шли дорого. Мореходов было много. Ветер дул с моря. Парус за парусом возникал на горизонте.

— Мускатный орех! Мускатный орех с Малабара!

— Циннамон, гвоздика, циннамон!

— Индиго, индиго! Самое яркое индиго под луной!

— Камень сумбада для полировки алмазов!

— Царская тафта для твоей гурии! — надрывались на рынке индийские гости. Воздух пропитывали острые запахи пряностей, в нем стоял шелест прозрачных тканей, звон золотых украшений. Индия, Индия! Она уже ощущалась тут, как живое, теплое тело. Но где же открывалась ее тайна? В яркой расцветке индийских покрывал или в зловещей судьбе Хасана? Где?!

По совету хазиначи Никитин собрался купить коня.

Бродя по конскому торгу, он приглядывался к лошадям, узнавал цены.

Кони — всех мастей — были хороши. Но за них просили непомерные деньги. Если считать на русские рубли, выходило, что жеребец стоил рублей семьдесят.

— В Индии продашь — возьмешь в десять, в пятнадцать раз больше! объяснял хазиначи. — В Индии кони не плодятся. Самое выгодное — конь.

Денег Никитина должно было хватить на доброго жеребца и на проезд. Он решил послушать совета.

А дни между тем шли да шли. Мухаммед, каждое утро отправлявшийся через пролив в Бендер, где клеймили коней, нервничал, торопился. Вскоре за его товаром должны были прийти корабли, а дела подвигались туго.

— Ты разбираешься в лошадях, Юсуф? — спросил он как-то. — Помоги мне…

Скупленные Мухаммедом кони помещались частью в глинобитных сараях, частью под открытым небом за высокими дувалами на краю Бендера, большинство же из них просто паслось под присмотром подручных хазиначи.

В небольшом загоне, куда Мухаммед привел Никитина, их ждали несколько человек в рваных халатах, в засаленных тюбетейках, темнокожие от природы и совсем черные от грязи.

Все они показались на одно лицо, одинаково закланялись и забегали, раздувая уголья в костре, сложенном в углу, размахивая путами и споря, кому гнать лошадей.

Мухаммед прикрикнул, людей как ветром сдуло, кроме одного, усердно принявшегося за козьи мехи. Выло пламя, летела копоть. От изрытой копытами земли, закиданной шерстью, остро пахло конской мочой.

— Здесь мы клеймим коней, — сказал Мухаммед. — Надо смотреть, чтоб не попались старые и больные. Негодных бракуй. Не думаю, что их будет много, но барышники могли всучить и таких. Не доверяй и этим голодранцам. Они попытаются провести тебя, подменить купленных мною скакунов дряхлыми одрами… Справишься?

— Иди по делам, — ответил Афанасий. — Как-нибудь разберусь.

Мухаммед подождал, пока заклеймили двух коней, велел всем слушаться ходжи Юсуфа и заспешил к другим браковщикам. Афанасий остался один.

Клеймили коней так. В загон вводился жеребец, Афанасий осматривал его, затем коню спутывали ноги, валили его на бок и прикладывали к лоснящемуся крупу раскаленное железное тавро. Шипело сожженное мясо, кони бились, порываясь вскочить и вырваться, испуганно и жалобно визжали.

На четырнадцатом или пятнадцатом коне Афанасий устал так, словно промахал полдня топором. Особенно допекало солнце, от которого некуда было деваться. С усмешкой, едва разлепившей засохшие губы, он подумал, что выглядит, наверное, не лучше коня под железом. Устали и остальные. Но Никитин решил выдержать до прихода хазиначи, обещавшего вернуться в полдень.

Работа продолжалась. Возясь с конями, Никитин успел немного приглядеться к людям. Они были очень разные, и странно, что на первый взгляд показались ему схожими. Над мехами орудовал и таскал в длинных щипцах тавро щуплый кривоносый старик с воспаленными, будто обожженными, слезящимися глазами. Ловчее других бросал животных на землю совсем еще молодой, ястребоглазый туркмен, крикливый и злой; его бритая голова плотно сидела на короткой, мускулистой шее. Лошади, когда он приближался к ним, испуганно храпели и сторонились. Непокорных скакунов туркмен сильно бил пудовым кулаком по лбу так, что у тех подламывались колени.

— Эй, малый, легче! — остановил его Никитин. Туркмен насмешливо покосился на Афанасия, что-то быстро сказал приятелям, отчего те засмеялись, и размахнулся, чтоб ударить очередную жертву.

Никитин перехватил его руку, стиснул ее, и минуту оба стояли, напружинив мускулы и остро глядя в глаза друг другу. Напрягая силы до боли в мышечных связках, задержав от напряжения дыхание, Афанасий, наконец, согнул руку туркмена.

Тот неожиданно усмехнулся, помотал кистью и сердито крикнул на замерших подручных:

— Валите коня! Чего встали?

Люди торопливо поползли под ноги лошади. До самого полдня ничего больше не случилось, только иногда Никитин подмечал на лице старательно глядевшего в сторону туркмена недобрую усмешку.

Хазиначи приехал в полдень, запыленный и охрипший. Оглядел коней, остался доволен, позвал отдыхать.

Сидя в прохладной каморе какого-то мусульманского дома, куда его привел Мухаммед, Никитин пил сильно разведенное кислое вино, щупал пылающее лицо и тяжко дышал, понемногу приходя в себя от жары и усталости. Перед глазами все еще стояли конские морды и крупы, ослепительно блестящая земля, дрожащий над костром воздух, в ушах мешались людская брань и лошадиное ржанье.

— Откуда людей набрал? — спросил он хазиначи. — Этот, молодой, с дикими глазами, откуда?

— Все из Бендера! — прохрипел хазиначи. — Мерзавцы, воры, разбойники, но лучших нет. Зато и стоят дешево. А что? Жульничают?

— Нет. Я так, — ответил Никитин.

После трапезы, во время которой Афанасию кусок в горло не лез, перс растянулся на ковре и сразу захрапел. Он спал часа два, не обращая внимания на докучных мух, заползавших ему в нос и рот. Никитин заснуть не смог, лежал, запрокинув руки под голову. Думы были вялы, отрывочны. Храпевший в двух шагах Мухаммед наводил на осторожную мысль: да так ли сказочна эта самая Индия?

Подсчитал деньги, прикинул, во что станет перевоз коня, выходило подходяще как будто, но опаска оставалась. Хорошо, если коня довезешь, ну, а коли сдохнет конь, что, говорят, часто бывает, тогда как? В такой дали без денег остаться — гибель. Чего доброго, и на Русь не вернешься!

Русь! У Афанасия защемило сердце. Выпростав руки из-под головы, он сел, скрипнул зубами. Два года скоро, как идет он, одинокий, все дальше и дальше от родной земли. Путь оказался трудней, чем думалось. Но неужели, столько выдержав, сдаться? Или верно — не бывать ему в Индии? Не судьба?

Ему вдруг страстно захотелось услышать родную речь, послушать девичий смех на посиделках, оказаться в привычном с детства мире, на земле, где каждый кустик издалека кажется другом.

Лицо Олены, в платке под соболиной шапкой, грустно улыбнулось ему на посадской улице, и в бендерском доме он почуял запах талого снега в Твери. Залились, зазвонили колокола, скрипнули полозья пролетающих саней, заметались над крестами галки, и вдруг отчетливо послышался голос Аграфены Кашиной: "Пустой мужичонка! Пустой!" И раздалось микешинское хихиканье.

Никитин сильно провел по лицу рукой и окликнул перса:

— Не пора ли, ходжа? Все проспим!

Остаток дня он не присел, замучился сам и замучил людей, но и еле живой от жары торопил и торопил подручных. Ближе к вечеру опасения Мухаммеда сбылись. Афанасию подсунули старую лошадь. Ощутив под рукой подпиленные зубы коня, он оглянулся. Ястребоглазый равнодушно помахивал путами, кривоносый старик уже тащил дымящееся тавро, двое других бендерцев связывали одру задние ноги и неестественно деловито бранились.

— Коня увести! Не таврить! — крикнул Никитин. — Привязать здесь.

Бендерцы, вязавшие лошади ноги, тотчас оборвали брань и вскочили.

— Зачем?

— Почему гонишь коня?

— Ваш конь!

Они лезли к Никитину, размахивая худыми, грязными руками, дышали на него чесноком, темные, узкие глаза их бегали.

Не отвечая, Афанасий рванул за повод, отвел лошадь в дальний от ворот угол, накрепко привязал к столбу. Бендерцы сразу умолкли. Туркмен с хищными глазами негромко свистнул.

— Давай коней! — хмуро распорядился Никитин. — Вечером разберемся. Ну? Идите! Быстро!

В тяжелом молчании заклеймили двух кобыл-полуторочек. Когда бендерцы ушли за третьей и четвертой лошадьми, старик, задержавшийся возле Никитина, прошамкал:

— Прости людям ошибку, ходжа.

— Это не ошибка! — отрезал Никитин.

— Хозяин выгонит их.

— За дело.

— Э, за дело… Один аллах безгрешен, а у них семьи, дети. Не лишай хлеба голодных.

Старик вздохнул и засеменил к мехам. Бендерцы уныло подвели лошадей. Ястребоглазый все насвистывал. Так прошел час. Начало смеркаться. Привязанная в углу лошадь тяжко вздыхала.

Заклеймив очередного коня, Афанасий мотнул головой в сторону злополучной скотины:

— Уведите…

Бендерцы не поняли.

— Не видал я ее! — сердито сказал Афанасий. — И вы не видали. Все. Гоните прочь! Горе-барышники.

Старик распрямил спину и осклабился, бендерцы ожили. Ястребоглазый покосился на Никитина и пощипал усы-щеточку.

— Живей, живей! — сурово поторопил Афанасий. — Еще пяток дотемна пропустим…

Отпустив низко кланяющихся бендерцев, Никитин вышел из загончика и остановился, вглядываясь в улочку, откуда должен был появиться Мухаммед.

Туркмен с глазами дикой птицы подошел к нему неслышно, крадучись. В сумерках они постояли, не различая лиц друг друга, потом туркмен загадочно сказал:

— Хорошо, что ты простил их.

Афанасий усмехнулся:

— Грозишь? Не пуглив.

— Дай руку, — попросил туркмен. — Так. Теперь согни мою. Гни, гни… Сильнее.

Легко сдержав нажим Никитина, Ястребоглазый без видимого усилия пригнул его руку к земле.

— Вот так, — вымолвил он. — Видишь, как бывает в жизни? Добрых снов тебе, ходжа…

И исчез в ночи.

Переправляясь в эту ночь в Ормуз, Никитин почему-то чувствовал себя легко-легко. Спалось крепко.

Клеймение подходило к концу. Бендерцы привыкли к Никитину, часто жаловались на трудную жизнь, на малую плату. Он обещал поговорить с хазиначи и сдержал слово, но Мухаммед отмахнулся от него:

— Врут, врут. Я хорошо плачу.

Никитин передал его ответ. Старик понурился, а молодой туркмен сильно и далеко плюнул, пнул ногой подвернувшийся камень и спросил:

— Видишь? А спрашивал, отчего я зол. Бедному добрым быть не по карману.

— Уйди, — посоветовал Никитин. — Ты же молодой, здоровый.

— Чужая ноша легка! — пробормотал туркмен отходя.

— У него здесь больная мать и маленькая сестра, — сказал кривоносый старик. — К девочке уже приценивались, но Музаффар не хочет, чтоб она выросла распутницей.

— Пусть замуж выдаст.

— За кого? Вот разве старик с деньгами найдется, на их нищету не посмотрит… Бывает. Но разве честным людям везет, ходжа?

Скоро поставили последнее тавро. Мухаммед остался доволен. Никитин получил от него двадцать пять золотых. На всех подручных перс дал двенадцать. Клеймовщики приняли деньги кланяясь, а когда хазиначи ушел, стали угрюмо бранить его.

Иногда хазиначи звал Афанасия ужинать. Слуги приносили сладости, вино, пряное жареное мясо. Мухаммед чмокал пухлыми губами, запускал руки в блюда, со смаком облизывал жирные пальцы. Вино пил маленькими глоточками, но выпивал помногу, забывая наказы пророка. Афанасий в первый вечер сказал об этом.

— Послушай хороший рассказ, — ответил, подмигивая, перс. — Как-то один мулла долю и горячо убеждал правоверных не пить, рисуя им ужасы, ожидающие пьяниц в загробной жизни. Трезвенникам он сулил объятья длинноногих, розовогрудых гурий, а пьющим — когти джинов, железные колы и костры. Слушатели были потрясены. Они разошлись из мечети, наполненные словами проповеди, как добрые бурдюки вином. А через час они увидели своего муллу ползающим в базарной пыли. Он никак не мог встать. От него несло как из бочки.

— Ходжа! — ужаснулись люди. — Как же так? Не ты ли только что учил нас иному? А теперь сам нализался, как вероотступник!

— Дети мои! — с трудом выговорил мулла. — Нет бога, кроме бога!., ик… Все верно, дети мои. Я говорил правду… Помогите-ка мне подняться, отродья шайтана… Ик!.. Все верно… Помните, правоверные, истина в том, что я говорю, а не в том, что я делаю.

И, отпив вина, Мухаммед закончил:

— А кафиры[57] в Индии верят, что пьющий после смерти превращается в осла.

Афанасий усмехнулся:

— Кто до скотства пьет, тому скотиной стать не страшно…

Он просил перса рассказывать о стране.

— Зачем? — поддразнивал тот. — Скоро сам увидишь… — Но уступал, и тогда описывал жуткие ливни, смывающие деревни, ядовитых змей, после укуса которых человек умирает мгновенно, дерево бамбук, растущее так быстро, будто вечером можно посадить черенок, а утром проснуться рядом с высоченным стволом, лихорадки, уносящие в могилу целые края…

Как-то раз вспомнилась Мухаммеду воспетая Амиром Хусроу красавица Девала Деви.

— Да, — сказал он. — Надо воздать кафирам должное. Их женщины бывают удивительны. Из-за Девалы Деви кровь лилась реками. Ее, дочь раджи, захватил султан Ала-уд-Дин, чтобы выдать замуж за своего старшего сына Хизр-хана. К слову сказать, ее мать уже была в гареме султана. Хизр-хан был без ума от пленницы. Но красавица не принесла ему счастья. Его убил, чтоб завладеть Девалой, Куб-ут-дин-Мубарак. Потом убили и Мубарака… Понимаешь, как хороша была эта женщина, если за нее погибло столько достойных?.. Да, индуски самые красивые на свете.

— Есть вблизи Дели город Туглакабад, — поведал в другой раз Мухаммед. Построил его лет сто пятьдесят назад султан Гийяс-уд-дин, тот самый, который погиб от руки своего сына, Джауна-хана. Хранились в том городе все сокровища султана. Стоял в нем дворец из позолоченных кирпичей, и сиял он так, что человек не мог долго смотреть на покои повелителя. Гийяс-уд-дин много воевал, захватывал множество рабов, привозил в Туглакабад большую добычу. Жаден был султан. И надумал он вырыть огромный резервуар, начал сливать в него золото, которое плавили тайно от всех его рабы. Говорят, он налил резервуар доверху, а потом казнил рабов, чтоб никто не знал, где лежит золотая глыба…

— Ну? — поторопил Афанасий.

— Султан умер, город разрушен… А золота до сих пор не нашли.

Эти рассказы разжигали любопытство Афанасия. Что ни говори, а хоть доля правды должна в них быть: Мухаммед-то в Индии живет. А коли так — не зря весь свет пройден.

— Ты скажи, куда лучше плыть? — выпытывал Никитин. — Где товар искать, куда коня вести?

— Иди со мной в Бидар, — советовал перс. — Говорят там по-нашему, султан самый сильный, торг великий. Будешь богат и знатен. Малик-ат-туджар Махмуд Гаван любит иноземцев, верит им.

— А куда еще можно?

— Хм… Можно в Гуджерат, — мы его проплывем; можно в Пенджаб, в Мальву, в Джаунпур… Нет, там для купца хуже. У бахманиев страна самая большая и богатая. Только к индусам не ходи. Языка и обычаев не зная, можешь погибнуть.

— А с ними тоже торг есть?

— Есть… У них самый богатый город — Виджаянагар, "город побед", значит. Там правит махараджа-дхи-раджа, царь, царей, Вирупакша.

— Ты бывал там?

— Нет… Может быть, вместе побываем. Малик-ат-туджар[58] давно о походе на кафиров думает. Вот придут наши дабы, узнаем, не началось ли…

— Пока в мире, выходит, жили?

— В мире? В Индии забыли про это слово. Хороший султан живет в походном шатре. Индия — это золото, а золото — это война!

Подумав над словами Мухаммеда, Афанасий пришел к решению, что ему, верно, один путь — в этот самый Бидар с персом. Человек знакомый, страна, по его уверениям, самая лучшая. В Бидар так в Бидар.

Пришли дабы — длинные, в пять сажен, и широкие, под квадратными парусами, с веслами, как у генуэзских галер. На берег сошел коренастый малый Сулейман, старший над десятью кораблями.

Он сказал Мухаммеду, что следом придут другие суда, а он спешил: войска малик-ат-туджара пошли на Санкара-раджу, воюют крепость Кельну, раджа призвал на помощь конканских князей, дело заваривается не на шутку. У него, Сулеймана, есть письмо для хазиначи…

Прочитав письмо, перс сделал озабоченное лицо, но видно было, что его распирает от радости и гордости.

— Плывите обратно немедленно! — важно сказал он. — Коней начнем грузить сегодня же. А я задержусь. Мне надо побывать у мелика Ормуза.

— Остаешься, значит? — спросил Афанасий.

— Если хочешь — подожди меня.

— А долго?

— Как примет мелик. Может — день, может — две недели.

Никитин свистнул:

— Вон сколько! Нет, я поплыву! Попутчики-то до Бидара будут?

— Будут…

Никитин тотчас отправился покупать коня. Еще раз пригодилась наука новгородца Харитоньева! Знать бы ему, когда учил, что Афанасий станет лазить в зубы арабским жеребцам посреди Индийского моря! Вот бы свинячьи глазки выкатил!

Осмотрев десятка три коней, Никитин остановился на белоснежном двухлетке, с подобранным туловищем на высоких сухих ногах. Под короткой блестящей шерстью коня вздрагивали длинные, тонкие мускулы, он чутко прядал ушами, перебирал копытами-стаканчиками, шумно вбирал воздух большими розовыми ноздрями, косил агатовым, в кровяных прожилках глазом.

Передавая повод новому владельцу, старик араб поцеловал коня в храп, поклонился ему. Видно, дорожил, да нужда заставила продать.

— Как звать? — спросил Никитин.

Араб замотал головой, приложил руки к груди.

— Я продал тебе коня, а не его имя. Не сердись. Оно будет напоминать ему о родине. Зачем мучить? Назови его, как хочешь.

И, повернувшись, старик пошел прочь.

Тоскливое ржанье жеребца, провожавшего взглядом хозяина, больно отозвалось в сердце Афанасия. Он вернулся в караван-сарай хмурый.

Хазиначи покупку одобрил.

— Кормить умеешь? — спросил он.

Афанасий повел плечами:

— Умею!

— Э! Ты ничего еще не умеешь. Хасан, Гафур! Приучите коня к нашему корму… Отдай им коня и присмотрись, что нужно делать, чем запастись в дорогу.

Оказалось, верно, с кормежкой просто беда. Коней в Индии кормили рисом, морковью и горохом, другой еды им не было, а привыкшие к траве и финикам скакуны отказывались от новой пищи.

Каждый раз, — а кормить коня приходилось три раза в день, — начиналось мученье. Хасан и Гафур, крадучись, приближались к коню. Один протягивал руку и чмокал, второй заходил, пряча за спину мешок с моченым горохом или рисовыми, на масле и яйце, шарами. Конь беспокойно ржал, отыскивал глазами Афанасия. Хасан хватал жеребца за храп, вытягивал толстый Васькин язык и орал на Гафура. Гафур, толкая в горло лошади рис и горох, орал на Хасана. Жеребец бился, порывался встать на дыбы. В конюшне начиналось светопреставление. Визжали другие кони, сбегались конюхи. Но переполох этот никого не смущал.

Спешно закупая снедь в дорогу, отвозя ее на дабу, указанную Сулейманом, Никитин сбился с ног, а когда вернулся однажды в караван-сарай, увидел, что возле конюшни сидит ястребоглазый Музаффар, а рядом с ним лежат два туго набитых мешка.

— Салам! — сказал туркмен. — Вот, жду тебя. Возьми меня в Индию.

— А мать, сестра? — оторопел Никитин.

— Мать, слава аллаху, умерла, а Зулейка останется с дедом. Попытаю счастья. Помоги сесть.

— Деньги-то есть у тебя?

— Два золотых.

— Мало…

— Одолжи. Я пойду в войско султана, получу плату — отдам тебе.

— Скажу Сулейману. Возьмет — садись.

Сулейман туркмена взял. Музаффар, не мешкая, втащил свои пожитки и устроился в трюме.

— Не бойся, коня довезем! — возбужденно уверял он Никитина.

На корабли вводили последних лошадей, втаскивали провизию, бурдюки с водой, на палубе расселись купцы и прочий люд, плывущий в дальний край, загромоздили проходы, моряки гоняли их с места на место.

— Ну, — сказал Афанасию на прощанье Мухаммед, — спокойной дороги. С тобой поедет Хасан. Он все знает. Слушай Сулеймана. Я ему сказал, чтоб помог тебе. Приплывете в Чаул — подожди меня.

Квадратные паруса рывками поползли на мачты. Ударили весла, дабы, сталкиваясь и скрипя, стали отваливать. Кони ржали и били копытами. Ветер дул настойчиво, весело. Афанасий поднял руку, помахал Мухаммеду, белым башням Ормуза, уходящей от него, может быть, навсегда земле и незаметно перекрестился.

Глава третья

От Ормуза до Дегу — первого индийского порта — шли через аравийский порт Маскат две недели. Потом были Гуджерат и Камбаят; Чаул, куда вел дабы Сулейман, показался лишь в исходе шестой седьмицы.

Первый страх, когда проснулся, вышел наверх и не увидел берегов, теперь казался Афанасию смешным. Хитроумные мореходы индийские изловчились, вишь, водить корабли чистым морем, даже на звезды не глядя. У Сулеймана в каморе оказалось круглое блюдо со стрелой — компас. Стрела острым концом всегда показывала на полночь. Таково было здешнее глубокомыслие, индийские многоумные чудеса.

Однако при всей своей ловкости здешний люд корабли строил плохо: на одних шипах, клиньях да веревках. Даба скрипела, как сухой осокорь в непогодь. Жутковато было видеть, как при сильной качке расходятся пазы, мочалятся стянувшие борта канаты. В трюме всегда чавкала вода. Того и гляди у коня мокрец появится, погноишь копыта. Бездонная глубь страшит. Случись что, кто поможет здесь, в бесконечном сине-зеленом море? Так и канешь в пучину, уйдешь к водяному царю на пир… Бросил в море старую медную пуговицу, которую зачем-то вез от самой Твери, долго глядел, как она тонет, даже голова закружилась. Да есть ли дно в море индийском? Никто глубины сей не мерил, никто ничего не ведает.

Сулейман мурлычет у себя в каморе как ни в чем не бывало сладостную, с подвыванием песенку. Чудной мужик Сулейман! Говорит, что земля круглая. Его послушать, так до Руси, может, ближе, если не обратно, а все вперед идти. А опроси его, что там, на правой руке, за горбом морским, — не знает. Никто там не бывал. Только боятся все парус справа увидеть: как бы морские лихие люди не набрели. Сказывают, люди махараджи оттуда, справа, приходят, грабят мусульманские корабли или отводят в гавань свою Каликот.

Не хотелось бы в чужой заварушке пострадать. Не утопят, так коня и деньги возьмут. Ведь приходится сказываться мусульманином: тут не просто о покое, о жизни речь идет. На свое счастье, спросил Сулеймана про христианских купцов, виденных в Ормузе. Ходят ли они в Индию?

Сулейман потряс головой:

— Нет. Никогда не слыхал, чтоб ходили. В султанате всех в мусульманство обращают, вот они и побаиваются… Не хотим мы, чтоб чужие про Индию узнали…

У Никитина сердце оборвалось. Невольно глянул на корму, на голую воду, за которой остался Ормуз. Вот так новость! Как же быть теперь? Беда, если кто пронюхает, что русский он. Отрежут путь назад как пить дать.

Но кораблей не повернешь, в море не прыгнешь, значит одно остается: молчать, таиться ото всех.

Афанасий стал держаться сторожко, молитвы шептал одними губами, а если крестился, то только ночью, в трюме, в глухой темени.

Выходило, что вроде боится веры своей, совсем опоганился. Как-то ночью, мучаясь этими мыслями, думая, что все спят, он приподнялся на колени, горячо зашептал, подняв лицо к куску звездного неба, видневшегося в палубном проеме:

— Господи, владыка! Царь небесный! Прости меня, мужика грешного! Видишь, неторенным путем иду, должен, окаянный, скрываться, как тать лихой. Но пошел-то я во имя твое, господи! Для всего православного мира стараюсь. Так не суди строго раба своего, не дай пропасть на чужбине, не отвратись от меня.

Молился горячо, истово, в забытьи голос повысил, бил лбом в сырые доски дна.

И не заметил, как поднялась с мешка чья-то голова, насторожилось чье-то заспанное, скрытое мраком лицо, как затаил кто-то дыхание, слушая незнакомую речь…

Помимо тревоги, слова Сулеймана внушали Афанасию и волнующую уверенность, что хожение его не пропадет даром. Если басурмане так Индию от чужих берегут, значит есть что беречь.

И, освободив душу молитвою, он повеселел. Шутил с Хасаном, выпытывал у Сулеймана про индийские торги. На попутчиков смотрел ласковее. Пытался даже молчаливого Музаффара разговорить. Тот как сел на дабу, устроил мешки, все держался около коня или в дальнем конце палубы, один. Присядет и свистит сквозь зубы однообразным свистом. Или к рабам-гребцам спустится. Понять этих людей не может — язык у них чужой, но трется возле них. А если Сулейман выйдет с бичом, бьет гребцов, чтоб гребли дружнее, Музаффар темнеет, в горле у него хрипит.

А вот с остальными людьми на дабе Музаффар тяжел. Толкнуть, обругать человека ничего ему не стоит. Даже с Афанасием, даром что тот помог, туркмен резок.

Вот купец Хусейн — другого склада человек. Сам из Индии, из Джунара, города, что лежит на пути к стольному Бидару. Хусейн всегда мягок и улыбчив, очередь за водой уступает, первый кланяется. Прослышал от Сулеймана про спасенье хазиначи Мухаммеда, сам предложил до Джунара добираться вместе. Хусейн умеет порассказать про индийские дебри, про клады, про алмазы и жемчуга в тайных подземельях. Музаффар в стороне криво усмехается, плюет за борт. Хусейну туркмен не по душе. Они ходят друг возле друга, как два кочета.

А дни идут, идут, томительные, выматывающие душу вынужденным бездельем. Ну, пять раз вычистишь жеребца, ну, шесть, Хусейна послушаешь, с Сулейманом горького черного чаю — чиненого напитка — попьешь, послушаешь унылые песни Хасана, — так ведь все равно еще далеко до ночи!

Скрипит даба, скрипит, полощет парусами, стучат веслами гребцы-рабы, привязанные к скамьям, плещут волны. Опасен, долог путь в Индию! Ох, долог!..

От Дегу пошли вдоль берегов, стало как будто веселее. Нигде в портах дабы больше дня не стояли, на землю Никитин не сходил, но сама близость пальм, виднеющиеся горы, встречные корабли укрепляли надежду на благополучный исход пути.

В Кужрате Индия опять повернулась сказочным боком, блеснула на миг золотым пером жар-птицы. Увидел с борта зелень султанских садов, белые башни под лазоревыми и червонными куполами. Сказали, что богат и силен владетель Кужрата Махмуд-шах-Бигарра. Одних воинов у него двадцать тысяч, пятьдесят слонов по утрам к его дворцу приходят поклоны бить… А сам Махмуд-шах пьет яд с малолетства и так тем ядом пропитался, что если плюнет на кого — и тот человек умирает. Жен у него четыре тысячи, и с которой ночь проведет, та тоже от ядовитого шахского дыхания поутру мертва. Шахским золотом и каменьями можно весь Кужрат устлать, да так, что нога тонуть в них будет… Но это, мол, только окраина Индии. Индия — дальше, и главный товар индийский не здесь. Вот от Чаула начнется настоящая Индия.

Он еле дождался, потерял сон. Часами стоял на носу, всматриваясь в еле приметный гористый берег слева. Не здесь ли? Не пора ли свернуть?

Сулейман подошел к нему сзади, почесал в носу и равнодушно сказал:

— К вечеру будем.

Это было на пятый день пути от порта Камбаята, того, где родятся краска и лак.

Екнуло и защемило сердце. Неужто доплыл? Неужто наяву все вижу? Добрался до мечты своей, вычитанной вьюжными тверскими ночами при свечке из засаленной книжки, до мечты, подслушанной у слепых калик перехожих?

— Ну, здорово, Индия! Принимай русского человека, не обмани!

Все ближе скопище кораблей, все явственнее проступают ниточки канатов, перекладины на мачтах, юркие челны, снующие между дабами, золотистый песок, длинные, изогнутые листья перистых пальм, странные, конусами, постройки, уступчатая вершина прикрытого рощей розоватого храма, правильные квадраты полей…

Все высыпали на палубу, теснятся у бортов, возбужденно переговариваются. Хасан улыбается: родине человек всегда рад.

Над городом, вдали, голубоватой, поросшей лесами лестницей высятся горы. Через них придется проходить. Тени мачт бегут впереди даб, пробивают волны, торопятся и, наконец, утыкаются в песок. Грохочут сходни. На берегу собираются люди.

— Вести коня? — спрашивает Хасан.

— Веди! — хрипло, взволнованно произносит Никитин.

Но коня уже выводит Музаффар, крепко держащий повод.

Улыбаясь, еще немного не в себе от необычности происходящего, слыша и не слыша людей, Афанасий ступает на гнущиеся мостки.

Многолюден и шумен порт Чаула. Откуда только не приходят сюда корабли, чего только сюда не привозят! Осторожно сносят с джонок ящики с драгоценным китайским фарфором, тюки с чаем, скатывают с судов бочонки с удивительным итальянским вином, сбрасывают кипы с китайскими шелками, лет пять кочевавшими через горы и пустыни к аравийским берегам, чтобы облечь смуглый стан гаремной красавицы, сводят на землю и купленных в далеких краях женщин — усладу владык и полководцев, — хрупких, с нежной светлой кожей и потерянными, испуганными глазами.

Народ в порту, падкий до зрелищ, сбегался к подошедшим караванам, цокал языками, в восторге бил себя по бедрам, приторговывал, если подворачивался случай, пялился на чужую роскошь, искал возможности подработать хоть на пригоршню риса.

Сегодня видавшие виды чаульцы поражены.

Все, кто был на берегу, бегут в одну сторону, туда, где на белесом морском песке уже шумит многоголосая толпа. Вот кто-то опрокинул в спешке чужую корзину с овощами. Хозяин-торговец кинулся было подбирать добро, но его оттолкнули, крикнули что-то и пострадавший, подхватив пустую корзину, сам уже мчится за всеми. В дорожной пыли, никому не нужные, остаются лежать стручки бобов и несколько связок бананов. Босые ноги бегущих откидывают их с пути.

Дородный мусульманин с огромным пестрым зонтиком поскользнулся, выругался и, прихрамывая, пыхтя, торопится дальше. Молодая женщина с непокрытой головой, с заплетенными в тугую косу глянцевитыми волосами, легко обгоняет толстяка. Мелькает ее узкая набедренная повязка, звенят на бронзовых руках браслеты. Старик грузчик услыхал крики, сбросил с головы пухлый тюк, окликнул одного, другого, не разобрал ответов и затрусил по песку за людьми.

Несутся голозадые визгуны-мальчишки, торопятся рыбаки, цирюльники, плотники, лодочники, продавцы сластей. Блестят глаза, улыбаются рты, сверкают на темных лицах зубы. Задние лезут на передних, толкаются, ныряют под локтями, встают на носки.

Колышется толпа вокруг человека с удивительно белой кожей, синими глазами и золотистой бородой. Таких людей здесь никто и никогда еще не видел.

Никитин шел по живым сенцам, неловко усмехаясь. Вот не ждал такого! Думал чудеса увидеть, а вышло — сам вроде чуда.

Перед глазами плыли лица, бронзовые нагие тела, иные ничем не прикрытые, даже у молодых девок. Вокруг галдели. Сбоку семенил улыбчивый Хусейн, что-то говорил. Афанасий уразумел одно: это и есть индусы, кафиры.

Над толпой увидел живую серую гору, уши-лопухи, маленькие глазки в морщинистых складках, нос-кишку. Догадался — слон.

В провале толпы возле тюков бросилась в глаза лошадка. Все как у настоящей, только ростом с ишака. Стоит, добродушно трясет гривкой. Ишь ты, милая…

Народ — смуглый, больше тощий, приветлив вроде. Красивый народ, даром что черен. Женщины стройны, ловки. У всякой — украшения: серьги, ожерелья, запястья. У иных на лбу цветные круглые знаки: синие, красные. Глаза, глаза дивны! Огромные, ночные, жгучие. Голубоньки, да откуда вы взялись такие?! После персидских дорог впервые бабье лицо вижу без сетки. Ну и край!

Хусейн вел его на подворье. Шагали узкими, жаркими даже в предвечерний час улицами, меж перистых пальм, меж белых глиняных домиков и построек из странных членистых жердей бамбука, крытых листьями. Народ не отставал. Подбегали новые любопытные, выскакивали из дворов, глазели с крыш.

Отчаянный малец, кудрявый и увертливый, подскочил к Никитину, дотронулся до его спины и шарахнулся было прочь, но Афанасий подхватил его и стал подкидывать в синее небо, ухая и спрашивая:

— Будешь еще? Сказывай?! Будешь?

Малец сначала стих, а потом начал блаженно повизгивать.

Толпа, насторожившаяся, когда он схватил мальчика, разразилась криками одобрения и восторга.

В одном месте малость замешкались: посреди дороги лежал и похрапывал седоволосый индус. Раскинулся, как у себя на полатях, поперек самого хода. Индуса обошли. Потом корова дорогу загородила. Никто ее почему-то не гнал, она стояла и жевала клок сена, кося фиолетовым глазом на шумное шествие. Подумала, вздохнула и отошла в сторонку, словно разрешала: идите. Индийцам это понравилось, горячо загудели, показывая то на корову, то на Афанасия.

Индийское подворье, дхарма-сала,[59] стояло среди пальм, окруженное плетнем. Народ остался за воротами, а Никитин, зайдя внутрь, вытаращил глаза. Прямо перед ним расхаживали и копались в земле, как куры, радужные жар-птицы. Распускали глазчатые хвосты-веера, поднимали пестрые крылья.

Коня повели к дальнему навесу, где виднелись другие лошади.

На порог выскочил курчавобородый индиец в чалме и коротких белых портках, сложил перед лицом ладони согнул в поклоне спину.

— Сапоги сними! — сказал Хусейн. — Оставь у входа.

Афанасий разулся. Только поднялся, откуда-то взялась чернокосая девочка с тазом, опустилась перед ним, протянула руки, чтоб вымыть его запревшие ноги.

Он замялся, застыдился:

— Сам я.

Он уловил какое-то движение среди окружавших, оглянулся. Люди глядели кто растерянно, кто удивленно, кто злорадно. На лице хозяина была обида. А девочка, только что робко улыбавшаяся, вдруг горько зарыдала, склонившись возле тазика с водой.

— Не так что-нибудь? — спросил озадаченный Никитин у Хусейна.

— Да. Мы же у кафиров. Ты нанес страшное оскорбление.

— Я не хотел…

— Обычай страны есть ее обычай. Дай девчонке вымыть твои ноги. Это доставит ей удовольствие.

— Милая! — по-русски шепнул Никитин, нагибаясь и теребя детскую головку, — прости уж…

— Он разрешает ей! — сказал Хусейн.

Ободренная девочка быстро вытерла слезы и омыла ноги Афанасия, легко касаясь руками белой кожи пришельца. Подняв лицо с чудесными глазами, она робко улыбнулась. Никитин тоже улыбнулся, побаиваясь как-нибудь еще выразить свою благодарность.

Хозяин, пятясь и складывая ладони, кланялся, приглашая путников войти.

Он отвел каждому по самой большой, прохладной комнате.

Афанасию принесли ковер, подушки. Он покорно подчинялся, прикидывая одно: во сколько это обойдется?

Пока готовили пищу, Никитин развязан свой тючок, достал убрус[60] и отправился мыться.

Скинув халат, он прочел в глазах служанки, взрослой, стройной девушки, на которую по причине ее наготы старался не глядеть, такой восторг, что сконфузился. Она как завороженная смотрела на его белые плечи и грудь.

— Вот беда! — вздохнул он. — Ну, лей, милая, что ли…

Из-за ограды, когда он выпрямился, вытирая освеженное тело, глазели любопытные.

— Братцы! — созорничал Афанасий. — Я ж не слон, не мамона! Чего глядите-то!

Вихрь возбужденных воплей был ответом на непонятную речь.

Но самое странное было впереди. Едва день угас и стремительно спустилась темная тропическая ночь, Никитин ушел к себе. Перед этим немало удивился: у него отобрали кинжал, спросили — откуда идет и все записали. В комнате было чисто, прохладно. Масляный светильник в изголовье горел слабо. Лежа на спине, слушая звуки ночной дхарма-сала, Афанасий мысленно перебирал впечатления дня. Берег, люди… Одни наги, другие в тонких, просвечивающих фатах на плечах… Босоногие воины со щитами, сопровождающие носилки с увешанным золотом боярином… Слоны, волокущие бревна… Розовый храм, куда Сулейман не велел ходить… Чудные обычаи.

Дверь внезапно открылась. Он рывком сел. Мелко ступая, к нему вошла женщина. С ее плеч струилась прозрачная ткань. На ногах, длинных и упругих, звенели браслеты. В изогнутой, высвобожденной из-под одеяния руке, до локтя украшенной тонкими золотыми обручами, женщина несла поднос.

Она ловко опустила поднос перед его ложем. Немного крупноватый, влажный рот женщины открывал ровные зубы. Сильное, юное тело издавало запах цветов. Черные глаза в длинных густых ресницах ласкали.

Она что-то сказала на непонятном ему языке и опустилась на ложе у его ног.

Никитин быстро подвинулся, соображая, что ей надо.

— Спасибо, — сказал он по-персидски. — Ступай.

Она не поняла, озабоченно подняла брови, потом ее лицо озарила догадка.

Смеясь, она налила чашу и поднесла к его губам, показывая жестами, чтоб он выпил.

Никитин выпил. Напиток был жгуч, но хорош. Она показала — ешь, ешь!

"Видно, так надо!" — подумал он.

Пока он ел, она бросала на него быстрые, волнующие взгляды. Он заметил, что тонкие ноздри ее еле вздрагивают.

"Хороша!" — невольно подумал он, чувствуя, как начинает действовать напиток.

А женщина еле слышно запела. И хотя он не понимал языка, он угадал смысл песни. Да и как было не угадать: такая страсть в ней томилась!

— Вот что, — сказал он глухо, — иди, милая, от греха…

И он показал рукой на дверь. Женщина, напряженно слушавшая его речь, огорченно проследила за повелительным жестом, потом слабо улыбнулась и что-то быстро, печально спросила.

— Господи! Да не понимаю я тебя! — почти простонал Афанасий. — И надо тебе прийти было!

А она придвинулась и закинула горячие руки на шею…

Он рассказал, после долгих колебаний, о ночном происшествии Хусейну.

Тот выслушал без тени удивления, кивнул головой.

— Таков обычай, — спокойно сказал он. — К каждому гостю приходит женщина. Так они служат своим богам.

Этот день положил начало другим чудесам.

Боясь что-нибудь позабыть, Афанасий надумал писать в тетради хоть о самом важном. Известное дело, начнешь перечитывать — все всплывет, поднимется, как водяные пузыри в бочаге.

Разведя чернила, добыв и очинив перо дивной жар-птицы, он согнулся над листами. Мыслью не растекался, а написал коротко, откуда пришел, какие города проплывал. Дописал до татарского грабежа, вздохнул. Чернила, на пере сохли, листы шевелились от ветерка…

Хасан, просунув голову в клеть, дважды позвал:

— Господин… Господин…

Вскинул глаза, посмотрел не узнавая:

— А? Что?

— Ходжа Сулейман пришел, ходжа Хусейн зовет. На базар идут. Пойдешь с ними?

Закрыл тетрадь, спрятал в мешок. Потом допишет. Города-то еще и не видал. Надо пойти.

Сулейман был озабочен. По секрету поведал — война с кафирами идет пока неудачно. Махмуд Гаван главной крепости раджи не взял, хотел поморить индусов голодом, но те не сдаются. А скоро начнутся дожди. Наверное, бидарские войска на это время уйдут в свои города. Есть опасность, что кафиры нападут на Чаул. Их корабли, по слухам, где-то недалеко. Он, Сулейман, должен оставаться здесь. Может быть, придется драться. Его долг предупредить обо всем…

— Зачем здесь сидеть? — улыбнулся Хусейн. — Завтра караван в Джунар будет. Я иду, собирайся и ты. Джунар — надежный город.

— Да, — подтвердил Сулейман. — И дорога в Бидар лежит через него.

— А товар там есть? — спросил Никитин. — Мне тоже бестолку ходить нельзя. Мне до главных торгов добраться надо, почтенные. А то не я на жеребце наживусь, а он меня сожрет.

Сулейман усмехнулся, Хусейн вздел руки.

— Аллах свидетель, где же торг, как не в Джунаре и Бидаре?

Сулейман посоветовал купить перцу и гвоздики. Их, мол, отсюда по всей стране везут. Хусейн поддакнул, а улучив минутку, шепнул:

— Не бери ничего, кроме опиума. Только молчи. Тшш…

Афанасий насторожился:

— Почему?

— Запрещено им открыто торговать. Большие деньги наживешь… А где взять — я скажу.

Предложение было соблазнительное, и решать приходилось немедля, если завтра идти. Никитин колебался.

— Не бойся, — уговаривал джунарец. — Риск малый. Я сам опиум повезу.

И все же он отказался. Риск риску рознь. Позаришься на деньги, да и пропадешь с ними. Наживется и на пряностях. С него хватит пока. Надо наперед все про Индию вызнать.

Пошли на базар. Музаффар пристал к ним, спрашивал у Сулеймана, куда ему идти.

— Хочешь — тут оставайся. Воины и здесь нужны. Хочешь — добирайся до Бидара, — сухо отвечал Сулейман. — Таких, как ты, сейчас много…

Музаффар примолк, пошел в сторону.

— Воины, дармоеды! — тихо выбранился Хусейн. — Только и знай плати налоги, чтоб они жрать могли.

— Они защита все же! — отозвался Сулейман.

К путникам опять привязался народ. Все глядели на Афанасия.

— У тебя и впрямь странный облик, — признался Сулейман.

— Так у нас все таковы! — с деланым равнодушием ответил Никитин, хотя в душе шевельнулась тревога.

Но больше никто про его бороду и кожу не заговаривал, и Афанасий стал смотреть по сторонам.

Много любопытного попадалось по дороге! Вот несколько индийцев — два мужика, старуха и несколько детишек разложили на улице костерок, что-то варят в маленьком горшочке, разговаривают спокойно между собой, словно огорожены толстыми стенами.

Неужели у людей дома нет, что тут расселись?

А вот малый с едва заметной бородкой поджал ноги на пестрой циновке. Перед малым — высокая корзинка. На руках у него — длинный пушистый зверек. Малый что-то лопочет, окликает людей, подзывает, скалит зубы.

Сулейман швырнул малому монету, тот живо открыл корзину, отодвинулся, спустил зверька с коленей. На зверьке оказалась цепочка, как на собаке. А из корзины — отвратная змеиная башка. Черная, глянцевитая, с разводами.

Башка надулась, зашипела, змея стала выбираться из корзины, зверек заволновался, подпрыгнул.

Малый с застывшей улыбкой удерживал зверька, потом пустил. Змея метнулась к мангусту, тот увернулся, кинулся на гадину, но промахнулся и опять отскочил. Они дрались долго. Потом зверек взял верх. Прокусил гадюке шею. Погань дергалась, извивалась.

Афанасий плюнул. Ну и забава! Ему больше понравилось другое зрелище: игры обезьян, хвостатых человечков. Обезьяны чудно плясали под флейту, трясли руками, смотрели умными, не звериными глазами.

На базаре под жарким солнцем толклись потные чаульцы, ревели ишаки, качались над толпой морды верблюдов. Всякая снедь: зелень, сладости, мясо лежала прямо на земле. Над ней тучами роились гулкие мухи. В ходящем ходуном балагане мелькали руки ткача. Гремел товаром медник, вертел круг гончар.

Афанасий подивился огромным, с человеческую голову, орехам кокоса. Оказалось, не все орехи простые. В иных держали кокосовое же вино.

Вина покупать не стали, но Никитин захотел пить, хотел прицениться к разложенным перед старой индийской женкой арбузам. Женка что-то ответила, но возле тотчас вырос старый уже индиец, недовольно стал объяснять Афанасию: арбузов не покупайте.

Сулейман сказал:

— У этой женщины умер три дня назад сын. Кафиры верят, будто все родственники умерших две недели остаются нечистыми. В самом деле, неприятно. Пойдем.

— Эка! — ответил Никитин. — Не с голоду же ей умирать.

Старая женка тихо плакала…

Разыскав торговцев пряностями, Афанасий срядился, взял тючок гвоздики да тючок перцу. Велел снести в дхарма-сала.

С базара выбрались близко к полудню. Пекло сильно, но выносить этот жар было легче, чем ормузский. Сходили к морю, выкупались, поглазели на суда, на то, как моют слонов.

— Ну, как? Нравится в Индии? — спросил Сулейман, попивая кокосовый прохладный сок.

— Да пока не обижаюсь! — рассмеялся Никитин. — Посмотрю, как дальше пойдет. Вот камней я еще не видал

— О! — ответил Сулейман. — За камнями надо идти туда! — И махнул в сторону гор.

— Завтра утром пойдем! — откликнулся Хусейн.

Все шло хорошо. Сердечно простился с Сулейманом, наказал кланяться хазиначи Мухаммеду, повидал других купцов в Джунаре, уговорился тючки на повозке везти, ждал с волнением вечера: придет давешняя знакомка или нет? Решил ей колечко подарить на память. Но мирное настроение испортил Музаффар. Пришел, сел на корточки, сообщил:

— Пойду с тобой в Джунар.

— Как хочешь…

Музаффар помолчал, опустив глаза, потом тихо добавил:

— Ты не мусульманин.

Никитин мрачно поглядел на туркмена.

— С чего взял вдруг?

— Видел, как ты молишься.

Переведя дух, Афанасий спросил:

— Тебе какое дело?

— Никакого. Но я не один видел.

— Кто еще?

— Хусейн, по-моему, видел.

— Ну и что?

— Ничего. Ты в мусульманской стране.

— Хусейн — хороший человек! — отрезал Никитин. — Плохого про него не говори. И до моей веры тебе дела нет.

Туркмен поиграл желваками на скулах, ухмыльнулся, встал:

— Спокойных снов, ходжа.

Всю обедню испортил проклятый Музаффар. Афанасий ворочался с боку на бок, мял подушку, долго не засыпал. Темное беспокойство овладело им.

А наутро перед дхарма-сала выстроились запряженные буйволами арбы и огромные, крытые материей фургоны. Купцы забегали, залопотали.

— Пора! — крикнул Хусейн.

Афанасий с Хасаном стащил тючки, сунул в крытый фургон, Музаффар вывел жеребца.

— Кому платить за ночлег? — спросил Никитин Хасана.

— В дхарма-сала не платят, — ответил раб.

Защелкали бичи, заскрипели деревянные колеса повозок.

"Эх, не остаться ли? — мелькнула думка. Но он отмахнулся от нее. — Ни черта не боюсь! Пойду!"

И уверенно зашагал рядом с караваном.

Дорога шла к горам.

Стремительный тропический дождь — предвестник близкой индийской зимы налетает внезапно и так же внезапно кончается.

Парит. Омытая зелень дрожит, сбрасывая капли. Дорога идет полями, пересеченными каналами, ныряет в леса, минует индийские деревни.

Все — поля, леса, деревни — непривычное, невиданное. На полях добирают хлопок. Смуглые люди с огромными корзинами на головах идут вдоль обочин. В корзинах белые, пушистые горы хлопка. На караван никто не смотрит, тут привыкли к проезжим.

В лесах — густых, буйных — качаются над головой ротанги[61] и другие лианы, верещит обезьяний люд, перелетая стаями через дорогу, иная лиана вдруг оживет и с шипением скроется в непроглядной листве. Индусы-погонщики всегда замечают змей издалека, а Никитин с непривычки пугается каждого подозрительного стебля.

Часто дорогу обступают непроходимым частоколом высоченные и неправдоподобно прямые бамбуки. Под вечер из диких зарослей этих доносятся мрачные рыки, рев, от которого трясутся быки и лошади. Невидимый страшный хозяин джунглей напоминает о себе…

Когда лес особенно густ, — пахнет прелью, налетает комарье, больно жалит людей и скотину.

Попадаются и диковинные рощи баньяна, где все деревья растут из одного. Баньян опустит ветви до земли, и те ветви дадут корни, сами стволами станут. А стволы — в четыре обхвата.

Деревни же все из бамбука да тростника. Островерхие хижины крыты пальмовыми листьями. На улицах копошатся куры, в загончиках верещат поросята. У порогов сидят женки, крутят тяжелые жернова, мелют зерно. Колодцев мало, вода в них дурная, тухлая. Говорят, от этой воды много болеют.

Почти в каждой деревне — обезьяны. Сидят у самых домов, лазают по крышам, ищут друг у друга в головах, даже не поворачиваясь к проходящему человеку: не боятся. Пищу берут из рук. Глаза у обезьян кроткие, печальные, не звериные. Хасан шепотом говорит, будто обезьяны своим миром живут, свой царь у них есть. Если обезьяну обидишь — нажалуются ему, выведет он обезьянью рать и деревню обидчика разорит. Потому, мол, их так и почитают, не трогают. Иногда обезьяны уносят у кафиров детей, растят их, обучают своим законам. Такой человек к людям уже не возвращается, остается в лесу, у обезьяньего царя. Зато обезьяны и своих детенышей людям по ночам подкидывают. Такого детеныша подбирают факиры — бродячий люд, водят с собой, учат играм всяким.

Таинственно шепчет Хасан, печально заглядывают в глаза обезьяны, мычат быки, петляет дорога, а в пепельном от зноя небе, раскинув крылья, плавают коршуны. В сказке ли, наяву ли? Не поймешь, пока не охватят заботы житейские.

А забот немало: купить еды, корма для жеребца, к которому привязался за это время всей душой, позаботиться о ночлеге. Тогда сказка пропадает, и видишь — живут здесь простые люди, хотя веры чужой и обычаев пока непонятных.

На второй день пути пришлось заночевать в маленькой деревушке. Хотел купить рису — долго не мог найти. Наконец привели низенького, толстого кафира с носом-пуговкой. Долго кланялся, а потом такую цену заломил за одну чашку, что Афанасий плюнул. Напился воды, решил спать не ужинавши. Привыкать, что ли? Пошел в указанную Хасаном хижину. Нищета горькая! В хижине трудно повернуться, пол земляной, спят на охапках соломы. Лег. Сквозь прищуренные веки видел: вся семья — хозяин, жена и четверо ребятишек собралась у тлеющего в середине хижины костерка. Из глиняного горшочка мать разложила вареные бобы; каждому по горсточке. Сердце сжалось, когда ребятишки ели: медленно, серьезно, не балуя, подбирая языком с пальмового листа — индийской тарелки. Разве такой горсткой сыт будешь? Видно, невелик достаток в доме.

Эта сцена врезалась в память. Уж больно не вязалась с рассказами о трех урожаях, которые будто бы индийская земля дает.

Спросил Хусейна, тот только зубы оскалил: кафиры, свиньи, жить не умеют!

Нечего сказать, объяснил. Кафиры не кафиры, а голодного ребенка видеть всегда тяжело…

Как-то, подъезжая к жилью, услышали шум, крики, увидели толпу народу. Люди кучились возле колодца, размахивали руками, лица у них были гневные, глаза враждебные. Неподалеку от толпы лежал ничком черный, изможденный парень с разбитой камнем головой, шевелился в луже крови, еще дышал.

— Поехали, поехали! — заторопил Хусейн.

— Убивают же! — возразил Афанасий, но, оглянувшись, увидел, что лица попутчиков-мусульман бесстрастны, а погонщики на побитого даже не смотрят.

— Надо уйти, ходжа! — скривив рот, сказал Хасан.

Только Музаффар, ни слова не говоря, пошел прямо к раненому. Афанасий зашагал за ним. Сидевшая над парнем тощая собака оскалилась, заворчала. Люди угрожающе шумели.

— Умирает, — сказал Музаффар. — За что его?

Афанасий с жалостью глядел на окровавленное тело. К ним робко приблизился Хасан.

— Ходжа, уйдем. Это неприкасаемый. Он посмел напиться из деревенского колодца.

— Кто?

— Неприкасаемый. Из касты бханги, мусорщиков. Он осквернил колодец. Этим людям нельзя пить из колодцев.

— Что ты врешь?

— Это правда. В Индии такие обычаи.

— Из чего же им пить?

— Из чего хотят, ходжа… Умоляю тебя, уйдем. Народ возмущен. Может быть плохо.

— Не боюсь я… Как можно за глоток воды убивать?!

— Да, да… Но он лишил воды всю деревню, теперь у них нечего пить. Пойдем. Хазиначи Мухаммед не простит мне, если что-нибудь случится.

Раненый уже не дышал. Его тощая собака скулила, боясь подойти к хозяину, пока рядом стоят чужие.

Афанасий и Музаффар переглянулись, пошли прочь.

Хусейн волновался:

— Какое вам дело до кафиров? Это дикари, звери, шайтан бы их взял! Пусть хоть все друг друга камнями перебьют, только польза будет от этого… Не надо в их распри соваться. Не знаете страны, спросите у меня. А так только опасности всех подвергаете.

— Кто такие неприкасаемые? — хмуро спросил Афанасий.

Лицо Хусейна, в багровых пятнах, злое, еще дергалось.

— Каста, — отрезал он. — Тут все кафиры делятся на касты. Неприкасаемые у них — последние люди, хуже собак. С ними нельзя ни есть, ни пить. Живут они отдельно. В деревни хода им нет. Только в полдень и ночью пройти могут, чтоб даже их тень людей и домов не касалась… А этот из колодца напился!.. Понятно?

Нет, это Афанасию было непонятно. И когда заметил, что собака убитого увязалась за караваном, посвистал ее, сунул кусок лепешки. Тощий пес лепешку сглотнул, побрел рядом, опустив голову, поджав хвост, вздрагивая и с мучительной тоской оглядываясь на Никитина при каждом окрике погонщиков, торопящихся уйти из деревни.

Хусейн пожал плечами, сопнул:

— Зачем эта собака? Ну, зачем?

— Оставь хоть собаку в покое! — тихо, неприязненно ответил Афанасий.

Джунарец прищурился, что-то пробормотал и поехал вперед. Спина у Хусейна широкая, выпуклая, на лопатках тонкую ткань одежды пробил пот. Эта спина всегда перед глазами, когда караван движется, и всегда, глядя на эту спину, Афанасий размышляет о том, что сказал Музаффар. Видел ли действительно Хусейн, как молился Никитин? Если видел, то почему ни о чем не спросит, молчит? Или замыслил что-нибудь? Но Музаффар мог ошибиться. Даже больше того: мог сам Афанасия пытать.

Ох, надо востро ухо держать, востро!

Несколько раз решался уже прямо спросить джунарца: знаешь, мол, что я не вашей веры? Но каждый раз что-то останавливало…

Трудно отделаться от подозрений, иногда невольно выдашь себя колким словом, резкостью. И Хусейн, ясное дело, чувствует никитинское отношение, однако сам держится ровно, улыбается по-прежнему. Но вот и он сегодня приоткрылся. В невнятном бормотании Афанасию почудилась плохо скрытая угроза.

А горы уже придвинулись вплотную, упирают в небо коричневые вершины. Уступчатые склоны их густо поросли сандалом и тиком. Под солнцем зелень сияет, переливается. Синее небо, коричневые скалы, голубизна дальних хребтов, зелень рощ — Индия!

Скрип деревянных колес, черные погонщики, укрывшие головы пальмовыми листьями, встречные слоны с городками на спинах, где сидят воины в украшениях, — Индия!

Фазаны, взлетающие из-под ног в тростниковых зарослях возле полей, ручные павлины и священные змеи в деревнях — Индия!

Индия! И чего бы ни замышлял Хусейн, что бы он ни бормотал, а Никитин здесь. Теперь бы только дойти до Джунара. Там скажет Хусейну "прощай!" и дальше пойдет один. Никто его знать не будет, никто помешать изведать страну не сможет.

В крохотном городке Пали, расположенном у самого подножья Гхат, Афанасий обрил голову и выкрасил золотистую бороду хной. Пришлось посидеть у цирюльника, обложившего ему все лицо капустными листьями, зато борода вышла на славу. Теперь, загоревший, краснобородый, он мало чем отличался от мусульман. Хусейн развел руками, закрыл глаза:

— Тебя не узнать!

И хотя Афанасий следил за ним, в улыбке джунарца он ничего коварного не заметил.

Вот Музаффар ухмылялся обидно, но он, кажется, и не умел иначе.

Кто пришел в восторг, так это Хасан. Новый вид Афанасия рабу очень понравился. Видно, бедняга неловко чувствовал себя, когда пялились на его временного господина.

Из Пали Афанасий вышел в самом веселом расположении духа, хотя здесь-то и начиналась труднейшая часть пути.

Надо было перевалить через Гхаты.

Дорога лепилась к отвесной серой стене. Внизу, в узком горле ущелья, выставляли каменные лбы, ощеривались, угрожали обломки скал. Вцепившись корнями в еле приметные щели базальта, на головокружительной высоте свисали над дорогой редкие кусты. Колеса гремели по камням. Неуклюжие повозки так встряхивало, что казалось, еще толчок — и они рассыплются.

Взмокшие, измученные быки хрипели, почти падая в ярма. А караван лез и лез вверх, словно хотел докарабкаться до синей полоски неба.

Они шли четвертые сутки. Чтобы не мучить жеребца, Афанасий спешился и теперь брел пешком. От жары, от крутизны мутило. Повозки часто застревали. Приходилось подставлять плечо под задки, поднимать телеги за колеса. Ущелье, поначалу широкое, травянистое, в деревьях, с каждым часом становилось мрачней. На вершинах все чаще показывались сторожевые башни.

И вот — самое гиблое место. Его называют ключом бахманийского султаната. Говорят, два десятка мусульман задержали здесь когда-то целое войско раджи. Правда это или нет, но в засаде сидеть тут самое разлюбезное дело, конечно. Две повозки не разъедутся на дороге-тропе. Где же войску развернуться?

Хусейн рассказал, что, кроме этого, существуют еще только три прохода сквозь горы, но все три очень далеко и не лучше этого.

Когда-то здесь была страна махратов,[62] народа вольного и воинственного. Нападали на мусульман, убивали, грабили. Но махратов давно покорили, крепости у них отняли. Проход ныне безопасен. Разве только в сильные дожди, когда бешеная вода несет с гор камни, сбивает с ног, тут не пройдешь. А так — ничего. Хотя осторожность нужна.

Когда четыре часа лезешь в гору, все мысли пропадают, кроме одной: прилечь, испить воды.

Афанасий шагал, набычив шею, стараясь не ступать на острые камешки, прожигающие подошвы сапог, размеренно дышал. Так же молча, устало шли все.

Внезапный крик стеганул по людям, пошел аукаться, раскатываться по горам. Афанасий с ходу наткнулся на остановившуюся впереди телегу. Размеренность как сдуло. Рванулся в голову каравана, откуда кричали. Сразу увидел: заднее колесо тяжело груженной повозки съехало в обрыв, повозку перекосило. Индус-погонщик вцепился в край телеги, упирается тонкими босыми ногами в камни и медленно съезжает за возом. Опережая его, вниз, на валуны, сыплются мелкие камешки.

Афанасий успел добежать, схватиться за повозку рядом с ним, багровея, закричал:

— Хасан! Муза…

От натуги голос сорвался. Проклятая повозка ползла, тянула за собой.

Подбежал еще кто-то, еще, еще… Он напрягал все силы, но вдруг увидел, как метнулся в сторону погонщик, ощутил непомерную тяжесть. Афанасий разжал руки, откинулся назад, упал на бок.

Повозка, треща, ломая ярмом бычьи шеи, провалилась вниз. И тотчас, сдернутые ее тяжестью, страшно мыча, с дороги исчезли быки.

Потом раздался слабый, мягкий удар. Дикий рев скотины оборвался. На краю дороги лишь едва приметно оседала пыль.

Погонщик сидел, обхватив руками голову. Над ним последними словами исходил Хусейн, потрясающий кулаками.

Музаффар заглянул в пропасть, мотнул головой и отвернулся.

Тихими, робкими голосами быстро переговаривались стоявшие рядом погонщики.

Афанасий поднялся, поглядел на расцарапанную ладонь, вытер кровь о полу халата.

— Господин, господин! — широкими от ужаса глазами пялился Хасан. — Ты жив? Ты не ушибся?

— Черти, — тяжело дыша, сказал Афанасий. — Если б все разом набежали удержали бы… Разинули рты… Раззявы… — По лицу Хасана он увидел, что тот ничего не понял, и догадался: в пылу заговорил по-русски. Это сразу охладило. Потряс саднящей рукой, поморщился, спросил спокойно:

— Что вышло-то?

Хасан заговорил с погонщиками. Те наперебой объясняли что-то, тыча пальцами в дорогу, в возы, в сидящего перед Хусейном погонщика.

Хасан перевел:

— Индус не виноват. Быки испугались змеи, дернули, из-под колеса камень выскользнул, повозка съехала… Они так говорят. У Гуру ничего нет. Эти быки и повозка — все его добро было.

— Гуру?.. Этот, что сидит?

— Да, господин.

— Натворили дел! — вздохнул Никитин. — На возу-то много товару Хусейн вез. Как его уговоришь?

Хусейн, верно, бранился не переставая, пинал индуса концом сапога, плевал ему на голову.

— Собака! Полезешь вниз и все мне вытащишь! Кожу спущу с живого! Нарочно, тварь, быков спихнул! Черная морда, неверная образина! Ублюдок! Чтоб тебе еще в чреве матери задохнуться! Пес!

— Вот горе, ходжа, — подойдя к Хусейну, сказал Никитин. — Большое горе. Но бранью не поможешь… Спуск-то здесь есть?

— Какой спуск?! — завизжал Хусейн. — Где здесь спуск?! Да и что там уцелело? Его убить надо, убить! Голову ему проломить, глаза выколоть!

— Утишь свое сердце. Будь мужчиной, ходжа.

Хусейн вдруг умолк, странно всхрапнул и вытащил прямой, узкий нож. Концом сапога Афанасий вышиб оружие из руки купца. Присевший для прыжка Хусейн потерял равновесие, упал, но тут же очутился перед Никитиным. Он тяжело, со свистом дышал, узкие глаза его сверкали, как полоски стали, на краешках губ запеклась слюна.

— Ты… — прохрипел Хусейн. — Ты, собака… Ты мне заплатишь…

Музаффар рванул его за плечо. Хасан, закрывая Никитина, встал между купцами.

— Убивать не дам! — гневно, сжав кулаки, отодвигая Хасана, сказал Никитин. — Не безобразь, одумайся.

— Заплатишь!

Хусейн трясся от ненависти. Он даже о погонщике забыл.

— Ладно! — отрезал Афанасий. — Возжаться с тобой некогда. Хасан, скажи: вперед!

Хасан крикнул индусам, те побежали к быкам, закричали, захлопали в ладоши.

— О-эй! О-эй!

Хусейн вывернулся из-под руки Музаффара, провел рукавом по лбу, пошел, ни на кого не глядя…

На привале слуга разложил ему отдельный костер. Никитин послал Хасана к Хусейну: пусть идет к ним. Хасан вернулся с расстроенным лицом:

— Он ответил, что не пойдет. И…

— Договаривай

— Он грозит господину.

— Так… Стало быть, не только жаден, а еще и глуп ходжа Хусейн. Ну, пусть его грозит. А нам отдыхать надо. Дай-ка, Хасан, кошму…

Ночью он проснулся. Возле затухающего "остра сидел Хасан, глядел на угли.

— Ты что не спишь? — позвал Афанасий.

Хасан встрепенулся, улыбнулся в темень, на голос, шепотом ответил:

— Ничего. Так надо. Спи, господин, спокойно.

— Да ничего он не сделает! — сказал Афанасий. — Ложись.

Хасан подошел к Никитину:

— Ходжа, джунарец хочет отомстить погонщику. Он что-то знает про тебя и тоже грозит.

— Что он может знать? — медленно спросил Афанасий. — Нечего ему знать. Да и что он может?

— Ну, Гуру-то придется плохо. Его могут казнить, если Хусейн скажет, что тот нарочно быков спихнул.

— Кто же поверит?

— Не поверят, если ты скажешь, как было.

— Кому?

— Кази, судье…

Никитин ответил не сразу. Горная поляна, окутанная жарким сумраком, перемигивалась тлеющими углями разбросанных костров. Всхрапнул конь. Собака подняла узкую, острую морду, чутко повела ухом. Никитин потрепал пса по шее, сказал:

— Слушай, Хасан… Найди того погонщика. Пусть уйдет. Так будет лучше.

Хасан приоткрыл рот, хотел что-то возразить, но потом быстро закивал:

— Хорошо. Хорошо…

Утром погонщика Гуру среди индусов не оказалось. Хусейн проехал мимо Афанасия, плотно сжав губы. Музаффар насвистывал.

Около полудня ущелье расступилось, горы стали ниже, показались веселые, зеленые лощины.

Начался спуск. Приближался городок с чудным названием Умри. Отсюда до Джунара оставалось шесть суток ходу.

В Умри Хусейн отстал, съехал на дальнее подворье, уведя три повозки.

Хасан волновался, торопил Никитина уходить. Переночевав, даже не повидав толком городка, они тронулись дальше. Оставив за собой пыльную зелень Умри, оказавшись среди деканских холмов, Хасан запел. Пел он по-индийски, весело и задорно. Никитин удивился. Никогда он не думал, что Хасан умеет так петь.

— О чем ты поешь? — спросил он.

Хасан, улыбаясь, развел руками:

— Вот земля. Скоро пойдет дождь. Хороший дождь. Будет рис, будет пшеница, и девушки станут красивее. Но я могу смотреть только на одну. Если ее не будет со мной, то ничего не нужно. Ни дождя, ни риса. Но она будет со мной! Так пускай скорее пойдут дожди!

— Хорошая песня! — сказал Никитин. — Спой-ка еще…

— Вот слушай, ходжа, — лукаво сощурился Хасан, — очень хорошая песня, очень!

Хасан помолчал, потом вскинул голову, щелкнул пальцами и взял высоко и протяжно:

— 0-о-эй!

И сразу оборвал, повел быстрый, колеблющийся, словно ускользающий напев.

Индусы-погонщики оборачивались, ухмылялись. Ноги сами пошли веселее. Почему-то на сердце стало легче. Увидел облака тонкие, почти синие, трава у обочин высока, горы добрые… Пожалел, когда Хасан умолк.

— А эта — о чем была?

— Эта… Вот. У раджи пятьсот слонов, тысячи воинов, он спит на золотой постели, ест на золотых блюдах. А я сплю на земле, варю бобы в горшке, и не то что слонов, даже собаки у меня нет. Ох, бедный я, бедный! Несчастный я человек! Выйду на дорогу, посвищу, мне откликнется попугай. Захочу — пойду направо, захочу — налево. На рыб посмотрю в пруду. Потрогаю коробочки хлопка. Увижу девушку — полюбуюсь ею. Ох, бедный, бедный раджа! Никогда ты, при всей власти своей, не испытаешь того, что я — вольный человек.

— Добрая песня! — похвалил Никитин. — Как говоришь-то: захочу — пойду направо, захочу — налево?

Хасан спел еще раз, Афанасий стал подсвистывать, несколько фраз запомнил, повторил.

О Хусейне забыл. А потом началась обычная дорожная тряска, дальний путь утомил, все помыслы были об одном — скорее бы добраться до Джунара.

Здесь, за Гхатами, в деканских холмах, попадалось много мусульманских деревень. Жили в них не лучше, чем в индусских, но тут можно было достать мяса, а Никитин давно уж тосковал по убоинке: индусы-то мяса не ели. Сначала думал — по бедности, но оказалось — такой у них закон.

В одной деревушке узнали: недавно проскакал в Джунар сам повелитель города Асат-хан. Ехал от войск. Мусульманам не удалось побить какого-то Санкара-раджу, осаду они сняли.

А на пятые сутки небо стали затягивать тучи. Загромыхал гром. Началась страшная индийская гроза. Молнии ослепляли. В мерцающем свете грозовых разрядов, под потоками дождя караван кое-как добрался до безвестной деревушки. Громыхало всю ночь.

Никитин боялся, что дожди затянутся. Но утром тучи пронесло, выглянуло солнце.

В деревушке выводили быков. Полуголые мужики ладили тяжелые сохи, готовились пахать.

Пользуясь доброй погодой, караван шел быстро. Привалов не делали.

И когда небо снова затянулось, это уже не испугало: на дальних холмах виднелись строения, а на крутой скале четко вырисовывались стены Джунара. Ветер срывал чалмы, развевал халаты и конские гривы. Пригнувшись к шее жеребца, Никитин напевал: "Захочу — пойду направо, захочу — налево…"

Но жизнь готовила ему другое.

Джунар — значит "Старый город". Когда-то и он принадлежал раджам. Но мусульмане давно захватили город и стирали следы, говорившие о прошлом Джунара: разрушали храмы, понастроили на их фундаментах мечети, а население старательно обращали в ислам.

Лишь одно осталось от прежнего Джунара таким, как было: стены крепости.

Чудом казались они, эти стены, поднимавшие зубцы и башни на обрывистой скале, куда можно было добраться только по узкой тропинке, нависавшей над пропастью. Двое всадников не могли разминуться здесь. Сколько же лет, обливаясь потом и кровью, трудились рабы, чтобы перетащить огромные глыбы камня и сложить из них укрепления и дворцы? Сколько сотен тысяч человеческих жизней стоил Джунар?

Никитин невольно подумал об этом, разглядывая город сквозь пленку начавшегося дождя.

В самую крепость купцов и прочих проезжих не пускали. Останавливаться приходилось в ближних подворьях, среди глинобитных и бамбуковых домишек местного люда, ютившегося у подножия скалы. Хасан город знал, отвел в тихое место. Сразу стали устраиваться спать. Подворье было мусульманское, но и тут появились веселые женки, притащили воды для мытья, принялись взбивать подушки.

— Экий балованный народ! — покачал головой Никитин. — Негоже так, Хасан. Скажи, пусть уходят.

Хасан кивнул, но возразил:

— Все равно ты будешь платить за них, ходжа. Это не дхарма-сала. С женщин в султанских подворьях берут налог.

— Ну, а коли не нужны они мне?

— Все равно, дай им что-нибудь. Они же служат тебе.

Усталый с дороги, Никитин быстро уснул под сильный, ровный плеск воды за открытым оконцем каморы. А проснулся — словно и ночи не было: за стенами все так же хлестало, шумело, булькало. В оконце виднелось серое небо. После давешней жары наступившая погода казалась прохладной. Надев халат, Афанасий пошел проведать коня. На дворе от водищи трудно дышать было. Добежав до навеса со скотиной, Никитин промок до костей. Конь повернул голову, заржал. Ливень пробивал пальмовый навес, конь вымок, вздрагивал. Афанасий долго растирал его полами одежды, успокоил, накормил, потом отправился переодеться. Шагнул в камору и отскочил: на ковре, где спал, клубком свернулась змея, на переплете оконца шипит другая.

Прибежали Хасан и народ из соседних камор, длинными палками одного гада убили, другого столкнули во двор.

А пригляделись — по углам на полу кишмя кишит мерзкими тварями фалангами и скорпионами. От мысли, что спал, а они возле ползали, по коже мурашки побежали.

— Откуда? — вырвалось у него.

— Дождь! — коротко ответил Хасан. — Бегут от дождя. Не бойся. Они в это время смирные.

— Дави их! — свирепо сказал Никитин. — Дави! Они этак каждую ночь наползать будут.

Хасан промолчал, а когда народ разошелся, вздохнул:

— Скорпионов вымету. Не они страшны. Моли аллаха, ходжа, чтобы не встретиться с Хусейном.

— Уедем отсюда.

— Скоро не уехать. Всюду ливень и грязь. Дорог нет. Надо ждать, пока кончатся дожди.

А муссоны, в этом году немного запоздавшие, казалось, наверстывали упущенное. Несколько дней и ночей небо над Джунаром раскалывалось, грозя рухнуть от непрерывных ослепительных молний и грома. Потом хлынули дожди. Это были не русские, приносящие свежесть и прохладу ливни, а оглушающие потоки теплой воды, пробивающие пальмовые навесы, крыши, заполоняющие улицы, затопляющие жилища, но не дающие облегчения от жары. Тронуться в дорогу было невозможно.

С утра до вечера приходилось сидеть в дхарма-сала, воевать со змеями, скорпионами и фалангами, наползающими в комнаты, бегать проверять коня, отощавшего за время жары.

Тут и случилось несчастье.

Как-то днем, сидя у себя и записывая в тетради дорожные события, Афанасий услыхал громкие голоса, брань Музаффара, крик Хасана:

— Господин! Господин!

Афанасий выбежал во двор. Пятеро чужих людей, по одежде и оружию воины, окружили посреди двора его коня, вели к воротам, отталкивая Музаффара и Хасана.

Афанасий подбежал, схватился за узду:

— Стой! Куда? Мой конь!

Чернолицый воин сильно ударил его ножнами сабли. Рука у Никитина повисла. Музаффар бросился на чернолицего, воины выхватили ножи.

— Музаффар! — крикнул Никитин. — Погоди! Почтенные! Почему коня берете?

— Ты кто? — грубо спросил воин в красном тюрбане.

— Купец хорасанский, Юсуф…

— Ага. Ты нам и нужен. Ступай за нами.

— Куда? Зачем?

— Опора трона, правитель Джунара, гроза неверных Асат-хан повелел взять тебя и твоего коня. Иди. Прочь вы, собаки!

Хасан, уронив руки, побледнев, глядел на Никитина. Музаффар, двигая скулами, невольно отступил на шаг. Любопытный народ перед воротами живо расползся.

— Иди! — повторил воин и подтолкнул Никитина в спину.

— Не трожь… Сам пойду! — сведя брови, ответил Никитин.

Он оглянулся на своих недавних попутчиков, хотел было попрощаться, но лишь кивнул головой и шагнул к воротам.

В этот день дождь немного утих, проглядывало солнце, и на улицах Джунара было многолюдно. Воины, торговцы солью с озера Самбар, жители Ориссы, уроженцы Инда, пришельцы с Гималаев — все, кто застрял тут в непогожее время, толклись под вольным небом, пользуясь передышкой от дождя.

Афанасий шел, как выскочил на крик: без сапог и без чалмы. На улицах было грязно, вдобавок его толкнули в воротах, и он увяз по колено в луже, выпачкал халат, забрызгал лицо и бороду.

Выбирать дорогу не приходилось: воины, бестолку галдя, заставляли его шлепать по самой вязкой части улиц.

Народ поворачивался, ухмылялся, перемигивался, кое-кто не ленился брести рядом.

— Вор!

— Коня украл! Вор! — слышал Афанасий.

Комок грязи шмякнулся ему в грудь. Второй залепил щеку.

— Басурмане проклятые! — процедил он сквозь зубы. От боли, от обиды, от сознания бессилия перед этой тупой, безразличной толпой, гогочущей вслед, дышалось трудно. Гнев застилал глаза туманной пеленой. Но он шагал, сдерживая себя, не опустив головы.

Его провели через город. У крайних домишек народ отстал. Тут начинался подъем к крепости. Один мусульманин пошел вперед, ведя коня. Остальные растянулись цепочкой. Никитина погнали посередине.

"Это Хусейновых рук дело, — лихорадочно соображал Афанасий. — Хорошо, что не дрался и не бежал. Могли бы убить. Да и куда мне без коня? Пропаду… Дело, видно, серьезное. Ишь, какой срам терпеть заставляют. Ну, надо выкручиваться. Обиженным прикинуться? Пользы не будет. Да и врать лиходеям противно. Нет, не буду таиться. Будь что будет, а порадоваться унижению своему не дам. Не дам!"

Тропа, скользкая, каменистая, петляя, вела вверх. Поскользнись, оступись — ухнешь вниз, на камни. Тут ночью небось не ходят…

Возле узких арочных ворот играла в кости стража. Заметив идущих, стражники прервали игру, сгрудились, глазея на Никитина.

Он заметил — ворота в толстой стене двойные, на железных петлях.

Не глядя на стражников, шагнул под сырые, затхлые своды.

Солнечный свет ударил в глаза, осветил грязное никитинское лицо, замызганный халат.

— Стой! — приказали ему.

Он остановился. Стражник в алом тюрбане, придерживая саблю, побежал куда-то. Афанасий смотрел перед собой. Прямая, выстланная пестрым мрамором, обсаженная пальмами улица вела к трехъярусному, с затейливыми башнями, со множеством переходов, в мозаике дворцу. Перед дворцом были водометы: десять мощных струй радужной воды падали в беломраморные пруды. На окнах дворца разглядел тонкие узорчатые решетки. По пестрой мраморной улице гуляли павлины.

Воин в тюрбане выскочил, махнул своим: ведите сюда!

Афанасия повели не ко дворцу, а направо — в рощу не в рощу, в сад не в сад — по простой брусчатой дороге.

В роще оказалась площадка. Вокруг площадки водили коней, покрытых разноцветными сетками и попонами. Каждого коня держал под уздцы особый конюх. Подведя коня к разукрашенной беседке, конюх сгибался до земли и не расправлял спины, пока ему не махали:

— Ступай!

Афанасия втолкнули на площадку. Круг коней и людей застыл. Караковая кобылка под зеленой сеткой, кося на жеребца, нежно заржала. Жеребец ответил храпом, горячим зовом, ударил ногой.

Красный тюрбан, униженно кланяясь, приложив руки к груди, засеменил к беседке. Афанасий, прищурив глаз, выпрямившись, шагнул следом.

В беседке, на горе подушек, покрытых коврами, сидел, скрестив ноги в золотых туфлях, чернобородый мужик с прямыми бровями, крупным носом и припухлым ртом.

На мужике, как у всех бояр, тонкая фисташковая сорочка и синий, шитый белыми и желтыми цветами кафтан. Голова обвернута зеленой фатой, в фате рубиновое перо. В левом ухе — большая серьга с камнем. На больших короткопалых руках — запястья и кольца.

Рядом с мужиком — толстенький мальчик лет десяти, кудрявый, с огромными, обведенными синевой глазами. Мальчик смотрит с туповатым любопытством. За мужиком и мальчиком — негры-рабы с опахалами из страусовых перьев, при коротких мечах.

У ног мужика кафир-писец. Слева и справа какие-то служивые, на одном высокий колпак, будто на купце новгородском.

Никитин догадался: разодетый по-павлиньи мужик — сам Асат-хан. Про мальчика подумал — сын, а про остальных решил — вроде дьяков думных и бояр они. Красный тюрбан опустился на колени, ткнулся лбом в камни.

Мужик пошевелил рукой, приоткрыл похожий на куриную гузку рот, о чем-то распорядился.

Никитина живо подтолкнули вперед, нажали на плечи: согнись. Он стряхнул руки стражи. Но сзади его ловко шибанули под коленки, сбили наземь, заставили стоять так, глядеть на владыку Джунара снизу вверх.

Афанасий скрипнул зубами, поднял потемневшие глаза, стал смотреть прямо.

Асат-хан, столкнувшись со взглядом Афанасия, нахмурился, перекосил рот,

— Имя? Откуда пришел в город? — резким жестяным голосом спросил он. Зачем?

Афанасий, улучив миг, быстро поднялся, оттолкнул стражей, расправил плечи. Его схватили за руки. Он напрягся, швырнул воинов в стороны, шагнул, задыхаясь, вперед:

— Русский я… Вели, хан, воинам отстать. Не вора поймали.

Подоспевшая стража уже висела на нем.

— Силой говорить не заставишь, — выдираясь из цепких рук телохранителей, крикнул Никитин. — Не стану… Пусти, чертово племя! Ну!

Его опять повалили. Ворочаясь под грудой насевших воинов, Афанасий все же заметил: думные подались к Асат-хану, что-то советуют, мальчик-толстячок перепугано отодвинулся назад, а сам владыка Джунара положил на колено стиснутую в кулак руку, гневно кричит…

Груда насевших тел исчезла. Афанасий утер разбитый рот, сплюнул кровью, поднялся. На исцарапанном лице его плясала злая усмешка: "Что, взяли?"

Асат-хан дал знак:

— Подойди ближе.

Афанасий подошел. Лицо у хана было довольное, словно драка невесть какую радость ему принесла. Смотрел он по-прежнему недобро, но уже с любопытством.

— Ты не трус, — оказал хан. — И аллах не обидел тебя силой. Это хорошо. Позволяю тебе стоять… Если ты можешь стоять.

Афанасий опять сплюнул набежавшую в рот кровь. Не нашелся что сразу ответить, только кивнул.

— А теперь говори правду, — с ухмылкой оглядываясь на угодливо улыбающихся своему бесстрашному хану думных, сказал Асат-хан. — Кто ты и откуда?

— Русский. Из Твери, — скрывая издевку непонятного ответа мирным тоном, ответил Никитин. — А звать меня — Афанасий, сын Никитин.

— Не лги. Ты христианин! — оборвал его хан.

— Верно. Только доносчики твои, хан, худы. Говорят, да не все. А я все выкладываю. Христианин, из русской земли, тверской.

Хан приподнял брови. К его уху склонился седобородый думный, пошептал.

— Эта… земля — где? — спросил хан.

— Да не видать отсюда. За двумя морями. За вашим, Индийским, да за Хвалынью.

Хан оглянулся на своих людей, ему опять пошептали.

— Города свои назови.

— Города? Москва, Нижний, Ростов, Киев, Тверь, Новгород, Углич… Да разве все перечислишь? Земля-то у нас не малая.

— Таких городов нет.

— Есть, хан, такие города. Просто не ведают люди твои про них. Ну, немудрено. И у нас про ваши не слыхали. Так, сказки всякие плетут…

— Про Индию знает весь мир! — оборвал Асат-хан. — А если у вас не знают, то как же ты услыхал?

Окружавшие Асат-хана воздевали руки, заводили глаза: дивились непревзойденному уму повелителя. Афанасий покачал головой.

— Я человек бывалый, походил по свету. Но, видишь, и я всей правды не знал. Мне сказывали — торг в Индии богатый и купцов привечают. Выходит, солгали.

— Не суди раньше срока! — испытующе вглядываясь в Никитина, опять прервал его Асат-хан. — Я тебе не верю. Чем ты докажешь правоту слов своих?

Никитина осенило: "Охранная грамота!"

Сказал:

— Вели, хан, твоим воинам мою суму принести. Фирман[63] тебе покажу.

Хан, казалось, был озадачен.

— Какой фирман?

— От правителей наших русских…

— Принести фирман! — сердито покосился на думных Асат-хан. — Ты что же? Послан сюда?

Никитин подумал: "Соврать? Наплести с три короба? Все равно, ведь, ни беса в русской грамоте не понимают. — Но тут же возразил себе: — Не гоже. Стоило бы обмануть чертей, да своя совесть дороже. Выйдет — испугался".

Он отрицательно мотнул головой.

— Никто не посылал меня. Сам пошел, на свой страх и риск.

— Один, так далеко? — улыбнулся с ехидцей Асат-хан.

— Зачем один? Везде товарищи находились. И в Мазендаране, и в Кашане…

— Ты шел через Персию?

— Да. До Гурмыза. Оттуда — плыл.

— Это мы знаем… Так как же твоя земля называется?

— Русь.

— Русь?.. Кто у вас султан?

— Мой край не мусульманский. На Руси не султаны — князья.

— Но они подчиняются халифу?

— Никому они не подчиняются. Своим умом живут.

— Халиф — наместник пророка!

— А князь — христов.

— Все равно! — назидательно сказал хан. — Халиф есть халиф, ему должны подчиняться все. Ведь у вас правители мусульмане?

— Зачем? — ответил Никитин. — Они у нас свои, русские. Православной, христианской веры.

Хан пожал плечами, советники его иронически улыбались.

— Это так же немыслимо, как лошадь в плуге! — засмеялся Асат-хан.

— А у нас на лошадях и пашут! — спокойно ответил Афанасий. — Это у вас на быках…

Асат-хан рассмеялся, закидывая бороду, сцепив руки на животе. Смеялись советники. Хихикал мальчик. Растянул рот до ушей писец. Оскалила зубы стража.

— Аллах свидетель… Аллах свидетель, что только это… и может… заставить меня… поверить!.. — еле выговорил Асат-хан. — Ну, а воюют… воюют… на коровах, а?

Хохотали все. Хохотали весело, смеясь над этим грязным, избитым, оборванным человеком, с таким серьезным видом говорящим явные глупости. Полоумный он или шут?

Мальчик-толстячок сделал пальцами рога, замычал, эта разобрало всех еще пуще.

Афанасий стоял спокойно, разглядывая гогочущих людей. Ну и олухи, прости господи! Чего ржут?

Наконец Асат-хан немного успокоился.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Пусть у вас пашут на конях. А дыни у вас растут не на деревьях?

— Нет. Дыни у нас не растут совсем, — ответил Афанасий. — Холодно у нас для них. Всякому растению свое нужно. При наших зимах ни арбуз, ни дыня не вынесут.

— Какие же это зимы?

— А вот когда снег идет, в шкуры звериные люди с головой укутываются, печи топят ежедень…

— Печи?

— Ну, очаг такой в доме складывают, греются возле него.

И опять все рассмеялись. Где слыхано дома нагревать? Куда тогда человеку от жары деваться?

— Удивительная, удивительная у вас земля! — произнес Асат-хан. — Все наоборот… Мужчины у вас не рожают ли?

— Ну, нет! — сказал Афанасий. — Вот у мусульман, слыхал я, грех такой случается, что мужика вместо жены держат. У нас за это убили бы.

Внезапно на площадке стало тихо. Асат-хан еще улыбался, но лица кой у кого из думных вытянулись, глаза забегали.

"Ох, кажись, на больную мозоль я им наступил! — подумал Афанасий. Пронеси, господи!"

На счастье, послышался цокот копыт, люди в беседке неестественно оживились. Прискакал воин, посланный за сумой.

Суму кинули Афанасию.

— Покажи фирман, — холодно оказал Асат-хан.

Афанасий порылся в барахлишке, достал из-под грязного исподнего бережно завернутую в холстинку, но уже изрядно потертую грамоту московского наместника князя Александра, протянул хану.

— Вот.

Грамоту принял писец, повертел, повернул вверх ногами, озадаченно сморщился.

— Дай сюда! — раздраженно прикрикнул Асат-хан.

Но и он только пялился на бумагу, как баран на новые ворота.

— Что же здесь написано? — недовольно спросил хан. — Что это за письмо?

— Письмо славянское, уставное, — объяснил Афанасий. — А написано ко всем князьям, мурзам, ханам, бекам, чтобы мне торговать не мешали, обид не чинили. И имя мое указано: Афанасий Никитин. Вон печать стоит. А дал грамоту русский князь.

Хан медленно скомкал грамоту, бросил к ногам Никитина.

— Выдумать можно многое. Не верю тебе. Не знаю ни твоей земли, ни твоих князей и знать их не хочу. Но ты сам признался, что ты христианин. Так?

— Так.

— Ты знаешь законы страны?

— Не знаю, хан.

— Все равно. Незнание закона — не оправдание. Должен был знать. А закон говорит: каждый неверный, если он ступил на землю султаната, должен принять веру пророка. Иначе его берут в рабство и обращают в ислам силой. Ты хорошо слышал?

— Помилуй, хан…

— Молчи. Ты слишком смел и дерзок, чтоб мы захотели лишиться такого человека. Мы любим смелых людей. Вот тебе мое слово: или примешь нашу веру, получишь жеребца и тысячу золотых, или будешь обращен силой, простишься с конем и станешь моим рабом, пока кто-нибудь за тебя тысячу золотых выкупа не даст. Смелые рабы мне тоже нужны. Понял?

— Шутишь, хан… — побледнев, но еще пытаясь улыбнуться, сказал Никитин. — Кто же за меня заплатит? Нет… За что же так? Ну, нельзя торговать — отдай коня, я уйду…

— Здесь не рынок и с тобой не торгуются! — отрезал Асат-хан. — Я все сказал. Эй, уведите неверного! Коня на конюшню. А за купцом следить… Слушай, ты, христианин… Четыре дня тебе сроку на размышление. В день поминовения пророка ты дашь мне ответ. Иди!

Страшные это были дни. Казалось, не успевает солнце взойти, как уже начинает клониться к закату. И что еще страшнее — этого никто не замечает. И все — прежнее. И холмы за городом, и грязь на дворе, и житейские разговоры вокруг.

Афанасий держался. Расспрашивал о стране, обедал в обычные часы, беседовал о погоде с Хасаном. Но ясно понимал, что положение его безнадежно. За ним следят. Бежать нельзя, да и не имеет смысла. Без денег и товара в чужой стране он погибнет.

А перейти в ислам — значит, отречься от родительской веры, не видать Олены, не сметь поглядеть в глаза дружку Сереге Копылову. Пакостник Микешин и тот плюнуть на тебя сможет. Отворотятся все до единого. Навсегда надо оставить мысль о возвращении на Русь. Для чего же ему тогда свой достаток и живот сохранять? Для кого жить? Чем жить? Оставалось одно — сопротивляться хану, и коли уж дойдет до последней беды, то подороже продать свою жизнь…

И вот истекает третий день. Завтра надо давать ответ Асат-хану. Завтра все решится.

…Афанасий, Музаффар и Хасан сидели в полутемной каморе подворья за трапезой. Дождь шумел. Слышались голоса соседей. Где-то за стенами, далеко, стонала вина[64] и тонкий голосок бродячей певицы жаловался на судьбу. Трапеза была обильная, стояло на скатерти и вино в лазоревом, с черными птицами на боках кувшине. Но его никто не пил.

— Все же надо бежать! — отрывисто оказал туркмен.

— Куда? С чем? Да и не убежишь, поймают…

— У ворот стоит воин, — вздохнул Хасан.

— Покориться? — яростно оскалил зубы Музаффар.

— Тише.

— А что тише, ходжа? Все равно. Но если ты не хочешь принять нашей веры — это твое дело! — тогда беги! Воина убьем, всех порежу, кто помешает. Музаффар добро помнит, хорошего человека ценит, голову за него отдаст!

— Нет, Музаффар, этого я не хочу.

Музаффар ударил себя в грудь:

— Меня мать учила: оставь добрую память в сердце друга и если сумеешь все грехи аллах простит. А не сумеешь — ничем одного этого греха не искупишь. Вон, гони Хасана, а меня не трогай. Никуда не пойду.

— Почему я должен уйти? — отозвался Хасан. — Я должен тут быть. Я раб. Я не могу от господина уйти.

— Завтра и я рабом стану, — тихо сказал Никитин.

Осунувшийся, темный от мрачных дум, он сидел, уставясь в пол. Не в первый раз за эти проклятые три дня заходил похожий разговор. Музаффар и Хасан приняли его беду как свою.

Никитину пришла горькая мысль: "Не случись такого лиха, не узнал бы, что хорошие люди они".

— Ладно. Видно, беды не миновать! — сказал он вслух и потянулся к кувшину. — Только не обратит меня хан в ислам. Не дождется, чтоб русский за барыш от своей веры отрекся. Не на таких напал… А на прощанье — выпьем зелья заморского. Подымайте кружки, ребята! За хороших людей пью, за Русь пью!

Он залпом осушил кружку. Музаффар и Хасан медлили переглядываясь.

Афанасий подметил это, засмеялся:

— Ну, чего медлите? Пейте! Не бойтесь за меня, пейте! Все хорошо будет!

Теперь, когда он окончательно уверился в безысходности своего положения и принял ясное решение, ему стало легко и просто.

— Спою я вам песню, — поднялся на ноги Афанасий. — Нашу, русскую. Любил я ее…

Выждал миг, вздохнул глубоко и громко, сильно запел, покрывая шум дождя, тихий рокот вины и шумы подворья:

Вылетал сокол над Волгой-рекой,

Над Волгой-рекой, кипучей водой!

"Эх, тут бы подхватить надо!"

По поднебесью плыл, по синему плыл,

Над лебедушкой, над молодой кружил!

…Стражник у ворот, толковавший со служанкой, навострил уши. Заглохла вина. Оборвался голосок певицы. Недоуменно пожали плечами, глядя друг на друга, два мусульманина, рядившиеся о партии шелка. Все догадались — поет этот странный чужеземец, христианин, который попал в беду.

А русская песня крепла, набирала высоту, как птица, задорная, вольная, смелая.

И когда замер последний звук ее, долго еще стояла на подворье странная тишина, словно боялись люди нарушить торжественную святость минуты, которую ощутил каждый. Только дождь шумел и шумел, ровный, настойчивый.

…Музаффар и Хасан улеглись у двери. Никитин развязал суму, стал перекладывать вещи. Отложил чистое белье — завтра наденет. Перелистал тетрадь с записями о дороге. Решил — отдаст Музаффару: если он, когда вернется в Ормуз, увидит христианский люд — передаст. Все польза людям. Приложил к тетради и скомканную ханом грамоту. Чтоб убедительней было.

Кусок полотна для портянок, два старых, но крепких ремня — всегда нужную в дороге вещь, чернильницу медную, моток ниток, иглу отложил за ненадобностью в особую кучку.

С самого низу достал заветный сверток: крест нательный, надетый когда-то материнскою рукой, Оленин науз и иконку Ивана.

Поцеловал крест, надел на шею. Поверх — науз. Поставил на колени икону, вгляделся в милое лицо любушки.

Оленины глаза смотрели скорбно, рот трогала грустная складка. Она словно укоряла Афанасия и печаловалась о нем.

— Олена! — оказал он. — Погиб я, Олена… Вот уж теперь вправду не вернусь. Эх!.. Не видали мы доли с тобой. Видно, простому человеку и в Индии счастья нет!

Всю ночь он молился, вспоминал Марью, Иону, Василия Кашина. Мать и отец, как живые, предстали его взору. Потом почему-то горящее Княтино, рыжий мужик, товарищи по ладье…

Он всех вспомнил, у всех попросил прощенья и всем все простил.

Ночь летела за оконцем душная, чужая, беспощадная. Музаффар и Хасан спали или делали вид, что спят. Он сидел и ждал, почерневший, сосредоточенный, одинокий.

— Отродье шайтана!

— Ублюдок!

— Ты кончишь жизнь на колу!

— Закрой свою зловонную пасть!

Голоса были так громки и так знакомы, что Афанасий услышал их сразу. Он вздрогнул. Значит, он все же задремал.

Сквозь оконце падал золотой сноп. Где-то кашляли сонным, утренним кашлем. На дворе мычали быки. Кто-то пробежал, звонко щелкая босыми ступнями по глиняному полу. Слышался женский смех.

Он вскочил и, запахивая халат, быстро пошел к двери. Сердце стучало. Он боялся поверить ушам.

Навстречу влетел радостный Хасан:

— Ходжа… Ходжа…

Но в коридорчике уже явственно слышался голос хазиначи Мухаммеда:

— Где же он?

— Тут я! Тут! — крикнул Никитин, раскидывая руки, и в следующую минуту уже обнимал перса…

— Так, — молвил хазиначи, выслушав сбивчивый рассказ Афанасия. — Так, так… Я догадывался, что ты не мусульманин.

Заметив у дверей Музаффара и Хасана, перс повел бровями:

— Подите прочь. Хасан, вина… Итак, хан отнял у тебя жеребца?

— Да, — сказал Афанасий. — Отнял. Велел в вашу веру перейти. Обещал тысячу золотых.

— Какая же тебе нужна помощь? Ты просто удачливый человек.

— В чужую веру я не пойду! — свел брови Никитин. — А коня хочу вернуть.

— А почему не перейти? — пожал толстыми плечами Мухаммед. — Выгодно! Уж если пришел сюда, то прими закон.

— Я сюда не на век пришел. Посмотрю и уйду обратно.

— Обратно? Зачем?

— На родину.

— Кто у тебя там? Мать, отец, жены, дети?

— Никого.

— Значит, дом, слуги, земля?

— Теперь, пожалуй, и дома нет. За долги отняли.

— Странно! — разглядывая Никитина, произнес хазиначи. — Так какой же шайтан несет тебя обратно?.. Родина у человека там, где ему хорошо. А здесь тебе хорошо будет. Богатым станешь, гарем заведешь, рабов купишь.

— Нет! — покачал головой Никитин. — Родина там, где твой народ живет. Ты здесь вырос, тебе тут нравится, а меня на Русь тянет.

— Ну, я-то как раз не тут вырос, а в Багдаде. Но меня туда не влечет что-то… Ты живешь нелепыми чувствами, Юсуф. Народ, обычаи, чужбина… Привыкнешь к Индии, чем тут плохо?

— Тем и плохо, что не своя земля.

— Сделай ее своей! Земля принадлежит тому, кто богат!

— Хазиначи, родину не купишь. Оставь. Ты что, боишься к хану идти?

Мухаммед сделал обиженное лицо.

— Я хочу тебе добра. Я знаю: ты шел за тридевять земель, мучился, столько перенес, а тут во имя пустых слов отказаться от своего счастья хочешь. Ты храбр, силен… Таких людей у нас ценят. Мой совет — прими закон. Ну, а если не хочешь…

Никитин, не спускавший с хазиначи острых глаз, подхватил:

— Не хочу. Закон принять — путь отрезать. Кто я тогда буду? Не русский, не хорасанец, не индиец. Ты лучше сходи к Асат-хану.

— Тебя уговаривать — все равно, что из камня воду выжимать. Как хочешь… Значит, ты русский, христианин. О чем же ты говорил с ханом?

Никитин пересказал разговор во дворце. Мухаммед слушал внимательно, часто вскидывая глаза.

— Понимаю. Асат-хан любит коней, — наконец произнес хазиначи. — Однажды он за аравийскую кобылу отдал пятьдесят девочек-наложниц. Ты хочешь получить коня? Может быть, ты его и получишь.

— А как?

— Я попытаюсь поговорить с Асат-ханом.

— Слугой твоим буду!

— Хм… Не надо! Я побаиваюсь честных слуг! — криво усмехнулся Мухаммед. — А теперь давай есть. Я голоден. И расскажи про Русь. Мне интересно…

— Господи! Лучше ты расскажи, как ехал. Ведь дожди! Чудо истинное появление твое!

— Я ехал, ибо меня вели дела. Везу важные вести малик-ат-туджару Махмуду Гавану. Но что я? Вот как ты из Руси сюда добрался?! Я слышал, у вас дикари живут…

— Да вот добрался на свою голову. Тоже всякого наслушался. А пока, гляжу, товара на Русь нету. Золото и у вас на земле не валяется, а остальное дешевле в Персии купить.

— Ну, ну! — возразил Мухаммед. — Ты еще не дошел до сердца Индии. Ты еще изменишь свое мнение.

— Да стоит ли идти? Здесь и то чуть не пропал.

— Ничего, ничего. Все уладим. Рассказывай же про Русь. Говорят, у вас много мехов.

— Есть.

— Какие?

— Да какие хочешь. Соболь, горностай…

— И почем?

— Соболишек за топоры берем.

— Как это — за топоры?

— А сколько шкурок в отверстие для топорища пролезет, столько охотники и отдают за топор.

— Сказка!

— Нет, правда.

— Это же… это же… Да ты знаешь, сколько дают за одну шкурку соболя у нас?

— Нет. Десяток золотых, два?

— Три, четыре тысячи, — почти прошептал Мухаммед. — Слышишь, Юсуф? Четыре тысячи! Ведь это, выходит, если привезти сотню шкурок… Аллах с тобой! Не может быть, чтоб у вас так дешево соболь шел!

— Ну, чего… У нас любой добрый купец шубу на соболях носит.

Мухаммед забыл о трапезе, схватился за чалму:

— Простой купец! Да у нас только султан может позволить себе такую безумную роскошь!.. А горностай? Дорог?

— Раза в три дешевле.

Мухаммед почти стонал:

— И ты не привез мехов!

— Вез, да пограбили меня.

— Ах, нечестивцы, разбойники, ублюдки!

Никитин усмехнулся:

— Меня ведь мусульмане пограбили.

— А, все равно! — с отчаянием махнул рукой хазиначи.

— Зато у нас камней нет, — сообщил Никитин.

— Ну, а дороги? На соболей считай!

— Да ведь трудно счесть… А так, за один хороший камень — за алмаз шкурок двести дадут.

Хазиначи Мухаммед больше не мог усидеть. Он вскочил, заходил по каморе.

— Асат-хан хороший воин, но он глуп! — сердито кидал он на ходу. — Это рубака, а не правитель! Да, не правитель. Суётся, куда не следует…

— Сегодня мой срок! — напомнил Афанасий.

Мухаммед, не видя, посмотрел на Никитина, потом сообразил, о чем идет речь.

— Сиди здесь, — сказал он. — Я сейчас же еду к Асат-хану. Не посмеет он теснить тебя. Эй вы, Хасан, Гафур, коня!.. Не посмеет!.. Я малик-ат-туджаром ему грозить буду! Султаном! Я…

Хазиначи Мухаммед, разгоряченный, разволновавшийся, уехал.

Афанасий вышел во двор посмотреть вслед. Воин у ворот неуверенно переступил с ноги на ногу, приложил руку к груди, поклонился. Хозяин подворья зацвел улыбкой.

Хасан в каморе убирал остатки трапезы.

— Не надо! — остановил его Никитин. — Давай есть будем. Музаффара кликни.

Хасан согнул спину:

— Музаффар ушел, ходжа.

— Куда?

— Пошел в крепость, в войско наниматься.

— Так… Ну, вдвоем поедим.

Но Хасан все стоял у двери.

— Ты что? — спросил Никитин.

— Посмею ли я, ходжа, сесть рядом с тобой? Хазиначи…

Никитин встал, взял раба за руку, подвел к ковру, заставил сесть.

— Хазиначи из головы выкинь! — сердито сказал он. — Вместе горе с тобой делили, вместе и радость надо делить.

Хазиначи Мухаммед вернулся после полудня. За ним вел в поводу коня тот самый стражник, что приходил брать Никитина.

Передавая коня, стражник приложил руку к груди:

— Да не прогневается на меня ходжа. Я лишь выполнял волю хана.

Хазиначи Мухаммед довольно поглаживал бороду, щурил припухлые веки.

— Оказывается, ты немало нагрешил! — сказал хазиначи. — Хусейна побил, за индуса заступился, опиум вез, да и самого Асат-хана обидел! Хо-хо-хо!

— Хусейна не бил, опиум не вез, — это все враки. А индуса убить не дал, правда.

— Индусы не люди! — наставительно произнес хазиначи. — Захочет мусульманин плюнуть кафиру в рот, тот сам обязан рот раскрыть. Запомни эту истину, если не хочешь попасть впросак. Мы здесь господа, а они — твари, ничтожество, грязные свиньи, идолопоклонники. Ну хорошо. Ты новичок, первую ошибку можно простить. Но как ты осмелился самого Асат-хана опозорить?!

— Асат-хана?

— Хо-хо-хо! Не притворяйся! Мне все рассказали. Конечно, не сам Асат-хан. Хо-хо-хо!

— Ничего не ведаю…

— Да с мальчиком-то!

— С сыном Асатовым? А что я сказал?

— С каким там сыном! — залился Мухаммед. — С каким там сыном!

— Неужели?.. — догадался Афанасий. — Тьфу, срамота! Но ведь я ненароком…

Хазиначи веселился.

— Подумать: Асат-хан, приближенный самого Махмуда Гавана, военачальник над семьюдесятью тысячами, владыка Джунара, а ты ему такое… Хо-хо-хо!.. При всех!… Отчаянный человек Юсуф! Да… Не хотел сначала Асат-хан и слышать о тебе. Но я сказал, что ты человек нужный, что я сам тебя в Индию звал, буду о тебе малик-ат-туджару говорить. Про меха рассказал. Ну, сам видишь — конь здесь, а тебя никто не тронет.

— До смерти буду благодарен тебе, хазиначи. До смерти.

— Ну, ну, ну… Я хочу пить, Юсуф. У меня где-то два кувшина припрятаны. Пойдем. Я хочу расспросить тебя о дороге на Русь.

Оставив полупьяного, задремавшего хазиначи в каморе, Никитин пошел проведать жеребца. Не верилось, что конь дома. Видно, сильно распалили хазиначи рассказы о дешевизне русских мехов, коль выручил. Поначалу-то неуверенно говорил: может, отдадут коня… Да. И пьяный, пьяный, а про дороги, про города русские все выспросил и хотел записать. Что говорить! Дошлый мужик! И, видать, не маленький, коли его сам Асат-хан послушал. А так вроде ничего особенного. Купец и купец. Конями промышляет.

Под навесом Никитин нашел Хасана. Раб чистил коня, разговаривал с ним.

— Хасан, — позвал Никитин, — а что, очень богат твой хозяин? И знатен?

Хасан вздрогнул, но узнал Афанасия, заулыбался.

— Да, ходжа, он богат. У него в Бидаре свой дом с бассейнами, свои кони, свои быки.

— Хм… Из чего ж он разжился?

— Не знаю, ходжа. Он большие дела ведет.

— Чувствую, чувствую… Как лошадь?

— Хорошо, ходжа, все хорошо. Ходжа!..

— Да?.. Что?.. Говори.

— Купи меня, ходжа.

— Как?

— Купи меня. Я недорого стою. Шесть, семь шехтелей[65]. Хазиначи продаст, если ты попросишь. Очень прошу. Купи.

Никитин крякнул:

— По чести оказать, и я к тебе привязался. Только, видишь ты, не приходилось мне людей-то раньше покупать. Запрещает это вера наша.

— Я честно служить тебе буду. Я многое умею: и поварить, и дом убирать, и за конем ходить. И дороги я знаю здешние и людей. Пригожусь тебе.

Хасан опустил голову, теребил в руках пучок рисовой соломы, которым вытирал копыта коня.

— Я недорого стою… — уже тихо еще раз произнес он.

— Ах ты, господи! — тронутый до глубины души этими страшными словами раба, сказал Афанасий. — Грех людей покупать, а больший грех будет тебе не помочь. Спрошу хазиначи.

Хасан просиял.

Перед вечером появился Музаффар. Его было не узнать. На плечах зеленая фата, на голове — красный тюрбан. На кожаной перевязи — короткий меч в узорных — зеленое с красным же — ножнах.

— Пришел вернуть тебе долг, ходжа, — с достоинством сказал он. — Десять золотых за перевоз, пять за прокорм. Я верно считаю?

— Много насчитал.

— Нет. Милостыни мне не надо. Вот пятнадцать золотых.

— Ты в войско Асат-хана пошел?

— Да, Видишь, одели, дали оружие, коня и за месяц вперед заплатили.

Музаффар подкинул на ладони кожаный мешочек, где зазвенели монеты.

— Теперь я богат. Сегодня разреши угостить тебя.

Никитин почувствовал — отказываться нехорошо, кивнул головой:

— Согласен!

Музаффар подозвал хозяина подворья, сказал несколько слов, хозяин почтительно поклонился. На лице Музаффара появилась наивная гордая улыбка. Никитин принял серьезный вид. Ах, Музаффар, Музаффар, детская душа! Радуешься, что стал человеком! А какой ценой платить за это придется, еще не знаешь!

Они сидели вдвоем на потертых шелковых подушках в отдельном покое. Перед ними стояли сласти, мясо, индийское вино тари,[66] стопочкой дымились свежие лепешки.

У порога расположился с виной молодой индус, наигрывал, прикрыв усталые, безучастные глаза. Вина тихо гудела, Музаффар быстро хмелел.

— Я рад, что отдал тебе долг деньгами Асат-хана! — блестя глазами, говорил он. — Ты хороший человек! Я хотел поскорее вернуть тебе долг. Да, мне не солгали. Воины живут хорошо. А в войске самого султана еще больше платят.

— Ешь, ешь! — придвигал к нему блюда Никитин.

Музаффар взял кусок мяса, но не съел, продолжал говорить, держа его в руке перед лицом Афанасия:

— Кончатся дожди — мы пойдем в Колапору, к Махмуду Гавану, а оттуда на неверных. Я не из трусливых. Увидишь, с чем я вернусь! Провоюю два года поплыву в Бендер. Там дед, там Зулейка. Хорошо жить будем. Куплю землю, сад, воду буду в Ормуз возить. У соседей дочка растет, красавица. Женюсь на ней! Приедешь в гости?

— Приеду, приеду… Ты ешь!

Выпив еще, Музаффар захлопал в ладоши:

— Где танцовщицы?

Появились танцовщицы, две молоденькие женки в легких шелковых одеяниях, с деревянными расписными чашечками на груди. В волосах — не то камень, не то стекляшки, руки унизаны затейливыми обручами, на ногах — тоже обручи да еще дощечки, ударяющие друг о друга при каждом шаге.

Улыбаясь яркими ртами, вскидывая и опуская подведенные глаза, заструились, заколыхались перед гостями под рокот струн. Не женщины — змеи, так гибки смуглые тела, так извиваются, томясь и призывая, обнаженные руки.

О чем рассказывает, куда зовет странная пляска? Скорбит ли о неразделенной любви, обещает ли человеку земные радости? Может быть — то, а может быть — иное. Только видна в ней жгучая страсть, мятущаяся живая человеческая душа, вечная тоска женщины по любимому.

И нельзя отвести глаз, сидишь как заколдованный, невольно подчиняясь томительному ритму танца, а в груди растет, поднимается смелая надежда, и мир кажется огромным и своим.

Музаффар упал на ковер, столкнул лбом кувшин с вином. Вялая рука пошарила по скатерти, влезла в поднос с рахат-лукумом, увязла в липком месиве раздавленных сладостей. Он что-то бормотал, стыдливо приподнимая брови, виновато улыбаясь.

Танцовщицы все изгибались, вина рокотала. Афанасий сделал знак:

— Перестаньте!

Музыка оборвалась. Женщины устало остановились у стены, улыбаясь привычными улыбками.

— Идите! — сказал Афанасий. — Все, что осталось, можете забрать.

Музаффар уже похрапывал. Стало слышно, как за стеной, нарастая, шумит начавшийся заново бесконечный индийский дождь.

Глава четвертая

Никитин высчитал: дожди начались с троицына дня, на двадцать второе мая, и лили с промежутками до августа месяца. Еще по пути к Джунару видел он, как индийцы готовились ко второй осенней жатве — харифу, едва успев закончить первую, рабу. Теперь же, несмотря на непролазную грязь, индийцы пахали и сеяли в полях, раскинутых вокруг города, понукая неповоротливых худущих быков. Полюбопытствовал, что здесь сеют. Оказалось — пшеницу, ячмень и горох.

Плохая погода к хождениям по городу не располагала, но в редкие погожие дни он все же покидал подворье, отправлялся бродить. Было тепло. Черная грязь лоснилась под солнцем. Над слепыми мусульманскими домиками поднимались омытые дождем недалекие горы. Индийская зима пахла весной. Он почти ощущал, как набухает земля, как бродит сок в деревьях джунарских садов.

Он любил весну. Весна предвещала дороги, неизведанные дали, новые встречи. Весна была его временем, и его радовало все: монотонное гуденье, несущееся из дверей джунарской медресе, плешивые верблюды случайного каравана, расплескивающего золотые лужи, и даже хвосты моркови, затоптанные юрким базарным людом в раскисшую землю. Посреди джунарского базара, над фатами и чалмами, над плетеными корзинами с овощами и фруктами, над козьими мехами с вином, над навозом, размокающим в воде, он увидел столб. На столбе, не слезая, стоял индус-факир, умерщвлял плоть. Стоял, как сказывали, уже шестой год. Факир походил на русских столпников. Никитина взяла озорная мысль: "Видно, дюже лютый мужик, коль столько времени усмириться не может!"

Покрутил головой, пошел мимо.

Удивился одной мечети. Огромная, уступчатая, со следами отбитых фигур, она увенчивалась не идущим к ней минаретом. "Оказалось, это индийский храм, приспособленный под мечеть. Обошел храм со всех сторон. Поражала сила и красота камня, его непривычные формы, крепкая кладка гигантских базальтовых глыб. Вот это строили!..

Несколько раз видел Асат-хана: ехал по городу на людях, сидя в резных носилках под красной с кистями сенью. Впереди бежали, разгоняя джунарцев, ханские слуги. Плюнул вслед.

Музаффар с памятного вечера показывался редко: служба отнимала немало времени. Хасан смотрел выжидающе, с робкой надеждой. Утешал раба:

— Дай срок…

Но подходящего случая для разговора с Мухаммедом все не представлялось. Приходилось ждать.

А жизнь не стояла на месте, как базарный факир. Она шла своим чередом.

Среди обитателей дхарма-сала было немало персов, хорасанцев и даже туркмен, так же, как Афанасий, впервые попавших в Индию.

Разные это были люди, но все молодые, сильные, с особым хищным блеском в глазах. Они жили по нескольку человек в худших комнатенках, кушаки их всегда туго опоясывали впалые животы, ели они мало, но всегда жадно. Держался этот народ плотно, был дерзок и дотошен.

Если где-нибудь заходила речь о драгоценных камнях, о сказочных кладах в замках раджей, они были тут как тут и алчно глотали каждое слово.

Дня не проходило, чтоб кто-нибудь из них не учинил перебранки, не избил мелкого торговца-индуса, не напился.

С одним из этих людей Афанасий познакомился ближе, чем с остальными.

Это был двадцатипятилетний хорасанец из Герата, пять лет провоевавший в войсках Узун-Хасана и теперь решивший продать свое сильное тело и ратное уменье бахманийскому султану.

Он любил лошадей, всегда восхищался Никитинским конем, и хозяйское сердце Афанасия устоять не могло.

Впрочем, хорасанец был почти бескорыстен, если не считать его аккуратных приходов то во время дневной, то вечерней еды, разделить которую он тотчас соглашался, да привычки занимать изредка мелкие суммы, которые он обещал вернуть, как только поступит в войско султана. Хазиначи Мухаммед посмеивался над Афанасием.

— Ты, видно, решил содержать свое войско? — язвил он. — Смотри, не лиши султана воинов!

Сам он хорасанцу не давал ничего, заявив, что не хочет бросать деньги на ветер.

— Жадный человек! — пожаловался гератец Никитину, но, узнав, что хазиначи близок малик-ат-туджару, передумал.

— Осторожный человек! — сказал он.

Мустафа — так звали гератца — не смущался с тех пор пренебрежительным тоном хазиначи, пропускал его язвительные уколы мимо ушей и явно старался завоевать доверие перса.

Он выспрашивал Мухаммеда, верно ли, что каждый воин получает дарового коня, оружие, пищу и плату, правда ли, что девять десятых добычи делится между всеми воинами?

— Верно, — отвечал хазиначи. — А иначе бы ты не пришел сюда.

— Я пришел под знамя пророка! — с достоинством отвечал гератец. — Все мы пришли к султану, чтоб истреблять неверных!

— Саранча! — говорил Никитину хазиначи. — Вся эта братия думает только об одном — нажраться, напиться и наблудить. Видишь, к Асат-хану не идут, знают, что у султана больше получат! Воины пророка!

"А ты-то сам?" — думал Никитин. Он соглашался, что Мухаммед разгадал гератца, но хорасанец был все же так откровенен и прям, что это подкупало.

"Этот хотя бы не прячется за слова. Не умеет", — думал Никитин, и Мустафа прочно прилип к нему. Среди "жадных" щедрость Никитина к одному из них снискала Афанасию уважение. Ему кланялись, помогали ходить за конем, готовы были на любые услуги.

— Говорил о тебе с нашими, — как-то поведал ему Мустафа. — В Бидар пойдем вместе. У тебя будет надежная защита!

"Вот тебе и раз! — огорошено сказал себе Афанасий. — Нашел приятелей!"

Хазиначи довольно хохотал:

— Султан Юсуф, гроза неверных, выступает в поход! Трепещите, кафиры!

Мухаммед жил как боярин, ни в чем себе не отказывал. У него в Джунаре было много знакомых, он свободно мог бы жить у кого-нибудь из них в доме, и Никитин знал, что персу предлагали это, но он не покидал подворья.

— Здесь я никому ничем не обязан! — объяснил перс. — Плачу деньги и делаю все, что пожелаю.

У него была страстишка к вину, и он частенько нарушал законы своего пророка. В такие часы у дверей его каморы всегда торчали слуги, никого не пуская внутрь.

Афанасия перс не стеснялся. Нагрузившись, он читал ему вслух стихи Хафиза о красавице, за родинку которой стоило отдать Бухару и Самарканд.

— Что значит милость султана, власть, почет, если ты не можешь исполнять своих прихотей? — пьяно болтал он. — Все мы умрем, и надо спешить…

— Мустафа похоже рассуждает! — подтрунивал Никитин.

— Не сравнивай его мыслей с моими! — сердился хазиначи. — Чурбан и флейта из одного дерева, но чурбан не умеет петь. Ему недоступна тонкость чувств.

— Да пей, мне-то что! — отвечал Никитин. — Только, слышь, ради прихотей своих жить — как раз оступишься.

Чувствуя внутреннее сопротивление чужеземца, перс раздражался.

— Посмотрим, как ты будешь жить сам! — злился он. — Не тычь мне заповеди своего Христа. Если уж ты настолько проникнут своей верой, то почему сидишь со мной, считаешься с нашими обычаями? А? Беги прочь из Индии!

Он задевал в Никитине больную струну. Действительно, вокруг все было чужое, тут молились чужим богам, а он не находил в себе силы осудить многое. Наоборот, в нем лишь укреплялся интерес к этой стране, к ее людям и их вере.

Тот же хазиначи был не хуже Митьки Микешина или Кашина, а знал куда больше обоих. Ремесленники-мусульмане, у которых купцы-ростовщики за бесценок скупали их работы, вызывали в нем сочувствие. Удивляли почтение к старшим и гостеприимство индусов, их факиры.

За песнями и плясками танцоров, за удивительными храмами, за спокойным достоинством крестьян Никитин смутно угадывал красивую душу неведомого народа, и ему хотелось проникнуть в нее.

Между тем из рассказов Мухаммеда он все больше узнавал подробностей о богатствах Индии, о ее достопримечательностях и о соседних странах.

Перс был не чета другим купцам, знающим только свои барыши. Он говорил Никитину об острове Цейлоне, где живут дикие племена, а на одной из гор сохранился след Адама, о далеком Китае, откуда везут фарфор и чудесные изделия из слоновой кости, об алмазных копях Голконды, о религии индусов.

— Я уж много прожил в стране, — признался он, — но всех индийских вер не знаю, Их много. Веруют они в Вишну, в Будду, в других богов… Все в мире считают воплощениями Своего бога. Считают, что жизнь у человека не одна, что душа его после смерти вселяется в другое тело. Даже в тело животных. Свет ислама еще не озарил всей Индии. Да ты сам увидишь их храмы. Только вряд ли узнаешь что-либо толком. Они свое учение не только от нас, но и от своих шудр, рабов, скрывают.

Да, Никитин заметил, что все его, хоть и случайные, попытки разговориться по дороге с индусами натыкались на молчаливый отпор, как только речь заходила об обычаях народа.

Может быть, это происходило потому, что его принимали за мусульманина?

"Когда-нибудь откроюсь им, может, доверятся!" — решил он.

За время сидения в дхарма-сала кожа его опять посветлела и вызывала любопытство индусов. Но мусульманский вид Никитина и его окружение настораживало их по-прежнему.

Подойдя как-то к индусу, расположившемуся в тени каменного забора с горшочком риса, Афанасий окликнул его.

Индус повернул худое, голодное лицо, вздрогнул, медленно вытряс рис на землю, в пыль, и пошел прочь, выпрямив спину и не оглядываясь. Только потом Афанасий узнал, что индус не станет есть при чужом, а взгляд мусульманина считает поганящим пишу. Надо было вести себя в этой непонятной стране осторожно.

Так и не удалось ему в Джунаре ни разу поговорить с кем-нибудь из индусов. А поговорить очень хотелось.

— Послушай, ходжа! — спросил он как-то раз перса, — Вот слух есть, что в дебрях тут в горах обезьяний царь живет со своей ратью, всякие чародеи бродят… Верно ли?

Мухаммед неопределенно похмыкал:

— Знаю… Сам слыхал. Индусы в них верят.

— А ты?

— Что я? Что я? — неожиданно рассердился перс. — Магов ты видел индусских? Видел. То, что они делают, противно разуму, и тут без шайтана не обходится, Индусы со злыми духами водятся. От них всего ждать можно…

Никитин понял его вспыльчивость. Нехорошо о нечисти говорить. А в глазах даже самых отчаянных "жадных" од читал суеверный страх перед индусскими факирами, да и сам испытывал неприятный озноб, когда смотрел на их дела.

Ну, ладно там, взобраться на шест, ничем не укрепленный, у всех на глазах просто поставленный на гладкий пол, ладно, броситься голой грудью на ножи, воткнутые торчмя в землю. Но взять да и оторваться от пола, повиснуть в воздухе, — тут отдавало чертовщиной. Никогда бы не поверил он россказням, если бы не видел такого своими глазами.

Правда, дело происходило вечером, при свете костров, под жуткую музыку и завывания индийских скоморохов, но факир, стоявший со скрещенными руками, и впрямь медленно поднялся на вершок от земли, повисел и так же медленно опустился.

После такого в любую чертовщину поверишь!

Да, все, все невероятно в этой стране. И погода, и зверьки — белки, мангусты, бегающие по городу, как по лесу, и ползучие гады с красивой кожей, которых индусы не убивают, а обходят, и леса, и нравы людей.

И если даже не добудет он камней и золота, разве малая награда узнать сказочную страну, рассказать о ней правду на родине? Немалая! Нет, недаром ты, Афанасий, пришел сюда!

— Ну, скоро дожди кончатся, — сказал Мухаммед. — Я должен сначала поехать в Калапору, к Махмуду Гарану. А ты что надумал?

— Пойду в Бидар. Надо коня продавать. Без денег скоро останусь.

Мухаммед огладил бороду:

— Я долго думал над твоими рассказами о Руси. Скажи, сколько времени добираться до вас?

— Как идти, — ответил Никитин. — Если хорошо снарядиться, то за год дойдешь. Войны бы чьей-нибудь по дороге не случилось. А то опасно…

— Год? Это не так много. А мусульман у вас не трогают?

— У нас любому купцу из чужих земель привольно. А индийского как дорогого гостя встретят. Народ у нас любознатец большой и, не знаю уж почему, особо к Индии сердцем лежит.

— Слушай, Юсуф. Я расскажу о тебе Махмуду Гавану. Это мудрый человек. Может быть, мы пошлем караван на Русь. Ты бы взялся вести его?

— Доброе дело, — отозвался Афанасий. — Возьмусь.

— Хорошо. Хасан проводит тебя до Бидара, покажет мой дом. Можешь жить у меня. Жди моего возвращения в городе. Я привезу ответ Махмуда Гавана.

— Подожду… Послушай, кстати, ходжа. Продай мне Хасана.

— Хасана? Возьми его в подарок от меня.

— Ну, как же…

— Нет, денег я не возьму. Эго недорогой подарок, Юсуф. Ты отблагодаришь меня, показав дорогу к вам.

Дожди вскоре прекратились. Однажды утром, еще из каморы, где спал, Афанасий услышал пение птиц. Они пели и раньше, когда проглядывало солнце, но нынче в их пении было что-то заставившее его сразу подняться.

Он вышел на улицу. Еще вчера темное, голое, персиковое деревце у ограды сегодня зазеленело. Бледная, нежная листва как бы светилась. На его глазах лопнул, приотворился бутон розового куста, затеплился живым огнем, и повеяло тонким, чуть различимым ароматом.

Неприятный, резкий крик донесся с мокрой бамбуковой крыши. Красавец павлин, выпятив грудь, бил крылом, скреб лапкой. Юркая белочка прыгнула на конюшню. К ней подскочила другая, и обе замерли рядышком, тихонько урча.

Громко, взволнованно заржал конь.

В этот день мимо подворья прополз длинный обоз: запряженные серыми большерогими быками телеги, рослые черные погонщики с копьями и луками, с устрашающе разрисованными лицами, галдящие на телегах детишки, перекликающиеся на ходу женки в белых и синих покрывалах, в венках.

— А! Биринджары пришли, — сказал Мухаммед. — Значит, пора… Вот тебе и караван кстати.

— Что за биринджары?

— Кочевое племя. Они бродят по всей Индии, перевозят товары раджей и ханов. Эти, наверное, повезут в Бидар подать, собранную Асат-ханом. Пристань к ним. Я узнаю, когда они отправятся.

Биринджары отправились через день. Несколько купцов, а с ними и Никитин, пристроились к кочевникам. Побрел следом кое-кто из "жадных", среди них гератец Мустафа.

Покидая Джунар, Афанасий пожалел только об одном: ему не удалось проститься с Музаффаром. Туркмен, как нарочно, в эти дни не показывался.

"Ну, ничего! Бог даст, встретимся!" — подумал Афанасий, минуя последний домик-хижину на окраине Джунара.

Край был людный. Вдоль всей Бхимы, чьи мутные волны, рассекая Гхаты, выбегали на плодородную равнину, тянулись рисовые поля, торчали островерхие, на высоких столбах хижины, виднелись сквозь пышные заросли каменные громады храмов.

На полях, по колено в воде, двигались согнутые фигуры мужчин и женщин. Ранними утрами близ зарослей на полях с треском поднимались длиннохвостые золотисто-алые фазаны.

Никитина умиляли кулички, бродившие на отмелях, словно где-нибудь на Тверце. Джунгли, буйные после дождей, пели брачные песни.

Яркие попугаи разноголосо кричали над самыми головами. Квохтали цесарки. Слышались по ночам яростные трубы диких слонов, львиный рык катился над испуганной землей, вселяя в души первобытный страх.

Возле деревень, на помостах, сооруженных меж двух пальм, или на столбах сидели караульщики: смотрели, не мчатся ли обезумевшие от запахов буйных трав, цветущего бамбука и прелой земли стада слонов или буйволов.

Черные заскорузлые пятки сторожей равнодушно болтались над проходившим караваном.

Народ был разный — и мусульмане и индусы. Крестьяне одинаково гнули спины, одинаково надрывались в труде, были почти одинаково бедны, но деревни их держались замкнуто, враждебно друг другу. В еде приходилось довольствоваться чем бог пошлет. У индусов — одни лепешки, так как мяса и молока они не потребляли, считали животную пищу греховной. Мусульмане мясо есть могли, но скота у них было мало, продавали они его нехотя и просили за лядащего барана, как за корову.

"Жадные" безобразили. Возле маленького индусского храма, встретившегося на третий день пути, изловили трех ручных священных павлинов, свернули им головы; на одном из привалов, увидев в реке крокодила, принялись, к ужасу сбежавшихся индусов, швырять в него камни, в деревнях гонялись за женщинами, убивали змей, лезли в чужие хижины, как в свои.

Индусы провожали караван взглядами, полными ненависти и презрения.

Никитин попытался усовестить Мустафу, но тот ничему не внял.

— Плевать я хотел на кафиров! — заносчиво заявил он.

В конце концов бесчинства "жадных" отлились им. В большой деревне, где однажды заночевали, два туркмена и один хорасанец умудрились убить корову. В деревне поднялась тревога. В дхарма-сала пришел деревенский брамин. Это был старый, седой индус с алым трезубцем бога Шивы на высоком смуглом челе, медлительный и сдержанный.

Он вежливо просил объяснить людям, что корова — животное священное, которое убивать нельзя.

"Жадные" выбранили брамина, плевали ему под ноги, а тушу освежевали и стали жарить.

Хасан тревожно посоветовал Никитину уйти к биринджарам. Те никогда не стояли в деревнях, а разбивали свои дырявые шатры где-нибудь поблизости, окружая лагерь фургонами. Никитин, видевший, что деревня гудит, как улей, согласился. Они перебрались к племени погонщиков, не очень дружелюбно, но все же пустившего их к себе.

Всю ночь просидели они возле одного из шатров, не рискнув забраться в этот грязный, кишевший паразитами приют.

Опасения были не напрасны. Утром из деревни прибежали Мустафа и еще несколько "жадных", заявили, что двое человек пропало: один из туркмен и хорасанец, убившие корову. Второй туркмен жив пока что.

— Надо разорить этих кафиров! — орал Мустафа.

Никитин не пожелал слушать разъяренных искателей наживы.

После этого случая "жадные" немного попритихли.

— Вы еще легко отделались, — сказал как-то Мустафе Хасан. — Вас всех бы могли перебить. У индусов это самый страшный грех — убить корову. Тут они беспощадны.

— Мы взялись бы за оружие! — окрысился гератец.

— Что пользы убеждать слабоумного! — вздохнул один из купцов, Ахмат. Вас не более пятидесяти, а кафиров сотни.

Гератец обиженно промолчал.

Никитин осторожно задел Ахмата:

— А все же считаешься с ними…

— Глупо испытывать терпение сильнейшего, — равнодушно ответил Ахмат. Мы не в Бидаре.

"А едешь-то ты, ходжа, как по чужой земле! — отметил про себя Никитин. — Не ты здесь хозяин!"

Дорожное происшествие еще более укрепило в нем интерес к индусам.

Как живут? Что делают? Во что веруют?

Удивляясь бедности встречавшихся деревень, он спрашивал Ахмада о земле, о налогах.

— Вся земля принадлежит султану, — объяснял попутчик. Страна поделена на восемь тарафов, а каждый тараф — на несколько иктов. Икты даются в пожизненное владение иктадарам — военачальникам тарафдара.

— Налоги-то кто собирает? Иктадар?

— Нет. Он дает на откуп богатым людям. Даже купцам. Те — другим, помельче. А кто помельче — совсем мелким.

— Зачем же так?

— Удобно. Никто не возится со сбором, кроме мелкого люда, а богатые получают свое все равно, будет урожай или нет.

Подумав, Никитин неуверенно сказал:

— Произволу больно много может выйти. Ведь ясно, если я плачу тебе динар, то мне хочется и себе что-то оставить. Стало быть, я на тех, кто ниже, жать буду… А мужику на кого жать? На землю? А коли недород?

— Великим визирем тебе, Юсуф, никогда не быть! Кто же печалится о благе земледельца? Да на какие же средства содержались бы армия, двор, чем жила бы торговля?! Аллах каждому уготовил свой путь. Крестьянин должен трудиться и платить налоги. Вот и все.

— Так, так… А подати одинаковые, что у мусульман, что у индусов?

— Одинаковые. Только индусы еще особый налог платят.

— За что?

— За то, что они индусы.

— А они виноваты в этом нешто?

— Странный вопрос! — оскорблено отозвался Ахмат. — Законы ислама освятили этот налог.

— М-да. А вот у нас на Руси есть Касимов город. Его наш великий князь татарам отдал. Мы русские, христиане, а они татары, мусульмане… С них, выходит, особо тоже брать надо?

— То мусульмане, а то кафиры.

— А у нас разницы нет.

— Не может быть! Что ж, берут с татар налог?

— В том-то и дело, что не берут.

— Ага! Ваш князь умнее тебя!

Ахмат торжествовал. Никитин поморщился.

— Да ты глянь, ведь обобран у вас народ до нитки! Я как приехал, все дивился — голых сколько! А теперь вижу: обнищали люди, даже прикрыться им нечем! Это хорошо?

Ахмат прищуривался:

— Забудь эти речи. До добра они не доведут.

— Нет, ничего. Я просто примечаю.

А дорога все длилась. Караван все дальше углублялся в страну. Начались плоскогорья Декана. Джунгли стали низкорослы, вместо рисовых полей и болотистых лощин потянулись каменистые просторы, ржавые холмы. Кустарники и деревья стояли голые: время дождей кончилось, и листва здесь облетела от жары.

Поселения жались к воде. Никитин поражался трудолюбию жителей, сооружавших на реках десятки плотин, устроивших сотни прудов, уступами тянувшихся друг за другом, прорывших тысячи каналов на свои клочкастые поля.

— Тут дождей мало выпадает! — пояснил Ахмат.

Да, воду здесь ценили… Надо же было выдалбливать в каменистом грунте такие колодцы, как в Декане! Была бы вода, не мучились бы, вгрызаясь в камень на добрый десяток саженей. И не крутили бы от зари до зари деревянные колеса-чпгири возле каналов, чтоб поднять влагу для пшеницы, бобов и кунжута. Скрип этих ручных колес и журчанье воды по желобам так и преследовали Никитина.

"А и не сладко же вам, братцы мои, живется! — раздумывал он, глядя на сложенные из плоских камней жилища местного люда. — Ох, не сладко! Поднаврал греческий филозов Кузьма Индикоплов, будто в золоте вы купаетесь. Крепко поднаврал!"

Проступали недоумение и тревога даже на лицах "жадных". Они не видели пока тех богатств, о которых грезило их воспаленное воображение.

— Есть другая Индия! — утешали их купцы. — Индия дворцов, алмазов и сапфиров! Индия жемчуга и рабынь! Все еще впереди. Идите, идите, правоверные!

Как-то караван натолкнулся на вымершую деревню. О ней говорили со страхом.

— Эта деревня прогневала богов! — с опаской передавали биринджары. — В ней убили обезьяну. Тогда пришло войско Ханумапа, царя обезьян, и опустошило все поля. Все опустошили. И привели тигров-людоедов и диких слонов… они и сейчас неподалеку бродят.

Правда, по ночам из джунглей доносился трубный зов, страшные рыки.

— Почему так обезьян чтут? — спросил Никитин у одного из погонщиков, кое-как говорившего по-персидски.

— Они помогали царю Раме, богу! — тихо ответил тот. — Они умны и обид не прощают… Прости, я не буду говорить о них.

Было что-то загадочное в этой тревоге погонщиков, в разрушенной деревне, в голосах джунглей.

"Ну, все равно допытаюсь!" — волнуясь, думал Никитин.

Он с уважением посматривал на мохнатых зверей, ничуть не боявшихся человека.

Заметил такие же взгляды Ахмата.

— Не шути! — серьезно ответил тот. — Обезьяны знают, где стоят заросшие джунглями храмы с сокровищами. Говорят, они могут провести туда и человека…

Купец явно верил в то, что говорил.

В двух переходах от Бидара, на ночлеге, Афанасий долго не мог уснуть. В покоях дхарма-сала было душно, кто-то раздражающе храпел, кусали блохи. Никитин неслышно вышел на улицу. Ночь стояла лунная, светлая. Он присел на камень в косой, черной тени конюшни. За плетеными стенами вздыхали, переступали кони. Пахло мочой, теплым навозом.

На Руси приближался декабрь. Там зима, бобровые шапки снега на столбах и перильцах, валенки скрипят по морозу… Марья, поди, за упокой свечу поставила. Знать бы, что Кашин сделал с домом?.. А Оленушка-то уже выдана небось. Да. Некому его ждать. А он вернется. Разбогатеет и вернется.

Еще через день караван вошел в Бидар. Никитин проник туда, куда не ходил до него ни один европеец.

— Рам, Рам, Рам ре Рам![67]

— Я сам видел!

— Камнями ее бейте!

Никитин приподнял голову, прислушиваясь к шуму на улице. Только прилег вздремнуть — на тебе! Но шум приближался, его взяло любопытство, и он вышел на голоса.

Мимо подворья волокли молодую бабенку с растрепавшейся косой, в рваной одежде, с окаменевшим лицом.

— Что это? — спросил Афанасий у Хасана.

Тот уже успел откуда-то выведать: бабенка варила зелья, отравила какого-то господаря. Вот схватили, волокут на суд.

Никитин покачал головой.

Всего два дня назад прошел он в кирпичные ворота Бидара, а уже столько навиделся, хоть беги. Про сам город худого нельзя было сказать. Стены добрые, дома все с садами, базар большой, частью крытый. Целые улицы обсажены пальмами, тисом. По белым заборам вьются растения с яркими цветами. В восточной части города — крепость. Тяжелые, мрачные бастионы, отвесные стены глядятся в ров, где на темной воде неподвижно лежат крупные белые лилии. Через ров — каменный узкий мост. В крепость нужно проходить сквозь трое ворот. Везде стража и писцы-кафиры. В крепость пускают только мусульман. Лишь по огромным пестрым куполам мавзолеев, по виднеющимся над стеной крепости павильонам и галерейкам дворцов можно догадаться, какое там, внутри, великолепие. Там живет султан Мухаммед-шах. Там. палаты ныне воюющего везира Махмуда Гавана. Там жилье других вельмож.

Дом хазиначи не в крепости, в городе. Но и такой дом князю под стать! Строен в два яруса, над внутренним двором-садом — гульбища. В саду большой пруд. В пруд набиты сваи. На сваи наложены ветки и земля, на этой земле разрослись розы и жасмин. В зеленой воде, где медленно плавают стайки рыб и черепахи, колышутся цветы лотоса. Прохладно в доме, полном утвари, дурманен запах в саду. А захочешь искупаться — в двух мраморных бассейнах всегда холодная проточная вода, подающаяся по бамбуковым трубам из глубокого колодца…

Что говорить! Град велик и чуден!

Пожалуй, останься Афанасий жить в доме Мухаммеда, не пришлось бы ему теперь бранить Бидар

Но, повидав богатые хоромы хазиначи, Афанасий, к удивлению Хасана и слуг перса, которые не знали, как угодить другу своего хозяина, решил уйти на подворье. Не по себе ему было как-то жить в чужом доме, без владельца.

Тут все и началось. Бродя по базару, разглядывая алые, зеленые, оранжевые шелка и камни, чеканную посуду, оружие, выложенные серебром по черному камню безделушки, украшения, вдруг почуял, как ослабел кожаный пояс с деньгами. Еле успел ухватиться за него. Сзади дернули. Он живо оборотился. Какой-то ворюга нырнул под тележку с баклажанами. Сбоку Афанасия толкнули. Глянул вбок, толкнули в спину. Сдернул пояс, наддал плечом, швырнул окружавших в стороны, выскочил на свободу.

— Ах, тати проклятые!

Свернул пояс, спрятал за пазуху, стал выбираться из толпы, привязалась старая ведьма, седая, с ехидным, подмигивающим глазом, бормоча, стала звать к дочке:

— Такой цветок достоин султана! — Дергала за рукав, не отставала. Хорош, наверное, был цветок у этой кочерыжки обглоданной!

Отвязался от сводницы, разыскал лавчонку с украшениями, спросил камни. Сивобородый, гнилозубый басурманин с великими предосторожностями повел в темноватую клеть, из кованого сундука достал деревянный ларец:

— Алмазы! Самые крупные!

Думал, что на дурака напал! Стекляшки всучить хотел!

Обозлился на гнилозубого, ушел.

А сегодня вон какое происшествие. Отравительницу изловили!

Хасан рассказал: старая жена господаря приревновала его к молодой, хотела приворотным зельем мужа опоить, нашла чародейку, дала ей золота, получила пузырек со снадобьем. Но то ли чародейка обмишулилась, то ли ревнивица мужу сверх меры в питье тайной жидкости плесканула, но муж в одночасье околел.

Ну Бидар! Ну город! Ну и женки в нем!

В это время откуда-то вывернулся попутчик, необязательный человек Ахмат.

— Салам!

— Салам! Продал коня, ходжа?

— Продашь у вас! Жулье цены сбивает!

— А на базар Аладдинов едешь?

— Куда это?

— Двенадцать ковов[68] от Бидара. В память шейха Аладдина каждый год большой праздник и торг там. Коней тысячи пригоняют. Пойдешь?

— Не знаю…

Исчез Ахмат, растворился в городе, блеснув зубами и синеватыми белками выпуклых глаз.

Улочка перед подворьем узкая. В конце ее видна площадь Гаванки-Чаук перекресток Гавана. Над площадью купаются в солнце золотые купола, островерхие башни почти достроенной медресе. Медресе строит в подарок городу все тот же Махмуд Гаван. Уже и книги для нее собрал — три тысячи рукописей редких.

Над площадью строительная пыль, оттуда слышен рев верблюдов. Недавно они прошествовали мимо, груженные тяжелыми мраморными плитами.

Прошла, семеня, укутанная чадрой женщина. Повернула голову, оглядела.

Толкает тележку с барахлом индус без чалмы. Тележка тяжелая. Индус потный, заморенный.

Возникли на углу три толстые фигуры. Машут руками, галдят. Донесло обрывки фраз:

-.. и за десять локтей…

— …чесуча — дорого!.. никакой не шелк…

Торгуют, видно.

Чужд город, непонятен, пугает бесстыжестью лиходеев, и даже прохлада, веющая из садов, не успокаивает.

— Хасан! А что, если поехать к Аладдину? Продам я там перец и гвоздику?

— Продашь, ходжа.

— А увидим что-нибудь?

— О! Туда купцы со всей Индии приходят. Многое увидишь.

— Скоро праздник начнется?

— Послезавтра.

— Выходит, на покров святой богородицы. Ну, что ты смотришь? Богородица — мать Христа, дева Мария. Должен знать

— Я знаю. В коране сказано о Христе.

— Сказано!.. Он один пророк и был. Это вы зачем-то Магомета приплели.

— Если был один пророк, ходжа, почему было не появиться второму?

— Все вы это говорите… Ну, будет. Собирайся, поедем к Аладдину вашему.

— Хазиначи не ждем?

— Когда он приедет? А конь мне уже в сто рублёв стал. Рубль — русский динар. Ясно? Пора продавать.

— Сегодня едем?

— А что, у тебя поклажи много? Не знаешь, куда уложить?

— Нет… но уже за полдень!

— В деревне блохи злее?

Хасан рассмеялся:

— Ты скорый человек, ходжа! Твоя воля — закон мне. Едем.

Пока Хасан выводил жеребца, Никитин вытащил тючки с пряностями, остановился, поджидая раба.

Его воля — закон. Грех великий с Хасаном! Сказал ему: "Свободен ты!" так Хасан растерялся, не понял сначала, потом стал просить: "Не надо!"

А если разобраться, то верно: куда вольному Хасану податься? В войско? В слуги? В войске — жизнью рискуй, слуг никому не надо за плату: вон на рынке всегда рабы есть. Так куда? Ни родни у Хасана, ни угла своего. Всю жизнь обречен чьей-то тенью ходить. Жалко человека.

Так и остается Хасан по сей день при Никитине. И хоть видит Афанасий старается его раб есть поменьше, и хоть мучает Афанасия эта своеобразная забота о его кармане, но деньги-то текут, текут…

— Давай, давай коня!.. Тпррр, черт. Ишь, гладкий, не нравится кладь везти?. Ништо, потер-р-рпишь, скотина безрогая… Не тычь мордой-то, не тычь… Балованный. Вот продам, так под ханскими задами еще тяжелей будет. Н-да, брат. И никуда не денешься. Да. Ханы уж на что сядут — сами не слезут. Вот и привыкай… Ну, Хасан, с богом!

Никитин снова шагал по индийской земле, неутомимый и настойчивый, внимательный и настороженный.

Начинался сентябрь. Еще перепадают в эту пору дожди, еще душно, но уже приближается благословенная холодная пора, близок декабрь с его ясным небом и легким ветром, дающим отдых после трудных месяцев жары и дождя.

Глядя на деканские пейзажи, он думал о том, что напоминают они, пожалуй, степь, и ласково улыбался здешним огромным тополям, словно родным.

На полях уже стояла высокая пшеничка, нежной блеклой зеленью отливала конопля, щетинилось просо, покачивала туго запеленатыми початками высокая кукуруза.

Он глядел и думал: "Одна земля, одно едим, об одном небось и печаль что у русского мужика, что у индийского: как бы не засуха, как бы уродили поля побольше…"

В одном селении увидел: индийский мужик возится над сохой, прилаживает ручку. Остановил коня и, к удивлению Хасана, стал помогать совсем оробевшему поначалу мужику. Наладил соху, присел. Достал листья бетеля,[69] протянул ему. Тот взял, стал что-то спрашивать, объяснять. Они друг друга не поняли. Но индиец еще долго стоял и, загородившись от солнца грубой, с набившейся в трещинки кожи грязью рукой, провожал Афанасия немного удивленным, теплым взглядом.

А Никитину почему-то взгрустнулось…

Огромное пространство вытоптанной людьми и животными земли гудело, колыхалось, пестрело белыми, синими, желтыми шатрами, поднимало в яркое небо серые хвосты кизячного дыма.

Вся Индия была здесь, в ста двадцати верстах от Бидара: скотоводы с запада, с берегов Нарбады, торговцы дешевыми джутовыми тканями с востока, из двуречья Ганга и Джамуны, продавцы табака из Малабара, купцы из богатой оружейниками Гульбарги, ювелиры из Дели и Виджаянагара, скупщики риса и хлопка из засушливых районов северо-запада, монахи-проповедники, пришедшие из Дакки и Бенареса, муллы из Нагпура и Хайдарабада, нищие отовсюду.

И все это сборище людей разных племен и языков, разных вер и обычаев предлагало, спорило, брало, отказывалось, выклянчивало, проповедовало, пело и плакало, бранилось и хохотало, чтобы через десять суток, отведенных для празднества, расползтись по стране, увозя товары и новости.

Хасан неотлучно сидел при коне, Афанасий же ходил по торгам. Продавать не спешил. К концу ярмарки цены могли повыситься.

Тончайшие щелка, редчайшая резьба по слоновой кости, ювелирные диковинки — все нашлось здесь. Жалеть о дальнем пути не приходилось.

Он высчитал, что, даже продав свои пряности и жеребца по средней цене, сможет купить десяток таких камней, о каких ему и не мечталось.

Дешевизна — по сравнению с русской ценой — поражала.

— Откуда камни? — спросил он в простоте тонколицего индуса, предлагавшего ему агат.

Индус ответил:

— Не знаю. Я сам их купил. — И улыбнулся. Видно было — не хочет говорить.

Афанасий призадумался. Он слыхал о султанских алмазных копях в Голконде и Райчоре, о месторождениях золота далеко на юге страны, в царстве виджаянагарского раджи. Но в копи, слышь, ходить никому не велено, а до золота не дойдешь, пожалуй. "Где же берутся камни? — в сотый раз спрашивал он себя. — Надо узнать. И если узнаю, сам туда пойду".

Он продал, наконец, перец и гвоздику, привезенные из Чаула, но на коня настоящего покупателя пока не находилось. Так, перекупщики.

На исходе пятого дня усталый Афанасий шел домой — в паршивую мазанку, где они спали с Хасаном, — уже впотьмах. Светились оконца и дверные проемы редких домов, колыхались пятна костров, вдали рокотал под зурну барабан: шло чье-то веселье. С легким шорохом крыльев пролетела большая ночная птица. Села где-то недалеко, зловеще закричала. Он узнал голос птицы гукук, предвестницы смерти. Как-то еще по дороге к Бидару он слышал ее крик. Биринджары беспокоились. Он спросил:

— Почему?

Ему втолковали:

— Эта птица садится на дом человека, который должен скоро умереть.

— А убить ее?

— Нельзя. У птицы изо рта выходит огонь, пожирает занесшего руку.

Он опасливо покосился в сторону крика. Не по его ли душу прилетела вещунья? Но птица умолкла и не кричала больше. Наверное, слетела куда то.

И все же он обеспокоился. Ночь обступала призраками, таинственными тенями, невнятными звуками, вызывала думы об одиночестве, пробуждала в сердце тоску по так и неизведанной большой любви, о спокойном доме, о неиспытанном за всю жизнь чувстве уверенности в завтрашнем дне. Когда, где жил он, зная, что наутро не стрясется какая-нибудь беда? Скоро сорок. Пора бы устояться, найти твердую опору, осесть на землю. Много теперь не наездишь. Вот в дожди уже болят ноги, застуженные при набеге на новгородские земли. На быстром ходу стал задыхаться. Прошла молодость, прошла.

Сумрачный, подходил он к костру, где сидел с каким-то человеком Хасан. Афанасий видел только спину человека, но по одеянию и еще по каким-то неуловимым признакам понял — это индус. Хасан и индус переговаривались, следя, как закипает в котле пшено. Афанасий ступил в круг света, Хасан обернулся, индус вскочил, поклонился, сложив ладони.

Что-то знакомое было в его облике. Афанасий собрал лоб в морщины.

— Да это Гуру, ходжа, — осклабясь, сказал Хасан, — Ну, тот погонщик… С Хусейном… Случайно набрел на меня.

Гуру рассказывал о своих злоключениях. После памятной ночи в Гхатах бедняга погонщик побрел куда глаза глядят. Возвратиться в Чаул он не мог: зачем голодной семье лишний рот? Все надеялись на него, думали, он привезет деньги. А он погубил быков — последнюю надежду семьи. Наверное, в их роду кто-то прогневал царя змей, иначе почему змеи испугали именно его быков?.. Гуру был в отчаянии. Он не знал, что ему делать. Три дня он пробирался горными тропами один, без пищи, к югу. Ночевал в расщелинах и на деревьях. Потом выбрался на равнину, где начинались деревеньки. Здесь его иногда кормили. Уже шли дожди, двигаться было трудно, но Гуру приходилось идти: кому он нужен был? Людям и так трудно жить, кто станет кормить бродягу? И он шел. Однажды, — это случилось недели через три, — он заночевал на сторожевом помосте возле небольшого селения. На рассвете на селение напали воины султана. Со своего помоста Гуру видел, как они связали жителей, согнали скотину и ушли, подпалив хижины.

Гуру сидел тихо, как мышь. Он боялся, что его заметят. Но торопившиеся воины его не заметили. Тогда он спрыгнул с помоста, намереваясь как можно быстрее уйти от ужасного места. Тут и услышал Гуру мычание. Видно, в переполохе часть скотины разбежалась, и из джунглей смотрели на погонщика скорбные глаза напуганного вола. Разве можно прогнать это животное, если оно само ищет у тебя защиты? Гуру стал звать. Вол подошел к человеку… Что оставалось делать? Несколько дней Гуру ютился возле пепелища, ожидая, что хозяин вола вернется. Но никто не пришел. Тогда, не зная, горевать или радоваться, он погнал вола перед собой… В первом же селении он все рассказал брамину. Он спрашивал, может ли оставить вола себе? Не будет ли это кражей? Брамин долго размышлял и ответил, что вола должно оставить ему. Боги послали вола к Гуру, а Гуру — к брамину. Значит, вол и должен жить у брамина. Это было ясное, мудрое решение, против которого Гуру ничего не мог возразить, хотя ему очень жалко было расставаться с волом. Индус исполнил волю богов и радовался этому, но по-прежнему не знал, что же ему делать.

Однако покорность Гуру умилостивила могучих Индр. Как раз в этот день проезжали через деревню купцы с юга. Одного постигла беда: его слугу ужалила кобра, и он умер тут же, в деревне.

У купца было три парные повозки, он не мог справиться с ними один. Вот и взял с собой Гуру, обещая кормить его.

С этим купцом Гуру сюда и пришел. Купец добр. Он сказал, что пойдет в Бидар и если его ждет удача, то он подарит Гуру одного быка.

— Да смилостивятся боги! — вздохнул погонщик. — Тогда бы я вернулся домой…

Вокруг уже стояла глухая ночь. Пшено сварилось. Хасан снял котелок, поставил перед Никитиным. От каши валил сытный дымок.

— Гуру-то дай, — тихо сказал Никитин.

— Ночь, — коротко возразил Хасан, — Индусы ночью не едят.

— А ты дай. Может, будет…

Но Гуру от еды отказался. Он даже не смотрел на пищу, и по его лицу Афанасий видел: погонщику неловко за людей, так поздно начавших трапезу, и только из уважения и деликатности Гуру молчит не осуждая.

— В того, кто ест ночью, вселяется злой дух Кали, — с насмешкой косясь на индуса, проговорил с полным ртом Хасан. — Такой человек подвержен безумствам…

Гуру ничего не ответил, но выражение его лица стало замкнутым. Он поднялся кланяясь.

— Постой, — сказал Афанасий. — Как зовут твоего купца?

— Бхавло, господин.

— А чем он торгует? Нет ли у него камней?

Гуру помедлил с ответом, потом наклонил голову:

— У него есть камни. Да. Есть…

Индусский купец Бхавло показался Афанасию странным человеком. Ему было за сорок. Высокий, сухощавый, с заметной проседью в коротких, вьющихся волосах, Бхавло чуть сутулился, но Никитину почему-то представлялось, что каждую секунду он готов распрямиться и расправить плечи. Темное лицо купца с полуопущенными веками ничего не выразило, когда Гуру привел Афанасия. Индус бесстрастно кивнул и промолчал.

Никитин прямо спросил о деле. Ему нужны камни. Гуру сказал, что у купца они есть. Не покажет ли почтенный торговец свой товар?

Бхавло разлепил сухие губы. Да, камни есть. Но лучшие уже проданы. Вряд ли оставшиеся будут нужны купцу.

Это был странный ответ. Кто же загодя хулит добро?

— Я посмотрю, — сдержанно сказал Никитин.

Бхавло встал, отошел в угол шатра, где они сидели, достал из короба мешочек с камнями.

Из мешочка высыпались сердолики, яхонты, агаты. Камни вправду были невелики и не чисты.

Афанасий внимательно рассмотрел драгоценности, осторожно подвинул всю кучку к купцу и вздохнул:

— Да. Эти я не куплю.

Индус равнодушно стал ссыпать камни обратно в мешочек.

Что-то сказало Афанасию, что у Бхавло есть и хорошие камни, но он почему-то прячет их.

— Плохая ярмарка! — с сожалением произнес Никитин. — Ищу, ищу товар, а все не найду. Хоть обратно поезжай.

Индус ничем не отозвался на эти слова.

— Скажи, почтенный, где вы камни берете? — пристально разглядывая Бхавло, спросил Афанасий. — Откуда везете? Далеко ли те места?

— Далеко, — холодно, нехотя, всем видом своим показывая, что разговор ни к чему не приведет, ответил купец.

— Вот все так у вас говорят. А мне надо знать. Я, видишь ли, не индийский житель. Ты, поди, за мусульманина меня принимаешь, а я как раз и не мусульманин. Издалека я пришел и края вашего толком еще не знаю.

Индус поднял голову. В его взгляде была настороженность лесного зверя. Впервые за все время встречи он внимательно оглядел Никитина.

— Мне недоступен смысл твоих слов! — наконец ответил он. — Я простой купец, не изучавший вед.[70] Но я хорошо знаю, что ничто не свершается без воли богов, и не ищу правых и виноватых.

Афанасий с досады поморщился.

— Недоверчивый народ у вас! — сказал он вставая. — Не хочешь говорить не надо. Поищу еще…

Хасан принял неудачу Никитина без удивления.

— Вернемся в Бидар! — советовал он. — Там легче найти товар. И спокойней там. Говорят, поутру приходила пантера, зарезала быка. А ты ходишь по ночам. Нельзя. Ты не знаешь Индии. Здесь на каждом шагу опасности.

— Пожалуй, вернемся, — задумчиво проговорил Никитин. — Хватит с меня и того, что видел.

Он уже не надеялся узнать что-нибудь новое, найти людей, которые ему поверили бы. Но когда он перед вечером лежал на кошме, слушая песни Хасана, делая вид, что дремлет, вход в мазанку загородила чья-то фигура и знакомый голос произнес слова приветствия.

Афанасий поднялся. Перед ним стоял хозяин Гуру — Бхавло…

Индус говорил медленно, отбирая слова. Он виноват перед чужеземцем. Но да простят ему боги неведение. Гуру рассказал ему о дороге из Чаула и про обиду, нанесенную Асат-ханом. Об этом погонщик узнал от раба, от Хасана.

Бхавло скорбит, что позволил тени недоверия омрачить встречу с человеком, открывшим ему душу. Он готов искупить свою ошибку.

— Да какая там ошибка, — ответил Никитин. — Садись. Будь моим гостем.

Этот вечер оказался для Никитина очень важным. Афанасий много рассказывал индусу о Руси, о войнах с татарами, о проделанном пути. Индус слушал с любопытством, часто переспрашивал, многому удивлялся. И хотя не предложил камней, но обещал познакомить в Бидаре с известным ювелиром Карной и с другими индусами, хорошо знающими рынок.

— Ты полюбишь нашу страну! — сказал он. — И наш народ. Только держись дальше от мусульман. Эти люди приносят одно горе. Одно горе!

Когда Бхавло ушел, Хасан приблизился к костру. Он ворчал под нос.

— Ты что? — спросил Никитин.

— Я не смею поучать тебя, ходжа, — с деланной смиренностью ответил раб. — Но с индусами не дружат.

— Ну, это не твое дело! — прервал Никитин. — Сам соображу.

Хасан возился над котелком с оскорбленным видом, но Афанасий не пожалел о резкости. Хочет с ним ходить, пусть терпит. Спать легли молча.

А на следующий день вместе с Бхавло опять отправились в Бидар.

Многих знал в Бидаре Бхавло, и Никитин познакомился с несколькими индусскими семьями.

Первый, с кем его свел купец, был старый камнерез, известный всему султанату шлифовальщик алмазов Карна.

— Этот человек — родной брат знаменитой красавицы Нуры, из-за которой опустела земля Райчора, — сказал Бхавло. — Полвека с лишним назад их семья жила на юге, в Мудгале, Нуре тогда исполнилось четырнадцать лет, а Карне было лет шесть. Нуру хотел взять в жены бидарский тарафдар Кутб-ут-дин. Так и случилось бы, хотя он был мусульманин, а Нура верила в богов наших предков. Тарафдары всегда делали то, что хотели.

Лицо Бхавло судорожно дернулось, он умолк, задумавшись о чем-то своем.

— Дальше, — попросил Никитин.

Бхавло потер лоб.

— Да… Но слухи о красоте Нуры дошли до Виджаянагара. Их принесли бродячие певцы и торговцы. И правитель града побед не захотел, чтоб индусская девушка рожала сыновей поработителю. Он напал на Мудгал, решив спасти Нуру и сделать ее раджани. Воины махараджи дрались как львы. Но кто-то предупредил мусульман, и они оказались готовыми к бою, Мудгал отстояли, Нуру и ее семью увезли в Гульбаргу. Там девушку отдали в гарем самого султана Фируз-шаха, который, увидев ее, воспылал страстью. За это Кутб-ут-дин отомстил ему. Война с Виджаянагаром продолжалась, и в одном из боев тарафдар изменил. Чудо спасло Фируз-шаха, получившего удар мечом… Жаль. Этого пьяницу и распутника надо было убить…

— Ну, и…

— Потом война шла еще два года. Вот тогда опустел Райчор, вырезанный мусульманами…

— А Нура?

— Кто знает судьбу девушки, попавшей в гарем? О ней больше не слыхали. А отец Карны остался с семьей в Гульбарге, тогдашней столице. Когда же Ахмад-шах перенес двор в Бидар, он переселил туда и лучших мастеров. С тех пор они живут здесь. Только старший сын Карны, Раджендра, ушел в Дели. Но там и погиб.

— Как?

— Он поверил одному купцу. Они вели дела вместе, а когда наступило время рассчитаться, тот обвинил Раджендру в надругательстве над исламом. С Раджендры содрали кожу…

— Да неужели так может быть?.. Суд-то есть?..

— Суд? — повернулся к Никитину всем телом Бхавло. — Мусульманский суд не верит индусу. Погоди. Ты еще узнаешь этих собак.

Ненависть и глубоко спрятанная боль прозвучали в словах Бхавло. Лицо его словно окаменело, кулаки сжались так, что побелели суставы пальцев.

Разговор навел Никитина на мысль, что и сам Бхавло пострадал. Но купец не стал ничего рассказывать, а спрашивать Афанасий не хотел: зачем бередить раны?

Рассказ о Карне заставил Никитина смотреть на камнереза с особенным любопытством, ждать от ювелира каких-то необычных слов и поступков. В сухом лице камнереза еще оставались следы тонкой красоты, которой в юности природа наделила, видимо, не только его сестру. Но взгляд камнереза был тускл, голос тих. Неизменная ровность в обращении с людьми говорила о большой душевной усталости. Казалось, мир с его страстями уже не существует для Карны. В старого ювелира словно перешел холод камней, которые он привык держать в руках. И странно было думать, что несказанной красоты алмазы отгранены этим равнодушным человеком.

Но Бхавло сказал:

— Равных Карне нет. Только он умеет заставлять простой гранат улыбаться, как человека. — И со странной усмешкой добавил: — Так же, как он заставляет улыбаться Рангу.

Рангу — молодой, очень красивый внук Карны, женатый на застенчивой миловидной женщине по имени Джанки, отец чудесного малыша, которому не минуло и пяти месяцев, — был ученик и помощник старого ювелира.

Рангу и правда всегда улыбался. Никитин не понял Бхавло.

— Как — заставляет улыбаться? — спросил он.

— Рангу — сын Раджендры, — ответил Бхавло. — Того самого сына Карны, с которого содрали кожу. Но мальчик был тогда очень мал. Он не знает правды о смерти отца и не знает, кто был виноват в его гибели. А Карна знает, но скрывает от него.

— Бережет!

— Бережет от справедливой мести?! Мальчик должен отомстить!

Глаза Бхавло сузились, ноздри гневно раздулись.

— Я сам… — вырвалось у него, но он погасил вспышку ярости, покусал губы и закончил спокойнее: — Я сам когда-то думал так же, как Карна… Когда-то…

Среди новых знакомых Никитина был купец Нирмал. Этот невысокий плотный человек занимался скупкой тканей у бидарских ткачей, которых ссужал деньгами и пряжей под будущие изделия.

Мелкий ремесленный люд встречал Нирмала в ветхих балаганах как благодетеля. Каждое слово его выслушивали, будто откровение, униженно кланялись. Никитин понял: эти люди в неоплатном долгу у Нирмала.

Нирмал предложил Афанасию сложиться, чтоб закупить большую партию пряжи. Никитин не колебался. Выгода была явная. Он вернул бы затраты в семерном размере. Теперь он понял, почему так дешево стоили здесь материи: работа мастеров оплачивалась грошами.

А между тем мастера делали свое дело на славу. Такие тонкие шелка, такие удивительные алачи, пестряди и киндяки[71] сходили с их станков, что оставалось лишь диву даваться! С жар-птицами, с цветами, с веселыми разводами и всех оттенков, какие только в природе бывают.

Насчет красок знатоком был Уджал — узкогрудый, чахлый индус средних лет, часто валявшийся в приступах жестокой лихорадки. Говорили, во время болезни он не узнает людей, бредит. Этим хотел попользоваться какой-то хитрец. Но даже в бреду Уджал никогда не проговаривался, и хитрецу так и не удалось выведать секреты красителей. Бхавло предупредил Никитина, чтоб он с Уджалом о составе красок речи не заводил, иначе тот совсем не станет разговаривать. Уджал человек недоверчивый.

В дом Уджала часто приходили никому не известные люди: то монах-буддист в оранжевом плаще, запыленный и пропеченный солнцем, то райот[72] в драном дхоти, то звериного вида факир со шкурой леопарда на плечах и здоровенной палицей.

Уджал шептался с ними наедине и провожал тайком. Никитин догадался, что пришельцы приносят индусу какие-то травы.

Эти-то травы и придавали тканям, побывавшим в чанах Уджада, поразительный цвет: то вечернего майского неба, когда свежая листва словно бросает на него свой зеленоватый отсвет, то августовской зари, когда она проглядывает сквозь дымку тающего тумана, то багровых закатов, пляшущих над знойной июльской землей.

Выслушав никитинскую просьбу продать красок, Уджал обещал приготовить их.

И Нирмал и Уджал были женаты. Жена Нирмала выглядела старше мужа. Решма, жена красильщика, наоборот, казалась очень молоденькой. Но Никитину трудно было судить о них: он почти не видел этих женщин, всегда занятых с детьми и по хозяйству.

Бхавло, познакомив Никитина с индусами, занялся какими-то своими делами, в которые никого не посвящал.

У самого Никитина особой удачи не виделось. Коня продать не мог — мало давали, гератец Мустафа, обещавший вернуть долг, как в воду канул, житье на подворье оказывалось неудобным: вечная толчея, вечные чужие глаза, опаска за коня и за вещи.

Карна сказал, что хороших камней сейчас мало. Надо ждать, когда вернутся войска, которые всегда приходят с добычей, или идти весной в Шри-Парвати — священный индусский город, куда съезжаются многие купцы-индусы. Карна хотел поехать сам или послать Рангу. Были бы попутчиками.

Дав Нирмалу согласие на покупку пряжи, Никитин в ожидании доходов и поездки поселился в домике неподалеку от индийских кварталов. Дом этот одноярусный, глиняный, с маленьким садиком за высокой каменной оградой продавал мусульманин-кожевенник, получивший его в наследство. Он согласился взять часть платы, а с остальным обождать. Так впервые за два года Никитин обзавелся крышей, более или менее прочно осел на месте. В доме вместе с Хасаном все вымыли, выскребли, выветрили. В дальней укромной комнатушке Афанасий устроил себе покой: застелил набитые соломой тюфяки дешевеньким ковром, поставил сундучок.

В самой большой комнате раскинул ковер получше, наложил подушек, соорудил поставец. В поставце посверкивали начищенные Хасаном до солнечного блеска медные кувшины и подносы, белели дешевые глиняные чашки — все купленное на бидарском рынке.

Расходы по домоустройству съели почти все оставшиеся деньги. Но Афанасий не угомонился, пока не приобрел необходимого.

А вбив последний гвоздь, задумался. Нирмал обещал выплатить никитинскую долю не ранее, как через два месяца. Жеребец пока только жрал, а дохода не приносил. Афанасию же и самому кормиться надо было и Хасана кормить.

Не миновать залезать в долги!

Он решил посоветоваться с Бхавло. Купец свел Афанасия к убогому на вид старикашке Киродхару, жившему в покосившейся хоромине на границе чамраути[73] поселения неприкасаемых. В первое посещение Киродхар ничего не обещал, только жаловался на трудную жизнь.

— Ничего, — успокоил Бхавло Никитина, — все уладится…

И верно. Через два дня Киродхар сам пожаловал к Афанасию. Хасан не хотел было пускать его, но Никитин услышал голос старика и вышел.

Киродхар пытливо осматривался, спросил, верно ли, что у купца есть конь.

Никитин понял, показал ему коня.

Киродхар остался доволен. Попивая чай, поданный мрачным Хасаном, спросил, по-прежнему ли купец ищет денег?

Афанасий кивнул.

— Много ли надо?

— Тридцать динаров, — сказал Никитин, сомневаясь, наскребет ли Киродхар и такую сумму.

— Почему так мало? — заулыбался Киродхар. — Я принес сто. Зачем человеку отказывать себе в удовольствиях, если он может не скупиться?

"Ого!" — подумал Афанасий. Сказал:

— Нет, сто не нужно. Возьму пятьдесят. А сколько приплаты придется?

— Я беден, — прикрыл глаза Киродхар, всей фигурой являя забитость и ничтожество. — Если я и даю в долг, то свои последние, собранные годами лишений крохи. Надо помогать ближним. Это угодно богам… Ты скоро продашь коня, получишь с Нирмала. Ты не захочешь обидеть такого старого, нищего человека, как я.

"И про Нирмала знает! — отметил Афанасий. — Ну, шельма!"

— Да какое уж у меня богатство! — вслух ответил он. — Видишь, как живу. Коня за сколько ни продай, все равно в дороге истрачусь. Я же издалека. А жизнь дорогая.

— Да, да, да, — завздыхал Киродхар. — Все дорого. Сам впроголодь живу. Сам бедствую. Да, да, да…

— Ну, так сколько? — спросил Никитин. — Оба мы бедные, оба обиды друг другу не хотим… Сколько?

Киродхар с сокрушенным видом сложил ладони:

— Пусть лучше я пострадаю, чем обижу человека… Обычно берут с должника долг и еще половину всей суммы. Но я попрошу только треть. Возьми шестьдесят динаров и через месяц вернешь мне восемьдесят.

Никитин вытаращил глаза:

— Треть? Восемьдесят?

Ему показалось, что он ослышался. Киродхар обеспокоено поерзал на подушке:

— Разве треть трудна для богатого человека? Я прошу немного. Только треть.

— Нет. Так я денег не возьму! — решительно сказал Никитин.

— А сколько бы ты мог дать? — смиренно спросил Киродхар.

— Ну, десятую долю… и то много!

— Как много? Как много? — всполошился Киродхар. — Обойди весь Бидар меньше, чем я, никто с тебя не возьмет.

— Проживу как-нибудь, — сказал Никитин.

Киродхар обиженно приподнял плечи:

— Я хочу помочь. Только помочь…

Он ушел несолоно хлебавши. Хасан брезгливо вымыл посуду.

— Грязная собака! — бормотал он. — Теперь ты видишь, господин, какие они…

Никитин обиделся на Бхавло. Какого дьявола такого живоглота прислал?

При встрече прямо сказал об этом. Купец нахмурился:

— Этого я не ожидал. Он хотел взять с тебя, как с последнего огородника… Но я с ним поговорю.

— Нет уж, избавь меня от Киродхара… Чем хоть он занимается, откуда у него, у нищего, деньги?

— Киродхар — нищий? Киродхар, возможно, самый богатый человек в Бидаре. Он ростовщик. Ему должен каждый третий индус.

— Да ну? А почему ж он так бедно живет?

— Если б он жил иначе, его бы обложили огромным налогом, могли бы ограбить и, наконец, просто отнять деньги Но Киродхар всегда в тени. Обычно он и в долг дает через подставных лиц. То, что он сам пришел к тебе, удивительно. Это знак доверия.

— Вот спасибо! — сердито усмехнулся Афанасий. — Уважил. Чуть шкуру не спустил!

Больше о Киродхаре не говорили. Двадцать динаров нашлись у Карны.

Бхавло собрался уезжать. Его бидарские хлопоты закончились, по-видимому, благополучно.

— С барышом тебя? — спросил Афанасий.

Тот медленно приподнял веки, пристально поглядел и как-то странно произнес:

— Пока нет… Но скоро я получу свое. Теперь скоро. И с самого султана.

— Загадочно!

— Почему же?.. Я жду справедливой платы.

И Никитин впервые услышал смех Бхавло. Но смех этот был жуток.

Нирмал перед самым отъездом Бхавло устроил праздник. Его младшему сыну исполнился год, семья отмечала "день риса", день, когда младенец впервые получает пищу взрослого человека.

Нирмал позвал на праздник и Никитина. С некоторых пор индусы стали питать к нему большое доверие.

Причиной этому послужили никитинские откровенные разговоры с Карной, его доброжелательный интерес ко всему индийскому, слухи о перенесенных Афанасием от мусульман обидах.

Правда, индусов смущало безразличное отношение Никитина к кастам. Проходя однажды по чамраути, Афанасий взял на руки ребенка-кори[74] и стал играть с ним. Когда рассказ об этом достиг Карны, камнерез нашел нужным поговорить с русским.

— Даже мусульмане признают касты! — укоризненно сказал он.

— Я по-другому на людей глядеть приучен. Перед моим богом все равны. Все одинаковы.

Старый камнерез возразил:

— Но ты сам рассказывал, что у вас есть тоже раджи, воины, брамины… Я знаю, они называются иначе. Однако в чем разница? Разве ваш раджа отдаст дочь за купца? И разве вдова воина выйдет замуж за пахаря? Скажи, кто был твой отец?

— Ну, купец…

— О! И ты купец. А сыновья оружейников кем становятся?

— Да обычно и они оружейники…

— В чем же разница?

— Есть разница. У нас, видишь ты, брамином может райот стать. Мужики решат — и станет служить. И воинами все бывают: и пахари и ремесленники. Это — если враг напал…

Но Карна лишь усмехнулся.

— Значит, у вас просто смешивают касты. Ну, скажи, какой из райота брамин? Разве он знает священные книги?

— Что верно, то верно. Писания не знают… Это беда наша.

— А теперь ответь на другой вопрос. Вот ты родился купцом. Ваш раджа раджой. А райот — райотом. Почему это так?

— Ну, у кого кто родитель… Но вот мой-то отец мужиком родился!

— Это иное! — остановил его Карна. — Очень редко и мы допускаем переход человека в высшую касту. Но правило остается правилом. Ответь — почему?

И, не дав Никитину возразить, старый камнерез отвечал сам:

— Потому, что касты созданы богом Вишну. Их происхождение божественно. И твое рождение лишь следствие бесконечного числа причин, хоть и неведомых тебе самому, но вполне определенных. Ты должен знать, что такое карма. Ничто на свете не возникает само по себе, каждое следствие имеет причину, а причина — следствия. Каждый шаг человека определяет его будущее, а сама его жизнь определена его прошлым… Слышал ли ты мудрый рассказ о риши[75], родившемся с колом в заду? Всю жизнь терпел он муки, а когда взмолился к богам, спрашивая, за что терпит, боги открыли риши, что в прошлой жизни своей он вставил соломинку в зад безобидной птичке, и ныне его постигло возмездие.

Афанасий, с трудом сдерживая улыбку, ответил:

— У нас не верят, что человек снова рождается. Умер так умер. Попал куда следует — в ад, в чистилище или рай, и уж тут до страшного суда, когда господь сам во всем разбираться будет…

— Но это та же карма, только наивная… Просто у вас многое путают.

— Ты так убежден в своей правоте, что говорить трудно. Одно скажу: у нас людей вроде неприкасаемых нет. И все братьями по вере считаются.

Карна щурил слезящиеся, близорукие глаза, задумывался.

— Странно, — говорил он. — Это странно. Боги, вероятно, дали вам свою милость.

— Да что милость! Бесчеловечно же чураться людей, как заразных! Виноваты они, что ли?

Но Карна качал головой:

— Как ты не понимаешь? Бесчеловечно! Ничуть. Очень человечно. Ты судишь поверхностно. Кто тебе сказал, что мудрый не уважает неприкасаемых? Уважает. Но достойных, исполняющих все повеления касты. Такие неприкасаемые более близки богам, чем брамин, забывающий законы шастр…[76] Ведь принадлежность к одной касте не вечна. Человек в новой жизни может либо подняться, либо пасть. Вот каждый и должен держаться законов своей касты. А наша каста вайши[77] — не может общаться с неприкасаемыми. Да и для любой касты прикосновение к этим людям — грех. Я способен понять тебя, раз ваша страна не имеет таких законов. Но ты в Индии, и если ты хочешь быть близок с нами, помни наши правила.

В словах Карны Никитин услышал строгое предостережение и, так как не хотел лишиться расположения гранильщика алмазов, почел за благо внять им. В конце концов помочь забитым, вечно голодным кори, мачи, дхоби и чамарам он ведь не мог…

Карна заметил, что Никитин его послушался. Это подкупило камнереза. И когда среди знакомых индусов заходила речь о Никитине, Карна веско заявлял:

— Человек, уважающий наши обычаи и сочувствующий нам, достоин уважения и с нашей стороны. На его земле нет низших каст. Это удивительно. Но и он удивителен. Кто видел людей с такой белой кожей и золотыми волосами? Никто. Мы даже не думали, что могут быть люди с такой белой кожей. Светлая же кожа всегда означала принадлежность к высшим кастам. Это надо помнить.

Полностью разделяя мысли камнереза, Нирмал и пригласил Никитина на "день риса".

Справедливости ради надо сказать, что он все же посоветовался с брамином.

Но брамин Рам Лал не возражал. Этот молчаливый старец, видевший Афанасия и много слышавший о нем, промолвил:

— Человек, получивший от богов дар путешествований, отмечен ими. Это не простой человек.

Афанасий этого не знал, но мнение брамина мгновенно стало известно всем близким к Нирмалу людям и сильно возвысило Никитина в их глазах.

На праздник в дом Нирмала пришли родные и знакомые из их касты.

В белом, чистом домике Нирмала, на выходящей во внутренний, с цветами, двор галерее собралось человек двадцать.

Никитин впервые был на индусском празднике и смотрел во все глаза.

По обычаю, он сделал сыну Нирмала подарок. Поднесенная им серебряная цепочка с изумрудом заставила Каджоли, жену Нирмала, вспыхнуть от удовольствия.

Гости — мужчины и женщины, среди которых были и совсем юные девушки, держались вместе. Разговаривали и смеялись тут не по-русски — тихо. Обращались друг к другу сдержанно, вежливо.

Никитин попросил Нирмала объяснить ему происходящее.

— Когда придут все приглашенные, тогда и начнется церемония, улыбнулся Нирмал. — А сейчас все заняты своим…

Наконец Нирмал пригласил гостей в дом. Там, когда гости расселись рядами на коврах, хозяин, поклонившись, попросил у них разрешения свершить обряд омовения.

Обряд длился долго. Каждый с благоговением погружал руки и ноги в подносимые ему тазики.

Потом перед каждым гостем поставили натал — тарелочку из листьев и наложили в нее шир бириндж — кушанье из риса с молоком, сахаром и другими приправами.

Гости стали хлопать в ладоши, улыбаться хозяйке. Смущающаяся, довольная Каджоли вынесла голенького младенца, поддерживая его под пухлый задик.

Мать и сын сели со всеми. Ребенку дали кушанье. Оно ему понравилось.

Все улыбались довольно.

Ели индусы неторопливо, красиво поднося ко рту сложенные щепоткой пальцы с рисом. Ели правой рукой. Если кто хотел пить, то отирал пальцы и брал сосуд опять же правой рукою.

Рангу еще раньше предупредил Никитина, что левой рукой пищу не берут, а взявший в левую руку сосуд с водою совершает грех, равный питью вина. Пить же вино высшим кастам непозволительно. Это значит утратить свою чистоту.

Никитину чинное индийское торжество, без хмеля, без неизбежного у хмельных людей разгула понравилось, хотя и показалось странным.

Но больше всего поразил его в доме Нирмала Бхавло. Он поймал тоскливый, страждущий взгляд купца, устремленный на двух нежно щебетавших девушек. Афанасию показалось даже, что купец вот-вот заплачет. Но Бхавло тут же опустил глаза. Только губы у пего несколько раз вздрогнули, как у маленького во сне. Почему его омрачило девичье веселье?

После трапезы, как всегда у индусов, снова совершили омовение. На веранде женщины высокими голосами пели приятные песни, мужчины, слушая, жевали бетель. Нирмал принес шахматную доску. Он и Уджал застыли над вырезанными из сандала фигурками.

Этот ноябрьский вечер, полный запаха цветов, странные слова песни, хлопочущая Каджоли вызвали у Афанасия внезапный и сильный прилив грусти.

Захотелось своего счастья. Вот сидеть бы, как Нирмал, чувствовать любящий взгляд жены, гордиться крепышом-сыном.

Этого он никогда не знал. Этого господь ему не дал. Почему? Разве он не искал любви, не хотел женской ласки, не готов был и свою душу отдать той, которую полюбит?

А вместо этого случались короткие встречи, торопливая, стыдливая близость… Вот Олена, правда… Но что Олена? Олена теперь наверняка чужая жена. О ней надо забыть.

Придя в свой домик, Афанасий долго не спал. Слушал храп Хасана, шорох пальм, конский топот на улице: то совершала объезд ночная стража котвала градоначальника.

Грусть все не проходила. В туманных мечтах представлялась какая-то девушка, похожая и не похожая на Олену, тоненькая, гибкая, как индуска, боязливо, робко подающая ему руку. Лица девушки не видел, но знал — ресницы у нее длинные, они дрожат и бросают на порозовевшие щеки трепещущие тени.

Уехал Бхавло, отправился куда то на юг.

На бидарских перекрестках били в барабаны, оповещали народ о победе благочестивых войск султана, о падении крепости Кельны, о бегстве Санкара-раджи.

На Гаванки-чаук по-прежнему стучали молотки каменщиков: выбивали на облицовочных плитах медресе стихи корана о милосердии и любви. Иной отощавший мастер умирал тут же, на площади, выронив из ослабевшей руки молоток. Его уносили на кладбище — унылый глиняный пустырь за городской стеной, где торчали покосившиеся каменные столбы, увенчанные каменными же чалмами, да бродили одичавшие злобные псы.

Нога скользила на кожуре апельсинов и манго, брошенной посреди улиц. От корок манго исходил запах скипидара. Белесые глаза курильщиков опиума шарили по мостовой, отыскивая потерянные миражи.

С севера летели птицы. Серебряное курлыканье журавлей падало на Бидар звонкой капелью.

Наступало самое благодатное время года: время ровного тепла, тихих ветерков, ясного синего неба.

Нирмал принес деньги. Нищие ткачи превратили пятнадцать никитинских динаров в сто. Он вернул долг Карне, купил новый халат, взял у Уджала краски. К коню уже несколько раз приценивались, давали хорошую цену, но Никитин твердо решил продать коня только за тысячу и не уступал ни динара.

От нечего делать сиживал у индусов, расспрашивал о вере, о святых, интересовался обрядами, нравами.

Брамин Рам Лал принимал Афанасия как равного, ибо Никитин сказал, что в их роду сызмала изучают священные книги, грамоту.

Брамин был строгих нравов. Пищу не принимал ни с кем, даже с женой. Таких людей называли аварани — огражденными. Ограждались они от невольного осквернения, ибо, вкушая с кем попало, могли бы вкусить и с грешником: разве узнаешь, какой грех у кого скрыт?

Рам Лал часами мог сидеть, уставясь в одну точку, неподвижный и равнодушный ко всему: достигал блаженства.

Рам Лал до споров не опускался. Но в беседах объяснял: человек обречен в жизни на страдания, путь его исполнен искушений и горести. Все блага мира — только иллюзия, весь мир — призрачное явление, которое исчезнет вместе с тобой. Человек страдает, чтобы овладеть этими миражами. Разумно ли это? Нет. Разумный же знает, что причина бед лежит в наших собственных желаниях. Искореняя их, мы тем самым освобождаемся и от несчастий, достигаем нирваны[78] — полного покоя.

— У нас монахи похоже спасаются! — задумчиво говорил Никитин. — От всего мирского уходят, цепи носят, бичуют себя…

— Это крайность, — отвечал Рам Лал. — Для дваждырожденных, для людей высших каст, есть другой путь. Не обязательно стать аскетом, чтобы обрести нирвану. Но следует быть во всем воздержанным, праведно верить, быть правдивым, не совершать зла, жить на праведно добытые средства…

Рам Лал мог говорить подолгу. Кое-что было интересно, кое-что смущало, кое-что вызывало протест.

Странными казались слова брамина о мире. У Рам Лала его никто не создавал, а существовала некая майя, вроде как вечная мысль, из которой все и возникло. Бог его, кажется, с ней сливался, а потом каким-то путем во всем оказывался и все проникал.

Бог был один, а потом выяснилось, что он — множество и носит разные имена: Кришна, Рама, Шива. Эти боги как бы его воплощения — аватары. А еще есть боги стихий. Агни — бог огня, Варуна — бог воды, Индра — бог воздуха и Яма[79] — бог земли. Но это божества второго сорта…

Афанасию трудно было разобраться во всем этом. Но то, что бог у индусов един, в каком бы облике ни являлся, делало его похожим на христианского, русского бога, как-то примиряло с ним.

А учение об ахимсе — о непротивлении — напоминало заповедь о бьющем по левой щеке.

Вообще индусские заповеди и христианские походили друг на друга: не убий, не укради, не пожелай жены ближнего…

Об индусских богах он узнавал не только у Рам Лала. Рассказывал о них и Рангу. Боги Рангу были проще, но вели себя странно. Играли с пастушками, отбивали чужих невест, спорили, воевали — словом, вели себя как добрые молодцы. Особо отличался Кришна и боги стихий. У индусов сложены были про них десятки историй. Но легкомыслие божеств ни Рангу, ни других не смущало. В поступках богов открывали глубокий смысл, выводили из них житейские поучения.

Не все индийцы верили, как Рам Лал и Рангу. Жили в Бидаре и индийцы-мусульмане, хотя и они, при всем своем мусульманстве, делились на касты, были индийцы, веровавшие в Будду, были такие, что называли себя шветамбара и дигамбара,[80] были индусы еще многих сект. Все по-своему молились, друг с другом не пили, не ели, держались особняком.

Чтобы лучше понимать индусов, Никитин задумал изучать их язык. Но и здесь были трудности. Карна сказал, что наречий множество, а священные книги — те совсем на особом языке пишутся. Все же он стал учить язык Карны и Рангу.

Учил не для того, чтобы спасаться по учению Рам Лала, — желаний своих искоренять не думал, — а чтобы уверенней чувствовать себя в этом удивительном крае, который еще предстояло объездить.

Начатые в дороге тетради время от времени пополнял сведениями об индийских торгах, обо всем, что видел и слышал.

Важные получались записи, хоть и отрывочные!

Не обходилось без курьезов. Ведь вот сколь слышал о мамонах, а оказалось, мамоны — обезьяны. Записал это. Пусть на Руси головы не ломают.

Простое открытие это даже разочаровало немного. Очень хотелось все же настоящие чудеса узреть. А чудес-то, похоже, никаких и не было. Была просто яркая, богатая земля, невиданные животные, по-особому верующие, но живущие теми же радостями и горем, что русские люди.

"А может быть, это-то и чудесно? — спрашивал он себя. — Ну, во всяком разе, будет о чем рассказывать… А поживу — еще многое небось увижу!"

И ждал, когда продаст коня и двинется с Рангу в индийский город Шри-Парвати за баснословно дешевыми алмазами.

Но покой его скоро был нарушен, и нарушен совершенно неожиданно.

Случилось это в конце ноября.

Глава пятая

Афанасий Никитин проснулся и увидел над собой бамбуковый потолок. Потом он повернулся на левый бок. На окне чистил перышки воробей. За окном, сквозь пятна садовой зелени, ярко синели лоскутки неба. Пахло резедой, нагретой землей, свежей водою. Было раннее тихое утро. Стояла мирная теплая тишина.

Он сел на тахте, опустил босые ноги на черно-синий индийский коврик. Воробей, чирикнув, улетел. Если б закрыть глаза, можно подумать было, что сидишь где-то в избе, а на дворе июльская жарынь… Но над головой вытягивались узловатые бамбуковые палки, на коврике сторожко подбирали вышитые тонкие ножки ушастые газели, в углу поблескивал низкий столик, за дверью, завешенной плетенной из палочек циновкой, шуршал чем-то Хасан.

Никитин встал, перекрестился, пошел умываться. Хасан уже варил рис. Принесенная им с вечера вода была тепловата.

Афанасий, фыркая, вымылся с головы до ног, потом уселся на приступке, поглядывая на возню крохотных попугайчиков в пальмовых ветвях. Сине-красные, зеленые птички покрикивали, косились на человека, но не боялись.

Захватить бы парочку в Тверь, да, поди, мороза не вынесут. А жаль! Красивы!

Утро было теплое, сидеть на приступке было покойно.

Он находился в самом хорошем расположении духа, вспоминал яркий бидарский базар и красавицу танцовщицу, гибкости которой дивились даже индусы.

Издалека донесся глухой шум. Никитин удивился. Неужели он спутал дни, и сегодня не среда, а четверток, день султанского выезда?

Да нет. Среда нынче. Значит, в неурочное время мусульмане куда-то собрались. Он пошел одеться, чтоб посмотреть шествие.

Зрелище всегда было красивое.

Гарцевали на подобранных в масть конях воины и вельможи, пестрели расшитыми попонами боевые слоны — ходячие крепости с окованными сталью бивнями, с длинными цепями у хоботов, чьи взмахи таили угрозу смерти, с беседками для бойцов на спинах; сверкали обнаженные мечи стражи; вспыхивали драгоценные камни на паланкине султана, на золоченых клетках обезьян, на одеждах султанских наложниц: чуть ли не весь зверинец и гарем сопровождали выезды худосочного правителя. Впереди играл теремцом,[81] расчищал дорогу кафир-скороход. Выли флейты, гудели барабаны, развевались знамена и легкие полы одежд.

Народ бежал за процессией, лез на крыши, глазел на недоступную роскошь.

Вот и сейчас Афанасий из садика увидел, как на крышах соседних домиков появляются фигуры людей. Он торопливо вскарабкался по бамбуковой лестнице на плоскую крышу, где уже торчал Хасан, повертел головой. Вой нарастал слева, с улочек, ведущих к городским стенам. Значит, это был не султанский праздник, а что-то другое. Наконец он заметил выезжавших из-за поворота всадников в бело-зеленых одеяниях, на гнедых конях. У стремени передового воина торчало зеленое знамя пророка.

"А-а-а!.. Алла! Алла!.. У-у-у!.." — неистовствовал облепивший крыши, деревья, бегущий перед отрядом народ.

— Всадники Махмуда Гавана! — прокричал возбужденный Хасан.

Всадники, человек двадцать, выехали на улочку. Минуту мостовая за ними осталась пустой. Потом показались пешие…

— Пленных ведут! — завопили вокруг.

Связанные веревками по четверо, пленные шли, понурив неприкрытые головы, шатаясь и глотая едкую пыль. Изнемогающие поддерживали друг друга. Матери из последних сил прижимали к груди плачущих младенцев. Грязные, оборванные, иные в одних жалких набедренных поясах из пальмовых листьев, выворачивая изодранные о камни ступни, шли люди.

Афанасий с болью смотрел, как тащится унылая процессия, как беснуется, швыряя в рабов комья глины и камни, ревущая толпа, как оттесняют ее стражи.

Пущенный меткой рукой обезумевшего горожанина, острый камень попал в голову семилетнего мальчика, неловко семенившего с краю одной из шеренг. Ребенок упал, не вскрикнув. Только дважды вздрогнули его худые лопатки. Коричневое тощее тельце поволоклось на веревке за идущими.

Толпа восторженно завыла.

Афанасий кусал губы. И вдруг весь подался вперед.

Воспользовавшись сумятицей, какая-то девушка из вереницы подхватила упавшего ребенка. Сейчас она проходила перед домом. Ее черные распущенные волосы покрывал серый налет пыли, на ее губах запеклась пена. Она шла с трудом, безжизненная ноша была тяжела для нее, но не мука, а презрение отражалось на тонком лице пленницы.

Афанасий чуть не вскрикнул: "Олена!"

Он не мог смирить внезапной дрожи рук, судорожно глотнул воздух. Девушка в изодранном сари[82] удалялась. Не чудо ли то было господние? Афанасий привстал на носки. Голова Олены уже терялась в море других голов, но он успел еще раз уловить присущий только одной ей наклон шеи, неприметный поворот головы к правому плечу.

Его оглушил стремительный рывок мыслей к прохладному вечеру на крыльце кашинского дома.

"Будешь ждать, ясонька, ручеек, травиночка моя?"

"Буду, буду…"

Пленные прошли. Хасан, все еще возбужденный, глазел вслед конникам, замыкавшим позорное шествие. Афанасий в смятении спустился вниз. Странное сходство этой девушки-страдалицы с Оленой перевернуло ему всю душу. Стыд за людей, измывающихся над беззащитными пленниками, боль за униженных рабов жгли сердце.

Светлое утро померкло. Беззаботные попугайчики над головой мешали. "Вот так татары русских гоняют!" — сверлило в мозгу.

Хасан спрыгнул в садик, остановился перед ним улыбаясь:

— Теперь надо ждать хазиначи! Господину не надо будет ходить к индусам. Хазиначи ему сам поможет…

Афанасий глянул прямо в глаза Хасану:

— Что сделали тебе индусы?

Он еле удержался, чтоб не сказать: "А может быть, и твои родители были индусы, только ты не знаешь этого?"

— Кафиры хотят уничтожить всех мусульман! — твердо ответил Хасан. Он стоял с непроницаемым лицом.

Опустив голову, Афанасий хмуро спросил:

— Что делают с пленными?

— Продают, — ответил Хасан, глядя в сторону. — Рис готов, ходжа. Подать?

— Нет.

Афанасий поднялся. В душе его был сумбур. Хотелось уйти куда-нибудь от сознания своей беспомощности. Оставаться с Хасаном было невыносимо.

— Я ухожу к Рангу, Хасан.

Хасан с недоумением посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Пожал плечами. Ходжа Юсуф многое для него сделал, с ним Хасан забыл прежние унижения. Но в последнее время ходжа слишком сблизился с индусами. Конечно, он христианин, но Хасан-то остается мусульманином. Скорее бы приезжал хазиначи. Тогда, конечно, все станет на место!

На улице Афанасий в нерешительности остановился, потом резко повернулся и пошел в сторону, противоположную индусским кварталам. Зачем? Он сам не знал — зачем…

Бидарский базар, по-восточному пестрый, был в это утро оживленнее, чем обычно. Так же стучали медники, так же ловко орудовали за своими простенькими станками ткачи, так же выкрикивали товары купцы, завывали дервиши, толкались покупатели. Тонкие персидские ковры, индийские сказочные ткани, пряности, овощи, мясо, утварь — все это лежало на земле, раскидывалось на лотках, на низких скамейках, и, как всегда, вокруг всего этого стоял гул.

Но необычайно оживлен был базар в тех рядах, где шла торговля рабами.

Сбитые в кучки пленники покорно ждали своей участи. Афанасий проталкивался среди воинов, купцов, евнухов из гаремов вельмож.

Он видел, как покупатели щупают мускулы рабов, залезают пальцами во рты несчастных, проверяя целость зубов, перекидываются деловитыми замечаниями о телосложении рабынь.

Он видел тысячи скорбных, затравленных лиц, тысячи унизительных подробностей торга.

Давешнюю девушку он заметил, почти наскочив на ее хозяина — старого воина, изрезанного шрамами. Тот держал в руке веревку, на которой были привязаны пять девушек.

Индуску покупали. Пожилой мусульманин с бельмом на левом глазу обошел девушку вокруг, наклоняя голову и осматривая ее тело. Воин равнодушно смотрел на покупателя. Девушка застыла, вытянувшись и высоко подняв лицо, по которому медленно текли крупные слезы.

— Шесть шехтелей? — задумчиво прогнусавил бельмастый. — А кто поручится, что она девушка?

— Эй, ты! — дернул за веревку воин, — а ну-ка…

Афанасий, не выдержав, шагнул вперед, встал перед воином.

— Я покупаю! — торопливо, комкая слова, выговорил он. — Оставь ее… Вот… Семь шехтелей…

Воин ослабил веревку, поглядел на деньги, прыгавшие в никитинской горсти.

Бельмастый запротестовал:

— Я смотрю товар! Может быть, я тоже дам семь.

— Я десять плачу! — оборвал Афанасий, не глядя в сторону бельмастого.

— Таких цен нет! — запротестовал тот.

Но воин рассудил иначе:

— Ходжа дает десять, он и получит девку. Хочешь — плати больше.

— Надо выжить из ума, чтобы столько платить за девку!

— Проваливай, кривой дух! За такую гурию сразу надо было просить десять! У ходжи ясный глаз и мудрое сердце. Он видит тяготы воина, не то что ты! Я кровью платил за свою добычу!

Воин подтолкнул к Никитину девушку:

— Иди! Теперь это твой хозяин… Будь здоров, ходжа! Хорошую покупку ты сделал! Пользуйся и вспоминай Гафура, воина малик-ат-туджара!

Тоненькая девушка недвижно стояла перед Никитиным.

Он взял ее за хрупкое запястье и повел за собой сквозь базарную толпу. Она покорно следовала за ним. Никитину казалось, что весь базар глядит на них. Стиснув зубы, он расшвыривал людей, торопясь выбраться из толчеи и добраться до дому. Наконец базар остался позади. Вот поворот, старая финиковая пальма, дом гончара.

Хасан ошеломленно попятился, потом расплылся в улыбке.

— Ты купил наложницу, ходжа? — весело спросил он. — Очень красивая девушка. Поздравляю тебя. В доме будет веселее.

Никитин свирепо уставился на него:

— Помолчи! Ступай, принеси воды.

Хасан стал отступать, приседая и шаря руками позади себя, отыскивая кожаные ведра.

Афанасий провел девушку в садик, показал ей на приступок:

— Садись!

Она покорно села, глядя перед собой окаменевшими глазами.

Никитин увидел полуоткрытую девичью грудь, смуглые голые ноги, отвел глаза и, вполголоса бранясь, грозя кому-то кулаком, почти побежал в дом.

В дальней комнатушке у него хранилось несколько кусков дорогих тканей. Он схватил первый попавшийся, прикинул только, хватит ли, и вернулся с ним в садик. Пленница, по-прежнему безучастная, сидела на том же месте.

Стараясь не смотреть на нее, Афанасий сунул материю:

— Вот… Оденься пока…

Она не пошевелилась. Ткань сползла с ее коленей, упала на землю.

Никитин поднял запылившийся шелк, досадливо встряхнул, настойчиво сунул в руки девушке:

— Возьми!

Заскрипела дверь, появился Хасан с ведрами.

— Я принес воду, ходжа.

— Таз дай… Сюда… Лей… Еще сходишь. Мало этого. Да поживее!

Хасан опять убежал.

Афанасий потоптался, не зная, как объяснить девушке, чтоб мылась. Наконец решительно взял ее за руку, подвел к тазу, показал: мойся.

Она послушно, медленными движениями начала стягивать сари. Афанасий ушел.

Взяв у Хасана ведра, он приказал ему:

— Иди за Карной или Рангу.

Сам же стоял в темном коридоре, прислушиваясь к плеску воды.

Прождав с полчаса, Афанасий осторожно постучал в дверку, ведущую в сад:

— Можно, что ли?

После секундного молчания он услышал тонкий девичий голосок, робко произнесший что-то на незнакомом языке, и приотворил дверь.

Девушка стояла возле розового куста, укутанная в легкий голубой шелк, придерживая его стыдливые складки отмытыми от пыли руками. Блестящие черные волосы ее были заплетены в тяжелую косу, туго облегали маленькую голову, оставляя открытым матово-смуглое лицо: огромные глаза, дуги-брови, нежнорозовые губы.

Испуг, неуверенность, еле уловимую надежду, мольбу и удивление прочел он в этом обращенном к нему лице, во всей фигурке несчастной девушки.

Восхищение и жалость охватили его. Не зная, что сказать, Афанасий лишь широко и ласково улыбался, обводя вокруг рукой, словно объяснял: все здесь твое, не бойся, живи, радуйся.

Жесты иногда понятнее и сильнее слов раскрывают душу, и настороженная девушка, вероятно, поняла, что человек, так взволнованно размахивающий руками, — хороший, сердечный человек, который не хочет ей зла. И она улыбнулась еще стыдливо и неуверенно, но уже проникаясь к нему теплым доверием.

Смеясь и радуясь, Никитин похлопал себя по груди:

— Афанасий. Имя мое. А-фа-на-сий!

Она поняла и еле-еле шевельнула пальчиками, сжимавшими на груди шелк.

— Сита! — услышал он.

Пришедший вскоре Рангу нашел Афанасия и Ситу сидящими рядом. Афанасий был без чалмы. Сита переводила напряженный взор с его волос на светлую кожу рук, вглядывалась в его губы, словно пытаясь понять объяснения Никитина.

Выслушав рассказ Никитина, Рангу объяснил девушке, что она свободна, спросил, откуда она и чем ей можно помочь.

Девушка встрепенулась, ответила ему.

— Она из племени махратов! — сказал Рангу. — Мы поймем друг друга.

Но, поговорив с индуской еще, внук Карны как-то странно взглянул на Никитина.

— Что, что? — волновался Афанасий.

— Видишь ли, — помявшись, сказал Рангу, — ей некуда идти. Ее деревня разорена. Мать и отца у нее убили, а сестру… Ну, ее забрали пьяные воины, и Сита больше сестры не видела.

Афанасий выругался. Потом решил:

— Ладно. Пока пусть у меня живет, если хочет. Может, все же найдем ее родню какую-нибудь.

— А если не найдем? — возразил Рангу. — Она не знает дороги в свою деревню. Это очень далеко. Их гнали больше месяца.

— Ну, тогда… — начал Афанасий. — Да там видно будет!

— Надо поговорить с брамином Рам Лалом! — тихо сказал Рангу. — Эта девушка должна найти своих. Свою касту.

— А на что ей каста? — возразил Никитин. — Проживет!

— Человек должен принадлежать своей касте! — упрямо стоял на своем Рангу. — Я пойду к брамину Рам Лалу. Сделаем так, как решит он… Если ты не против.

— Ладно. Я не против, — угрюмо ответил Никитин.

Рангу поднялся, сказал девушке несколько слов, собрался уходить.

— Погоди! — остановил его Никитин. — Про меня ей расскажи. Откуда и кто. А то еще пищи не примет, а ведь голодная…

Когда Рангу ушел, а Сита, утолив голод, заснула как убитая на ковре в большой комнате, Афанасий наткнулся в темных сенцах на Хасана.

— Господин! — горячо сказал Хасан. — Не слушай индусов! Ты купил девушку, и она твоя. Мало ли что придумает этот проклятый брамин. Не пускай его сюда!

Никитин остановился, покачал головой:

— Ты подумал обо мне, Хасан. Спасибо. А о ней ты подумал? Как ей жить, подумал? Нет! То-то вот, Хасан…

Хазиначи Мухаммед сидел в саду своего пышного дома, над прудиком, отщипывал кусочки пшеничной лепешки, кидал в воду и смотрел, как юркие рыбки набрасываются на добычу.

Занятие было невинное. Но глаза Мухаммеда подергивал туман, и пруд, рыбки, тонущие кусочки лепешки — все это двоилось, троилось, рябило и плавало где-то далеко-далеко, в почти призрачном мире. Рука щипала лепешку по привычке… Нет. Хазиначи ни о чем не думал. Он испытывал странную расслабленность воли и мысли, когда не хочется возвращаться к действительности, такой в конце концов невеселой. Хазиначи знал — это признак душевного утомления, перенапряжения, но находил в нем странное, болезненное наслаждение. Ведь он был один. Его никто не видел.

Тело хазиначи стало тяжелое, сонливое, чужое. Люди знали его энергичным, стремительным, выносливым, живым, а он знал, что все это не что иное, как маска мертвеца. Людей он мог обманывать, но обманывать себя уже не хотел. Все началось в Дели. Почти десять лет назад. С тем индусом, с Раджечдрой. Но тогда хазиначи не думал, что дело кончится такой душевной пустотой. Он цеплялся за жизнь. Он хотел жить. Ценой клеветы, ценой чужой жизни он этого добился, положил начало обогащению. А теперь наступила расплата. От сознания подлости своего существования уйти нельзя было. Никуда. И ему сопутствовал страх, неясный, расплывчатый страх перед чем-то, что не имело лица и названия. Он полз за хазиначи всюду. Мелькал в небрежном взгляде придворного, выныривал на знойной улице складками белого дхоти, таился в чужом смехе, в чужом шепоте. Иногда хазиначи хотелось закричать, завыть, как смертельно раненному тигру. После приступа отчаяния им овладевала хищная, яростная злоба на людей — подлинная сила, двигавшая его сердцем. Неистощимое презрение ко всему помогало хазиначи жить. Вера в ничтожество других оправдывала его собственное существование, придавала ему цену в собственных глазах…

Но в редкие минуты он понимал, что и это — обман. Тогда он давал клятвы жить правдиво, не совершать зла, искупить прошлое добрыми делами.

И он делал добрые дела. Он жертвовал на мечети, он помогал беднякам, одаривал нищих, поддерживал людей, чьи дела пошатнулись.

В Бидаре нашлось бы не меньше двух десятков людей, почти боготворивших хазиначи. Он никогда не истязал своих рабов, позволял им жениться, а некоторых даже отпустил на волю. Мелкие купцы редко встречали у него отказ в деньгах. Муллы ставили в пример его мягкосердечие.

А за ним полз страх. И в минуты расслабленности, подобной той, которую он сейчас испытывал, хазиначи даже отдыхал. Отдыхал от страха.

Где-то были пруд, рыбки, тень пальм, дом, рабы, недавняя дорога, все его прошлое и все его будущее, а он, хазиначи Мухаммед, был один и отдыхал.

Хазиначи крепко зажмурил глаза, резко потряс головой, дернул плечами. Пальцы оторвали большой кусок лепешки. Он кинул его в пруд слишком сильно. Рыбки метнулись в стороны. Из прибрежной тени выплыла маленькая черная черепаха. Жадная кожаная головка вытянулась. Лапы-обрубки медленно шевелились. Черепаха плыла к лепешке… Одурманивающая расслабленность проходила. Все принимало ясные очертания и вставало на свои места. И из туманных мыслей самой яркой и определившейся пришла мысль о русском купце, которого ждал хазиначи Мухаммед.

Мысль принесла легкое раздражение. Хазиначи посопел длинным носом.

Всего два дня он в Бидаре. В памяти еще ярки сцены штурма Кельны, беспощадной резни и смрадных пожаров, разъяренные слоны, топчущие нагих женщин и обезумевших мужчин, еще мчатся перед глазами, но все это отступает при раздумьях об этом русском. Хм… Хм… Великий визирь, малик-ат-туджар принял хазиначи благосклонно. Махмуд Гаван остался доволен закупленными конями. Когда же хазиначи Мухаммед рассказал о странном пришельце из неведомой Руси, о баснословно дешевых русских товарах, Махмуд Гаван одобрил заступничество Мухаммеда перед Асат-ханом и повелел объявить русскому, что по возвращении в Бидар удостоит его беседы…

У великого везира множество дел и дум. Он покоряет страну Санкара-раджи, он бросил войска на Гоа и вышел на Малабарский берег, он уже сейчас задумывает поход на Виджаянагар, однако он заинтересовался этим русским.

— Это смелый человек! — слышит до сих пор Мухаммед слова великого визиря.

Да, смелый. Но что-то в этом человеке все больше и больше беспокоит и настораживает хазиначи. Странно вел себя этот русский с Хусейном, заступаясь за индуса. Дерзил Асат-хану, да и в Бидаре его поведение необычно.

Русский наивен. Может быть, он предполагает, что затерялся здесь, как иголка в песке? Но котвал Бидара имеет глаза и уши даже в чамраути. Есть ростовщик Киродхар. Есть водоносы, берущие воду в том же колодце, где ее берет Хасан, болтливый, как все слуги. Есть купцы, завидующие Нирмалу. И о русском известно все. Все.

А это все — его связи с индусами. Неважные для купца, живущего в Бидаре. И неприятней всего — связь с Карной, отцом Раджендры, того самого, чье имя хазиначи никогда не произносит вслух. Может быть, это случайность. Да и Карна не знает хазиначи. Не может знать. Не должен знать. И все же… И все же…

Хазиначи Мухаммед докрошил лепешку. Его рот сжат. Припухлые веки не мигают. В нем невольно закипает раздражение против этого прямого, бесхитростного, упорного человека, не желающего считаться с обычаями хозяев страны. Это похоже на укор ему самому, его жизни, его прошлому. Но когда раб докладывает о приходе русского купца, Мухаммед делает приветливое лицо, улыбается, встает и идет навстречу Никитину, протягивая руки. Ибо хазиначи еще ничего не решил.

— Сейчас февраль. Мы не виделись целых полгода! — говорит хазиначи, расставляя на полированной доске искусно вырезанные из слоновой кости шахматные фигуры. — Вид у тебя великолепный. А как дела?

— И дела хороши, — весело отвечает Афанасий. — Коня в декабре продал. Хану Омару. Знаешь его?

— Начальнику конницы султана?.. Он, наверное, не поскупился.

— Не поскупился…

— Значит, ты так и живешь в Бидаре? Нравится?

— Город не плох. Жаль, дворцов я не видал. Не пускают.

— Это я устрою. Увидишь… Ты торгуешь?

— Как сказать? Больше смотрю, узнаю. Вот расспрашивал про Бенгалию, про Ганг, про Ассам, думал даже сходить туда…

— И что же?

— Время идет, хазиначи. По родине тоскую. Туда добраться — года два-три клади. Видно, уж в этот раз не судьба там побывать. Вот в Шри-Парвати поеду, да еще хочу в Голконду попасть, в Райчор.

— А! Камни, камни… С кем же ты идешь в Шри-Парвати?

— Да индусы знакомые зовут. Есть такой камнерез Карна… Не слыхал?

— Карна… Хм… Кажется, слыхал. Впрочем, все кафиры одинаковы.

— Ну, не скажи! — отозвался Афанасий и задумался, занеся руку над доской.

В партии возникло острое положение. Так и тянуло пожертвовать слона, чтоб разбить позицию Мухаммеда. Но и хазиначи мог угрожать ответным наступлением. Наконец Афанасий решился. Если Мухаммед не увидит четвертого хода королевским конем — ему конец.

Стукнув фигурой по доске, Афанасий объявил шах.

— Да, не скажи! — повторил он. — Ты меня знаешь, я христианин. Мне что Магомет, что Вишну — не закон. Прости, я искренне говорю. Обижаться не надо. А вот есть и мусульмане и индусы, которые мне по душе. Ну, словно свои. Веруем мы по-разному, обычаи у нас разные, но люди-то всегда людьми остаются. Есть честные, простые, прямые, а есть темные, с червоточинкой. У меня и среди христиан такие-то в недругах ходят.

— Забавная вера! — усмехнулся Мухаммед, беря никитинского слона. Афанасий тут же сделал ответный ход, потеребил бороду.

— Может быть… Может быть… — рассеянно ответил он. — Знаешь, ведь я прошел Персию. Видел мусульманские города. Слушал ваши песни и стихи. Ведь красиво. И в Индии мусульмане интересны. И мастера и в слове искусники. Раньше, по чести сказать, недолюбливал я все ваше. А ныне вижу — глупо это. Везде есть что уважать, чему поучиться. То же и с кафирами. Вот мне брамин один, Рам Лал, про войны бхаратов рассказывал.

— Пересказывал тебе "Махабхарату"…[83]

— Да. Дивно. Кладезь мудрости эта книга.

— Индусские сказки.

— А хоть бы и так? Из пальца-то ни одной сказки не высосешь, всему причина есть. А столь цветисто о прошлом рассказать — позавидуешь. Это раз. Потом возьми их сказки о богах. Возьми их ткачей, оружейников, шлифовальщиков, резчиков… Эти шахматы, поди, индус резал?

— Может быть…

— Ну вот. Народ умный, мастер-народ. Не берусь с налету судить, что губит его. То ли обычаи старые, по которым, слыхал я, вдов у них сжигают, жертвы человеческие приносят, девочек в больших семьях при рождении убивают, то ли касты их, весь народ разъединившие, то ли учение их, ахимса эта самая… Вот уж чего душа не принимает!

— Учение как раз удобное, — лукаво сморщился хазиначи. — Оно султанам не мешает.

— Как ты можешь этак говорить? — с укоризной произнес Никитин. — Одни беды им от него. Вот того же Карну возьми. Сына у него какой-то сукин сын погубил, а он только терпит. Непротивление! Не терпеть бы, а отомстить за сына надо было. Так и все индусы. Терпят, терпят…. Но ведь придет их терпению конец! Заговорят! Куда тогда убийцам деваться? Кафиров-то, сам знаешь, великое множество, больше, чем притеснителей у них!

Мухаммед не отвечал, уставясь на доску. Никитин взглянул на перса. Глаза у хазиначи были пустые. Дрожащая рука теребила ворот кафтана. Он тяжело дышал, бегая взором по доске.

— Все. Прижал я тебя! — засмеялся Никитин. — Конем, конем надо сходить было. А теперь — мат… Ну, давай новую партию… Да. А кафиров хулить не могу…

Расставляя фигурки заново, Мухаммед сумел взять себя в руки, оправился от растерянности, в которую его так неожиданно повергли слова Афанасия. Нет. Русский ничего не знал. Но страх все еще держал сердце Мухаммеда цепкой ледяной рукой.

Двигая пешки, хазиначи выговорил:

— Ахимса, непротивление… Это больше философия… Просто Карна не знает своего врага.

— Нет. Они и живут так. Карна знает обидчика, — спокойно ответил Афанасий. — Знает, да никому не говорит… Жалко мне старого. Сколько лет такую муку в душе носит! И зачем?

— Ты бы… сказал?

— Сказал бы… Э, хазиначи, фигуру подставляешь. Возьми ход обратно.

Мухаммед заставил себя засмеяться, повалил короля:

— Сдаюсь… Я нынче не в ударе. Давай лучше пить.

— Все пьешь?

— В жизни мало радости… Вот не думал, что ты сойдешься с индусами. Не думал. Может быть, есть особые причины, а? Кое-что говорят…

— Что же?

— Не догадываешься?

Хазиначи возбужденно передвигал лакомства, разливал вино.

— Об этом — не надо! — сказал Афанасий.

— Разве это секрет? Говорят, она хороша…

— Послушай, она — как сестра мне. Понимаешь? Не надо…

— Три месяца красавица живет под твоей крышей как сестра?! Не скрывай! Нехорошо! Я с удовольствием выпью за ее здоровье.

Никитин прикрыл серебряный кубок ладонью.

— Послушай, хазиначи, откуда ты знаешь обо мне?

— Э!.. У слуг длинные языки, у соседей есть глаза и уши. Пей же.

Афанасий помрачнел, задумался.

— Не знаю, что болтают, — сказал он, помолчав, — одно скажу: она мне вправду как сестра.

— Это еще хуже! — прищурился Мухаммед. — Я слышал и то, что ты ее сестрой называешь. Индуску — сестрой! Забавно! А ведь мы в Бидаре, где индусы живут только благодаря снисходительности султана.

— Уж это я понял! — с мрачной иронией кивнул Никитин.

— Послушай моего совета! — по-приятельски притронулся к колену Никитина Мухаммед. — Называй ее наложницей. Это будет понятно и не навлечет на тебя никаких бед.

— Не стану. Не боюсь.

— Ох, упорный человек! Правдивый человек! Смотри, смотри… Впрочем, я не сомневаюсь, что вскоре ты назовешь ее наложницей, не кривя душой.

— Хазиначи! Я таких шуток не люблю!

— О! О! Ты сердишься всерьез? Оставь! Что слова? Дым! Потянул ветерок и дыма нет. Лучше еще выпить. Разве я не друг тебе? Я покажу тебе дворцы. Я скажу о тебе вельможам, ученым. Ты увидишь настоящий Бидар! Ты не пожалеешь, что встретился со мной. А потом пошлем караван на Русь. За мехами. С алмазами. О Юсуф! Нам ссориться не надо У нас много одних и тех же забот впереди. Выпьем же за дружбу… А? Или ты пришел только затем, чтобы обыграть меня в шахматы?

И хазиначи, подливая Афанасию вино, принялся болтать о всякой всячине, ни разу за весь вечер не попрекнув больше Никитина его индусскими знакомствами.

Посещение Мухаммеда, которого Никитин давно ждал, чтоб познакомиться с мусульманским Бидаром поближе, оставило в душе Афанасия некоторую горечь лишь потому, что перс очень легкомысленно говорил о Сите.

Впрочем, он готов был извинить его, зная нравы города и характер самого хазиначи.

Возвращаясь домой, Афанасий совсем забыл о разговоре с Мухаммедом, радуясь, что сейчас снова увидит ту, которая так много значила теперь в его жизни.

Никто не знал, что происходит с ним. Но те три месяца, что Сита жила в его доме, стали для Афанасия месяцами любви и тоски, месяцами счастья и горя.

Брамин Рам Лал рассудил просто: у девушки, возможно, остались близкие, если Афанасий готов дать ей кров и пищу и хочет помочь ей найти своих, пусть девушка останется у него.

И Сита осталась с Никитиным. Доверчивая, безыскусная, она в первые же дни рассказала Джанки, жене Рангу, всю историю своей недолгой жизни. Отец Ситы, Ону, был райот. У них был маленький надел и огород. Правда, своего риса и овощей им не всегда хватало — приходилось платить налоги, возвращать быстро растущие долги, приносить жертвы богам, но до последнего времени они все же не знали, как спать без сари и не есть два дня подряд. Вокруг деревни, в джунглях, росли джаман и махва, кокосы, финики, а мать Ситы, Маджори, была большая мастерица отыскивать съедобные коренья. Они даже держали свинью и хорошего быка. Сита была вторая дочь. Старшая сестра ее, Бегма, росла очень красивой. Поэтому ее очень давно увезли из деревни в далекий город раджи, чтобы сделать жрицей богини Лакшми — богини любви и плодородия. Бегма не жила дома четырнадцать лет и вернулась лишь в прошлом году. Она привезла в дом счастье. У Бегмы было много украшений и нарядов, удивительные краски для лица, она умела петь и танцевать, как никто. Ее обучали ведам и пуранам, она делила ложе с самим верховным жрецом богини, и теперь во всей округе не было женщины достойнее Бегмы. Мать и отец плакали от радости, когда дочь снова переступила их порог.

Бегма не долго оставалась в доме родителей. Ее взял в жены брамин Рам Прашад.

Это окружило семью Ситы еще большим почетом и уважением.

Затем, правда, их постигла беда. После летней жары, едва перепали дожди, в самое гибельное для скотины время, у них пал бык.

Отцу Ситы, Ону, пришлось взять в долг у богача Пателя. Засуха помешала вернуть долг вовремя, а Рам Прашад и Бегма не думали помочь семье. Рам Прашад сердился на Ону, так как тот не захотел перед этим продать Ситу скупщику девушек, приезжавшему от раджи.

Долг рос очень быстро. Патель грозил разорить Ону и обещал смилостивиться только в том случае, если получит Ситу в жены.

Патель был стар, голова его походила на уродливую тыкву, глаза слезились, но он был почтенный человек, член панчаята,[84] от него зависела жизнь семьи, и Ону дал согласие…

Рад Прашад совершил обряд манги — обручения, принес жертвы Браме и Лакшми. Патель простил Ону долг и подарил Сите ножные браслеты с серебряными колокольчиками.

В этом году должны были состояться свадьба и гауна — переход невесты в дом жениха.

Сита много плакала и молилась богам, чтоб они спасли ее. Бегма ругала Ситу. Может быть, она была права… Ведь теперь Сита спасена, но какой ценой?!

У них в деревне и раньше слышали про войну. Но воюют воины, султаны, раджи, а не народ. Никто не ждал беды. Мусульмане напали внезапно. Они забрали весь рис, все овощи, всю скотину, убивали мужчин, позорили женщин.

С Бегмой случилось что-то ужасное, Сита даже не знает что.

Саму Ситу кинули на седло, а когда мать бросилась за дочкой, ей проткнули грудь пикой. Отцу разбили голову. Когда Ситу увозили, он лежал в луже крови.

Ситу и других девушек долго везли и гнали по нехоженым тропам, пока они не очутились все в лагере мусульман, под городом Кельной.

То одну, то другую девушку воины волокли по вечерам в свои шатры, глумились над ними.

В толпе пленниц всегда стояли рыдания. Несколько девушек покончили с собой, не убоявшись грозной мести, ждущей самоубийцу. Сита решила поступить, как они. Лучше предстать перед взором грозного Ямы, чем терпеть такой позор.

Но тут начались бои. Мусульмане несколько раз штурмовали Кельну и, наконец, взяли город. Город спалили. Пленных прибавилось. Войска тронулись дальше, а Ситу и часть других девушек погнали с отрядом вестников в Бидар.

Этот рассказ потряс Никитина. Ему хотелось как-то помочь Сите, заставить ее забыть горе. Но заботы Афанасия оказывались подчас неуклюжими и лишь растравляли душу юной индуски.

Так получилось с ожерельем, купленным Афанасием в подарок девушке. Ожерелье это — из позолоченной бронзы — понравилось Никитину тонким рисунком листьев, сплетенных мастером в длинную гирлянду.

Никитин думал, что Сита обрадуется подарку: ведь индийские женщины так любили украшения, но она словно онемела. Розовые губы беспомощно задрожали, глаза наполнились влагой… Кто же знал, что у ее матери было похожее ожерелье?!

С досады он швырнул неудачный подарок на землю, но девушка со стоном бросилась за ним, подняла, а потом, побледнев, решительно надела на шею.

Он часто заставал Ситу в слезах. Подружившаяся с ней Джанки сказала: девушка мучается, считая себя виновницей гибели близких.

— Убеди ее в том, что она не виновна! — просил Афанасий.

Джанки опустила подведенные глаза и ничего не ответила.

Рангу оказался покладистей жены, хотя признался Афанасию, что не может оправдать Ситы: незачем ей было молиться об избавлении от жениха. Она шла против воли родителей, против воли богов, вот и наказана…

— Ее мучили, она же и виновата? — зло усмехнулся Афанасий. — Чудно вы рассуждаете… Ну хорошо. Не оправдывай ее. Но скажи ей от меня — она не виновата.

— Твои слова я передать могу.

Выслушав Рангу, Сита еле смогла прошептать: "Он добр…" — и снова заплакала

Это становилось мучительным. В доме словно покойник появился. И тем горше Афанасию было отчаяние Ситы, что он с каждым днем убеждался: эта девушка дорога ему.

Сначала он пытался скрыть от себя истину, твердил себе, что в нем говорят жалость к ней и простое любопытство. Но он лгал себе.

Подумать о возвращении Ситы в ее деревню, о ее старом женихе — значило на целый день лишить себя покоя.

По ночам он прислушивался к ее дыханию в соседней комнате. Голова пылала. Губы пересыхали. Страшным усилием воли он заставлял себя не думать о том, как близка она…

"Невозможно! — повторял он. — Невозможно. У нее другая вера, другая жизнь. Я не дам ей счастья. А горя она видела довольно…"

Тогда приходила безумная мысль: увезти Ситу с собой, научить христианству, взять в жены.

В Твери он бы за нее постоял. Да нужен ли он ей? И вынесет ли она разлуку с родиной, тяжкие дороги до Руси, привыкнет ли к чужой земле?

Сомнения одолевали его. Он пристально следил за девушкой, стараясь рассеять их, но лишь больше запутывался в противоречивых чувствах и мыслях.

Сита через Джанки попросила разрешения устроить в доме алтарь, достала фигурку Шивы, поставила в алтаре, завела обычай мыть Афанасию ноги.

Это вызывало раздражение Хасана. Между ним и девушкой росла вражда, хотя дело не шло пока дальше холодного молчания и пренебрежительных взглядов.

Как-то на улице старик нищий из касты мусорщиков не отошел вовремя с дороги, засмотревшись на Афанасия.

Гневный окрик Ситы поразил Никитина. Девушка трепетала от негодования и обиды. Мусорщик быстро исчез.

Никитин попытался говорить с Ситой. У него самого неприкасаемые вызывали сострадание. Ему пришлось уже видеть, как дети этих несчастных роются в коровьем помете, отыскивая непереваренные зерна, чтобы съесть их. Но Сита ничего не хотела знать.

— В моей деревне сжигали хижину, которой касалась хотя бы тень неприкасаемых! — твердо сказала она. Спорить с ней было бесполезно. Это значило лишний раз опечалить девушку.

"Нет! Чужая! — решал Афанасий. — Чужая!"

И вдруг ловил ее боязливый, словно ждущий чего-то взгляд, и все решения сразу казались поспешными… А время шло. Внезапно в Сите что-то переменилось. Раньше боявшаяся людей, проводившая дни в уединении за вышиванием, она теперь часто бросала работу, убегала в садик, принималась дразнить попугаев; приходя к Карне, спешила к малышу Джанки, возилась и визжала с ним, весело пела песни.

Эти вспышки сменялись еще более глубоким отчаянием. Афанасий совсем потерял голову. Однажды он не выдержал, выдал себя.

Как-то Сита ушла одна, чтобы помочь жене камнереза в домашних делах. Приближался вечер. Афанасий заметил, что воздух стремительно голубеет. Он вышел в сад. Хасан возился с цветами. Никитин помог ему полить розы, все время прислушиваясь к затихающей улочке. Потом бросил лейку, стал бесцельно бродить меж пальм. Сумерки сгущались. В темнеющем небе плыл над минаретом месяц. Зажигались крупные, яркие звезды… Афанасий нашел большой семизвездный ковш Лося. Он стоял низко, переливаясь загадочно и тепло, не по-русски.

Никитин долго смотрел на него. Тоска по родине властно заговорила в душе. Он с неожиданной остротой понял, как одинок. Прошло больше половины жизни, а была ли в ней радость? Прочная, долгая? А теперь, на чужбине, кому он нужен? Сите? Ночь уже наступила — темная, тропическая, чужая… Его охватило беспокойство о Сите.

— Хасан! — хрипло позвал он. — Идем со мной! Скорее! — Он нацепил кинжал. За оградой послышались шаги.

Сита вернулась, провожаемая камнерезом. Она, смеясь, впорхнула в покой. Никитин молча, неуверенно шагнул к ней. Сердце его стучало бешено.

А губы, как деревянные, выговорили только:

— Уже ночь… Можно ли?..

Она бросилась к нему, опустилась на колени, прижалась нежной щекой к дрогнувшей руке и так застыла.

С этого дня Афанасий узнал, сколько счастья может принести любимая. Свою жизнь он полагал уже наполовину прожитой, но молодость словно вернулась к нему, неуемная и расточительная.

Его тревожили вспышки молчаливого отчаяния, которые иногда овладевали Ситой. Она умоляла ни с кем не говорить о ней, в присутствии Карны и Нирмала держалась с Афанасием как с чужим. Это было непонятно, но он старался об этом не думать, тем более, что уставал от своих торговых дел, занимавших много времени.

Вскоре Сита стала просить взять се в священный город Шри-Парвати.

И по тому, как она просила об этом, Никитин догадывался, что это очень важно и для него. Он обещал взять ее. Сита снова притихла. Бурные вспышки оборвались. Зато в глазах любимой он открыл новый, непонятный блеск, еще больше волновавший его.

И, возвращаясь от хазиначи, он не думал ни о чем, кроме любви.

…Когда за Афанасием захлопнулась калитка, хазиначи Мухаммед обмяк и еле дотащился до тахты. Выслал рабов вон. Сидел с приоткрытым, как у заснувшей рыбы, ртом. Сердце заходилось. Пробивала испарина.

Надо же было всему так сойтись. Похороненные призраки воскресли, тянули к нему мстительные руки. Этот русский… Он плевал в лицо хазиначи, а Мухаммед должен был улыбаться. Молчать и улыбаться. Да. Он испугался. Он был потрясен и испуган, словно уже все знали правду о его жизни и должна была прийти расплата… Карна! Он знал и молчал… Молчал, но знал!..

Мухаммед пошарил рукой по низкому столику, наткнулся на кувшин с холодной водой, налил чашу, стал большими глотками пить. Вода текла по бороде, выплескивалась на грудь и ноги. Он понял: вся его жизнь, с ее благочестивыми помыслами, пожертвованиями, раскаяниями, могла оказаться напрасной.

Надо было немедленно спасать ее.

Сита идет по улице, строго глядя перед собой, придерживая на груди розовое сари из мазхара. Эта парча "серебряная зыбь" — новый подарок Афанасия. Она очень идет Сите. Мужчины оборачиваются вслед девушке. Бородатый сикх щелкнул языком. Молодой брамин с пучком волос на выбритой голове разговаривает с женой, а сам косится на незнакомку. Судя по одежде, девушка принадлежит к высшим кастам. Но брамин не знает ее.

Сита не глядит ни на сикха, ни на брамина. Взгляды мужчин, конечно, льстят, но и сердят. Никто не имеет права так смотреть на Ситу! Никто, кроме одного человека. При мысли о нем девушке хочется смеяться и бежать вприпрыжку.

"Ах, как хорошо знойное утро, как звонко поет птица за оградой, как легки ноги, как упруго все тело!

Богиня Лакшми, благодарю тебя, светлая, лучезарная! Я ничего не просила у тебя, а ты принесла мне в дар целую жизнь! Он из далекой страны, его кожа белее, чем кожа браминов, а волосы как солнечный свет!

Я надела новое сари, и он радовался, глядя на меня. Он взял меня за руки и стал раскачивать их. А мне хотелось прижаться к его груди… О!"

Сита невольно убыстряет шаги, ее лицо порозовело, она часто и глубоко дышит.

Она любит его!

В священном городе Шри-Парвати, у алтаря великого бога Шивы, она расскажет о своей любви к чужеземцу, к человеку неведомой касты. И если беспощадный гнев богов не настигнет ее, она пойдет за тем, кого любит.

Сита идет по улице. Розовый мазхар колышется вокруг тонкого стана. Маленькие ноги едва касаются земли. "Благодарю тебя, лучезарная, светлая Лакшми!.." Девушка вбегает в дом Карны. Джанки мелет пшеницу. Смеясь, она отталкивает Ситу, бурно обнимающую ее.

— В тебя вселился Кали! — притворно негодует она. — Ты мне мешаешь!

Сита так же внезапно отскакивает, изгибает над головой руки и, плавно покачиваясь, кружится на одном месте.

Я пошла за водой,

повстречала тебя,

я всю воду расплескала,

но запомнила тебя!

Меня дома бранят,

нерадивой зовут,

и никто, никто не знает,

что любовь не расплескать!

Услышав озорную, задорную песню, из дома выходит Рангу. Они переглядываются с Джанки.

— Почему не пришел Афанасий? — спрашивает Рангу.

— У него дела в городе.

Джанки вздыхает.

— О чем ты вздыхаешь, Джанки? — присаживается перед ней Сита.

— Так.

— Нет, скажи! Скажи!

— Жаль, что он не верит в наших богов. Он очень хороший.

— Разве брамин Рам Лал меньше уважает его за это?

— Ах, нет… нет… Но я подумала, что Афанасий мог бы стать твоим мужем, девочка, родись он у нас. А так это невозможно. Мы же не знаем его касты.

Сита вспыхивает, вскакивает на ноги, в глазах ее слезы.

Рангу недовольно обрывает жену:

— Ты говоришь глупости, Джанки!

И снова колышется розовый мазхар. Вдоль стен, опустив лицо, медленно, разбитой походкой идет Сита. Человек неизвестной касты… Человек неизвестной касты… Его волосы как солнечные лучи, и кожа его белей, чем у брамина… Но каста его неизвестна…

Неумолимые, беспощадные законы веры, законы, которые хорошо известны Сите, заставляют ее сжиматься от ужаса.

Девушка, полюбившая мужчину низшей касты, изгоняется родичами как собака. Ее убивают камнями. В будущей жизни ее ждут одни мучения…

И розовый мазхар все ближе и ближе жмется к пышущим зноем глиняным оградам.

О великий Рам! Когда же, наконец, она сможет упасть к алтарю Шивы, когда же решится ее судьба?

Живя в Бидаре, Афанасий почти не вспоминал о гератце Мустафе. Ну, сукин сын и сукин сын. Не хочет отдавать долга, как его поймаешь? Да и долг не так велик, чтобы за Мустафой бегать. Однако Мустафа о Никитине помнил. Раза три, завидев Афанасия, воин сворачивал в проулок, затесывался в толпу. Жалко было возвращать деньги. А кроме того, у Мустафы находилось и оправдание такому поведению. Гератец твердо убедился, что с русским купцом не все чисто. Отдавать же долг врагу султанского трона просто глупо. А Мустафа не хотел оставаться в дураках. Нет! Тем паче, что Мустафе была известна тайна, узнай о которой его повелитель хан Омар, начальник султанской конницы, давно бы гнить гератцу где-нибудь в джунглях, где рыщут шакалы…

Иногда Мустафу лихорадило от сознания опасности и от алчности. Счастье само свалилось в руки, он не знал только, как им воспользоваться. Кто бы поверил ему на слово? Никто. А доказательств нет. Он может лишь рассказать то, что видел, и передать слово в слово то, что слышал.

А видел и слышал Мустафа такое, что самому сначала не поверилось.

На третьей или четвертой неделе поступления на службу к хану Омару Мустафу послали в дворцовый караул. Его дело было ходить вдоль стены сада хана Омара по дальней песчаной аллейке, куда никогда никто не заглядывал, кроме начальника дворцовой стражи. Потому-то Мустафа туда и попал: накануне он угощал этого самого начальника, оба напились, и начальник стражи сделал Мустафе поблажку. У него самого голова трещала, как ему не понять было, что Мустафе тоже хочется спать… Пройдясь раза два по аллее и убедившись, что вокруг тишь, Мустафа, преодолевая невыносимую боль в висках и затылке, полез в гущу кустов. Найдя укромное прохладное местечко, он вытянулся на земле и с облегчением вздохнул. Милосерд аллах к своим верным рабам. Мустафа лежал с закрытыми глазами и старался уснуть, но его мутило и сон не приходил.

Тогда он и услышал голоса. Один из них — низкий, грубый — был голос самого хана Омара, а второй голос был не знаком.

В первое мгновенье Мустафа подумал, что его ищут. Он сжался в комок. Хан Омар не щадил нерадивых воинов.

— Я пришел к тебе от махараджи-дхи-раджи, хан! — услышал Мустафа.

— Покажи знак.

— Вот он.

Наступило молчание. Потом голос хана прохрипел:

— Говори…

Чуть повернув голову, Мустафа сквозь густую поросль заметил широкую спину хана и как будто знакомое лицо немолодого индуса. Этого индуса Мустафа где-то видел… Где же? Где? А! Он вспомнил. На базаре, вместе с русским ходжой Юсуфом. Мустафа ловил каждое слово.

Индус сложил руки.

— Великий хан! Махараджа-дхи-раджа посылает эти камни в знак уважения к тебе и твоему славному роду. Прими их и знай, что слава опережает твои шаги. В Виджаянагаре умеют ценить мудрых и смелых…

— Что ему нужно?

— Ничего, о великий хан! Махараджа велик и бескорыстен. Он повелел лишь передать, что уважает благородных противников и всегда готов служить им, если захотят принять его услуги…

Хан Омар хмыкнул.

— Ну?.. Чем же он готов служить? И зачем?..

— Да простит мне великий хан, что я скажу правду. Войска султана не успокоятся на Кельне. Махараджа знает, что Махмуд Гаван хочет идти на Виджаянагар. Жертвовать собою будут тысячи бесстрашных, знатных воинов. Но в случае победы добыча и слава пойдут малик-ат-туджару, а вина в случае поражения падет не на него…

— Вся его слава завоевана нами!

— То же говорит махараджа. Он мудр. Он не хочет войны. Он готов договориться мирно. Но с Махмудом Гаваном он говорить не станет. Он не хочет иметь своим владыкой выскочку… Он не поверит ему.

— Кому же он готов верить?

— Любому знатному военачальнику. Ваш султан еще мальчик. Он под влиянием визиря.

— Это так.

— Махараджа согласен верить тебе, великий хан. Он готов подчиниться опытнейшему и благородному. Готов послать ему на помощь свои войска.

Минуты две хан Омар молча стоял перед индусом, потом вымолвил:

— Иди за мной…

Подождав, когда стихнут голоса, Мустафа подхватил щит и на карачках быстро пополз прочь от того места, где лежал. Он ободрал лицо о какие-то колючки, но не чувствовал боли. Вылупив побелевшие глаза, гератец полз и полз. На аллее он отдышался.

Измена! Измена! Что делать? Куда бежать? Кому сказать? Начальнику стражи, воинам, кому-нибудь из султанских слуг?

С похмелья он соображал туго, но природная осторожность все же помогла ему.

И когда начальник стражи Рагим, приведя смену, укоризненно покачал головой, вымолвив:

— Ну и рожа! — Мустафа лишь пробормотал:

— Упал…

Рагим ворчал, что Мустафа подводит его, что с таким лицом стыдно показаться людям, и гератец с виноватым видом слушал его, хотя внутри у него все кипело от сознания собственной значимости. Он решил до поры до времени молчать. И он молчал, приглядываясь к людям и не решаясь ни с кем поделиться тайной.

Он узнал имя купца-индуса. Купца звали Бхавло. Купец этот был знаком с русским, связан с раджой Виджаянагара, был подослан к хану Омару и сговаривался с ним…

Мустафе мерещилось, что он открывает измену султану, хана Омара казнят, а ему передают команду над конницей, дворец и джагир[85] хана Омара. Он дрожал, представляя богатства и почести, которые посыплются ему в руки. Но кому скажешь? Где доказательства?

Мустафа порой готов был заплакать от обиды на судьбу. Неужели он так и останется ни с чем? Проклятие!

Как назло, он однажды плохо вычистил коня, и хан Омар приказал влепить ему двадцать плетей. Теперь всякий поклеп хан мог объявить местью обиженного воина. Разговора хана с индусом никто не слыхал, а окровавленный зад Мустафы видело полсотни человек. Свидетели! Мустафа скрипел зубами, не находя выхода.

Но, проходя как-то по крепости, он увидел хазиначи Мухаммеда.

Хазиначи был близок Махмуду Гавану. Он шиит. А хан Омар суннит. Хазиначи пришелец в Индию, а хан Омар из старинного деканского рода. Вряд ли между такими людьми может быть дружба. О вражде старой знати с людьми Махмуда Гавана все знают. Правда, хазиначи покровительствует русскому. Но о русском можно и умолчать. Во всяком случае, перс единственный человек в Бидаре, вхожий в покои вельмож, которого знает Мустафа.

И Мустафа решился.

…Сначала хазиначи не хотел его принять, но Мустафа просунул в приотворенную рабом дверь ногу и потребовал, чтоб о нем передали. У него очень важное дело.

В конце концов его впустили. Хазиначи даже не встал с тахты, остался сидеть, как сидел в одних белых штанах, покуривая кальян, небрежно кивнул, не сказал ни слова.

— Пришел проведать тебя, ходжа! — льстиво сказал Мустафа, кланяясь персу.

Мухаммед молчал, поглядывая на гератца, пускал дым.

— Сопутствует ли тебе удача, ходжа? — продолжал воин. — Хорошо ли твое здоровье, успешны ли дела?

Мустафа не знал, как приступить к делу. Холодный прием не озадачил его, но молчание хазиначи мешало найти повод к разговору.

И вот Мухаммед заговорил:

— Я вижу, удача улыбнулась и тебе. Ты в войске хана Омара?

— Да, почтенный.

— Ты произнес это как будто с огорчением. Разве хан Омар плохо платит?

— Нет. Но он суннит…

— О! Давно ты стал разбираться в сектах? — Мухаммед насмешливо фыркнул.

Но ответ гератца прозвучал неожиданно серьезно и загадочно:

— С тех пор, как я в Бидаре, ходжа. Здесь это помогает… тем, кто видит.

Хазиначи медленно выпустил клуб дыма, последил за ним.

— Что же ты увидел?

— Многое, ходжа… Многое. Но я очень маленький человек…

Гератец, казалось, брел ощупью, впотьмах. Он смотрел испытующе, словно ждал поощрения.

— Садись, — пригласил Мухаммед. — Ну, ну, расскажи о себе… Ты шел сюда… с русским?

От Мустафы не укрылась недоброжелательная усмешка, прозвучавшая в последнем вопросе перса. Видимо, хазиначи и Афанасий не такие уж друзья. Мустафа решил прощупать почву.

— Да. С ним. Только здесь я его не вижу.

— Напрасно… Он ведь разбогател.

О! Это уже было произнесено с раздражением.

— Я знаю. Он продал коня хану Омару, — осторожно заметил гератец. — Хан Омар щедро заплатил.

— Трудно ли платить, имея такой джагир! — буркнул хазиначи. — Не всякий честный шиит имеет десятую долю того, что хан Омар… Впрочем, это твой господин…

— Один господин над нами — аллах! — медленно сказал, глядя в глаза хазиначи, Мустафа. — И правая вера мне дороже гнева и милости хана Омара. И по той расстановке, с которой Мустафа сказал эту фразу, по интонациям его голоса, по странному взгляду хазиначи понял, что гератец пришел не просто так.

Мухаммед прищурился:

— Ты говорил, у тебя есть важное дело. Какое это дело?

Гератец быстро оглянулся, потом опустил глаза. Если он ошибется в хазиначи, его доля окажется незавидной. Но вопрос был поставлен прямо. Надо или ответить, или уйти.

Шепот Мухаммеда обдал его жаром:

— Что?.. Ты что-нибудь знаешь?

Мустафа поднял голову. Скулы его торчали углами. Хазиначи смотрел жадно.

— Да. Знаю, — шепотом же ответил Мустафа.

…Проводив Мустафу до дверей, хазиначи возбужденно потеребил бороду. Мухаммеда как подменили. Выпрямился, походка стала упругой. Приказал рабу, чтоб привели младшую жену Фатьму. Увидел, что угол ковра в чайной комнате загнут, — хлопнул в ладоши, отхлестал по щекам прибежавшего в испуге слугу. Весь дом затих. Впервые за две недели домочадцы почуяли — хозяин здесь. А то все сидел взаперти, пил в одиночку, курил. Только однажды выбрался с русским купцом показывать ему дворцы и мавзолеи в крепости, знаменитый султанский двор Раи-Махал, где на каждой плитке изразцов, покрывающих стены, золотом были высечены стихи корана и изречения пророка. Но вернулся хазиначи оттуда еще более мрачным. Видели — он тревожится, что-то его тяготит…

Фатьма, двенадцатилетняя девочка, худышка в персиковых шальварах, прыгнула к Мухаммеду на колени, изогнулась, закинув руки с крашеными хной ладошками ему за шею.

— Тебя развеселил воин? — прострекотала она и вдруг взвизгнула: с такой болью ущемил хазиначи ее грудь. Хазиначи ничего не отвечал. Вопли жены волновали его. Он тяжело задышал. Он снова чувствовал жажду жизни. Он имел право на это! Власть и сила принадлежали ему. Вот как Фатьма. Девчонка Фатьма. Гибкая Фатьма. С ее визгом…

Пересекая Декан почти от моря до моря, течет многоводная, стремительная Кистна, вбирая на пути воды Мальпрабы, Бхимы, Тунгабадры и других рек и речушек, чтобы пробиться сквозь Восточные Гхаты и широко раскинуть свою дельту перед Бенгальским заливом. Дважды в году она бурно разливается, выходя из каменистого ложа и затопляя поля и тростниковые джунгли на берегах. Предчувствуя беду, из тростников поднимаются тучи птиц, бегут кабаньи семейства, угрожающе рыкая на невидимого врага, нехотя убирается тигр. Лишь крокодилы уверенно ведут себя в бушующей стихии. Их глянцевитые, крепкие и сильные, грязнобелые тела лениво движутся по мелководью, подстерегая добычу.

Кистна, Кистна! Река водоворотов, стремнин и коварных мелей, река тростников и крокодилов!

Там, где Кистна делает перед Восточными Гхатами поворот к югу, а затем, натолкнувшись на скалы, резко уходит на север, руками многих поколений индийцев был некогда воздвигнут храм в честь бога Шивы.

Высеченный из целых скал, сложенный из гигантских камней, храм высился на южном берегу Кистны, как крепость бога созидания и разрушения, бога благодеяний и возмездия.

Старинное предание рассказывало, что храм выстроен нечестивым охотником, жившим на берегах Кистны и убивавшим животных даже накануне ночи, посвященной Шиве, когда следовало молиться и соблюдать пост.

Набив дичи, охотник уснул и проснулся лишь глубокой ночью. Его окружали страшные джунгли. В испуге охотник забрался на дерево и просидел на нем до рассвета, дрожа от холода и ужаса. С его тела скатывалась роса. Под его тяжестью падали ветви и листья… А под деревом стояло изображение бога Шивы. Охотник, сам того не зная, всю ночь совершал поклонение богу, кропя его росой и осыпая листьями. Шива отблагодарил охотника, продлив ему впоследствии жизнь. А уверовавший охотник воздвиг в честь бога величественный храм.

Сюда, к священному городу, и тянулись в апреле со всех сторон богомольцы, факиры, купцы, каждый со своей думой и заботой.

Тащились больные, чтоб вымолить исцеление, брели отрешившиеся от жизни отшельники — йоги,[86] спешили нищие, погоняли волов богачи…

Никитин, Сита, Рангу с Джанки, еще два-три бидарских купца-индуса ехали на волах. Дорога была торная, через деревеньки, поля, вырубленные джунгли. Зимние муссоны, дующие с Бенгальского залива, утихли, но время наибольшей жары не наступило. Дышалось легко. Скучноватый пейзаж Декана сменялся постепенно более пышной растительностью, зеленеющими равнинами. Вдоль дороги то и дело попадались храмы — и маленькие, как часовенки, и побольше — с целую церковь. Каждый храм был на свои лад: то вроде каменного домика, только с колоннами и людскими изображениями, то вроде поднятых на столбах фигурных хором с каменными слонами и львами перед входами; иные ступенчатые, со множеством малых башенок на каждой ступени, увенчанные одним большим куполом, нагие каменные люди, искусно вытесанные, как живые, каменные же звери — все это дышало фантастикой. Не верилось, что это дело человеческих рук. Одного слона, поди, лет сто вытесывали. Надо же терпение и силы иметь!

И это была страна Ситы, искусство ее единоверцев, дух ее народа!

В иные храмы девушка жертвовала. Она называла их: храм Агни — бога огня, храм Лакшми — богини любви и плодородия, храм Ганеши — бога мудрости и торговли. Наиболее щедрые жертвы она принесла двум последним храмам, и Никитина это тронуло.

В деревнях паломников встречали приветливо. Сита показывала Афанасию, у нас был вот такой же колодец, вот такой же пруд, такой же бычок. Он замечал в ее глазах грусть и вновь и вновь задумывался над тем, перенесет ли она вечную разлуку со своей землей, сможет ли жить на Руси.

Нет-нет, да и приходили на ум Афанасию последние недели жизни в Бидаре. Тогда его охватывало предчувствие чего-то недоброго. Он сам не знал почему. Хазиначи хмурился, не казал глаз, при разговорах смотрел в сторону. Но какое отношение к нему имели дела хазиначи?.. Показалось, что несколько раз высматривал его в городе Мустафа. Чепуха! Мустафа от него сам бегает… Киродхар притаскивался, глазами по дому шнырял. Что за беда! В бидарском домике оставлен Хасан. Устережет. Да там и взять нечего. Все никитинское богатство в поясе.

Тревоги пусты! Не так уж плохо в Бидаре жилось. И дворцы осмотрел, и про то, как воду в них подают из глубоких колодцев по трубам, вызнал, и занятных людей повидал: летописца Махмуда Гавана Феришту, виршеплета Абу-Али, астролога Сейфи.

Феришта — низенький, кругленький, с улыбкой широкой, как арбузный ломоть, разузнавал про Русь, записывал имена князей, любопытствовал, какая армия у русских. Посмеялся над ним, сказав, что на Руси все воины, все ратному делу учены и лучше на Русь никому не ходить… Историк поскреб кисточкой для туши в круглой ноздре, вздохнул и записал про это.

Абу-Али горазд был вирши говорить. Хлебом его не корми, дай почитать про богатырей, про битвы, про красавиц.

Известен Абу-Али всему султанату. Его отец тоже вирши слагал, да не угадал как-то, не султану первому какую-то бывальщину спел, а другим. Так ему, рабу божьему, глаза выкололи, язык отрезали и потом в уши свинца налили. Дескать, знай сверчок свой шесток.

Абу-Али отца помнит. До сей поры мрачен.

Никитин его сердце былиной про Микулу Селяниновича порадовал. До слез Абу-Али вольные речи Микулы, кое-как пересказанные Никитиным, прошибли.

Совсем иной астролог Сейфи Он стар, замкнут, живет уединенно, по ночам всходит на башню и наблюдает течение звезд. По светилам Сейфи узнает судьбы человека. Он, слышь, из того самого рода, который прадеду нынешнего султана, простому воину, трон напророчил.

Хотел Афанасий попросить Сейфи гороскоп составить, но астролог его объяснений, когда рожден да под какими звездами, не понял. А жаль. Любопытно бы вперед заглянуть. И старик Сейфи занятный. Про небеса много чудес наговорил. Он, мол, угадывает, где должна новая неведомая звезда появиться через сто лет. Цифры писал какие-то, на небе пустое место указывал — вон там.

Занятен Бидар! Но в дороге вольнее дышится почему-то. И на душе яснее. Хотя дорога не так легка. Вон перед ними вышли из города три повозки сгибли. Волки, слышь, напали. Маленькие волки здесь, но злы и смелы и большими стаями ходят. Не дай бог, встретятся…

Но как хорошо слышать песню Ситы, видеть ее тонкий стан и улыбчивое лицо, слушать рассказы Рангу, ночевать в хижинах земледельцев, вдыхать запах трав и кустов! Как хорошо!..

А дорога делалась все более многолюдной, живой, переваливая через холмы и речонки, извиваясь меж пальмовых рощ и долов.

Ровно месяц длился путь, и вот впереди сверкнула Кистна, показались горы и мрачные серые стены храма.

На лицах Ситы, Рангу, на лицах шагающих вокруг десятков и сотен людей Никитин видел общее выражение — радости, волнения, робости, надежд, тревоги…

Оставив волов на попечении местных жителей, он, Рангу, Сита и Джанки переправились на южный берег Кистны.

Переправа происходила в больших, обтянутых кожами корзинах. Корзины крутило, заливало. Перевозчики вертелись волчками. Никитин крепко держал Ситу за руку. Несколько раз из воды совсем рядом с их корзиной высовывались гнусные морды крокодилов. Крокодилы лежали и на отмелях, ничуть не обеспокоенные человеческим шумом. Афанасий старался не смотреть в их сторону. Он знал: их кормят здесь человечиной, бросая в реку тела покойников, нарочно привозимые из самых дальних мест.

Вот и сейчас швырнули обуглившееся тело, снятое с погребального костра. Не видеть бы и этих костров, жирно чадящих вдоль всего берега! Как верят только, что съеденный крокодилом обретает блаженство?

Он покосился на Ситу. Она весело улыбнулась в ответ.

Корзина стукнулась о берег, Афанасий выпрыгнул, протягивая руку своей подруге.

Перед ними были стены храма — глыбы серых камней с вырезанными на двенадцати венцах деяниями и превращениями бога Шивы.

Жизнь в городе великого бога клокотала ключом. Заплатив за вход мусульманской страже, сюда стекались тысячи людей. Каждый день совершались церемонии поклонения и жертвоприношений. Огонь на алтарях храмов не угасал. Бойко шла торговля цветами, которыми верующие осыпали идолов и огромную, черного камня корову, стоявшую перед входом в главный храм, неправдоподобно высокое строение, высеченное из целой скалы.

В купеческих шатрах, раскинутых вдоль стен города, можно было найти все — от бронзовой статуэтки божества до драгоценностей.

Карна не обманул. Алмазы действительно были дешевы, и Никитин купил несколько редких, чистых камней. Из любопытства он входил и в храмы. Для этого надо было остричь волосы. Женщинам делали поблажку — разрешали обрезать кусочек косы. Но многие брились наголо. В храм входили без обуви. Раскаленные каменные ступени жгли ноги. Дикого вида факиры, заросшие волосами, закутанные в обрывки леопардовых и тигровых шкур, ловили за полу, требовали милостыни. Сита называла этих бродяг святыми людьми и подавала щедро.

Внутри храмов царил полумрак, зловеще мерцали факелы, рождая отблески в бронзе и позолоте стен, колонн и статуй. От камней благодатно веяло прохладой, но со всех сторон пялились на человека жуткие лики богов и богинь — птичьи, змеиные, звериные.

В одном храме Шива танцевал, держа в пальцах многих рук извивающихся гадов. В другом — восседал на крылатом чудовище. В третьем — попирал людские черепа… Пахло благовониями, увядающими цветами. Стонали флейты и кларнеты, вины и рованы, рокотали тысячи барабанов. Появлялись девадаси — храмовые танцовщицы. Это были молодые красивые девушки, одна краше другой, в легких прозрачных тканях, увешанные драгоценностями. Они пели священные гимны и показывали в танцах жизнь великого бога и индийских святых. Музыка нарастала, движения девадаси делались все безотчетней, и, наконец, смолкло все, кроме одинокой тихой флейты, а девушки сбрасывали одежды и изгибались в жгучем экстазе, стуча деревянными нагрудными чашечками, дощечками у лодыжек, звеня кольцами и браслетами… Зрелище было бесстыдное и опьяняющее. Никитин уходил на воздух. Голова кружилась, как после хмеля. Он видел, что у выходящих индусов глаза горят фанатическим огнем. Это был какой-то дурман из волнующей музыки, зловещих статуй, женской красоты и исступления… Рангу сказал, что девадаси — девушки знатных и богатых фамилий. Их отдают в храмы еще детьми. Жрецы обучают их чтению вед и пуран, танцам, и они служат храму своей красотой, давая большие доходы, пока не достигнут двадцатипятилетнего возраста. Тогда они возвращаются домой.

— И… ничего? Принимают их? — осторожно спросил Никитин.

Рангу не понял.

— Как — принимают? Их возвращение — счастье для семьи. Девадаси самые лучшие невесты. Ты же слыхал о сестре Ситы…

Никитин не стал выражать своего недоумения, попросил объяснить танцы.

— Сегодня ты видел рассказ о любви Рамы и Ситы, — сказал Рангу. — Ситу похитил демон с Цейлона. Там ее берегли тысячи чудовищ. На помощь Раме пришли коршуны и обезьяны. Обезьяны сцепились хвостами и перебросили мост через море. В битве Рама одолел чудовищ и спас Ситу. Это рассказ о великой любви и верности. А вчера ты видел сказание о жертвоприношении змей…

Ситу радовало любопытство Никитина. Она тоже многое объясняла ему. Бродя вдоль стен Шри-Парвати, девушка показывала на каменные изображения: вот великий Шива в образе кабана достает землю из потопа… Вот он в образе рыбы…

— А почему бог все время в виде зверя?

— Как? Но… бог — всюду. Он все освятил собою.

У нее были глаза еще более удивленные, чем у Никитина.

Из разговоров с Ситой, Рангу и другими индусами Афанасий, наконец, уловил смысл их учения.

Индусы считали весь мир проявлением божества, но проявлением преходящим, призрачным, недоступным пониманию. Жизнь они считали бесконечной. После смерти она продолжалась. Человек должен был возродиться, и от него самого зависело, кем он родится вновь: змеей, птицей или богом. Чтоб возрождение было счастливым, следовало исполнять законы веры и каст. Земной удел — несчастье. Но горе возроптавшему. Надо помнить, что нынешняя жизнь лишь мгновение в потоке времен, и стараться слиться с душой мира. Есть два пути к этому. Первый — слияние в размышлениях. Он доступен только дваждырожденным. Второй путь — путь йоги. Он открыт всем. Это путь умерщвления плоти и растворения в мире.

— Подожди. Ты и здесь увидишь деяния йогов, — пообещал Рангу.

И Афанасий увидел их. Это было после "ночи бога Шивы", которую он провел с Ситой и индийскими друзьями в главном храме, у подножия гигантского черного идола. Каменный Шива с красным обезьяньим ликом, с изумрудными кошачьими глазами, с длинным каменным же хвостом сжимал в левой руке золоченое копье, а правую простирал над головами молящихся.

В эту ночь особенно много было цветов, особенно мрачно, до мурашек на спине, звучала музыка, таинственно, словно предвещая что-то, пели и танцевали девадаси.

Ожидание чего-то необычного разливалось в воздухе вместе с пряными запахами курений.

Наконец наступил рассвет. Девадаси, как бредовые призраки, поплыли, колыхаясь, к выходу. Тысячи людей пели затянутый ими исступленный гимн, шли как завороженные за безумными жрицами.

Солнечный свет уже поднимался за горами, ненужные факелы жирно чадили, вытягивая над увеличивающейся толпой дымные полосы. Девадаси все пели и шли, пели и шли… Так миновали ворота. Показалась Кистна. Пение жриц перешло в один напряженный, жуткий, протяжный стон…

И Афанасий увидел, как, отделясь от толпы, с высокого утеса над Кистной стали падать в воду люди. Один… Второй… Пятый… Он посмотрел на реку, и его передернуло от ужаса, отвращения и боли. Кистна кишела крокодилами.

Афанасий вытирал холодный пот. До чего людей доводят! Смирись, замри, а в конце — вон что. Ну, нет… Это не для пего.

Рангу заметил его состояние, но приписал это величественности зрелища.

— Они слились с Брамой! — сказал камнерез. — Теперь они счастливы…

Счастье, счастье, счастье! Сколько Никитин уже видел вер! Каждая по-своему указывала путь к спасению, но все твердили одно: на земле удел человека — горе, его жизнь принадлежит богу, и только там, за гробом, можно достичь радости.

Чем же хуже других была вера индусов?

Сита, молившаяся всю ночь у подножия обезьяноликого Шивы, была бледна, но глаза ее сияли, когда она смотрела на Афанасия.

— Я все рассказала Шиве! — шепнула она, когда они возвращались с реки.

Афанасий погладил ее руку, кивнул. Может быть, теперь она обретет покой.

От шатра им махала рукой Джанки. Рядом с ней, щурясь от солнца, стоял сутуловатый человек. Никитин сразу узнал его.

— Бхавло! — еще издалека окликнул он. — Эгей! Бхавло! И ты здесь? Откуда?

Сита остановилась и окаменело смотрела на купца. Потом как зачарованная пошла к нему.

Бхавло тоже, казалось, озадачен был этой встречей.

— Дада,[87] вы не узнаете меня? — спросила Сита, и Афанасий поразился ее тусклому голосу.

— Сита, дочь Ону? — неуверенно произнес Бхавло. — Афанасий, как случилось?..

— Дада, — перебила Сита. — Вы не были у нас?

— Был. Отец считает тебя погибшей.

— Он жив?

— Да. Жив.

Сита села и заплакала, уронив голову на колени.

Оказалось, Бхавло часто бывал в деревне Ситы раньше и знал ее семью.

— Бхавло несчастен! — тайком поведала Никитину Джанки. — На его глазах воины замучили жену и двоих дочерей… Но он добрый человек.

Впятером сидели у очага, делились новостями. Ситу словно подменили. Она избегала взглядов Афанасия, была в смятении.

— Я отвезу тебя к отцу, — пообещал Бхавло Сите. — Он будет рад. Его совсем задушили долги.

Вечером, когда они остались наедине, Афанасий спросил:

— Ты хочешь ехать к отцу?

Не поднимая глаз, Сита еле слышно ответила:

— Да.

— Я не пущу тебя.

Она молчала, и в этом молчании он услышал сопротивление. Афанасий повторил:

— Я не пущу тебя!

— Ты не можешь противиться воле богов, — прошептала Сита. — Бхавло приехал не случайно: Шива указывает мне путь.

Афанасий взял ее за плечи, сжал их. Глаза Ситы смотрели равнодушно, отрешенно. Никитин опустил руки, постоял и, круто повернувшись, пошел прочь. Эту ночь он не спал. Сидел над Кистной, смотрел, как блестят под луной, свиваясь на бегу в кольца и снова развиваясь, струи воды…

Мучительно долгие, прошли еще два дня. Осунувшаяся, словно убитая, ходила Сита. При его приближении вздрагивала, отвечала односложно.

Рангу и Джанки обеспокоено перешептывались. Бхавло молчал. Это было невыносимо.

Наблюдая однажды церемонию сожжения трупов, Никитин отрывисто спросил стоявшего рядом Бхавло:

— Куда ты пойдешь теперь?

— Вернусь в Кельну. Там у меня есть родные.

— Проедешь деревню Ситы?

— Да.

Никитин вздохнул, выдернул травинку, смял ее в пальцах. Запахло зеленью.

— Вот Сите случай вернуться к отцу, — выговорил Никитин. — Она считает это волей богов. Возьми ее с собой.

— Хорошо, — ответил Бхавло. — Ты знаешь, что она обручена?..

— Все равно.

Сита, узнав, что она попадет в родную деревню, не радовалась, не благодарила. Она оставалась по-прежнему безучастной.

Через день наступило расставанье.

— Прощай! — сказала Сита, стоя у повозки Бхавло. — Возьми это покрывало. Я ткала его в твоем доме…

Никитин взял ее руки, крепко сжал, потом отпустил.

— Прощай, — глухо сказал он.

Повозка удалялась медленно. Никитин стоял посреди дороги. Сначала он перестал различать черты лица Ситы. Потом складки ее сари. Потом очертания фигуры…

Опустив голову, он увидел в пыли неглубокий след колес. Подует ветер сотрется и он.

Никитин слышал, что Рангу зовет его. Но он, сутулясь, побрел в другую сторону, вдоль Кистны, вдоль реки, к которой он так стремился еще месяц назад. Всего месяц назад!

Глава шестая

Вернувшись из Шри-Парвати опять в Бидар, Никитин напрасно старался забыть Ситу. Сидел ли он в доме с Абу-Али, читавшим вслух рубаи Рудаки и Омара Хайяма, переписывал ли для себя персидские поэмы, все прославленные красавицы Востока представлялись ему похожими на тоненькую пленницу. Приход робких стиральщиков белья, — белье в Индии стирали мужчины из каст неприкасаемых, — напоминал о возне, поднимаемой в таких случаях девушкой.

Даже у Карны Никитин стал бывать реже: ведь Сита дружила с Джанки.

Он часами не мог ни за что приняться, бесцельно слонялся по Бидару, метался по узким улочкам, словно надеялся, что его любовь заблудится в них. Был июнь. Палило. С деревьев от жара облетала листва. У редких колодцев водоносы разливали воду в чашки и просто в ладони жаждущих. Разбрызганная влага высыхала на глазах, только в пыли оставались вмятины от капель.

Вечерами на порогах домов собирались небольшими группками женщины и мужчины. В густевшем сумраке неразличимо плыли лица и смягченные тьмою пестрые краски одежд. Он проходил. Люди умолкали. Многие кланялись, произносили слова приветствий. Иных он даже не знал. Он отвечал всем.

Афанасий грустно улыбался. Он нуждался сейчас в помощи. Но помочь ему не мог никто, и утешений он не выдумывал.

Миновал год его жизни в Индии. И все чаще Афанасий спрашивал себя: не пора ли обратно? Он уже немало поездил, о многом расспросил и записал в тетрадке почти все сведения об индийских торгах. Чего еще?

Но вести, которые доходили до Бидара из Персии, не радовали. Гурмыз был отрезан от Аравии и Хорасана войсками Узун-Хасана, занявшего Йезд и другие города по пути к Хвалыни. Узун-Хасан вознамерился захватить всю Персию, разбил и казнил своего старого противника Джеган-шаха, протягивал руки к Азербайджану.

Этот путь отпадал. Был другой — через Мекку. Но через Мекку христианину лучше не ходить. Рискнуть разве пробираться на север через горы Виндия, сквозь неведомые племена, пустыни и хребты? Абу-Али говорил, что так можно выйти к Бухаре. Но неизвестно, сколько там идти, да и выйдешь опять к татарам. А ну-ка, неровен час, у Сарая с Москвой война? Тогда — в колодки закуют, а то и оскопят, если сразу жизни не лишат. Ох, плохо! Плохо! Некуда податься из Индии-то! А деньги тают, как снег под апрельским солнцем. Уже три четверти от выручки за коня проел, проходил да проторговал. И если еще оставаться в Индии, то надо что-то выдумывать. А что? Одно осталось продать камни да пробраться в Голконду и Райчор, на султанские копи. Это запрещено, да Рангу признался, что многие рискуют, ходят туда, скупают за ничто алмазы у рабов голкондских.

Придется и ему так сделать. От этого и польза: сам дороги туда проверит, для русских опишет.

Так говорил ему рассудок. А сердце звало в безвестную конканскую деревеньку Коттур, к той, которую нельзя было выкинуть из памяти.

С этими думами он засыпал, с ними просыпался. Лежа на тахте, глядел в бамбуковый потолок, думал. По индийскому учению, жизнь человека должна делиться на три периода. В первом человек учится, во втором — трудится, возвращает долг предкам, растит детей, в третьем — достигает путем благочестивых размышлений очищения и полного блаженства.

Учился Афанасий, помогая отцу, в трудах, да и теперь вот еще учится, детей растить ему не довелось, а о спокойной старости и загадывать смешно. Нет, не уложить живую жизнь в слова учений. Видно, правда это. Ведь и христианин из него плохой, даром что писание читывал. Всю молодость не по евангелию жил: врагам не спускал, сильным мира не кланялся, не о загробном бытии, а о потребе греховной плоти мыслил.

Порой Афанасию казалось: будь с ним священные книги, которые пограбили татары, он бы во всем разобрался. Но книг не было. Вдобавок же, как на горе, он запутался в днях, жил теперь по мусульманскому календарю, не мог сообразить, когда говеть, когда поститься, когда какой праздник приходится.

Это был грех тяжкий и неискупаемый. Одно утешало: для христианского люда новый край открыл! Сколь полезного отсюда вывезет: и компас, и карты индийские, и известия про Китай, про новые веры, о каких на Руси и не загадывали. Свяжет Русь с незнаемыми землями, проложит путь для торгов и ученья. Не все людям разных вер у себя по запечкам сидеть. Есть каждому народу что другим дать и что у других взять. А чья вера правая — не рассудишь. Со временем скажется, а время, известно, не обогнать!

Авось и ему грехи за радение о христианах простятся. Так думал он, полный самых теплых чувств к индийцам, к их стране.

И часто жалел, что нет с ним застенчивого Иванки Лапшева. Зарисовал бы для наших зодчих и дьяков индийские храмы, индийских богов, дворцы, базары, джунгли, зверей. То-то дивно вышло бы!

Сам Афанасий старался где мог раздобывать всякие рисунки, но пока собрал мало. Лишь один раз ему повезло.

Вышло так. Хазиначи Мухаммед, сидевший в городе, по возвращении Никитина снова стал с ним приветлив и ровен. Даже об его индусских знакомых не поминал. Лишь спросил однажды, не знаком ли Афанасий с таким купцом Бхавло, знатоком камней? И, услышав утвердительный ответ, просил дать ему знать, когда тот приедет. Есть, мол, дело. Бидарские вельможи прослышали о Никитине и теперь через хазиначи зазывали к себе. Отказываться от приглашений нельзя было, хотя Афанасий инстинктивно старался держаться от здешних бояр подальше, памятуя про встречу с Асат-ханом. Одно-два посещения знатных бидарцев убедили его в правильности таких опасений.

Держались вельможи чинно, показывали свои дворцы, зверинцы со львами, гималайскими медведями, пантерами, сажали за стол, как ровню, старались ошеломить певцами и танцорами, расспрашивали про Русь, но видно было — на самою Никитина смотрят, как на редкого зверя, гостей зовут смотреть на него, словно на обезьяну особой выучки, и если над христианством посмеиваются осторожно, то лишь из опаски перед Махмудом Гаваном, который, как слышно было, не велел трогать русского.

Больше других понравился Никитину тарафдар Фарат-хан, один из близких Махмуду Гавану людей.

Тарафдар был еще молод, крепок, жил в ослепляющей роскоши. Любитель редких вещей, Фарат-хан собирал вазы, миниатюры и ковры. Три зала в пышном дворце занимали эти диковинки. У Никитина разбежались глаза, не знал, на что смотреть — на фарфоровую ли, китайской, красной с золотом, росписи, вазу, на алмаз ли величиной с куриное яйцо, на ковер ли, где в одном вершке было двадцать тысяч узелков, ковер, делавшийся семьдесят лет…

Фарат-хан мнил себя знаменитым богословом и, вдоволь насладившись впечатлением, которое произвели на Никитина его богатства, вызвал Афанасия на спор о религиях.

Афанасий отвечал сдержанно, боясь задеть хозяина. А тарафдару только того и надо было. Он самодовольно сыпал словами, упивался собственным красноречием.

Кончилось тем, что Фарат-хан решил, будто уличил Афанасия в полном незнании христианских догматов.

Никитин не стал спорить, сказал, что он, чужеземец, просто привык молиться по-своему.

Фарат-хан снисходительно посмеялся, сказал, что готов покровительствовать русскому и верит, что увидит его мусульманином.

— Ну, тогда я не смогу вести караван на Русь! — ответил Афанасий. Ведь меня во всех городах знают.

Это заставило тарафдара задуматься. Наконец он нашел выход.

— Хорошо, — сказал он. — Молиться можешь по-своему. Важно внутреннее убеждение. А разве я не убедил тебя?

— Слова твои мудры и поучения полны смысла, — ответил Никитин. — О многом должен я задуматься. Не вини, что не могу дать ответ сразу.

— Знамя пророка поднимется когда-нибудь и над странами, о которых ты говоришь! — убежденно твердил тарафдар. — Ты знаешь эти страны. Мы оценим это. Решайся!

Никитину удалось увернуться от прямого ответа, сведя разговор на книги.

Фарат-хан забыл о споре, стал хвастать редким собранием рукописей с изумительными рисунками.

У него оказалось три списка "Наля и Дамаянти"[88].

Никитин так старательно хвалил рукопись, что Фарат-хан сделал щедрый жест: положил перед русским переплетенный в кожу список индийской поэмы и сказал, что дарит его в знак своего расположения к тверскому ученому.

Афанасий поклонился и от сердца сказал, что поведает на Руси об учености и щедрости Фарат-хана.

Подарок действительно был дорогой и взволновал Никитина. Он давно уже учился у Абу-Али письменности, чтоб суметь прочитать мусульманские книги, если доведется их вывезти на Русь. А вывезти их хотелось. В книгах было много полезного написано.

Еще несколько раз побывал Афанасий у Фарат-хана, в его розовом дворце с бесчисленными гульбищами, прохладными, с витыми колоннами залами, обитыми парчой покоями.

Сын известного жестокостью военачальника, Фарат-хан сам не чувствовал склонности к военному искусству Его больше влекли науки, загадочные дебри астрологии, таинственные знаки алхимии. Самым близким хану человеком был араб Сейфи, вечно обожженный, пропахший кислотами, чахлый человек, добивавшийся получения золота из простой земли.

Афанасий повидал его мастерскую, где зловеще булькала в котлах какая-то жидкость, капали из реторт тягучие зловонные смеси, сверкали склянки с порошками всех цветов.

Фарат-хан озирался с горделивой улыбкой. Он сказал, что истратил на опыты уже три миллиона динаров и скоро они получат золото. Это будет поважнее всех завоеваний, какие знал мир.

— Мои войска не изменят! — обводя рукой зловонный подвал, где работал Сейфи, усмехался Фарат-хан.

Никитин понял — это редкое чудачество, но именно это и располагало его к Фарат-хану.

У других вельмож таких слабостей не существовало. Поэт Абу-Али подтвердил никитинское мнение о странном тарафдаре, а его подарком долго восторгался.

Так прошел июнь. И на петров день, на улуг-байрам, в Би-дар вернулись войска Махмуда Гавана. Событие это сыграло важную роль и в судьбе Афанасия, хотя он не ждал этого. Его камни ценили дешево, а войска, по слухам, везли много драгоценностей. Это совсем сбило цены на бидарском рынке. С отчаяния Никитин решил прикупить агатов и сердоликов, чтоб на обратном пути расплачиваться хоть ими. Он купил их очень дешево, но не радовался.

"Не вовремя вернулся малик-ат-туджар! — думалось ему. — Эх, во всем-то не везет мне!"

И встречал войска не без досады.

Армия вступала в город торжественно. Покорителей Конкана, захватчиков Гоа встречали как героев. Стены и крыши бидарских домов украсились коврами, пестрыми тканями, зелеными полотнищами. Улицы, по которым должны были прошествовать воины, усыпали по указу самого султана цветами.

Владельцы тайных опиумокурилен, торговцы вином, купцы, предчувствующие выгодные сделки, ремесленники, надеявшиеся сбыть свой товар подороже, съехавшиеся скупщики драгоценностей — все с нетерпением ждали прихода войск.

Армия вошла через восточные ворота города. Ряд за рядом, длинной вереницей тянулись через Бидар под гром барабанов, вой флейт и труб, под ликующие крики мусульманского населения разукрашенные цветными попонами, лентами, отделанными каменьями, ремнями, слоны, верблюды, кони, шли в легких кольчугах копейщики, лучники, метатели из пращи, качались в высоких седлах одетые в тяжелые доспехи конники. Провезли на верблюдах пять медных пушек, протащили катапульту. На сорока мулах везли добычу Махмуда Гавана, целый караван верблюдов нес вьюки с подарками султану.

И намного впереди этого кичливого шествия, отрезанный от остальной армии и народа конной стражей, медленно ехал неестественно прямой старик в зеленой чалме. Великолепный белый арабский жеребец под простым кожаным седлом, в простой ременной сбруе легко нес сухое тело наездника за широким зеленым знаменем, которое везли перед ним двое пышно одетых военачальников.

Махмуд Гаван был узколиц, темнокож, его большие глаза под изломленными к вискам седыми бровями глядели на знамя.

Два дня ликовал Бидар. Возвращение войск совпало с улуг-байрамом, великим магометанским праздником. В этом видели особое предзнаменование. По городу так и летели слухи об избранности первого визиря, о его счастливой звезде, которая взошла, чтоб разлить свет ислама по всей вселенной. Из уст в уста передавали о посещении Махмуда Гавана султаном и его матерью, о неслыханном даре, который принес визирь султану. Утверждали, что малик-ат-туджар положил к ногам султана тридцать золотых блюд с драгоценными каменьями, а каждому из спутников султана дал по десять таких же блюд. А на любом блюде мог бы уместиться жаренный целиком баран! Захлебываясь, говорили, что мать султана назвала Махмуда Гавана братом, что ему пожалован высший титул "князя мира", новые земли.

Хазиначи Мухаммед по этому поводу долго распространялся о бескорыстии великого визиря, рассказывал о его трудной и честной жизни. По словам хазиначи, малик-ат-туджар происходил из знатного гилянского рода, впавшего в немилость из-за того, что его люди всегда стояли за правду. Вынужденный бежать из Гиляна, Махмуд много лет скитался по Персии и Египту, всюду учась наукам и поражая мудрецов глубиной ума и пытливостью. Двадцать лет назад он попал в Индию, приглашенный дедом нынешнего султана занять место в его диване.

Но очень скоро Махмуд Гаван затмил других придворных. Именно ему принадлежала мысль создать вместо четырех тарафов восемь. Это сразу укрепило власть султана, подорвав могущество старых тарафдаров.

И всю жизнь Махмуд Гаван служил, мол, одному — делу укрепления власти пророка на земле, делу просвещения темных кафиров, не желавших объединяться с мусульманским государством. Это и вознесло его на такую высоту.

— Ты видел, как он прост, как не любит пышности! — захлебывался хазиначи. — Не зря его зовут верной опорой трона!

— И войск у него много?

— Двадцать тысяч!

— А у старых тарафдаров?

— У каждого не больше десяти.

Никитин усмехнулся:

— Коли так, можно и в простую сбрую коня обрядить.

Хазиначи прищурился:

— Так шутить я не советую.

— Ну, я без чужих советов жить привык, — ответил Никитин, которого задел высокомерный тон Мухаммеда.

Два дня ликовал Бидар, а на третий день наступило похмелье. Вышедший утром за водой Хасан вернулся с новостью:

— Ходжа, малик-ат-туджар запретил своим воинам продавать камни!

— Как так?

— Запретил! Весь город говорит об этом!

Афанасий боялся поверить ушам. Но Хасан сам ничего толком не знал, и Никитин стал собираться на рынок. Он еще не кончил трапезы, как в дверь постучали. Какой-то торговец спрашивал его.

— В чем дело? — наскоро проглатывая рис, бросил Афанасий.

Приземистый, короткошеий торговец, низко кланяясь, сказал, что ему указали на Афанасия, как на человека, имеющего камни. Не продаст ли он часть?

— Нет! — сказал Афанасий.

— Я дам хорошую цену. Очень хорошую.

— Нет.

Спровадив незнакомца, Афанасий засмеялся.

— Почуяли! Ну, теперь набегут!

Базар клокотал. Наехавшие со всех сторон скупщики метались с растерянными, озабоченными лицами. За агаты и сердолики давали уже втрое против цены, за которую Афанасий купил их всего несколько дней назад. Оказалось, воинам запрещено было под страхом казни продавать свою добычу торговцам. Малик-ат-туджар объявил, что купит все камни сам.

"Ну и ловок бескорыстный визирь! — подумал Никитин. — Здорово нажиться решил".

Неожиданная удача окрыляла. Никитин решил выждать день, пока рынок истощится, а затем продать излишек камней.

Он вернулся домой в самом бодром расположении духа. В сенцах увидел красный кожаный щит. Хасан улыбался. А в покое, уставив руки в бока, широко ухмылялся Музаффар.

За сладостями, в ожидании плова, туркмен рассказал о походах. Он штурмовал Кельну. Лестницу, по которой лез Музаффар, опрокинули. Страшный удар при падении оглушил туркмена. Его спасло только то, что он упал на чей-то труп. Музаффар очнулся утром в крепостном рву. Штурм был отбит. Он лежал среди тел своих и чужих воинов. На его глазах раненый мусульманин хотел выкарабкаться изо рва. Пущенная со стены стрела уложила беднягу на месте. Музаффар решил прикинуться мертвым. Мучаясь жаждой, он пролежал несколько часов под солнцем, уткнувшись лицом в чьи-то окостеневшие ноги. Сколько прошло времени, он уже не сознавал. Дикие крики разбудили его отупевшее сознание. Жуткая картина открылась глазам испуганного Музаффара. Из крепости выпустили пантер. Наверное, зверей нарочно долго не кормили. Теперь дикие кошки метались по рву, раздирая еще живых воинов. Бежать было бессмысленно. Музаффар подтянул к себе чей-то меч, — свой он давно потерял, — и стал ждать. Прыгнувший на него зверь встретил острую сталь. Но одного удара оказалось мало. Ободранный когтями раненого хищника Музаффар еще долго бился с ним, пока оба не упали на землю и не покатились, сплетаясь в один обезумевший рычащий клубок. Последнее, что видел Музаффар, это разинутую розовую пасть, покрытые кровавой пеной клыки и круглые, бешеные глаза пантеры… Второй раз он очнулся уже ночью. Зверь лежал на нем, неподвижный и похолодевший. Кое-как, напрягая последние силы, Музаффар вылез изо рва и, ползком, часто подолгу отлеживаясь, пополз к огням мусульманского лагеря.

— Я сам убедился, как ненавидят нас кафиры! — ожесточенно произнес Музаффар. — И я видел, как они вырезали мусульманские деревни, не щадя детей и женщин. Мое сердце стало с той поры каменным. Я не стал ждать, пока заживут раны. Я стал мстить. Я дошел до Гоа. Там меня ранили, рассекли руку. Теперь она почти зажила. Видишь, я свободно владею ей. Да. Я не щадил себя. Но сегодня я зол не на одних кафиров. Ты слыхал новость?

— Это о камнях?

— Да! Это грабеж! Я хочу продавать свои камни кому пожелаю! За добычу заплачено кровью! А меня тычут носом, как щенка, в следы визиря! Это несправедливо! Не продам я камней Махмуду Гавану.

— Не могу давать тебе советы.

— Не продам! И ему самому скажу, что он грабитель.

— Не горячись! — предупредил Никитин.

Но успокоить Музаффара было невозможно. Так и ушел он, браня Махмуда Гавана.

В тот же день Никитин побывал у Карны. В доме камнереза царила растерянность. Рангу шепотом признался, что в надежде на дешевые камни они продали почти все свои изделия. Над семьей нависла беда. Неизвестно, что теперь делать.

— Я выручил бы вас, — подумав, сказал Никитин. — Но я собираюсь скоро уходить.

— Мы вернули бы долг быстро! — пообещал Рангу.

— Как?

— Придется мне сходить за камнями.

— Далеко?

— В Голконду.

— На султанские копи?.. Но это же запрещено?!

— Да, но что же делать? Я буду не первый, кто рискует.

Никитин поскреб бороду.

— Послушай, а нельзя иначе?

— Ничего. Я проберусь. Я знаю дороги, знаю кое-кого из стражи. Может быть, и тебе пойти?

— Не торопись. Дай-ка подумать… Дай подумать…

Помня рассказы Музаффара, Афанасий как бы невзначай спросил у Карны, верно ли ему сказывали, будто воины раджей вырезают мусульманские деревни, травят раненых зверями.

— Всякая война жестока! — вздохнув, ответил камнерез. — Ты видишь, мы уживаемся с мусульманами, и если бы султан не преследовал нашу веру, не взимал джизию,[89] у нас не было бы причин для вражды. Но правители Бидара не думают об этом. Они жестоки и получают в ответ жестокость. Я долго раздумывал над этим. Вся беда в разности наших вер. Мудрые брахманы изыскивают пути к единой вере для всех. Когда такая вера будет найдена, не будет страны счастливее нашей.

— Дай-то вам бог! — сказал Афанасий. — Только, прости ты меня, я человек недоверчивый.

И, чтобы переменить беспокойный разговор, Афанасий примирительно поднял ладонь:

— Ну, там увидим… А вот что я вспомнил. Есть у меня знакомый. Большой человек при Махмуде Гаване. Откуда-то Бхавло знает. Просил сказать ему, как тот приедет. Если я уйду, то уж вы ему сообщите.

— Кто этот человек? — спросил Карна.

— Хазиначи Мухаммед его звать. Тоже купец. А ты знаешь его?

Карна растерянно, беспомощно глядел на Никитина. Рука, сжавшая бороду, дрожала. Он еле нашел в себе силы отрицательно покачать головой.

Пришедшая Джанки о чем-то спросила, Афанасий ответил ей, они рассмеялись, забыв о камнерезе. Карна перевел дыхание. Когда же Джанки убежала, заслышав плач ребенка, он попросил:

— Расскажи, какой это хазиначи? Где ты встретился с ним? Давно ли?

Афанасий поведал о встречах с Мухаммедом.

— Знаком он тебе, что ли? — окончив рассказ, опять спросил он.

— Нет, нет… Это другой человек, — произнес индус. — Да. Другой человек.

Пришел Уджал. У бедняка опять начинался приступ лихорадки. Уджал просил Джанки помочь его жене, если он свалится.

Никитин проводил красильщика до его дома. Желтый лоб Уджала покрывала испарина. Он зябко поводил плечами. На приступке своего дома Уджал присел, закрыв лихорадочные глаза.

— Скоро у меня будут новые краски. Возьмешь? — пробормотал он.

— Ляг и выпей цейлонской коры,[90] — посоветовал Афанасий. — О красках потом поговорим.

Уджал промолчал. Его уже трясло. Никитин толкнул дверь, взял красильщика подмышки, почти поволок в дом. Решма с покорным лицом помогала ему уложить Уджала на соломенный тюфяк. Привычными движениями, не спеша налила воды, приготовила лечебную настойку.

— Я завтра зайду, — сообщил Никитин.

Решма смотрела равнодушно, устало.

На следующий день Никитин зайти не смог. Не зашел и через день. Отвлекли торговые дела. Продавал камни. Ему удалось выручить хорошую сумму, но он устал от трудных разговоров со скупщиками.

Особенно надоел ему индиец из Шабаита, далекой страны у моря, привозивший в Бидар мускус. Одна польза от этого купца была: рассказал, что в его краю много оленей.

Так прошло три дня. А на четвертый Афанасий узнал, что умер Уджал. Никитин пошел с ним проститься. В доме было тихо. Решма, посыпав косы и измазав лицо пеплом сожженного кизяка, неподвижно сидела в ногах прикрытого белым полотном худого тела. Какие-то родственники бродили по дому, договаривались о повозке и дровах для погребального костра.

Никитин увидел Нирмала, дал денег на похороны.

Внеся свою лепту на костер, Афанасий ушел, — слишком тяжко было видеть погруженную в горе семью.

В тот же день Рангу опять завел разговор о Голконде.

— Не знаю. Подожди, — остановил его Никитин. — Я еще не решил.

Он все еще сомневался, уходить ли из Бидара. Может быть, дождаться разговора с Махмудом Гаваном. Хазиначи говорил, что везир пожелает видеть его. Да и дожди идут, дожди…

Утром другого дня на базаре он услышал шум. Народ бежал в сторону крепости. Никитина подхватила любопытствующая человеческая река.

На площади перед крепостью все было по-прежнему. Так же сидели у ворот писцы-брамины, торчала стража, так же высовывались из-за зубчатых стен ажурные очертания строений, так же шелестели пальмы возле рва.

Только перед крепостным мостом на восьми шестах торчали окровавленные головы — одна в тюрбане, другие простоволосые.

Это были головы купцов и воинов, казненных по приказу великого визиря султаната за неподчинение его словам. Они осмелились посягнуть на камни, которые хотел купить сам Махмуд Гаван.

Афанасий протолкался поближе. Вторая слева голова оказалась прямо перед ним. У головы были круглые ястребиные глаза. Щеточка усов на верхней губе покрылась запекшейся кровью. С минуту Афанасий глядел не узнавая. Потом стал отступать от искаженного предсмертной судорогой лица Музаффара.

В этот день он сказал Рангу, что уходит с ним в Голконду.

Сборы были недолги. Купив быков и повозку, Афанасий и Рангу спустя четверо суток уже выехали из Бидара. Хасан опять остался караулить пустой дом. Перед отъездом Никитин хотел было зайти к хазиначи проститься, но в последний момент ему почему-то не захотелось видеть Мухаммеда. Какое-то смутное предчувствие говорило Афанасию, что лучше ему уйти из Бидара вот так — незаметно.

Махмуд Гаван, великий визирь, князь купцов, стоял у решетчатого узкого окна дворцовой библиотеки, смотрел в сад, где меж пальм и цветов, распустив глазчатые хвосты-веера, разгуливали павлины, и слушал прерывистый голос хазиначи Мухаммеда.

Помещение библиотеки — квадратное, отделанное деревом, от полу до потолка чернело, синело, краснело, желтело кожаными переплетами, белело свитками редчайших рукописей на арабском, китайском, древнееврейском языках.

Свет из узких сводчатых окон, пересекая библиотеку тонкими ровными полосами, зажигал краски ковров, вспыхивал четким пламенем на углу маленького лакированного столика, высекал искры из обода огромного небесною глобуса.

Махмуд Гаван казался спокойным, но известие о новом заговоре вызвало тяжкое, смутное беспокойство великого визиря.

Многого он достиг. Перед ним падали ниц, трепетали, заискивали. Ему завидовали, льстили, угождали. Два десятка придворных поэтов на все лады воспевали его мудрость, могущество, доброту и бесстрашие. Историк Феришта, это удивительное соединение книжных знаний с полной житейской наивностью, запечатлевал для истории каждый шаг правителя. Тысячи воинов ревели от восторга, когда он выезжал перед войсками. Весь мир завидовал ему, а он никогда не чувствовал себя счастливым.

Бывали только минуты забвения — тогда, когда он сочинял газели о природе и женщинах, писал замечания к Аристотелю или, разгорячась, сам водил в бой своих ратников. Но он знал, что это самообман. Он сам был маленьким и ничтожным перед силой аллаха, правящей миром и поступками людей.

Когда он был моложе и глупее, ему казалось, что самое главное в жизни власть и сила. Сын попавшего в опалу гилянского придворного, умный, смелый, он рвался к ним, надеясь когда-нибудь освободиться, наконец, от унизительной нищеты и зависимости от каждого титулованного барана, имевшего право распоряжаться тобой и твоей жизнью только потому, что у него было больше денег и связей.

Как ненавидел он, Махмуд Гаван, всесильных сатрапов и их придворных! С каким наслаждением он посворачивал бы шеи тем, перед кем должен был гнуть спину!

Бесконечные унижения выжгли в нем остатки любви к человечеству. Он презирал тех, кто давит, за их бесчеловечность, а тех, кто дает давить себя, — за покорность.

Он поставил себе целью добиться полной свободы. Дорога к ней вела через дворцы, через лесть, подлость, готовность изменять и убивать. Махмуд Гаван прошел этот путь у ступеней бидарского трона. Оглядываясь назад, он видел змеиный яд клеветы, хитрые силки интриг, лужи крови… Его тоже могли убить, отравить, оклеветать. Но он действовав во имя власти султана, во имя борьбы с неверными, тогда как его противники при дворе, старая знать, думали только о себе, о своих прежних вольностях. Он вышиб у них почву из-под ног, добившись отмены права наследования в тарафах, превратив вчерашних князьков в простых слуг. Он увеличил число тарафов, поставил во главе новых областей своих ставленников, обессилив старую знать окончательно.

Это невиданно укрепило власть султана, и этого ему не прощали до сих пор.

Ехидный голос нашептывал Махмуду Гавану, что он делал все не столько для султана, сколько для себя. Ведь убрал он с пути и тех владык, которые мешали его личным планам.

Но он гордился клятвой, данной самому себе, что никогда не станет добиваться трона.

Клятва, впрочем, была излишня. Он не мог не понимать опасности внутренних распрей перед лицом внешних врагов. Попытка войти в султанский дворец могла кончиться бесславной гибелью.

Со временем он всерьез стал сам считать себя защитником ислама, опорой трона, грозой неверных. Он мог удовлетворить любую прихоть, его слово приравнивалось к закону, но он был лишен всего, о чем может мечтать человек: верной дружбы, искренней любви, внутреннего покоя. Вокруг кишели враги. Они искали смерти малик-ат-туджара. И он должен был все время быть начеку, как пантера в джунглях, как окруженный тигр, как дикий слон, подстерегаемый охотниками.

— …Заговорщиков должен знать и русский купец, о опора трона! — дошли до слуха Махмуда Гавана слова хазиначи. — Тот бесстрашный человек, который выручил меня.

Малик-ат-туджар оторвался от созерцания павлинов и роз, повернул к Мухаммеду узкое седобородое лицо, приподнял коричневые, в мелких складках веки.

— Какой купец?

— Русский, мой повелитель. Которого ты хотел осчастливить беседой.

— Да, помню. Откуда же он знает индусов?

— Он искал камни, о всесильный. Он слышал об Индии сказки. У них говорят, что золото покрывает землю Индии, как песок. И вот он ходил с индусами в Шри-Парвати.

— Где он?

— В Бидаре.

— Хорошо. Я сам увижу его… Иди. Я доволен тобой, Мухаммед. Деньги ты получишь вечером. Иди.

Низко кланяясь, хазиначи попятился к выходу.

Великий визирь хлопнул в ладоши. Вошел его вольноотпущенник, сириец, верный как пес и молчаливый как рыба.

— Пусть мне составят списки всех, кто пришел или придет в Бидар с юга, — приказал Махмуд Гаван, — из Райчора, Кулури, Алянда. Поставь людей ко дворцам медиков и ханов. Я хочу знать, к кому из них придут индусы.

Вольноотпущенник исчез. В библиотеке стало тихо. Лишь из сада слышались резкие выкрики павлинов.

Махмуд Гаван присел к столику. Ему было душно. Посланец от махараджи раздражал мысли. Его решили сокрушить рукой хана Омара. А тут еще русский купец… Незачем иноверцам ходить в Индию, незачем узнавать о ее богатствах, о ее жизни. Асат-хан, конечно, был прав, требуя от христианина принять веру.

По словам Мухаммеда, купец ничего не подозревает, — так пусть он останется здесь, примет ислам. Его не следует выпускать из страны. Слишком многое уже видели его глаза, слишком многое сохраняет его память.

Великий визирь знал: в христианских странах бредят Индией. Купцы, ходившие в Венецию и Геную, в Испанию, привозили в халифат слухи о готовящихся христианскими государями походах. Но путь в Индию был христианам неведом. Неизвестна была и страна. Пусть же она и останется неизвестной им, пока вся не собрана под руку одного султана. Ведь русский привезет христианам и известия о войнах с неверными, о смутах. А умный и хитрый покоритель не преминет воспользоваться этими смутами, если решит идти в Индию. Так поступали в свое время и мусульманские завоеватели страны. Да, да. Русский останется здесь. Никаких караванов за мехами.

А хан Омар в один ясный день испытает, как входит в тело продажной собаки острие железного кола. Зеленое знамя пророка поднимется над дворцами Виджаянагара. И когда конница Махмуда Гавана дойдет до пролива, отделяющего от Индии Цейлон, можно будет повернуть войска на север и восток, разгромить Дели, встать на Ганге, и вот тогда Индия бидарских султанов сама кинет вызов всему миру — от Китая до Испании, и сотни народов поволокутся за ней, как рабы за колесницей победителя!..

Махмуд Гаван улыбнулся, не разжимая тонких, извилистых губ. Он прошелся по библиотеке, подошел к столику. На столике лежал лист шелковистой плотной бумаги. Это были незаконченные стихи о соловье, Махмуд Гаван перечитал газель:

В моем саду весна. И лепестки у роз

Нежнее женских губ и трогательней слез…

Но что им целовать? Над чем им горько плакать?

Им песню соловей веселую принес…

Махмуд Гаван опустился на диванчик, взял в руки кисточку. Он завидовал розам. Он умилялся соловью.

Он медленно выводил зарождавшиеся слова. Пришла минута забвения.

В саду резко, некрасиво орали павлины. Он не слышал их.

Отпущенный великим визирем, хазиначи Мухаммед вернулся к себе ликуя. Сам аллах вознаградил его за праведную жизнь не позволил унизиться до жалкого преследования личных врагов. Нет, хазиначи мстил не Карне, знающему его тайну, но карал врага султана, врага правой веры. В том же, что Карна помогал Бхавло и знал о заговоре, Мухаммед не сомневался.

И разве не благородно поступил хазиначи, выгородив Афанасия? Да, русский невольно оскорбил его, прознав про гибель Раджендры, но разве новый заговор индусов не оправдывает хазиначи, свидетельствуя еще раз о том, что каждый индус — грязный пес, лживый враг, которого надо уничтожить?! И не все ли равно, как уничтожать этих свиней?

Мухаммед был удовлетворен. Еще со времени возвращения Никитина из Шри-Парвати он успел убедиться в полном неведении Афанасия о причинах приезда Бхавло. Прямодушное согласие Никитина сказать Мухаммеду, когда опять появится индус, решало все сомнения.

В этот же день хазиначи послал за русским купцом. Ему хотелось повидаться с Афанасием. Трудно было отказаться от удовольствия опять почувствовать себя уверенным и сильнейшим в разговоре с этим путешественником.

Однако хазиначи ждало разочарование. Посланный раб принес весть о том, что русский купец куда-то ушел и придет не ранее, чем к сентябрю.

Самое же неприятное было то, что русский ушел не один, а с сыном Раджендры.

И снова хазиначи охватила темная тревога. Опять Афанасий вызвал его раздражение.

— Он готовит себе гибель! — злобно сказал хазиначи. — Свидетель аллах, я больше не стану выручать друга моих врагов! Даже не стал ждать зова Махмуда Гавана! Великий визирь не простит пренебрежения к своей милости!

А Никитин в это время был уже далеко от Бидара, прокладывая новый путь на восток, к сказочной алмазной Голконде. Меньше всего думал он о великом визире, о хазиначи Мухаммеде, а если и вспоминал столицу султаната, то лишь затем, чтобы сказать Рангу:

— Побываю в Бидаре только проездом! Теперь уж пойду на родину! Пора!

Он опять испытывал огромный подъем душевных сил. Опять был воплощением энергии и бодрости.

Ехать приходилось окольной дорогой: избегали встреч с мусульманской стражей, подозрительно глядевшей на каждую купеческую повозку, направлявшуюся в сторону копей. Дорога была плоха. Колеса то прыгали на камнях и корневищах, то еле проворачивались в вязкой грязи. Иной раз путники въезжали в чащобу джунглей, прорубались сквозь цепкие лианы, которые, казалось, смыкались, срастались заново, как только повозка проходила их. Продолжавшиеся дожди поливали щедро. На смену дождям выглядывало жгучее солнце. Оно пекло. Но Никитин лишь посмеивался да шутил. Все-то ему было нипочем: и грязь, и жара, и тряска.

— Ты очень сильный человек! — с уважением говорил ему Рангу.

Подпрыгивая на жестком сиденье, Никитин отвечал:

— Эка!.. У нас на Руси… так ли еще… приходилось!..

Когда путь делался более или менее ровным, Рангу принимался петь.

Он пел Никитину песни пахарей и охотников, пел гимны божествам и свадебные песни.

Никитин с удовольствием слушал его. Здесь, в Индии, как и на Руси, песня всегда была с людьми: в труде и на отдыхе, в радости и в горе. Это делало ее особенно близкой, особенно понятной, и часто Афанасий, даже не зная многих слов, почти буквально понимал песню.

— Знаешь, ты единственный не индиец из всех, кого я знаю, который так тепло и участливо относится ко всему нашему, — говорил Рангу.

— Индия — в сердце у меня! — отвечал Афанасий. — Близок мне народ ваш, как свой, и люб не меньше русского. Труженики вы, и мой народ труженик. Много бед переносите от султанов и раджей, и мы терпим от татар да боярства. А живой души ни индиец, ни русский не утратили, души наши крепки и широки то и радует меня, Рангу! То и радует!

Все ясно видел он в эти дни. Доберется до Голконды, накупит алмазов, вернется в Бидар, найдет попутчиков до деревни Ситы, повидает любовь свою чужедальнюю, простится, коли стала она чужой женой, и тронется к морю, двинется на Русь.

В джунглях расцветали орхидеи. Он срывал яркие, ароматные цветы, вдыхал их запах — непривычный и сладковатый, и ему хотелось объяснить Рангу, как пахнет ромашка, как благоухает ландыш.

Качая головой, смотрел он, как пашут сельские люди.

— Не сдабриваете вы землю! — укорял он Рангу. — Вашей бы земле да навозцу — расщедрилась бы матушка!

Но Рангу смеялся.

— Навоз нужен на топливо! Им лечат, им дома обмазывают! — отвечал он. Как можно его в землю зарывать! Что ты!

На полях была вода, вода, вода. Возле каждой хижины в деревне тянулись грядки с бледными ростками риса. Придет срок, их пересадят в поля. Каждый саженец бережно выкопают, перенесут, посадят на новом месте. Потом примутся за ячмень, за пшеницу. А там — овощи. А там — первый урожай, и сборщики налогов, ростовщики, заимодавцы…

Попадется на пути маленький городок — глинобитное, мокрое скопище домиков, минарет, развалившиеся, размытые глиняные городские стены с равнодушной стражей, заедет возок в полуголодную деревушку, окруженную джунглями, из которых на рассвете приходят к водопою дикие слоны, а Никитин и Рангу бредут с холма на холм за волами, беседуют, жуют бетель — Афанасию хорошо. Чувствует себя как у друзей. Это не Персия, где на дорогах грабителей больше, чем купцов. Это Индия, где вековечные обычаи непоколебимы, где убийство и воровство — страшный грех, и хозяин дома лучше умрет с голоду, чем откажет путнику в еде.

Дорога немноголюдна. Встретится факир с пудовым камнем, привешенным к шее на железных цепях: йог бредет, пока не кончились дожди и можно ступать по земле, не рискуя даже нечаянно раздавить какое-нибудь живое существо; встретится маленький караван — два-три ослика, верблюд и пяток усталых мужчин, приветливых и спокойных; нагонишь бродячих фокусников — неунывающих скитальцев по миру — вот и все.

Йог пройдет, глядя сквозь тебя, как сквозь стекло; караванщики предупредят — за следующим холмом смыло мостик через ручей, брод слева; фокусники до следующей деревни идут рядом. Их обезьяны прыгают тут же на цепочках. Фокусники любопытствуют — кто Афанасий, предлагают ему ученых зверушек, помогают вытаскивать увязающую повозку.

Самое тяжкое — переходить реки. Они разлились, бурлят, и только человек, хорошо знающий броды, может рискнуть перебираться через них.

Никитин полагал, что доберется до Голконды за три недели. Но на пятнадцатый день пути, утром, когда надо было трогаться, почувствовал легкий озноб и головную боль. Он ничего не сказал Рангу, но уже к полудню стал не в силах скрывать недомогание. Его трясло, голова раскалывалась, мутило. Увидев блуждающий взгляд Афанасия, Рангу испугался. Погоняя быков, поспешил к видневшейся неподалеку деревеньке.

Когда подъезжали к хижинам, Афанасий с трудом мог открыть глаза, почти ничего уже не сознавал.

Жесточайший приступ тропической малярии свалил его с ног.

Если ему легчало, он смотрел в потолок, пытался понять, где он и что с ним, кривил губы, стараясь улыбнуться склонившемуся над изголовьем Рангу. В полузабытьи чувствовал, что ему подносят какое-то питье, вливают в рот горький настой. Каждое движение причиняло муку. Он старался лежать спокойно. Бредовые видения вихрем неслись в воспаленном мозгу.

Никитин стонал, могучее тело сотрясалось, лицо желтело. Он забывался…

Ему стало лучше на десятый день. Он впервые смог сесть на своем ложе, огляделся. Убогая хижина, убогая утварь, и у порога женщина в парандже. Никитин сообразил, что он в мусульманской деревне. Заметив, что он встает, женщина исчезла, и почти тотчас появился Рангу. Он смотрел тревожно и радостно, протягивал руки. Никитин, теряя силы, стал опускаться на циновку. Рангу помог ему лечь, поднес к губам дал — сосуд для питья.

— Великий Брама услышал меня! — шептал Рангу. — Лежи, лежи. Ты еще слаб…

— Где мы?

— У друзей… Будь спокоен. Скоро все пройдет.

— Дожди еще идут?

— Почти прекратились… Лежи, не говори.

Никитин поправлялся медленно. Силы прибывали по каплям. О поездке в таком состоянии дальше Рангу и слышать не хотел.

Так прожили они еще около двух недель в домике Гафура, бедняка-мусульманина, приютившего их. Гафур был безответный труженик, с утра до ночи копавшийся на своем маленьком поле. Трое детишек его, мал-мал меньше, ползали вокруг хижины без всякого присмотра: молчаливая жена Гафура весь день трудилась, готовя еду, ухаживая за птицей, частенько отлучаясь, чтобы помочь мужу.

Гафур был сдержан и заботлив. Придя с поля, он кланялся Афанасию, справлялся о его здоровье, предлагал позвать знахаря или муллу, но никогда не спрашивал — кто Никитин и куда он идет.

Так же сдержанно вели себя соседи Гафура, хотя в их глазах Никитин часто читал интерес к себе.

Немного окрепнув, Афанасий стал выбираться из домика, сидел в тени старой пальмы, беседуя с Рангу и разглядывая деревеньку.

Деревенька походила на индусские, с той только разницей, что здесь нигде не видно было свиней. Но убожество домов, плохая одежда жителей — все было, как у индусов.

И разговоры жителей были похожи: о маленьких полях, о дождях, которых в этом году выпало маловато, о долгах.

Крестьяне-бедняки задушевно говорили с Рангу, делились с ним своими горестями. Никакой вражды к индусу не выражали их иссушенные солнцем и нуждой лица.

Но так шло только до тех пор, пока не появился сборщик налогов Хильджи — надменный, редкозубый человек с темной бородкой и крючковатым носом. В хижину Гафура Хильджи пришел вечером, перед закатом солнца, когда между холмами вокруг деревни уже синело, джунгли четко чернели на фоне алой зари. Только что пригнали коров. Крестьяне возвращались к домам.

Сборщик, видимо, уже знал, что в доме Гафура нашли приют неверные. Он подошел неторопливой походкой, остановился шагах в пяти от сидящего Никитина, несколько секунд нагло, в упор, рассматривал его, потом окликнул хозяина, загонявшего во двор баранов:

— Эй, Гафур! Что это за люди?

Гафур быстро обернулся, поклонился сборщику налогов.

— Селям, достопочтенный! — ответил он. — Это проезжие.

— Почему они здесь? Что им нужно?

Никитин медленно поднялся с камня, на котором сидел. Лицо его, исхудавшее и пожелтевшее, порозовело.

— А тебе что нужно? — резко спросил он, не дав Гафуру времени ответить. — Что ты здесь потерял, почтенный? И не лучше ли для тебя говорить со мной?

Сборщик налогов обернулся, окидывая Афанасия презрительным взглядом. Широкие плечи проезжего и его жесткие светлые глаза умерили пыл самоуверенного сборщика налогов. Однако Хильджи сознавал свою силу.

— Я говорю с тем, с кем хочу! — отрезал он. — Гафур, ты ответишь за этих людей! Они подозрительны!

Сборщик налогов ушел не оглядываясь. Никитин испытывал желание догнать этого мерзавца и крепко поговорить с ним, но умоляющие глаза Гафура принудили Афанасия разжать стиснутые кулаки.

На другой день стало Известно, что Хильджи подговаривал некоторых крестьян избить кафиров и отнять их имущество.

Гафур был удручен.

— Плохой человек Хильджи! — вздыхал он. — Хильджи говорит, что за это никому ничего не будет… Ах, плохой человек!

— Спасибо тебе за приют, Гафур! — сказал Никитин. — Я думаю, что лучше перестать искушать этого шакала. Рангу, завтра же едем.

Ночью он распорол заветный пояс, достал белый агат и положил его под один из глиняных горшков в хижине Гафура. А утром, чуть свет, сам запряг быков и разбудил Рангу. Гафур еще не просыпался, деревушка мирно почивала, когда повозка Никитина выехала из нее. До копей Голконды оставалось не более четырех дней пути.

Много слышал Никитин о сказочных копях Голконды, но, увидев унылые острые холмы и низкорослые джунгли — обычный пейзаж Декана, — готов был разочароваться. Однако ломаная линия шатров мусульманской стражи, перерезавшая вдали открывшуюся взгляду равнину, и волнение Рангу говорили, что легендарный край уже перед ним.

В ближайшей роще виднелась чья-то палатка, вился дымок. Они направили быков к пальмам. Навстречу вышел длиннобородый мусульманин. Прикрыв глаза от солнца, он вглядывался в подъезжающих.

Мусульманин не назвал своего имени, об алмазах говорить не захотел, держался неприветливо. Но Рангу это не смутило. Он остался доволен.

— Значит, все по-прежнему! — объяснил он Никитину. — Это скупщик алмазов. Сразу видно. Нас он боится. Значит, алмазы носят. Надо разбивать шатер, а потом я поищу знакомых.

Но искать знакомых не пришлось. Пока Никитин и Рангу разбивали свой шатер, их, видимо, заметили, и вскоре возле кустов, где трепыхалась ткань походного жилища, появился тучный воин.

Взгляд его был неприветлив, рука лежала на рукояти меча.

— Убирайся прочь! — сказал воин Никитину. — Тебе здесь нечего делать, если только ты не соскучился по колу.

— Почтенный! — начал было Никитин, но воин оборвал его:

— Убирайся! Или я позову своих людей…

Рангу вынырнул в этот миг из кустов, сияя ослепительной улыбкой.

— Благочестивый Рашид! — окликнул он воина. — Разве ты еще здесь?

Лоб воина перерезала жирная складка, потом и он расплылся в улыбке.

— А, бидарец! — сказал он. — Это ты?

— Я, я, почтенный. Наши быки устали. Вот мы и решили отдохнуть немного. Как жаль, что мы смутили твой покой, и какое счастье, что мы увидели тебя!

Воин снял руку с эфеса, вытер потный лоб рукавом кафтана.

— Проклятая жара! — обыденным голосом произнес он. — Долго ехал, Рангу? Что нового в Бидаре?

Минуту спустя все трое сидели в шатре возле кувшина с вином. Рангу не пил, но Рашид себя упрашивать не заставлял.

— Живите! — благодушно разрешил он. — Но времена изменились, Рангу. Платить придется больше. У нас новый начальник, а он очень любит золото. Заплатите два золотых мне и пять ему.

Рангу попытался торговаться, но Рашид ленивым жестом остановил его.

— Тсс, тсс… Мне не нужны лишние деньги. Но если вы хотите жить спокойно, платите без спора.

— Мы заплатим! — сказал Никитин.

Воин одобрительно посмотрел на него:

— Я сразу почувствовал к тебе расположение, купец. Вот и хорошо. А чтобы вы тут не скучали, я порой буду заходить к вам.

И он рассмеялся, сощурив узкие глаза и тряся толстым животом.

Получив деньги, Рашид собрался уходить.

— Да! — вспомнил он, уже подняв полог палатки. — Здесь развелось много волков. Смотрите за быками. Селям!

После ухода Рашида Рангу покачал головой.

— Много стали брать! — задумчиво произнес он. — Много… Ну, ничего. Зато на Рашида можно положиться. Он не подводит тех, с кого берет.

— Как скупать алмазы-то? — спросил Никитин. — Куда идти?

— Они придут сами! — усмехнулся Рангу. — Пойдем собирать хворост. Нам нужно варить рис.

Ночь упала на Голконду черная и глухая. У шатров стражи краснели точки костров. Где-то тявкали шакалы, дурным голосом захохотала гиена.

— Пора! — сказал Рангу.

Он подбросил в еле тлеющий костерок охапку сухих веток. Приглушенное на миг пламя вцепилось в щепу, в костре затрещало, и длинный язык огня вдруг взметнулся ввысь, доставая до синего неба.

— Костер должен гореть ярко! — пояснил Рангу. — А мы будем ждать.

И, обхватив руками колени, уткнулся в них подбородком, чутко прислушиваясь к ночным звукам. Никитин тоже молчал, слушая, как разговаривает огонь, как брякают колокольцы быков, как с легким шорохом скользит над головой ночная птица.

Он устал за эти дни. Видимо, здоровье ослабело не на шутку. Да. Не миновал и он индийских бед. Вспомнился умерший красильщик.

— Какие порты, кроме Чаула, еще есть? — нарушил молчание Никитин.

— Гоа, Дабул…

— А к деревне Ситы который ближе?

— Дабул… Ты думаешь уезжать?

— Да, Рангу.

— Я провожу тебя.

— Ну, что ты… В такую даль!

— Разве я не стал тебе другом?

Никитин пересел к Рангу, обнял товарища за плечи, и они остались сидеть рядом, глядя в черный безмолвный мрак.

— Скажи, о чем ты думаешь, Афанасий? — тихо спросил Рангу после долгого молчания.

— Учит религия моя, — медленно заговорил Никитин, — что должны все люди братьями быть. Когда я молод был — горячился, всякую ложь у себя в Твери обличал. Перенес из-за этого много. Увидел, что у знатного да богатого правды не сыщешь, — затосковал. Стал по свету бродить, глядеть, как люди живут, ума набираться. Ходил в северные земли, в немецкие, побывал в турской земле, до Царьграда плавал — и везде одно… Вот добрался до вас. А и у вас горе не слаще нашего. И вижу: всюду человек о счастье мечтает, в каждой земле по-своему на бога уповает, утешения себе выдумывает. Можно бы вроде всякую веру в добро потерять. Но прислушаешься к себе — нет, живет вера! И знаешь почему? Потому, что несчастливы люди повсюду. А коли так, должны же праведный путь найти, которым к счастью придут. Я того пути не ведаю. Не открыт он мне. А думается все же, что хоть разные нынче боги у нас и много различий меж нами, а тот праведный путь к счастью для всех будет один, как одно у людей горе…

Рангу неуверенно кивнул.

— Мысли твои высоки, — ответил он. — Но мы же по-разному понимаем счастье…

— Нет! — горячо возразил Никитин. — Нет! Люди одно чувствуют: война беда, голод — беда, засилье богатого — беда… Разве не верно?

— Верно. Это верно, — проговорил Рангу.

Увлеченные разговором Афанасий и Рангу забыли о костре. Он слабел. Пришлось подкинуть в него веток и раздуть уголья. Дули оба. Пламя загудело. Тогда Никитин поднял раскрасневшееся от жара лицо. Сначала он ничего не видел. В глазах плыли огненные круги. Потом из кругов вырисовался человеческий скелет. Скелет стоял на коленях с другой стороны костра и смотрел на Афанасия глубоко запавшими, бесстрастными, но живыми глазами. Рангу обошел костер, потрепал скелет по плечу, вытянул ладонь.

Скелет что-то ответил. Рангу скривил губы.

— Что? — спросил Афанасий.

— Это глотатель, — непонятно ответил Рангу и стал накладывать ночному гостю рис.

Афанасий подошел к ним. Голкондский раб как завороженный следил за руками Рангу. Шея его судорожно дергалась. Он был невероятно тощ, и казалось удивительным, что это сочленение костей — живой человек.

Протянутый ему рис раб проглотил мгновенно, облизав пальмовый лист.

Уходивший в палатку Рангу вернулся с какими-то снадобьями. Раб покорно проглотил поданные корешки.

Афанасий глядел удивленно.

А раба начало корчить. Глаза его выкатились, он захлебывался…

Через несколько минут все было кончено. Рангу, повозившись у костра, побулькав водой, окликнул Никитина:

— Иди сюда!

Афанасий подошел. На ладони Рангу лежали два камня. От блеска костра камни были кровавыми. Раб, не глядя на людей, опять ел. Но теперь он старательно жевал, насыщался медленно и серьезно.

— Как же… Неужели так всегда? — спросил Афанасий.

— Нет, — отозвался Рангу. — Есть другие. Те подрезают кожу. Прячут камни в раны. Но глотать вернее. Никакая стража не обнаружит. Конечно, возиться с ними неприятно и риса на таких уходит больше, но что поделаешь?

— Жутко! — сказал Никитин. — Черт знает что! А если поймают его?

— Убьют…

— Значит, из-за горстки риса человек на смерть ходит?

— Ну… Ведь рабы умирают с голода. А так они тянут. Другие, окрепнув, даже бегут.

— Вот, значит, как дешевы алмазы тут. Не знал я! — произнес Никитин. Не знал!

Раб съел рис и поднялся.

— Дай ему еще! — быстро сказал Никитин. — Пусть ест!

Но Рангу отрицательно покачал головой.

— Нельзя. Ему станет плохо от обильной еды. Он может умереть…

Когда раб ушел, исчез в темноте, у костра воцарилось тягостное молчание.

— Так ведется издавна! — сказал, наконец, Рангу. — Не мы — так другие возьмут эти алмазы.

Вздохнув, Никитин подобрал отлетевший уголек, кинул в костер, посмотрел на запачканные пальцы, кивнул:

— Уж больно неожиданно получилось… Сегодня больше не надо.

Рангу не стал подкидывать в костер приготовленные было сучья. Огонь медленно умирал. Никитин лежал на кошме, следил за умирающим пламенем, и ему было тяжко и тоскливо. Спал он плохо. Но утром ночные сомнения показались ему слабостью. Он пришел сюда за алмазами, и он добудет их, как бы их тут ни приносили. Будут у него алмазы!.. И он остался у копей.

Они прожили здесь до октября. Рабы приходили не часто. Алмазы у большинства были очень мелкие, нечистые. Лишь к октябрю Рангу и Никитин набрали такое количество камней, которое позволяло закончить торг без убытка, окупить дорожные расходы.

И Никитин стал настойчиво звать Рангу в Бидар.

В начале октября они разобрали шатер и двинулись в обратную дорогу.

Глава седьмая

— Эй, кто такие?

Выехавший из-за холма конный отряд загораживал путь. Всадники неторопливо приближались: застигнутой врасплох повозке некуда свернуть и уже не скрыться.

— Мусульманские воины! — со страхом прошептал Рангу.

Никитину стало не по себе. Без всяких приключений проделали они уже большую часть пути до Бидара. Обидно, если сейчас что-нибудь случится. С Рангу было уговорено: всякой страже твердить, что ездили в Ориссу, к тамошним князькам, покупать камни. До сих пор сходило. Ну, а как эти воины не поверят, начнут расспросы, да и поймают на чем-нибудь?

Придерживая волов, Никитин думал и о том, что уже не первый мусульманский отряд встречался им. Похоже, Индия зашевелилась, как развороченный муравейник. Воины куда-то скачут, спешат. Не война ли какая началась?

Меж тем отряд приблизился, и Никитин свел брови. Что-то очень знакомое было в передовом, богато одетом воине. Даже конь его — белый, статный напоминал о чем-то…

— Мустафа! — воскликнул Афанасий. — Побей меня бог, Мустафа!

Воин тоже узнал Никитина. На мгновение бронзовое лицо гератца выразило замешательство, но он тотчас справился с собой и снисходительно заулыбался.

— Оставьте купцов! Это друзья! — приказал Мустафа воинам, окружившим повозку. Отряд беспрекословно повиновался ему. Никитин с удивлением глядел на гератца, доставляя Мустафе несказанное удовольствие.

— Тебя и не узнать! — проговорил Афанасий.

— Хм… А коня своего узнаешь? — осклабился Мустафа, натягивая повод горячего жеребца.

— Мой жеребец у тебя?! Его же хан Омар купил!

— Вот он! Его назвали Гяуром, в твою честь. А хан Омар был хан — стал барабан!

Довольный своей шуткой, Мустафа громко захохотал, озираясь на воинов. Те усмехались.

— Ничего не пойму… — признался Никитин. — Загадками говоришь.

— Да ведь ты давно не был в Бидаре! — прищурился гератец. — Все ездишь? А новостей много… Кстати, кто это с тобой?

Мустафа подозрительно разглядывал Рангу, и Никитин почему-то насторожился.

— Погонщик мой, — осторожно ответил он. — А что?

— А не знал ты такого — Рангу, камнереза?

Глаза Мустафы сверлили теперь обоих.

— Как не знать, — сказал Никитин, предчувствуя недоброе. — С ним из Бидара шел.

— Куда?

— Да вместе восемь дней ходили, потом разошлись. Он, похоже, в Шри-Парвати собирался. Но зачем он тебе?

— Он враг султана. Плохих ты друзей выбираешь себе, Юсуф.

— Неужто враг? Да чем?

— Э! Рассказывать долго! Он замешан вместе с дедом в заговоре хана Омара. С деда уже спустили шкуру. Один Рангу скрылся. Но и его поймают.

— Не может быть! — выговорил Никитин.

— Я сам помог раскрыть этот заговор! — надменно произнес Мустафа. Кстати, ты знал и купца Бхавло. Этого тоже казнили. Благодари хазиначи Мухаммеда — он заступился за тебя, сказал великому визирю, что ты знаком с этими индусами по неведению. Ты можешь вернуться в Бидар спокойно.

Ошеломленный страшными известиями, Афанасий не знал, что ответить.

Небрежно кивнув ему, гератец тронул коня.

— Счастливого пути! — бросил он.

Афанасий растерянно приложил руку к груди. Отряд удалялся.

— Рангу! — произнес Никитин. — Это правда — с заговором?

Рангу невидящими, залитыми слезами глазами смотрел на дальние холмы. Говорить он не мог. Лишь отрицательно потряс головой.

В одном дне пути от Бидара они расстались. Рангу должен был дождаться Афанасия в деревушке, Никитин же собирался узнать, что сталось с семьей Карны, расспросить у хазиначи Мухаммеда, правду ли сказал Мустафа, и если Карна жив — похлопотать за него.

Взволнованный, со стесненным сердцем, въехал Афанасий в ворота города. Неясная тревога за собственную судьбу не покидала его на знакомых улицах. Тревожила участь друзей.

В городе, казалось, все было по-прежнему. Орали на узких улочках верблюды. Сгибались под тяжелыми ношами тощие носильщики. Приоткрыв чадру, юная мусульманская красавица игриво улыбалась встретившемуся дружку. В тени забора сидели на корточках любители перепелиных боев, подбадривали яростными возгласами дерущихся пичуг. Брел, обливаясь потом, продавец халвы. Тараторили у порога две индуски с синими значками замужних женщин на лбу. А в светло-синем небе молочно-белые, легкие, как облака, и, как облака, равнодушные, парили силуэты дворцов.

Но все было не такое, как прежде.

Афанасий поторопился к своему дому. Старый гончар-сосед узнал его, закивал из двери. Афанасий улыбнулся. Остановив быков, забарабанил в дверь. Послышалось шлепанье босых ног Хасана. Раб, не спрашивая, по стуку узнав кто, поспешил отворить…

Все стояло на местах, пыль была вытерта, полы выметены. Сев на тахту и оглядевшись, Афанасий с удивлением почувствовал, что испытывает такое удовлетворение, словно и впрямь вернулся в родной дом. Но чувство это было мимолетно.

— Хасан! — позвал Афанасий. — Скажи, что здесь случилось? Ты знаешь?

Стоявший у притолоки Хасан тревожно оглянулся, словно кто-то мог подслушать его, потом сделал шаг к Никитину.

— У нас очень плохо, ходжа! — прошептал он. — Очень плохо… Я все расскажу. Не гневайся, если что-нибудь огорчит тебя. Вот что случилось и что я узнал, когда ты уехал…

Хасан рассказал сначала то, что Никитин уже слышал от Мустафы. Добавил только подробности. Но потом, замешкавшись, сообщил:

— Многие удивлялись, как мог оказаться замешанным в заговоре Карна. А потом прошел слух… да не раздражит он тебя! Конечно, камнерез был знаком с Бхавло. Но прошел слух, что хазиначи Мухаммед… аллах свидетель, я был ему верным рабом… Раньше хазиначи жил в Дели. Там жил и сын Карны Раджендра…

— Что ты говоришь!? — выдавил из пересохшего горла Никитин. — Не может быть!

— Ты слышал об этом, ходжа?

— Я не думал, что это хазиначи…

— Говорят, он. А теперь он узнал, что отец знает имя убийцы сына, и свел с ним счеты.

Афанасий поднялся:

— Где ты слышал это, Хасан?

— Говорят рабы, толкуют на базаре…

— Боже мой! — вырвалось у Афанасия. — Ведь это я ему сказал про Карну… Я!

Хасан опешил:

— Ты, ходжа?

— Кто же знал? Кто мог думать? — с горечью воскликнул Никитин. — Ну, добро, хазиначи! Добро!

Хасан притронулся к руке разгневанного Афанасия.

— Будь осторожен, ходжа! — попросил он. — Хазиначи Мухаммед стал очень близок Махмуду Гавану. Это змея. А змеи живучи.

— Вижу, и ты ему нынче не защитник? Ждал его когда-то…

Хасан опустил голову:

— Хазиначи был здесь. Он сердился, что тебя нет и… Ну, он бил меня, плевал мне в лицо, когда я осмелился заговорить. Он сказал, что я раб… А ведь я не раб. Ведь ты отпустил меня?

— Да, — ответил Никитин. — Ты не раб. Можешь сам плюнуть в лицо хазиначи. Ты честней его… Эх, Хасан! Жаль, что не сразу человека узнаешь!

И стиснул тяжелые, набрякшие кулаки.

Брамин Рам Лал, глядя слезящимися глазами на позолоченную фигурку танцующего Шивы и избегая взгляда Афанасия, произнес:

— Уста наши не должны говорить лжи даже в шутку…

— Скажи то, что ты знаешь.

— Я не могу быть уверен в правдивости слухов.

Афанасий резко поднялся с коврика. Зря он терял время на расспросы этого осторожного и испуганного старика.

— Прощай! — холодно сказал Никитин.

Брамин приложил руку к груди.

Теперь Афанасий спешил к Нирмалу. Может быть, скупщик тканей знает хоть что-нибудь!

Никитин шагал размашисто, не выбирая тени, дышать ему было трудно, но он не укорачивал шага.

Огромное несчастье свалилось на плечи Рангу: ни Карны, ни Джанки с ребенком не было в домике камнереза, и никто не знал толком, что с ними сталось.

Никитин понимал: он один во всем Бидаре может как-то помочь человеку, которого сам называл другом. Но как? Чем? Хоть кончик нити, ведущей к Джанки, ухватить, если уж Карна погиб.

Нирмала он застал дома. Купец стоял под бамбуковым навесом, помогал каким-то людям сгружать тюки хлопка.

Увидев Афанасия, Нирмал растерялся, замешкался, потом поспешил увести русского гостя в дом. Никитин горько усмехнулся. Весь вид Нирмала говорил, что и он, как Рам Лал, напуган случившимся.

Отказавшись от кокосового сока, Афанасий прямо рассказал о цели своего прихода.

Нирмал сокрушенно развел руками: кто может знать судьбу Джанки? Карна же казнен вместе с Бхавло, их головы торчали на шестах. Ободранное тело хана Омара провезли по городу. Схвачены десятки индусов. Слава богам, что Нирмал пока уцелел! Нет, нет, он ничего не слышал! А если Никитин хочет помочь Джанки, пусть он пойдет к своим мусульманским покровителям. Они-то все знают!

Никитин, зайдя по дороге еще к нескольким знакомым индусам, вернулся домой ни с чем. Иные сочувствовали горю Рангу, другие отмалчивались, но никто из них, похоже, и впрямь ничего не знал. Оставалось одно — идти в крепость. И Афанасий решил повидать Фарат-хана. Тарафдар когда-то интересовался им и Русью, подарил книгу, обещая покровительство. Может быть, он…

Искупавшись в бассейне, Никитин облачился в мусульманский наряд короткие портки, легкую сорочку, повязал голову чалмой и кликнул Хасана:

— Пойдешь со мной! Зонтик понесешь… Для важности.

Солнце уже шло к закату, когда Никитин, сопровождаемый Хасаном, приближался к одним из ворот бидарской крепости.

Залитые ослепительным светом стены, застывшие в неподвижном воздухе пальмы — все дышало зноем. День выдался неожиданно жаркий для этой поры. Писцы у ворот зашевелились. Афанасий назвал себя, сказал, куда идет. Раньше этого бывало достаточно. Но теперь писец, обмакнувший было кисточку в чернильницу, не стал записывать его имени, а два стража скрестили перед никитинской грудью пики.

— Кафирам нельзя!

— Меня всегда пропускали к Фарат-хану! — сердито сказал Никитин.

— Кафирам нельзя! — равнодушно повторили стражи. И он напрасно впивался глазами в их бесстрастные лица: они ничего не выражали. Афанасий стиснул зубы, круто повернулся и зашагал прочь под любопытными взглядами прохожего люда. Хасан едва поспевал за ним.

Сумрачен был вечер этого дня в никитинском домике. Афанасий лежал на тахте, раздумывая, как ему быть. Хасан тихо, как мышь, шуршал в соседней комнатке.

Тяжело было на сердце Никитина. Он представлял себе, как томится сейчас Рангу, и беспокойно ворочался с боку на бок. Надо как-то помочь, как-то помочь ему! Голос Хасана прервал его думы:

— Ходжа!

— Да?

— Я схожу в крепость.

— Ты?!

— Ну да. Я же мусульманин. Меня пустят.

Никитин даже сел. Как он раньше не подумал?

— Верно, Хасан! Ты и сходишь. Найди дворец Фарат-хана, добейся, чтоб он выслушал тебя, и скажи, что мне очень нужно видеть его. Очень.

— Не беспокойся, ходжа, — кивнул Хасан. — Я все сделаю. А если хан спросит, зачем он тебе нужен?

— Скажи, что не знаешь, но что дело очень важное.

— Хорошо, ходжа. Так я и скажу.

В этот вечер идти было поздно. Наутро султан уехал с приближенными на охоту. И лишь на третий день Хасану удалось проникнуть в крепость, добраться до Фарат-хана и передать слова Никитина. К исходу третьего дня Фарат-хан прислал за Никитиным паланкин со своей собственной стражей.

Волнуясь, глядел Никитин на "Усладу сердец", дворец тарафдара, приближавшийся к нему с каждым шагом носильщиков-негров. Вот и фонтаны, вот и парадная, на два крыла, мраморная лестница, точеные колонны…

Фарат-хан ждал гостя во внутреннем саду, в беседке из резного дерева.

Афанасий поклонился вельможе, широко улыбнулся:

— Все же я пробился к тебе, хан!

— Какие заботы отяготили твою душу? — осведомился Фарат-хан. — Ты исчез из Бидара так внезапно… А у меня свое горе. — Тарафдар вздохнул.

— Какое же?

— Сейфи, мой алхимик, умер, надышавшись вредных паров. Надо искать нового.

— Сочувствую тебе, — искренне вздохнул Никитин. — Старательный был человек Сейфи.

— И честный! — поднял указательный палец Фарат-хан. — О! А это редкость!

Они помолчали. Никитин чувствовал себя неловко, не зная, как приступить к делу. Тарафдар выручил его, подняв вопрошающие глаза.

— Прости, что беспокою тебя, великий хан, — начал Афанасий. — Большая просьба у меня. Открыт в Бидаре заговор хана Омара…

Фарат-хан поднял тонкие черные брови, чуть склонил голову.

— Заговор хана Омара, — твердо повторил Никитин, глядя прямо в глаза вельможе. — Не мне судить обо всех, кто схвачен. Но я знал камнереза Карну.

— Он казнен.

— Знаю. Казнен зря.

— У тебя есть доказательства?

— Есть.

— Какие?

— Выслушай меня внимательно. Я знаю, кто раскрыл заговор: хазиначи Мухаммед и воин хана Омара — Мустафа.

— Так. Ныне хазиначи главный сокольничий султана, а Мустафа начальник конной сотни повелителя.

— …Они указывали, кого взять. Их слушали.

— Почтенные люди. Они охраняли трон.

— Слушай, хан. Когда-то я спас хазиначи жизнь, а он выручил меня в Джунаре.

— Мы знаем.

— Это грязный, лживый человек. Он несправедливо обвинил Карну. Свел с ним старые счеты.

— Почему же несправедливо, если даже допустить, что старые счеты были?

— Вот почему. Не мог Карна замышлять что-то против султана, если он не мстил много лет даже хазиначи Мухаммеду.

— Не мстил?

— Хазиначи погубил его сына…

Никитин рассказал Фарат-хану все, что слышал о Раджендре и хазиначи Мухаммеде, о своем невольном предательстве, о слухах, ходящих по Бидару.

— Теперь я понимаю, почему хазиначи так смешался, когда я помянул ему о Карне, — зло сказал Никитин. — Все партии в шахматы мне проиграл, а промолчал. Нечиста у него совесть!

— Но твои свидетельства — косвенные… Прямых улик нет! — осторожно ответил тарафдар. — Нельзя обвинять человека на основании догадок и слухов.

— Я найду доказательства. Но ты увидишь — он объявит врагом трона и меня.

Фарат-хан улыбнулся:

— Ему могут поверить… Не так давно он защищал тебя перед Махмудом Гаваном, говорил, что ты мало знаком с индусами, замешанными в заговоре.

— Не нужна такая защита!

— Однако чем ее объяснить? Это противоречит рассказанному тобой о хазиначи. Оказывается, он бывает и справедлив, и честен, и подл, и грязен. Как соединить это в одном?

— Без расчета ничего такой человек не сделает. Может, спасал меня, чтоб на Русь попасть?

Фарат-хан опустил глаза, потрогал перстень на левой руке и спокойно ответил:

— Вряд ли. Он знает, что каравана на Русь не будет. Великий визирь султаната Махмуд Гаван, чьей милостью ты пренебрег, решил, что тебе не нужно больше уезжать из Бидара. Котвал города, кстати, уже дал распоряжение страже никуда не выпускать тебя. Великий визирь считает, что ты сможешь ездить по стране и тогда, когда примешь веру пророка.

И, видя, что Афанасий молчит, Фарат-хан, выдержав паузу, добавил:

— Советую тебе поспешить.

Никитин наклонил голову:

— Я решу. А теперь помоги хоть в одном, хан. Хочу я узнать, где жена внука Карны. Уж она-то ни в чем не повинна. И ребенок у нее…

— Обещаю узнать… А ты, кажется, спокойно отнесся к решению Махмуда Гавана? Или ты уже сам пришел к выводу, что твое христианство — заблуждение?

— Может быть… — уклонился от ответа Никитин. — Твой слуга, хан. Разреши покинуть тебя.

— Иди! — величаво разрешил Фарат-хан.

Если бы Никитин, уходя, обернулся, он заметил бы, что тарафдар смотрит ему вслед с недоумением. Ему было от чего недоумевать. Русский купец держит себя, как равный, не боится обвинять влиятельных людей, просить за индусов… и у кого? У одного из самых знатных вельмож султаната.

В конце концов Фарат-хан нашел, что это даже забавно, и беззвучно засмеялся.

Но Афанасий не видел ни его удивления, ни его улыбки. Он уже выходил из сада.

Негры-носильщики опять опустили перед ним паланкин, стража окружила носилки, и шествие тронулось.

У самых ворот крепости, однако, замешкались. Какие-то всадники громко бранились со стражей.

— Свинья! — услышал Никитин грубый голос. — Я — эмир делийского султана! Ты поплатишься за дерзкие речи! Пропусти сейчас же!

Никитин выглянул из паланкина. Всадник в богатом военном уборе ругал стражника, положив руку на рукоять сабли.

Стражник равнодушно упирался в грудь коня своего оскорбителя пикой.

— Здесь один султан — солнце вселенной великий Мухаммед! — бубнил стражник. — Стой! Сейчас придет мой начальник.

Откинувшись вглубь паланкина, Афанасий задернул шелковую занавеску. Какое ему дело до эмиров и стражи! Похоже, он ничей теперь не поможет Рангу. Он сам стал пленником в этом проклятом городе!

Негры ступали легко, ровно, паланкин еле покачивало. Наступала ночь.

Никитин отчаивался не зря. Слово Махмуда Гавана в бидарском султанате было законом. Серьезная угроза нависла над русским путешественником.

А на следующий день Афанасий подлил масла в огонь. От хазиначи Мухаммеда к нему пришел раб, но Афанасий отказался идти к персу и даже не стал выдумывать никаких отговорок.

Хасан был в ужасе. А Никитин испытал чувство злой радости и особенно глубокого удовлетворения. Он понимал — этот поступок может дорого обойтись ему, но, даже поостыв, не стал жалеть о нем. Он поступил так, как велело сердце, и значит — правильно. Конечно, хазиначи поймет, почему он не пришел, но если он вздумает мстить, — Афанасий постоит за себя. Придется — и саблю возьмет.

Он ходил напряженный, как натянутая тетива, настороженный и готовый к любой неприятности.

Но день проходил за днем, а ничего не случалось. О нем словно все забыли. Он не мог понять почему, не верил кажущейся безопасности и даже днем ходил по городу с кинжалом — опасался удара из-за угла. Ведь от хазиначи он теперь ожидал всего. Было, пожалуй, только одно объяснение тому, что его пока не трогали, Каждый день из Бидара отправлялись все новые и новые маленькие отряды. Ни для кого не было секретом, что великий визирь задумал новый поход, на этот раз на юг, на Виджаянагар — стольный город самого большого индийского княжества, и теперь рассылал гонцов к покорным султану раджам, требуя от них войск, слонов, коней и провианта.

Конечно, где в этой кутерьме вспоминать о каком-то русском купце!

Но что задумывает Мухаммед? Этот не простит, ясно. Почему же он-то ничего не делает?

Афанасий ломал себе голову, не в силах понять поведение перса.

Но он многого не знал. Даже того, кто был тот делийский эмир, которого он встретил у ворот крепости, покидая Фарат-хана. А это кое-что объяснило бы ему. И тогда он не поразился бы, услышав недели три спустя, что хазиначи погиб на султанской охоте, разорванный охотничьей пантерой.

Ему же оставалось лишь благодарить всевышнего за счастливое избавление от человека, ставшего опасным врагом.

А вот что было на самом деле, вот что осталось скрытым от любопытных глаз и недоброжелательных ушей.

Да, Никитин не ошибался, полагая, что хазиначи будет ему мстить. Узнав про отказ Афанасия прийти, перс был в первую минуту оглушен. Он догадался: русский будет говорить о том, что знает, во всеуслышание. Фарат-хану, кажется, уже сказал. Скажет и другим. И если его слова проверят до конца хазиначи конец. Махмуд Гаван не простит ему темного прошлого. Не потому, что оно было, — мало ли у кого что за спиной! — а потому, что о нем узнают все.

Хазиначи даже зажмуривался, представляя себе, что ждет его. Не зря великий визирь кичится своей праведностью и честностью.

Но за первым ударом последовал второй. И он был пострашнее.

Много трудов положил хазиначи, чтоб приблизиться ко двору султана. Наконец случай с ханом Омаром помог ему, вознес на высоту. Отныне хазиначи переставал быть просто торговцем, хотя бы и известным, а становился придворным, и ему открывался широкий путь к богатству и почестям.

Со страхом входил хазиначи первый раз во дворец султана, облачившись во все зеленое с золотым — в одежду султанских охотников.

И хотя его место при церемонии утреннего омовения султана было довольно скромным — позади ханов, эмиров, военачальников, среди конюших и соколятников, однако это место было и не самым последним.

Султанский главный сокольничий! Это была не просто должность. Это была почетная должность. С главным сокольничим султан советуется о том, куда ехать на охоту, каких взять птиц. Главный сокольничий всегда на глазах султана. И он многое может! Многое! Стоит быть услужливым, ловким и приурочивать свои просьбы ко дням удачной охоты.

Султан прошел от хазиначи в пяти шагах, даже не поглядев на него. Но хазиначи так и подался вперед. В нем все ликовало в тот первый день.

Он скоро вошел во вкус новой жизни, быстро со всем освоился. Старые страхи рассеялись. Никого из делийских знакомых он при дворе не встретил. Хазиначи ощутил под ногами надежную, твердую почву. Многого может достичь человек в Индии! Многого! Он, сын багдадского гончара, — один из придворных великого султана Мухаммеда! А впереди еще столько заманчивого! Кто такой султан Бидара в конце концов? Восемнадцатилетний мальчишка, и вдобавок мальчишка развратный. Заботами Махмуда Гавана ему добывают по всей стране все новых наложниц. Султан должен развлекаться! Солнце вселенной не должны омрачать заботы! Так сказал Махмуд Гаван. И в султанском дворце льется вино, курится опиум, томно изгибаются в танцах молоденькие девушки, поют во время трапез двести лучших певцов, играют триста музыкантов. По утрам султан выходит с бледным, порой опухшим лицом. Его взор туп. Уголки вялого рта опущены… Султан должен развлекаться! Так сказал Махмуд Гаван, приняв на свои плечи все бремя правления.

Да, султан должен развлекаться! Это хазиначи понимает. Теперь этот юнец уже не способен ни во что вмешаться, не может отвыкнуть от пороков, столь любовно воспитанных в нем великим визирем.

Но… но нельзя ли будет когда-нибудь использовать безвольного, вспыльчивого, нерассудительного султана и в своих целях? Здесь хазиначи останавливал себя. Махмуд Гаван — его благодетель. Пока нужно быть просто верным слугой. Пока…

Однако судьба зло подшутила над хазиначи Мухаммедом, разрушив все его мечты и планы.

Делийский эмир принес с собой то возмездие, которого так боялся хазиначи. Это был беглец из Дели. Запутавшись в заговорах против своего правителя, в те годы почти бессильного, он, однако, сумел восстановить против себя и часть знати. Это вынудило его искать защиты в Бидаре. Он прибыл служить Махмуду Гавану, приведя с собой три тысячи воинов, и был обласкан и принят под защиту визиря.

Увидев делийского беглеца, хазиначи Мухаммед ощутил тошноту. Он узнал в нем вельможу, брат которого покончил с собой, разоренный ростовщическими проделками хазиначи.

Смятенная душонка Мухаммеда трепетала, как кролик, замерший в траве, в двух шагах от застывшего удава. Как кролик ждет рокового броска, чтобы стать добычей змеи, так и Мухаммед затаился, выжидая первого хода своего противника.

И в эти дни ему было не до Афанасия Никитина.

А противник не ждал. Он не хотел прощать. Делийский эмир сразу узнал в сокольничем султана ловкого перса, чуть не погубившего всю их семью. Несколько золотых развязали языки бидарцев, и эмир скоро знал всю историю возвышения Мухаммеда.

Эмир Хайбат происходил от печально знаменитого два столетия назад в Дели наместника города Ауда Хайбат-хана, и даже имя будущему эмиру было дано родителями в честь пра-пра-прадеда.

Впрочем, в семье забывали о печальной кончине этого предка, предпочитая довольствоваться преданиями о его храбрости и силе. В этом была доля истины. Но истина была и в том, что Хайбат-хан, убивший в припадке пьяной ярости человека, бы я по приказу султана Балбана выпорот плетьми и передан вдове убитого, которая своими руками перерезала пьяному деспоту горло.

Но времена султана Балбана давно минули. Сломленная султаном знать понемногу оправилась. Старые привычки укоренились во внуках поротого хана с еще большей силой. И эмир Хайбат уже ни в чем не уступал своему далекому предку. Та же деспотичность и жестокость, те же бессердечие и распущенность жили в его душе.

Узнав в Бидаре своего обидчика, эмир Хайбат хотел сначала публично избить и оскорбить его. Но здесь был Бидар, и эмир не знал, как посмотрят на это при дворе. Махмуд Гаван не терпел самоуправства. Да и оправдаться было бы нелегко. Прежде всего пришлось бы признать, что эмир Хайбат и его покойный братец не гнушались брать в долг где попало. А это одно (не говоря о том, что всякому понятно, отчего разоряются богатые люди) наложило бы темное пятно на имя эмира. Но не таков был эмир Хайбат, чтобы не отомстить.

В середине ноября султан объявил, что желает охотиться на кабанов. И в первый же четверг, накануне священного дня — пятницы, из распахнутых ворот крепости выехала ранним утром пышная процессия: конники, отряды слонов, гарем, верблюды с палатками, вином и снедью.

Хазиначи Мухаммед ехал на гнедом меринке во главе своих сокольничих сразу за султанским гаремом. Сердце его ныло. Сегодня эмир Хайбат снова недобро глядел на него и что-то сказал своим спутникам.

Натягивая поводья, улыбаясь под взглядами галдящей толпы, хазиначи Мухаммед внутренне содрогался.

Прохладное утро, светлое небо, яркие краски нарядов, смех султанских наложниц, крики попугаев, звонкие удары барабанов и пенье труб не радовали хазиначи.

Он двигался, как во сне, и всё, как во сне, неотвратимо надвигалось на него.

В полутора ковах от Бидара разбили лагерь. Тут протекала, теряясь в холмах, небольшая речушка. Ее окружали буйные заросли бамбука, тростников. Над самой водой нависали корни мангровых деревьев. Тучами поднимались с реки вспугнутые загонщиками дикие утки, лебеди, кулички. И вот на равнину вылетел первый свирепый вепрь.

Хазиначи Мухаммед принимал участие в общей скачке. Он видел, как спускали на кабанов приученных к охоте леопардов и тигров. Он забылся, как вдруг увидел, что группа всадников оттеснила его от сокольничих, и, обернувшись, заметил неподалеку скачущего к нему эмира Хайбата. Рядом с эмиром скакали его приближенные.

На длинных цепях возле них бешено прыгали гибкие черные пантеры.

Никто не видел, как это произошло. Когда ближайшие к хазиначи Мухаммеду люди повернулись на его отчаянный крик, все уже было кончено. Хазиначи лежал на земле с переломленным спинным хребтом, а эмир Хайбат и его воины оттаскивали от окровавленного тела разъяренного зверя. Никто не мог допустить и мысли, что здесь имел место злой умысел. Да и не такой человек был хазиначи, чтоб его смерть была достойна омрачить султанскую охоту. Султану даже не сказали об этом. Повелитель должен веселиться! А тело было приказано убрать, немедля отвезти в Бидар и похоронить. С делами же наследования следовало разобраться котвалу.

Узнав о нелепой, как ему казалось, смерти хазиначи, Афанасий перекрестился:

— Бог видит правду-то!

И хоть это было не по-христиански, не нашел в душе ни капли сочувствия к погибшему. Просто избавила его странная судьба от опасного врага. И то хорошо.

В день, когда пришло известие о хазиначи, Афанасий был особенно сумрачен. Пользуясь отъездом султана, он сделал попытку выбраться из города, но его не выпустили. За ним и вправду незаметно следили. С горечью возвратился Никитин обратно в бидарсквй дом. Ничего не узнал для него Фарат-хан, ничем не помог и сам Никитин Рангу.

Что же делать? И вновь его взоры с надеждой остановились на Хасане, и вновь Хасан согласно кивнул головой.

Он съездит к Рангу, скажет, что надо подождать еще немного. Ничего не поделаешь, надо ждать.

Глава восьмая

Минуло еще четыре месяца. Прохладный период кончался. Приближалось знойное время. Собирались в дорогу птицы. Курлыкая, сбивались в стаи журавли. Исчезли перепела. Больше не слышно было в полях их надсадных требований: "Подь полоть!" Тянули в ослепительной высоте лебеди. Вечерний воздух над прудами Бидара шуршал от утиных крыльев. Меняли кожу змеи.

Никитин все еще сидел в городе. Несколько раз побывал у Фарат-хана. О Джанки удалось узнать только то, что ее отдали в гарем котвала. Выручить ее оттуда было невозможно. По слухам, она понравилась вельможе. Афанасий через Хасана передал печальную весть Рангу. Хасан рассказал, что Рангу совсем убит этим и куда-то ушел, не сказав ему ни слова.

У самого Афанасия дела не улучшались. Просить Фарат-хана о милости, о свободном проезде после двух неудачных попыток он уже не мог. Просьбы эти явно раздражали вельможу. Да и занят Фарат-хан был по горло: набирал войско, ездил в свой тараф, выколачивал подати, готовился к походу. Интерес к русскому купцу у него угас.

Так наступил новруз — мусульманский новый год, праздник, сменяющий траур, которым правоверные шииты чтят память святого имама Хусейна.

Как велит закон, за месяц до новруза мусульмане каждый вечер разводили на крышах своих домиков костры. Огонек перемигивался с огоньком. Колебалось пламя. Бидар словно пытался улететь за языками огня от грешной земли. Костры, дымя, утверждали торжество ислама. Глядя на них, мусульманин должен был испытывать успокоение, — он живет в родном ему мире.

Никитин же с особой тоской вспоминал о Руси.

А после новруза в Бидар стали съезжаться индийские раджи, призванные Махмудом Гаваной на войну с Виджаянагаром. Оставив войска у стен Бидара, раджи проезжали по городским улицам к крепости.

Увешанные золотом, жемчугами и драгоценными каменьями раджи с бесстрастными лицами восседали в городках на спинах слонов. Погонщики слонов размахивали сверкающими анками.

Два раджи привели мало войск. Великий визирь разгневался, запер их в крепости до тех пор, пока не приведут еще по двадцать слонов и не пригонят по нескольку тысяч пеших ратников. Раджи покорились. Никитин, видя лихорадочную подготовку мусульман к походу, надумал проситься с войсками. Ему казалось, что по дороге ему легче удастся бежать.

С этим он бил челом Фарат-хану и, к своей радости, узнал, что участие в походе ему дозволяют. Тогда стал собираться и он. Фарат-хан сказал, что Афанасию велено идти с его отрядами, и разрешил пристроиться к колонне слонов.

Так в конце марта Никитин вырвался, наконец, из бидарского плена.

Легко шагают неуклюжие громадные животные. Со спины слона хорошо видны бесконечные ленты войск, идущих на юг. Расскачиваясь, пробегают верблюды, неся копейщиков и стрелков из лука. Рысит конница. Упругим, привычным шагом проходят пешие воины.

Войска султана, войска Махмуда Гавана, войска Фарат-хана… Пестрят одежды, плещут на ветру зеленые знамена. Войска всех тарафдаров выведены на Виджаянагар. Махмуд Гаван наносит решительный удар индусскому оплоту на юге. Это заветная мечта визиря, наконец-то близкая к осуществлению. Каждое утро и каждый вечер войсковые муллы просят аллаха даровать победу опоре трона, грозе неверных Махмуду Гавану.

Истово молится и сам великий визирь, которого Никитин видел несколько раз совсем близко. Еще бы не молиться! Махмуд Гаван лучше всех других знает, чем грозит неуспех. Силы государства напряжены до предела. В поход вложены баснословные суммы денег.

Сто пятьдесят тысяч воинов, — а каждому нужны оружие и пища, — идут на Виджаянагар. А кони, а слоны, а верблюды, а порох и ядра?

За все платится золотом, и все должно окупиться, иначе… Иначе силы султаната будут подорваны, и никогда уже бахмании не смогут собрать такую силу. И, значит, снова поколеблется трон, снова поколеблется власть самого Махмуда Гавана… Великий визирь молится.

А Никитин пристально смотрит вокруг, и внутри у него все дрожит. При первом удобном случае он должен бежать, обманув бдительность стражи. Вопрос лишь в том, когда улучить момент. Об этом и думает Афанасий, осматривая вереницы войск, тянущихся по равнине и слева и справа. Пока еще рано, на равнине не убежишь. И он переглядывается с Хасаном, который во все посвящен.

Сильно, сильно изменился бывший раб хазиначи Мухаммеда! Он не тот, что был всего год назад.

Перемена свершилась незаметно. Может быть, так кажется потому, что Афанасий привык к Хасану. Но как бы там ни было, теперь Хасан не молчалив и не покорен всякому. С ним Афанасий может теперь говорить даже о Сите. С ним обдумывают они и планы побега.

— За Райчором, — говорит Хасан. — Там, по пути к Кистне, начнутся горы. Там будет легче…

Никитин слушается его. И вот уже позади красноватая земля Райчора, и боевые колонны бидарцев втягиваются в мрачные базальтовые ущелья.

Горы здесь высоки, дороги плохи. На одной из троп обвал сметает в пропасть сотню людей и двадцать слонов. Несколько слонов еще живы, лежат где-то внизу с переломанными ногами и жалобно трубят… А колонны движутся и движутся. Лица воинов спокойны. Они словно не слышат тоскливых голосов животных.

Надежды Хасана не оправдываются. В горах бежать еще труднее. Боковых дорог нет, обратно не вернешься — сзади тянется длиннейшая вереница войск, а лезть наугад в горы да еще в незнакомых местах, где водятся и львы и тигры, — невозможно.

Так Никитин добирается с войсками до Кистны. Он узнает воду этой реки бешеную, черную, недобрую.

На берегу Кистны войска задерживаются на два дня, готовятся к переправе и отдыхают.

Афанасия разыскивает гонец Фарат-хана. Тарафдар предлагает Никитину перебраться к его нукерам, ехать рядом с ханом.

Это неприятно, хотя внешне выглядит проявлением заботы и дружелюбия. Никитин понимает — сегодня или никогда.

— Передай хану, что я еду за тобой, — отвечает он гонцу, совсем еще юноше. — Только соберу кое-какие долги.

На лице гонца непочтительная ухмылка. Чего же еще можно ждать от торгаша? Он вздыбливает коня, который картинно поворачивается на задних ногах.

Никитин зовет Хасана.

Собираться приходится незаметно: совсем рядом с повозкой азартно подкидывают кости четверо воинов, которые слышали разговор с гонцом, мимо то и дело снуют знакомые мусульмане. Пока Хасан заворачивает в шелк несколько отобранных Никитиным книг и кое-какую снедь, сам Афанасий присаживается к игрокам.

Жадные коричневые руки перетряхивают кости. Четыре пары глаз провожают их взлет и падение.

Афанасий бросает на землю блестящий динар. Глухой стук монеты прерывает яростный спор. Игроки не сразу понимают, в чем дело. Но понемногу злые лица расплываются в улыбках, круг раздвигается. Настоящий динар! Ведь пока что игра велась на будущую добычу. Конечно, азарт велик и здесь, но проигравший может обмануть, погибнув в бою. Купец же не обманет! Он рассчитается сразу. Динар за динаром ставит Афанасий. Краем глаза он заметил: Хасан уже отдалился от повозки, затерялся за шатрами. Скоро он перейдет линию стражи. Там, возле бамбуковой рощи, он будет ждать… Руки невольно дрожат, и как назло Афанасий выигрывает. Проклятые динары! Этот выигрыш может погубить все. Ведь с деньгами не уходят.

Никитин бросает кости… Два и три… Один и четыре… Один и два… Наконец-то!

Выложив проигрыш, Афанасий разводит руками и встает. Он больше играть не может. Так недолго и разориться.

Довольные воины утешают его, смеются. Никитин озабоченно смотрит вокруг. Пропал раб. Надо его найти. Не посмотрят ли почтенные за повозкой? Он скоро вернется… Почтенные согласно галдят, кивают. Ходжа может быть уверен, что с его добром ничего не случится.

"Что-нибудь украдут!" — понимает Никитин, но теперь это ему безразлично.

Он идет через лагерь мимо костров, среди занятых своими делами воинов, делая вид, что ищет кого-то. Шатер нукера: перед ним на шесте конский хвост… Группа хохочущих бородачей… Конник, натачивающий саблю… На каждом шагу ему мерещатся знакомые лица. Он ощущает в груди тошнотворный холодок.

— Стой!

Это линия стражи. Воин в шлеме, со щитом и копьем показывает, чтобы он подошел. Никитин неторопливо подходит. Ему нужно нарубить бамбук. Вот его топорик. Воин равнодушно кивает, поворачивается спиной. Никитин с пересохшим горлом глядит на желтый, украшенный серебряными бляхами щит за этой широкой бесстрастной спиной. Потом, стараясь не убыстрять шага, направляется к зарослям бамбука. До них не больше трех десятков сажен. Афанасий наклоняется, медленно поправляет сапоги, топает ногой, словно проверяя, хорошо ли натянул его. Только не спешить! Только не спешить!

Пространство, отделяющее его от лагеря, все растет. Ощущение такое, будто в спину нацелились из лука. И когда до бамбуков остается всего несколько шагов, наконец случается то, чего он боялся. Вслед ему кричат. Властно. С угрозой.

Но Афанасий не оборачивается. В два прыжка достигает он спасительной стены джунглей. Сильные руки раздвигают молодые побеги, плечи расталкивают плотные стволы. Потный, потеряв чалму, он стремительно ныряет в еле заметные просветы между бамбуками, падает, поднимается, бежит опять… "Хасан! Хасан!" — окликает Афанасий джунгли. А Хасан уже рядом. Его бледное лицо помертвело от сознания опасности. И они бегут, петляя, пока хватает сил, пока не опускаются оба, как подкошенные, на землю. Сначала они ничего не видят и не слышат. Но вот черные круги в глазах светлеют, глаза начинают видеть, а гудящая, бьющаяся толчками в ушах кровь стихает. Несколько минут оба, онемев, прислушиваются. Но слышен только тонкий голосок незнакомой птицы. Погони нет, или она отстала. Никитин проводит рукавом халата по лбу, облизывает горячие, сухие губы, взглядывает на Хасана и говорит:

— Утри кровь… Ты рассек щеку.

Все же ему не верится, что побег удался. Он встает и делает знак Хасану. Надо идти, идти.

Густы джунгли по берегам Кистны. В сплошной покров сплетаются они, грозя путнику. Опасно углубляться в них. Но Афанасий, забираясь в гущу тропического леса, чувствует себя все уверенней. Теперь ему ничто не страшно.

Быстро вечереет. Беглецы забираются на деревья. Ночевать на земле нельзя. Спать тоже нельзя, если не привяжешь себя к стволу. Обоих мучит жажда, обоим напоминает о себе голод. Но Никитин почти счастлив. Он снова сам себе хозяин. И впервые за много месяцев он задорно хохочет, распугивая задремавших неподалеку мартышек, которые сердито визжат в ответ.

— Пусть Махмуд Гаван идет на махараджу без нас! — кричит Никитин. И эхо повторяет: "без нас… ас… ас…"

Мрачна тропическая ночь в джунглях, где и в яркий солнечный день сыро и сумрачно. Что-то шевельнулось в ветвях, заверещали обезьяны, бросаясь в разные стороны, пронзительный вопль потряс воздух и угас… Фыркнул, загорелся двумя зелеными углями непроглядный мрак внизу, и опять тихо, опять тьма…

Прижавшись друг к другу, сидели Никитин и Хасан, вздрагивая и стискивая кинжалы при малейшем шорохе. Было не до сна. Лишь под утро Афанасий задремал с открытыми глазами, погрузился в мучительное полузабытье.

Днем же они опять шли, выбирая дорогу по солнцу. Вторая ночь принесла беду. Обессиленный Никитин прикрыл глаза. Страшный крик Хасана пронизал его. Оцепенев, Афанасий увидел, как огромный удав сжимает кольца вокруг хрипящего Хасана. Рука раба не могла дотянуться до кинжала. Что происходило потом, Никитин твердо не помнил. Его в первый миг только удивило, как мягко тело гада, как легко, будто в масло, входит в тело кинжал. Плоскую голову с холодными зловещими глазами Афанасий зачем-то рассек на четыре части. Но кольца еще сжимали Хасана, и Никитин еще долго рубил их, не догадываясь, что мог бы стянуть.

Хасан хрипло стонал. К его ребрам нельзя было прикоснуться. На груди и на спине остались синие следы жутких объятий. На следующий день он не смог идти. А провизия кончалась, и росы не хватало, чтоб утолить жажду. Тогда Афанасий взвалил раба себе на плечи и побрел в ту сторону, откуда они пришли, к выходу на равнину.

Два дня занял этот переход. Два дня нечеловеческой усталости, забот о больном, голода и жажды. Потом показалась Кистна. Афанасий остановился, опустил Хасана на землю.

— Не выходи! — просил Хасан. — Тебя убьют. Я выползу один.

Он с трудом шевелился.

Хмуро усмехнувшись, Никитин направился к сверкавшей за бамбуками реке. Побег не удался. Афанасий раздвинул последние стволы. Секунду он глядел перед собой, как пьяный. Потом еле слышно засмеялся. От слабости на глазах его выступили слезы. Равнина перед Кистной была пуста. Мусульманское войско ушло. Встав на колени, Афанасий широко перекрестился.

Они тащились обратно тон же дорогой, которой прошли войска Махмуда Гавана. Словно смерч пронесся по земле. Ближние к дороге деревеньки индусов были разорены. Пепелище сменяло пепелище. И хотя Хасан мог уже брести сам, они шли медленно, измученные голодом. Молодые побеги бамбука, дикие плоды и коренья не насыщали. Мешал тючок с книгами. Невыносимо тяжелым казался пояс с бесполезным золотом и алмазами. Но Никитин не думал ни с чем расставаться.

На третий день пути они наткнулись еще на одну сожженную деревеньку. Разрушенные, брошенные хижины глядели отчужденно.

Заглядывая в жилища, путники обнаружили лишь побитую посуду, убогую утварь да в одном из строений нашли написанную непонятными знаками книгу, валявшуюся в темном углу на земле.

Никитин взял книгу с собой, хотя Хасан не советовал.

— Возможно, это индусские веды или пураны, — сказал он, — тогда нести книгу опасно. Брамины мстят тем, кто пытается проникнуть в их учение.

— Если ты устал, я понесу книги сам! — резко ответил Афанасий.

Хасан смолчал.

Лишь на пятые сутки пути они наткнулись на убогую, окруженную с трех сторон джунглями деревушку. Здесь они несколько дней отдыхали, прежде чем решились продолжать путь. Оба слишком устали, оба боялись встречи с каким-нибудь отставшим отрядом,

В деревне им удалось раздобыть двух старых волов и плохонькую тележку, но они были рады и этому. Все-таки не надо бить ноги! Населявшие деревню индусы отнеслись к пришельцам дружелюбно. Приветливость Никитина, знание им обычаев подкупало простодушных людей. Они рады были помочь путникам. Война их словно и не касалась. Отдохнув, Никитин и Хасан стали пробираться дальше.

Две недели с замирающим сердцем тащились они через горы, потом землей Райчора до Кулури — города оружейников и камнерезов. Но их никто не останавливал и ни о чем их не спрашивал. А в Кулури Афанасия опять свалила малярия, и ему пришлось проваляться здесь два месяца с лишним.

Когда ему стало получше, в Кулури пришли первые известия о сражениях под Виджаянагаром. Армии Махмуда Гавана прочно застряли там. Возвращавшиеся купцы проклинали кафиров и оправдывали малик-ат-туджара: город окружен семью стенами, все поле перед ним в каменных столбах, мешающих развернуть слонов и конницу: с одной стороны города — обрывистый берег Тунгабадры, с другой джунгли.

Купцы говорили о стычках, приступах, штурмах. Передавали, что Махмуд Гаван решил взять город во что бы то ни стало.

Пользуясь случаем, Никитин отдал местным камнерезам несколько необработанных алмазов, взятых в Голконде, просил отшлифовать.

Исподволь приглядывался к работе мастеров, сам приобрел инструмент для резьбы. Пригодится!

— Куда ты пойдешь теперь? — спросил как-то Хасан.

— В Коттур. Надо вызнать путь к Сите, — ответил Никитин. — А ты?

— Я буду с тобой до конца… Но ведь опять дожди. Надо опять ждать.

— Что ж, подождем!

И, терпеливо переждав дожди, Афанасий опять тронулся в путь, но теперь на восток. Это были его последние индийские дороги.

Они пробирались по скудной, малоплодородной, истощенной земле. Земледельцы возились в огородах вокруг аккуратных маленьких грядочек с тыквами, перцем, горохом, морковью.

Афанасий думал: "Здесь шла пешком Сита. Может быть, она сидела возле вот этого холмика, пила у этого колодца…"

— Где-то наш Рангу? — иногда со вздохом вспоминал он. — Встретимся ли? А, Хасан?

— Может быть! — отвечал Хасан.

Но они больше не встретились.

Узнав об участи Джанки, Рангу ушел из родных мест и увел с собой двух юношей. Они пошли в Виджаянагар. Ему удалось пробраться сквозь мусульманские заслоны и проникнуть в город, где махараджа ждал нашествия Махмуда Гавана.

В городе оставались целы лишь каменные храмы и дворцы. Все другие постройки были недавно по обычаю сожжены перед выступлением навстречу неприятелю. Это делалось для того, чтобы все население шло за своим повелителем.

Теперь жители ютились где придется: в хижинах, в жалких шатрах.

В городе были тысячи таких же, как Рангу и его товарищи, молодых и сильных индусов.

Из них создали мелкие отряды, поставив во главе наемных воинов-мусульман. Вооружили индусов лишь короткими пиками и ножами. Наемники щеголяли мечами, луками, щитами, саблями. Они насмехались над новоиспеченными воинами. Кормили индусов-крестьян тоже плохо, не то что этих чужаков.

И все же можно было воевать! Так они дождались неприятеля.

Рангу ясно видел ровное поле перед стенами города, на которое они вышли под покровом утреннего тумана. Слышались топот тысяч ног, поступь слонов, дробный ход конницы.

Индусов поставили между отрядами наемной пехоты, впереди всех. Где-то за спинами расходились по местам другие войска.

Рангу смотрел вперед, на лагерь противника. Там тоже строились. Взошедшее солнце слепило, но видно было, как растекается вражеская конница, как колышутся серые туши слонов.

Потом запели трубы, забухали барабаны, и войска султана двинулись вперед.

Прямо на отряд Рангу легко шли стрелки из луков, в промежутках между их отрядами грозными колоннами приближались слоны.

Стрелы полетели издалека. Они сыпались и сыпались, сражая беззащитных, и Рангу невольно пригибался при их свисте.

Это было страшно и глупо: стоять и ждать, пока тебя убьют. И Рангу не выдержал. Он поступил разумно: бросился вперед, чтобы дать работу копью и ножу. За ним рванулись другие индусы. Им удалось сойтись со стрелками, и с этой минуты Рангу уже ничего не видел и не слышал, кроме ближайших друзей и врагов.

Рангу не увидел, как при первом же могучем ударе слонов султанской армии дрогнули ряды наемных войск раджи — этой его надежды, совсем не собиравшихся жертвовать своими жизнями.

Он не увидел, как спешно стала втягиваться в ворота конница раджи, как повернули погонщики слонов, побежала в город наемная пехота.

Рангу дрался. Он разил копьем, пока оно не застряло в чьем-то щите, бил ножом. Он мстил. Он был воином. Но бой кончился за каких-нибудь полчаса. Сопротивлялись лишь отдельные отряды.

Удар копьем свалил Рангу… Все померкло. Но и мертвый он крепко сжимал в кулаке комок земли, той земли, которая принадлежала ему, а не раджам и султанам, и которую он и мертвый не хотел отдавать…

Афанасию не суждено было узнать об этом. Каждый час все больше и больше отдалял его от Кулури и от Бидара. Начинался Конкан,

И однажды Никитин узнал, что до деревни Ситы остался всего лишь день пути. Он увидел похожий на двугорбого верблюда холм с пальмовой рощей на вершине. Сита рассказывала, что девочкой часто бегала туда за финиками. Узнал видневшийся в туманной дымке рассвета храм богини Лакшми. Туда Сита дважды ходила с отцом. Храм скорее угадывался, чем был виден, но Афанасию казалось, что он различает гигантские базальтовые колонны с загадочными письменами, о которых говорила его любимая.

Он встал в повозке во весь рост, держась за плечо Хасана. Стоять было неудобно, качало. Ему уже видны были прижавшиеся к зеленым джунглям хижины и люди возле них. Ему показалось, что он видит Ситу. Не в силах больше выносить медленного шага быков, он спрыгнул на землю и размашисто зашагал к деревушке. Вскоре он мог определить, что ближайший дом крыт камышом, и мог пересчитать колья в его изгороди. У изгороди, опираясь на мотыгу, горбился старый индус, глядевший в сторону Афанасия. Подойдя ближе, Никитин сложил руки лодочкой и приветствовал старика:

— Добрый день, отец!

Старик уронил мотыгу. На его лице был написан испуг. Сложенные в приветствии руки дрожали.

Никитин улыбался, показывая, что он друг, что бояться его нечего, но индус по-прежнему смотрел на него с ужасом.

— Отец, где хижина Ону, сына Дханджи? — спросил Никитин.

Индус медленно показал рукой вдаль улочки.

— Там… возле белого камня… — выговорил он.

Афанасий поклонился старцу и вошел в деревню.

Девушка, несшая на плече кувшин, подняла на него улыбчивые глаза и вдруг вскрикнула. Выроненный сосуд разлетелся на черепки, обдав ноги Афанасия водой.

Из-за невысокого плетня показалась чья-то голова.

Беседовавшие вдали мужчины оборвали разговор и повернулись к пришельцу.

Кто-то громко крикнул: "Жена, жена!.." — и все стихло. Недоумевая, Никитин приблизился к хижине, возле которой лежал большой белый камень.

Покосившийся тростниковый плетень окружал жилище Ситы. Связанная из тростника дверца валялась на земле. Тропинка к хижине бежала между грядок с чахлой зеленью. Никитин в нерешительности остановился у завешенного ветхой тканью входа. Но никто не выходил, и тогда он, волнуясь, тихо позвал:

— Сита!..

Серая занавеска колыхнулась, приподнятая темной старческой рукой. Потом показался старик, в котором Никитин сразу признал отца Ситы.

Ону был изможден. Редкая седая борода прямыми космами падала на его плоскую грудь. Глаза старца слезились.

— Здравствуй, отец! — произнес Никитин. — Да хранят боги твой очаг, Ону!

Старик неподвижно стоял перед ним не отвечая. Потом сложил руки, поклонился и, с трудом распрямив спину, спросил:

— Кто ты?.. Откуда знаешь мое имя?

По напряженному взгляду Афанасий понял, что Ону обо всем уже догадался и ждет лишь подтверждения своей догадки.

Он не стал томить старика.

— Я знал твою дочь в Бидаре, — ответил он. — Мое имя Афанасий. Не говорила ли она обо мне?..

— Говорила… — тихо сказал старик. — Да… Говорила…

Он жадно вглядывался теперь в Никитина, теребя рукой набедренную повязку. Казалось, он колеблется, не зная, как поступить.

Наконец он решился.

— Войди в дом! — сказал Ону. — Отдохни у моего очага…

Из-за плетня выглядывали любопытные мужские и женские лица. Когда Афанасий оглянулся, лица скрылись.

— Благодарю тебя, — поклонился Никитин.

Старик приподнял занавеску над входом.

Сквозь дымовое отверстие сверху падал столб пыльного света. Посредине хижины виднелась большая яма. Здесь, как знал Никитин, оставляют бродить тари. Слева от входа стояли кувшины и горшки. Огибая хижину, шли соломенные ложа, кое-как прикрытые грубыми тканями.

И по тому, как сбиты были эти ткани, по тому, в каком беспорядке стояли горшки, Никитин сразу понял, что Ситы здесь нет уже давно… Что-то мешало ему прямо опросить, где она. Сидя на корточках против Афанасия, Ону тихо сказал:

— Она ушла…

Никитин не сразу понял Ону и даже оглянулся на вход, словно ожидал увидеть входящую Ситу.

Старик уловил его движение.

— Она ушла к богам! — робко объяснил он. Глаза старика глядели умоляюще, словно он страшился гнева приезжего.

Вдруг Никитин понял. Грудь его сдавило, подбородок невольно дрогнул. Он медленно поднял руку к горлу, растягивая ворот, железным обручем сдавивший шею. Он глядел на Ону, не видя его. Попытался что-то спросить, но голос пропал.

И из очень дальней дали, из звенящей пустоты еле различимо дошли до него слова отца Ситы:

— Она не хотела свадьбы… Она не любила Пателя… Но ведь он был ее жених… И я не верил, что кто-то придет за ней… А она верила… И когда брамин Рам Прашад совершил обряд перехода невесты в дом жениха, она куда-то исчезла… Ее нашли у дерева священной кобры, уже ушедшую к богам…

Никитин вышел из хижины. Ослепительный день сиял над древней индийской землей. Глубокая синева разливалась у подножий дальних холмов, в длинных тенях пальм и тисов. На грядках по пыльной ботве деловито сновали красные индийские муравьи. Он все увидел и ничего не разглядел. Неуверенно ступая, он зашагал к встревоженному Хасану.

— Что? Что? — спросил Хасан.

Никитин остановился, посмотрел на товарища, лицо его исказилось. Сгорбившийся, спотыкающийся, он кое-как добрел до повозки. Но здесь внезапно остановился, обернулся и, найдя глазами Ону, спросил:

— Где?..

На том месте сжигала покойников вся деревня, и земля здесь была покрыта пеплом и несгоревшими головешками.

Никитин долго сидел здесь один, следя, как ветер шевелит сизый прах. Казалось, он застыл. Взор его был неподвижен.

Потом он провел рукавом по глазам и поднялся. Хасан видел, как русский низко поклонился выясненной земле и, резко повернувшись, быстро пошел к нему.

На заре того же дня Махмуд Гаван сидел на коне, положив левую руку с поводьями на высокую луку седла. Гонцы и стража в безмолвии стояли поодаль.

Великий визирь хмуро оглядывал расположение войск: бесчисленные шатры, кольцом опоясавшие ненавистный город, привязанных к колышкам слонов, табуны коней, костры, костры, тысячи человечков, муравьями ползающих вдали.

Ветер дул с запада. Над Тунгабадрой плыли первые тучи. Скоро должны были начаться дожди. Станет совсем плохо с продовольствием. Индусы в тылу уничтожают посевы. Из Бидара дошли слухи о недовольстве султана, о происках врагов.

Русский купец бежал. Проглядели. Теперь об Индии узнают в христианском мире. Не придется ли тогда еще вести войны и с христианами? Враги малик-ат-туджара поставят ему в вину и этого купца. Голову ему отрубить надо было! Если попадется — так и сделают. Фарат-хан послал гонцов оповестить все порты… Должен искупить свой промах. Костры, костры, костры… Жалкие твари ползают меж шатров. Эти гадины уже шипят, уже недовольны затянувшейся войной. Они еще смеют думать и выражать чувства! Махмуд Гаван дернул повод. Жеребец вскинул голову, боком вынес визиря вперед.

— Готовить приступ! — приказал Махмуд Гаван. — Сегодня в ночь!

Он ударил жеребца плетью и поскакал к войскам, разряжая тягостное настроение. Виджаянагар должен пасть! Должен! Это одно могло исправить все беды.

Свита молча скакала за малик-ат-туджаром. Все робели. В плохом настроении визирь был жесток и скор на расправу даже за малейшую провинность…

Медленно ползли к стенам города тараны, выдвигались к воротам пушки. В полной темноте ратники тащили лестницы, крючья, веревки. Двигались слоны, накапливалась конница, готовая рвануться в первые разбитые ворота.

Великий визирь одиноко сидел в шатре, ждал… Наконец прискакал гонец: войска у стен.

Малик-ат-туджар вышел в ночную темень. Его ухо уловило дыхание армии. Сотни тысяч ждали его слова. Он почувствовал себя могучим и сильным, как прежде, как бывало.

— Вперед! — внятно, властно сказал он.

Но пока его приказ дошел до пушкарей, прошло несколько томительных минут. И он — чего не было раньше — вдруг испугался. Ему показалось, что его слова упали в темень бестолку, что они бессильны…

Пушки ударили вразнобой. И тотчас ночь огласил дикий рев наступающих. Стены крепости выступили из мрака, озаренные факелами. Пушки ударили еще, еще, еще…

Где-то там, в ночи, рычали, хрипели, вспарывали животы саблями, протыкали пиками, где-то там катились головы, хлестала горячая кровь, где-то там трещали и рушились осадные лестницы, разбивались в лепешку упавшие со стен, распластывались раздавленные слонами. Махмуд Гаван облизал пересохшие губы. Он почувствовал, как с плеч свалилась стопудовая тяжесть, и свободно вздохнул. Его слова дошли.

…Войска бились до рассвета. Они ворвались за первую и вторую стены. Но оставалось еще пять. Еще пять!.. Пехота отошла последней. Город опять не был взят. Однако визирь не гневался. К удивлению эмиров, ханов и меликов, малик-ат-туджар утром был весел. Он пошутил с поваром, со вкусом поел. Потом созвал военачальников. Щурясь, оглядел их и приказал готовить новый приступ. Идти в Бидар он не мог. Столица пугала его теперь больше армий раджи.

Дождь налетает и проносится. С широких листьев пальм, взбудораженных обезьяньей стаей, скатываются последние водяные капли. Гортанно кричит попугай. Что-то трещит в бамбуковой заросли справа. Погонщики начинают орать и щелкать бичами, пугают дикого обитателя джунглей.

В ушах до сих пор стоит тоскливая песня голкондских копей:

Рождаются алмазы тут,

Где наши слезы упадут.

О-о-о-о!

А-а!

О-о-о!

Ее бессловесный припев, как стон. Но все позади: и Голконда, и Бидар, и деревушка Ситы. Все позади…

Заросшая дорога через джунгли и горы ведет к Дабулу — морскому порту.

Деревни редки. Иногда приходится рубить бамбук и лианы, затянувшие дорогу. Оружие все время наготове.

Джунгли! По ночам возле лагеря тявкают шакалы, за огненным кольцом костров подозрительно шуршат кусты.

Повозка движется вперед от ночлега к ночлегу. Пересекли реку Сингу, потом Бхиму… На реках полно уток, лебедей, куличков. Видно, зимуют здесь, в теплом краю. По одному, из притоков Бхимы путники углубляются в горы. Идут вдоль берега навстречу стремительной воде, вспугивая фазанов, диких павлинов, цапель, журавлей, колпиков. В небе, над скалами, парят орлы. В воздухе ожившими цветами трепещут огромные бабочки, яркие, мохнатые.

По вечерам невыносимо кусают москиты. От них никуда нельзя скрыться. Они проникают под одежду и жгут тело раскаленными угольками. Не помогает и дым. Шкуры быков кровоточат, лица людей распухли.

Дни складываются в недели, недели в месяц. Но вот повеяло морской влагой, замелькали метелки пальм. Перевал! Остается спуск к морю.

— Через три дня будем в Дабуле! — сказали погонщики.

Афанасий привык не бояться змей, не страшился дикого рычания горных львов. Он готов был еще месяц идти по камням, прорубаться сквозь бамбуки, рисковать встречей с тиграми.

Но Никитин беспокоился, спускаясь к Дабулу. Вдруг там знают о его бегстве? Опасность придала ему новые силы. Всю дорогу от деревни Ситы до Дабула Хасан с тревогой посматривал на мрачного Никитина. Его пугало равнодушие, с которым русский относился ко всему вокруг. Но теперь, перед Дабулом, Никитин стал по-прежнему деятелен, на одном из привалов перевязывал вьюки и сундучок, который они везли от самого Кулури, перебрал шелка, переложил книги. Вздох облегчения вырвался у наблюдавшего за ним Хасана. Русский ожил!

Дабул, самый южный порт султаната, оказался небольшим прибрежным городком. С гор видны были спящие в заливе дабы.

Окруженный рисовыми полями, буйными рощами Дабул нежился на морском берегу, как ленивый мальчишка, удравший от старших.

Афанасий обратил внимание на то, как чист лес по склонам сбегающих к городу гор.

— А! — усмехнулся погонщик. — Его чистят весенние ливни. Это горе. Вода иногда сносит целые деревни, не только сучья и листву.

Афанасий щедро расплатился с провожатыми, не въезжая в город. Он решил быть осторожным.

Они остановились с Хасаном на окраине в маленьком домике. Афанасий знал, что обычай не позволит хозяевам отказать путникам в кровле. Индус-хозяин оказался земледельцем. У него был тут свой клочок земли.

Отослав Хасана возиться с быками, Никитин прямо сказал хозяину:

— Я не мусульманин. Меня могут искать люди султана. Помоги мне.

Индус не удивился, молча кивнул ему:

— Чем я могу помочь?

— Я должен уплыть за море. Нет ли здесь попутных даб?

— Есть.

— Сговорись с ними. Я хорошо заплачу.

— Отдыхай! — сказал хозяин. — Я схожу к морю.

Он ни о чем не расспрашивал, ничего не хотел знать. Вскоре он действительно ушел, а когда вернулся, сообщил, что даба поплывет через неделю. Место будет…

Ровно неделю прожил Никитин в Дабуле.

Хозяин по-прежнему был молчалив. Его домашние — тоже. Афанасий хотел рассказать индусу о себе, но тот остановил его.

— Ты доверился мне! Этого достаточно! — с достоинством произнес он.

На дабу грузились ночью. Под мостками хлюпала черная вода, никитинский сундук уронили, еле вытащили.

В темноте Никитин нашел кое-как хозяина дома.

— Прощай, брат! — сказал он ему.

— Прощай, брат! — ответил индус.

Хасан, решивший уйти в Ормуз, тихо разговаривал на палубе с неизвестными пока попутчиками.

Никитин нагнулся, взял горсть сырого песку, завязал в платок, поднялся на суденышко. Глядя в темень, тихо сказал:

— Прощай, Сита!

По стуку догадался — сходни убрали. Потом даба принялась покачиваться, поскрипывать, зашуршал парус. На берегу неожиданно закричали;

— Стой! Стой!

Никто на дабе не ответил.

Крик повторился, но уже более слабый, потом стал еле слышен.

Качка усилилась. Ветер подул сильнее.

"Ушли!" — подумал Никитин.

И сам не понял, почему же ему все-таки грустно?

Утром он увидел вокруг себя безбрежный простор океана. Хасан спал рядом, положив голову на локоть. Спали и другие попутчики. Афанасий поднялся, пошел на корму к каморке хозяина дабы. Дверь туда была открыта. На корме сидел и жевал бетель молодой веселый индус.

— Плывем! — сказал Афанасий.

— Плывем! — согласился индус, смеясь глазами. — Что, с султаном не ладил? Ничего. Тут все не поладили. Я — первый. Ха-ха-ха!

— Дорого возьмешь за перевоз?

— Конечно! — весело отозвался моряк.

— А скоро доплывем?

— Хо! Смотри, какой ветер! Скоро!.. Эх, мало я просил. На ветер еще подбавить надо было! Ну, садись. На бетель, жуй. Чего не спалось?

— Так… Недельки четыре плыть?

— О! Успеем и поссориться и помириться… Есть будем? В шахматы играешь?

Хозяин попался веселый, легкий. Но на этом радости путешествия и кончились.

Часто весной над Индийским океаном разражаются сильные грозы, дуют северо-восточные ветры; не прошло недели, как на путников обрушился первый удар бури. Убрали паруса, взялись за весла, но бороться со стихией было не по силам. Ветер все разыгрывался, свирепел, дабу сносило…

С палубы все вещи стащили в трюм, стали привязывать, чтобы катающиеся предметы не разбили бортов. Веслами пользовались только чтоб сохранить устойчивость.

Дабу несло в неизвестность. Веселый индус посерел, все время молился.

Люди испуганно корячились у своих вещей, сплевывали захлестывавшую их соленую воду.

Все гремело, сверкало, проваливалось.

Никитин вспомнил бурю на Каспии. То были цветочки!

Даба так скрипела, что казалось — вот-вот развалится. И на берег не выбросишься! Где он, берег? Афанасий терпел, держась за скамейку гребцов.

Так прошел день. Второй был не лучше. Лишь утром четвертого дня ветер улегся, но небо не очистилось.

Целую неделю еще они болтались в океане, не зная, где находятся.

Потом все же установили, где запад, и поплыли прямо, не зная уже, куда и придут.

Хозяин дабы уверял, что к земле. Но к какой? Этого он не решался сказать.

На третью неделю ветер сгинул, паруса обвисли, даба заколыхалась на волнах, как потерянная. Теперь плыли только на веслах. Гребли все попеременке. Несчастье сблизило людей.

Большинство плывущих, как выяснилось, были контрабандисты, уплыли тайком, чтоб не платить пошлин за вывозимое золото и камни.

Веселый хозяин посоветовал беречь еду и воду. С ним согласились, хотя теперь не ставили его ни в грош.

Каждый чувствовал себя равноправным в беде. Они не знали, куда плывут. А судьба несла их к берегу Африки, к Эфиопии.

Первый увидел землю Хасан, который чаще всех торчал на верху под жгучим солнцем.

Он кричал так, будто его резали. Все сбежались на нос. Действительно, впереди виднелся гористый коричневый берег. Возле земли белела полоса прибоя.

Кривоносый старик араб заплакал. Двое индусов встали столбами на молитву.

Но хозяин дабы смотрел на берег, закусив губу.

— Что? — шепнул Никитин.

Индус быстро взглянул на него.

— Лучше бы этой земли не было… Мы попали к дикарям. Хорошо, если не к людоедам.

— А не свернуть?..

— Куда? У нас кончается вода…

Положение создалось безвыходное. Большинство стояло за то, чтобы подойти к берегу. Люди так устали и измучились, что встреча с дикарями казалась менее опасной, чем продолжение пути.

— Надо здесь дождаться ветра! — кричали на палубе. — Грести немыслимо! Пить… Надо узнать, где мы!..

Хозяин плюнул и велел приставать.

Берег африканского материка тянулся ровный, нигде не было видно удобных бухт. Встали шагах в пятистах от зеленой линии берега, не зная, как быть. Надо бы сойти за водой, но для этого необходимо пристать к земле, а появляться на загадочном берегу опасно.

Смотрели на подступавший к, воде тропический лес, на синеватые горы, спорили.

Внезапно на берег выбежали люди с длинными, узкими лодками на плечах. Лодки скользнули в море, люди попрыгали в них, и сразу десятки пирог помчались к дабе, обходя ее с обеих сторон. Хозяин протяжно свистнул.

В руках купцов появились луки.

— Спрячьте оружие! — завопил хозяин. — Их все равно больше! Мирно, мирно уговариваться!

Он взбежал на корму, влез на каморку, стал размахивать сорванной чалмой.

На пирогах его заметили. Стоявшие в них наготове с копьями и луками чернокожие воины опустили длинные, прямоугольные щиты.

На окруженную дабу вскарабкались громадные, устрашающе татуированные негры с выкрашенными в красную краску волосами. Были они голы. Копья и стрелы у них оказались с медными наконечниками, щиты из кож. Самый размалеванный что-то сказал, показывая на дабу, потом на берег. Никто его не понял. Хозяин выступил вперед, стал строить умильные рожи, прижимать руки к груди, вздыхать. Потом принялся изображать муки жажды…

Негры поняли, закивали, о чем-то поговорили и, в свою очередь, начали показывать, чтоб им дали еду. Они двигали челюстями, поглаживали себя по животам и грозили.

— Надо дать! — сказал Никитин попутчикам. — Куда денешься? Придется всем раскошеливаться. Пошли, что ли!

Неграм насыпали мешок риса, кулечек перца, накидали корзину хлебов. За это просили привезти воды. Негры забрали провизию, часть пустых бурдюков, две пироги отвалили.

Прочие туземцы остались на дабе, всюду тыкались, всем интересовались, щупали паруса, канаты, хватали людей за одежду. Вокруг Никитина собрались в кружок, долго цокали языками, щупали его белую кожу и удивлялись тому, как она краснеет.

Он рассердился. Больно же! Щелкнул потянувшегося к нему негра по руке.

— Не балуй! Я тебя не трогаю, и ты не лезь!

Негр обиделся, стал выпячивать грудь, вращать белками. Афанасий решил не связываться. Всех погубишь. Достал кинжал, протянул негру: на, только отстань!

Жест был миролюбивый, негр схватил кинжал, стал приплясывать, любуясь вещью. Его сородичи кинулись разглядывать подарок.

А на дабу уже налезли мальчишки-негритята, бабы — все телешом, размалеванные, в побрякушках из раковин. Они ко всему тянулись и очень удивлялись, когда им чего-нибудь не давали. Приплыли пироги. Но из пяти бурдюков негры вернули только три, а про два остальных деловито объяснили, что оставили их себе.

Ушли негры только к вечеру. После их ухода обнаружили пропажу уймы всяких мелких вещей. Бранили разбойников нещадно.

Четыре дня стояла даба на месте, дожидаясь попутного ветра. На берег никто не сходил, опасаясь за жизнь. Зато негры каждый день аккуратно осаждали корабль, брали рис и хлеб, вели себя, как хозяева.

На пятый день, с ночи, подул попутный, южный ветер. Хозяин, Хасан и еще два-три купца о чем-то шушукались, договаривались.

Пироги, как всегда, стали подплывать к дабе на заре. Хасан дал подняться двум-трем неграм, потом закричал. Паруса взмыли, весла ударили, даба рывком взяла с места. Берег поплыл назад, разметанные пироги закрутились вокруг, как шавки вокруг большого пса.

Купцы навалились на растерявшихся негров, оттузили их и, отплыв подальше, пинками пошвыряли за борт. Хасан еще долго грозил кулаком курчавым головам пловцов.

— Зря! — сказал ему Никитин. — Разбойники они, верно, но тебя не били, а могли.

— Ничего. Пускай помнят, как чужой хлеб жрать! У, идолы!

Африканский берег тянулся слева, по-прежнему загадочный, чужой. Никто не знал, что это за страна, велика ли, кто в ней живет.

Зато хозяин дабы опять повеселел.

— Теперь дорога ясна! — заверял он. — Так вот, вдоль берега, дойдем до Аравии, до Маската, а там и Ормуз!

— Где Индия? — спросил Никитин.

Индус махнул рукой вправо. Афанасий посмотрел туда. Бесконечные волны, одна за другой, катились к горизонту, безмолвные, сине-зеленые, равнодушные к человеческим думам и чувствам. Чайка мелькнула. Прощай… Прощай!

Глава девятая

Поздней осенью семьдесят второго года, когда у крымского побережья дуют сильные южные и юго-западные ветры, когда у моря еще тепло, а в яйле уже перепадает снег, шел по улочкам генуэзского города Кафы к товарищам московский купец Матвей Рябов.

Шел он и думал, что пора в обратную дорогу, что нынче торг с генуэзцами стал плох — прижали генуэзцев турки и что надо купить у татар коней, пока есть дешевые, а своих, старых, продать.

За шесть лет, прошедших с астраханского грабежа, Матвей Рябов постарел, потолстел, стал еще более быкоподобен. Черные глаза купца заплыли, бороду посеребрило. Шел он, не глядя по сторонам, равнодушный к красоте итальянских каменных домов, палаццо, с изящными портиками и воздушными балкончиками, к строгой простоте армянских часовен, пышности генуэзских церквей, пестроте мечетей.

Не первый раз в Кафе. Наплевать. Да и не тот стал город, хотя вроде все на местах — и толстостенные бастионы со знаменами, где на червонном поле дыбится конь святого Георгия, и консульский длинный дворец-лоджия с узорной галереей, и рынки… похоже, плесень по Кафе пошла. Тронь ладонью — мокреть учуешь.

— Матвей! — позвали со стороны.

Рябов остановился, пощурился.

— Не признаю чегой-то… — признался он, разглядывая подходившего не то перса, не то турка. — Вроде виделись, а где… Да ты сам не обознался, часом?

— Рябов? — широко, взволнованно улыбаясь, спросил подошедший.

— Рябов… Верно… Да кто ты таков есть?

— Вспоминай, вспоминай, лешак московский! Сам вспоминай. Я-то, вишь, твою бычиную образину враз узнал!

В голове Рябова проплыли туманные видения: не то лодки, не то сарай, не то какой-то костер…

— Не… — сказал он неуверенно. — Чую, виделись, а где — не упомню.

Турок взял его за плечи, тряхнул:

— Матвей, Матвей! Новгород помнишь, посла шемаханского помнишь, Дербент помнишь?! Ну?

Рябов обалдело открыл рот.

— Стой-ка, господи! Афанасий?.. Не, быть не может… ты?

— Узнал! — все еще не отпуская плеч Рябова, взволнованно выговорил Никитин. — Узнал! Значит, похож я еще на себя. Ну, поцелуемся, что ли, на встречу-то? Эх ты, старый лапоть.

Они долго тискали друг друга, хлопали по спинам, облобызались.

Молоденькая генуэзка фыркнула, глядя с балкона на двух странных людей обнимающихся москвича и перса. Никитин погрозил ей пальцем, потом опять ликующими глазами уставился на Матвея.

— Ну… Жив?.. Как там, на Руси?

— Да ты-то откуда?

— Погодь… А кто еще тут?

— Тверских нет.

— Жаль… Слышь, верно, наши Казань взяли?

— Ага… Чего ты вырядился, как турка?

— Ух, Матвей!.. Черт с ним, с нарядом. Другого не было. Стой. Пойми, чудо: впервые своего, русского вижу. Дай-ка еще обниму!

— Ой, брось… Эка дитятко! Брось, говорю! Не тискай… Да пусти, черт! Люди ж вокруг!

— Наплевать на всех! Ну, скажи еще что-нибудь. Скажи. Слова-то, слова-то русские!

— Ты что, одичал, голоса человечьего не слышал?

— Русь вижу! Да говори же!

— Эк тебя разобрало! — усмехаясь, выговорил Рябов. — Да что тебе сказать-то? Лучше сам скажи — откуда взялся? Я ведь в Твери был недавно. Поминали тебя, пропащим считают. Куда из Дербента делся?

— Далеко, брат. В Индию ходил.

— Но! Серьезно?

— В Индию.

— Побожись.

— Крест святой, в Индию!

Рябов вздохнул, сдвинул шапку на лоб.

— Пес тебя поймет, Афоня. Шутишь, что ль? Пойдем-ка к нашим, товарищи ждут меня.

— Идем. Но скажи, Серегу Копылова видел? Микешина? Еще кого?..

— Видал, скажу…

Пока дошли до главной площади, Пьяцетты, Афанасий знал: Микешин его оболгал, Копылов вернулся из Баку через год, кое-что нажив, еле бьется до сих пор, бронникова семья нищенствует. Кашин прошлой весной помер… На Руси дела! Великий князь на греческой царевне женился. Казань и Сарай к рукам прибрали, астраханцы сидят — не пикнут, Новгород веча лишен, Москва — в силе!

— Послушай, — глядя в сторону и стараясь говорить спокойно, сказал Никитин, — кому же мне теперь долг возвращать? Остался кто в кашинском доме-то, аль нет? Дочь у него была…

— Эва! — протянул Рябов. — Дочь его пять годов за Барыковым, трое ребятишек у ней. Видная баба, да, но вредная… Не приведи господь! Все нелады с мужиком, все поперек. Барыков пить через нее стал. Плюнь. Какой на тебе долг! Избу твою и все барахло они взяли, в расчете вы.

— Трое, говоришь? — переспросил Никитин. — Сыновья?

— Сын да две девки… Плохо, плохо живут. Слышь, — замедлил шаг Рябов. — Сейчас наших встренем, так ты шутки-то брось… Парень ты был хороший, помню, где ходил — твое дело. Не хочешь сказывать, не надо. Но про Индию не ври. У нас ребята серьезные. Не любят, когда языком мелют.

— Ладно, — сказал Никитин. — Идем. Помолчу. А в Индии, брат, я был. И ничего тут не попишешь. Да, как ни вертись…

— … и доплыли мы от эфиопов к Ормузу. Ну, тут места уже свои. Попутчик мой в городе осел. Надумал водой торговать. Он, значит, остался, а я — домой. Эх, братцы! Верите ли, вся душа изныла. Никакого терпенья не было. Мотаешься на верблюде, солнце тебя печет, пить хочется, а думка одна: скорей, скорей, скорей! И ночевкам-то не рад, и привалы сердят. Есть такой город Шираз. Роз там, правда, много, в зелени все, но смотрю я на тамошнюю речушку Рокнабад и ничего, кроме скуки и пыли, не вижу. И розы мне ни к чему. На Волгу бы, думаю, в поля бы наши! Э! А еще идти и идти… От Шираза а Йезд, оттеля в Наин, через горы к Исфагани, и прежней дорогой в Кум. Здесь слышу: татары на Волге опять с Москвой воюют. Значит, путь закрыт. Я туда, я сюда. Узнаю: караван в Тебриз идет, а от Тебриза можно в Трепизон, к туркам пробраться, к Черному. Давай, думаю, тут рискну. Не пропадать же мне у персюков. Доберусь, мол, до Балаклавы или Кафы, другого выхода нет для меня. Пошел. До Тебриза хорошо было. Хан ихний Узун-Хасан как раз на турок поход готовил, так по дороге с войсками двигались. В Тебризе и самого хана видел. Старый уже, черт, а гуляка и песельник — куда! Как шатры раскинут, так пошел пир горой. И всю жизнь в походе. Хуже татар, ей-богу. Даже города какого, чтоб в нем стоять, у него не имеется. Сегодня здесь ночевал, завтра снялся… Ну, от Тебриза я опять с его войсками до гор Эрдзижанских дошел. А потом они на юг, а я к Трепизону. В Турции-то уже земля на нашу похожа. И прохладней, и лесов много по дороге. Одно слово — дышу, ликую: почти дома! Да… Однако рано радовался. Едва в Трепизон вошел — похватали нас. Весь товар отняли, утащили в крепость. Приняли, вишь, меня за лазутчика Узун-Хасанова, подметных грамот искали. Грамот не нашли, а к товару руки приложили. И перца, и шелков, и еще кое-чего не досчитался я. А кому скажешь? Сам паша ихний розыск учинял. Шесть дней меня держал, толстомордый. Ну, а потом продал я обоих верблюдов, погрузился на корабль, да и поплыл сюда… Вот счастье-то, что вас в первый же день сыскал! Теперь уж не один буду.

Никитин умолк, обводя доверчивым взглядом заворожено слушавших купцов. Был уже поздний вечер. На подворье, где стояли москвичи и куда Никитин притащил вещи, все давно спали.

Плошки на чурбаках коптили. В ночи шумело равнодушно море. Познакомив Никитина со своими, Матвей Рябов сам не выдержал, первый помянул про Индию. Пришлось Афанасию рассказывать о своих скитаниях. Сначала слушали его недоверчиво, но потом затаили дыхание, забыли и про ужин. А когда открыл он сундук, вывалил вороха индийских шелков, развернул невиданной работы драгоценные уборы, раскатал по расстеленному плату черный жемчуг, алмазы и рубины — все, что сохранил или купил по дороге к Дабулу, — у купцов руки затряслись, глаза забегали.

— Считай, ребята, я лишь десятую часть добра довез! — сказал Никитин. Многое бросил, как бежал, да пошлины, дорога, да грабеж трепизонский остальное съели… Что? Хороши камни? То-то… А вот книги. Никто в мире христианском таких досель не видал…

Но загадочные индийские письмена, персидские стихи и трактаты купцов не привлекли. Полистали, поглазели на чудные буквы, на миниатюры, подивились и снова стали разглядывать ткани и камни.

— Ты богаче князя теперь! — хрипло выговорил Рябов, вертя в пальцах крупный голубой алмаз, отшлифованный Карной.

Этот камень любила Сита. Она говорила, что в нем спрятан осколок луны.

— Ясно, богаче! — поддержал Рябова приземистый, словно обросший мхом, купец Крылов. — Счастливей тебя на Руси, поди, человека нет! Эко богатство! Эка удача привалила!

— И неужто за чашку риса вот такой камень, а? — недоумевал третий, подвижной, костлявый Иван Штирь. — Это как же? Не мыслю!

— Стало быть, есть Индия, — задумчиво отозвался глуховатый, тихий мужик Петро Козел. — Есть…

— На Москву пойдешь али в Тверь? — все еще не отрывая глаз от алмаза, спросил Рябов. — Ты уж, Афоня, теперь осторожней иди. Мы с ребятами поможем тебе. Оборони бог, не к ночи будь помянуты, но лихие люди везде есть. Берегись. Добра-то у тебя больно много.

— Нет, я сначала в Тверь! — покачал головой Афанасий. — Сердце тянет… Может, повидаю кого. Да вы как пойдете?

— Путь известный. Через Киев до Смоленска, а оттуль к белокаменной.

— Ну вот, до Смоленска и я с вами.

Купцы улеглись не скоро. Афанасий долго не спал, лежа с открытыми глазами. Думы тоскливые, как осенние тучи, овладели им сразу, как погасли плошки. Счастливый? Удачливый? Эх, врагу такого счастья не пожелаешь! Ну, что же. Пойдет в Тверь. Немного пугала встреча с Оленой. Но и увидеть ее хотелось. Ведь единственный человек она на земле, кому он хоть когда-то нужен был.

Зима стояла лютая. Мельтешил в воздухе снег, кружили метели, наметая на Дикое поле саженные сугробы, сбивая с дороги, захватывая дух.

Ехали верхами, все добро шло во вьюках. Низкорослые татарские лошаденки фыркали, послушно и неутомимо одолевали дорогу, только морды от ветра отворачивали.

На морозе, на ветру в седле долго не усидишь: холод жжет колени, кровь леденеет. Надо слезать, идти рядом с конем, согреваясь ходьбой и соленой шуткой. Дикое поле — оно и есть дикое: ни кола, ни двора. Одни волчьи стаи гуляют, лисы мышкуют, да иногда зубра увидишь издали. Стоит горбатый, стережет свое стадо.

Мохнатый Крылов покашливает, тихий Петр Козел ласково пошлепывает по крупу свою такую же тихую, как хозяин, лошадку, за спиной слышно ровное, сильное дыхание Рябова, его налитой, тяжелый шаг.

Идти степью надо молча, чтоб не застудить дыхи. Никитин шагает и вспоминает: в джунглях сейчас самое развеселое после дождей время — теплынь, запах свежей земли, стайки макак в листве, павлины брачуются…

Деревень нет. На привалах разбивают шатер, натаскивают валежника, сухой травы, разводят костер, растапливают в чугунах снег, пьют горячую воду, варят кашу.

— Афанасий, расскажи, — просит кто-нибудь.

И он всегда рассказывает что-либо новое. Только о Сите ни слова…

Рубахи пропотели, тело грязно, руки и лицо черны от дыма. Все мечтают о Киеве. Хоть и разорен город татарвой, панскими распрями да литовской неволей, все же там жилье, есть свои, православные.

Никитин опять полон надежд. Вот привезет на Русь вести новые, знания раздобытые, про компас расскажет, карты звездные и земные покажет, где про Индию все обозначено, секреты алхимические, тайны зодческие откроет. Не тверской князь, так московский дорогу ему дадут. На русский язык чужие книги надо бы переложить, большую ватагу в Индию или Эфиопию снарядить…

Мысли окрыляют, согревают одинокую душу, бодрят. Что горевать?! Только сорок первую зиму видит. Глядишь, еще побродит по земле-матушке, порадуется на ней, может и в Индии побывает!

Ноги вязнут в глубоком снегу. Он упорно шагает рядом с конем, по-прежнему сильный и настойчивый.

Через Днепр, к Киеву, переправлялись днем. Шли осторожно, не торопясь, и уже близок был берег, когда ухнул, треснул лед на непримеченной полынье, выплеснулась на снег черная вода, завизжал конь, шедший под вьюками с книгами и шелком. Никитин невольно отскочил в сторону, но сознание великой беды бросило его обратно.

Конь, провалившийся задними ногами, отчаянно ржал, бился, крошил передними копытами ледяную кромку, полынья увеличивалась.

— Ребята, выручай! — крикнул Никитин, пытаясь ухватить лошадь за узду.

— Убьет! — заорал Рябов. — Отойди!

— Петлю, петлю давайте!

— Тюки срезать!

Люди метались вокруг, боясь подступить к обреченному животному. Козел трясущимися руками вязал петлю, чтобы накинуть на шею лошади. Рябов прыгал с ножом, но не мог дотянуться до тюков.

— Эх! — скрипнул зубами Никитин.

Он быстро, срывая крючки, скинул шубу, бросил на снег рукавицы и, улучив миг, бросился на спину лошади. Замерзшие обледенелые веревки не поддавались ножу, словно железные. Чувствуя, как сразу намокли, стянули, сковали ноги валяные сапоги, Никитин из всех сил пилил веревки. Конь все бился, течение тянуло его под лед, он чуял смерть и от страха мешал людям…

Кое-как Никитин срезал тюки, столкнул на лед. Потом поймав петлю, уже не гнущимися руками натянул ее на шею лошади.

— Тяни! — крикнул он и сам прыгнул, но силы уже иссякли, подвели, и он тяжело упал в дымящуюся воду. Шапка уплыла, обледеневшие вмиг волосы, ресницы слепили, он наугад бил руками, пока не ощутил на вороте сильную руку и не услышал, как скрипит под его коленями твердый снег.

— Беги! — толкал в спину Рябов, накидывая на мокрую спину товарища тяжелую шубу. — Беги!

Никитин, шатаясь, побежал, но страшный, ломящий до костей холод в ногах не давал разгибать колени, шуба сваливалась, заколевшая одежда облегала, как панцирь. Он упал. Встал. Упал опять.

Ругаясь, Рябов и Крылов взвалили Афанасия на лошадь, он перевесился через седло, как мешок. Все тело на морозе болело так, словно его сдавливали, дыхание прерывалось.

Польские рейтары, закутанные в меха, хохотали, наблюдая за московитами, торопившимися в гору. Они остановили их возле ворот. Кто? Куда? Зачем?

— Человек же кончается! — гневно крикнул Рябов.

— Молчи, быдло! Какой человек? Собачья русская кровь! Не околеет. Вы живучи! Откуда идете? С каким товаром?

Рейтарам сунули денег, тогда они посторонились, открывая проезд.

Матвей Рябов забарабанил в дверь первой мазанки — убогой, вросшей в землю, крытой камышом. Старик украинец помог внести Афанасия в горенку, согнал с печи трех мальцов, полез в заветный угол за сулеёй с водкой.

Внесли вьюки и вещи Рябова. Остальные купцы поместились через дом, но едва снесли туда пожитки, как все набились в хату к утопавшему.

— Отдышался? — спросил с порога Козел. — Ах ты, господи! Сколь ходил ничего, а тут… Вот горе!

— Жизнь проклятая! — мрачно сказал Крылов. — Так ни за что и пропадешь.

Никитин, согревшись, полез с печи.

— Куда?! Ляг! — набросились на него.

— Тюк режьте, — упрямился он. — Дайте, я сам. Подмок. Книги, книги сушите!

Он успокоился только тогда, когда рукописи и две штуки шелка были разложены на печи. Сам больше туда не полез, сел, кутаясь в шубу, на лавку.

— Все минуло! — бодрился он.

Но к вечеру ему стало худо. Впал в беспамятство, горел, метался на постели, кого-то звал на незнакомом языке, принимался петь странные песни.

Матвей Рябов поил товарища водой, клал ему на голову мокрые тряпки, успокаивал.

Старик хозяин, дед Левко, вздул лучину, послушал никитинский бред, покачал головой.

— Басурманин, что ль?

— Нет, дедуся! — с горечью глядя на воспаленное лицо и невидящие глаза Никитина, отозвался Рябов. — Наш он, русской. Смелый мужик, умница. В очень далекой земле был, за три моря ходил… Такого второго, может, на всей земле нету!

Дед Левко потоптался, потом встал на коленки, стал укутывать Никитину ноги.

— Спаси, господи… — бормотал он, — заступись, царица небесная…

А Никитин был далеко-далеко. Он шел с Ситой вдоль Кистны, держал ее за руку, уговаривал ехать на Русь, а она смеялась и тянула его в храм, к трону Шивы. Дикий слон трубил на водопое, огненная орхидея плясала перед лицом.

Он открыл глаза, обвел взглядом закопченный потолок, маленькое, замерзшее оконце, грубую лавку, кадку с водой у двери… Возле печи возилась, тихо брякая ухватом, закрасневшаяся молодайка.

— Ай, ожил? — склонилось над ним стариковское лицо.

— Где я? — шепнул Никитин.

— У своих, у своих… Лежи. Оздоровеешь.

Молодайка оставила ухват. Он увидел ее жалостливые глаза и вздохнул.

— Пить! — попросил Никитин.

Ему дали напиться из деревянного ковшика, он повернулся на бок, прикрыл глаза и крепко заснул.

С этого дня дело пошло на поправку. Он не скупился, давая старому Левко денег на мясо и на молоко и на всякие овощи.

Оказалось, он провалялся между жизнью и смертью целые три недели. Купцы долго не решались оставить его, но дела звали их в Москву, и они все же ушли, наказав Левко ходить за больным и отыскав православного попа, которому поведали, кто такой Никитин. Поп обещал молиться за хворого, навещать его и, в случае чего, совершить все нужные обряды.

Матвей Рябов на прощанье нацарапал записку: "Афанасий, ждали две седьмицы боимси дорога падет а торг не терпит. Прощай уповаем на господа спасет. Забыл сказать про мужика княтинсково Федьку ты ему грамоту писал давно. В чести у князя Ивана и торг ведет все тебя поминал. Прощай, Афанасий. Будешь жив, приходи на Москву. Товар твой весь цел. Дед хорош убережет. А мы идем прощай".

Никитин сначала никак не мог вспомнить, о каком Федьке пишет Матвей Рябов, потом догадался, слабо улыбнулся: эко, есть за что поминать!

На второй день, как Афанасий пришел в себя, заглянул попик из бедной церквушки Пречистой девы. Робкий, худенький, старенький. Порадовался, что молитвы помогли, повздыхал о худой жизни, чинно согласился откушать. Сидел на краешке скамьи, неслышно хлебал жирные щи, отводил глаза от мяса. Звали попа отцом Алексеем.

Видя, что Никитин поправляется, отец Алексей завел речь об Индии.

Афанасий ошеломил его рассказами о чужих верах, о слонах и обезьянах, о пышности султанского двора, о нравах индийцев.

Книги отца Алексея озадачили. Поп решился потрогать их руками, но творил в этот миг молитву.

— Лучше, сыне, сжечь сие! — посоветовал он. — Соблазн великий для нетвердых в вере… Едина книга — библия. А это — зелье!

Афанасий книги спрятал, чтоб не тревожить старика.

Ему становилось все лучше и лучше. Он уже выходил ненадолго подышать воздухом.

"Скоро пойду!" — думал он, вдыхая свежесть зимних дней, поглядывая на сиротливые киевские улочки, где совсем не видно было люда. Разве только проплывет с водой баба, проберется вдоль плетня пуганый мужик или проскачет в соболях и алых сукнах кичливый польский пан.

В семье деда Левки он жил как родной. Мужа молодки, сына Левки, год назад угнали татары, старик все печаловался, взглядывал иногда на Никитина с какой-то затаенной думкой.

Дел у Никитина не было. Он то помогал по хозяйству, то играл с ребятишками, то лежал, вспоминая прожитое и виденное.

От большой обиды на жизнь, на неправду ушел он в поиски счастья. Ушел так далеко, как никто. Но и в Индии людская жизнь на горе стоит, бедой утирается. Везде богатые и сильные народ давят, как бояре на Руси. Нет счастья в чужой земле. И куда ни уйди — краше родной земли нет, хоть и за морем хорошие простые люди есть. Русь, Русь! Устроишься ли ты так, чтобы радостно человеку дышалось?

— Отец Алексей! — сказал он как-то попику. — Читал я ныне старые тетради и замыслил хожение свое описать. Благослови.

— С богом, сыне! — ответил попик. — Напиши, коли бог тебя умудрил, про аспидов басурманских, расскажи, как в темноте грязнут. Сие церковь одобрит.

И Никитин засел за тетради. Вытащил старые записки, разложил перед собой карту… Так много надо было сказать людям. Сказать правду. И о далекой стране и о себе.

Из глубины памяти выплыло ясное августовское утро, сонное лицо Иванки Лапшева, суетливый Кашин, жены Крылова и Ильи, плеск Волги.

Он обмакнул перо в чернильницу и вывел: "Се написах яз грешное свое хожение за три моря… А пошел я от дома святого спаса на низ Волгою…"

Писал не торопясь, перечитывал, вычеркивал ненужные подробности. Улыбался. Стискивал зубы; заново переживал все.

— Слышь-ко, — сказал как-то дед Левко своему постояльцу, — вот оздоровел ты, окреп, уйдешь теперь?

— Уйду.

— А то оставайся, а? — неуверенно предложил Левко. — Уж сына я не дождусь, видно, а тут тебе и дом и баба…

— Спасибо, деду! — серьезно ответил Никитин, поняв стариковскую боль. На добром слове спасибо. Но не обидься, а уйду. Надо.

— Христос с тобой! — вздохнул Левко. — Тебе видней… Бабу жалко. И ты один. Вот, думал…

В сенцах громыхнуло ведро, оба умолкли. Сноха вошла пунцовая, с опущенными глазами. Стала без нужды переставлять горшки. Сынишка заныл. Она подхватила его на руки, стала утешать.

— Вот батька придет, он тебе задаст! — сказала сноха, и в голосе ее прозвучал тоскливый вызов.

Дня за три до отъезда Никитин зашел в церковку к Алексею, внес дар золотой венец с тремя рубинами и жемчугом.

Отец Алексей от такого богатства сомлел.

— С кем идешь-то? — спросил он наконец.

— Подвернулись двое из Орши. С ними лажусь.

— Ну, помогай бог. Помогай бог.

Видно, слух о богатом даре заезжего купца прошел по всему Киеву. Оршинские купцы, которым Никитин ничего не рассказывал, и те вдруг узнали, что он из Индии.

Возле дома Никитин подметил два раза католического монаха. Первый раз монах был один, второй раз с каким-то усатым молодцом. Они смотрели на Афанасия…

Что-то подсказало Никитину — это неспроста, и он не ошибся.

На рассвете второго дня после посещения Афанасием церкви Пречистой девы в дверь мазанки деда Левки забарабанили сильные кулаки. Приподнявшись на локте, Афанасий смотрел со своей лавки на вошедших. По одежде узнал иноземцы. Насторожился. Вошедший первым бритобородый и пухлощекий мужик, не то монах, не то купец, угодливо улыбался, низко кланялся Афанасию, которого кое-как разглядел в полутьме пропахшей овчинами мазанки.

— Имею ли я счастье и честь видеть сеньора Никитина? — на ломаном языке, сладчайшим голосом спросил бритобородый.

— Я Никитин, — ответил Афанасий. — Пошто пришли?

— Позволю назвать себя. Я секретарь нунция его святейшества, наместника Христа, папы Александра.

— Ну, добро. Чего хочешь?

Сладчайшего секретаря покоробило от грубоватой прямоты никитинского вопроса. Но он лишь заулыбался еще шире.

— Нунций прислал меня узнать о здоровье сеньора, о его нуждах и просил передать, что он был бы счастлив побеседовать с русским путешественником.

Афанасий оглядел посланцев папского посла, быстро прикидывая в уме, как поступить. Видно, услышали про Индию. Плохо. Город как-никак в польских руках, кругом католики. Как бы не навлечь отказом какой-нибудь беды. Но и встреча с папским послом может не привести к добру… Что же делать?.. Решил выбрать из двух зол меньшее.

Никитин кивнул.

— Спасибо нунцию за заботу, — спокойно, словно ждал прихода подобных гостей, сказал он. — Здоровье у меня отменное, нужды ни в чем не знаю. А что до беседы — вот управлюсь, зайду. Куда идти-то?

Секретарь нунция в наклоне махнул рукой по неметенному полу:

— Сеньор не должен беспокоиться. Кони ждут его.

— Ну, что ж, — сказал Никитин. — Погоди, обуюсь вот.

И спустил из-под овчины босые ноги. Секретарь нунция скромно потупил глаза.

Папский посол сидел в хорошо протопленной просторной келье монастыря бенедиктинцев и, сдерживая зевоту, слушал речь настоятеля, толковавшего о нуждах своей братии. Посол ехал из Москвы. Миссия его была неудачна. Некогда, сватая московскому князю греческую царевну Зою Палеолог, римский престол надеялся тем самым склонить русского государя к католичеству, к союзу с западом. Но Рим просчитался. Зою в жены русский князь взял, однако в католичество не перешел, никаких уступок римской церкви и западу делать не думал.

Посла посылали напомнить московской царице об ее обязанностях. Ведь папа когда-то пригрел последних византийцев и теперь вправе был требовать от царицы ответных услуг.

Но в Москве послу пришлось туго. К беседе с царицей с глазу на глаз не допустили, на все заигрывания отвечали чуть ли не с издевкой и, хотя содержали богато, ни в чем из еды и питья не отказывали, однако дали понять: чем скорее посол уедет, тем для него же будет лучше.

Посол возвращался из Москвы в унынии. Представлял себе недовольство папы, косые взгляды придворных и всю дорогу до Киева тоскливо цыкал застуженным на русском морозе зубом, готовый расплакаться от острой зубной боли и жалости к самому себе. В Киеве больной зуб послу выдрали. Стало полегче. И совсем неожиданно случилось нечто, способное в корне изменить результаты нунциевой поездки на Русь. Нунций узнал, что в Киеве живет русский путешественник, побывавший в Индии.

Путешественника следовало немедленно увидеть, вызнать, верно ли был он в сказочной стране, которой бредят все королевские дворы Европы, и если это так — увезти с собой. Человек, знающий дорогу в Индию и самую страну, сможет сослужить престолу папы хорошую службу.

Нунций не стал терять времени даром, а немедля послал людей проведать, где живет русский, каково живет, собрать о нем достоверные слухи. Нунцию донесли, что русский живет у христианина, живет худо, а в Индии, похоже, действительно был. Тогда и отправил папский посол своего секретаря звать Никитина на беседу.

Под жалобы настоятеля нунций думал о своем, прислушиваясь более к доносившемуся до слуха скрипу саней, чем к печалям братьев во Христе.

Внезапно его полное, помятое лицо с синеватыми мешочками под глазами, лицо человека сластолюбивого и хорошо пожившего, оживилось. Настоятель, уловив эту перемену, обрадовался. Он как раз просил нунция пособничества в защите монастырских интересов. Но папский посол оборвал настоятеля на полуслове:

— Хорошо, хорошо, я подумаю… Мы решим. А сейчас дела престола господня зовут меня. Амен, брат.

Настоятель смиренно вышел из кельи, притворив беззвучную дверь. Высокий сан папского посла не позволял монаху поступить иначе. А нунций, едва дверь затворилась, встал с кресла, потер руки, и на его бесстрастном дотоле лице появилось выражение добродушной приветливости и благожелательного интереса. Нунций сделал шаг вперед, и почти тотчас в дверь постучали. Папский секретарь с поклоном пропустил в келью русского путешественника. Нунций, улыбаясь, протянул вперед обе руки. Путешественник произвел на него впечатление. Он был рослым, крепким и, хотя чувствовалось, что недавно перенес тяжелую болезнь, не казался слабым.

— Благословение божие да пребудет над тобою! — произнес нунций на русском языке. — Войди с миром!

— Спасибо тебе, — ответил Никитин. — Да спасет Христос и тебя.

Афанасий быстрым взглядом обвел келью. Она мало походила на монашескую. Пол застлан ковром, на постели с балдахином атласное одеяло, стольцы с резными спинками, стол под бархатной алой скатертью. Нунций, по-прежнему благодушно улыбаясь, сделал жест в сторону кресла. Никитин прошел вперед, сел. Нунций, подбирая полы лиловой мантии, опустился в столец против Афанасия.

— Человек подвержен слабостям, даже если он близок к престолу наместника Христа на земле! — легким тоном, показывающим, что он видит в Афанасии равного, способного оценить шутку человека, начал нунций и чуть-чуть прищурился. — Любопытство, погубившее род человеческий, живет и в нас, грешных. Но нынче я благословляю его, ибо оно вселило мне в душу желание увидеть путешественника, о котором идет столь много толков.

Афанасий усмехнулся:

— Не так уж я любопытен, отче. Слухам верить не стоит. Наговорят всякого.

— Но слухи подтверждены твоим богатым даром православной церкви. Нет, нет! В сердце моем нет упрека и неправедных помыслов. Уважение к вере радует каждого истинного служителя господа бога. Я хочу только сказать, что люди знают о твоем путешествии в Индию. Об этом много говорят. Вот я и захотел увидеть своими очами человека, побывавшего там, куда мы еще не знаем пути. И я рад нашей встрече.

Афанасий нагнул голову:

— Коли так, и я рад, отче.

— Правда ли, что ты был… в Индии?

— Да.

Нунций быстро потер руки.

— Сын мой! — торжественно произнес он. — Мы люди разных церквей. Но веруем мы в единого бога. Как брату по вере скажи мне, не ослышался ли я? И ты можешь подтвердить свои слова?

— Нет, ты не ослышался. А подтверждать свои слова не буду. Сроду не врал и сейчас не вру. Хочешь верить — верь, не хочешь — как хочешь…

Нунций огорченно возвел очи горе.

— Да не обидят тебя мои слова. Сожалею, что произнес их. Язык наш враг наш. Он не в силах передать истинных чувствований и движений души. Ведь Индия… Ведь Индию… Скажи, сын мой, верно ли, что столь сказочна сия страна?

Афанасий, смотревший в оконце, перевел взгляд на взволнованное лицо посла.

— Да, сказочна, — ответил он наконец.

Нунций сидел как на угольях. Он почувствовал внезапно, что осип, потер жирное горло мягкими, толстыми пальцами, сделал несколько глотательных движений, покашлял и лишь тогда обрел силы попросить:

— Сын мой! Расскажи мне об этой стране… Живут ли там христиане?

— Нет.

— Одни язычники?

— Там много вер, отче. Долго объяснять тебе.

— Но праведной веры там нету? Ведь так?

— Вопросом отвечу тебе, отче. Скажи, в чем венец желаний человеческих?

Нунций приподнял брови:

— Странен твой вопрос. Желания наши тщетны. Одно достойно лишь желание: удостоиться божественной благодати и заслужить рай.

— Есть в Индии веры так же, как ты, отвечающие, но верящие в другого бога. А есть такие, что признают мир юдолью страданий, но учат, что человек себя сам при жизни спасти может. А есть и ислам. Видишь, мой вопрос был не так уж странен.

— Так, так, так…

— Да. И свои мудрецы, свои святые, свои отшельники есть. Вот в Джунаре-городе видел я факира. Шесть лет на луну смотрел, почти пищи не принимал: избавлялся от мирского, созерцанием в мире раствориться хотел, божество познать. Такие люди, по индийскому поверью, сквозь стены видят, чужие мысли читать могут, любой предмет из ничего создать способны или с места на место одним словом перенести… Как наши подвижники, отче.

Нижняя мясистая губа нунция отвисла. Подметив взгляд Афанасия, посол быстро подобрал губу, странно при этом хлюпнув, словно слюну проглотил.

— На луну?.. — озадаченно переспросил он. — С места на место? Любопытно… И это язычники?! И… богата страна эта?

— Земля очень богата. Три урожая в год дает. Плоды и фрукты, звери и птицы такие, как там, разве что только в раю еще есть. Это земля. А страна… еще вопрос тебе задам, отче. О ком спрашиваешь? О народе или о правителях его?

— О правителях и о народе.

— Тогда раздельно отвечу. Правители в роскоши несказанной тонут, а народ нищ и гол. Доволен ли ответом, отче?

— Сын мой! — нунций снова простер руки к Афанасию, глядел на него, как на родного. — Сын мой! Прости мое любопытство. Но оно естественно. Возьми на себя труд поведать мне об этой земле подробней. Ты рассказываешь удивительные вещи…

Никитин не стал отказываться. Он много говорил о змеях, о львах, о гиенах, о маленьких, но свирепых индийских волках, о крокодилах, о быстроте рек, о густоте лесов, о каналах.

Но папского посла больше интересовало другое. Его привлекали индийские султанаты и княжества, он хотел знать об их армиях.

— А! — догадался Никитин. — Что ж ответить? Хоть и много там вер и султаны разные, а все живут дружно. И армии у всех огромны. Пищалями и пушками вооружены… Да и слоны пушек стоят. Их ничего не берет. Даже ядра.

Подметив на лице нунция растерянность, Афанасий удовлетворенно улыбнулся. Они говорили еще долго, но Афанасий на многие вопросы посла отвечал туманно, о пути в Индию умолчал, сказав, что сам-то найдет, а как другим объяснить — не знает. Ничего не записал, карт не везет.

— Теперь ты вернешься на Русь? — полюбопытствовал нунций.

— Конечно.

— Ждешь ли ты наград?

— За что? Слава богу, буду на родине — какой еще награды желать?

— Но все же! — поднял перст нунций. — Человек твоих знаний заслужил награды и почести.

— Ну, мне лишь бы грехи замолить да с долгами старыми расплатиться! усмехнулся Никитин.

Нунций испытующе вгляделся в лицо русского путешественника.

— Сын мой! — тихо и торжественно произнес нунций. — Сын мой, я звал тебя не случайно и не из праздного любопытства. Встреча наша — верю в это! уготована самим господом, пекущимся о судьбе многих грешных рабов своих. Вижу в тебе мужа умного и смелого, коего ждет венец славы на путях служения Христу. Слушай меня внимательно, сын мой. Что твоя родина сейчас? Она страдает от татар, обессилена ими, еле дышит. Ей не по плечу великая миссия распространения учения нашей церкви. В ту же пору многие государи и короли европейские — испанский король, португальский, государи Франции и Англии, хотя последние и грязнут ныне в ересях, — уже многое сделали для утверждения правой веры в мире сем. Его святейшество папа денно и нощно скорбит о всех чадах своих, блуждающих во мраке язычества и мусульманства. Он будет обрадован, когда я расскажу ему о смелом христианине, проникшем в мир, чуждый нам. И я знаю, его святейшество обласкал бы человека, открывшего Индию. Великие почести и большие богатства были бы дарованы тебе, путешественник. Как знать — может быть, его святейшество соизволил бы поставить тебя во главе легионов христиан, которых ты, знающий дорогу, повел бы в Индию, чтобы словом и мечом утвердить там нашу веру… Но что с тобой?

Нунций испуганно приподнялся в кресле.

— Плохо, отче… — еле выговорил Никитин. — Лихорадка… индийская. Сейчас начнет трясти… Вели дать воды и на покой бы мне, потом договорим. Заманчиво говоришь… Прости.

Афанасия трясло. Нунций позвонил в серебряный колокольчик, велел принести воды, приготовить русскому постель.

— Нет, домой, там вещи… боюсь… — твердил Никитин.

И нунций, подумав, велел отвезти русского в его мазанку.

— Я буду узнавать о твоем здоровье! — участливо сказал он на прощанье. — Проси чего хочешь, мы все достанем для тебя.

— Спасибо! — с трудом разлепив губы, сказал Никитин…

Перепуганный дед Левко укрывал больного овчинами, причитал и оторопел, увидев, что Никитин, едва за посольскими людьми закрылась дверь, вскочил на ноги.

— Тихо! — сказал Афанасий, — тихо, дед… Здоров я. Просто в гнездо змеиное попал. Спасаться надо… Никого не пускай ко мне. И готовь коня…

Скоро стемнело. Дед Левко помог приладить вьюки, перекрестил Афанасия. Сноха выла, и дед хмурился. Никитин уезжал с тяжелым сердцем. На прощанье оставил деду два камня и пять жемчужин. Настоял, чтоб приняли.

Он вложил ногу в стремя, вскочил на коня.

— Счастливо!

— С богом, родимый!

Вьючная лошадь шла в поводу.

Ничего не подозревавшая стража у ворот Киева выпустила Никитина. Видно, думали — недалеко собрался. Ведь один никто в далекий путь не пойдет. Никитин гнал коня не оглядываясь. "Ух, чертов поп! — думалось ему. — Вон куда метнул! Ну, нет, не затем я в Индию ходил, чтобы вашим ратникам путь туда казать! Нет, шалишь".

Кончался январь. Из степи уже выглядывал февраль — путаник, затейник. Надо было спешить. Никитин настойчиво погонял и погонял коня. Он спешил на Русь!

На следующий день киевские люди видели: волокли по улицам деда Левку и его сноху, били, ругали на глазах у всех. Тащили зачем-то, несчастных, в монастырь. А потом видели другое: из Киева, по всем трем дорогам на север поскакали оружные всадники. Какие, зачем — никто не знал. Только видно было — всадники очень спешили, словно гнались за кем-то, кого непременно должны были догнать.

Загрузка...