За окошком уже светало.
Легко раненный в руку сержант торопил санитаров поскорее сделать перевязку. Говорил, что спешит к своему комбату Наумову.
— Вы знаете, сержант, где находится наблюдательный пункт Наумова?
— Так точно… Могу проводить.
— Хорошо. Проводите…
Сначала мы пробирались узкой лощинкой, рвом, какими-то ямами, потом стали взбираться по крутому склону горы. С каждым шагом крутизна становилась все отвесней, и, если бы не уступы да не кустики полыни, пожалуй, нам и не взобраться бы на вершину. Два раза срывался на скользком промерзшем откосе мой адъютант, снова в озлоблении кидался на кручу, скользил, цеплялся за корни полыни и все же взобрался на гору одновременно со мной.
Продвигаясь задами огородов и молодыми посадками садов, мы выбежали к невысокому ветхому сараю.
— Это здесь, товарищ полковник… — сказал сержант.
Я осмотрелся: квартал города показался мне знакомым. Да, домик Володи и его матери находился недалеко отсюда, но… там были немцы.
Я вошел в сарай. Навстречу поднялся комиссар батальона, рослый силач Крылов. Два телефониста поспешно вскочили у аппарата. В дальнем углу сарая кто-то свернулся от холода калачиком, видимо, дремал. Я присмотрелся: девушка. Ремень медицинской сумки через плечо. Крылатая бровь… Удивительно знакомое лицо. Да ведь это Машенька из Мышеловки!
— Давно я не видел вас, Машенька. Как вы возмужали!
Она стояла передо мной по стойке «смирно».
— Это вам кажется, товарищ полковник. Просто немного подросла. И голос изменился: был детский, а теперь почти бас…
— Как же вы сюда попали? Помнится, вы были в разведке?
— О, товарищ полковник, я давно уже работаю в артиллерийском дивизионе товарища Кужеля! Вся наша артиллерия сейчас стоит в городе на прямой наводке.
— Вот как… Вы даже терминологию артиллеристов усвоили.
Машенька улыбнулась: по-прежнему сияли и смеялись ее лучистые глаза.
— Как же не знать мне таких простых вещей? Я в дивизионе уже не первый день. Когда мы отходили на Тим, в этом дивизионе вышли из строя все медицинские сестры. Комиссар дивизиона, товарищ Волков, предложил мне работать здесь. Я согласилась. И не жалею.
— До сих пор вам везло, Машенька, — сказал я. — А сейчас немедленно уходите в медсанбат. Там тоже для вас найдется дело…
Она смотрела на меня удивленно.
— В медсанбат — это значит… в тыл? Нет, товарищ полковник, я туда не пойду. Тем более сейчас, когда идет бой. Прошу вас: не считайте меня малюткой, я многому научилась за это время. Вот и сегодня вынесла с поля боя пять наших тяжело раненных бойцов… Что, если бы не я? Что было бы с ними? Нет, в тыл я не пойду. Вот отдохну немного — и на батарею.
Я даже растерялся.
— Так, Машенька… И это дисциплина? Слушай, комдив, что тебе дети говорят!
Она опустила голову: ну точно школьница, опоздавшая на урок! Мне было жаль потерять эту отважную девочку, и ей ли место в уличном бою?.. Комиссар Крылов заговорил и радостно и удивленно:
— Мы ее на НП, что называется, силой затащили. Она все время была с бойцами в передовой цепи!
— Что ж делать? Значит, снова примените силу и отправьте ее в медсанбат.
Крылов засмеялся, засмеялись и телефонисты, а Машенька вздрогнула, стала еще строже, прошептала чуть слышно:
— Слушаюсь…
Я спросил, где Наумов. Он, оказывается, находился в первой роте: там дела шли плохо. Командир роты был тяжело ранен; все командиры взводов вышли из строя.
— Ротой командует сержант Егоров, — сказал Крылов. — Тот самый Егоров, товарищ полковник, с которым вчера вы беседовали о захвате Тима.
— Знаю сержанта Егорова. Он не впервые отличается в боях. Назначьте его командиром роты и объявите, что за проявленное мужество и умелое командование ему присвоено звание — лейтенанта. Сегодня я доложу об этом командарму.
Тогда я еще не знал, какой довольно неприятный сюрприз ожидает меня.
Тим далеко не полностью находился в наших руках — мы освободили только западную, южную и юго-восточную часть города, а начальник штаба Борисов уже успел сообщить штабу армии об освобождении города. Это предвещало большие неприятности.
Подобное за время войны в нашем соединении произошло впервые и было довольно поучительным уроком.
Гроза разразилась неожиданно. В момент моего разговора с комиссаром Чернышевым, когда тот зачитывал поздравительную телеграмму из штаба, я вдруг услышал знакомый голос командарма.
— Как же это у вас получается, — спрашивал генерал Подлас, видимо, с усилием сдерживая себя, — не знаете обстановки, а докладываете в вышестоящий штаб, что выполнили задачу? Похоже, вы берете данные с потолка и вносите путаницу в работу штаба армии! Еще хорошо, что мы не успели доложить командующему Юго-Западным фронтом… Нам очень трудно пришлось бы! Еще бы! Потеряны ночь и внезапность. Потеряно управление полками…
Я выслушал еще немало горьких слов и осторожно положил трубку. Ошибка… Чья ошибка? Ведь сам я не давал этой информации. Кто-то поторопился возвестить победу, а мне, командиру дивизии, приходилось за это отвечать. Иначе не могло быть: ведь донесение передал мой начальник штаба, а в политотдел армии — комиссар Чернышев!
Впрочем, ни для сожалений, ни для расследований сейчас не было времени. Я видел, как поднялась в атаку первая стрелковая рота, В ней было не более двадцати человек… Горстка бойцов, во главе с рослым сержантом Егоровым, забросала гранатами окопы немцев и ворвалась в их расположение… Неподалеку враги выкатили из-за угла дома станковый пулемет. Я обернулся к Шевченко.
— Укажите эту цель орудийному расчету. Уничтожить пулемет.
Он выбежал из сарая. Но расчет нашего 45-миллиметрового орудия уже заметил группу немцев. Раздался выстрел…
— Прямое попадание! — громко и радостно вскрикнула Маша.
Она не ошиблась. Пулемет противника разлетелся в куски.
Еще две роты этого батальона бросились в атаку и захватили несколько домов. Во дворах задымились подожженные немецкие машины.
— Смотрите, ведут пленных! — сказал Крылов. Придерживаясь заборов, два наших автоматчика гнали группу немцев. Те шли торопливо, без оглядки, поминутно «кланяясь» осколкам и пулям.
— Мы можем взять город, — сказал я Крылову. — Дела развиваются успешно. Мы должны взять его.
Он тряхнул кулаками:
— Эх и здорово было бы! Вы доложили бы командующему, что, мол, поздравительная телеграмма может остаться в силе!
Он хотел еще что-то сказать, но стены сарая, стропила, крыша вдруг задрожали от тяжкого нарастающего гула. Я глянул вверх и сразу не смог сосчитать, сколько бомбардировщиков Ю-88 заходило на город. Они шли девятками, группа за группой, и не было видно конца этой воздушной армаде. Над центром города, над площадью, где оборонялись немцы, ведущий самолет перешел в пике и обрушил груз бомб… на свои боевые порядки! Другие бомбардировщики тоже ринулись вниз, и оборону противника заволокла черная туча.
Крылов, телефонисты, Машенька прыгали от радости.
— Правильно!.. Чудесно! Бомбите, подлецы, своих!
— И до чего же все это приятно, товарищ полковник! — пропела над самым моим ухом Машенька. — Это же такой сюрприз!
— Верно, дочка… Случай прямо-таки замечательный. А командир эскадрильи, фашистский «ас», будет наверняка расстрелян…
— Теперь нужно ожидать их танковой атаки, — сказал Крылов. — Такова их тактика: после налета авиации, как правило, действуют танки.
Связист доложил торжественно:
— На проводе командующий армией.
Генерал Подлас внимательно выслушал мой доклад.
— Хорошо, — сказал он, — Действуйте. Сейчас мы поможем вам залпом реактивной артиллерии!..
Через пятнадцать минут яркое пламя с грохотом, гулом, звоном переметнулось через город и заплескалось над обороной врага. Все бойцы полка майора Чернова пошли в атаку.
— Мне пора возвращаться на КП дивизии, — сказал я Крылову. — Положение у вас выправилось, и бой идет успешно. Однако передайте капитану Наумову, что полковник Родимцев недоволен. Поднимать роту в атаку должен ротный командир, а комбат Наумов должен руководить батальоном.
Не успел я ступить за порог сарая, как от забора ко мне бросился Шевченко.
— Танки противника прорвались! Они направляются сюда…
Я обернулся:
— Сколько, товарищ Крылов, у Кужеля здесь, в городе, орудий?
Казалось, он удивился моему вопросу:
— Право, товарищ полковник, я не интересовался, сколько их в городе…
Из глубины сарая снова выступила Машенька:
— Я знаю… В городе находится восемь орудий, и у каждого орудия по тридцать снарядов.
— Ну, дочка, ты совсем военный человек!
Она подбежала к двери, выглянула на улицу.
— Шесть танков… Смотрите, они направляются на батарею Волкова! Вон, видите, меж двумя сараями стоят четыре орудия? Ох и даст же им Волков чертей!
Неподалеку, на перекрестке, шесть вражеских танков медленно выкатились из-за угла дома, остановились, одновременно развернулись к востоку. В их действиях угадывалась та рассчитанная уверенность, которую немцы всегда показывали, чувствуя свое преимущество в силе. Возможно, за этой шестеркой двигалось еще большее количество машин? На это было похоже: танки словно бы ожидали подхода подкреплений.
Однако танкисты врага медлили по другой причине, — я это понял, едва расслышал гул самолетов, — они ожидали, пока их авиация нанесет по частям дивизии бомбовый удар.
Теперь немецкие летчики успели разобраться в обстановке: сигнал ведущего — и бомбы засвистели над боевыми порядками полка майора Чернова.
Машенька выбежала из сарая, взглянула вверх, всплеснула руками:
— Ложитесь!.. Прямо сюда бросил…
Она метнулась у моих ног и прижалась к земле. Я успел опуститься на колено… Земля всколыхнулась волной; стены сарая зашатались, рухнула и загорелась крыша, где-то близко с треском переломилась балка.
Задыхаясь, я выбрался из этого вороха соломы, глины, камней и щепок, схватил за плечи Машеньку, помог ей встать на ноги. Вокруг уже бушевал огонь.
— Фугаска. Пятьдесят килограмм, — деловито сказала Машенька, — У нее чертовски сильная взрывная волна…
Я заметил — на ней тлела шинель.
— Ступай-ка ты, «фугаска», на воздух! Сейчас обрушатся остальные стропила.
Отплевываясь от гари, весь черный и продымленный, Крылов спросил:
— Я думаю, следует сменить наш неудачный наблюдательный пункт? Куда же его перенести?
— В сотне метров отсюда я заметил яму. Переберемся туда…
Весь квартал вокруг нас полыхал огнем пожара. Густой и едкий дым застлал огород, переулок, соседние дворы. Переходя на новое место, мы потеряли наблюдение за танками врага. Я не заметил, как отбилась куда-то в сторону Машенька…
Неожиданно из-за сарая, в котором только что находился наш НП, обходя его обрушенную, пылающую крышу, выползли три немецких танка. Как же они пробрались сюда совершенно незаметно?
Мы бросились к забору и поползли. Плотный дым пожара теперь был спасительной маскировкой. Но за танками должна была следовать вражеская пехота. Почему она не появилась? Где-то очень близко загремел станковый пулемет. Я понял: пехота была отрезана от танков нашим фланговым огнем.
Нам удалось незамеченными проскользнуть в какой-то двор, повернуть за угол дома. Шевченко и два автоматчика — Тарасов и Гнатюк — не отступали от меня ни на шаг. Я видел их готовность прикрыть, в случае опасности, меня своими телами. Дело до этого не дошло: мы отыскали замеченную ранее яму…
Дым постепенно рассеивался, и впереди мелькнула знакомая фигура. Я услышал звонкий, веселый голос Машеньки:
— Смотрите, товарищ полковник… товарищ комиссар, пять немецких танков горят как свечи! Их подбила батарея Волкова… А что я вам говорила? Там, где стоят орудия нашего дивизиона, ни один вражеский танк не пройдет!
— Правильно, детка! — улыбнулся Крылов. — Мы знаем: Машенька напрасно не скажет.
Я связался с командиром полка Черновым и приказал немедля ввести в бой резервный батальон. Чувствовалось, что атака немцев захлебывается: ружейно-пулеметный огонь с их стороны слабел, танки на поле боя больше не появлялись.
Через минуту мне донесли, что еще три вражеских танка подбиты, а их экипажи взяты в плен. Это были те три машины, что так неожиданно выкатились у нашего НП.
Среди пленных немцев оказался командир танковой роты, здоровенный, обрюзгший детина, с двумя железными крестами на кителе. Его привел ко мне молоденький автоматчик, и пленный устало опустился на землю. Машенька строго приказала:
— Встать!..
Немец взглянул на нее изумленно, брови его приподнялись, глаза округлились. Он быстро вскочил на ноги, вытянул руки по швам. Переводчик Митрофан Пасечник перевел мои вопросы пленному.
— Скажите, чтобы отвечал коротко и ясно. Цацкаться с ним не будем… Какой части, когда прибыли, какую имели задачу?
Он понимал, что здесь, на передовой, нам не до выуживания ответов.
— Ночью мы сменили части 9-й танковой дивизии, — сказал он. — Эта дивизия должна продвигаться, в составе корпуса на восток, с задачей захватить город Щигры. Мы не думали, что русские предпримут ночную атаку, а посему разрешили себе небольшую роскошь: перед рассветом легли спать. Как частичный эпизод, ваша сегодняшняя атака удачна. Но вообще-то…
— Что «вообще»?..
Тот смотрел на меня исподлобья, словно колеблясь: сказать или не говорить?
— Вообще-то война скоро закончится. Она закончится в пользу нашего фюрера. Если вы, полковник, сохраните мне жизнь, не расстреляете меня, я могу гарантировать и вам жизнь…
Машенька схватилась за голову, лицо ее потемнело от гнева.
— Да ведь он с ума сошел! Что он, стервец, мелет?!
И обернулась ко мне:
— Разрешите, товарищ полковник, я положу ему компресс на лоб. Может, придет в себя и мы услышим что-нибудь поумнее?.
Я кивнул автоматчику.
— Отведите пленного в дивизию. Кстати, Машенька, помощница моя, идите и вы вместе с ними.
Бой продолжался. Над городом ползла и клубилась косматая, тяжелая туча дыма.
В землянке, на наблюдательном пункте дивизии, я встретил Грушецкого и Чернышева. Они только что вернулись из полка Соколова и тоже побывали в жарких делах. Усталый, но возбужденный Федор Филиппович сказал:
— Я вызвал сюда капитана Харитонова, старшего политрука Крюкова и бойца Обухова. Сейчас они явятся с «подарками»…
Осматривая свой автомат, Грушецкий спросил шутливо:
— Интересно, какой подарок хотел бы Александр Ильич получить?
— Говоря откровенно, кусок хлеба и сала. У нас со вчерашнего дня великий пост.
Борисов заглянул в ящик из-под консервов, грустно покачал головой:
— Ни грамма хлеба и, тем более, сала. Можем, конечно, дать команду, но пройдет добрый часок.
— А не проще ли спросить свет Наталью Ивановну? — заметил Грушецкий, — Женщины в хозяйственных делах всегда предусмотрительнее нашего брата-мужика.
Сандружинница Наталья Ивановна, тихая, молодая девушка, невозмутимая ни при бомбежках, ни при отражении вражеских атак, пользовалась всеобщим уважением солдат и офицеров. Некоторые называли ее свет Натальей, другие — свет Натальей. Ивановной. Спокойный, душевно чистый человек, мягкий и отзывчивый, она действительно, несмотря на молодость, словно бы распространяла вокруг себя свет материнского тепла и ласки.
Вот и сейчас, едва услышав наш разговор, она торопливо разыскала в углу землянки, среди других вещей, свою сумку и подала нам кусок черного хлеба и ломтики жареного мяса.
— Извините, — сказала она виновато, — больше ничего нет.
Я взял хлеб: он был от мороза тверд, как камень, а по весу даже тяжелей.
— Колчедан! — усмехнулся Чернышев. — Настоящий колчедан… Однако не беда. Разогреем на спиртовке, и ужин получится нисколько не хуже, чем в Москве, в. «Метрополе»… Разрешите похозяйничать мне?..
— Голод не тетка, — сказал Иван Самойлович Грушецкий, беря кусочек отогретого хлеба и ломтик мяса. — Послушайте, товарищи, да ведь эго же деликатес! Ей-богу, я никогда не ел такого вкусного хлеба… По виду он, правда, похож на мерзлый чернозем, но зато какая прелесть на вкус!..
Мы заканчивали «завтрак», когда Шевченко доложил:
— Прибыли капитан Харитонов, старший политрук Крюков и боец Обухов.
— Отлично, — откликнулся Борисов. — Пригласите их сюда.
Первым, волоча тяжелый, желтой кожи чемодан, в землянку спустился Крюков. Коренастый и светлолицый, быстрый, но осторожный в движениях, он поставил в сторонку чемодан, вскинул к виску руку.
— По вашему распоряжению, товарищ полковник, прибыл…
Вслед за ним по ступенькам легко и неслышно сбежал капитан Харитонов. Подтянутый, спортивного вида боец внес какой-то огромный узел. Этот узел будто и не имел веса: боец внес его одной рукой, встряхнул и легонько отбросил в сторонку.
— Рядовой Обухов по вашему распоряжению…
Я хорошо знал этих трех смельчаков: даже бывалых солдат они не раз удивляли своей отчаянной отвагой. Харитонов и Крюков уже были награждены медалями и орденами, Обухов представлен к званию Героя Советского Союза. Какую очередную операцию они провели теперь?
— Садитесь, товарищи, и рассказывайте, — пригласил я. — Вот и член Военного совета с интересом вас послушает…
Харитонов взглянул на Крюкова, на солдата, но те лишь смущенно улыбнулись.
— Уж говорите вы…
— Ладно. Извините, товарищи, что я волнуюсь. В бою не так теряюсь, как перед нашими командирами… А почему? Видно, характер. Так вот, еще до начала нашей артиллерийской подготовки моя группа незаметно вышла на рубеж атаки. Нами все было предусмотрено, и каждый имел свою боевую задачу. Как только разорвался наш последний снаряд, мы уже были у дома, где разместился штаб немецкого полка… Тут нам повезло: у дверей дома стоял только один часовой. Наш боец Серов так быстро и ловко подкрался к нему, что гитлеровец даже рта не успел раскрыть. Потом мы ворвались в штаб…
Крюков наклонился, открыл чемодан, встряхнул какое-то длинное, широкое полотнище.
— Это знамя фашистского полка… Написано: 16-я мотодивизия… А вот пятнадцать железных крестов. Генерал не успел их раздать своим воякам. А это я для вас, товарищ полковник, прихватил: кортик самого генерала…
Он подал мне маленький, искусно отделанный кортик, сияющий золоченой рукоятью.
— А где же владелец этой игрушки?
Крюков растерянно развел руками.
— Сбежал, каналья. Как только начался наш артналет, вскочил в машину и дай бог ноги! Это мне потом пленные рассказывали. Он даже все личные вещи бросил: здесь, в чемодане, мундир, белье, бритва, духи, письма… Все бумаги, что оказались в штабе, мы тоже прихватили. А в соседнем дворе стояли две большие машины, и немцев около них было человек двадцать. Обухов забросал их, гранатами и, когда они разбежались, взял несколько тулупов. Пожалел, чтобы не сгорели.
— Ровно десять тулупов, — негромко сообщил Обухов. — Новенькие. Жаль, больше не успел… Очень уж сильно горели машины, и чад невыносимый, и вонь…
Мы смотрели на этих трех славных воинов: с такими ли героями не побеждать?!
— Представьте к награждению, — сказал Иван Самойлович. — Да, кстати, известно ли товарищу Обухову, что ему уже присвоено звание Героя Советского Союза? Сегодня, двадцать первого ноября, получен указ…
Воин стремительно встал, стройный, подтянутый.
— Какая радость! — прошептала Наталья Ивановна.
Голос Н. Ф. Обухова срывался от волнения:
— Вся моя жизнь принадлежит Родине. Высокое доверие партии и правительства я оправдаю в боях!
Грушецкий обнял солдата и поцеловал; я поздравил капитана и старшего политрука с блестящим выполнением задачи.
…А подарок этих смельчаков — генеральский кортик — до сих пор хранится у меня как первый трофей того незабываемого трудного времени.
В недолгий час затишья на окраине Тима, в штабе полка, Шевченко сказал, что меня спрашивает какая-то женщина. Я удивился: кто бы это мог быть?
У крылечка я увидел Веру Яковлевну, нашу недавнюю гостеприимную хозяйку, мать Володи. Но я не узнал ее с первого взгляда: как быстро горе может состарить человека, провести по лицу морщины, погасить взгляд.
Она заговорила робко, словно виновато:
— Извините, Александр Ильич, но я узнала издали товарища Ржечука и подумала, что и вы должны быть здесь. У меня к вам большая просьба: возьмите меня медсестрой…
Я пригласил ее в дом, и она вошла, как-то тяжело, нерешительно ступая, и устало опустилась на табурет.
— Что с Володей? Где он? Я поручил его товарищу Ржечуку, но тот и сам еле спасся.
Глаза ее были сухи, губы чуть заметно дрожали.
— Спасибо, Александр Ильич. Вы хорошо отнеслись к мальчику. Ваше обещание взять его в армию было для него самой большой радостью в жизни, хоть и последней… А теперь Володи нет. Вы видите, я не плачу. Я плакала слишком много все эти дни, но потом поняла: слезами горю не поможешь, и, глазное, он успел отомстить за себя.
Некоторое время мы молчали. Стенные ходики неторопливо отсчитывали минуты. Где-то над нами тяжело гудел самолет, и разбитое стекло в раме окна вздрагивало и звенело.
— Вы расскажите подробно, Вера Яковлевна. Как это произошло?
— Да я и сама хочу вам об этом рассказать. Я чувствую себя виноватой… У нас было время, и мы могли уйти на восток. Еще раньше Володя настаивал на этом. Но ведь тысячи людей остаются. Все не могут уйти. И я не могла уйти, — знаете почему? Все-таки новый домик, маленькое хозяйство… Я так любила свой уголок! Казалось и странным, и диким бросать все это на произвол судьбы. Верилось: немец не вступит в наш город… А теперь я так жалею.
Она расстегнула фуфайку, достала фотографию сына. С открытки на меня глянули ясные веселые глаза.
— Мы ждали вас, Александр Ильич. Когда фашисты начали бомбить город, мы очень беспокоились за вашу судьбу. Володя говорил, что вы обязательно успеете к нам забежать… Я приготовила хороший завтрак, и ваш политрук с моим сынишкой успели покушать. Потом они всё собрали и оседлали лошадей. В последнюю минуту, в самую последнюю, и я решилась. Быстро собрала узелок: что ж, думаю, прощай, домик, я тоже уйду вместе с Володей. И нужно же такому приключиться именно в последнюю минуту: откуда ни возьмись, два немецких танка, с автоматчиками на броне, подкатывают к нашим воротам… Володя и политрук бросились к лошадям, а я хотела выбежать на огород, но второпях не заметила нашего недостроенного погреба. Оступилась и полетела куда-то вниз, в темноту… Правда, я упала на песок и не сильно ушиблась. Прошло, может быть, тридцать секунд, не больше: я поднялась по лестнице, выглянула во двор. Ваш политрук с места перемахнул на коне через забор, а вторая лошадь билась у крыльца, расстрелянная автоматчиком. Рыжий, глазастый немец стоял у калитки, и автомат в его руках дымился… Еще два немца пробежали через двор к забору и открыли огонь по вашему политруку. Однако он был уже далеко и мчался прямо к оврагу. Но куда же девался Володя? Двери сарая были приоткрыты… Значит, он спрятался в сарае. Помнилось, когда он подходил к лошади, в руках у него был автомат. Ваш автомат, товарищ полковник… С утра Володя еще раз чистил его и смазывал… Не знаю, почему немцы не вошли в дом, а двинулись к сараю? Наверное, их привлекла приоткрытая дверь. Я замерла. Из сарая послышались автоматные очереди. Меня будто пламенем обожгло: они убили Володю!
Я выбралась из погреба, встала во весь рост и пошла к сараю. Танки уже выкатились на улицу. На дворе не было никого. Из дома доносилась стрельба и звон посуды.
Я вошла в сарай и в полутьме споткнулась о что-то мягкое. Присмотрелась и увидела труп немецкого солдата. Здесь у нас была сложена солома, и немец почему-то подгреб под себя целую охапку. Но он был не один. Дальше, около дров, лежали еще три убитых немца. А на дровах, будто загнанный зверек, сидел с автоматом в руках Володя. Глаза его блестели, и на губах запеклась пена.
— Мама… — прошептал он чуть слышно. — Мамочка… Уходи! Запомни, мамочка, я умру не напрасно. Если ты останешься жива, передай моим товарищам, комсомольцам, что я сражался до последнего патрона…
Только теперь я заметила, что он ранен. По белым березовым поленьям лилась кровь из его ноги. Я бросилась в дом, чтобы взять бинт и перевязать рану. Здесь все было разгромлено, картины изрешечены пулями. Я открыла аптечку, взяла бинт и флакон с йодом и выбежала на крыльцо. В это время немецкий офицер и два солдата входили в сарай… Ноги у меня подкосились, и я упала. Хотела крикнуть — Володя, беги! — но крикнуть не смогла, задохнулась и онемела. Не знаю, как мне удалось сползти с лестницы. Я сползла по ступенькам и забилась, как собачонка, под крыльцо… Была одна только надежда: возможно, Володя убьет и этих? Но от потери крови он лишился сознания, и немцы выволокли его во двор. Свет передо мною помутился, и дальше я ничего не помню. Двое суток я пролежала под крыльцом и могла совсем замерзнуть, но случайно зашли соседи, заметили меня, вытащили, отогрели. Потом я похоронила сына в нашем саду.
Не только облик, даже голос Веры Яковлевны изменился, он стал глуховатым и звучал почти без интонаций. Что-то новое появилось в ее лице — оттенок холодности и отчужденности. Глядя прямо перед собой сухими немигающими глазами, она проговорила убежденно:
— А теперь у меня одна дорога: на фронт. Прошу зачислить меня в медсанбат. Я слышала от ваших бойцов, что нужны медсестры. В самый огонь и ад пойду, не отступлюсь, не испугаюсь… Пусть и мне дадут оружие. Я вижу кровь на березовых бревнах. Она не дает мне покоя по ночам…
Я понимал: слова утешения здесь бесполезны. И вышел в соседнюю комнату, чтобы позвонить в медсанбат.
— Вы сделали для меня большое, доброе дело, — сказала она, прощаясь. — Я буду достойна вашего доверия, товарищ комдив…
Семь суток, почти непрерывно, продолжалась битва за город Тим, и невозможно перечислить волнующие эпизоды, в которых наши офицеры и солдаты, сыновья Советской Родины, проявляли беззаветную доблесть, самоотверженность и героизм. Передо мной старая записная книжка: края ее потрепаны, страницы измяты; на них следы дождевых капель и пыли, оседавшей после разрыва бомб. Иногда я не узнаю собственный почерк: записи приходилось делать наспех, то в окопе, то в машине, то на НП и зачастую ночью, при свете пожаров и ракет.
Каждая страница этой книжки для меня — страница жизни, живая картина пережитого: только задуматься, вспомнить, где и когда была сделана запись, и перед взглядом разворачивается то задымленная прогорклая степь, гремящая перекатами орудийных залпов, то улицы Киева, Конотопа, Тима, в огне пожаров, в гуле бомбежек, в черных развалинах, копоти и пыли.
Я записывал только эпизоды, свидетелем или участником которых был сам, но, конечно, далеко не все, — для этого не всегда находилось время, да и нередко думалось, что блокнот мой недолговечен: растопчут его в атаке или сожрет огонь, и пеплом развеется он по ветру… Но все же рука невольно тянулась к этим страничкам, и в минуты затишья я нередко перечитывал их.
Другому такая запись немногое скажет: «Командир 1-го батальона 16-го стрелкового полка Александр Трофимович Наумов, введя батальон в бой, первым вошел в город Тим, личным примером увлекая бойцов. В уличной схватке, вооруженный только автоматом и гранатами, вывел из строя пулеметный расчет противника и рассеял группу фашистов у церкви. Саша Наумов пал смертью храбрых в этом бою».
Как много говорит мне эта запись! Сколько раз я видел Сашу Наумова в боях, на самых ответственных и опасных участках сражения. Веселый и общительный, он был любим бойцами, обожал отважных и сам не ведал страха. Еще в Голосеево, в первом бою, его батальон показал примеры стойкости и умения драться. Мы виделись за десять минут до его гибели, и я удерживал Наумова, заметив, что он легко ранен в руку.
— Погоди, Александр Трофимович, сейчас подойдет медсестра…
Он был без фуражки — радостный, сильный, разгоряченный.
— Э, да ведь это будто кошка лапкой, Александр Ильич!.. У меня новый командир роты, парню нужно помочь!
И, тряхнув кудрявой головой, метнулся за угол дома. Кто знает, быть может, и жив был бы Саша, если бы я его удержал еще на минуту?
…Коля Дубровин — молодой коммунист, политрук. Он заметил, что у главной площади расчет нашего «максима» выведен из строя, и бросился к пулемету. Я видел: прямо у ног его разорвалась мина, но каким-то чудом Дубровин уцелел. Он припал к пулемету и открыл огонь. Минометная батарея противника буквально засыпала Дубровина минами. С противоположной стороны площади гитлеровцы выкатили пушку и открыли огонь прямой наводкой. Но пулемет работал, и орудие противника замолчало, — в его расчете никого не осталось в живых.
…Санитарка Ира Берзюк. Смуглая украинка, стройная, с легкой походкой и веселой улыбкой.
На привалах бойцы нередко просили ее спеть. Она знала сотни песен своей раздольной родины — грустные и задорные, задумчивые и насмешливые.
Эта чернобровая певунья не ведала страха в бою. Под ураганным пулеметным огнем противника она вынесла с поля боя двенадцать раненых бойцов и, когда подразделение двинулось в атаку, была в передовой цепи. Вражеская пуля сразила ее насмерть, и рота в тот день словно бы осиротела. А мне принесли санитарную сумку Иры, раскрыли и показали книгу, с которой она никогда не расставалась. Это был пробитый пулями, залитый кровью «Кобзарь»…
…Орудийный расчет младшего лейтенанта Лагоды. Они были очень дружны — командир взвода Андрей Лагода, наводчик, старший сержант Малышев и боец Харченко. Все трое несколько дней назад были приняты в партию и дали клятву бесстрашно сражаться с врагом. В Тиме им выпал трудный экзамен: танки и мотопехота противника ринулись на их расчет. Лагода выкатил орудие на открытую огневую позицию и уничтожил до полусотни вражеских солдат. Он упал замертво, протянутая рука указывала на врага. Малышев и Харченко, оба раненные, продолжали вести огонь и уничтожили еще один вражеский танк. Поле боя они покинули с помощью санитаров.
А рядом с ними сражался пулеметчик Нибиулин. Раненный в живот, он продолжал вести огонь. Его насильно оторвали от пулемета. Теряя сознание, он прокричал:
— За Украину…
И все же в самые яростные минуты боя наши солдаты и офицеры не утрачивали человечности. Секретарь партийного бюро второго батальона Беляк, забросав подразделение противника гранатами, подбежал к раненому немецкому офицеру.
— Ранен?.. Сейчас перевяжем! Пойдешь со мной в тыл…
Гитлеровец с мольбой протянул к нему руку:
— О, русс, это есть хорошо… Это есть благородно!..
Беляк наклонился над офицером, сорвал обертку бинта. Немец отпрянул в сторону и дважды выстрелил из пистолета. Первая пуля ранила Беляка в обе руки, державшие бинт, вторая прошла через бок.
— Ну, гад… «это есть благородно»?!
Он выхватил пистолет и прикончил фашиста.
…Комсомолец Данкин. Хрупкий, молчаливый паренек. Застенчивый настолько, что солдаты прозвали его «красной девицей»… Он торопился из штаба своего батальона в штаб полка с важным донесением. Из-за угла навстречу ему вышла группа фашистов. Они столкнулись лицом к лицу, и немцы поняли: есть пленный! Но Данкин метнулся в сторону, вскинул штык и сразил одного, потом другого немца… Закипела невиданная, неравная штыковая схватка. Трех фашистов нанизал на свой штык хрупкий, застенчивый паренек, прозванный в роте «красной девицей»!
Любой ценой, не считаясь с потерями, гитлеровцы хотели удержать город Тим. Да и понятно: в то время они еще не привыкли к сообщениям, что, мол, немецкие войска оставили такой-то город. Для них была важна реклама все новых и новых побед. Ясно, что освобождение нами Тима было бы для гитлеровского штаба очень болезненным щелчком. Под огнем нашей артиллерии они гнали на западную окраину города пополнение. Мчались машины со снарядами, тягачи волокли пушки…
Бойцы третьей роты, поддержанные пулеметным взводом лейтенанта Чухонцева, рассеяли пехоту противника, которая пыталась прорвать наш левый фланг. Но машины врага продолжали двигаться прежней дорогой. С наблюдательного пункта батальона, где я находился, было видно, как пулемет Чухонцева смел вражескую цепь и ударил по автомашинам. Стремительно поднимается наше подразделение в атаку, и вот две машины уже захвачены и движутся в наш тыл… Через несколько минут солдаты приносят мне трофеи: знамя немецкой воинской части и ее штабные документы.
— Молодец лейтенант Чухонцев!.. Передайте ему мою благодарность, — говорю я солдату и жму его руку, но он опускает глаза.
— Лейтенанта Чухонцева нет… Но как он сражался! Вокруг — не меньше тридцати убитых врагов.
Тим… Сколько крови впитала земля твоих улиц, окраин, площадей! Здесь дрались плечом к плечу русские и украинцы, татары и казахи, грузины и узбеки, белорусы и башкиры, и нет возможности назвать самого отважного из них и перечислить все памятные эпизоды этой битвы.
Виктор Гойда — человек пожилой, скромный, он всегда предпочитал оставаться в тени, отлично выполняя поставленные перед ним задачи. Воентехник, он был помощником командира по обеспечению.
Когда капитан Наумов повел батальон в атаку, Гойда был дважды ранен и потерял сознание. Его не успели вынести с поля боя. Он лежал у тротуара, а батальон продвинулся далеко вперед. Подбежала санитарка и, наклонившись над раненым, легонько встряхнула за плечи.
— Товарищ Гойда… Капитан Наумов убит!..
Гойда открыл глаза, с трудом встал на ноги.
— Что ты говоришь… Сумасшедшая! Что ты говоришь?
Он не позволил себя перевязать, пошатываясь, заковылял по переулку, стал собирать отставших бойцов. Неподалеку в прочном кирпичном доме засела группа фашистов до пятнадцати человек. Гойда бросился к дому и одну за другой швырнул в окна четыре гранаты. На перекрестке показалась, видимо, сбившаяся с маршрута вражеская автоколонна. Гойда заковылял к машинам. Автоматная очередь сорвала с него шапку. Он швырнул гранату, и передняя машина запылала… Через минуту здесь горело пять вражеских грузовиков.
Приняв на себя командование батальоном, Гойда повел его в атаку. Эта атака была отбита. Воентехник не растерялся: он снова поднял бойцов и захватил важный перекресток. Здесь он опять потерял сознание, и его вынесли с поля боя без чувств.
На соседней улице сражалась группа сержанта Юрьева. Она упорно продвигалась к центру города. Коммунист Анатолий Юрьев шел впереди цепи. У здания райисполкома оборону занял взвод противника. Гитлеровцы рыли окопы, когда перед ними поднялся плечистый сержант. В короткой штыковой схватке взвод противника был полностью уничтожен, и группа Юрьева захватила несколько домов.
Быть может, сказывалась давняя привязанность: я по-прежнему внимательно следил за делами ветеранов дивизии, наших воздушных десантников. Их оставалось не так-то много: одни были ранены, другие погибли. Однако те, кто в эти дни находился в строю, не раз напоминали о себе строками боевых донесений политотдела дивизии.
Солдата Павла Кремежного многие бойцы, да и офицеры, считали бывалым десантником, и он этого не опровергал. Правда, ему ни разу не довелось прыгать с парашютом. Павел пришел в бригаду добровольцем, так как не подлежал службе из-за ранения во время финской кампании. Еще в боях за Киев он был участником смелых вылазок в тыл врага, дважды приводил «языка», дрался в рукопашных схватках.
Человек веселый и общительный, в свободные часы Кремежный рассказывал новичкам о делах своего батальона, и послушать его, — война — это сплошь забавные приключения.
Младший сержант Гиви Акитович Чхотяне, несмотря на молодость, был человеком сосредоточенным и серьезным. Они сражались вместе, но поглядывали друг на друга не без сомнения. «Не слишком ли весел Кремежный? — думал Чхотяне. — Что за шутки, если кругом огонь?» «Не слишком ли мрачен этот Гиви? — думал Кремежный. — Чего он все время дуется и на кого?»
В час затишья на передовой я случайно стал свидетелем их перепалки.
— У нас, у десантников, — смелость, — поучал кого-то Кремежный, — это самый первый закон. Главное — нос никогда не вешать, как наш Гиви. Ну, скажи, приятель, что ты такой скучный?
— А скучный я потому, — ответил Чхотяне с резким восточным акцентом, — что дело это не очень веселое: грязь, окопы, стрельба. И еще скучно потому, что ты про чужую славу говоришь: ведь сам ты, Павел, не десантник.
— Это как же не десантник? Я с первых боев под Киевом в бригаде.
— А с парашютом прыгал? А курсантом был?..
— С парашютом не доводилось, но курсантом был!
— Где?
— На курсах мукомолов… В районном центре.
— Вот потому и мелешь муку.
— Пойми, голова, что курсы — это сама война! Тут что ни день — экзамен. Срезался — значит, прощай. Убедил фрица штыком или пулей — пятерка! Я и есть самый настоящий десантник: спроси у комиссара Чернышева или у нашего комдива…
— Послушай, душа, ты же знаешь, что я не пойду спрашивать!
— А ты все-таки спроси.
— А я не пойду спрашивать.
— Трусишь, мрачный человек?
— Мы еще посмотрим, кто трусит!
— Может, на меня намекаешь, Гиви? Я покажу тебе, как надо воевать.
— Лучше, душа, смотри на меня. Да не сейчас смотри, в атаке!
Они изумились, увидев меня в своем окопе, и оба одновременно вскочили.
— Ложитесь, — сказал я. — Можете продолжать дружескую беседу. Подтверждаю, что вы, Кремежный, достойны звания десантника.
Он зарделся от радости и смущения.
— Товарищ полковник, вы… слышали?
— Не интересом… Два петуха! Но скоро атака и, значит, увидим, кому пятерка.
Дел на передовой достаточно, и через минуту я забыл об этом разговоре. А в атаке, которая началась через несколько минут, оба они действительно держали экзамен.
Павел Кремежный возглавил роту, заменив раненого командира, и повел ее на боевые порядки врага. Станковый пулемет противника прижал наших бойцов к мостовой. Кремежный встал и бросился к пулемету. Гитлеровец выстрелил в него из винтовки в упор и промахнулся. Кремежный штыком уничтожил пулеметный расчет и повел роту дальше, на штурм высотки. Раненный в руку осколком снаряда, он не ушел с поля боя. Трофейный пулемет в его залитых кровью руках работал безотказно. Склоны высотки были усеяны трупами вражеских солдат, а Кремежный смеялся:
— Ну-ка, орлы-десантники и просто пехота, царица боя, этому пожару — поддайте жару!
Они расстались в бою. Гиви Чхотяне с группой солдат заметил в переулке две автомашины противника. Свежее пополнение гитлеровцев неторопливо выгружалось. Гиви метнул три гранаты и дал очередь из автомата. Обе машины загорелись, солдаты противника рассеялись по дворам. Но навстречу Чхотяне выкатился вражеский танк. Гиви упал, затаился и снова метнул гранату… Она разорвалась под гусеницей, и машина словно споткнулась. Экипаж танка, по-видимому, был в недоумении: он не ожидал встретиться здесь с нашими бойцами. Открылся люк, и показалась голова башенного стрелка. Чхотяне скосил его короткой очередью. Он подбежал к танку и швырнул в открытый люк гранату.
Немцев поблизости не было. Гиви взобрался на танк, отбросил труп гитлеровца и снял пулемет.
После боя политрук батальона рассказывал мне о встрече двух смельчаков. Гиви сказал:
— Брат мой родной, Павел Кремежный… Теперь я верю, что ты настоящий десантник!
— А я, братишка, понял, — улыбнулся Кремежный, — что ты не скучный человек. Ты, Гиви, мой друг…
К вечеру город Тим снова был в наших руках. Две отборных немецких дивизии, стрелковая и танковая, отошли на его западные окраины. На улицах Тима чернели сожженные вражеские танки и автомашины. Некоторые из них еще горели, и жирный крест свастики корчился в огне.
Среди дымящихся развалин квартала, на восточной окраине Тима, уцелел аккуратный кирпичный домик. Так зачастую случалось: бомбы, снаряды, мины взроют и перепашут улицы и огороды, скосят сады, перемешают с землей камни и бревна жилищ, но на этом мрачном пепелище, смотришь, цел-целехонек, безмятежен и привлекателен какой-то счастливый домишко, — его обошел бой.
Даже оконные стекла в этом домишке не тронуты: белеют занавески, цветет калачик или герань…
Начальник медицинской службы дивизии Охлобыстин уже успел оборудовать в кирпичном домике медпункт. Я видел: в распахнутые ворота санитары вносили раненых.
По выбоинам улицы, по примерзшим кочкам, трясясь и поскрипывая, медленно двигалась повозка. Усталая лошаденка еле тащила ее, а ездовой ласково подбадривал:
— Н-но, милая, красавица моя… Н-но, Крошка!..
Кроме ездового, рядом с повозкой шли два автоматчика, и это несколько удивило меня: что за эскорт вдали от передовой?
Я подошел к воротам: ездовой придержал лошаденку и стал по стойке «смирно», а солдаты браво козырнули, и старший из них, пожилой, рыжеусый, доложил:
— Сопровождаем раненых. Приказ командира роты доставить до самого медпункта.
На повозке, тесно прижавшись друг к другу, прикрытые плащ-палаткой и каким-то тряпьем, лежали раненые. Их было пятеро; темные лица, сомкнутые и обожженные жаждой губы, широко открытые глаза. Я заметил длинную шелковисто-черную прядь волос и приподнял край плащ-палатки. Девушка. Санитарка. И удивительно знакомое лицо…
— Кто она?
Молоденький сержант с усилием улыбнулся:
— Наша спасительница, товарищ комдив… Женя… Женя Бернатович.
В памяти моей быстро пронеслась картина: Сейм… сожженная степь… над самым обрывом берега, там, где от вражеских снарядов непрерывно вставали черные смерчи пыли, молодая смуглая санитарка несла раненого… Позже я узнал, что это был комбат Елюков. А в те минуты казалось невероятным, непостижимым, что санитарка осталась невредимой и пронесла свою живую ношу сквозь такой огонь. Она уже не раз отличалась в боях, вместе со своей неразлучной подружкой — Машей Боровиченко, и была награждена орденом Красной Звезды, медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги». Что совершила она теперь?
Из домика вышел санитар и сказал устало:
— Мест нету, ребята. Придется везти в медсанбат…
Женю бил озноб, губы ее, щеки, руки, сомкнутые у груди, резко вздрагивали; она словно бы силилась открыть глаза и не могла. Я сбросил куртку и укрыл ее.
— Товарищ санитар, раненых принять немедленно, а тех, которым уже оказана первая помощь, отправить повозкой в медсанбат.
Он козырнул, кликнул помощников и бросился к повозке.
Выбирая дорогу покороче, я пошел в штаб. Погода была хмурая, и быстро темнело. Резкий северный ветер пробирал до костей. «Наша спасительница…» Эти два слова сержанта мне запомнились, и я подумал, что нужно будет урвать минуту, посетить медпункт. Ветеранов у нас оставалось не так-то много, и было особенно тяжело, когда из строя уходили эти испытанные, поистине родные люди, всегда являвшие высокий пример.
…Еще одна бессонная ночь… Мы побывали с комиссаром на переднем крае, где среди разрушенных домов и искалеченных деревьев сада занимал оборону наш второй батальон. На передовой было тихо, лишь время от времени в отдалении угрюмо ворчал пулемет да со стороны противника доносился гул моторов.
Знакомая обстановка перед боем. Знакомая, молчаливая решимость солдат. Это и есть главное — решимость. О ней никто не расскажет, никто ее не объяснит, она растворена в воздухе: ею дышишь.
На обратном пути, перед утром, мы завернули в медпункт. В трех комнатах домика было тихо, светло. Дверь открыта настежь, а окна занавешены одеялами. На столе сплющенная гильза, и над нею ровно мерцает огонек.
Я спросил у молодого врача о медсестре Бернатович. Он одобрительно закивал головой:
— Знаете, у этой девушки железная выдержка. Операция была серьезной, но ни единого стона. Скажу откровенно: редкостный человек. Сейчас она уснула, и это, конечно, хорошо. Завтра мы ее эвакуируем.
Уже знакомый мне молоденький сержант не спал: он лежал отдельно от других в маленькой прихожей и заметно обрадовался, когда мы взяли стулья и присели у его койки. Будто оправдываясь, он сказал:
— Мест у них, у наших медиков, товарищ комдив, очень мало. А у меня вроде бы отдельное купе. После того, что было, я, знаете, как на курорте!
— Вот и расскажите нам, сержант, «что было». Откуда вы прикатили на резвом вороном рысаке?
Он засмеялся и поморщился от боли:
— Да, резвый вороной рысак! Ездовой называл его Крошкой. И до чего же разумное создание: ударишь кнутом — ни за что не пойдет, а ласковому слову, как дитя, послушно.
— И долго везла вас эта Крошка?
— Долго, товарищ полковник, часа, наверное, три. Мы в том лесу, что по оврагам раскинулся, в окружении остались. Четверо, и все раненые, и дело, конечно, — табак. Признаться, совсем уже помирать собрались: по лесу гитлеровцы шастали, и это чудо, что нас они не заметили, не перестреляли.
Он облизнул сухие, потрескавшиеся губы; комиссар осторожно поднес ему стакан воды.
— Бой, как вы помните, в этом лесу разгорелся. Наши осуществили обходной маневр и отошли. Меня пулеметной очередью ранило, ну, знаете, как назло!.. Жутко было подумать, что наши отходят, а я, никем не примеченный, в дубовом подлеске лежу. Но вот слышу голос — удивительное дело — голос нежный, женский:
— Спокойно, братишка, я с тобой…
Тут мне подумалось, что это, наверное, сон: откуда здесь, в лесной глухомани, взяться женщине?
Но женщина присела рядом, разрезала на мне гимнастерку и стала делать перевязку. Руки такие ловкие, быстрые, умелые — боли почти никакой.
— Только не подавай голоса, — шепчет она. — В лесу полно фашистов. Слышишь, никто из раненых не стонет, не кричит…
Это меня совсем удивило.
— Разве я здесь не один?
Она так ласково улыбнулась.
— Ну, если я с тобой, значит, не один. И еще с нами трое. Жаль, все ранены.
Я осмотрелся:. да, трое солдат лежали на подстилке из листьев, — это она успела приготовить такую постель.
— Что будем делать, сестрица? — спрашиваю. — Если вокруг немцы, значит, найдут.
Она как будто удивилась такому вопросу:
— А что солдату делать? Сражаться… Но это, если обнаружат. Вот он, твой автомат…
— Руки, сестрица, перебиты.
Она задумалась:
— Ладно. Оружием и я владею. Крепись и молчи…
А кто-то из раненых не сдержался, застонал!
— Воды, сестрица… Ну, каплю воды!
— Где же мне взять эту каплю, милый? — спрашивает Женя сквозь слезы. — Потерпи до ночи. Ночью что-нибудь придумаю, потерпи…
Тут я услышал, как близко, очень близко затрещал валежник, зашуршала листва. Немцы! Может, я говорил слишком громко, и они теперь шли на голос? Женя прикрыла меня веткой, взяла автомат и залегла у старого пня.
Да, я не ошибся, это были немцы. Они громко разговаривали, и голоса приближались. Двое о чем-то спорили, а третий, коренастый, грязный, в рваном кителе, внимательно оглядывался по сторонам, взмахивал тесаком и сносил верхушки дубков. Они прошли на расстоянии в пятнадцать шагов от нас, и даже сейчас я удивляюсь: как не заметили?
Да, товарищ полковник и товарищ комиссар, день этот и ночь никогда я не забуду. Кажется, половину жизни отдал бы за глоток воды. Пытался жевать дубовые листья, но от них во рту становилось еще суше и горче, а потом пекло, будто огнем…
Постепенно те трое раненых совсем позабыли про осторожность: стали все громче просить воды. И нужно было, я думаю, иметь великое терпение, чтобы ласково уговаривать их, как маленьких. А когда стемнело, Женя решительно поднялась, взяла две гранаты, автомат и сказала:
— Ждите, постараюсь пробраться в село.
Тут я не скрою, товарищи командиры, что, будто рукой костлявой и холодной, сжала мне горло тоска. «Что ж, думаю, один у неё, у Жени, исход: уйдет и не вернется. Ей, может, приведется еще пожить, а с нами наверняка погибнет».
Лежал я в этом притихшем дубняке, смотрел на звезды и думал, все думал о жизни… И вспомнились мне бои под Конотопом, в Казацком и на Сейме, и как наш комсорг, Вася Щербак, один, в поединке с танками, уничтожил две машины врага, и как Машенька из Мышеловки, санитарка Лиза и Женя Бернатович спокойно трудились, исполняя свое доброе, сердечное, святое дело под сумасшедшим огнем… Вспомнил и спросил себя: что же ты раскис? Разве им легче было, нашим славным девушкам? А ведь никогда — ни жалобы, ни грусти. Значит, как видно, тот и есть настоящий советский воин, кто при любой невзгоде полное спокойствие духа сохранит.
Он снова глотнул воды и улыбнулся глазами:
— Но Женя вернулась. И как же я, глупый, мог о ней такое подумать, что она не придет? Как могла у меня хотя бы на минуту темная эта мыслишка зародиться? Право, не знаю: наверное, потому, что от потери крови ослабел и мысли свои не контролировал. Женя вернулась и принесла ведро воды, а вдобавок еще и большую теплую буханку хлеба.
Вот было радости! Мы пили и не могли напиться. А какой вкусный хлеб! И где она его раздобыла? Об этом никто из нас не спрашивал. Только теперь я понимаю, что пробраться в занятое фашистами село, постучать в хату, где непременно были немцы, значило идти на верную смерть.
Когда мы подкрепились хлебом и вдоволь напились воды, меня сразу одолел сон. Сколько прошло времени? Оказывается, вся ночь. Проснулся и вижу: и небо, и верхушки деревьев уже порозовели. Но странно, как же это случилось, что на меня свалился целый дуб? Раздвигаю ветки… Вот оно что! Это сестрица укрыла меня, чтобы фашисты случайно не заметили.
Раздвинул я ветки, кое-как приподнялся на локтях, вижу — и другие раненые тоже старательно прикрыты. Где же она, Женя? Неужели опять рискнула идти в село?.. У замшелого пня, вижу, лежат наши три винтовки и полдесятка гранат. Помнилось, что вчера был у нас и автомат, и гранат до десятка… Наверное, думаю, сестрица с автоматом, с гранатами охраняет нас. И только подумал об этом, — вот оно, несчастье, — хриплый голос скомандовал:
— Хальт!..
Ветки над ранеными зашевелились; один из них, тот, пожилой — вы, может, запомнили его, товарищ полковник? — привстал:
— Все-таки нашли, гады… Васенька, гранату подай!
Я видел трех немцев: они стояли в дубняке, на малой полянке, держа автоматы наизготовку, — сухопарый, длинный ефрейтор от изумления разинул рот.
И вдруг над самой моей головой грянула длинная очередь. Два немца свалились, а третий неловко подпрыгнул и кинулся бежать. Тут откуда-то из кустарника появилась Женя. В руках у нее автомат, из дульного среза еще стекал дымок.
— Ну, что ж, — сказала она, снова принимаясь накрывать нас ветвями. — Будем держаться. Бывало и похуже, мальчики…
Какая досада, что мы, четверо, ничем не могли ей помочь! У двоих — ранения в легкие, и эти двое часто теряли сознание. У того пожилого солдата перебиты ноги. Я ранен в обе руки и в грудь. Что делать в обидном, в горьком таком положении? Но Женя была спокойна и даже слова утешения находила.
— Живыми мы не сдадимся. Никогда!
А немцы приближались. Издали донесся крик:
— Русс, сдавайся!
Сколько их тут было? Да и что считать? Разве устоять ей, сестрице, в неравной схватке? Вот за полянкой резко покачнулся дубок, и Женя тотчас метнула туда гранату. Из густого подлеска дружно застрочили автоматы; было понятно — фашисты обходили нас с двух сторон.
— Ты вот что — уходи, сестрица! Нам все равно крышка… — попросил кто-то из солдат.
Она усмехнулась:
— Нет, братец, мы еще посмотрим, кому крышка. Счет уже сравнялся: нас пятеро, и пятеро фашистов кончились… — И Женя снова метнула гранату.
Сержант слегка приподнял голову; по молодому бледному лицу смутно пробегали отсветы; черные глаза смотрели удивленно.
— Я говорил вам, что у нас было до десятка гранат. В запасе оставалось три автоматных диска. Женя расчетливо расходовала и гранаты, и патроны. А все же боезапас кончился, и она подхватила винтовку. Если бы немцы увидели, что против них сражается девушка, и сражается одна против целого отряда! Но они, наверное, думали, что здесь окопался добрый взвод. Поэтому и случилось, что Женя выиграла время. Да, выиграла время, хотя и сама о том не знала. А ребята нашего третьего батальона, контратакуя противника, ворвались в лес. Потом они говорили нам, что были очень озадачены: кто вел в тылу противника бой? Мы слышали трескотню автоматов, разрывы гранат, голоса… Этот гром все накатывался, приближался. И — какая неожиданность — наше, русское «ура!» прокатилось над подлеском, над поляной… И нужно же было случиться, чтобы в последнюю… в самую последнюю минуту боя ее сразила пуля.
Он закусил губу, его глаза повлажнели.
— Жаль, товарищи командиры… Как жаль!
Мы встали. За окнами глухо громыхнул снаряд. Пламя коптилки дрогнуло и метнулось.
— Не грустите, сержант, — сказал комиссар. — Женя отлично перенесла операцию, и дело пойдет на поправку. Сестрица еще вернется в дивизию.
Раненый вздрогнул и попытался привстать:
— Правда?.. Спасибо… Какая хорошая весть! Лишь бы ей выздороветь, славной.
Мы вышли на улицу.
Сеял холодный дождь. Ветер где-то перекатывал сорванный лист железа. Комиссар всю дорогу молчал и уже у домика штаба взял меня под руку, заговорил удивленно:
— А ведь все это как сказка, Александр Ильич! Девушка охраняет раненых и одна ведет бой. Рассказать об этом лет через двадцать, может, найдутся такие, что не поверят? Одна, и никакой надежды на помощь. Враг окружает, и, значит, смерть. Но верное сердце отдано раненым воинам до последнего биения, и оно побеждает, это верное сердце!
Яркая вспышка ракеты перечеркнула небо, и обычно, усталое, в резких морщинах лицо комиссара мне показалось молодым.
«Почему этим нашим стрелковым дивизиям удавалось бить врага и гнать перед собой хваленые войска противника?
Потому, во-первых, что при наступлении они шли вперед не вслепую, не очертя голову, а лишь после тщательной разведки, после серьезной подготовки, после того, как они прощупали слабые места противника и обеспечили охранение своих флангов.
Потому, во-вторых, что при прорыве фронта противника они не ограничивались движением вперед, а старались расширить прорыв своими действиями по ближайшим тылам противника, направо и налево от места прорыва.
Потому, в-третьих, что, захватив у противника территорию, они немедленно закрепляли за собой захваченное, окапывались на новом месте, организуя крепкое охранение на ночь и высылая вперед серьезную разведку для прощупывания отступающего противника.
Потому, в-четвертых, что, занимая оборонительную позицию, они осуществляли ее не как пассивную оборону, а как оборону активную, соединенную с контратаками. Они не дожидались того момента, когда противник ударит их и оттеснит назад, а сами переходили в контратаки, чтоб прощупать слабые места противника, улучшить свои позиции и вместе с тем закалить свои полки в процессе контратак для подготовки их к наступлению.
Потому, в-пятых, что при нажиме со стороны противника эти дивизии не впадали в панику, не бросали оружия, не разбегались в лесные чащи, не кричали „мы окружены“, а организованно отвечали ударом на удар противника, жестоко обуздывали паникеров, беспощадно расправлялись с трусами и дезертирами, обеспечивая тем самым дисциплину и организованность своих частей.
Потому, наконец, что командиры и комиссары в этих дивизиях вели себя как мужественные и требовательные начальники, умеющие заставить своих подчиненных выполнять приказы и не боящиеся наказывать нарушителей приказов и дисциплины».
Текст этого документа политработники дивизии прочитали в каждом подразделении, разъяснили каждому бойцу.
В эти дни к нам пришло пополнение, но прежде чем бросить его в бой, мы решили провести с новичками занятия по боевой подготовке. Бойцы вели обстрел боевыми патронами, изучали материальную часть оружия, бросали гранаты.
В свободные минуты я пришел к новичкам. Группа солдат окружила седого плечистого человека, склонившегося над пулеметом. Я узнал комиссара Чернышева: он разбирал замок… Рядом с ним сидел, с рукой на перевязи, Кремежный. Он отказался уходить в госпиталь, в тыл, и теперь проводил занятия с бойцами пополнения.
Я удивился Чернышеву:
— Что это вы, Федор Филиппович, заново оружие вздумали изучать?
— Нужно немного вспомнить. Очень хорошая машина в обороне, если уметь ею владеть. Я всем комиссарам и политработникам приказал, чтобы они отлично изучили оружие, которое имеется у них в подразделении, в части, присутствовали на занятиях по огневой, инженерной, тактической и специальной подготовке. В бою хороша пропаганда примером, когда сам умело и грамотно показываешь тот или другой боевой прием… Даже самые хорошие мысли и стремления политработника, самые чистые и возвышенные порывы могут остаться только при нем, если у него нет военных навыков и знаний… Вот посмотрите на старших политруков Олега Кокушкина и Григория Марченко: они отлично знают оружие, военную технику, имеют немалый боевой опыт. Все свои знания в бою и на отдыхе они передают бойцам, и солдаты видят в них подлинных коммунистов-фронтовиков, уважают и любят.
Он вытер паклей замасленные руки, взял у Кремежного папиросу:
— Наш лейтенант, товарищ Кремежный, говорит, что я неплохо знаю пулемет. Слышите? Неплохо… Тут имеет место явная скидка. Ясно, что я должен знать эту «машинку» отлично… Думаю, что со временем такую оценку от товарища Кремежного заслужу!
Я сел рядом с ними у пулемета, быстро разобрал и собрал замок. Павел Кремежный спросил удивленно:
— Значит, приходилось и «максимом» работать?
— Ого, еще сколько лет!..
Он встал, отбросил папироску, поправил шапку, одернул шинель:
— Разрешите, товарищ полковник, вопрос…
— Обращайтесь, лейтенант… Есть новости?
Он улыбнулся, выше вскинул голову:
— Как-то непривычно мне это слово «лейтенант»… Будто и не ко мне относится. Вчера был сержант, сегодня — лейтенант…
— Значит, заслужили.
— Но я, товарищ полковник, не только про себя думаю. Есть другая забота. Про дивизию мои мысли каждый час… Вот батальонный комиссар нам рассказывал, что четыре дивизии получили наименование гвардейских. Великая честь! А что же мы? Столько времени в боях, в кровь бьем фашиста по сопатке, и — ну, как бы вам сказать? — и нету надежды на такое славное звание…
Бойцы напряженно слушали, боясь проронить хотя бы слово.
— Кто может лишить нас надежды, товарищ Кремежный? Гвардейское звание мы должны завоевать.
— Верно. Вполне согласен… Однако позвольте высказать вам мое личное мнение и мнение бойцов всего взвода по этому вопросу.
— Говорите. Мне интересно…
— Вы все время внушали нам, товарищ полковник, что успех боя зависит от хорошей подготовки личного состава, чтобы каждый боец не только отлично знал свою задачу, но и грамотно выполнял ее на поле боя. И еще вы говорили, что успех зависит от правильной организации взаимодействия и управления боем, а также от желания каждого бойца и командира выполнить поставленную задачу. Теперь эти истины в уме и в сердце каждого нашего бойца. Но что же мы будем делать дальше, товарищ полковник? Семь суток непрерывно деремся мы за Тим, ночью имеем большие успехи, бьем немца, освобождаем город, а днем отступаем на прежний рубеж. В чем дело? Почему так получается? Разве мы хотим отдавать врагу занятый, политый нашей кровью город? Нет, не хотим, мы крепко держимся за него и крепко деремся. Но силы наши и силы фашистов не равны. С болью душевной, с горечью в сердцах отходим мы в исходное положение… Чуть поднимется солнце — прет вражеская авиация. Сбрасывает бомбовый груз на наши боевые порядки, потом делает второй заход, снижается до бреющего полета и начинает обстрел из пулеметов. Потом появляются танки врага… Это немецкий военный стандарт: ни капельки нового, все по одному расписанию. А у нас нет зенитных орудий, чтобы отбить воздушную атаку, и нет противотанковых средств, чтобы отразить танки противника… Все это получается вроде бы как у зайцев: соберутся они с вечера — и шасть в огород покушать ботвы или капусты, а как только день настанет, бегут от охотников кто куда… Но ведь не каждому уйти удается: одного, смотришь, подранили, другой — убит.
Он внимательно взглянул на меня, на Чернышева и закончил негромко, заметно волнуясь:
— Может, вы подумаете: трусит Кремежный, при бойцах такие разговоры ведет. Но бойцы наши — люди грамотные и все, как один, патриоты. А Кремежный не трусит: отец мой беляков с Буденным рубил, дед против турка воевал, прадед за Севастополь сражался. Весь род мой военный, и, верьте на слово, смерти за правое дело я не страшусь. Только обидно мне, что мы не гвардейцы. Удержали бы город, немца отбросили подальше, — наверняка дивизия гвардейской стала бы. Чего же у нас не хватает для этого? Отваги? Достаточно. Желания разбить врага? Тоже вполне достаточно. Организованности? Есть и она. Оружие нам нужно: зенитки, противотанковая артиллерия, ружья!
— Трусом, товарищ Кремежный, никто вас не считает, — заметил Чернышев. — А если вы командиру дивизии выкладываете все, что на душе у вас накопилось, что ж, откровенность, доверие и дружба — родные сестры.
Мне нравился этот бывалый солдат с орденом Красного Знамени на груди, с его переживаниями за дивизию, с желанием мыслить масштабами всего соединения. Мне нечего было скрывать, не было смысла преуменьшать наши трудности и преувеличивать успехи. Я привык говорить воинам только правду. И я сказал:
— Не буду разубеждать вас, товарищ Кремежный. Вы правильно рассуждаете: нам не хватает оружия. Однако потерпим еще немного: будут у нас и танки, и зенитки, и противотанковая артиллерия… Что ж делать, если приходится отходить из города? Мне тоже обидно и больно: деремся за каждую улицу и каждый дом, а потом отходим, чтобы ночью снова за них драться: Но разве наши усилия напрасны? Разве мало уничтожили мы фашистов, мало, сожгли их танков и автомашин? Вы слышали, что говорят их офицеры, взятые нами в плен: «О русс, — говорят они, — наш полк, наша рота — капут!»
Своими активными действиями мы сумели привлечь на себя две полноценные немецкие дивизии, причем одна из них — танковая! А если бы мы перешли к обороне и прекратили атаки? Дело понятное: немцы оставили бы в городе небольшой гарнизон, бросили бы эти две дивизии на наших соседей и стали бы развивать наступление на восток. Мы поступили бы подло, товарищ Кремежный, если бы позволили гитлеровцам это сделать. Значит, борьба не должна ослабевать ни на один день. Если противник силен и вы в этом убеждены, а сил у вас не так-то много, все равно, не оставляйте противника в покое; разведайте у него слабину, соберите все свои силы в кулак, выждите подходящее время и нанесите удар в этом направлении.
Во-вторых, если имеется возможность, сделайте этими силами маневр и нанесите внезапный удар по флангу и тылу врага. Правда, нельзя забывать, что этот маневр может быть связан с большим риском, ведь противник и сам может нанести удар по вашему слабому месту, однако риск неизбежен, и важно, чтобы он не был безрассудным, чтобы командир учел каждый минус и каждый плюс.
В-третьих, нам, людям военным, отсиживаться не к лицу. Ненавидеть врага всей душой — значит уничтожать его при малейшей возможности, а если нет таких возможностей — нужно их создавать. Разыщи врага и, если он не сдается, — уничтожь. Конечно, хорошо бы иметь побольше зениток и танков. Но ведь мы воюем тем, что имеем в руках. Можете верить мне, товарищ, лейтенант, скоро, очень скоро, я лично в этом убежден, над нашими батальонами, над полками, над дивизией затрепещет гвардейское знамя. Мы его добудем в боях…
Солдаты теснее окружили меня. Суровые лица их застыли, а глаза сияли. Что случилось с Кремежным? Он сорвал с головы шапку и швырнул на землю.
— Извините, товарищ полковник… Я сейчас не строевой. Но если вы позволите… Очень прошу, позвольте. Я возвращусь к своему пулемету во взвод.
— Наденьте шапку, — строго сказал Чернышев. — Помните, вам поручено очень важное дело: проводить занятия с бойцами.
Кремежный поднял шапку, выпрямился, зубы его блеснули в улыбке.
— Есть…
Ночью эта свежая группа бойцов впервые вступила в бой. Сержант Аревадзе, тот самый юноша, которого Кремежный обучал бросать гранаты и назвал самым хорошим учеником, уничтожил две бронемашины и один танк противника. Сержант пулеметного взвода Кручинин поджег грузовую машину, уничтожил расчет противотанковой пушки, нанес повреждение двум танкам врага и расстрелял группу вражеских автоматчиков.
Сержант Шарупов забрался на окраине Тима в покинутый дом, замаскировался и стал выслеживать вражеских автоматчиков. Они пытались укрыться в этом доме. Шарупов принес их документы и автоматы.
С первого боя прибывшее пополнение проявило себя отлично. Битва за Тим продолжалась, и с каждым днем, с каждой ночью она обходилась врагу все дороже.
Ветераны бригады, а теперь дивизии, нередко вспоминали первый день войны, нашу погрузку в эшелон, неожиданное крещение огнем. Каким далеким казался тот день, словно прошли целые годы! И казались странными наши переживания: они потому и запомнились, что были первым испытанием в войне.
А теперь война стала бытом: боевая тревога, атака или контратака, захват пленных и трофеев, даже неизбежные утраты в боях — все стало привычным, повседневным, и характеры людей закалились в огне, как металл, и не было места унынию, развинченности, тоске или упадку духа.
В перерывах между боями в солдатской землянке задумчиво вздыхал баян, ласково вторила ему гитара, слышались новые песни, сложенные на войне. Солдаты подогревали в котелках обеды, пили чай, вели задушевные разговоры о доме, о близких, о земле; жадно слушали сводки Совинформбюро, интересовались делами соседей — славной дивизии генерала И. Н. Руссиянова, мечтали вслух о любимых и по первому сигналу шли в бой.
Эти люди, казалось, ни на минуту не забывали своих заводов, цехов, бригад, колхозов, пашен, сел и городов, получали письма, читали их вслух, нередко шутили и смеялись, и можно было подумать, будто им и вправду легко, будто они без особых усилий творят самое трудное и тяжкое на земле дело.
Многие называли нашу дивизию коммунистической. Это звучало гордо и в значительной мере соответствовало действительности: во многих наших батальонах, полках, дивизионах 80–90 % личного состава были коммунисты и комсомольцы.
Когда к нам прибывало пополнение, политработники, солдаты и офицеры говорили новичкам, что они вступают в коммунистическую семью, где нет и не может быть места слабодушию, невыполнению боевого приказа, сомнениям в нашей победе.
В конце ноября в состав дивизии влились вновь сформированные части: артиллерийский полк и саперный батальон. Был укомплектован до штаба батальон связи, получили значительное подкрепление стрелковые полки. Как всегда, не теряя ни одного часа, Борисов занялся организацией подразделений, которые не вели боевых действий.
Я побывал в этих подразделениях и, конечно же, встретил здесь Чернышева. Его можно было заметить издали, высокого, плечистого, седого, — он стоял, окруженный группой солдат, и увлеченно говорил о чем-то. Я подошел ближе. Голос Федора Филипповича звучал спокойно, неторопливо, словно он в минуту затишья беседовал по душам со своим другом. Эта его манера говорить просто и бесхитростно, не повышая, голоса, нисколько не унижая даже провинившегося солдата, имела особую силу убеждения: он поддерживал человека, подавал ему руку, и боец понимал, что такое сердечное доверие командира должен был оправдать в бою.
— Другой, пожалуй, подумает, что это мелочи, — говорил Федор Филиппович, — и не скажет, но подумает: вот, мол, придира комиссар! Идут отчаянные бои, люди жизни своей не жалеют, а комиссар к пустякам придирается: почему такой-сякой не побрился, почему пуговицы не блестят, и шинель в грязи, и сапоги не чищены? Но, товарищи, я на опыте знаю, что из таких мелочей нередко вырастает большое и неприятное дело. Давайте глубже разберемся в вопросе: если человек за собой не следит, не ясно ли, что он опустился? Небрежность к собственной внешности — первый признак равнодушия. Кто из вас видел алкоголиков? Они обязательно разболтаны и грязны. Что для них внешность, если все мысли алкоголика сосредоточены на одном: как бы еще выпить? А уж ежели солдат небрежен — это тревожный сигнал. Кто знает, что у такого солдата на душе? Может, выжидает он удобную минуту, чтобы юркнуть куда-нибудь в укромный уголок, пересидеть, переждать войну? Конечно, я не о вас говорю, товарищи. Однако имейте в виду: в нашей дивизии каждый считает, что небритый и неряшливый ненадежны. Мы за звание гвардейской дивизии боремся, а наш солдат-гвардеец и в бою, и в быту — пример….
Возвращаясь на НП через это подразделение, я заметил: несколько солдат, несмотря на холод, старательно брились, другие натирали пуговицы, третьи начищали сапоги. Дивизия вела бой, и каждую минуту решались судьбы ее солдат и офицеров, а здесь, в неглубоком тылу, комиссар и другие политработники занимались, на первый взгляд, мелочными делами. Но они были тысячу раз правы: я тоже знал по опыту, что на фронте из малых дел зачастую возникают дела большие.
Мы встретились с комиссаром на НП. Федор Филиппович был рад чему-то, — я научился угадывать его настроение с первого взгляда.
— Вы помните Мошкова? — спросил он. — Ну да, того небритого, неопрятного сержанта, который в бою под Казацким спрашивал: не пора ли отходить?
— Да, помню. Кажется, я посоветовал ему побриться?
— Точно… Как вы думаете, что он сделал?
— Отстал от подразделения?
— Нет, не угадали.
— Попросился в тыл?
— Снова не угадали. Подорвал вражеский танк! Сейчас он командует взводом и вчера четыре раза водил своих бойцов в атаку. Но стоит глянуть на его солдат: выправка что надо, вымыты, побриты, подтянуты — хороши! А сам сержант — нет, вы его не узнаете. Передайте товарищу полковнику, говорит, мою благодарность: он вовремя меня приструнил, и теперь я знаю, что дисциплина воина и в его внешности видна…
Наш разговор прервал телефонный звонок из штаба армии. Командующий сообщил мне, что утром 4 декабря противник прорвал фронт обороны на участке нашего соседа слева и, развивая успех в северо-восточном направлении, занял населенные пункты Прилепы, Лисий Колодец, Кузькино, Погожее. Дивизии предстояло ликвидировать этот прорыв.
Ликвидировать прорыв… Дивизия — немалое воинское соединение, быстро перебросить ее на другой участок фронта — задача непростая, и ясно, что с ходу нелегко организовать бой. Но в том и заключалась сила маневра, что, оставив на прежнем рубеже небольшие прикрытия, мы должны были быстро перегруппироваться и нанести всеми своими силами удар во фланг противника и по его тылу.
Чем быстрее и организованнее наша перегруппировка, чем неожиданнее и мощнее удар, тем вернее успех всей операции.
Мы уже имели опыт таких стремительных перебросок, и я не сомневался, что к назначенному времени, к утру, мы вступим в бой, остановим противника и отбросим.
Поздней ночью я прибыл в штаб полка майора Чернова и застал командира за ворохом каких-то бумаг.
— Письма, товарищ майор, пишете?
Усталый, с темными отеками под глазами, он чуть приметно улыбнулся:
— Почему, товарищ полковник, письма?
— Некоторые пишут перед боем.
— Я не пишу. Это похоже на прощание. Я думаю еще повоевать.
Я взял со стола исписанную страницу: это был боевой приказ.
— Товарищ майор, но разве командиры батальонов до сих пор не получили ваших боевых распоряжений? А ведь я специально, для ускорения дела, позвонил вам по телефону.
— Нет, товарищ полковник, — смущенно сказал Чернов, — приказ в батальонах уже получен. Однако передан он с опозданием…
Я знал майора Чернова как отличного боевого командира, человека решительного и отважного, любимого бойцами за справедливость и смелость. Правда, полком он командовал только восемнадцатые сутки, ко все эти восемнадцать суток почти непрерывно был в бою. Тем более такое промедление мне показалось и недопустимым и странным. Я ждал объяснений. Окончательно смущенный, Чернов сказал:
— Самому писаниной пришлось заниматься. Офицеры штаба у меня новые, еще не имеют опыта в составлении приказов. К тому же вы сами говорили мне: сейчас не мирное время, идет война — и какая война! — поэтому все нужно делать по уставам, официально, законно.
— А время? Нам дороги минуты, майор…
— Мы наверстаем эти минуты. Я знаю: одно дело, если я передам распоряжение или приказ устно, и другое, если они оформлены через штаб и переданы исполнителям письменно. И ведь служба штабов требует этого! А если в штабе останется написанный мною документ, да еще второпях написанный, так-сяк, вы представляете, какой это стыд и срам?
— Кого же вы стыдитесь? Комбата? Вы думаете, найдется у него время ваши грамматические ошибки исправлять?
— Есть люди и кроме комбата…
— Кто?
Он произнес негромко и торжественно:
— Историки… Да, историки Великой Отечественной войны. Что вы улыбаетесь, товарищ полковник? А разве не исторические дела мы творим? Я моим воинам все время внушаю: орлы, на нас будут смотреть грядущие поколения…
Он был искренен, этот смелый человек, и одновременно наивен. Немного романтик, он видел войну не только в ежедневном суровом ее выражении, но и со стороны, словно читая волнующую книгу. Я не впервые встречал среди наших воинов романтиков подвига и примера. Это они в перерывах между атаками слагали песни. Они писали письма родным, и в этих письмах война выглядела как увлекательный, красочный кинофильм.
Очевидно, есть люди особого склада характера, они способны поэтизировать самые тяжкие испытания на войне. Впрочем, этих романтиков не за что осуждать. Они сражались не хуже самых трезвых реалистов. Таким был и подтянутый, белокурый, красивый майор Чернов. Лишь позже я узнал, что он увлекался поэзией и писал стихи.
— Послушайте, майор, — сказал я, отбирая у него ручку. — Немедленно идите и организуйте бой. Если документ, составленный вами, будет очень хорош, а полк не выполнит боевой задачи… что же останется для истории?
Он выпрямился, отбросил чуб, еле приметная улыбка затаилась в его глазах.
— Разрешите направиться в подразделения?
Приказ так и остался недописанным.
Почему-то мне запомнилось: когда он открыл дверь, яркая вспышка ракеты озарила небо.
Я не думал, что больше не увижу Чернова. Вскоре майор Чернов был убит. Наша атака началась на рассвете. Шел снег. Косматые низкие тучи неслись над полями. Когда началась артиллерийская подготовка, черные выбросы снарядных разрывов, казалось, долетали до туч.
Двадцать минут артиллерийской подготовки, и гитлеровцы откатываются к селу Погожему. Дивизия уже успела развернуться и с ходу обрушиться на фланг врага. Немцы торопятся подвезти подкрепления. В село на предельной скорости вкатывается их автоколонна с пехотой. Но здесь, на окраине, расчет противотанкового орудия сержантов Малышева и Матвиенко выходит на открытую позицию и разбивает прямой наводкой шесть вражеских машин.
Почти одновременно из центра села доносятся разрывы гранат. Группа бойцов, незаметно проникшая в тыл противника, выкуривает немцев из домов. Здесь особенно отличаются солдаты Пошаков и Халабурда, вдвоем они сражаются против трех десятков гитлеровцев и выходят из схватки победителями.
На западной окраине Погожего немцы выдвигают станковые пулеметы. Убит командир роты Сергей Иванов. Огонь врагов неистов… С земли поднимается санитарка Галина Кушакова. В одной руке у нее пистолет, в другой — граната.
— Вперед, товарищи… за Родину… вперед!
И рота поднимается вслед за ней, а через минуту смолкают вражеские пулеметы. Уже половина села Погожее в наших руках. Все яростнее разгорается бой в центре. Но почему так недоволен начальник штаба Борисов? Он только что расположился со штабом в полуразрушенном домике, и, еще поднимаясь на крылечко, я слышу его гневный голос.
Я знаю, что без причины Владимир Александрович не повысит тона. Значит, кто-то рассердил его всерьез. Я открываю дверь. Борисов мечется из угла в угол, под каблуками его сапог хрустят и позванивают осколки стекла. У окна стоит невысокий крепыш с русой бородкой и нетерпеливо протягивает руку, желая сказать в оправдание какое-то слово, но Борисов продолжает гневно:
— Обратите внимание, Александр Ильич, офицер прибыл из политотдела армии… Он возглавляет группу фото- и кинокорреспондентов. Так что же он позволяет себе? Лезет в самое пекло, в самую гущу боя, и сколько я ни просил его, сколько ни предупреждал, он опять за свое, опять в атаке!.. Но если случится — убьют? Кто отвечает? Я! Почему разрешил, почему не досмотрел? Нет, я отошлю вас, уважаемый, обратно, в политотдел армии!..
Крепыш оборачивается ко мне, вскидывает к виску руку. У него хорошая выправка, добродушная улыбка, веселый взгляд.
— Простите, товарищ полковник и товарищ комиссар… Но ведь мы — фронтовые корреспонденты! Мы тоже воины и со всей ответственностью выполняем порученное нам задание. Хорош военный корреспондент, если он будет отсиживаться в тылах дивизии или армии! Вы говорите: могут убить? Согласен, могут. Но ради хороших, правдивых кинокадров и я, и мои товарищи готовы рисковать. К тому же у каждого из нас есть оружие, и мы совсем неплохо им владеем…
Я знал этого бойкого крепыша. Его группу корреспондентов уважали бойцы. Эти смельчаки — фотографы и кинооператоры, в отличие от других своих коллег, присылали фотографии и бойцам. Они обязательно выполняли свои обещания. А каждому солдату или офицеру приятно отправить фронтовую фотографию близким, родным.
— Пожалуй, Владимир Александрович, — сказал я Борисову, — здесь стороны должны пойти на компромисс. Товарищи не балуются, не шалят, они делают большое дело. Кто же не рискует на войне? А вам, товарищ корреспондент, следует посчитаться с беспокойством начальника штаба, не лезть в огонь очертя голову.
— Золотые слова, товарищ полковник, — улыбнулся крепыш. — Будем считать, что компромисс достигнут, но, конечно, не в ущерб качеству нашей работы!
Через несколько дней бойкий крепыш исчез с нашего участка фронта. Я услышал о нем позже: он стал известным партизанским вожаком, генералом и Героем Советского Союза. Это был Петр Петрович Вершигора, автор книги «Люди с чистой совестью».
…В тот же день дивизия заняла село Погожее. Она преградила немцам путь на восток. Противник пытался укрепиться в селах Прилепы, Лисий Колодец, Кузькино. В двухсуточных боях он потерял до четырехсот человек убитыми, девять танков, шесть грузовых и две легковых машины, три орудия, два мотоцикла. Наши бойцы захватили двести пятьдесят автоматов, сотни снарядов и гранат. Гитлеровцы были вынуждены откатиться на исходные рубежи.
Мне запомнилась ясная, тихая ночь после боя. Морозило. Снег звонко похрустывал под ногами.
Мы с Чернышевым шли улицей Погожего к дому, где разместился штаб дивизии. Откуда-то донеслась песня. Сначала я подумал, что это, наверное, наши радисты слушают приемник. Но песня стала громче и словно приближалась, и ее, конечно, слышали в своих окопах немцы.
— Удивительное дело! — взволнованно проговорил Чернышев. — Послушайте, наши бойцы поют… Они поют после такого боя. И что за душа у нашего народа! Он верит в победу, в свою высокую миссию, в счастье, и он поет…
Улицей Погожего шла рота солдат. Четко, размеренно бойцы печатали шаг, и дружным голосам их отвечало эхо. Мы отошли в сторонку и слушали молча. Мне запомнились отдельные строчки песни, но в ту же ночь, не заучивая, и я, и комиссар знали ее наизусть.
Каждый день, каждый час
Крепнет мужество в нас,
В бой идут молодцы-пехотинцы…
С черной свастикой гад
Не вернется назад,
Получив из винтовок гостинцы.
Припев:
Не вернуться фашистам обратно,
Смерть найдут они в русских полях,
Бей, товарищ, врагов беспощадно,
Стань героем в жестоких боях…
Пусть дорога трудна,
Да на то и война,
Пусть огонь минометов неистов,
Мы в пылу боевом
Через смерть перейдем,
Разобьем ненавистных фашистов.
Припев:
Если будет приказ,
Все готово у нас —
С неба смерть принести оккупантам,
Мы тряхнем стариной
И порою ночной
Обернемся воздушным десантом.
Припев:
Мы с отвагой дружны,
Потому и сильны,
Мы железною спайкой гордимся,
Нас ведет за собой
Командир и герой,
Наш товарищ, полковник Родимцев[1].
Песня прогромыхала над селом и ушла в ночь, в белесые, заснеженные поля. А комиссар и я еще долго стояли у крыльца какого-то дома, оба до крайности удивленные и взволнованные.
— Что скажете, Федор Филиппович? Откуда она взялась, эта песня? И вроде бы моя фамилия в ней?
Он тихонько засмеялся:
— Пожалуй, я вправе первый задать вопрос…
— Что ж, спрашивайте.
— Интересно знать: что испытывает человек, так вот нежданно-негаданно услышав свое имя в песне?
— Говорить откровенно?
— Конечно…
— И не поверилось, и растерялся. Может, думаю, ослышался? А почему растерялся, надеюсь, понятно. Право, Федор Филиппович, я такого не заслужил.
— Должен сказать вам, товарищ полковник, — несколько строже заметил Чернышев, — что я тоже впервые слышу эту песню. Мне, комиссару, это непростительно… Солдаты заучили текст, запомнили мотив, спелись, а я, комиссар, не ведал об этом до сих пор! Но если песня родилась, ее не вычеркнешь. Также, как и насильно не вложишь в уста. Песня повинуется сердцу, и от сердца она идет: хорошо, красиво поют ее солдаты…
— Все же, Федор Филиппович, мою фамилию нужно бы сократить.
Он усмехнулся:
— А помните старую русскую пословицу? Из песни слова не выкинешь…
И, помолчав, заключил в раздумье:
— Нужна эта песня. И если имя в боях подсказано, значит, оно на месте.
Правду сказать, будь это военная операция, я знал бы, как мне поступить. А в делах поэзии…
Если поется, пусть на здоровье поется: лишь бы еще уверенней и горячее шли наши дела!
Утром 8 декабря нам стало известно, что противник возобновил наступление на курско-касторненском направлении. Командующий 40-й армией поставил перед нами задачу: обеспечив прикрытие на занимаемом рубеже, сделать всеми силами дивизии перегруппировку, пешим порядком выйти в район Серебрянка-Третьяковка — Афанасьевское и 10 декабря во встречном бою приостановить наступление противника. Затем нам предстояло во взаимодействии с гвардейской дивизией генерала Руссиянова разгромить в населенных пунктах Ленинский и Перевалочное противостоящие силы противника, с ходу захватить Черемисиново и освободить город Щигры.
Я выслушал приказ командующего и молча положил трубку. Задавать вопросы не приходилось. Он, конечно, и сам понимал, что для нас эта задача была очень трудной. Много дней подряд дивизия вела непрерывные ожесточенные бои. Личный состав ее нуждался хотя бы в краткой передышке. В эти дни ударили морозы, заиграла, закружила метель, в полях, на дорогах выросли огромные сугробы.
К тому же, авиация противника получила задание непрерывно изматывать нас и на оборонительном рубеже, и в тылу. С рассветом в воздухе появлялись тройки бомбардировщиков и отдельные истребители. Они не только бомбили освобожденные нами села и деревни, но и гонялись за каждой отдельной машиной и повозкой. Случалось, гонялись за отдельным бойцом. Они хотели загнать нас в укрытия и не выпускать.
На все сборы и марш в 40 километров по морозной, заснеженной степи с этой минуты у нас оставалось не более 48 часов. Я понимал, что генералу Подласу было нелегко отдать такой приказ, — его продиктовала серьезная, напряженная обстановка. Именно теперь, не медля, мы должны были нанести ответный удар, и опоздание с выходом на боевой рубеж грозило тяжелыми последствиями на фронте.
Значит, штаб дивизии должен был спланировать наш марш с таким расчетом, чтобы полки без всякой перегруппировки смогли сразу же вступить в бой.
Через два-три часа вся дивизия находилась в пути. Резкий северный ветер гнал на высотах поземку, и она заволакивала низины сплошной сизой пеленой. После полудня метель усилилась; вихри сыпучего снега затмили солнце, засыпали выбоины и овраги, нагромоздили такие сугробы, что временами казалось — ни машинам, ни людям их не одолеть.
И все же зима становилась нашей союзницей: вражеский самолет-наблюдатель висел над нами, но летчики не могли нас рассмотреть.
Это суровое бездорожье — балки, высотки, долины, овраги со снежными гребнями над обрывами, снова долины и высотки — казалось бесконечным. Вокруг никакого признака человеческого жилья. Мы словно двигались по морскому дну, — над нами зыбились, плескались и пробирали до костей хлесткие ледяные накаты пурги.
А ночью, когда метель утихла и, предвещая усиление мороза, холодные звезды проглянули из-за туч, я с огорчением узнал, что мы прошли только двадцать километров, — меньше чем половину пути.
Странное зрелище представляла собой наша колонна. Сплошь занесенные снегом, с ледяной коркой на шапках, на бровях, ресницах и усах, белые призраки в молчании вставали из сугробов, разгребали наносы, пропускали машины и пушки, барахтались и тонули в зыби снегов, и легкое облако пара плыло над ними, осыпаясь изморозью и сверкая в свете луны.
Трудно дались нам эти сорок километров, и, несмотря на все усилия, мы к заданному сроку на исходный рубеж не прибыли.
Только к вечеру 10 декабря части дивизии сосредоточились в районе Серебрянка — Третьяковка — Афанасьевское, но и думать в этот день о наступлении не приходилось: люди валились с ног и засыпали прямо на снегу.
Наш командный пункт расположился в селе Акатово. Нам, командирам, не был положен отдых. Всю ночь начальник штаба и его офицеры, комиссар и политработники находились в частях и готовили бойцов к действиям на новом направлении. А утром 11 декабря началась наша артиллерийская подготовка.
В течение тридцати минут снаряды и мины, что называется, корчевали передний край противника. Первым поднялся в атаку 96-й стрелковый полк. Стремительным фронтальным ударом он захватил село Мармыжи. Почти одновременно 16-й стрелковый полк занял село Перевалочное. Гитлеровцы не предвидели такого натиска: они отходили в морозную степь, кутаясь в краденые одеяла, постепенно накапливаясь в селах Шатилово и Васютино.
В резерве у нас оставался 283-й стрелковый полк. Вечером он двинулся в атаку на эти села и, хоть немцам очень не хотелось оставлять теплые избы, но пришлось, а в открытой степи, на ветру и трескучем морозе, воинственный пыл фашистов заметно угасал.
Как видно, гитлеровское командование придавало этому направлению важное значение. Уже утром 12 декабря оно ввело в бой свои резервы. Стало ясно, что немцы стремятся во что бы то ни стало снова овладеть селом Перевалочное — ключевой позицией широкого участка фронта.
Группе танков противника удалось потеснить наш 16-й стрелковый полк, и бой переместился на окраину Перевалочного. За танками в атаку поднялся свежий немецкий батальон. Здесь, на главной улице села, оборону заняла рота младшего лейтенанта Мелькомяна. У него было только четыре пулемета, и, экономя боеприпасы, он долго не открывал огня. Гитлеровцы уже миновали первые дома, их бронетранспортеры и танки, кромсая заборы на огородах, стремились прорваться к нам в тыл… Но вот прозвучала команда Мелькомяна: «Огонь!» — и пехота фашистов сразу же нагромоздила поперек улицы груды трупов.
Командир роты сам сел к пулемету. Немцы попятились. Он продолжал расстреливать их в упор. Минометная батарея противника сосредоточила огонь на расчете Мелькомяна. Вокруг рвались мины, засыпая пулеметчика комьями земли. Ему следовало бы сменить позицию, но в горячке боя он не подумал об этом. Не хотел терять ни минуты, пока была возможность уничтожать врага… Прямое попадание, — и пулемет отшвырнуло в сторону, а Мелькомян последним усилием воли приподнялся на колено и бросил гранату. Потом он упал, крепко обняв своего друга, бойца Ваню Серегина. Оба они были мертвы.
Но атака противника захлебнулась. Командир орудия коммунист Бураков, выйдя на открытую позицию, подбил прямой наводкой два танка врага. Остальные машины немцев повернули обратно. Они удирали очень быстро, оставляя свою пехоту.
Все же пехота противника предприняла еще одну отчаянную попытку закрепиться на окраине села. Силами до батальона немцам удалось окружить роту лейтенанта Власенко.
— Русс, сдавайся! — кричали немцы в рупор. — Вы окружены!.. Котел!..
— Мы умеем драться и в окружении! — ответил политрук Новиков. — И еще как дадим вам чертей!..
Укрываясь за стенами разрушенных домов, молодой командир Власенко сосредоточил огонь всей роты на узком открытом участке, на котором наступали два взвода немцев… Эти два взвода были начисто сметены, и рота без малейших потерь вышла из боя.
Возвращаясь из батальона на командный пункт дивизии, я встретил бригадного комиссара Грушецкого. Не помню, чтобы когда-нибудь, даже в минуты тяжелых переживаний, этот человек выглядел усталым или растерянным. А сейчас мы завершили удачный бой, и Иван Самойлович от радости пристукивал каблуками.
— Самых отличившихся воинов, Александр Ильич, ко мне, — сказал он, широко улыбаясь. — Я уполномочен вручить им правительственные награды.
Мне показалось, он шутит:
— Что вы, товарищ бригадный, ведь сейчас идет бой!..
— Вижу и… тем более! А почему нас должна смущать эта обстановка? Ведь люди заслужили высокие награды в бою? В бою они их и получат.
На окраине Перевалочного все еще гремели пулеметы, рвались гранаты, тяжело ухали мины, а в крестьянской хатенке, в трех сотнях метров от передовой, суровые, обожженные морозом и ветром бойцы в торжественной тишине, когда не слышно даже дыхания, подходили к члену Военного совета и, обнажив головы, получали из его рук ордена… Сознанием высокого долга и нерушимой клятвой звучали взволнованные слова:
— Служу Советскому Союзу…
Был вечер. Пришлось, занавесив окна, зажечь коптилку. Свет ее, густой и желтый, распространялся только над столом, за которым сидел бригадный комиссар. Трепетные тени блуждали по стенам. Углы просторной комнаты и проем двери, открытый в сени, были темны… Бригадный комиссар, строгий и сосредоточенный, негромко называл фамилию, и сдержанный голос так же негромко, взволнованно отзывался ему, и солдат выходил из полумрака к столу.
Я узнал Прокофия Канева, нашего разведчика, известного всей дивизии поистине лихими делами. Комиссар крепко пожал ему руку, обнял и поцеловал. А когда на ладони солдата засиял орден Ленина, Канев с минуту смотрел, как зачарованный, на знакомые очертания профиля, вздрогнул и прижал орден к груди.
— Мы будем гвардейцами… Гвардия Ленина победит!
Майор Василий Соколов, старший политрук Олег Кокушкин, солдаты-разведчики Иванов и Шалыгин, связист Пашин, капитан Филипп Трофимов — все они, такие разные, не похожие друг на друга, были сроднены одной чертой, которая проявлялась даже внешне — выдержкой и отвагой. Сколько раз эти воины смотрели смерти в глаза, ходили в опасную разведку за «языком», вступали в поединок с танками врага, дрались в штыковых атаках! А сейчас их обветренные лица улыбались, радость блестела в глазах: еще бы, ведь орден, врученный на поле боя, был знаком самых высоких заслуг.
Они торопились в свои подразделения. Натиск врага продолжался, и каждый из них знал свое место в бою. Сильные, волевые, они деловито уходили на ратный труд, отныне отмеченные признанием и славой. И после я не раз убеждался, что в бою у них не было мысли — жить или умереть, а была единственная мысль — о победе.
Ночью противник прекратил атаки на Перевалочное. Ему не помогли подтянутые резервы. Четыре вражеских танка сумрачно чернели на окраине села. Ветер опять гнал поземку и заметал трупы. А где-то в крестьянском домике, словно наперекор ветру, стуже, опасностям, страданиям и смерти, задумчиво, чуточку насмешливо, ласково и доверчиво пела гармонь.
Вечером 15 декабря мы с комиссаром Чернышевым были вызваны в штаб 40-й армии.
Поездка была хотя и кратковременной, а все же передышкой. Я почти ежедневно бывал в полках, батальонах, ротах. Быть может, поэтому штаб армии постепенно стал представляться мне довольно глубоким тылом.
Однако война есть война, и нередко случалось, что боец, прошедший огонь и воду, не затронутый ни пулей, ни осколком на передовой, случайно и нелепо находил свою гибель в тылу.
Так едва не случилось и со мной, и с моим адъютантом Шевченко, и с шофером Косолаповым. Бедняга, он пострадал значительно больше нас.
Мне часто вспоминается тот ясный безветренный день, синеватая морозная дымка у горизонта, иней, играющий в солнечном луче… После метели косые высокие сугробы кудрявились застывшими гребешками и, отражая блеклое небо, отсвечивали синевой, в точности как море и зыбь безбрежное, нереальное море, остановленное в извечном своем движении.
После чада прокуренной землянки было так приятно вдохнуть полной грудью свежий, морозный воздух, острый и щекочущий, как нарзан, и видеть в сиянии солнца эти родные русские просторы, суровый и ясный край, самый дорогой сердцу.
Машина быстро домчала нас до здания сельсовета в соседнем селе, где разместился штаб армии, и еще в прихожей я услышал знакомый голос генерала Подласа и чей-то смех. Командующий говорил весело, возбужденно, и я уловил обрывок фразы:
— …теперь-то немцы получат по загривку!..
И Чернышев, и я были несколько смущены той дружеской, радостной встречей, которую оказало нам высокое начальство. Здесь были командиры 1-й и 2-й гвардейских стрелковых дивизий генералы Руссиянов и Акименко, члены Военного совета дивизионный комиссар Маланин и бригадный комиссар Грушецкий, начальник штаба армии генерал Рогозный и другие высшие офицеры.
— Вот и кандидаты в гвардейцы прибыли! — громко возгласил Иван Никитович Руссиянов, встал, подал мне руку, прикоснулся к плечу. — За Перевалочное спасибо! Вы оттянули целый полк противника на себя, а мы получили возможность прорваться в тыл немцев и стукнуть их во фланг.
Усаживая меня рядом с собой, генерал Подлас спросил:
— Итак, на что жалуемся, Александр Ильич?
— Жалоб не имеется, товарищ командующий, — сказал я, удивленный этим радостным настроением командиров, которое в штабе армии далеко не всегда можно было наблюдать. — Правда, товарищ командующий, если бы вы подбросили мне пополнение, это было бы очень кстати! Дивизия занимает слишком широкий участок фронта…
Подлас улыбнулся:
— Значит, придется сузить участок.
— Это невозможно.
— Даже необходимо, Родимцев. Что ж делать? Вам придется потесниться. Дело в том, что сейчас на подходе свежая дивизия! Вы понимаете, какой силищей становится паша сороковая?
— О, конечно, понимаю!..
— Да, еще мы получаем порядочное количество «катюш»…
Теперь мне стало понятно, почему все командиры были так воодушевлены. Я отлично знал, что если бы мы имели силы, равные силам противника, гитлеровский «дранг нах Остен» и пресловутый «блицкриг» быстро превратились бы в «драп на Вестей» и в «блицкрах», тем более, что сама земля Украины и России жгла оккупантам подошвы: они сеяли неистовый гнев народный на каждом своем шагу.
У командарма была особенная манера говорить: он словно беседовал вслух с самим собой, ставил себе вопросы и отвечал на них.
— Итак, что нам докладывает разведывательный отдел армии? — спросил он и быстро оглянул зорким взглядом присутствующих. — Как ведет себя противник с наступлением зимы?
— Предпочитает теплую печь, — негромко заметил белолицый, широколобый Руссиянов.
Подлас наклонил голову.
— Верно. С наступлением холодов немцы стали ютиться почти исключительно в населенных пунктах. Как правило, они занимают под жилье школы, здания поселковых советов, библиотеки, избы-читальни, клубы. Если и поселяются в частных домах, владельцев этих домов обязательно выгоняют. Значит, не верят населению, боятся.
Командарм внимательно взглянул на меня и спросил:
— А как же обстоят дела у них на переднем крае?
Я не успел ответить, он ответил сам:
— В поле, на переднем крае и в глубине обороны днем они оставляют небольшие группы солдат: отделение или взвод в виде боевого охранения. Немного ведь, верно? Зато ими хорошо организована служба наблюдения отдельными постами, а ночью охрана усилена патрулированием.
Теперь он внимательно взглянул на Чернышева:
— Чего же достигают они этаким «расписанием»?
— Экономят силы, — сказал Чернышев. — Люди отдыхают в теплых помещениях и, значит, физически не изматываются.
— Правильно, Федор Филиппович, но, следовательно, мы должны в этих условиях изменить свою тактику. Нам невыгодно, чтобы противник отдыхал. Нужно все время держать его в напряжении. Нужно заставлять его выходить на поле боя, развертываться в боевые порядки, заставлять ложиться на снег и держать его под огнем как можно дольше. Естественно, когда настанет ночь, немцев потянет к печкам, к огоньку, к горячей пище, а потом и на сон. Это и есть отличное время для нападения… Значит, нам нужно учить и готовить воинов к ночным боевым действиям. Не просто — умению действовать ночью, но со знанием дела, организованно, во взаимодействии с артиллеристами, саперами, танкистами, так же умело действовать, как днем.
Он обернулся к Руссиянову.
— Достаточно ли этого? Я знаю, Иван Никитич, вы скажете — недостаточно. Согласен. Для того чтобы иметь успех в бою, нужно точно знать месторасположение врага, его жизнь и быт, когда он завтракает, обедает, ужинает, в котором часу ложится спать, какую имеет охрану и многое другое. Чтобы иметь все эти сведения, необходимо создать поисковые группы, организовать их из смелых и физически развитых людей. Хорошо обученные, они должны проникать в тыл противника в легкой экипировке, с таким расчетом, чтобы все данные о враге мы получали своевременно и бесперебойно.
Командарм кивнул мне и улыбнулся:
— Я слышал, Родимцев, о рейде вашего отряда в тыл противника. Если не ошибаюсь, отрядом командовал офицер Сабодах? Отличный пример! Горстка бойцов, а в стане врага и паника, и большие потери. Этот пример следует подхватить и приумножить. Да, именно теперь, в условиях зимы. Наши диверсионные группы должны пробираться в тыл врага с задачей уничтожения его штабов, нарушения связи, подрыва зданий, в которых размещаются фашисты, поджога автомашин, организации засад на дорогах… Короче: и днем, и ночью всюду и всеми методами нужно истреблять врага на нашей земле.
Из речи командарма следовал вывод, что временно нам приходилось отказаться от бесцельных лобовых атак, сделать зиму союзницей и непрерывно изматывать противника. Однако ни от командарма, ни от дивизионного комиссара Маланина мы ничего не услышали относительно общей обстановки на фронте. Пожалуй, они и сами знали не больше того, что сообщало по радио Совинформбюро.
Итак, на какое-то время наши военные действия нацеливались на изматывание врага, на перемалывание его живой силы в активной обороне.
Не только наша дивизия, но и другие соединения, наши соседи, уже имели опыт борьбы созданных в них диверсионных групп. Отдельные эпизоды этой борьбы являли примеры удивительного мужества и находчивости наших воинов, и Чернышев торопливо записывал фамилии героев, чтобы рассказать о них бойцам дивизии.
— Какой материал для газетчиков, для писателей! — шепнул он мне. — Жаль, если забудется, пропадет…
Я подумал, что это неизбежно: лишь малая доля фактов войны остается запечатленной во времени: ее, эту малую долю, рассказали живые, а тысячи и тысячи героев никогда не расскажут о себе.
Ночью разыгралась метель, и нам пришлось устраиваться на ночлег в штабе армии. У Чернышева здесь еще были свои дела, а я чуть свет выехал с адъютантом в штаб дивизии.
Утро было тихое и ясное, и не верилось, что лишь два-три часа назад ураганный ветер до основания сотрясал маленький домик, в котором мы ночевали. Огромные сугробы громоздились поперек улицы и на проселке, и снег был яркой белизны.
Мы медленно ехали проселком, с трудом пробиваясь через глубокие заносы, и неподалеку от села, в лощинке, встретили наш кавалерийский эскадрон, который находился здесь для связи.
Во главе конников на поджаром вороном рысаке гарцевал командир эскадрона старший политрук Лукашев. Энергичный и всегда веселый, он был отличным наездником и любил щегольнуть. Сейчас он лихо промчался навстречу моей машине, с ходу осадил коня, легко спрыгнул на землю.
Как старый кавалерист (правда, до чего же я не люблю это слово — «старый!»), я невольно залюбовался и отличной выучкой Лукашева, и его статным рысаком, горячим, трепетным и тонконогим. Стало немного грустно: отгремела конница, уступила место моторам. Впрочем, иногда в разведке, в преследовании врага, в стремительных налетах на его тылы, вооруженная автоматическим оружием, конница еще представляла собой грозную силу.
— Что нового, Алексей Григорьевич, в районе Тим — Погожее? — спросил я вместо приветствия, — Как вели себя немцы в прошлую ночь?
Он усмехнулся, небрежно кивнул в сторону Тима:
— Зарылись в землю, как сурки. Ни звука… По всей видимости — отогреваются. Невеселой была для них прошлая ноченька: у дороги, что к Погожему ведет, мы четырех фашистов нашли. Наверное, сбились с дороги, присели отдохнуть… и не встали.
— Авиация противника не беспокоит вас?
Он глубоко вздохнул, покривился:
— Будь они неладны, товарищ комдив! До того обнаглели, что за отдельными всадниками гоняются. Сегодня, еще даже солнце не успело взойти, а они уже два раза гонялись за нами. Имею двух раненых лошадей… Хорошо, что местность пересеченная, да и люди научились уходить от одиночных самолетов. Между прочим, советую внимательно смотреть по сторонам: того и гляди налетят!
— Спасибо за совет, комиссар… Славные у вас лошадки!
Он вскинул голову:
— Настоящие орловские… На весь мир знаменитые!
Мы тронулись дальше, а мой адъютант Шевченко сказал:
— Похоже, ребята не очень-то обстрелянные.
— Почему?
— Придают значение пустякам. Одиночным самолетам.
— Странно, Шевченко… Вы считаете это пустяками? А ведь неприятная штука, когда здесь вот, в степи, где и укрыться-то негде, налетит на тебя коршун и начнет из пулемета клевать…
Я не успел закончить фразу: Косолапов резко затормозил и, приоткрыв дверцу, наполовину высунулся из машины.
— Летят, стервятники… А жаль, товарищ полковник, до станции Мармыжи остается только семь километров. Там есть где укрыться… А тут?
Я тоже выглянул из «эмки»: шестерка вражеских истребителей низко шла над степью, держа курс на Мармыжи.
Пилот головной машины, по-видимому, заметил нашу «эмку» и стал делать разворот, а остальные пять самолетов, как гуси, последовали за головным.
— А не дать ли нам полную скорость? — торопливо спросил Шевченко.
Я удивился этому предложению:
— Зачем? Вы надеетесь уйти от самолета?
— Главное, и в сторону некуда свернуть.
— Что ж, остается ждать.
Головной истребитель снизился до бреющего полета и пошел вдоль дороги прямо на нашу машину. Оставались какие-то секунды… Сейчас пулеметная очередь грянет по «эмке». Времени на дальнейшее раздумье у нас не оставалось: одновременно и без всякой команды мы выскочили из машины, отползли в сторону на десять-пятнадцать метров и легли в снег. Косолапова с нами не было, он проворно юркнул под машину, надеясь, что его защитит мотор.
Один за другим самолеты проносились так низко, что у дороги на гребне сугроба вихрился снег. Пулеметные очереди решетили и коверкали нашу «эмку» вдоль и поперек. Наконец-то грянула очередь из последнего, шестого, самолета. Потом истребители сблизились, выровняли строй и стали набирать высоту.
Шевченко вскочил на ноги, бросился ко мне:
— Вы живы, товарищ полковник?
Я тоже поднялся.
— Цел и невредим!.. А вы?..
Он внимательно рассматривал у меня под ногами снег, встряхнулся, глянул себе под ноги: нет, на истоптанном сугробе не было видно ни капли крови.
— Удивительный случай, товарищ полковник… Шестерка самолетов, обстрел в упор, и ни одной царапины… Чудо!
Я бросился к машине. Что с Косолаповым? Из-под «эмки» были чуть видны его ноги. Я крикнул ему, но он не отозвался. Жив ли он?..
Как-то сразу ко мне возвратилось то ясное, легкое спокойствие, которое приходит после пережитой опасности. Собственно, случай представлялся мне самым обычным: самолеты противника возвращались с задания, они не расстреляли всех патронов и завернули на нашу «эмку» с целью разрядить оставшиеся заряженные ленты. Мне даже и в голову не пришло, что шестерка истребителей может возвратиться. Такой ли группе самолетов охотиться за одиночной машиной?
Но она возвратилась. Как видно, гитлеровцы сочли нашу «эмку» немалой добычей. Они решили повторить заход… Я услышал встревоженный голос Шевченко:
— Они опять идут!..
Оглянувшись, я увидел, что теперь эта группа самолетов приняла другой боевой порядок, если в первом заходе они шли кильватерной колонной, строго следуя за головной машиной, и каждый летчик, наблюдая визуально, вел прицельный огонь, то сейчас они разбились попарно и построили свой боевой порядок для атаки углом.
Мы снова попадали в снег… Если бы знать, что они возвратятся! Пожалуй, мы успели бы замаскироваться. До чего же глупое и отчаянное положение — распластаться на снегу, на совершенно открытой местности, и ждать, являя собой отличную мишень, когда тебя прострочит пулеметная очередь!
Я думал о Косолапове. Наверное, убит. На мой оклик он не отозвался. И еще я успел подумать о том, что гитлеровцы, безусловно, отработали план второй атаки: два правофланговых самолета, один за другим, пошли на моего адъютанта, — он лежал в тридцати метрах от «эмки», — центральная пара шла на машину, левофланговая — на меня.
Считанные секунды… Как много мыслей успело пронестись у меня за это неуловимо короткое время! Я бежал в сторону от дороги, проваливаясь по колено в снег, ожидая, что пулеметная очередь раздастся, когда я успею добраться до высокого сугроба у межи… Двадцать-тридцать шагов… Но разве у сугроба было безопасней? Нисколько. Просто нам нужно было рассредоточиться. А пулеметная очередь хлестнула чуточку раньше, чем я ожидал. Пули прожужжали над моей головой и у ног, и на сугробе всплеснулись узенькие дымчатые струйки.
Я упал лицом в снег, упал бессознательно, будто на самом деле срезанный пулеметным огнем. Второй самолет шел еще ниже первого. Я слышал, как пули с шипением перечеркнули сугроб у моей головы и глухо зацокали о мерзлую землю.
Пронесло!.. Неужели даже не ранен? Правильно сказал Шевченко — чудо! Но если мы оба уцелели и теперь, после второго залета, тем более это следовало назвать чудом…
Я перевернулся на спину, глядя в безмятежно ясное небо, прислушиваясь к дальнему, приглушенному гулу моторов. Неужели эти коршуны возвратятся еще раз? О, сколько чести, Александр Ильич, — за тобой охотится целая группа самолетов! Что ж, пусть возвращаются: они увидят, что «жертва» лежит вверх лицом и не шелохнется.
Как сильно и радостно ощущение жизни! Снег пахнет, будто спелый разрезанный арбуз, воздух бодрящей волной наполняет легкие, синяя даль неба ласкова и мила… Но что это? Где-то снова перекатывается, приближаясь, гул самолета?
Я приподнял голову: нет, я не ошибся — с запада, со стороны Мармыжей, к нам приближался одиночный самолет. Вот он взмыл над нашей «эмкой», сделал крутой разворот, резко наклонив плоскость, очертил правильный круг. И до чего же был он подлым, шельма, этот гитлеровский «ас» — не поленился в третий раз возвратиться, проверить, все ли мы мертвы…
Что ж, думал я, радуйся, мерзавец, но мы еще доберемся до тебя!
Самолет отвернул в сторону, стал набирать высоту и вскоре скрылся за горизонтом.
Я встал, отряхнул снег, осмотрелся. Радостно что-то крича, ко мне подбежал Шевченко.
— Подождите адъютант… Что за вопли?
Глаза его сияли, на щеке застыла слеза:
— Да как же не вопить, не радоваться… вы — живы!
Он схватил полу моей куртки:
— Смотрите: одна… две… три… Да, три пули прошли сквозь куртку! Вот и брюки на коленях оборваны. Ну, Александр Ильич, мы с вами как будто заговоренные.
— А что же с нашим Мишей?
Шевченко метнулся к машине, громко позвал:
— Миша… Мишенька!.. Вылазь, приехали!
Шофер не ответил, до моего слуха донесся стон. Баллоны правых колес машины были пробиты пулями и спустили воздух; машина осела и прижала Косолапова. Нам пришлось немало повозиться, пока мы приподняли «эмку» домкратами и вытащили Михаила из-под мотора.
Я схватил его руку, стал прощупывать пульс. Он с усилием открыл глаза:
— Товарищ полковник… внутри у меня все в порядке. Беда, что снаружи наделали много дыр, проклятые…
Вся его одежда была покрыта кровью, и под машиной на снегу запеклась багровая лужа. Я осторожно взял его на руки и уложил на раскинутую адъютантом шинель. К счастью, в нашей машине была небольшая аптечка и несколько индивидуальных пакетов. Шевченко молниеносно передал их мне, и я попытался наложить повязки. Но как их накладывать, если ноги Косолапова, ягодицы, поясная часть сплошь были иссечены пулями?
Шевченко пытался мне помочь, однако казалось, что мы только мучили нашего Михаила. Правда, мы добились главного: остановили кровотечение…
Вскоре подошла санитарная машина нашего медсанбата, и я передал Косолапова врачу.