Эдуард Шим

ПОМОЩНИК ШКИПЕРА

Ветер был совсем слабым. Он потихоньку дул с левого берега и едва поднимал на воде рябь, похожую на отпечатки маленьких подков. Степа не мог понять, отчего надо бояться такого ветра. Но дядя Федя поглядывал на реку и говорил:

— Опять не отойдем вовремя… Сорвем график…

Шкипер со второй баржи, молодой парень Колька Грошин, услышал это и хохотнул:

— Не дрейфь, дядя Федь! У нас капитан квалифицированный, быстро вывернет!

Степа еще не был знаком с капитаном, но Колькиным словам поверил.

Вообще Колька понравился Степе сразу. Он был красивый, насмешливый, угощал всех городскими сигаретами и, видно, ничего на свете не боялся. Вот и сейчас он не прошел на свою баржу по берегу, а уперся шестом и прыгнул с борта на борт, словно перелетел на качелях. Еще и присвистнул.

А дядя Федя, дальний родственник Степы, был совсем не таким. Никто бы не сказал, что он служит в речном пароходстве и плавает шкипером на барже. Дядя Федя был тихий, старый и одевался по-простому, в точности как обыкновенные колхозники в Степиной деревне Лиственке.

Степа не думал, что ветер опасный. Но дядя Федя оказался прав.

Катер сердито затукал мотором, зацепил дяди-Федину баржу и медленно потянул ее вперед. Сзади прицепилась вторая баржа, Кольки Грошина. Натянулся буксирный трос, катер запыхтел и задрожал, выгребая против течения. Но с места набрать скорый ход не удалось.

Постепенно, едва заметно, катер стало сносить к берегу, в тинистую, мелкую заводь.

Дядя Федя взобрался на будку, построенную на корме баржи. Он стоял — маленький, в развевающейся от ветра рубахе — и вытягивал шею, и махал руками, — помогал вывернуть катер из заводи. Степе даже неловко стало за дядю Федю. Шкипер, а подпрыгивает на будке, как мальчишка.

Катер загнало впритирку с берегом. Внезапно раздался глухой шум — это винт врезался в песок. Тотчас мотор заглох. Из машинного отделения катера выскочил механик, свесился с кормы. Потом плюнул и выругался тоненьким голосом. А из рубки, пихнув сапогом дверь, вылез на палубу капитан.

Вот он какой — капитан… На голове кожаная фуражка. Добела застиранная гимнастерка выпущена из штанов, и ворот у нее распахнут на обе стороны, чтоб широко дышалось. Пудовые капитанские сапоги загрохотали о железную палубу…

— Шесты! — приказал капитан.

Матрос и механик подскочили с шестами. Капитан сам тоже навалился на шест, отталкивая катер от берега.

— Разом пхай, разом!!

Было видно, как шесты погружаются, входят в зыбкое дно. В капитанских ручищах остался совсем коротенький кусочек шеста, да и тот уменьшался, уменьшался… Капитан почти повис над водой, казалось, еще чуток — и он нырнет в воду. Но тут катер качнулся и пополз с мели.

— Ффух… — облегченно выдохнул дядя Федя и рукавом утер лицо. — Снялись… Теперича пройдем…

— Как бы баржу не завязили! — закричал где-то позади Колька Грошин.

— Ничего, тут наша забота! — ответил дядя Федя и соскочил с будки.

Над крышей будки ходило бревно — этакая огромная, вытесанная из целой сосны рукоятка руля. Степе сказали, что она зовется «перо».

Сейчас дядя Федя встал к перу, поднатужился и начал его поворачивать. Заскрипел под кормой руль. Баржа плавно повела носом и покатилась, покатилась вбок… Степа и не заметил, как весь караван — две баржи и катер — оказался уже на середине реки, на стрежне.

Рейс начался.

Прежде Степа никогда на пароходах не плавал. Видеть-то, правда, их приходилось часто — когда Степа бегал мальчишкой на реку Лузу купаться или удить лещей, пароходы проплывали мимо; мальчишки скидывали штаны и лезли в воду, чтоб покачаться на волнах, а Степа бежал по берегу и смотрел до тех пор, пока пароход не скрывался за речной излучиной. От стонущих пароходных свистков у Степы сжимало сердце, холодок забирался под рубаху. И все-таки Степа не надеялся, что удастся ему попасть на пароход и куда-то поплыть, слушая эти тревожные, грустные свистки.

А вот ведь пришлось.

Когда Степа сдал экзамены за семь классов и принес домой свидетельство, отпечатанное на гербовой бумаге и заверенное подписью учительницы, мать сказала:

— Красивый такой документ, отдавать жалко…

— Куда отдавать? — не понял Степа.

— В город поедешь, — строго сказала мать. — Учиться в техническое училище.

— Я ж говорил, что не хочу…

— Не перечь. В колхозе теперь жить полегче стало, я и без тебя обойдусь. А ты учись. Специальность получишь, она всегда пригодится.

Знакомая служащая из сельсовета помогла выправить Степины метрики, а мать вспомнила о своем дальнем родственнике — дяде Федоре, наведалась к нему и попросила отвезти парнишку в город. Так Степа и попал в этот рейс.

Разворачиваясь, плыли по обеим сторонам берега. Луза тут была неспокойная, извилистая; дядя Федя упарился, все время ворочая тяжелое перо.

Степа присел на деревянный столбик, врубленный в нос баржи, и стал глядеть, как бьют в берега волны от идущего впереди катера.

Сначала вода за катером будто оседала книзу. На берегах обнажались обсосанные корни кустов, серые камни с прилипшими челками тины, блестящий текучий песок. Из ямок и норок под берегом вытекали струйки.

Затем, незаметно вспучиваясь, накатывала волна. Свертываясь фунтиком, уходили под нее круглые листья кувшинок. Перед нею на коленки падали тонконогие камыши. А она выгибалась, заворачивала прозрачный зеленый гребень и, ударившись о берег, начинала грызть его мелкими белыми зубками.

Волны набегали одна за другой — неустанные, одинаково медленные, — и после каждой волны берег отфыркивался и шумно вздыхал: ууух… уух…

— Степа-ан! — позвал с кормы дядя Федя.

Степа неохотно поднялся и подошел к нему, боязливо переступая ногами по узкому борту баржи.

— Пассажиров у нас не возят! — сказал дядя Федя и хмыкнул. Это означало, что он пошутил. — Я тебя к делу приставлю. Будешь в этом рейсе помощником шкипера, понял?

Степа ждал, что дядя Федя опять хмыкнет. Но тот, видимо, сказал это всерьез.

— А чего делать-то?

— Бери метлу, подмети трюм. В Росстани груз принимать станем, а баржа грязная… Да не хмурься, я тебя потом к перу пущу, покажу, как баржу править…

Дядя Федя опять не хмыкнул. Степа поверил и полез в трюм. Ради того чтобы подержать в руках перо, можно полчасика поработать.

Степа пробежал по доскам трюма, замусоренным щепками и древесной корой, нагнулся, чтобы поднять метлу. И тогда увидел комаров.

Необоримая сила комаров сидела в барже. Все стенки трюма были усеяны комарами; сбившись в табуны, комары пережидали тут, пока стихнет ветер…

— А еще говорит: «Пассажиров не возим…» — испуганно сказал Степа. Он взмахнул метлой — и первый табун комаров загудел, как пчелиный рой, и пошел в атаку. Комары жигали с наскоку. Степа и ахнуть не успел, как ему крапивным зудом ожгло и руки, и шею, и лицо…

— Воюешь? — спросил сверху насмешливый голос.

— Ага! — ответил Степа, отчаянно махая метлой.

— А меня вот комары не берут! Боятся, что ли?..

На борту, свесив ноги в трюм баржи, сидел Колька Грошин. Попыхивая сигаретным дымком, он с интересом глядел, как пытают Степу комары.

— Смахни с ушей, а то распухнут… Во. И на носу сидит. Запряг тебя старик в работенку?

— Помощника шкипера заменяю, — сказал Степа.

— Ну, ну… А мне вот никаких помощников не надо. У меня баржа механизированная, штурвал есть и все такое прочее… Закреплю штурвальное колесо — и гуляю где хочу. А зарплата, между прочим, набегает мне за двоих, и за шкипера, и за помощника! Уметь надо!

Степа взглянул на Кольку и затаенно вздохнул: бывают на свете такие счастливые люди. Сидит довольный, нога за ногу, сигаретка в улыбающихся губах. И руки до локтей голые, и никаких ему комаров, никаких огорчений…

Степа загнал мусор в уголок, поддел лопатой и высыпал за борт, щепки заплюхали об воду.

— Эй-эй!! Чего делаешь? — донесся сердитый голос дяди Феди. Степа подпрыгнул и выкарабкался из трюма. Дядя Федя, держа под мышкой перо, показывал рукой за борт и кричал:

— Не видишь?! Сети колхозные… а ты мусор! Зачем людям-то вредить?!

Но, честное слово, Степа не заметил сетей! Он и сейчас-то едва различил их. Берестяные поплавки полукругом лежали на воде, перегораживая заводь. У крайних поплавков привязан буек с флажком — наверное, для того, чтобы не налетели на сеть пароходы. Выброшенный Степой мусор прибило в самую середину сети.

— Разул бы глаза-то! — продолжал кипятиться дядя Федя. — Швыряет, ровно в помойку…

Подошедший Колька Грошин миролюбиво сказал:

— Ну чего ты, дядя Федь… Подумаешь, щепки застрянут. Вытрясут колхознички, не помрут!

— Ты из деревни убег, так тебе плевать на все! — с обидой выкрикнул дядя Федя. — А душу-то и в городе надо иметь. Отойди от пера, не мешай править…

— Не один я убег! — улыбаясь, сообщил Колька и щелчком пустил за борт окурок. — Среди нас, в частности, еще бегуны имеются.

Дядя Федя промолчал. Поднявшись на цыпочки, он глядел куда-то вперед, поверх голов Кольки и Степы и руками перекидывал перо. Степа уже решил, что неприятный разговор кончился. Но дядя Федя вдруг очень тихо сказал:

— Ты нас не равняй, понял? Я инвалид, от меня колхозу пользы, как от рваного хомута. Мышей кормить. А парень еще глупый, правильной линии не понимает…

Степа не сразу понял, что «глупый парень» — это сказано не про кого-то другого, а именно про него… А когда сообразил, обижаться уже было поздно. Дядя Федя накинул на перо веревочную петлю, спустился в будку и захлопнул дверь.

— Видал? — все еще улыбаясь, но уже злым голосом спросил Колька. — Разобрал по пунктам, как докладчик! А у меня, может, болезнь-то почище, чем у него, квалифицированные доктора от моей болезни в растерянность входят! Инвали-и-ид!.. Пошли, пацан, ко мне на баржу, ну его, агитатора…

Степа тоже решил рассердиться на дядю Федю, Он швырнул в трюм лопату, сплюнул и сказал:

— Пошли. Пускай у него умные работают…

Будка на барже Грошина была просторная, обшитая тесом, — прямо настоящая капитанская рубка. Во всю переднюю стену распахнулось окно, а под ним — внушительно, грузно — стоял штурвал с железным колесом. Чтобы располагаться у штурвала со всеми удобствами, Колька притащил старинное трухлявое кресло. Оно бы давно уже рассыпалось, но Колька обвязал его спинку и ножки медной проволокой.

— Приземляйся! — кивнул Колька на кресло. — Не бойсь, я штурвал закрепил.

Сам он к окну не пошел, а завалился с ногами на топчан, приткнутый в углу будки. Колька лежал и, видимо, никак не мог успокоиться после ссоры с дядей Федей. Он что-то бормотал, ругался, и Степа то и дело слышал: «…видали мы таких сознательных!», «Указывать-то всякий горазд!» Или: «Нашелся, тоже мне, инвалид!» Оказывается, ругаться Колька Грошин тоже умел здорово.

Степа осторожно присел в кресло. Сквозь окно было хорошо видать всю баржу дяди Феди, а за нею — постреливающий дымком катер.

Отсюда катер выглядел совсем крохотным, серый его цвет сливался с цветом воды, лишь ярко белела поленница дров, сложенных возле трубы. Механик часто подходил к этим дровам, набирал охапку и тащил вниз, к машине.

Все так же, медленно разворачиваясь, проплывали берега. Но теперь они стали высокими. Темно-красные, будто выложенные из кирпича, обрывы спускались к воде. А над обрывами плескался светлый березовый лес. Ярусами, ступенями он уходил к небу, а там — в поднебесной выси — листва на березах казалась легкой и прозрачной, как зеленый дым.

Одна тонкая, пригнутая береза свесилась над рекой. На ее стволе сидел зимородок — куцая птичка-невеличка в красных, синих и зеленых перьях. Когда катер проплывал совсем близко, зимородок не испугался. Пестрым фонариком он остался торчать на березе, лишь немножко подвинулся, чтоб не обдало брызгами.

Степа пригляделся. Так и есть — из клюва у зимородка торчал рыбий хвостик. Зимородок обедал. Он поймал слишком крупную рыбешку, не смог ее проглотить разом и теперь дожидался, пока половина рыбины не переварится в животе. Степа знал, что в такое время зимородка можно словить голыми руками — он и улететь не сможет…

Впереди повернулся берег, и на высоком холме, среди леса, открылась деревня. Степа чуть не вскрикнул — до того была она похожа на его родную Лиственку. Так же в два порядка стояли серые избы, крытые позеленевшей дранкой и желтой соломой. Колодезный журавель торчал у околицы. Даже тропинка к речке была знакомой — утоптанная, белая, она вилась по склону холма, огибая закоптелые, низенькие баньки. Степа приподнялся с кресла, прижался лицом к стеклу. Он так и ждал, что вот сейчас выбежит на берег мать — сухонькая, прямая, в черной длинной кофте, — приложит ко лбу ладонь и долго будет смотреть на плывущий катер…

Но на берег никто не выбежал.

Деревня оставалась позади. Вот видна последняя изба, стоящая на отшибе. Окна у нее заколочены досками, двор зарос лопухами и лебедой. Наверное, давно уже стоит изба без хозяев…

В Лиственке тоже были такие заколоченные избы. И вот одна так же находилась на отшибе. Степа еще помнил, что в ней когда-то жили дед и бабка Трубки. Сыновей у них побил на войне немец, дочка вышла замуж и уехала на лесопункт. Дед Трубка все время курил и кашлял и помер весною, починяя на избе крышу.

Бабка Трубка после его смерти стала медленная, тяжелая, — сядет на табуретку, а табуретка под ней — хрусть! И все говорили, что это не к добру и что бабка скоро помрет. Но покамест она еще двигалась, к ней приводили ребятишек, словно в детский сад, и она за ними присматривала. Степа помнил, как бабка сидела на завалинке и кричала молодым, чистым голосом:

— Катька, подыми братика, он в луже сидит, неслух!

Братика подымали, бабка утирала ему подолом сопли и бранила:

— У, анчутка, ничего не смыслит…

Потом бабка все-таки померла, ее похоронили рядом с дедом Трубкой, и на их могилах выросли холодные, будто запотевшие, ландыши.

А избу заколотили. Прямо от избы начиналось ржаное поле, и Степа помнит, как нехорошо было видеть заброшенное человеческое жилье, окруженное спелыми, шелестящими на ветру хлебами…

— Изори проехали! — отметил подошедший сзади Колька Грошин. — Паршивая деревенька, откуда такие берутся…

Колька встал рядом со Степой, поглядел на заколоченную избу. Губы у него скривились в усмешке:

— Вот она, картина! В прошлом рейсе хотел тут молока приобрести, так не дали — нету, говорят… Серые люди, беспонятливые.

Степе показалось, что Колька плюнул на стекло. Далекий берег закачался, пропал в каком-то мутном тумане…

— Дурак ты! — вдруг изменившимся голосом сказал Степа. — Это… знаешь…

Он хотел объяснить Кольке, что деревня почти такая же, как его Лиственка, — родная, милая деревня, и нельзя оскорблять ее равнодушными, неправильными словами…

— Что? — ласково спросил Колька. Он взял Степу за плечи, повернул и крепко поддал коленом. — Лаяться, гнида?!

— Все равно дурак! — не помня себя, закричал Степа и выскочил из будки.

Он задыхался от злости, внезапной злости, заполнившей его грудь…

Перебежав на дяди-Федину баржу, Степа снова присел на деревянный столбик, уткнулся в колени. Ему сейчас никого не хотелось видеть.

Оплескивая борта, журчала внизу бегучая вода: по-прежнему безостановочно накатывали волны, и берег вздыхал: уух… уух… и туктукал, постреливал мотором катер. Раздался один свисток, другой; эхо перекликнулось в лесах, и Степа зажал уши, чтобы не слышать этих стонущих, тревожных звуков…

Первый раз в жизни почувствовал себя Степа уже не мальчишкой, а взрослым человеком и первый раз в жизни ощутил, что и на самом деле пока еще глуп, несмышлен и ничего не понимает…

Остаются позади родные, до боли в сердце близкие деревни; уходят вдаль светлые леса, скрываются за излучиной песчаные отмели, где Степа ловил раков и щупал под корягами плотвиц… И неизвестно, кому и зачем надо, чтобы эта небогатая, неяркая, но такая желанная земля прощалась, пропадала из глаз.

Неслышно подошел сзади маленький дядя Федя, постоял за спиной у Степы. Потом хмыкнул и сказал весело:

— Ну, помощник шкипера, идем к перу. Русло теперь прямое, покажу тебе корабельную науку…

— Нет, — глухо ответил Степа. — Не надо мне, дядя Федя.


1953

УЧЕНИК МАСТЕРА СОБОЛЕВА

1

Начальник цеха толкнул облупленную дверь мастерской, пропустил Алешу вперед и уже не казенным голосом, как вчера, а запросто, по-свойски сказал:

— Вот, давай… Верстак тебе сюда поставили. Инструмент бери в кладовке. А если заминка какая, то спросишь вон у соседа, он все знает.

И, кивнув, ушел.

Алеша оглядел мастерскую. Она была низкая, тесноватая, заставленная уже готовыми столами, диванами, стульями, и казалась необжитой комнатой, в которую только что въехали жильцы и еще не успели расставить мебель.

Пол, закапанный клеем, был подметен, а повыше — на оконных рамах, на лампочках и карнизах — везде лежала седоватая пыль. Алеша вспомнил, что на ощупь она скрипит.

Сильно пахло спиртом и чуть подгоревшим хлебом. И это знакомые запахи. Спиртом пахнет отлакированное дерево, а подгоревшим хлебом — свежие опилки, упавшие из-под горячих зубьев пилы.

Два верстака стояли в мастерской. За одним из них работать Алеше. А за вторым, задвинутым в дальний угол, склонился сутулый человек в черном фартуке. На звук шагов он даже не обернулся.

— Добрый день! — сказал Алеша и подошел ближе.

Человек нехотя поднял голову.

Только секунду длилась растерянность, а затем Алеша сразу вспомнил, узнал — и эту тяжелую, лысую голову с квадратным лбом, и приплюснутый нос, и широко посаженные, крупные желтые глаза под набрякшими веками… Мастер Соболев!

— Корней Лукич?.. Вы?!

Соболев разогнулся над верстаком. Разумеется, он тоже узнал Алешу. По хмурому лицу скользнула улыбка, но быстро погасла, растаяла, глаза остались равнодушными. Он слоено не удивился, не обрадовался… Протянул руку:

— Здорово, работничек.

Алеша подскочил, затряс в ладонях шершавые, испачканные политурой пальцы Корнея Лукича.

— Вот… Вот не ждал-то!

— К нам поступил?

— Ну да! — заторопился Алеша. — Не думал, не гадал… Три года в армии, а теперь вот — сюда…

— Не бросил, значит, ремесла?

— Что вы, Корней Лукич! Так охота работать, руки зудят… А вы-то почему здесь? А училище?

Соболев присел на край верстака, вытащил из нагрудного кармана папироску.

— Нету больше училища.

— Как так?

— Закрылось.

— И давно?

— Я уж о нем забывать стал, — усмехнулся Соболев. — Вот, за другое дело принялся. На большом верстаке время обстругиваю…

Пальцы у Соболева дрожали, неприятно приплясывали, будто их дергали за ниточки. Папироса сломалась. Он долго склеивал ее, слюнявя бумажку.

— А что же ты — лучше места не нашел?

— Да я и не искал… — растерянно проговорил Алеша. — Я и хотел сюда, думал… Разве здесь так уж плохо?

Соболев ответил не сразу. Прикурил, выщелкнул спичку из пальцев, закашлялся. И уж только потом, заворачивая скрипучий винт верстака, буркнул:

— Да чего там… Сам увидишь.

2

На свете есть всякие ремесла.

Одни — серые, незавидные, другие — яркие, в золоченых позументах романтики. Есть ремесла веселые, злые, отчаянные, горькие.

Но есть и еще одни — редкостные.

Вот таким было ремесло Корнея Лукича Соболева. Он реставрировал музейную мебель.

С небольшим чемоданчиком, где был сложен инструмент, Соболев поднимался по дворцовым лестницам, входил в торжественные, с застоявшейся тишиной залы.

Служащие музеев предупредительно распахивали двери, а Соболев двигался, не отвечая на приветствия, грузный, насупленный, похожий на старого доктора, и палка, на которую он опирался, твердо стучала по навощенным паркетам: туп, туп, туп…

Подойдя к экспонату, какому-нибудь готическому креслу, Соболев вешал палку на локоть и надевал очки. Глаза его за выпуклыми стеклами были холодны и почти бесцветны.

Он смотрел на кресло долго, пронзительно, будто рассекал его взглядом, распластывал на полу, обнажал скрытые пороки. Палка беззвучно качалась на его локте, как стрелка аптекарских часов.

На одной чаше — музейный экспонат, на другой — труд мастера Соболева. Что перевесит?

Палка останавливалась. Поработать — стоит.

И сразу все менялось. Торопливыми, жадными пальцами Соболев завязывал фартук. Маленький чемоданчик распахивался, показывая бархатный черный зев со сверкающими зубьями долот и стамесок.

Затем в тишине музейного зала раздавались хрипы, радостное сопенье — Соболев раздирал кресло, вышвыривал гнилые бруски, выколачивал труху, веками копившуюся в углах. Удары его инструмента казались безжалостными — он не боялся ошибиться и не сдерживал руку.

Что происходит кругом — его не касалось. Он мог начать работу поутру и — с пальцами, изрезанными до крови, с онемевшими ногами, с лицом серым и дряблым от усталости — оторваться от нее лишь поздней ночью.

По едва уловимым признакам, по следам инструмента на дереве Соболев узнавал древнего столяра. Сдвигались пространства, исчезало время, ничего не оставалось, кроме тайной связи, объединявшей двух человек из разных столетий. Этой связью было мастерство — непреходящее, вечное…

Потом, всегда неожиданно, работа кончалась.

Соболев боялся этого часа. Напряжение обрывалось, наступала пустая тишина; еще не сознавая себя, не успев очнуться, Соболев с трудом разгибался, невидящими глазами обводил музейный зал…

Он уходил опустошенный, разбитый, равнодушно оставляя только что собранную вещь. Полагалось радоваться, что она заново рождена, опять займет свое место — Соболев не радовался.

Для него был важен процесс, а не результат. Законченная вещь не нуждалась в руках Соболева, она не могла вызвать в нем взрыва душевных сил, яростного желания работать… И он больше не замечал ее.

После войны в городе открылось несколько художественных училищ. Старых специалистов не хватало, чтобы восстанавливать разрушенные дворцы и музеи.

Соболев согласился преподавать краснодеревское ремесло.

Пускай сотня-другая мальчишек, попавших к нему на выучку, станет такими же мастерами, как он сам. Корней Лукич не стерег секретов ремесла — они были слишком ценными, чтобы их утаивать.

Среди учеников Соболева был и Алешка Бакалин, долговязый, неловкий парнишка, которого долго пришлось учить уму-разуму.

3

На верстаке лежит дубовая доска.

Она перекошенная, в трещинах. Цвет у нее как у гнилого сена. Темные сучки похожи на старческие закрытые глаза.

Но Алеша видит не только это.

Он видит, что в доске скрыт столик. Небольшой шахматный столик на острых точеных ножках. У него круглое подстолье, а крышка тонкая, легкая, и если стукнуть в нее — звенит как бубен.

Если бы Алеша делал не столик, он увидел бы в доске еще что-нибудь.

Например, вазу. Она плавно развернула свою чашу, как огромный цветок, и ручки у нее обвиты листьями. На листьях — тонкие прожилки и блестки, похожие на солнечную пыль.

А может, он увидел бы в доске раму для картины. Покрытая золотистым лаком, массивная, она кажется отлитой из бронзы.

В доске много разных вещей. Только все они сокрыты под грязной корой, спят как мертвые.

Но Алеша может их разбудить.

Он обнимет рубанок за теплую спинку, проведет по доске. Морщинистая стружка брызнет кверху. И откроется чистое дерево, будто кожа в легком загаре, и дубовый сучок взглянет на Алешу живым и веселым глазком.

Как в сказке, Алешины руки разбудят спящую красоту.

— Говоришь, три года рубанка не держал? — спросил Алешу начальник цеха. — Наверно, забыл, с какой стороны железку суют? Придется пробу сдавать.

Он думал, что Алеша побоится. Но Алеша не испугался, нет. Учили его хорошо, и свой разряд он всегда подтвердит.

Утром Соболеву принесли заготовки для шахматных столиков. Это был не массовый, а «штучный» заказ, для какой-то новой гостиницы.

Алеша рассмотрел чертеж, и столик ему понравился.

— Очень удобный… Вот и попробую сделать! — сказал он Соболеву.

Корней Лукич поднял сумрачный взгляд, потом нехотя, очень медленно, потянул к себе фиолетовый измятый листок.

— Двоим по одному чертежу… что за работа.

— Ну, сбегаю, принесу еще один чертеж.

— Дело твое…

Весь день Соболев был отчего-то хмур и с Алешей почти не разговаривал.

Но Алеша не замечал этого. Началась работа.

Словно и не было трехлетнего перерыва — руки задвигались точно и быстро, сам собой прыгнул за ухо карандаш, привычно нажал подбородок на стамеску… Инструменты, сделанные еще в училище, разложены по своим местам, они в полном порядке…

Алеша вспомнил, как Соболев учил его беречь инструмент. В группе только что начались занятия. Корней Лукич роздал мальчишкам пилы, рубанки, долота.

Алеша первый раз в жизни строгал брусок. Рубанок полз тяжело, будто вязнул; чтобы уменьшить стружку, Алеша хотел стукнуть по нему молотком.

Никогда он не видел такого яростного лица, какое было тогда у Соболева.

— На, бей! — выдохнул Соболев и сунул под занесенный молоток пальцы с черными толстыми ногтями. — Бей! Рука заживет, а рубанок не вылечишь…

Алеша торопливо отдернул молоток и принялся строгать еще усердней. Как это было трудно! Дерево сопротивлялось, оно почти визжало, когда отрывались волокна; оно вывертывалось, изгибалось, и Алеша в слепом отчаянии наугад пихал и пихал рубанком…

Потом неделю у него ныла спина. Невозможно было нагнуться. Свежие мозоли кусались так, будто в руках зажаты раскаленные пятаки.

Соболев это видел, но утешать не стал.

— Будет еще солоней, — сказал он. — Мужское ремесло… Лучше сразу плюнь, если не можешь.

И в самом деле: красивое, чистенькое с виду ремесло оказалось не больно-то сладким. Сколько раз Алеша в сердцах швырял инструмент, уходил в темный коридор, закусив губу… Руки не слушались, сил не хватало.

Злился на мастера. Видеть не мог его размеренной поступи, склоненной головы, желтых глаз, спрятанных за очками…

И лишь потом понял, что беспощадным был не Соболев, а его профессия. Она не прощала ошибок.

Многодневную, выстраданную работу можно было загубить одним движением. Заедет вкось пила, соскользнет стамеска — кончено. Не поправишь, не приклеишь, не приткнешь… Не всегда выручит и станок, у столяра половина работ — ручные. Нужна уверенная сила, точность, адское терпение.

Но зато какая же радость ощущать, что дерево тебе подчиняется!.. За год стали железными пальцы. Окрепло все тощее Алешкино тело. Когда поводил плечами — чувствовал, как перекатываются, пружинят мускулы.

Стоит за верстаком — потный, волосы на лбу, к мокрой шее пристали опилки, руки напряглись. Кругом хаос: доски, планки, вороха стружек, а ему наслаждение — из этого хаоса составлять, состраивать вещи… Удивительно видеть, как они рождаются на глазах!

Вот так трудился Алеша и сейчас, вернулось это ощущение работы взахлеб…

Соболев тоже копошился в своем углу — постукивал киянкой, скрипел расшатанным винтом верстака.

Поглядывая на его спину, Алеша улыбался. Как он должен благодарить мастера… Ведь все, что умеет Алеша, подарено Корнеем Лукичом. Вплоть до последней мелочи. Даже такой пустяк — прижать ногтем пилу, чтоб не съехала, — и тот выдуман не Алешей, а показан мастером Соболевым.

4

С работы они шли вместе.

На углу, около низких витрин мебельного магазина, Алеша придержал шаг. В полупустом магазине вдоль стен выстроились алюминиевые складные креслица, а на витрину был выдвинут зеркальный розовый шкаф. Он казался голым, только к дверце был прилеплен плоский деревянный цветок.

— Наша продукция, Корней Лукич?

— Бес ее знает, — равнодушно ответил Соболев. — Везде одно… Выкрасить да выбросить.

— Ну, как же… Обидно, если наша!

— Пойдем, толпу соберешь.

Опираясь на палку, сутулый, с подбородком на груди, Соболев медленно зашагал прочь. Алеше казалось, что он все время о чем-то думает, но думы эти — привычные, старые, от которых уже не стоит волноваться.

— Все равно завтра погляжу в цехах! — упрямо пообещал Алеша.

Соболев усмехнулся, оцарапал блеснувшим взглядом:

— И что тогда?

— Ну как «что»… Если увижу, что это мы выпускаем, ругаться начну.

— Ага. И думаешь — поможет?

— Ну, Корней Лукич!.. Ведь так же все равно нельзя…

— Брось ты, — устало оборвал Соболев. — Нашелся ругатель… Все это ни к чему.

Он махнул рукой и поднялся в парадную. Палка его застучала о ступеньки лестницы — туп, туп, туп, — словно убегая, все еще тявкала, как собачонка.

Алешу расстроил этот разговор. И по дороге домой, и вечером он перебирал слова Соболева, пытался понять — откуда в них такое странное, неприятное безразличие…

Он припомнил верстак, будто нарочно задвинутый в дальний угол мастерской; сутулую спину — она была как захлопнутая дверь, ничего за ней не увидишь; и голос — бесцветный, сухой голос, ни радости в нем, ни живинки…

Какая-то перемена произошла с Корнеем Лукичом.

5

Жизнь Соболева круто изменилась, когда он попал в мебельную артель.

После нескольких выпусков художественное училище закрыли. Вероятно, спрос на краснодеревцев снизился — профессия редкая, зачем готовить излишек специалистов.

Корней Лукич распрощался с последней группой и стал ждать, когда его пригласят на новую должность. Он не сомневался, что его помнят. В минувшие годы Соболева уговаривали работать, кланялись, заискивали, он не привык напрашиваться сам.

Но теперь его не звали.

Соболев терпеливо ждал, крепился. Потом обиделся так, как умеют обижаться одни старики — насмерть.

Он не искал, не хотел искать никаких утешений. Он не подумал о том, что десять раз могло смениться начальство, знавшее его; что теперь во дворцах и музеях трудятся его ученики, справляющиеся с любым делом; что, наконец, попросту меньше стало работы, мебель — не башмаки, требующие каждый месяц ремонта…

Соболев знать ничего не желал.

Прождав месяц, он — всем назло! — пошел и нанялся работать в захудалую артель, благо находилась она вблизи от дома.

Цехи этой артели располагались в бывшей католической церкви.

Между контрфорсами храма, под галереями высеченных из камня святых, стояли новенькие станки.

Святые содрогались от заливистого визга циркульных пил. Их головы медленно покрывала древесная пыль.

Мастерская, которую отвоевал себе Корней Лукич, помещалась в коридоре церковной пристройки.

— У нас тут все временное! — с готовностью объяснил начальник цеха. — И вам дадим временную работу. Резьбу на шкафы делать, уголки полировать, то, се… А потом пойдут штучные заказы, на них развернетесь.

Корней Лукич не стал спорить. Самоуничижение было даже приятным — чем ниже опускался мастер Соболев, тем сильней звучал брошенный им вызов…

Ядовито улыбаясь, Корней Лукич сел вырезать из липовых колобашек цветы.

Это было украшение для шкафов. Оно одинаково годилось для семейной, канцелярской и больничной мебели — деревянный цветок не выражал ничего.

Соболев не стал улучшать его. С подозрительной точностью он создавал десятки копий. В блестящем повторении уродливых линий были виртуозность и скрытая издевка.

После работы, проходя у витрин мебельного магазина, Корней Лукич видел выставленные на продажу шкафы. На каждом сидел деревянный цветок.

Соболев подмигивал цветку, как сообщнику, — ведь они вместе насмехались, вместе бросали вызов…

Но текли дни, месяцы. Брошенного вызова никто не принимал. Начальник цеха был доволен работой мастера, шкафы расходились по магазинам, кто-то их покупал…

Корней Лукич ждал взрыва, ругани, упреков, — ничего не было.

Тогда цветы ему надоели. В течение двух дней он обучил девочку-подсобницу штамповать их, а для себя потребовал иного дела.

Ему поручили фанеровать дверцы.

Соболев решил показать класс. На горячей плите он прогрел бруски, сам сварил клей.

К обеденному перерыву были собраны десять дверок.

Когда они подсохли, Соболев начал их скоблить и чистить. Он прошкуривал каждую пядь, убирал заусенцы, снимал царапины. Дерево становилось шелковым, его хотелось погладить.

Работа еще не была кончена, когда забежал начальник цеха.

— Ого! — сказал он. — Вот это я понимаю…

Корней Лукич невольно распрямился, отряхнул руки — впервые за много дней он услышал признание…

— Восемь, девять, десять… — считал начальник цеха. — А качество!.. — он поднял дверку, повертел ее. — Хоть на выставку!

Но дверца в руках начальника была не та. Это была еще не законченная, грязная дверца. А чистые лежали в пачке, рядом.

— Значит, хорошо? — с тяжелым спокойствием спросил Соболев.

— Чудненько! У меня лучшие рабочие не выжимают по десять!

Начальник цеха собрал все дверцы, взвалил на плечо и утащил в сборочный цех.

И Корней Лукич не остановил его.

А позже он посмотрел, как «жмут» лучшие производственники. В цехе работало несколько мальчишек. Они ничего не умели делать — клей ложился на сырое дерево, фанера — на холодный клей; кое-как обшурханные дверцы шли прямо на сборку.

Соболев стоял, и опять качалась палка на его локте, как стрелка весов.

Вернувшись к себе в мастерскую, он не стал работать. До конца смены еще оставалось время, можно было взять новую партию заготовок, но знакомое чувство опустошения охватило Корнея Лукича… Под гулкими сводами церкви по-прежнему заливались пилы, во дворе грузчики с грохотом скидывали доски с машины, а вокруг Соболева не было ничего, кроме пустой тишины.

Погасла печка, над которой грелись бруски, — мастер не замечал этого, неподвижно сидел, курил…

Для чего вылизывать одну дверцу, размышлял он, если вторая слеплена руками неумелых мальчишек? Для чего стараться и лезть из кожи вон, если это никому не нужно? Пусть шкаф выйдет неважным — купят и его, потому что мебель нарасхват, покупают все что угодно… Никто не добивается качества — лишь бы пропустил контролер, лишь бы принял магазин…

А может, так и надо? Шкафы делаются не для музея, если трезво рассудить — это просто большие ящики, в которых висит одежда, пересыпанная нафталином…

И вот так, отталкиваясь от мелочей, вроде недочищенной дверцы, Корней Лукич, вероятно, впервые задумался над самым главным — над тем, ради чего он работает.

Он вдруг подумал, что все его знания, весь талант, все мастерство, в сущности, бесполезны, как и та дворцовая мебель, которую он когда-то чинил.

Сейчас людям нужны простые, грубые стулья и кровати. Кому потребуется золоченая банкетка или консоль с инкрустациями?

Музейные вещи, которые так любил Корней Лукич, отжили свое время. Больше таких делать не будут. Вот и оборвалось это вечное, непреходящее мастерство, что протягивалось через века…

И Соболев решил — как всегда, круто, — будто отсек, обрубил последние сомнения.

Он затолкал верстак в дальний угол мастерской, повернулся спиной к дверям. Никто теперь не видел, что появлялось из-под рук мастера Соболева. Подсобник уносил готовые детали на сборку, там они смешивались с другими — поди разбери, чья работа…

Сначала Корнею Лукичу было совестно, при каждом стуке двери он вздрагивал, закрывал собою верстак.

Потом — плюнул. В конце концов, если потребуется, он всегда покажет, на что способен… И он стал гнать дверцы уже спокойно, просто, привычно. Он не боялся, что притупит глаз, растеряет прежние навыки. Никуда это не денется. А пока можно и так…

Иногда у него являлось желание работать всерьез; руки сами собой задерживали инструмент, не хотели отпускать от себя грязное, шершавое дерево. Не сознавая, что делает, Соболев начинал выскабливать какой-нибудь уголок, на фанере проступали ясные линии волокон… Очнувшись, Корней Лукич отбрасывал дверцу в сторону, криво усмехался. Незачем, лишнее.

Так прошел год, потом другой. Из католической церкви артель перебралась в подходящее здание, появились новые мастера, даже мальчишки помаленьку научились работать и делали теперь целые гарнитуры.

Из всей старой продукции, выпускавшейся артелью, выжили только шкафы с цветами. Их давно собирались снять с производства, да все медлили, потому что задерживалась разработка образцов.

И Соболев продолжал фанеровать дверцы. Он не старался заполучить новой работы. Для чего? Шкафы делаются похуже, столы получше, но в общем одно и то же… Не слаще хрен редьки. Если главной цели нет, человеку безразлично, что делать. Кому-то надо фанеровать дверцы, кому-то надо лепить дрянные шкафы, ежели их заказывают. И Корней Лукич равнодушно принимался за очередную партию.

Наконец шкафы сняли с производства. И в это же время в мастерскую пришел Алешка Бакалин.

6

Собрав и загрунтовав столик, Алеша, пока выдался свободный час, пошел по цехам. Было интересно поглядеть, что делается в артели.

Еще в армии он раздумывал, куда пойти работать, и решил, что поступит на мебельную фабрику. После училища он два года служил в реставрационных мастерских и больше не хотел туда возвращаться. К музейным вещам у Алеши было странное, сложное отношение.

Да, он понимал, что все эти готические стулья, буллеровские бюро красного дерева, позолоченные кресла рококо были произведениями искусства.

Но Алеша считал, что они плохо выполняли свое назначение. Эти вещи скорей прислуживались, чем служили человеку.

В эпоху завоевательских походов, как денщики, они надевали военные мундиры, украшали себя оружием, мирная ручка дивана превращалась в львиную лапу. Пусть неудобно, казенно, зато — устрашающе.

Во времена разгульной роскоши вещи наряжались в золото и драгоценности, они вставали на тонкие копытца — дряхлеющий золотой век словно качался на жиденьких ножках, молодясь и прикрашиваясь.

В смутные годы, в периоды упадка вещи принимали неясные, искаженные формы — сквозь переплетение линий, скрученные завитки, наружу рвалась страх и бессилие…

Человеческая история, нравы, события накладывали на вещи свой отпечаток. Ничто не оставалось неизменным. Менялось представление о красоте, о пользе, удобстве. И Алеша давно уже пробовал выяснить эти закономерности, чтобы не работать вслепую.

Какой должна быть современная, новая мебель?

Ее черты только еще проступают — они еле видны в нескладных алюминиевых креслах, в старомодных шкафах, наспех перекроенных на новый лад, в громоздких диванах и кроватях.

Но тем интересней сейчас работать! Надо самому что-то искать, пробовать, добиваться… И открыть людям новую красоту! Алеша жмурился даже, когда пытался представить себе это…

После тишины мастерской было непривычно войти в цех, полный рокота и мягкого гула. Звонко перещелкивались киянки, смеялись девчата-станочницы — запудренные древесной пылью, в платках по самые брови, — в открытые окна задувал ветер, шевелил стружку на верстаках. Было здесь куда веселей, чем в пустынной мастерской Соболева.

В соседнем цехе Алеша увидел мальчишек, собирающих гарнитуры. Они действовали необычно.

Для крупной мебели артель разработала типовые детали. Из них, как из детских кубиков, можно было сложить книжный шкаф, тумбочку, стол.

У Алешки рот расползся в улыбке, — вот где попробовать-то! Тыщи вариантов, тьма возможностей, только раскидывай мозгами…

Мальчишки работали неважно. Алеша это приметил сразу. Они мало знали, робко придерживались знакомых сочетаний…

— Дай-ка попробовать! — нетерпеливо сказал Алеша одному.

— Чего?

— Можно лучше состроить… Гляди!

У парнишки были младенчески синие глаза, одна бровь торчала выше другой.

— Ты откуда сорвался?

— Погоди, чудак-человек, ты попробуй…

— Знаешь, — сказал парнишка, — беги отсюда мелкими шагами. Таких указчиков мы быстро заворачиваем…

Алеша не обиделся и ругаться не стал. Ладно… Завтра закончит пробу, все равно добьется, чтоб направили в этот цех. Только доказать надо, что имеет он право…

Обратно вернулся веселый, хотел поделиться новостью с Корнеем Лукичом. Но когда открыл дверь мастерской — замер.

Соболев ходил у его столика.

Низко нагибаясь, он рассматривал крышку, проводил по ней ладонью, будто ощупывал…

Алеша знал, что грубые пальцы Соболева умеют определить работу на ощупь. Едва заметная шероховатость, капелька клея под фанерой — и рука дрогнет, почувствует дефект.

Сколько раз, усмиряя невольную дрожь, следил за этими руками Алеша, когда был в училище.

Неспокойно стало и сейчас.

Но рука мастера двигалась плавно. Обошла кромки стола, соскользнула вниз… Соболев остановился неподвижно, и опять Алеше показалось, что он задумался.

Хлопнула отпущенная Алешей дверь. Соболев вздрогнул и, не обернувшись, — боком, боком — захромал к своему верстаку.

А потом быстро ушел, словно не хотел, чтобы Алеша начал разговор.

7

Когда Соболев учил своих мальчишек полировке, он рассказывал им историю про одного старика краснодеревца.

Старик был великим искусником. Он полировал мебель так, что она казалась вырубленной из драгоценного камня.

Старик никогда не работал в больших городах. В городском воздухе много пыли, а пыль затуманивает полировку. Старик устроил себе мастерскую на берегу моря и работал только в безветренные дни, когда воздух совсем чист.

На подбородке у старика торчала бородавка. Из нее росла волосинка, старческая седая волосинка. Старик ее не состригал.

Когда в отполированном дереве, как в зеркале, отражалось лицо старика, — он считал, что работа выполнена наполовину. Если можно было разглядеть бородавку — дело шло к концу. Но совсем вещь бывала готова лишь тогда, когда старик явственно различал отражение своего седого волоса.

Однажды старик несколько месяцев полировал крышку рояля. Подмастерья говорили, что пора шабашить — лучшей полировки достичь нельзя. Но старик упрямо уходил в мастерскую: он еще не видел волоса и не мог позволить себе бросить работу недоделанной. Он полировал, не давая себе передышки; истекали дни за днями, а отражение не появлялось.

Старик не догадывался, что стал слепнуть.

Он умер в мастерской, так и не отойдя от верстака. Рояль, отполированный им, попал в музей.

Алеша помнил эту историю. И для него она была не просто забавным случаем. Он верил, что с такой же страстью работает его учитель, Корней Лукич. И так же хотел поступать и сам он, Алеша, ученик мастера Соболева…

Столик был готов к полировке. Наступало самое трудное.

Алеша начисто выскоблил пол, смахнул пыль со стен и карнизов. Снял рабочую спецовку и остался в чистой рубашке.

Корней Лукич молча следил за этими приготовлениями. У него тоже были собраны первые столики, наступал черед полировать.

Алеша чувствовал, как внутри у него все напряглось, — будто взвелся курок. Но руки двигались быстро и четко.

Он обернул тряпочкой кусок ваты, сделал тампон величиной с мячик. Смочил его политурой, капнул масла. И скользящим, легким, почти неощутимым движением провел по крышке стола.

За тампоном тянулся влажный след. Он тотчас пропадал, растворялся. Но с деревом стали происходить удивительные превращения.

Крышка начала поблескивать — она как будто погружалась под слой прозрачной родниковой воды.

И дерево под этим слоем вдруг стало глубоким. Краски сделались ярче, насыщенней. Просвечивало каждое волоконце, каждая прожилка — дерево загоралось внутренним светом.

Алеше эти минуты казались волшебными. Ну да, он знал законы полировки, он долго муштровал руку, добиваясь ее послушности. Но рождение мерцающего света в глубинах дерева было таким необъяснимым, что Алеша невольно боялся — вот дрогнет рука, и чудо исчезнет, от неловкого движения погаснет таинственный огонь.

Он увлекся до того, что позабыл про обеденный перерыв. Корней Лукич сегодня тоже не уходил из мастерской — работал быстро, молча, словно старался перегнать Алешу.

Только вечером, услышав сигнальный звонок, Алеша в последний раз провел рукой:

— На сегодня хватит…

— Ты меня не жди, — оторвался из угла Соболев. — Ступай, а я часок сверхурочно побуду.

— Вы же устали, Корней Лукич!

— У тебя проба, а у меня — норма.

Алеша мельком увидел, что у Соболева заполированы два столика. Неужели по норме полагается больше? Хитрит чего-то Корней Лукич…

Алеша попрощался и вышел. Натруженная рука подергивалась, будто еще не могла остановиться, было приятно это чувствовать, шевелить затекшими пальцами… Перед глазами все еще скользил тампон, светилось дерево…

Алеша уже знал теперь, что выдержал испытание. Полировка не закончена, ей требуется дать сушку, потом пройтись еще разок… Но Алеша видел столик готовым.

На крышке лежит тонкое стекло. Блики света отражаются в подстолье и ножках. И кажется, что столик насквозь прозрачен, как у того старика, что работал на морском берегу. Или как у мастера Соболева.

8

Едва Алеша ушел, как Соболев вытащил поближе к свету два своих столика. Потом он принес Алешин столик и поставил рядом. Корней Лукич уже чувствовал, что произошло, но хотел увидеть воочию, удостовериться до конца.

Три столика рядом.

…Поначалу Корней Лукич не обрадовался, получив заготовки. Для кого-то этот заказ мог показаться интересным, а Соболеву было все равно — он видывал не такие…

Но задуман столик был неплохо — из ореха, полированный, с наборной крышкой.

И руки мастера Соболева, стосковавшиеся по настоящему делу, не смогли удержаться. Они вцепились, впились в дерево, они ласкали его и рвали, они боялись отпустить его — опять как тогда, как раньше…

А начав работать всерьез, Корней Лукич понял, что все эти годы, пока лепил дверцы, он ждал вот такого часа. Как он мог жить без яростного труда, без опьянения запахами, звуками, красками дерева, без настоящей радости, которая приходит с по́том, с мозолями, с кровью на пальцах?

Он работал неистово, бешено, как никогда раньше. Будто все эти годы нарастала жажда — и он дорвался наконец, почти захлебывается…

Еще не кончив одной операции, он хватался за следующую, из-за этого ошибался, не успевал вспомнить старые, верные приемы. Опять исчезло время, отодвинулся окружающий мир — в груди Соболева будто напряглась и зазвенела струна, все тоньше, чище, томительней…

И где-то на середине работы ему стало страшно.

Он почувствовал, что ошибается слишком часто и слишком опасно. Да, руки сохранили прежние навыки, но вместе с ними сохранилась и та небрежность, топорность, что успела привиться за последние годы. Она оставляла недобрые следы. И там, где соскальзывала стамеска, срывался нож, царапал наждак — уже ничего нельзя было поправить.

Соболев понимал это, но все равно бросался переделывать, что-то замазывать — выходило еще хуже.

И вот — три столика рядом.

В работе Алеши Корней Лукич мог бы найти слабинки. Но только он, больше никто. Каждая деталь выверена, подогнана, отделана с любовью. Полировка тонка и чиста, дерево под ней кажется бездонным.

А рядом — столики Соболева. И всякий может увидеть, как срывалась рука мастера: вот пятна, вот грязные щели, наверху мутный слой полировки, отдающий жирной синевой…

Соболев стоял, смотрел. Потом поднял палку — и хрястнул наотмашь по одной крышке, другой. И было слышно, как стонет расколотое дерево.


1956

Загрузка...