ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


* * *

Неделю спустя Симон покончил с собой.

Ночью мне приснилось, что я нахожусь в комнате с очень высоким потолком. В этом же доме, где-то поблизости, спят мои родители. Под потолком парит Симон — в какой-то капсуле, похожей на кабину космического корабля. Ему, наверное, года два с половиной.

Во сне я пытаюсь ему помочь. Я взмываю или подлетаю к его капсуле, проникая внутрь неё, и его сознание сливается с моим.

Утром мне позвонила его жена. Речь её была вполне связной. Но складность слов была обманчива.

Он сжёг себя.

В доме, который он купил после развода, на чердаке была оборудована жилая комната. Он устроил себе спальню под самыми стропилами. Может быть, подумал я позже, чтобы оказаться ближе к тому месту, откуда вверх уходит тоннель.

Он поджёг несколько стопок бумаг и книг, опустошил бутылку крепкого алкоголя и съел целую банку таблеток, а потом поднялся по узкой лестнице и улёгся в кровать.

Когда заметили дым, вызвали его бывшую жену и детей, они стояли перед домом, пока тушили пожар.

Старшая дочь рвалась внутрь, но её удержали.

Весь первый этаж был охвачен огнём, и пожарные, подняв лестницы, залезли в дом через крышу и вытащили его оттуда.

Это был маленький провинциальный городок, где все знали друг друга. Двое пожарных, друживших с Симоном, не смогли больше работать.

Я добрался на место во второй половине дня.

Представитель похоронного бюро, это была женщина, отговаривала меня смотреть на тело — из-за множественных ожогов.

И всё же мне необходимо было взглянуть на него. Я знал, что, если не увижу его мёртвым, он будет всегда мерещиться мне в толпе прохожих.

Сотрудница похоронного бюро проводила меня в морг, который находился за часовней больницы.

Симон лежал в чём-то вроде ящика в огромном холодильнике.

Нас было двое — я и сотрудница похоронного бюро. Она выдвинула ящик и откинула белое покрывало.

Как он красив, подумал я. Он здорово обгорел. Но это нисколько не мешало увидеть, как он красив.

От него исходил запах дыма. Тот запах, который я почувствовал в тоннеле во время сканирования.

Вокруг глаз у него были глубокие тёмные круги.

Во мне внезапно вскипела злость. Я готов был ударить лежащее передо мной тело.

Злость эта выплеснулась на стоящую рядом женщину.

— Обычно говорят, что умерший обрёл покой, — крикнул я. — Откуда, чёрт возьми, это известно? Посмотрите на его лицо. Думаете, он обрёл покой? Может, его ожидает новый ад. Страшнее, чем эта жизнь.

В этот момент я почувствовал на плече чью-то руку.

Это была Лиза. Каким-то образом она нашла меня здесь.

Она посмотрела на Симона. Внимательно, не отводя глаз. Прикоснулась пальцами к его коже — там, где не было ожогов. Склонилась над ним и стала вдыхать запах его тела.

Женщина из похоронного бюро стояла не двигаясь.

— У нас была такая игра, — сказал я, — у меня, у него и его младшей сестры Марии. И у моей матери. Игра под названием «Исполнение всех желаний». Сначала мама купала нас в ванне. Симон с Марией обожали это. За всё своё детство они ни разу не купались в ванне где-то в другом месте — только у нас. Мы втроём как раз помещались в нашей ванне. После купания мама мазала нас ночным кремом «Элизабет Арден». Симон с Марией, завёрнутые в полотенца, замирали на месте на мозаичном полу и, закрыв глаза, вдыхали ароматы дорогой косметики. Их лица лоснились от жирного крема. Потом я изображал лошадку и катал их на коврике по длинному коридору. И приносил им угощение — мандариновые дольки, кусочки бананов и изюм, которые мама выкладывала кругами на тарелки. И мы вместе играли моими игрушками.

Мысли у меня были в полном беспорядке. Слова сыпались сами собой.

— Думаю, я чувствовал угрызения совести. Потому что у нас было то, чего у них не было. И, может быть, я боялся, что когда-нибудь в будущем вот это произойдёт. Наверное, уже тогда я пытался делать всё, чтобы не потерять его. Может, в этом дело?

— Может вы просто любили его?

Это сказала не Лиза.

Сначала мне показалось, что это она. А кто ещё мог это сказать? Я не поднимал голову, я смотрел на Симона. И пока говорил, руки сами хватались за ящик, словно пытались пробудить Симона к жизни.

Вдруг я понял, что это заговорила женщина из похоронного агентства.

— Я проработала на этом посту тридцать лет, — сказала она.

«Пост» — редкое слово. Я уже давно его не слышал.

— Я часто думала: кто из нас может знать, что правильнее — жить человеку или умереть?

В первый момент я просто остолбенел. От жестокости её слов.

Но потом осознал, что нет в них никакой жестокости. В них было сострадание. Не профессиональное сострадание сотрудника похоронного агентства, а неподдельная искренность. И немалая доля смелости — она сказала то, чего никак нельзя было от неё ожидать, чего не могло быть в её должностных инструкциях.

Я взглянул на неё. Это тоже наш мир. В нём есть не только культ молодости и отрицание смерти и стремление вести себя так, словно собираешься жить вечно.

В этом мире есть и такие люди, как эта вот женщина, которая ежедневно сталкивается со смертью и, стоя на краю пропасти, спокойно принимает любые, даже самые невероятные обстоятельства.

*

Мы с Лизой вышли на парковку клиники, оттуда — в небольшой лес, за которым начинался заболоченный участок. Мы обошли его несколько раз.

Мы шли молча.

Вот тут и начала изливаться вся та скорбь, поток которой не остановится всю мою жизнь.

Поначалу перед глазами было совсем черно, потому что я был зол на Симона: он оставил своих детей, оставил меня и Лизу. Потом чернота стала чуть-чуть проясняться.

Отчасти из-за того, что Лиза шла рядом со мной, она ничего не говорила — мы переживали вместе.

Не сговариваясь, мы как-то непроизвольно повернули в сторону дома детей Симона и их матери.

И тут Лиза произнесла единственные слова обо всём этом.

Она взяла меня под руку и сказала:

— Скорбь живёт своей жизнью. Ничего тут не поделаешь.

* * *

Это были какие-то африканские похороны.

Собралось человек пятьсот. Такое я видел только когда жил в Африке, где люди поддерживают друг друга в смерти и сообща несут её бремя.

Я всегда считал, что в Дании смерть одинока. Всё, что с ней связано, обычно не выходит за пределы семьи.

Но на похороны Симона пришло пятьсот человек.

Многие его знакомые рассказывали о нём. И я немало всего услышал о его жизни в те годы, о которых ничего не знал.

Большинство присутствующих говорили о тех его сторонах, которые мне были вообще неизвестны. Внутри каждого из нас живёт не один человек, а несколько.

И все они вспоминали его открытость. И Марию.

Я поговорил с его бывшей женой и детьми. Они были подавлены и, казалось, впали в оцепенение.

*

В последующие три недели я отгородился от всех и общался только с детьми. Девочки спросили меня, что случилось с Симоном, и я сказал им правду: «Он поджёг свой дом. Ему стало так плохо, что он не хотел больше жить».

Они спросили, а не больно, когда ты горишь, и я ответил, что нет, человек не чувствует боли, он умирает от газа, который называется угарным и который появляется вместе с дымом. Человек умирает, уже не чувствуя физической боли.

По утрам я отводил девочек в школу, во второй половине дня забирал их. Они часто приводили домой подружек. Я готовил им еду и смотрел, как они играют. Водил их в лес или в бассейн. Один день сменялся другим. Мне не хотелось никаких перемен. Я часто думал, что лучше всего чувствую себя в обществе детей. Дети никак не пытаются нарушить твои границы. Детям свойственна какая-то деликатность, какое-то всеприятие.

Иногда мы все вместе ужинали, бывало, что и мать моих девочек присоединялась к нам. Она расспрашивала меня о детях Симона. Я рассказал, что общаюсь с ними. Что, боюсь, очень мало могу для них сделать.

Однажды в субботу утром в дом вошла Лиза.

Она постучала в дверь, открыла её, сбросила туфли и вошла в комнату.

Не было никаких сомнений, что девочки были рады её видеть. И что они внимательно наблюдают за нами.

Мы вместе отправились в долгую прогулку через лес к озеру.

Вдоль восточного берега озера тянулся песчаный пляж, совершенно безлюдный в этот час, и на песке мы увидели мёртвого оленя.

Мы почувствовали запах ещё до того, как заметили его.

Мы с девочками инстинктивно остановились.

Лиза подошла к оленю. Через секунду девочки последовали за ней. Потом и я.

Мы опустились на колени перед мёртвым животным. Погрузившись в тяжёлый, удушливый запах смерти.

— Тебе не кажется, что он очень противно пахнет? — спросила младшая.

— Да нет, вообще-то, — ответила Лиза.

— Почему у него нет глаз?

— Потому что другие животные в первую очередь съедают глаза. Они мягкие. Добраться до мяса труднее. Или до внутренних органов. Ведь для этого надо сначала разорвать шкуру.

Дети не скрывали своего любопытства. Им явно было интересно. Нужно было только, чтобы кто-нибудь из взрослых помог им заглянуть за черту, отделяющую жизнь от смерти.

— А почему он умер?

Это снова спрашивала младшая.

Я показал на две ранки на животе, одна из них была немного больше другой.

— Пули попали сюда, в живот. Потом он убежал от охотника. Лучше было бы, если бы ему попали сюда, в грудь, в переднюю часть тела, вот в этот треугольник, тут находятся лёгкие, и чуть ниже — сердце. Тогда бы он умер сразу. Но получилось так, что ему удалось убежать. А собаки не смогли найти его. У нас в Дании, если животное подстрелили и оно убежало, вызывают собаку, натренированную на поиск по следам крови. Чтобы животное можно было усыпить, и оно не мучалось. Этого оленя собака не смогла найти.

— Откуда ты всё это знаешь? — спросила старшая.

— Когда-то я ходил на охоту. До вашего рождения.

Они обе посмотрели на меня. Очень серьёзно.

— А когда ты перестал охотиться?

Старшая продолжала задавать вопросы.

— Когда мама была беременна тобой. Однажды я вдруг понял, что больше не могу. Я охотился в море, с гарпунным ружьём, и подстрелил рыбу. В тот момент, когда я отрезал рыбе голову, мне вдруг показалось, что она похожа на тебя. С тех пор я больше не могу убивать животных.

— Но ты ешь животных.

Таковы уж дети, так уж они выстраивают свои мысли. С неумолимой логической последовательностью.

— Да, — сказал я, — я предоставляю другим людям возможность убивать за меня.

*

Домой мы возвращались через лес. Неподалёку от пляжа на земле валялась пустая пивная банка.

Младшая подняла её. Вылила последние оставшиеся на дне капли, отвернувшись, чтобы не вдыхать запах пива.

Через некоторое время Лиза вопросительно показала на банку.

Младшая только засмеялась в ответ.

— Она всегда так делает, — объяснил я. — С раннего детства. Когда она гуляет, она всегда подбирает какой-нибудь мусор и кладёт его дома в мусорное ведро.

Младшая подняла глаза на Лизу.

— Это чтобы сказать лесу «спасибо».

В тот вечер мы ужинали вчетвером. Я разрешил девочкам лечь спать попозже.

Лиза собралась уходить. И тут остановилась в прихожей.

— С самого детства, — сказала она девочкам, — когда я захожу в общественный туалет, я всегда стараюсь, чтобы там стало немного аккуратнее, чем было, когда я пришла. Поднимаю бумажку с пола. Или протираю раковину. Чтобы было хотя бы чуть-чуть лучше. Чтобы сказать туалету «спасибо» за то, что он есть. Так я себе это всегда объясняла.

Они с девочками посмотрели друг на друга.

Между ними состоялась встреча, встреча, в которой я тоже участвовал. Как если бы мы сидели под сканерами.

Этот день стал точкой отсчёта, импульсом, спусковым крючком. Мёртвый олень. Консервная банка. Разговоры. Ужин. Рассказ Лизы о том, что она делает, чтобы в туалете было немного чище, чем до неё. И за всем этим — смерть Симона.

Когда мы запустили этот механизм, то для нас, Лизы, девочек, да и для меня язык уже стал неважен. Осталось только взаимопонимание. Не имеющее отношения к словам.

Я проводил её до машины.

— В клинике сейчас много работы, — сказала она. — Тяжёлые истории. «Тёмная Дания».

Стоял конец июля. От заходящего солнца остались лишь отсветы, как от догорающего костра — где-то вдали, над вересковой пустошью.

— Однажды, — добавила она, — ты мне рассказывал, что всегда искал настоящие встречи с людьми. Сами собой они не случаются.

И она уехала.

* * *

Я позвонил ей на следующее утро. И всю неделю и ещё три недели подряд я каждый день ездил в клинику.

Это стало самым напряжённым учебным процессом в моей жизни.

Мы работали по десять часов в день, включая субботы и воскресенья.

Каждый день у нас было от пяти до восьми сеансов, после каждого — короткое обсуждение и составление отчёта, пока ассистенты готовили следующего пациента.

Сначала я решил, что клиника стала принимать во много раз больше людей. Потом понял, что по-другому здесь и не бывает. Что Лиза включила меня в свой обычный график.

Я увидел Данию, о существовании которой не имел никакого представления.

Первым пациентом был вполне взрослый мужчина, один из близнецов, мать которого страдала психическим расстройством. Она работала фармацевтом, и однажды, когда близнецам было три года, она забрала их из детского сада, дала им яд, задушила одного из сыновей подушкой, попыталась задушить второго, а потом сама приняла яд. Несколько лет спустя его отец женился снова, и он — оставшийся в живых близнец — очень полюбил свою новую маму, а через три года та тоже покончила с собой.

Мы с Лизой отправились за ним в глубь этой тьмы.

Лиза показала мне, насколько трудно работать с ранними травмами. Оставшийся в живых близнец в детстве ещё не так хорошо владел языком. Маленький мальчик не всё мог понять, а память не смогла зафиксировать и переработать никак не выраженный словами ужас. Мир, в который мы вошли, когда заработали сканеры и мы вступили в его сознание, был практически лишён ориентиров.

Я не ошибаюсь, когда пишу «лишён ориентиров». Пациент был высоким, подтянутым, красивым молодым человеком. Ещё наблюдая за ним до того, как включились приборы, я почувствовал его ум и цельность. Мы с Лизой начали сеанс. Лиза говорила с ним о его жизни, а в это время наши сознания сливались с его сознанием. Мне вновь показалось, что клиника исчезла — мы находились в мире другого человека.

Ландшафт вокруг нас полностью изменился. Сначала, пока он рассказывал о своём образовании и взрослой жизни, ландшафт этот был упорядоченным, словно парк с ровными, засыпанными гравием дорожками, ориентированными по сторонам света.

Но упорядоченность эта оказалась обманчивой. Она имела место лишь на поверхности. В следующую минуту парк исчез, и в пространстве стороны света смешались. Всё скрылось в тумане неструктурированного страха. Непонятно было, где верх, а где низ. Перед нами была бесконечная равнина непереработанной потери.

Туда мы вместе с ним и вступили. Лиза позволила ему вести нас, если так можно это назвать.

Я следил за ней, но она ничего не предпринимала, просто шла за ним. Она не описывала ни одно из явлений, возникавших на нашем пути, не пыталась направить его к какой-то цели. Она лишь время от времени, как будто бы из любопытства, спрашивала его: «А можно про это подробнее?»

Думаю, это был один из её принципов. Не вмешиваться. До какого-то момента — а потом внезапно вмешаться.

Мы приближались к концу, хотя я даже не догадывался об этом. Я был в холодном поту, мы на себе ощутили все симптомы отравления и воздействие на организм яда, которым мать отравила своих детей. И чувствовали мы не только нашего пациента, мы чувствовали муки обоих близнецов, страдания матери, совершенное безумие и отчаяние, определявшие её действия, — отражение всего этого мы увидели и прочувствовали.

Я оставался внутри только потому, что не хотел сдаваться. В этой картине для меня речь не шла о сочувствии. Не о том, чтобы помочь, поддержать и открыть своё сердце. Речь шла только о том, чтобы выжить.

Ближе к концу появились первые конкретные очертания.

Перед нами возникла какая-то воронка, как будто выход, и я увидел, как молодой человек направляется к ней.

Это было что-то вроде тоннеля. Зовущего, обещавшего освобождение.

Тоннель этот какого ассоциировался с сиреневым цветом. Если предыдущий пейзаж был бесцветным, что, как я начал теперь понимать, отражало страх и депрессию, то тоннель был сиреневый.

Я говорю «ассоциировался с сиреневым цветом», чтобы то, что мы видели, не казалось более конкретным и ощутимым, чем было на самом деле.

Путь к тоннелю ему преградила Лиза.

Я не могу сказать, что преградила физически. Ведь мы по-прежнему сидели на своих стульях в клинике. Хотя наша связь с собственными телами изменилась и ослабла, мы так и сидели каждый на своём месте.

Но воспринималось это — в сознании воспринималось — так, будто Лиза загородила ему дорогу.

— Что это? — спросил он.

Не уверен, что он спросил это вслух.

— Это путь, которым ушла твоя мать, когда умерла, — ответила она. — Ты был очень привязан к ней, очень сильно. Ты почувствовал, что она умирает, хотя и был совсем маленьким, ты всё равно понял это. И попытался пойти вместе с ней. И немало успел пройти.

Этот взрослый человек, который тогда был трёхлетним мальчиком, был в ту минуту совсем один. И вот он пытался, сердце его пыталось удержать мать.

— Из-за этого в твоей системе образовалась брешь, — продолжила Лиза. — Тебе придётся смириться с тем, что ты живёшь на краю пропасти. Ещё долго, может быть всю оставшуюся жизнь, ты будешь чувствовать эти три мира: узкую тропинку, по которой ты идёшь и которая есть реальная жизнь, будни, жизнь здесь и сейчас. И с одной стороны всегда будет пропасть, которая называется страх. А с другой — пропасть, откуда открывается тоннель, по которому ушла твоя мать. И вот я спрашиваю тебя: ты сможешь сосуществовать с двумя пропастями? И всё-таки идти по узкой тропинке жизни?

— Это какое-то комплексное уравнение, — сказал он.

Он был математиком, поэтому он использовал такие слова.

— Да, — сказала Лиза. — Это комплексное уравнение. Но, с другой стороны, это очень просто. Ты хочешь жить или хочешь умереть?

Она выключила приборы, шторы, ставни и стены раздвинулись.

На этом сеанс закончился. Молодой человек был явно не в себе. Кто-то из ассистентов проводил его к выходу.

Я взглянул на Лизу. Казалось, я увидел какую-то новую её сторону. Жёсткую.

Возможно, потому, что мы всё ещё были подключены к сканерам, возможно, потому, что ещё не покинули сознание друг друга, мне показалось, что она поняла, о чём я думаю.

Она не дала прямого ответа. Но когда она заговорила, я знал, что это и есть ответ.

— Знаешь, какой способ развития человека самый быстрый?

Я покачал головой.

— Осознанное страдание. Это самый быстрый путь. И мы должны рассказывать об этом тем, у кого хватит сил это услышать.

*

Мы сделали совсем небольшой перерыв, пока её помощники готовили аппаратуру для следующего пациента. Мы провели в её кабинете несколько минут, она написала краткий, конспективный отчёт и зачитала его вслух. Я никак не мог сосредоточиться, я чувствовал, что не могу освободиться от системы молодого человека, как будто я застрял в процессе сканирования.

— «Осознанное страдание», — сказал я. — А как быть с любовью?

— Да, — ответила она. — Может быть, и она тоже.

Я поймал её взгляд.

— Что для тебя самое главное в партнёре? — спросил я.

Она ответила, не задумываясь ни на секунду.

— Чтобы он не боялся следовать за мной в неизведанное.

Она взяла меня за руку. Словно хотела мне что-то сказать.

Но ничего не сказала, а внезапно рассмеялась, искрящимся, радостным смехом.

* * *

Три недели, проведённые в клинике, показались мне одним днём. Так же как одним долгим днём мне казались месяцы и годы в детском саду.

Как будто не было вереницы пациентов, а был только один пациент. Один сеанс, одно сканирование.

И при этом я запомнил каждый случай в отдельности. Каждого человека, каждую историю, каждую минуту всех сеансов.

Такой вот парадокс. Возможно, так бывает, когда приближаешься к вечности. Всё начинает сворачиваться в одно-единственное мгновение, вбирающее в себя множество событий, которые мы обычно распределяем на протяжённом отрезке времени.

Один молодой человек был похож на большого ребёнка. Войдя в зал, он обнялся с ассистентами, они с Лизой обняли друг друга, он привычно уселся на стул, и двигался он так уверенно, что было ясно — он тут не впервые. И чувствует себя как дома.

Но в ту минуту, когда включились приборы, настроение изменилось. От доверительной атмосферы не осталось и следа, на лицах ассистентов появилась озабоченность. Лиза полностью ушла в себя. Казалось, мы сидим в самолёте, летящем на большой высоте, сейчас откроется дверь, и в следующее мгновение все мы окажемся за бортом в состоянии свободного падения.

Лиза бросила на меня взгляд. На её лице я прочитал, что мы уже миновали опушку леса и теперь поднимаемся вверх — к вечным снегам и ледникам. Туда, где ещё страшнее, чем на Пиц-Бернине.

Чтобы ввести меня в курс дела, она коротко изложила историю мальчика. Ему было около двадцати пяти лет, его отец и мать занимали высокие государственные должности. Когда дети были маленькими, родители снимали порнофильмы, где они заставляли участвовать и детей.

Сначала мне показалось, что я ослышался. Потом появилась визуальная часть сканирования. Я увидел виллу, родителей мальчика, камеры, много камер. Группу взрослых и нескольких детей.

Картинки накрыли меня, словно приливная волна, пока Лиза ещё всё это рассказывала, у меня уже не было никакой надежды на спасение. Я увидел, как отец насилует мальчика, потом его младшую сестру, обнажённая мать встаёт на колени над мальчиком и прижимается промежностью к его лицу, и ему кажется, что он сейчас задохнётся.

Мальчик и Лиза проходили эти картины не в первый раз, это было видно. Они шли впереди меня, мимо гротескно переплетённых тел, с невозмутимым спокойствием, я же лишь пытался не отставать.

Сами участники этого действа и всё происходящее не привлекали их внимания. Видимо, это уже как-то предварительно было проработано с мальчиком.

Я не мог определить, были ли эти сцены фрагментами его воспоминаний, или воспоминаний Лизы, или их обоих. Или же это были проекции моего собственного сознания на основе тех сигналов, которые я получал от сканеров и из наших сообщающихся сознаний.

Мы с Лизой и мальчиком шли по комнатам. Я видел антикварные предметы, экзотические сувениры, привезённые из дальних поездок, я узнал копьё масаев и маски из Папуа — Новой Гвинеи.

При других обстоятельствах это вполне могло бы доставить эстетическое удовольствие. Но на фоне сплетённых фигур, в свете софитов, в воздухе, пропитанном выделениями тел, красота предметов и их музейный статус лишь усиливали ощущение кошмара, от которого некуда было деться.

Я всё время отставал от Лизы и мальчика. Я не был так хорошо, как они, знаком с окружавшей нас обстановкой. Меня всё время отвлекали экзотические предметы. Глухое, невыносимое страдание детей. Лица взрослых.

В них не было ничего отталкивающего. Тонкие черты лица, стильные стрижки. Серьги с бриллиантами. Жемчужные ожерелья. Вдоль двух стен стояли стеллажи с книгами. Меня потянуло к корешкам книг. Я подумал, что присутствие книг в этом месте лишь подчёркивает совершающееся насилие. Я всегда считал, что книги — это просвещение, и что просвещение — преграда для такой тьмы, как эта.

Красивый дом, книги, ухоженные тела и лица. И при этом насилие. Мне с трудом удалось пройти мимо. Всё это — высшие круги датского общества.

Лиза с мальчиком были уже далеко. Я рванулся вперёд и догнал их.

Они стояли возле одной из стен виллы. И тут стена исчезла. Перед нами была Дания.

Вот так получилось. Исчезнувшая стена открыла коллективное сознание.

Это была не та Дания, которую я знал. Это была «Тёмная Дания» — так назвала её Лиза.

Это был бесконечный ряд надругательств. Изнасилований. Уродливых сплетений тел. Зима чувств, посреди которой перед нами застыли половые органы и соски.

Мальчик впервые увидел, что насилие может затронуть не только его. Я чувствовал это. Этот сеанс, это путешествие Лиза устроила, чтобы показать всё это. Ему и мне.

Он протянул руку, и она взяла её. Оглянулся и протянул другую руку мне, и я взял её.

Он не мог знать, что я ещё меньше был готов к встрече с тем, что сейчас открылось нам всем.

Так вот мы и стояли, втроём. И смотрели в Ад.

— Теперь уже легче, — сказал мальчик.

Как, находясь в здравом уме, можно сказать, что после увиденного стало легче?

— Значит, были не только мы. Мы, дети. Пережившие это. Было ещё много других людей. Ты думаешь, что не достоин жить. Поэтому такой жгучий стыд. Ты думаешь, что ты самое ничтожное существо на свете. И тут видишь…

Он обвёл рукой пространство перед нами.

— …что есть множество других людей.

— Заметь, это никак не связано с сексом. Никак, совершенно не связано.

Это сказала Лиза.

— Если взрослые насилуют детей, это своего рода месть. Они мстят за своё собственное детство. Когда над ними самими надругались. Это злость, злость и злоупотребление властью. Дело не в сексе.

Она пыталась освободить сексуальность мальчика от воздействия пережитых им страданий. Казалось, она стоит рядом с ним непоколебимо спокойная. И при этом она как будто склонилась над ним. Пытаясь вытащить из его покалеченной системы здоровую сердцевину. Ту часть его личности, которая ещё не разрушилась.

— Злость всегда направлена ещё и внутрь испытывающего её человека, — сказала она. — И злость всегда разрушает его самого.

Он содрогнулся — мне показалось, я услышал хруст. Как когда вывихнутые суставы встают на место.

Она перерезала путы, которые связывали его с травмой. Всякий раз, когда у него возникали любовные или сексуальные переживания, активировались те самые сцены из прошлого. Путы, связывавшие его с этими событиями были тонкими, но прочными, как стальная проволока.

Они-то сейчас и лопались. Казалось, что в руках у неё невидимые кусачки. И этими кусачками она, с точностью хирурга, резала одну за другой опутавшие его тонкие проволочки.

Вот почему мы оказались в этом месте.

Вот почему ей удавалось всё это выдерживать. Заставлять его и меня это выносить. Только здесь эту проволоку было видно. Только здесь она могла начать резать. И только здесь, где он видел, что другие люди разделяют с ним его боль, он мог позволить ей это.

Он обернулся и посмотрел назад, в пространство позади нас.

— Они сами страдали, — сказал он. — Мама и папа. Вот почему всё так.

После того как он это сказал, в зале что-то изменилось. Словно прогнали демонов. Я почувствовал, что это может быть шагом к прощению.

Лиза повела нас назад.

Это было правильно. Я успел забыть о своём теле.

Очертания виллы расплылись. Мы сидели на своих стульях. Звук аппаратуры стихал. Мальчик, ассистенты и Лиза о чём-то переговаривались. Они вновь по-родственному улыбались друг другу, как ни в чём не бывало.

Прошло несколько минут, прежде чем ко мне полностью вернулся слух.

Мальчик направился к двери. Но вдруг остановился.

— Мама насиловала сестру отвёрткой, — сказал он.

Он произнёс это как-то задумчиво.

Потом вышел из зала.

Мы сидели на своих местах. Лиза заносила историю болезни в компьютер.

— Если он сможет простить их, — сказал я, — он освободится.

Она покачала головой.

Она даже не отвела глаз от монитора, просто покачала головой.

Но, несомненно, заметила мою реакцию, потому что всё-таки подняла на меня взгляд.

— У него никогда не будет нормальной сексуальности, — сказала она. — Возможно, никогда не будет полноценных отношений с женщинами.

Я ничего не понимал.

— Там, — сказал я. — Там ты сделала всё, чтобы помочь ему. Он это понял. Ты освободила его от этой стальной паутины. От связи с травмой. Я видел, как он высвободился.

Она вскинула руку и остановила меня.

— Ты — не он!

Это было сказано резко.

— Мы рискуем, каждый раз когда отправляемся туда с пациентами. Оболочка сознания становится совсем тонкой. Мы теряем ощущение границ. Мы приписываем пациентам ожидания из своей жизни. Он не ожидает нормальных любовных отношений. Не знает, что это такое.

— Но ты помогала ему. Показала ему путь. Ты просто излучала надежду!

Вокруг было тихо. Я видел только её.

Но я знал, что ассистенты где-то рядом и слушают.

— В этом-то и состоит парадокс, — ответила она спокойно. — Мы делаем всё возможное. Мы изо всех сил верим и делаем всё возможное. И при этом знаем, что ничего не добьёмся.

*

В тот день у нас было ещё несколько пациентов, не помню, сколько именно. Уже наступила ночь, когда мы дописали последнюю историю болезни, вышли и направились к парковке.

Я никак не мог перестать думать о том мальчике.

— Я чувствовал, что у него есть ресурсы, — сказал я. — Его тело не пострадало. Он чувствует своё тело. Оно его радует. Это было видно по тому, как он двигается. Я чувствовал его сердце. Его искренность. Диапазон его чувств. Не могу поверить, что он безнадёжен.

Она остановилась.

— Он был полностью вовлечён в происходящее, — сказала она. — Ты это видел. Он помнит каждый случай. С подробностями. Даже когда его мать садится ему на лицо, даже когда он чуть не умирает от удушья, какая-то часть его остаётся свидетелем происходящего. Это редко бывает. Вот почему он и оказался у нас. Вот поэтому мы и видим картины в собственном сознании. Всё потому, что его сознание сохранило их. Именно поэтому с ними можно работать. В этом его единственная надежда.

Она схватила меня за плечи. Как будто то, что она сейчас собиралась сказать, было особенно важно, как будто она пыталась передать слова посредством физического контакта.

— В этом-то и состоит глубинная часть парадокса. Когда мы пытаемся помочь этим людям. Мы делаем всё, что от нас зависит, прекрасно понимая, что ничего не получится. И всё-таки перед нами открыта дверь — и мы думаем, а вдруг всё-таки удастся.

Она откинула голову и засмеялась. Ночь вокруг вспыхнула огоньками. Я пытался понять смысл её слов, но чувствовал лишь её руки, держащие мои. Их прикосновение сделало бессмысленным какие-либо рассуждения, опустошило моё ментальное пространство. Я только чувствовал, что она рядом, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно.

* * *

В «Тёмной Дании» мы прожили три недели.

Мы отправлялись туда вместе с молодым человеком, который получил пожизненный срок и принудительное лечение за убийство отца и матери.

В клинику его привозили три конвоира из закрытого психиатрического отделения в Слагельсе, он был в наручниках, выглядевших как чёрные пластиковые браслеты. Лиза рассказала мне, что каждый раз, когда ему приносят еду, он должен просовывать руки через решётку, чтобы на него надели наручники, только после этого дверь его камеры открывали и внутрь заходили трое охранников.

Мы отправлялись туда вместе с женщиной шестидесяти пяти лет, чья жизнь представляла собой вереницу надругательств: всё началось с её отца, продолжалось с её первыми друзьями и первыми мужьями. Её преследовали, её насиловали, а потом продавали компаниям себе подобных.

Мы отправлялись туда с руководителем большого христианского хора, который за двадцать лет изнасиловал больше хористок, чем мог запомнить. В течение всех этих лет ему удавалось избегать преследования, но в конце концов, груз на совести стал слишком тяжёл.

Лиза рассказала мне о нём перед его приходом.

— Он пришёл в клинику в День открытых дверей. Я сразу почувствовала вокруг него тьму. Он остался, когда все ушли, как и ты, и рассказал свою историю. Пока он говорил, я поняла, что надо брать его на лечение. «Вы считаете меня чудовищем?» — спросил он. «Нет, — ответила я, — вы совершили нечто чудовищное. Но вы не чудовище». Он бросил взгляд на свою сумку. «Вы должны понимать, — продолжила я, — что я порекомендую вам явиться с повинной». Он открыл сумку, достал оттуда пистолет и положил его на стол. «Пистолет заряжен, — сказал он. — Если бы вы сказали какие-то неправильные слова, я бы застрелил вас, а потом сам застрелился». «А что такое неправильные слова?» — спросила я. «Любые, кроме тех, что вы сказали», — ответил он.

Мы последовали за учителем интерната, который развращал мальчиков, которые у него учились. Усыплял их и передавал компании педофилов.

Мы последовали за одним из этих учеников, теперь уже взрослым человеком. С перерывами менее чем двадцать четыре часа мы становились свидетелями одних и тех же ситуаций, одних и тех же картин, но воспринимаемых через две разные системы: сначала — палача, потом — жертвы.

Во время короткого перерыва, пока мы заполняли историю болезни, я спросил Лизу о масштабах всего этого. Я имел в виду, насколько это статистически частое явление у нас в Дании? И отличаемся ли в этом отношении мы от других стран? Спросил, почему жертвы не сопротивляются. Не заявляют о преступлениях. Не возвращаются, чтобы отомстить.

Она молча смотрела на меня. Мои вопросы ещё звучали в воздухе, когда я осознал, что спрашиваю, чтобы понять. Чтобы при помощи этого понимания создать барьер, защищающий меня от действительности.

Она покачала головой.

— Мы всё равно никогда этого не поймём, — сказала она.

Это была самая важная минута за эти три недели.

— Для тех, кто приходит сюда, понимание не имеет первостепенного значения. Для них важна встреча. Встретиться с другим человеком — это совсем не то, что понять его.

*

Вечером, когда мы закончили наш рабочий день, она спросила меня, нельзя ли поехать со мной повидать детей.

Я понимал, почему она спрашивает об этом. Мы оба так долго пробыли во тьме, что нам был необходим луч света.

Мы поиграли с девочками в футбол на лужайке. У нас нашлись силы смеяться. Дети и обычная жизнь вернули нам эту способность.

Потом мы смотрели, как они играют без нас. В какой-то момент я обернулся. И увидел, что мать девочек стоит на улице перед домом и смотрит на нас с Лизой. Не знаю, долго ли она так стояла.

На её лице было какое-то совершенно непонятное мне выражение.

Она позвала девочек ужинать. А мы с Лизой пошли к озеру, обошли его вокруг. На это ушло часа полтора. Сгустились тучи, но у меня был с собой зонтик.

— Я работала с одной религиозной организацией, — заговорила она. — Большой, имеющей отделения за границей. Они посылают миссионеров в страны третьего мира. И содержат интернаты для детей миссионеров. Я занималась профилактикой насилия и сексуальных преступлений в этих школах. И пыталась разобраться в происшедших случаях.

Начался дождь, я раскрыл зонтик, мы шли под ним бок о бок.

— Есть страны, и в Европе тоже, где большое количество детей учатся в интернатах. В Европе есть целые нации, которые, как считается, имеют коллективную психическую травму от насилия.

Она замолчала. Я украдкой взглянул на неё. Больше она никогда ничего не скажет об этом.

Были в ней, в её душе, какие-то области, куда я никогда не проникну. Не потому, что она сознательно их скрывает. Дело в совпадении двух причин: профессиональной этики и осознанного отторжения. Во-первых, она давала подписку о неразглашении врачебной тайны. А во-вторых, побывала там, куда не хотела возвращаться.

Мы стояли на том пляже, где нашли мёртвого оленя. Стояли, прижавшись друг к другу, дождь разошёлся. Он был не холодный, даже, можно сказать, тёплый, но казалось, что разверзшиеся хляби небесные со всей силой обрушиваются именно на наш зонтик. Время от времени грохотал гром, паузы между вспышками молнии и его раскатами становились всё короче, и вот их уже совсем не стало.

— Я кое-что вспомнила, — сказала она.

Её лицо засветилось.

— Это из-за грозы. Я вдруг кое-что вспомнила. Я боялась грозы. В детстве. Мы спали в палатке. Мама, папа и я. Это было в Лапландии. Мы все вместе ездили в Лапландию. Ходили с рюкзаками и ночевали в палатке. Готовили еду на костре. Мы видели лапландских сов и волков. Однажды повстречали медведя.

Она дрожала всем телом. От потока воспоминаний. Как будто открылся какой-то шлюз.

— Светило полуночное солнце. Потом собралась гроза. Мне было так страшно. Папа обнял меня. И говорит: «Лиза, это просто ангелы на небе переставляют мебель». После его слов страх прошёл.

Она подняла лицо ко мне и засмеялась. От радости, что вспомнила. От того, что тьма забвения осветилась вспышкой воспоминания.

А потом она поцеловала меня.

*

Мы вернулись к дому, не сказав ни слова. Постояли у её машины.

Проведённое время окутало нас, став частью пространства, став нашей частной погодой.

И в центре этой погоды: воспоминания о пациентах, о тьме и боли.

— Кто, — спросила она, — строго говоря, может знать, необходимо или бессмысленно, чтобы человек страдал? И существует ли на самом деле зло?

— В тот день, когда с нами осталась фрекен Йонна, — ответил я, — Мария спросила её о Боге. Отец имел обыкновение брать их с Симоном в католическую церковь на службу. И тут внезапно, ни с того ни с сего, она спросила фрёкен Йонну: «А Бог, он какой?» И Йонна ответила, ни секунды не задумываясь: «Бог — хороший!» И две женщины посмотрели друг на друга: маленькая женщина Мария, которой было всего четыре года, но которая в тот момент как будто повзрослела. И взрослая женщина. Они посмотрели друг другу в глаза. И тогда фрёкен Йонна добавила: «А дьявол тоже ничего себе!»

*

Она села в машину, я поднял руку, прощаясь, и она уехала.

Я стоял под дождём, держа над собой зонт.

Потом поднял голову и огляделся. Стоя на пороге своего дома, мать девочек наблюдала за мной.

Я пошёл к ней.

Мы стояли, укрывшись от дождя в её прихожей, с распахнутой дверью.

— У меня была одна начальница в полиции, — сказаkа она, — когда я только начинала там работать. Я разошлась с моим тогдашним другом, у нас были серьёзные отношения. Начальница заметила, что я очень расстроена. Долгое время она ничего не говорила. Но однажды позвала меня к себе в кабинет. До этого мы никогда не обсуждали никакие личные темы. И после никогда не обсуждали. Она тогда сказала только одну фразу: «Самое главное, чтобы у него дальше всё было хорошо в личной жизни». Я ничего не поняла. Почему для меня самым главным должно быть, чтобы у него дальше всё было хорошо в личной жизни? Теперь, мне кажется, я начинаю понимать, что она имела в виду.

* * *

На следующий день в клинике на протяжении нескольких часов мы занимались двумя пациентами — оба они когда-то служили в армии.

Они никак не были связаны друг с другом, первый из них был немец, женатый на датчанке, он служил в немецком антитеррористическом подразделении, и однажды, участвуя в захвате сомалийских пиратов, убил троих из них. Когда он сдёрнул с их лиц платки, он увидел, что это дети.

Второй служил в составе датского контингента в Афганистане, при встрече с его сознанием я впервые увидел реальные боевые действия. Под внешней упорядоченностью сознание оказывалось фрагментарным, как и у тех, кто пережил насилие в детстве.

Когда мы с Лизой заполняли истории болезни, я спросил её, почему так получается.

— Никто из обычных военнослужащих не готов, да и не обучен к участию в настоящей войне, — ответила она. — Когда они вдруг оказываются в бою, эффект от взрывов и выстрелов и психическая нагрузка приводят их в состояние, сходное с коллективным психозом. Только солдаты специальных частей способны сохранять самообладание.

Какое-то время она продолжала заносить данные. Потом снова подняла голову.

— Существуют весьма серьёзные исследования. Их начали ещё два века назад. Ещё во времена кремнёвых ружей. Было установлено, что большинство солдат, не проходивших специальную подготовку, стреляют мимо. Осознанно. Или вообще не стреляют. У каждого человека, если он не был целенаправленно подготовлен убивать, существует естественное сопротивление убийству другого человека. Люди не рождены для насилия. Им приходится этому учиться.

Говорила она точь-в-точь так, как когда рассказывала о своей работе в интернатах. Одновременно открыто и сдержанно. Она хотела мне что-то рассказать. И при этом готова была дойти лишь до какой-то границы.

Она снова вернулась к истории болезни. Но в то же время считывала мои мысли. Естественным образом. Наши сознания, ментальные системы в эти дни вряд ли могли полностью освободиться друг от друга.

Она высказала то, о чём я думал.

— Всякий раз, когда мы заходим с пациентом туда, под сканеры и стимулятор, мы проживаем целую жизнь. Это награда, но за это приходится платить.

Награда и плата за неё.

Может быть, в этом-то и состоит основной смысл настоящей встречи с другим человеком. Ты прикасаешься к самому главному в его жизни. К красоте и боли этого главного. К страху и надежде.

*

Мы сопровождали пациента, который был связан с криминальными группировками и убил человека, раздавив его колёсами автомобиля, причём переехал его несколько раз.

Мы сопровождали женщину с манией преследования. В ту минуту, когда её сознание открылось, показалось, что всё вокруг угрожающе обратилось против нас, даже равнина, даже пустое пространство как будто дышало ненавистью.

Она рассказала, что в её тело вживлён электронный голос, который управляет её действиями, и мы услышали этот голос. Я видел, как Лиза отправилась вместе с ней туда, откуда звучал голос, мимо вереницы наводящих ужас призраков, в самый центр того, что я научился определять как коллективное сознание. На моих глазах Лиза прервала сеанс — раньше, чем когда-либо прежде. Я услышал, как она совершенно доброжелательно сообщила этой пациентке — впервые оказавшейся в клинике, — что ей не следует больше сюда приходить, что ей нужно пройти другое лечение, у психиатров. И я увидел и почувствовал печаль Лизы, когда после всего этого она сказала лишь одну фразу: «Слишком уязвима».

Мы сопровождали в глубь сознания молодую женщину, мать которой пыталась покончить с собой с самого её детства. Несколько раз она пыталась отравить газом и себя, и дочь. Когда девушке было семнадцать, мать довела дело до конца. Придя домой, дочь обнаружила её мёртвой. Мы чувствовали храбрость девушки, её мужество. Когда сканеры выключились, она посмотрела на нас с благодарностью и сказала: «До того как я попала сюда, в вашу клинику, мне вообще не хотелось жить. Теперь мне кажется, у меня вполне может быть сносная жизнь».

Когда она ушла, я посмотрел на Лизу.

— «Сносная жизнь», — сказал я, — ей всего девятнадцать лет.

— Она всё прекрасно понимает, — ответила Лиза, — Это то, на что она может надеяться, — на сносную жизнь. Не так уж мало, гораздо больше того, на что могут рассчитывать многие другие.

В тот вечер мы поехали ко мне домой. Она ни о чём не спрашивала, просто сказала: «Я поеду с тобой».

Это нисколько не удивило меня, не показалось нарушением моего пространства. За эти недели мы так сблизились, что оба понимали — иначе и быть не может.

Мы сидели на террасе. В воздухе уже собиралась прохлада. Облака, обрамлявшие закатное солнце, переливались всеми цветами радуги. Как внутренняя сторона раковины у моллюска. Словно перед нами висели огромные небесные жемчужные раковины.

Она подошла ко мне. Совсем близко.

Это не было физическое приближение. Мы по-прежнему сидели в садовых креслах по разные стороны маленького столика, на террасе.

Возможно, дело было в этих неделях, что мы провели вместе под сканерами. Возможно — в тех людях, которых мы сопровождали в их внутренние миры. Возможно, в смерти Симона.

В этом-то и трудность встречи с другим человеком. Ты никогда не можешь точно сказать, что именно привело к этой встрече.

Или что мешает ей или затуманивает наш взгляд. Меня охватил непреодолимый страх. Я не хотел приближаться к Лизе.

— Откуда этот страх? — спросила она.

— Мои родители развелись. У мамы был роман с другим, и они развелись. Я чувствовал, что мой мир распался. На две части.

Она выжидала. Мы оба понимали, что стоим на пороге.

Порогом этим было ещё не сказанное мной. Людей всегда разделяет то, что они друг другу не сказали.

— Когда у нас родились девочки, я принял решение. В каком-то смысле это не я решил, что-то более глубокое или серьёзное, чем я сам, приняло за меня решение — сделать всё, чтобы никогда не расставаться с их матерью. Чтобы у детей было то, чего лишили меня. Чтобы они всегда чувствовали любовь между отцом и матерью. Это решение было принято во мне независимо от меня.

— И не получилось?

Я покачал головой. Наши сознания проникли друг в друга. Потому что невысказанное было сказано.

Они не слились. Я и прежде это говорил. И повторяю снова, потому что это очень важно из-за того, что я собираюсь сказать позже, и очень скоро скажу.

Они не слились. Но они проникли друг в друга.

Именно то, что она задала вопрос, и то, что я ответил, сделало это возможным.

Я увидел дочерей, когда они были ещё совсем маленькими. Всех нас, четверых — их, меня и их мать. Увидел нас во время развода. После развода.

Мы с Лизой, внутри сознания, стояли перед стеной дома.

Я видел это уже много раз. Когда встречаешь человека и провожаешь его внутрь его самого или когда проникаешь глубже в самого себя, или же вы делаете это вместе — на равных — как мы с Лизой сейчас на террасе, то сначала кажется, будто входишь в некое здание.

Не знаю, почему так получается. Может быть, потому, что люди столетиями жили в домах, хижинах, шалашах. Может быть, по каким-то другим причинам. Но так уж оно есть: когда ты обращаешься внутрь себя, сознание поначалу воспринимается как какое-то здание.

У кого-то это здание хорошо обустроено, проветрено, двери в нём открыты, можно свободно перемещаться из комнаты в комнату, с этажа на этаж.

У кого-то всё гораздо сложнее.

Для меня всё было гораздо сложнее.

Мы с Лизой шли через комнаты с изображением девочек в раннем детстве и вдруг наткнулись на стену.

Не бывает так, что оказавшись внутри сознания — своего собственного или чужого, — ты можешь свободно двигаться. Тот порог, через который мы с Лизой переступили сейчас, был лишь первым порогом. После него будет ещё один. И ещё один.

— И как было после развода? Как это было?

Это была проверка. Но это не она проверяла меня. Это моя собственная система. Если бы я промолчал, мы бы остались на месте.

— Я ошибся, — сказал я. — Мы ошиблись.

Она могла бы сказать всё, что угодно. О том, что половина всех браков распадается. О том, что дети, судя по всему, чувствуют себя прекрасно. Что у нас с их матерью хорошие отношения.

Если бы она сказала что-то подобное, процесс бы остановился. Мы бы остановились. Оставшись на поверхности.

Она ничего не сказала. Просто ждала.

— Мне кажется, что я дал обет, — продолжал я. — Остаться одному. Надолго. Возможно, навсегда. На всю оставшуюся жизнь.

Я сам этого не знал. Я не знал, что это так, пока не сказал.

— Звучит как-то… пафосно.

Не знаю, чего я ожидал. Чего угодно, только не этого. Чего угодно, кроме этих слов и этой её улыбки.

Я почувствовал ненависть к ней. Мне захотелось попросить её уйти. Как только я вновь обрету дар речи, я попрошу её уйти.

Гнев во мне нарастал, пока не заполнил меня целиком.

Потом я взглянул на него со стороны.

Дело было в ней. В сеансах сканирования. В нашем общем прошлом. Поэтому я смог вот так дистанцироваться от самого себя. Но в первую очередь просто потому, что она была со мной.

За долю секунды моё сознание переключилось на её сознание. Я позаимствовал её сознание. Она предложила мне свою перспективу. Воспользовавшись этим, я посмотрел на себя извне. Её глазами.

Я увидел, что она права. Это пафосно.

— Ты придумал себе историю, — сказала она, — что ради детей, ради самого себя или своей судьбы ты должен оставаться один. Что будет, если ты, хотя бы на минуту, перестанешь держаться за эту историю?

Когда она сказала это, стена исчезла. Или точнее — когда она сказала это, и я вдумался в её слова и понял, что она права, тогда стена исчезла.

В этот же миг я отказался от истории, которую, сам того не осознавая, культивировал в себе все эти месяцы и годы.

— Обними меня, — сказала она.

Я обнял её.

Мы стояли перед открытым пространством.

Оно не представляет собой какое-то конкретное место. Это даже не равнина. Это континент, лежащий во множестве измерений.

Тем не менее в нём есть какие-то ориентиры. Точки с неизменными координатами.

Нас притянуло к одной из таких точек.

Мы оказались в большой пивной бочке в детском саду «Карлсберга».

В каком-то смысле мы оказались в прошлом. В настоящем мы стояли на моей террасе и обнимали друг друга. Солнце уже почти село. Небо напоминало внутреннюю сторону раковины моллюска. Всё происходило в настоящем времени.

Но над этим настоящим временем — или внутри него — проступала реальность тридцатилетней давности, когда мы сидели в бочке в детском саду. Теперь она была с нами.

Так что это было не прошлое.

И это не было воспоминанием. Воспоминание — это выцветшая картинка фрагмента прошлого. Это было что-то другое. Это было прошлое, когда оно становится настоящим.

Мы сидели в бочке, за столом, на скамейках. Симон, Лиза и я.

Фрёкен Йонна сидела с нами.

Она собиралась что-то нам показать.

— Как здесь оказалась фрёкен Йонна?

Это спросила Лиза. Лиза, стоящая на террасе, прижавшись ко мне. Говорила она в настоящем времени. Потому что фрёкен Йонна была сейчас с нами.

— Она хочет нам что-то показать. И сейчас покажет. То, что изменит нашу жизнь.

Мне нужно было что-то ей объяснить. Потому что я и сам не был в этом уверен.

— Три недели, — сказал я, — три недели, после того как с нами оставили фрёкен Йонну, мы жили в настоящем мире.

Я должен рассказать это, чтобы самому не забыть. Кажется, всё появляется из забвения, только когда начинаешь говорить.

* * *

— Три недели, — сказал я, — мы — ты, Симон и я — видели то, что называли «настоящим миром».

Настоящий мир. Так могли говорить дети.

Мы и были детьми. Нам было по семь лет.

Не знаю, как так получилось. Почему мир для нас открылся. Потому что мы вместе обнаружили пути внутрь сознания? Потому что мы путешествовали в снах других людей? Или потому что умерла мама Симона? Не знаю, почему так получилось. Но на три недели перед нами открылось то, что мы называли настоящим миром.

Не знаю, почему я уверен, что это продолжалось три недели. Когда тебе семь лет, три недели — это абстрактный, непонятный промежуток времени. Но я знаю, что это длилось три недели. И началось в то утро, когда мы пришли в детский сад на следующий день после того, как с нами оставили фрёкен Йонну, и мы решили, что Симон отказался от мысли вернуть маму.

Всё развивалось как-то постепенно. Не могу сказать, в какое точно время это началось. До или после того, как нам давали фрукты. Но в какой-то момент мы уже оказались в этом мире. Это было так отчётливо, так очевидно и естественно, что мы поняли — мы все трое это видим. И нет никакой необходимости говорить об этом.

Мы присутствовали в настоящем времени. И одновременно с этим настоящим мы увидели фрагменты будущего.

Будущее не есть продление настоящего. Или развитие настоящего. Будущее — это пространство потенциальных возможностей.

Мы не знали таких слов. Никто тогда их не знал. Но именно так оно и было.

Мы ясно увидели настоящее время. Как видят его дети, увидели совершенно отчётливо. Но вокруг него и сквозь него мы увидели то возможное, что очень скоро может проявиться.

Мы увидели, что вот-вот может пойти дождь, и тогда нас позовут в дом, нас всегда звали в дом, когда шёл дождь. Так и случилось.

Мы увидели, что может случиться так, что через минуту фрёкен Грове позовёт нас на занятие гимнастикой, и тут же может случиться, что нам скажут надеть дождевики, малышам надо будет помочь одеться, и потом нас снова отпустят на улицу.

Но ничего этого не случилось, это были возможные события, которые не произошли. Хотя они и показались в пространстве возможностей.

А случилось то, что приехал пожарный, и все взрослые и дети участвовали в пожарных учениях, и мы увидели и сами учения, и как всё будет происходить, мы увидели это заранее. Пожарный приехал на машине с лестницей, и нам разрешили в ней прокатиться, и всё это мы видели как возможность, как нечто виртуальное в пространстве возможностей.

Мы увидели, как моя мама, по пути из детского сада, зайдёт с нами к мяснику за колбасой для жарения на ужин. И прямо рядом с этим, или поверх этой возможности, словно наложенные друг на друга картинки, мы увидели, как она ведёт нас к другому мяснику и покупает свиные отбивные, и мясник протягивает нам, детям, пышущие жаром солёные шкварки, и ни одна из этих возможностей не осуществилась в тот день, они стали реальностью лишь недели спустя, а в тот день мама остановилась перед овощными лавками, которые были устроены на палубах плоских барж, пришвартованных у набережной напротив Биржи, и купила там лук-порей, яйца и сливки для запеканки с пореем и ветчиной.

Мы увидели водолазов, погружавшихся в канал Кристиансхаун в поисках утонувшего трёхлетнего ребёнка, который накануне играл поздно вечером один, мы увидели тот самый момент, когда они поднялись на поверхность с телом, и случилось это не в тот день, это случилось только через несколько лет.

Мы увидели, как торговцу рыбой на стоящем в канале судёнышке подарили щенка, мы увидели, как этот щенок умирает от чумки, но ничего этого не произошло, эти возможности так никогда и не стали реальностью.

Мы слышали, как на крышах домов завыли сирены, но был понедельник, а включали их по средам, тем не менее мы их слышали, и не только в ту среду, мы слышали звук сирены по средам в течение многих последующих лет, и звук этот всегда вселял в нас смутный страх, словно мы внутри себя слышали отзвуки страха взрослых, переживших войну. Мы слышали, как сирены стихают, мы слышали эту среду много лет спустя, когда война уже так давно закончилась, что сирены проверяли теперь один раз в году. И все эти среды с леденящим душу воем и все среды, когда его не было, слились для нас воедино.

*

Первые дни мы ничего с этим не делали, мы просто осознавали это, убеждались в этом.

На третий день мы начали действовать. Мы помешали Рикарду Львиное Сердце разбить себе голову.

Отец Лизы придумывал для всех вокруг забавные имена. Симона он называл Симеон Столпник, Лизу — Бриндиза, меня — Пётр Великий, а мальчика Бриана — Бриан де Буагильбер.

Мы не знали, откуда все эти имена, они возникали как-то сами собой. Рикард был один из мальчиков в нашем детском саду. Папа Лизы называл его Рикард Львиное Сердце.

Рикард вполне мог бы оказаться в Клубе неспящих детей. Если бы не был таким соней. Он мог заснуть где угодно, мне случилось видеть, как однажды, когда мы гуляли в парке Сёнермаркен, он в своём комбинезончике улёгся спать в большой сугроб, заснул и спал там, пока его не нашли и не разбудили воспитательницы.

Рикард всегда и во всём доходил до самой границы дозволенного, а потом делал ещё один шаг. Он перелез через изгородь и колючую проволоку и спустился к самому железнодорожному полотну, когда сотрудники зоопарка ловили там барсука. Однажды Рикард забрался на ограду моста над железной дорогой, когда нас вели на прогулку в Южную гавань. А там он как-то раз залез на гору угля и успел подняться почти на самый верх, когда его хватились,

Именно из-за Рикарда в детском саду завели правило, что во время прогулки все дети должны держаться за верёвку.

Через три для после открытия настоящего мира Рикард смастерил в игровой комнате американские горки, спускавшиеся с верхней перекладины шведской стенки к самой дальней стене.

Мы не видели, как он это делал, никто не видел, Рикарду всегда удавалось устраивать всё незаметно для окружающих.

Закончив свою конструкцию, он позвал нас.

Он забрался по шведской стенке под самый потолок, намереваясь торжественно открыть свой аттракцион.

Мы втроём — Симон, Лиза и я — увидели это одновременно. Что через пару мгновений он съедет головой вперёд, ударится о батарею и пробьёт себе череп.

Батареи тогда выглядели не так, как сейчас. Выступающие рёбра представляли гораздо большую опасность. К тому же тогда их не прятали под подоконник.

Заговорила с Рикардом Лиза. Он сидел на верхней перекладине шведской стенки.

— Рикард, — сказала она. — Ты можешь разбить себе голову.

Это было то, что мы видели. То, что мы видели, скрывалось за словом «можешь». В будущем нельзя быть уверенным полностью. Оно не вполне определено. Сегодня, наверное, сказали бы, что то или иное событие может случиться с определённой вероятностью.

Но у нас не было таких слов. Так что Лиза сказала: «Ты можешь разбить себе голову».

Он не понял её. Конечно же, он её не понял. Поэтому он разжал руки и полетел на встречу с поставленной вертикально скамьёй, которая представляла собой первую часть горок.

Мы отреагировали одновременно — Лиза, Симон и я.

Мы отреагировали в настоящем мире.

Лиза накинула на батарею ковёр. А мы с Симоном затормозили полёт Рикарда и спихнули его на пол.

Минуту он сидел на полу, глядя на нас.

Временно он потерял дар речи. Наш поступок был ему непонятен. Мы не хотели разозлить его, он это понимал. Не собирались над ним подшутить. Или испортить ему игру.

Причина нашего поступка находилась за пределами этой действительности. Поэтому он его и не понял. Поэтому он и потерял дар речи.

Тут в комнату вошла воспитательница, которую приняли в детский сад на место фрёкен Кристиансен. Она что-то заподозрила. Каким-то образом она почувствовала, что стала свидетелем чего-то необъяснимого.

Растерявшись, она даже не отругала Рикарда. Она только сделала ему замечание. Потом отправила нас в другую комнату и разобрала всю его конструкцию.

Выходя из комнаты, мы с Симоном увидели фрёкен Йонну.

Ничего странного в этом не было, мы часто её видели. Она работала в детском саду каждый день, наверное, потому что нас было так много, и мы всё время таскали на подошвах землю и песок с улицы, и всё время надо было мыть туалеты. Странно было не то, что мы её увидели. Странно было то, как она на нас смотрела.

Когда мы выходили из комнаты, она стояла и выжимала в ведро тряпку.

Вдруг она остановилась и посмотрела на нас.

Лиза, Симон и я, мы поняли, что она тоже видит настоящий мир.

Не могу сказать, как мы это поняли. Но если ты видишь настоящий мир, ты опознаёшь человека, который тоже его видит.

Она видела то же, что и мы, в этом была первая странность.

Вторая заключалась в её беспокойстве. Она очень обеспокоилась, мы это заметили.

Это было непонятно. Ведь мы только что спасли Рикарда. Он не разбил себе голову, его не увезли в больницу и ему не пришлось ничего зашивать.

Рикарда уже не раз возили в травматологический пункт и накладывали швы, над одной бровью у него остался длинный шрам — он рассёк её, когда полез по водосточной трубе к окнам ясельной группы, ухватился за жёлоб, тот оторвался, и Рикард полетел вниз. Но теперь-то мы спасли его.

Прошло три недели, и нам стало понятно её тогдашнее беспокойство.

В течение этих трёх недель мы жили и совершали какие-то поступки в настоящем мире.

Мы заранее знали, что моя мама приедет за мной на велосипеде и в багажной корзинке будут груши, что Лиза задержит свою маму в раздевалке до приезда моей мамы с грушами, и мы втроём съедим всю корзинку.

Мы заранее знали, что через несколько дней все дети в ясельной группе заболеют ветрянкой, и у Марии сыпи будет меньше, чем у других, но она будет на лице, и останутся рубцы, которые так никогда и не исчезнут. Мы не знали, что делать с этим знанием, оно подавляло нас, оно затрагивало многих, многих детей и взрослых, так что мы молчали, и все дети заразились ветрянкой, а у Лизы три пузырька у уголков глаз навсегда превратились в шрамы.

Мы знали, что через два дня мы отправимся в парк Сёнермаркен и что маленькая девочка, недавно появившаяся в детском саду, спрячется у большого фонтана перед дворцом Фредериксберг, и что воспитательницы ошибутся, пересчитывая нас, и потеряют её. Мы сказали об этом фрёкен Грове, мы сказали: «Когда мы будем в Сёнермаркене, и вы обнаружите, что не хватает одного из нас, то знайте, что это Гитте, она спрячется за фонтаном».

Фрёкен Грове задумчиво посмотрела на нас, но потом всё забыла. Мы гуляли с ней в Сёнермаркене, и когда стали собираться домой, она посчитала нас, но ошиблась, и когда уже пора было уходить, она заметила нас, всё вспомнила и снова всех пересчитала. Одного ребёнка не хватало, это была Гитте, фрёкен Грове очень медленно обошла фонтан, позади которого на корточках сидела Гитте. По пути домой фрёкен Грове несколько раз оборачивалась и смотрела на нас. И тут мы поняли, что будет очень трудно рассказывать взрослым о настоящем мире, потому что их это может только напугать.

Мы знали, что повозки «Карлсберга» с двумя кучерами, запряжённые лошадьми-тяжеловозами, приедут в детский сад на следующий день, и тогда нас покатают на них, но никто не приехал, и мы про это позабыли, но ещё через день вдруг появилась повозка, и нас троих посадили на одну и ту же лошадь, у которой была такая широкая спина, что наши ноги не могли её обхватить. И когда мы оказались на спине лошади, мы поняли, что с точностью про будущее знать невозможно. Ты можешь чувствовать его, но очень трудно точно понять, когда всё случится.

*

Самое важное ожидало нас через три недели.

Мы уже давно знали, что это произойдёт, и всё время знали, что это важно, и что всё так и будет — рано или поздно. Но когда это действительно случилось, всё оказалось совсем не так, как мы думали.

Мы чувствовали, что в этом будут участвовать слоны, мы это видели и почувствовали.

Слоны для нас имели большое значение.

Ведь в жизни детей слоны всегда очень важные животные. Но для нас дело было ещё и в слонах в джунглях Шерфига на стене. И ещё в тех слонах, которые стояли у ворот «Карлсберга», через которые мы часто проходили. Как раз в те дни нам с Лизой разрешили самим возвращаться из детского сада к ней домой, в наши дни никто бы такого не разрешил, но тогда всё было иначе, а кроме того, нам не нужно было переходить оживлённые улицы. И по пути к ней, туда, где размещались лаборатории «Карлсберга» мы проходили через ворота со слонами.

Мы знали, что произойдёт какое-то событие со слонами, с какими-то живыми слонами, и вокруг них возникнет синева, такая же, как в джунглях в детском саду.

Это было всё, что мы знали. Всё, что мы увидели.

Случилось всё три недели спустя, и за день до этого стало ясно, чего нам ждать.

Мы увидели трёх маленьких слоников, мы решили, что это совсем малыши, и один из них утащил у какой-то женщины перчатку и положил её себе в рот, и женщина решила, что с перчаткой можно уже распрощаться.

Но тут мы увидели самих себя. Впервые мы смотрели на самих себя извне в настоящем мире, и увидели, как показываем женщине, что ей надо протянуть руку и как бы попросить слона вернуть перчатку, и тогда слон вернёт её ей.

В тот день во время обеда фрёкен Грове рассказала нам, что король Таиланда подарил датскому королю и королеве карликовых слоников, которые будут жить в зоопарке, и поскольку «Карлсберг» финансировал строительство предназначенного для них вольера, мы первыми увидим их.

На следующий день мы их увидели.

В зоопарк отправились только старшие дети, для младших такая прогулка была слишком долгой.

Вольер, возведённый специально для прибывших слонов, представлял собой целое здание, облицованное сине-зелёной плиткой, словно дорогая ванная комната, и цвет этот мы представляли себе и раньше в своих видениях, рядом со слонами.

Мы потрогали их хоботы, кожа была очень толстой, с чёрными волосками. Но было понятно, что кончик хобота очень чувствителен.

Когда фрёкен Грове погладила по хоботу одного из слонов, он ухватился кончиком за её перчатку и стянул её с руки, потом поднёс хобот ко рту и положил туда перчатку — и её как не бывало.

Перчатка была очень красивая, из мягкой кожи, изящная и дорогая, как и всё, во что одевалась фрёкен Грове.

— Вам надо сделать вот так, — сказал Симон и показал ей, как попросить слона вернуть перчатку, она так и сделала, и слон положил, очень осторожно, перчатку на её протянутую ладонь.

Мы замерли на месте — Симон, Лиза и я.

Вокруг нас остальные дети, смотрители и воспитательницы смеялись и наперебой говорили о том, какие же эти слоны милые и умные. Но мы не смеялись.

Мы помогли фрёкен Грове вернуть свою перчатку. И помогли, потому что уже видели, как мы помогаем ей в настоящем мире.

Даже сегодня мне, взрослому человеку, трудно скудными средствами языка выразить наши тогдашние ощущения.

Мы видели, мы осознавали, что можем получать информацию о своих действиях в будущем и использовать её, чтобы влиять на настоящее.

Наверное, сейчас это можно так сформулировать.

Но тогда нас переполняло чувство, что мы обладаем особой, тайной властью.

Власть — это какое-то грубое слово. Но чувство наше не было грубым. И впервые оно возникло, когда мы помогли другому человеку, фрёкен Грове.

Мы стояли в зоопарке перед новеньким слоновником и размышляли о том, на что мы способны, о том, что мы можем получать знание из будущего, и тут один из слоников подошёл к нам. Он вытянул свой хобот, обхватил им Лизу за талию, поднял её и осторожно посадил себе на спину.

Присутствующие остолбенели. Движения животного были такими ловкими и одновременно такими осторожными, что, казалось, перед нашими глазами замедленная съёмка. Никто даже не вскрикнул, скорее всего, даже не успел испугаться — а Лиза уже сидела на спине слона, прямо за ушами.

Она смотрела поверх голов посетителей. На расходящиеся дорожки зоопарка. Смотрела на нас с Симоном. Лицо её сияло. Я знал, что в эту минуту происходит что-то очень важное.

*

Что происходило с ней внутри, мы узнали на следующий день.

Лиза назначила нам встречу в бочке, как обычно в то время, когда все остальные дети спали. Светило солнце, но было холодно. Мы сидели за столом, Лиза положила перед нами несколько маленьких голландских сухариков с глазурью. Вроде тех, что нам когда-то давала фрёкен Йонна. Эти сухарики обозначали, что происходящее — некий ритуал, а в таких случаях важно иметь какую-то еду.

— Мы можем всё менять, — сказала она.

Мы сразу же поняли, что она имеет в виду.

Хотя это понимание невозможно было облечь в слова, наверное, даже сегодня невозможно. И уж тем более тогда.

Понимание это существовало в форме картинок. Некоторые были из прошлого, некоторые из настоящего, а некоторые из возможного будущего.

Мы взялись за руки. Это получилось само собой. Мы этого никогда не делали, никогда прежде, но вот сейчас так получилось. Мы взялись за руки, мы сидели так, что получился круг.

В центре этого круга стали возникать картинки.

Мы увидели джунгли и сиреневую ящерицу. Мы увидели все те сны, в которые мы входили и которые покидали. Мы увидели Марию, спящую во время тихого часа вместе с другими детьми, на её лице — ещё не зажившие следы ветрянки.

Мы увидели, как мать Симона идёт по тоннелю, мы увидели её ещё до болезни, увидели Клауса, стоящего на канализационной трубе, площадку позади церкви короля Кристиана, где мы с Симоном познакомились.

Мы увидели «Мыслителя» перед лабораториями «Карлсберга». Мы увидели его осенью, в золотистых лучах низко стоящего солнца, у ног скульптуры кружились осенние листья. Мы увидели его зимой, бронзовые плечи были припорошены снегом, мы ёжились и нам казалось, мыслителю холодно, и, хотя он был металлическим, он был как живой и ему тоже могло быть холодно.

Мы увидели Лизиного тайного друга, Нильса Бора, увидели его жену, учёных, которые приезжали в лаборатории. Некоторые из них были лауреатами Нобелевской премии, мы не знали, что это такое, но мы всё поняли, мы видели их награды, видели церемонии вручения, видели в картинках, возникавших между нами, всё то, чего они добились.

Мы увидели площадь Кристиансхаун во время Карибского кризиса. Остановившийся транспорт, листовки, вагончик с сосисками, мы ощутили страх людей на площади и то, как он расползается по всему Копенгагену. Всё это мы увидели. Мы увидели фрёкен Кристиансен, всё то, что мы про неё знали. Увидели отца Симона, который изо всех сил пытается создать нормальную жизнь своим детям.

Мы увидели освещённые солнцем кусты возле бочки, на которых висели маленькие кислые красные ягоды. Увидели и услышали, как мимо пронёсся тепловоз, увидели густой дым из его трубы и через мгновение почувствовали его запах и вкус.

Мы, трое детей, сидели в бочке на Энгхэвевай. Но одновременно с нами здесь был и весь мир, с нами и вокруг нас. И мы знали, что можем повлиять на него. Мы сделали открытие, проникли в те глубины сознания, где спрятан какой-то ключ. Если ты имеешь доступ к этому ключу, ты можешь изменить мир.

Нам не очень было понятно, как будет выглядеть это изменение. Но этого понимания и не требовалось. Если ты в своём открытии добрался до самой сути, до самой сердцевины, ты знаешь — в твоей власти что-то изменить.

На мгновение в бочке стемнело, кто-то появился в проёме двери.

Потом вновь стало светло, в бочку вошла фрёкен Йонна. Она пригнулась и проскользнула внутрь, и теперь сидела за столом рядом с нами.

Только сейчас мы заметили, какая она хрупкая. До этого времени все взрослые казались нам примерно одинаковыми — все они всегда возвышались над нами.

Но когда фрёкен Йонна села к нам на скамейку, мы увидели, какая она худенькая, совсем как птичка. И совсем молодая. Кожа лица была нежной, словно у маленькой девочки.

Мы услышали сирену скорой помощи. Звук доносился не с улицы. Он долетал до нас из возможного будущего. Звук, который может когда-то прозвучать.

«Скорую помощь» в то время не часто можно было услышать, и сирена у неё была другая. Звук приближался к нам, и мы услышали, как машина затормозила перед детским садом.

Мы заглянули в наше здание. Перед нами возникли и открылись комнаты — как будто мы находились внутри. Мы увидели Рикарда Львиное Сердце. Он осторожно выбрался из спальни, где все спали после обеда. Ему это с лёгкостью удалось, потому что дежурная воспитательница тоже заснула. Он прокрался в игровую комнату, в которой никого не было. Взрослые сидели на кухне и разговаривали с экономкой и её помощницами, а Рикард тем временем поднял скамейку и снова собрал свои американские горки. Он забрался на шведскую стенку и бросился животом на скамейку, чтобы сразу придать телу наибольшее ускорение. От резкого толчка вся конструкция рассыпалась, Рикарда отбросило головой к батарее, и мы услышали отвратительный звук, когда его череп ударился об узкий металлический край.

— У него перелом черепа, — сказала фрёкен Йонна. — У него может быть перелом черепа.

Она сказала это спокойно, даже как-то задумчиво.

Мы услышали, как хлопают двери, как кто-то отдаёт короткие распоряжения, мы увидели Рикарда на носилках, услышали и увидели, как отъезжает ярко-красная машина «скорой помощи».

Всё это происходило в возможном будущем.

— Бывает так, — сказала фрёкен Йонна, — что одно происшествие может предотвратить другое, более страшное.

Больше она ничего не сказала.

И тут открылся настоящий мир.

Или точнее — он расширился.

Он ведь и так был открыт, он был открыт все эти три недели. Сегодня можно было бы, наверное, сказать, что мы непрерывно, на протяжении трёх недель, наблюдали разные фрагменты будущего.

Но теперь он открылся полностью.

У меня есть только одна иллюстрация, чтобы всё это описать. Мой отец был радиолюбителем, когда я был маленьким, он собирал детекторные приёмники. Однажды — думаю, это было в середине шестидесятых — они с мамой купили стереоустановку фирмы «Банг и Олуфсен».

Впервые я услышал её в гостиной, папа сначала включил свой приёмник, и в наушниках раздалось несколько тактов какого-то классического произведения — концерт симфонического оркестра Датского радио. Он осторожно снял с меня наушники и увеличил громкость стереоустановки.

Из больших колонок полился совершенно невероятный звук. Это был тот же фрагмент, что и в наушниках, но теперь мы, слушатели, — мама и я — на какую-то долю секунды почувствовали себя парящими в каком-то огромном пространстве, где каждый инструмент звучал отдельно, где мы слышали каждого музыканта. И пространство это ощущалось физически, чуть ли не зрительно.

Что-то вроде этого произошло в бочке, когда рядом с нами оказалась фрёкен Йонна. Пространство настоящего мира расширилось. Содержание этого пространства умножилось необозримо, количество связей между прошлым, настоящим и возможным будущим выросло в десятки тысяч раз.

Мы чуть было не потеряли сознание. Может быть, даже на какую-то секунду и потеряли. Но только на одну короткую секунду.

Помню, что я почувствовал на плече руку Йонны. Мы все вчетвером встали и один за другим вышли из бочки наружу. Никто ничего не говорил, все понимали, куда мы идём.

Солнце освещало кусты рядом с бочкой. Из-за них доносился звук проходящего мимо дизельного локомотива.

Мы пересекли игровую площадку и зашли в здание. Во всём детском саду было тихо, у семидесяти детей был тихий час. Мы миновали общую комнату и подошли к двери в игровую. Она была открыта. Мы увидели батарею, вторую скамью, которая была приставлена к первой. Переступили порог.

В эту секунду Рикард Львиное Сердце оттолкнулся от перекладины и полетел вниз.

Он заметил нас, уже находясь в воздухе, глаза его были широко раскрыты. От удара при его падении на скамейку та высвободилась из шведской стенки. Американские горки развалились. Рикарда отбросило к батарее, головой вперёд.

Только что фрёкен Йонна стояла рядом с нами, и вот она уже оказалась у дальнего конца батареи. Она не успела перехватить Рикарда. Но, выбросив вперёд левую руку, она заслонила ладонью тот острый край, в который должен был врезаться Рикард. Его голова ударилась о её кисть, и мы услышали, как ломаются косточки пальцев фрёкен Йонны.

Рикарда отбросило на пол, и некоторое время он лежал без движения. Потом медленно сел, потрогал голову и улыбнулся.

Мы посмотрели на фрёкен Йонну. Она так и стояла у батареи. Лицо её было белым как мел.

Она внимательно посмотрела на меня, Лизу, Симона. Совершенно спокойно, даже как-то задумчиво.

Кто-то подбежал к нам. Видимо, вызвали «скорую», мы слышали, как она подъезжает к нашему детскому саду. На этот раз сирена звучала иначе.

Я замолчал.

Стало уже совсем темно. Мы с Лизой и не заметили, как стемнело, мы находились в другом месте. И мы всё так же стояли рядом. Я по-прежнему обнимал её.

— А что стало с рукой фрёкен Йонны?

— Она вернулась через несколько дней, кисть у неё была в гипсе.

— А Рикард? Что с ним?

— Ничего.

*

Я проводил её к выходу. В прихожей она остановилась. Я ждал, что она, хотя бы мимоходом, прикоснётся ко мне, но она этого не сделала.

— Питер, — спросила она, — ты всё это помнишь? Или это возникает у тебя перед глазами, когда ты рассказываешь?

Она порывисто обняла меня.

— Завтра, — сказала она, — у нас важная встреча.

Потом повернулась и пошла к машине.

Когда она была уже на полпути, я вдруг понял, что у меня есть ответ на её вопрос.

* * *

Встреча проходила на самом верху здания, на третьем этаже, если смотреть с берега, в большом конференц-зале, где стоял длинный овальный стол и где из высоких окон открывался вид на залив.

Нас было человек тридцать. Некоторых я знал — в первую очередь трёх ассистентов Лизы. Того охранника, который в своё время спрашивал меня, что мне нужно, и разрешил мне подождать у входа. Людей, которых я мельком видел в здании или на парковке.

Две женщины, которые, как я вспомнил, работали в столовой института, в перерыве собрания принесли чай, кофе и минеральную воду. Им помогала ещё одна, работавшая здесь уборщицей.

Я узнал ещё нескольких человек, которые встречались мне в коридорах, когда Лиза несколько раз водила меня в другие части института.

Над большинством из собравшихся за столом тридцати мужчин и женщин витала аура могущества и неподдельного чувства собственного достоинства. В памяти у меня всплыла атмосфера, царившая в лабораториях «Карлсберга». То настроение, которое господствовало тогда в среде учёных — женщин и мужчин. Среди лаборантов и секретарей. В них чувствовался такой же потенциал.

Большинство из них в ближайшее время должны были стать руководителями отдельных направлений либо уже были ими, это было по ним заметно.

Они не кичились этим, не выставляли ничего напоказ. Они вели себя сдержанно, с достоинством, как ведут себя люди, которые уже определились в отношении самых важных вопросов в своей жизни.

Все они сидели, повернувшись к Лизе. Когда она начала говорить, в зале воцарилось молчание. И даже немного раньше. Она не поднялась со своего места и даже не повысила голос. Я сидел рядом с ней. Она обвела всех присутствующих взглядом, и наступила полная тишина.

Не потому, что тут положено было подчиняться дисциплине. Не чувствовалось никакого трепета перед авторитетом. Это было молчание, за которым читалась сосредоточенность профессионалов, понимающих важность происходящего.

Она начала с того, что представила меня.

— Питер с нами недавно, — сказала она, — он участвовал в нашей работе последние месяцы, он напишет о ней.

Мы никогда прежде не обсуждали с ней такую возможность.

У меня возникло ощущение, что за время, проведённое вместе, она утратила понимание того, где кончается она и где начинаюсь я. Что она ведёт себя так, будто может распоряжаться мной так же, как и собой.

— У меня теперь другая должность — просто «профессор», а не «профессор с особыми полномочиями», — сообщила она.

Это сообщение вызвало аплодисменты, значение которых я сначала не понял. Лишь спустя несколько минут я сообразил, что это реакция на её академические достижения, на изменение её научного статуса.

— Я встречалась с руководством университета, — продолжала она, — с Советом по науке и с ключевыми фондами: наше базовое финансирование увеличивается на триста процентов. И «Science», и «Nature» приняли к публикации наши первые статьи о сканировании.

На сей раз аплодисментов не было. Но присутствующие в зале как-то ещё больше сосредоточились.

— Мы добились значительных успехов. Пора понемногу выходить в публичное пространство.

Она поднялась и встала позади одной из ассистенток, и положила руки ей на плечи.

— В детстве я встретила Нильса Бора. Он показал мне, что когда мы палочкой упираемся в поверхность…

Она взяла карандаш и приставила его кончик к закруглённой кромке стола.

— …нам кажется, что рука касается поверхности — вне нашего тела. Как если бы в карандаше были нервные окончания. Точно так же мы воспринимаем встречи с другими людьми — как будто они происходят вне нас. В пространстве между ними и нами. Но это не так. Эти встречи происходят в нашем сознании. В нас самих. И в сознании тех, с кем мы встречаемся. Мы, сидящие здесь, и все остальные сотрудники института совершили прорыв в науке и провели исследования, которые теперь позволяют начать сугубо научный диалог о том, что способствует и что мешает контакту между людьми. И о том, чем же на самом деле является наше сознание. Мы усовершенствовали существующие методы сканирования, и это дало нам возможность определить процедуру, позволяющую двум индивидам напрямую проникать в сознание друг друга. Преодолеть некоторые из тех брандмауэров личности, которые препятствуют установлению глубинного контакта. За последние месяцы мы настолько освоили эти процедуры, что теперь готовы существенно расширить исследовательскую работу. С тем, чтобы через год или два обнародовать наши результаты. Перед вами сидит Элиза, она в течение ближайшего года в больнице Скайбю и в трёх хосписах страны проведёт сто сканирований пациентов, находящихся в терминальной стадии, с целью определить, как это влияет на их отношение к смерти.

Она сделала пару шагов в сторону и встала за спиной другой ассистентки.

— Хенриетта проведёт сто сканирований студентов университета.

Она сделала ещё шаг и оказалась позади Кабира.

— Кабир проведёт пятьдесят сканирований подростков, которые учатся в седьмых классах. На прошлой неделе я получила от Совета по этике согласие на сканирования детей и молодёжи. Мы с Питером предложим группе из сорока психиатров и ведущих психологов пройти сканирование.

Продолжительные аплодисменты. Она умерила их, словно взмахнула дирижёрской палочкой.

— Очень странное чувство. Только мы, небольшая группа, мы и ещё наши сотрудники, работающие в этом корпусе, обладаем всей информацией. Сейчас мы, так сказать, находимся в состоянии невесомости: через несколько дней некоторые аспекты проекта станут известны общественности, и мы станем объектом притяжения средств массовой информации. Но пока что кроме нас никто не располагает этими сведениями. Пока только мы знаем, что благодаря нашим усилиям нейропсихология значительно продвинулась вперёд. Настолько, что впервые в мировой истории можно начать строго научную дискуссию о том, что такое сознание.

Она на секунду остановилась.

— Я всегда пыталась избегать преувеличенного страха перед будущим и преувеличенных надежд на него. Но сейчас мне кажется, что проделанная нами работа и то, что у нас пока ещё впереди, решительным образом изменит это будущее.

Я смотрел на лица сидящих за столом. Они не сводили глаз с её губ. Она полностью их контролировала. В эту минуту они были совершенно счастливы.

Я взглянул на неё. Два раза в жизни я видел её такой. Много лет назад, в зоопарке, когда слон поднял её к себе на спину, и она сверху смотрела на всех окружающих. И ещё раз — на следующий день, в бочке, когда она сказала, что мы можем изменить мир.

Меня это испугало. Меня это испугало тогда и испугало сейчас.

Собрание закончилось. Но присутствующие не хотели расходиться, они обступили Лизу и её ассистентов. Я протиснулся сквозь толпу и в дверях нагнал охранника.

Конечно же, он не был простым охранником, я это понял, пока сидел напротив него последние пятнадцать минут, он был сотрудником службы безопасности — то ли полиции, то ли университета.

— У меня есть вопрос, — сказал я, — нельзя ли мне получить список тех, кто работает в здании?

— Для этого нужно согласие Лизы.

— Служба безопасности проверяет всех?

Он кивнул.

— Все проверены на предмет судимости, прежних мест работы и личной жизни.

— И я тоже?

Он улыбнулся. Ему нельзя было отказать в определённом обаянии. Безупречный, невозмутимый датский государственный служащий.

— И вы тоже. Кроме этого, для тех, кто работает в клинике, требуется допуск Лизы.

Все разошлись. Мы с Лизой остались за длинным столом. Буфетчицы быстро и бесшумно собирали со стола бутылки и чашки.

— Ты была права, — сказал я. — Я не всё помню из тех времён. То есть, не всё есть в активной памяти. События всплывают в сознании, когда я начинаю о них рассказывать.

Она посмотрела на женщин, которые убирали со стола.

— Можно нам с Питером остаться вдвоём? — попросила она.

Так она отдавала приказы — мягкие, но настойчивые, облечённые в форму вопроса.

Женщины вышли и закрыли за собой двери — тяжёлые звукоизолирующие перегородки, которые медленно встали на свои места, вжавшись в резиновые уплотнители.

Мы остались одни.

Нам не нужны были сканеры. Мы были так близки друг другу — как будто у нас были шлемы на голове.

— Мы снова собрались в бочке на следующий день, — сказал я.

Перед нами возникла улица Энгхэвевай, дома, мост через железную дорогу, проволочная ограда, игровая площадка, кусты. И мы втроём: Симон, Лиза и я.

Внешний мир поблёк — он не исчез, но стал совсем тусклым.

— Посмотри в моё прошлое, — попросил я.

Мы обратились к моей жизни, первым семи годам моей жизни.

Так уж устроены глубинные слои сознания. Если ты что-то называешь, если на что-то обращаешь внимание, оно появляется перед тобой.

Мы оглянулись назад, мы, нынешние, и смотрели теперь на игровую площадку на Энгхэвевай, залитую солнечным светом. Оттуда, из какого-то места, в какую-то минуту, отстоящую на тридцать лет от дня сегодняшнего, мы посмотрели на те воспоминания, которыми делились здесь, в клинике, в Ютландии, на протяжении последних трёх месяцев. Когда я начал рассказывать, а она начала вспоминать.

Всё рассказанное представлялось нам ясным и упорядоченным.

Но если мы оборачивались и смотрели вперёд, в сторону того, что тогда было для нас будущим, возникала лишь темнота.

Я говорю «оборачивались», но я не имею в виду физическое движение. Как только мы смещали внимание со здесь и сейчас тридцать лет назад и смотрели на то, что случится через минуту, когда мы войдём в бочку, то тут нас встречала мгла.

Не угольно-чёрная, но тёмная и непроницаемая.

— Я не помнил своего детства, — сказал я, — я не помнил его отчётливо. Оно стало возникать передо мной, только когда я начал тебе о нём рассказывать. Я думал, что рассказываю то, что помню. Но это не так. Оно появлялось, только когда я рассказывал. Почему так?

— Мы поймём это, — сказала она. — Думаю, мы скоро это поймём.

Мы вошли в бочку. Она казалась больше, чем прежде. Сели на скамейки. Через минуту вход заслонили, и в бочку вошла фрёкен Йонна.

Она села рядом с нами и положила руки на стол. Они были такими красивыми. Сильными, как мужские, а сквозь кожу просвечивали все прожилки.

Я протянул руку и погладил её кисть там, где не было гипса.

Кожа была совсем нежной.

Однажды она показала нам, как она выжимает половую тряпку, особенным образом, чтобы не страдали сухожилия. И как потом бросает тряпку, так, что та кружится в воздухе, а затем, распластавшись, падает на пол.

Казалось, ей нравится выжимать тряпку. Она ничего не имела против серой, грязной мыльной воды.

— Я люблю запах мыла, — сказала она однажды.

Она не боялась брать в руки грязь, даже экскременты. Когда какой-нибудь из туалетов засорялся, что случалось нередко, потому что в то время в детских учреждениях использовали жёлто-коричневую туалетную бумагу номер 00, с жёсткой и глянцевитой поверхностью с одной стороны, чтобы сквозь неё не проникали экскременты и бактерии, воспитательницы звали фрёкен Йонну, она засовывала руку в унитаз, пробивала пробку и спускала воду.

В таких случаях на её лице никогда не было брезгливости, даже потом, когда стоя перед одной из длинных раковин, она не спеша, спокойно и обстоятельно намыливала всю руку от плеча до ладони.

А однажды мы видели, как она чистит кухонный сток, потому что господина Андерсена, в обязанности которого входила уборка двора и мелкий ремонт, стало мутить от запаха.

Мы с Симоном и Лизой стояли на лестнице напротив раздевалки и смотрели, как она опускает в люк длинную палку с шариком на конце, который открывался, захватывал всю грязь, закрывался, а потом поднимает её наверх и вытряхивает в тачку.

Запах был отвратительный, но лицо её было невозмутимо.

— Это жир разлагается, — объяснила она, — он плохо пахнет. Но сейчас мы его выловим и закопаем.

Сидя в конференц-зале и одновременно сидя в бочке и поглаживая руку уборщицы тридцать лет назад, я вдруг осознал, что точно так же невозмутимо Лиза встала на колени и склонилась над мёртвым оленем вместе с моими дочерьми, вдыхая запах падали.

И тут распахнулся настоящий мир.

Не здесь, не в конференц-зале. Открылось воспоминание о нём — о том, что было тридцать лет назад.

Это было как-то связано с тем, что с нами оказалась тогда фрёкен Йонна.

Не знаю, как это связано, каким образом. Почему то, что она была с нами, открыло нам возможность заглянуть в будущее. Мы так этого и не узнали, так никогда и не узнаем.

Может, это было связано с её детством, когда она сама ходила в детский сад. Может быть, остались какие-то пути, которые она вместе с другими детьми открыла для себя в сознании, я не знаю. Возможно, она в детстве, как и мы, обнаружила, что через сны можно войти в сознание других людей. Или дело в чём-то другом.

Я не верю в сверхъестественные способности. Я верю в тренировку. В то, что можно найти путь в сознание и практиковаться в доступе к нему.

Там, в бочке, тридцать лет назад, мы с фрёкен Йонной, Симоном и Лизой смотрели на море сознания. Это то, что я знаю. И море при этом было вокруг нас, над нами и под нами.

Мы увидели смерть Лизиных родителей, мы увидели машину, вдоль дороги растут такие высокие деревья, что дорогу плохо видно, водителя ослепляет прямое закатное солнце, внезапно появляется другая машина, идущая с большой скоростью.

Я увидел смерть своего отца, через тридцать лет, от хронического заболевания из-за курения. Смерть матери. Смерть бабушек и дедушек. Мы увидели горящий дом, пожарные машины и лестницу, и только тридцать лет спустя я пойму, что это мы видели смерть Симона.

Мы видели наших любимых, друзей, коллег. Победы и поражения. Всеобщий прогресс и катастрофы.

Мы увидели то, что случится позднее.

И то, что могло бы случиться вместо этого.

И пока мы всё это наблюдали, вокруг нас росло напряжение.

Бочка, где мы сидели, больше не походила на нашу знакомую пивную бочку, она была похожа на вселенную.

Мы знали: то, чему мы стали свидетелями, можно вытерпеть лишь очень короткое время. Если это будет продолжаться дольше, мы погибнем.

Мы увидели наши возможные поступки и ту цену, которую за них, возможно, придётся заплатить.

Мы видели это не как теорию, не как нечто, что можно сформулировать. Мы видели это перед собой, во всей полноте.

В море сознания, которое на мгновение приоткрылось, присутствовали все потенциальные поступки и возможные последствия.

— Очень трудно запомнить, что важно. И важное забрать с собой в будущее.

Это говорила фрёкен Йонна. Хрупкая восемнадцатилетняя уборщица с большими, сильными, гладкими розовыми руками, одна из которых была в гипсе и спокойно лежала на столе, говорила с нами, тремя семилетними детьми.

— Но, наверное, можно запомнить вот что. Наверное, что-то одно мы можем взять отсюда в будущее. Когда мы уже не сможем всё так видеть. Что мы больше всего хотим запомнить? Что самое важное? Когда всё это через секунду исчезнет? Что самое важное?

Мы были не в сказке. В каком-то смысле это была совершенно будничная ситуация. Фрёкен Йонна не была феей. Она нам ничего не обещала. Глядя на море и поверх него, мы знали, что любой человек мог бы всё это увидеть. Что когда-нибудь все люди смогут это увидеть. Это ведь настоящий мир.

— Я хочу увидеть маму, — сказал Симон. — Хочу, чтобы мы с Марией снова увидели маму, это самое важное.

— Она умерла, — сказала фрёкен Йонна.

Он её не слышал. У него было такое же выражение лица, как в том сне, где ему снилось, как мама обнимает его.

— Увидеть её, — повторил он, — важнее этого ничего нет. Для нас с Марией.

Фрёкен Йонна посмотрела на меня.

— Мы должны снова увидеть тебя, — сказал я. — Важнее этого ничего нет.

Непонятно, почему я это сказал. Совершенно непонятно. Я слышал себя самого и ничего не понимал.

И тем не менее это было правильно. Это никак не было связано с пониманием и смыслом. Понимание и смысл — это бутылочное горлышко, это узкие места, а действительность бывает слишком велика, чтобы пройти через такое узкое место.

Но кое-что я понял — там, в бочке. Понял, что самое важное, единственное, что я хотел бы взять с собой в будущее, это уверенность, что необходимо снова, потом, когда-нибудь встретиться с восемнадцати- или девятнадцатилетней уборщицей, которая когда-то сидела с нами, что-то нам рассказывала, которая пришла к нам в бочку, когда бочка была похожа на вселенную, и настоящий мир вдруг стал расширяться.

— Чтобы мы снова встретились. Это самое важное.

Это сказала Лиза. Наверное, она увидела то же, что и я. Или что-то похожее.

Я в последний раз попытаюсь сказать что-то из того, что невозможно облечь в слова.

Нам было всего семь лет. Мы были маленькими детьми с нормальными для этого возраста желаниями. Когда нас забирали из детского сада, мы мечтали, чтобы нам купили шоколадку «Пернилле» или «Сенатор» в табачном киоске, который находился через дорогу. Тогда детям покупали гораздо меньше сладостей. «Пернилле» и «Сенатор» — так назывались молочная и тёмная шоколадки.

Мы мечтали о лакричных пастилках. О комиксах про Дональда Дака. О том, чтобы летом искупаться в прохладной морской воде, а потом лежать на животе в горячем песке и сохнуть на солнце.

Мы любили наших родителей. Любили наших плюшевых мишек. Вкус бутербродов с маслом и сыром на хлебе из муки грубого помола.

Мы плакали, когда нам случалось удариться, и успокаивались, когда нас утешали.

Нам нравились взрослые, которые по-доброму с нами разговаривали, и мы боялись взрослых, которые говорили с нами грубо.

Мы, как и все дети, умели искренне радоваться. Если мы сталкивались с тьмой, мы старались не обращать на неё внимания, как это обычно делают дети. Но тьма эта затаилась, ожидая своего часа.

Мы были обычными детьми, которые жили тридцать лет назад и нисколько не отличались от нынешних.

Но внутри у нас было ещё и что-то другое, во всех людях есть что-то другое, то, что гораздо старше их самих, может быть, вневременное, дающее возможность увидеть другие стороны реальности.

Именно эта, другая часть нашей сущности открылась в эту минуту.

Лиза встала со скамейки, она первой поднялась со своего места.

Это не было физическое движение. Физически, телесно она по-прежнему сидела за столом.

И тем не менее я увидел, как она встаёт, увидел, как некая проекция, наверное, можно сказать, виртуальный образ Лизы встаёт и делает шаг в будущее — так же, как мы много раз в последние три месяца входили в сны сперва через джунгли, а потом прямо в сны.

Я видел, как она склонилась над столом и, погрузившись мыслями в будущее, написала на листке бумаги какие-то слова, а потом сделала шаг назад, в настоящее, и снова села на скамейку.

Я увидел, как я сам встаю.

Я сидел, и одновременно, тем не менее, встал.

Кровь стучала у меня в висках, как бывает, когда под водой слишком долго задерживаешь дыхание, но всё равно хочешь проплыть всю дорожку, тебе всё равно надо доплыть до конца.

Передо мной лежал листок бумаги. Листок из блокнота на спирали. В руке у меня был карандаш, и на листке я написал какие-то цифры.

И вдруг почувствовал, что начинаю падать. Поле зрения расплылось. Чья-то рука схватила меня за плечо, широкая, красивая, розовая, сильная ладонь и хрупкая кисть притянула меня назад на скамейку.

— Мы прощаемся с тем, что было.

Это был голос фрёкен Йонны.

Мы взглянули на море.

И вот оно исчезло. Закрылся, окончательно и бесповоротно, возможно навсегда, наш настоящий мир.

Мы снова оказались в пивной бочке. Снова видели солнце, освещающее плитки у входа. Снова чувствовали запах влажного песка. Слышали звуки проходящих мимо поездов, звуки машин. Трамваев. Велосипедных звонков.

И чувствовали физическое облегчение.

Каждый из нас успел ощутить страх смерти.

Мы знали, что если бы всё это продлилось секундой дольше, случилось бы что-то ужасное.

Нас охватила лёгкость, невыразимая лёгкость человека, который остался в живых.

И ещё чувство невосполнимой потери.

Мы что-то потеряли. И продолжали терять — сейчас, сидя в бочке, глядя друг на друга и на солнечные блики снаружи, на всё то, что мы пережили в эти три месяца и ещё раньше — за этот год, всё это исчезало, исчезало совсем.

Оно выцветало, распадалось и превращалось в отдельные островки не связанных между собой фрагментов воспоминаний — так, как мы обычно помним наше раннее детство.

Связь и смысл исчезли.

Мы посмотрели друг на друга.

— Когда-нибудь мы вырастем, — сказала Лиза. — Когда-нибудь мы станем взрослыми.

В этих словах сверкнул последний отблеск настоящего мира. Последнее его осознание.

А потом всё исчезло.

* * *

Я молчал. Приближался вечер. Вода в Орхусском заливе под окнами клиники была тихой, блестящей, искрящейся, медленно колышущейся, похожей на масло.

Лиза встала.

Я поднялся и подошёл к ней.

— Это огромный риск, — сказал я. — Я думаю, это огромный риск. Если попасть в ту точку сознания, откуда создаётся мир, то захочется его изменить. Захочется использовать свою власть.

Она обернулась ко мне. Как когда-то в гавани, целую вечность назад, как животное, готовое напасть.

— Это был сон, — сказала она. — Это были фантазии! Мы играли! Мы жили в мире фантазий. Фрёкен Йонна играла с нами. Это всё вымысел, плод воображения. Сканирование реально. Это может помочь людям.

— Мир пятьсот лет развивался вовне, — сказал я. — И до этого ещё тысячи лет. Ты хочешь загнать его внутрь. Ты и тогда к этому стремилась. Хотела изменить мир. Проникнуть в сны взрослых. Изменить какие-то события — вроде Карибского кризиса. Мы оказались в том месте, где были прежде. Где мы были тогда. Мы стоим на границе. Это какое-то испытание.

На мгновение мне показалось, что она где-то далеко.

— Сейчас это реальность, — воскликнула она. — Тогда это были детские фантазии.

Она обняла меня и прижалась ко мне.

— Это — настоящее, — сказала она. — Мы с тобой настоящие.

Я осторожно отстранился.

— Документы, — сказал я. — Бумаги, подтверждающие, что весь работающий в клинике персонал проверен. Ты можешь показать их мне?

Она посмотрела на меня разочарованно, с досадой, недоверчиво, пристально, непонимающе.

Потом повернулась и пошла к двери. Я пошёл за ней. Через всё здание, по лестницам, по длинным коридорам, где всё ещё витал дух оптимизма и надежд на будущее, распространившийся по всему институту после утреннего заседания.

Мы вошли в её кабинет.

Она открыла шкаф с дверцами-жалюзи. Очень на неё похоже. Никаких тебе встроенных в стену сейфов. Она хранила бумаги в деревянном шкафу, Простом и добротном, как и все предметы, которыми она себя окружала.

Она достала стопку папок с бумагами. Листы были зелёного цвета.

Она заметила мой вопросительный взгляд.

— Бумага для черновиков — сказала она, — производство её прекратилось в семидесятых. Бумага хорошая, но слишком дорогая. Я забрала некоторое количество на складе университета, там ещё кое-что оставалось.

Она торжествующе засмеялась — вот ведь какая она предусмотрительная, вот как она ценит хорошие вещи.

Документы были разложены по прозрачным папкам. Она вынула одну из них. На первой странице было отпечатано «Институт нейропсихологической визуализации».

Она открыла папку и достала файл с моим именем. Я пробежал глазами страницу. Тут было всё: все мои родственники, места работы, названия моих книг, налоговые декларации, штрафы за превышение скорости, дети, все адреса, где я когда-либо жил.

— Уборщица, — сказал я. — Женщина, с поломоечной машиной в коридоре.

Она прищурилась.

— Компания досталась нам, так сказать, по наследству, — сказала она, — Клининговая компания, мы не особенно выбирали. Они занимаются уборкой в университете уже лет двадцать.

— Открой папку, — попросил я.

Она открыла. Достала файл.

— Её зовут Лилиан, — сказала она. — Я хорошо её знаю. У нас прекрасные отношения. Ты видел её сегодня.

Она вытащила зелёный листок. Текст был отпечатан на пишущей машинке, очень плотно.

— Дальше, — попросил я.

Она приподняла листок.

Под ним обнаружился ещё один. Она медленно прочитала вслух.

— Лилиан, — произнесла она.

И остановилась.

— Лилиан Йонна.

Она подняла на меня взгляд. Я показал пальцем на одно слово ниже. Она посмотрела на листок.

В нижней части было написано «Согласовано».

И стояла подпись «Лиза Скэрсгор».

Написано было без ошибок. Всё было совершенно правильно.

Но написано это было почерком семилетнего ребёнка. Карандашом. Тридцать лет назад.

— Ты позаботилась об этом, — продолжал я. — Тридцать лет назад, в короткое временное окно, когда открылся настоящий мир, ты позаботилась о том, чтобы мы снова смогли с ней встретиться. Оставила условный знак в отстоящем от нас на тридцать лет будущем. Чтобы мы снова встретились.

Я положил перед ней на стол ежедневник Симона. Это был самый обычный ежедневник «Mayland», формата А5, на спирали.

Я открыл его на той странице, где он написал мне прощальное письмо. Она медленно прочитала его вслух:

— «Дорогой мой Питер, я больше не могу жить. Не вижу никакой возможности».

Она заплакала, почти беззвучно.

— Просмотри письмо, — сказал я. — Внимательно.

Она не понимала меня.

— Посмотри на дату в ежедневнике, — подсказал я.

Я показал ей дату на листке, который он выбрал.

— Это было полгода назад, — пояснил я. — Это день, когда он впервые попытался покончить с собой. Он написал мне прощальное письмо на листке с датой его первой попытки самоубийства.

Она всё ещё не понимала меня.

Я ткнул пальцем в верхнюю часть листка. Над письмом было два слова. И телефонный номер.

Это был номер моего мобильного телефона. Рядом было написано: «Лучший друг».

Никаких неточностей не было. И номер был правильный. Он был написан карандашом.

Но не рукой Симона. И вообще не взрослым человеком. Буквы прыгали вверх-вниз.

Это был почерк ребёнка, которому тридцать с небольшим лет назад было семь лет.

Это написал я. Тот, каким я был тогда.

Тридцать лет назад семилетний мальчик написал номер телефона, который появится только тридцать лет спустя. В ежедневнике, который отпечатают через тридцать лет. Чтобы было ясно, кому следует звонить при попытке самоубийства, которая произойдёт в будущем.

— Это ты оставил условный знак, — сказала она. — Чтобы тебя вызвали. В случае попытки самоубийства. Чтобы ты мог попытаться спасти его.

— Ничего не получилось, — сказал я.

*

Мы вернулись в клинику.

Посередине зала стояли два стула.

Мы принесли ещё по одному стулу и, понимая друг друга без слов, расставили их так, чтобы они были обращены к общему центру.

Так мы сидели когда-то в бочке, тридцать с небольшим лет назад. Мы с ней, Симоном и фрёкен Йонной.

Лиза не включила приборы. Мы не надели шлемы. Ставни, жалюзи, закрывающиеся стены не сдвинулись с места.

Мы просто сидели друг против друга, дневной свет и солнечные блики свободно проникали внутрь, наполняя всё помещение.

Фрёкен Йонна вошла в комнату, подошла к нам и села рядом.

Я увидел, что левая кисть у неё покалечена — мизинец и безымянный палец загибались назад.

Она заметила мой взгляд и улыбнулась.

— Срослось неправильно, — объяснила она. — С тех пор врачи научились лучше с этим справляться.

— Но вы не стали исправлять?

— Нет, — ответила она. — Я оставила так. Как… напоминание.

Ей было около пятидесяти. Волосы были седыми, коротко стриженными, она не красила их. А кожа — всё такой же гладкой, но теперь она как-то туже обтягивала череп.

В ней угадывались многие из её возрастов. Маленькая девочка, девушка, с которой мы познакомились в детском саду, двадцатипятилетняя женщина, тридцатипятилетняя. Один возраст сменял другой, они проступали в ней, то и дело меняя её облик.

Нам больше не нужны были приборы. Мы уже почти поняли, как надо встречать друг друга. Как надо встречать другого человека.

— Мы проложили какой-то путь? — спросила Лиза. — Нам удалось это тогда, в бочке? Мы действительно оставляли условные знаки? Подобно тому как научились забирать предметы из сна, мы зашли в будущее и оставили след? Чтобы вот эта встреча и всё это могло осуществиться? Так?

— Ты хочешь понять, — перебил я её. — Ты хочешь понять, чтобы управлять действительностью. Так мы никогда ничего не поймём.

Она не слышала меня.

— Мы забыли, — продолжала она уже громче, — мы оба забыли своё детство. Потому что заглянули в открытое пространство. С этим невозможно жить. Ребёнок не может с этим жить. И мы всё позабыли. Не поэтому ли дети не могут отчётливо вспомнить своё детство? Потому что в какой-то момент для всех открывается настоящий мир. А это очень тяжело выносить. И мы уклоняемся от него. В этом дело?

Её гнев был направлен на меня — это был какой-то животный гнев. Пару мгновений спустя, поняв, что сказала, она откинула голову назад и засмеялась.

Этот смех означал, что ей ничего не дано понять. Что нам всем ничего не дано понять.

Три наши сознания проникли друг в друга.

Мы находились в большом светлом здании, здании личности, здании личностей.

Здесь, в этот момент, нас ещё могли бы остановить.

Мы вновь увидели фрагменты нашей жизни, трёх наших жизней, тысячи картин, они проносились, как облака по небу.

Постепенно клиника перед глазами стала тускнеть, мы почувствовали какую-то вибрацию, когда начали расставаться с фантазиями внешнего мира.

И тут нас тоже могли бы остановить. Но мы справились с вибрацией, внешний мир превратился в бледный мираж, и мы отправились дальше.

Стены здания поблёкли и стали просвечивать, брандмауэры отдельных людей исчезли, наши особенности, наши личные воспоминания, наш возраст и пол — всё это исчезло.

Не то чтобы они на самом деле исчезли, ничего не исчезло. Но это уже не имело вообще никакого значения.

Мы смотрели в море коллективного человеческого сознания.

Нас могли бы остановить сейчас.

Напряжённость усилилась. Ощущение незащищённости. Незащищённости и грозящей опасности нависло над нами.

Мы почувствовали, одновременно, стремление Лизы выйти ко всем людям. Обратиться прямо к тому морю, которое дышало перед нами, пронестись по нему, добиться влияния, славы, принести пользу человечеству.

Мы почувствовали в её сознании одновременно манию величия и сострадание. Как и в каждом из нас.

Мы простились со всем этим.

Я увидел своих детей. То, что я сделал для них, и то, что не смог сделать. Своё желание, желание всех родителей, дать им лучшую жизнь, чем была у нас.

С этим желанием я уже не мог расстаться. И не хотел расставаться.

— В самом желании, наверное, нет ничего плохого?..

Это сказала фрёкен Йонна.

— Может, в самом желании и нет ничего плохого. Может быть, просто не нужно цепляться за то, с чем пора расстаться.

Я перестал думать об этом желании. О лучшей жизни. Мы все трое перестали об этом думать.

Внезапно во мне, ни с того ни с сего, вспыхнула злость. Она была направлена на Лизу.

— Ты сказала, что я напишу обо всём этом, — сказал я. — Я никогда этого не обещал. Это невозможно. Никто не станет это читать. Язык неспособен это выразить.

— Но, может быть, получится, как это называется, «беллетристика»? Выдуманная история?

Это заговорила фрёкен Йонна. Она очень осторожно произнесла слово «беллетристика». Как будто оно ей было не очень знакомо. Как будто она произносила его впервые.

Нас было трое. Нас должно было быть четверо. Но Симона с нами не было.

Мы с Лизой посмотрели друг на друга. Моё влечение к ней и её влечение ко мне на мгновение стали видны, они материализовались вокруг нас, стали более реальными, чем может быть окружающая действительность.

Любовь — это в чём-то всегда зависимость, всегда борьба за жизнь, всегда какая-то развивающаяся история, и внезапно мы оба это поняли. Так нам всем троим в эту минуту казалось.

И оставалось что-то ещё, какая-то непривычная свобода, это мы тоже увидели.

Мы забыли о зависимости, обо всех надеждах и ожиданиях, все вместе, при этом не обменявшись ни словом.

Внешний мир стал теперь совсем прозрачным.

Наши тела растворились, на мгновение мы оставили позади все свои истории.

Возник смутный страх и одновременно осознание того, что в этом всегда и скрывался смысл.

Этот страх и осознание смысла и стали последней историей.

Теперь мы были готовы к тому, что и с этим пора расстаться.

Что рассказывается, что расскажет нам действительность тогда, когда закончится наша последняя история?



Bogen er udgivet med støtte fra Statens

Kunstfond,

Danmark

Книга издана при поддержке Государственного фонда искусств Дании


Перевод с датского Елены Красновой

Редактор Александр Кононов

Художник Андрей Бондаренко

Вёрстка Светланы Широкой

Корректор Александр Райхчин


Загрузка...