ЧАСТЬ ВТОРАЯ


1

Вернувшись в мастерскую, Веденин застал одного лишь Рогова. Однако Никодим Николаевич был невдалеке. Он вышел вслед за Ведениным и, никем не замеченный, остановился в темном закоулке между лесенкой и прихожей.

Раздавались прощальные возгласы молодежи. Хлопнула квартирная дверь. Зоя сказала: «Идемте, Петр Аркадьевич. Я вас устрою». Затем все стихло. И тогда отчетливо донеслись голоса из мастерской.

Впрочем, Никодим Николаевич остановился не для того, чтобы прислушиваться к деловому, рабочему разговору, начавшемуся между Ведениным и Роговым. Внимание его было сейчас приковано к другому — к той беспощадной критике, которой Веденин подверг себя и свою работу.

Вспоминая все, чему он только что был свидетелем, Никодим Николаевич испытывал двойственное чувство. Работа Веденина всегда была для него образцом безукоризненного мастерства. И даже последняя картина, несмотря на все переделки, продолжала казаться Никодиму Николаевичу значительным полотном. Но ведь Константин Петрович сам признал... Однако не слишком ли он к себе жесток? Неужели справедливо все, что сказал Рогов?.. Никодим Николаевич ощутил необходимость самому разобраться, проверить собственную точку зрения.

Еще немного постояв, вышел из квартиры. «И все же, — подумал он, — все же сейчас мне спокойнее, чем когда шел сюда утром. Константин Петрович снова будет работать. Сашенька завтра приедет... Все хорошо!»

...Едва ушел Рогов, как явился Векслер.

— Ну и дочка, Костенька, у тебя. Пригрела, приголубила. Настоящая хозяйка!

Увидел накрытый стол и низко поклонился, стараясь рукой коснуться пола:

— Гостеприимство твое умиляет!

— Со вчерашнего дня осталось, — объяснил Веденин. — Симахин приезжал...

— Андрюша? Вот как? И в каком же он состоянии?

— Приезжал от поезда до поезда, — сдержанно ответил Веденин. — Дел у него было много, торопился... Зайти не успел.

— Вторично встреча сорвалась? Обидно! — вздохнул сочувственно Векслер. — Что поделаешь, теперь ведь не жизнь, а сплошные темпы! Впрочем, поскольку природа не терпит пустоты, вполне законно, чтобы место Андрея Игнатьевича занял Петр Аркадьевич. Возражений не имеется?

И сел за стол, повязался салфеткой.

— Между прочим, Костенька, договоримся о дальнейшем. Ты, поди, думаешь — свалился как снег на голову, возись с ним... Нет, нет! Петр Аркадьевич растроганно принимает твое гостеприимство, но в тягость быть не собирается... Бедный Петр Аркадьевич! Нет у него в бумажнике солидного аккредитива, а потому и придется брать на абордаж здешние редакции: время летнее, отпускное — авось, найдется какой-нибудь промысел. К тому же, как уже сообщал, намерен повидаться со старыми знакомыми. Правда, и в Москве случались встречи, но все на бегу, второпях... Теперь же хочу посмотреть не спеша, так сказать — анатомическим глазом.

Отведал всего, что было на столе, аккуратно вытер губы и поднялся:

— Чего-то в дороге не спалось. То ли бессонница застарелая, то ли приятную встречу с тобой предвкушал, милый Костя... Если не посетуешь, пойду прилягу.

Ведении охотно его отпустил. Кликнул Машу, она убрала со стола, и стол придвинули назад к стене, и кресло водворили на обычное место.

Перед обедом зашла Зоя.

— Так и не ложился? А я превосходно выспалась. Хочу возвращаться с четырехчасовым.

— Почему торопишься?

— Обещала маме не задерживаться. Что передать от тебя?

— Передай... Одним словом, чтобы ни о чем не беспокоилась, что все в порядке.

— Ты правду говоришь?.. Мне вчера показалось, что это не так. Что не все в порядке.

Помолчав, Веденин сказал:

— Когда я ездил на строительство Турксиба, мне пришлось видеть, как бурили почву в песчаной, выжженной солнцем местности. Долго бурили, многие дни, и наконец показалась вода — ржавая, прогорклая. Бурили дальше. Вода стала прозрачнее, но она была еще мертва, еще не могла утолить жажду. Люди не остановились. Они очень устали, но не захотели довольствоваться тем, чего достигли. Люди дальше продолжали вгрызаться, пока не ударил фонтан ледяной и прозрачнейшей, живой воды. Эту воду пили, как вино, а ночью я слушал, как звенит на камнях молодой ручей...

— Зачем ты мне об этом рассказал? — спросила Зоя. Пристально посмотрела на отца и, прежде чем он успел ответить, протянула руку: — Давай дружить.

— Разве мы не были друзьями?

— Были. Только не так...

— А как же ты хочешь?

— По-настоящему. По-взрослому. Чтобы все знать друг о друге и помогать друг другу и чтобы ты всегда был с нами.

Веденин что-то хотел возразить, но Зоя перебила:

— Отец, не надо спорить. Я понимаю — у тебя много работы, много забот... Я маме так и объясняю, чтобы ее успокоить. Но ведь между собой мы можем говорить откровенно?.. Ты не всегда с нами. Бывает и так, что лишь приходишь на время, со стороны!

Встретились взглядом. Веденин почувствовал волнение. Обнял дочь, заглянул ей в глаза, большие, серьезные. Заметил, что она почти одного роста с ним.

— Андрей Игнатьевич назвал тебя большой. Верно, уже большая... Хорошо, Зоя. Я все тебе скажу... Да, мне было трудно. Я принужден был отказаться от дальнейшей работы над картиной.

— Отказаться?.. Но ты так долго над ней работал?

— Долго. Но в том-то и беда — довольствовался малым. Когда же понял это... Я пережил тяжелый час. И вдруг почувствовал себя одиноким и подумал: у меня есть дочь, а я до сих пор как следует ее не разглядел.

— А теперь? Теперь разглядел?

Веденин кивнул. Они ходили взад-вперед в обнимку.

— Нет, отец, — доверчиво, нежно прижалась Зоя. — Ты не должен чувствовать себя одиноким. И мама и я... Если бы ты знал, сколько раз за день мы вспоминаем тебя, думаем и говорим о тебе. И очень любим!.. Ты должен как можно скорее к нам приехать. И писать нам должен. Обещаешь?.. Кстати, кто же этот мужчина, который утром был у тебя?

— Его зовут Роговым. Михаил Степанович Рогов. Он из Сибири, из Крутоярска. Мы не встречались прежде, но знакомы давно. Михаил Степанович предложил мне новую работу.

— Новую картину? И ты согласился?.. О чем же будет картина?

— Я тебе ее покажу, — ответил Веденин. — Покажу, как только закончу эскиз.

...Сразу после обеда Зоя начала прощаться.

— Когда же снова увидим вас, Зоя Константиновна? — спрашивал Векслер. — Кланяйтесь матушке от меня. Так и передайте — приехал Векслер, Петр Векслер, тот самый Векслер, который бывал еще на Васильевском острове. О, прошедшее время — время мечтаний и надежд!

— Ладно, передам, — кивнула Зоя и не без насмешливости присела в реверансе.

— Чем же займемся, милый Костя? Признаться, к делам не расположен. Присутственные места, визиты — это все отложим на завтра. А сегодня... Не пройтись ли по городу?

Вышли, и Векслер сейчас же повернул влево. Квартала не прошли, а Веденин уже догадался, знал наверняка, куда должна привести прогулка.

Разговор был пустым, случайным. Петр Аркадьевич сетовал, что и в Москве досаждает жара, ругал оформление витрин. Однако во всем, что он говорил, угадывалась какая-то нервозность.

Дошли до Адмиралтейства и, обогнув его, вышли к Неве.

...Буксир — черный мускулистый карлик — тянул две длинные баржи. Поровнявшись с мостом (любопытные прильнули к перилам), буксир дал гудок, густой, басистый, несоразмерный с малой своей величиной. И сейчас же, словно повинуясь этому гудку, от Университетской набережной отчалил белый, поблескивающий на солнце пароходик. Вдали коробочки трамваев переползали мост лейтенанта Шмидта. Во всем этом была стройная жизненная согласованность, но Векслер ее не замечал. Остановившись у парапета, он смотрел в одну только точку, туда... Знакомым куполом высилось над Невой здание Академии художеств.

С этой минуты Векслер не произнес ни слова. Дальше двинулись — через мост. Векслер шагал все быстрее и быстрее, точно к нему вернулась юношеская подвижность.

Веденин начал уже задыхаться, когда остановились наконец перед дверями академии. Но и здесь Петр Аркадьевич не нарушил молчания. Словно забыв, что он не один, приоткрыл тяжелую дверь. Она впустила его и захлопнулась с коротким сердитым стуком.

Мимо академии бежали трамваи, спешили пешеходы, новые буксиры бороздили Неву... На будничном фоне поведение Векслера казалось трудно объяснимым. И все же Веденин попытался его объяснить: может быть, зашел навести какую-нибудь справку, разузнать позабытый адрес?.. Но в это не верилось, и Веденин почему-то представил себе: Петр Аркадьевич, проживший в искусстве неправедную и путаную жизнь, стоит сейчас на коленях посреди пустынного, гулкого вестибюля, низко кланяется каменным плитам.

Векслер отсутствовал несколько минут. Вышел и прикрыл ладонью глаза. В этом жесте читалась душевная боль. Затем, все так же молча, не отнимая ладонь, двинулся вперед, к широкому спуску набережной. Здесь, с двух сторон охраняя гранитные ступени, возвышались сфинксы — громадные изваяния, сонно вытянувшие львиные лапы.

— Сфинкс!— отрывисто произнес Векслер. — Сфинкс! Помнишь меня?.. Вот какой вернулся. Вот каким вернулся!..

Плечи Векслера вздрогнули: он как будто старался сдержать готовые прорваться рыдания. Но в это мгновение Веденин опять увидел его глаза — пустые, холодные стекляшки. И отвернулся, не поверив в искренность происходящего.

Над водой, взмахивая удочками, теснились дети. Пожилой рыболов (холщовая сумка через плечо, консервная банка с червями) стоял между ними, как наставник, умудренный жизнью. А детям все чудилось, что рыба клюет. Они нетерпеливо выдергивали лески, насаживали новую приманку, снова закидывали... Глядя на их суетню, на зеленые и голубые переливы воды, на быстрые кружки, разбегающиеся от закинутой лески, Веденин не заметил, как Векслер протянул к нему руку.

— Пойдем, Костя. Пойдем.

Шли назад, все еще не начиная разговора. Петр Аркадьевич шагал теперь устало, поникнув головой. Лишь на середине моста взглянул по сторонам.

Солнце клонилось к закату. Отражения набережных лежали в зеркальной четкости. Точно боясь к ним притронуться, Нева проплывала мимо и плавно и осторожно. Краски неба были мягкими, затаенными. Только лента пляжа, опоясывающего выступ Петропавловской крепости, горела все той же полуденной пестротой.

— Пастель или масло? — тихо спросил Векслер.

— Пастель, — ответил Веденин, и сразу стало легче, будто и вправду окончился фальшивый спектакль.

— Пастель, только пастель, — подтвердил, улыбнувшись, Векслер.

Это было воспоминанием о том далеком времени, когда, гурьбой возвращаясь к концу дня из академии, молодые художники горячо спорили о каждом встречном пейзаже: в каком запечатлеть ракурсе, какими красками.

— Да, только пастель!..

Медленно идущие дальше по набережной, Веденин и Векслер могли показаться со стороны добрыми друзьями. Но это было не так: Веденин был сейчас от Векслера в неизмеримой дали. И как бы ни были светлы воспоминания о годах молодости — молодости и академии, — они лишь сопутствовали главному и решающему, тому, чем полон был сейчас Веденин, что заставляло смотреть его вперед, только вперед, — снова вспыхнувшей жажде к поискам, к работе. И все время слышался ему ручей, звенящий на камнях...

Когда же, утомившись, присели отдохнуть на площади Жертв революции, Векслер вдруг приподнялся:

— Смотри! Видишь, вон там, с правой стороны... еще правее... Это же твоя дочь!

— Нет, — ответил Веденин. — Ты обознался.

Про себя же подумал: «Это она».


2

Возвращаясь домой, Сергей чувствовал себя так радостно, точно произошло что-то особенно хорошее. Что же произошло?.. Была вечеринка — веселились, танцевали. Зоя? Почти не имел возможности поговорить с ней наедине. Правда, они перешли наконец на «ты». А прощаясь, условились, что Зоя днем заедет в клуб. Но и в этом, казалось бы, не было ничего особенного. «Ладно, — обещала Зоя, — постараюсь заехать перед поездом».

Репетиция была назначена на два часа, но дома не сиделось. Сергей пришел в клуб на полчаса раньше.

Обнаружив, что кружковцы уже собрались, он удивился такому рвению, но Ольга объяснила:

— А как же! Гостей встречаем.

Действительно, репетиция предстояла необычная. Сергей потому и назначил ее на выходной день, чтобы собрать не только свой кружок, но и драмкружки соседних предприятий, свести их вместе в одном из центральных эпизодов зрелища. Не только кружковая комната, но и клубная сцена была мала для такой массы участников. Сергей решил репетировать в физкультурном зале.

Этот зал был полон соблазнов. Шведские стенки, параллельные брусья, кольца... Молодежь не теряла времени. Только «старички» — старейшие участники кружка — соблюдали степенность.

— Что-то гостей не видать, — переговаривались они. — Не та у них дисциплинка!

Подоплека этих слов была понятна Сергею. Уже не первый год на всех олимпиадах и смотрах с его кружком соперничал драмкружок соседней ткацкой фабрики. Сегодня «конкурентам» предстояло впервые встретиться в общей работе.

— Куда им! Дисциплина не та!

Однако все явились без опоздания. Репетиция началась точно в назначенное время.

Но и этот просторный, залитый светом зал казался Сергею тесным. Много раз в этом месяце он ездил на Кировские острова, часами бродил по Масляному лугу. Обрамленный с одной стороны дворцовой колоннадой, с другой вековыми деревьями, толщу которых до самого взморья прорезала прямая, как стрела, аллея, Масляный луг действительно был превосходной сценической площадкой. Даже сейчас, только приступая к репетициям, Сергей ясно представлял, как величественно развернется зрелище посреди огромного овального луга.

Сначала репетиция шла с холодком. Приглядываясь друг к другу, кружковцы держались обособленными группами. Постепенно холодок рассеялся. Когда Сергей объявил перерыв, многие удивились: как быстро прошло время. Этим перерывом Сергей воспользовался, чтобы позвонить мастеру, согласовать с ним ближайшие репетиции.

— Сережа? Удачно позвонили, дорогой. Знаете, кто сейчас у меня? Иван Никанорович Ракитин. Ознакомившись с нашим постановочным планом, Иван Никанорович высказал ряд интереснейших мыслей. Я имел возможность лишний раз убедиться, что оформление зрелища станет ярким событием... Необходимо, Сережа, чтобы теперь между вами и Иваном Никаноровичем установился непосредственный контакт.

Возникла короткая пауза. Сергею показалось, что мастер, прикрыв трубку ладонью, что-то тихо сказал Ракитину. Затем послышался ласковый голос.

— Сергей Андреевич? Сожалею, что первая встреча произошла без вашего участия. Надеюсь в самое ближайшее время познакомиться с вами. Прошу без церемоний, прямо ко мне в мастерскую. Запишите адрес.

Сергей записал. Условились встретиться через несколько дней, как только Ракитин закончит предварительные эскизы.

— Итак, до скорой встречи. Передаю трубку Валентину Георгиевичу.

Мастер расспросил, как идут репетиции.

— Нет, нет, эти эпизоды целиком доверяю вам. Продолжайте. Желаю удачи.

Возвращаясь в зал, Сергей увидел Ольгу. Она сидела на перилах лестничной площадки, а перед ней, как завороженные, стояли три подружки — Феня, Катя и Женя.

— Сидим в саду, — рассказывала Ольга. — Вдруг, откуда ни возьмись, длинный, худущий старик. И вот такая белая борода. Выскочил из кустов и требует, чтобы шли за ним...

— Ой, страсти! — пискнула Феня.

Семен, стоявший поблизости, смущенно кашлянул, но Ольга прикрикнула на него: — Не мешай!

— А дальше-то что? — взволновались подружки. — Дальше рассказывай!

— А вот что... Мы, конечно, не растерялись, пошли за стариком. Водил он нас, водил. Подходим к какому-то дому. Музыка как грянет, двери как распахнутся...

Но тут вмешался Сергей: — По местам!

А на ходу тихо спросил Ольгу:

— Значит, белая борода?

— Сергей Андреевич, так же интереснее рассказывать!

...Репетиция окончилась в пять часов. Зал опустел. Задержались лишь Ольга и Семен. Сергей подумал, что им хочется обменяться впечатлениями о неожиданной ночной встрече. Однако Ольга заговорила не об этом.

— Явились-то как сегодня... Все как один!

— Разве? Что-то я не видел Дорофеева.

— Ну, это другой разговор, — нахмурилась Ольга, — Я же вам объясняла, какие у него интересы... Вот в цехе у нас третьего дня производственное совещание проводилось — там он себя показал. И до таких договорился пакостей!..

Ольга повела плечами и спросила с неожиданным вызовом:

— А вы как считаете — можно к искусству с нечистыми руками подходить? Нет, нельзя! Пусть у нас и маленькое дело, а ведь не для пустой забавы собираемся!..

Спустились вниз. Галдела детвора, расходясь с дневного киносеанса. Буфетчица, готовясь к вечеру, тащила ящик лимонада. Остановилась, опустила ящик на пол, вслух пересчитала бутылки.

— Теперь и выспаться можно, — улыбнулся Семен. — Такое было утро — никак не заснуть.

— Приятных снов, — попрощался Сергей. — Я немного задержусь.

Он упомянул об этом с деловым видом, но в действительности причина для задержки была одна: с минуты на минуту ожидал Зою.

Она пришла и сразу спросила:

— Куда двинемся?

— Зайдем ко мне.

— Зачем?

— Просто так. Посмотришь, как живу.

— Пойдем, — согласилась Зоя. — Только ненадолго. И так задерживаюсь.

Квартира была пуста: один сосед в командировке, другой в санатории. В коридоре по-летнему сухо потрескивал паркет.

— Вот здесь и обитаю, — сказал Сергей, раскрыв дверь в свою комнату. — Нравится?

— Не очень, — призналась Зоя. Шагнула за порог и возмущенно остановилась: — Совсем не нравится! Как ты можешь так жить?

Только теперь Сергей обнаружил, какой в комнате беспорядок. Вещи были раскиданы, кровать едва прикрыта скомканным одеялом... Он хотел объяснить, что из-за ежедневных репетиций редко бывает дома. Но Зоя все так же возмущенно покачала головой.

— Я бы часу не смогла так прожить. Это что еще такое?

Под потолком, от стены к стене, висели пестрые театральные плакаты.

— Не обращай внимания. Пусть висят.

— Но зачем?

— Я давно их развесил, еще когда в Театральный институт поступал. Мне казалось, от этого вокруг праздничнее, ярче.

— А теперь?

— Теперь сниму, когда найдется свободное время.

Закинув голову, Сергей еще раз посмотрел на эти бумажные гирлянды и вспомнил о мастере, который предпочел убрать со стен своего кабинета все следы прежних постановок.

— Ошибочные, формалистические были постановки. Казалось бы, Валентин Георгиевич поступил вполне последовательно. Зачем сохранять память о том, что тобой самим осуждено? Но мне почему-то представляется, что и сейчас, оставаясь наедине, он достает те эскизы и фотографии из какого-нибудь потайного места — достает и тешит себя воспоминаниями.

— Но ты же говоришь, что он сам осудил прежние свои постановки?

— Да, осудил. Ошибок как будто не допускает. И авторитет завоевал. А все-таки, нет-нет, и в нынешних его работах проскальзывают былые хвостики... Нет, дело даже не в этом. По-моему, Валентин Георгиевич неправильно живет. Он работает прежде всего напоказ. Так, понимаешь, работает, чтобы был обеспечен немедленный успех.

— Что же тут плохого? Разве каждый не стремится достигнуть в своей работе успеха?

— Нет, Зоя, я говорю о другом. Правильно, если твой успех достигнут тем, что добилась наибольшего в своей работе. Это одно. А другое — если так подготовляешь работу, чтобы сорвать легкую похвалу. Успех и похвала — не всегда равнозначные понятия. Валентин Георгиевич не желает авансировать искусство — он работает только за наличный расчет!

Сергей оборвал свои слова. Ему стало неприятно, что он так резко говорит о мастере.

— Разумеется, даже при этих недостатках, Валентин Георгиевич обладает таким большим опытом...

Но Зоя перебила:

— Давай снимать!

— Что снимать?

— Твои плакаты.

Пришлось принести стремянку. Зоя сама вскарабкалась на нее. Вниз полетели плакаты, хлопья пыли. И сразу в комнате стало светлее, просторнее. Соскочив, Зоя протянула ладони:

— Стыд какой! Разве тебе не стыдно?

...Вышли на улицу. Заходящее солнце ударило в глаза. Булыжник так нестерпимо сверкал, что Зоя зажмурилась, велела вести ее, как «безглазую». Но вскоре, не утерпев, открыла один глаз, потом другой, начала расспрашивать об Ольге и Семене.

— Ольга способная, — отвечал Сергей. — Ты же видела ее весной в спектакле. И вообще способная. Недавно я был на заводе, заходил в механический цех и видел, как она работает. Красиво работает!.. Ну, а Семен Тихомиров... Тут характер другой. Все больше молчит. Однако тихоней не назовешь. Если потребуется — скажет. Прямо скажет, веско. Кстати, Семен исполняет обязанности нашего кружкового художника. Любит рисовать.

— Хорошо рисует?

— Показывает неохотно, но то, что я видел, — удачно.

— А ты как раньше жил? — неожиданно спросила Зоя. — Ты о себе расскажи. Как ты раньше жил?

Об этом труднее было рассказать. Детство Сергея прошло в недружной семье, сразу распавшейся после смерти матери. Старший брат работает на Дальнем Востоке, отец вторично женился.

— Даже не знаю точно, где он теперь. Ведет себя как чужой. Ты, Зоя, счастливее. Конечно, счастливее. У тебя настоящая семья.

Она ничего не ответила, а Сергей остановился:

— Смотри, какой закат!

Они шли через площадь Жертв революции. За Невой лежала широкая закатная полоса. Оранжевая, с багряной каемкой, она казалась противоположным берегом реки. И казалось, все спешат на тот берег — люди, машины, трамваи...

Зоя притихла. «Зачем понадобилось мне обманывать отца? Сама предложила дружить и тут же притворилась, будто тороплюсь на дачу. Зачем понадобилось мне скрывать эту встречу?»

Не найдя ответа, хмуро взглянула на Сергея, точно он был повинен в обмане.

— Мне пора на поезд.

— Успеешь.

— Нет, самое время.

— Хочешь поеду с тобой, провожу до самой дачи?

— Зачем?..

Ехали на площадке трамвая. Проезжали мимо городских садов. Казалось, густые ветви деревьев вот-вот заденут трамвай.

Еще говорили о чем-то у входа на платформу. «Мне не хочется расставаться, Зоя! Когда приедешь опять? Пиши мне, пиши!..» Глядя на огорченное лицо Сергея, Зоя продолжала спрашивать себя: «Но почему же мне понадобилось скрывать эту встречу?..» А затем обнаружили, что до отхода поезда осталась одна минута. Бежали по платформе. Зоя едва успела вскочить в последний вагон.


3

Дачный поезд, в котором ехала Зоя, шел медленно, останавливался часто. А ей казалось, что он летит. Даже воздух — сизый, тяжелый воздух вагона «для курящих», — и он казался пронизанным хвойной, смолистой свежестью.

Рядом сидела толстая женщина, то и дело толкавшая соседей большой корзинкой. В другое время Зоя не стерпела бы: «Гражданка, вы поосторожней!» Сейчас не обращала на толстуху никакого внимания.

«Почему я не захотела, чтобы Сергей проводил меня до самой дачи? Ну и что тут особенного? Не в этот раз — в другой проводит!..»

Так ласково посмотрела на очкастого пассажира, сидевшего напротив, что он встрепенулся, готовый завязать беседу. Но Зоя больше на него не взглянула. Ей хотелось высунуться из вагонного окна и крикнуть так громко, чтобы услыхал машинист на паровозе:

— Скорее, еще скорее! Не надо никаких остановок!

Однако когда поезд добрался до предпоследней дачной платформы, Зоя, неожиданно для себя самой, поднялась, протиснулась в тамбур и выпрыгнула из вагона.

Шоссе. Прямое. Гладкое. Гудронированное шоссе, отделенное от железнодорожного полотна бесконечной цепочкой белых столбиков, окаймленных сверху двумя узкими черными полосками. Над шоссе узловатые ветви сосен. По краям шоссе высокие цветные щиты: «Берегите леса от пожаров!», «Не забудь застраховать имущество!»

Зоя зашагала вперед. Легковые машины обгоняли ее без конца. Поезд скрылся за выступом леса. Однако Зое все равно казалось, что она самая быстрая. Шла и улыбалась: любопытно, смешно!

Обогнал велосипедист. Обернулся и что-то крикнул. Не разобрала, но кивнула: «Ага»... Велосипедист — совсем молодой, почти мальчишка — отнял руки от руля и минуты две, картинно балансируя, ехал так перед Зоей. Но Зоя уже забыла о нем. Любопытно, смешно!

В эти слова она вкладывала свой особый смысл. Любопытно — значит, интересно, достойно внимания, подумай хорошенько. Смешно — значит, нравится, удачно и опять же интересно.

Куст разросся на самом краю шоссе. Сорвала ветку и двинулась дальше. Ветка шелестела листьями, сквозь нее просвечивало заходящее солнце... А по обочине шоссе, словно ни на шаг не желая отставать от Зои, все бежали и бежали белые столбики. Начала их отсчитывать быстрыми взмахами ветки. Услыхала за спиной сигнал автобуса. Обернулась, подняла руку: «Захватите!» Автобус пронесся, не замедляя хода. Ну и пожалуйста! Очень мне нужно!

Шоссе взбежало на пригорок. Здесь гудел одинокий телеграфный столб. Зоя прижалась ухом к столбу, и ей послышалось, будто весело перекликаются многие голоса.

А затем, спустившись вниз, шоссе повернуло влево. «Вот я почти и дошла». Белые столбики остались в стороне. Зоя свернула на дачную улицу.

Она провела в городе всего-навсего два неполных дня, но сейчас, отворив калитку, осмотрелась по сторонам и поняла: очень давно не была здесь.

Нет, серьезно, у нее такое было чувство, точно отсутствовала не дни, а годы. Казалось бы, за это время ничего не изменилось: тот же лопух у калитки, та же прореха в заборе, тот же пронзительный плач младенца в даче напротив... Зоя все узнавала, но словно издалека, словно глядя в перевернутый бинокль. Любопытно!..

На дверях веранды увидела приколотую записку: «Ушла к соседям».

Зое не хотелось итти к соседям. Сложила ладони рупором:

— Мама! Слышишь, мама!

Нина Павловна быстро пришла:

— Наконец-то! Как ты задержалась. Рассказывай.

— Об отце? Как я и думала — просто соскучился. Сначала тебя собирался вызвать, а потом не захотел беспокоить.

— И он здоров?

— Совершенно здоров. И настроение превосходное. И работает с утра до ночи...

— А картина?.. Отец показывал тебе картину?

— Как же! По-моему, очень хорошая картина, — сочинила Зоя (ей не хотелось тревожить мать). — Да, могу еще успокоить. Тот таинственный незнакомец, который сюда приезжал, — он оказался вовсе не таинственным. Фамилия — Рогов, приехал из Сибири. Отца разыскивал, чтобы предложить ему новую работу. И отец согласился.

— Согласился? — удивилась Нина Павловна. — Но ведь он же занят?

— Занят... конечно... — на секунду смутилась Зоя. Но тут же нашлась: — А вот закончит картину для выставки, тогда и сможет новой работой заняться... Одним словом, Никодим Николаевич оказался бессовестным паникером.

— А к нам отец не собирается?

— Обязательно! Только сейчас ему еще труднее выбраться. Векслер приехал к нему из Москвы.

Сели ужинать. Зоя продолжала по порядку отчитываться о своей поездке. Нина Павловна перебивала, допытывалась подробностей. Обычно Зоя не любила расспросов (может быть, это напоминало ей детство: где ты была? куда уходишь?). Но сейчас рассказывала охотно. Только о последнем разговоре с отцом попрежнему ни слова не сказала. И о Сергее сообщила лишь вскользь: «Он тоже был на нашей вечеринке».

— А Петр Аркадьевич велел тебе кланяться, мама. Просил передать, что приехал Векслер, тот самый Векслер, который бывал еще на Васильевском острове.

— Да, он приходил к нам, — кивнула Нина Павловна. — И был тогда еще совсем молодым...

— А теперь какой старый! И старый, и толстый, и как будто все время какую-то роль разыгрывает... Интересно, в молодости он был другим?

— В молодости?.. Я хорошо помню, как он пришел к нам в первый раз, — задумчиво сказала Нина Павловна. — Мы только что поженились с отцом и приехали в Петербург. До этого я из своего уездного городка ни разу не выезжала. А тут оказалась в огромном, шумном городе, и все кругом чужое, незнакомое... Отец снимал комнату в двух кварталах от академии. Лестница крутая, ступеньки скользкие, вонь кошачья... В первый же вечер, едва мы устроились, нагрянули молодые художники, друзья отца.

— И Векслер пришел?

— Да, пришел и он. Подвижной, худощавый, с длинными волосами. Отец уже тогда его недолюбливал, а я... Я ведь ровным счетом ничего не понимала в живописи... Петр Аркадьевич сначала мне понравился. Спорил горячо, откидывал волосы, глаза блестели... Он и в тот вечер сразу затеял спор. Пришли нашу свадьбу отпраздновать, а начали спорить — обо всем забыли. И такие страсти разгорелись. Помню как сейчас: что́ в основе искусства — творимая легенда или реальная жизнь?

— Чудаки! — соболезнующе усмехнулась Зоя. — О чем же тут спорить? Для того и живем в реальной жизни, чтобы ее творить. И чем же закончился этот спор?

— Я задремала, не дождавшись конца. Проснулась — солнце взошло, а они все еще спорят. Особенно Векслер. Он-то и нападал на отца, называл его живопись «мужицкой». И на Симахина тоже нападал... А в последний раз я видела Петра Аркадьевича на одной из выставок в двадцать третьем году. Конечно, он был уже не таким... Но если бы ты знала, какую ужасную выставил он тогда картину! Отец возмутился, не захотел здороваться... Только теперь, в Москве, возобновили знакомство.

Нина Павловна умолкла. И Зоя больше ни о чем не расспрашивала. Она пристально смотрела перед собой, и теперь ей казалось, что бинокль опять перевернулся — то, что видела издалека, вдруг приблизилось вплотную.

Взглянула на мать (Нина Павловна убирала ко стола) и впервые так ясно ощутила: мать... отец... живет в семье... Прежде никогда не задумывалась об этом. А как же иначе?.. Ну да, конечно — живу с отцом и матерью, живу в семье... Сейчас же в первый раз подумала: но ведь потому у нас и семья, что когда-то отец и мать встретили друг друга, полюбили друг друга...

Муж... Жена... Какие необычные, еще незнакомые слова!..

— Спокойной ночи, мама. Я пойду спать.

Лежала и не могла уснуть, следила за своими мыслями. Дала им полную волю: делайте что хотите!

Мысли толпились, каждой не терпелось опередить остальные, выбежать вперед. Одной удалось — стала самой первой. Зоя думала о Сергее.

Сергей Камаев. Мой знакомый. У меня ведь много знакомых — и по школе и по институту. Значит, Сергей один из многих моих знакомых? Нет, это не так!

Вот уже полгода, как мы познакомились. С ним хорошо. Он и веселый, и говорит лишь то, что думает, и думает по-своему... Он хороший? Он настоящий!

Зоя улыбается, поворачивается на бок, некоторое время лежит не шелохнувшись.

— Я заснула?.. Не знаю.

Но это был не сон, только дремота, и Зоя легко ее отогнала.

Быстро приподнявшись, села на кровати. Прислушалась: рядом, за перегородкой, ни звука. Тогда, осторожно встав, подошла к столику у окна, беззвучно выдвинула ящик.

Зоя! Что ты делаешь, Зоя!.. Ночью, украдкой, на краю подоконника ты перечитываешь письма. Вспомни, недавно еще ты подсмеивалась над ними, небрежно их пробегала.

Это же письма Сергея Камаева, одного из многих твоих знакомых. Вот это, на обрывке клубного календаря, написано в перерыве репетиции. В этом жалобы на мастера, интересующегося лишь показной стороной работы. А вот это написано рано утром. Оно так и начинается: «Доброе утро, Зоя!»

Но сейчас до утра далеко. Гудок проникает сквозь ночное безмолвие. Идет последний поезд. Поздно уже, он проходит почти пустой. Пусто и на станциях. Сонная тишина над дачами, над соснами, над шоссе...

Зоя, спать пора! Слышишь, Зоя!..

Но и рядом нет сна. Нина Павловна тоже не спит. Сначала ей показалось, будто скрипнула Зоина кровать. Потом донесся гудок, замирающий перестук колес. Этот стук привычно вызвал мысли о городе, о муже... Но ведь Зоя вернулась с хорошими вестями. Может быть, и в самом деле это была лишь облачная тень — тень, которая уже позади?.. Я желаю тебе, дорогой, самой полной удачи. Но если бы ты знал, как мне тоскливо без тебя, дорогой!..

...Зоя перечитала все письма — медленно, серьезно. Опустила обратно в ящик стола, легла и в последнее мгновение, когда уже приблизился сон, вдруг поняла, почему ни отцу, ни матери — никому не может рассказать о Сергее. Потому что в ее дружбе с ним что-то изменилось... Что-то? Но что же изменилось?.. Ничего не ответив, спрятала лицо в подушку.

Спи, Зоя, спи!

...Проснулась рано, вскочила. Чувствовала себя так бодро, точно кто-то бросил в лицо пригоршню ледяной, колючей воды. Прямо из окошка прыгнула в садик. Из-под крыльца вылезла дворняжка, сладко потянулась, помахала хвостом.

— Почему не спишь? — строго спросила Зоя.

Схватившись за верхнюю перекладину крыльца, она подтянулась на ней, как на гимнастическом снаряде. Потом раскачалась и, минуя ступени, прыгнула на дорожку. Ей захотелось побежать вперед — навстречу подымающемуся солнцу.

Но разбежавшись, распахнув калитку, Зоя изумленно остановилась.

Перед калиткой стоял Сергей.


4

Река сильно высохла, и мостки, перекинутые на тот берег, не по-обычному высоко выступали над водой. На том берегу до самого леса шли огороды, а по эту сторону, сбоку от мостков, возвышался холм, похожий на курган.

Зоя любила здесь бывать, Взобравшись на самую вершину, подолгу лежала с книжкой, отсюда сбегала купаться. Она заботилась о холме: после воскресных нашествий горожан приводила его в порядок.

С этого начала и теперь:

— Помоги, Сережа. Опять напакостили!

Дребезжа, покатились вниз пустые консервные банки, им вслед полетели промасленные бумажки, корки, яичная скорлупа. Потом, растянувшись на траве, Зоя сказала:

— Ты тоже ложись.

Сергею было хорошо. Мог ли он думать, провожая вчера Зою, что через полчаса узнает о переносе репетиции, что в его распоряжении окажется целый свободный день?.. И вот уже утро, и поезд, и Зоино изумление, и десятки вопросов, которыми они закидали друг друга, и половина этого превосходного дня — уже позади. Зачем так быстро убегает время?

Зоя угадала его огорчение:

— Ты поедешь в 22.46. Есть еще поезд в 0.28, но тогда не выспишься. Завтра рано тебе вставать?

— Завтра подряд две репетиции. Теперь с каждым днем труднее будет. Через неделю собираемся перенести репетиции в парк. Вот бы приехала!

— Постараюсь. Только так, чтобы и мастера твоего посмотреть. Любопытно, похож он на твои рассказы?

Внизу, под холмом, раздались голоса:

— Айда, Зинуша, за реку!

— К чаю не опоздаем?

— Чай!.. Велика важность!

Мужчина и женщина вышли на берег. Поднявшись на узкие, прогибающиеся мостки, женщина первой двинулась вперед. Она пугливо взмахивала руками, а на середине мостков покачнулась, вскрикнула. Мужчина обнял ее.

— Хитрая! — шепнула Зоя. — Для того и притворилась, чтобы обнял.

Спрыгнув с мостков, мужчина и женщина направились к лесу. Шли они в обнимку, лицом к лицу. Сергею вспомнились Ольга и Семен, — они так же возвращались с репетиции.

— Влюбленные, — почему-то сурово объяснила Зоя. — Тут их много. Из дома отдыха.

И вдруг приподнялась:

— А ты когда-нибудь уже любил?

Он хотел ответить отрицательно, но вокруг была такая ясная, правдивая тишина...

— Расскажи, — приказала Зоя и все так же сурово повторила: — Расскажи!

Сергей стал рассказывать, а Зоя слушала, продолжая следить за влюбленной парой (на опушке женщина со смехом бросилась вперед, мужчина кинулся догонять, скрылись среди деревьев).

— Ну, а потом мы окончили институт. Вскоре она уехала.

— И она приходила к тебе? Часто бывала в твоей комнате? Как ее звали?

— Зина.

— Зина... Так же, как эту... (Зоя кивнула на лес, из глубины которого доносились аукающие голоса). Где же она теперь?

— Далеко. На Урале. Служит в областном театре.

— Переписываетесь?

— Сначала переписывались, а сейчас очень редко.

Решив, что вопросы исчерпаны, Сергей ласково опустил ладонь на руку Зои. Она отстранилась:

— Погоди. Ты говоришь, что была любовь. Почему же расстались? Поссорились?

— Нет.

— Но ты любил? Значит, она должна была остаться или ты с ней уехать!

— Как бы, Зоя, объяснить. Мы любили, но, понимаешь, не такой уж сильной была эта любовь. Любовь ведь бывает разная.

— Не понимаю! — горячо воскликнула Зоя. — Зачем ты это мне рассказал?

Быстро вскочив, она побежала вниз по крутому склону. Сергей догнал ее на берегу.

— Что с тобой? На что рассердилась?

— Вовсе не сержусь. Ты говоришь совсем не то.

— Ты же сама хотела...

— Ничего не хочу! Молчи, только молчи!

Молча шли до самой дачи. На крыльце Зоя объявила:

— Ты поедешь в 18.45.

— Я не хочу так рано!

— Поедешь! — И крикнула: — Мама, Сергей пришел прощаться.

— Почему, Сережа? Разве вы торопитесь?

— Да... У меня дела...— ответил он, запинаясь (Зоя тем временем скрылась, хлопнув дверью).

— Что ж, кланяйтесь городу, — сказала Нина Павловна. — Вас не затруднит захватить баночку варенья? Крыжовник, любимое варенье Константина Петровича.

— Охотно, — ответил Сергей и отправился на поиски Зои.

Он нашел ее на дворике за дачей, под навесом дровяного сарая.

— Все еще сердишься?

— Я не сержусь. Как ты не понимаешь?.. Просто мне нужно остаться одной. Я провожу тебя до станции, и пожалуйста не воображай, что мы поссорились.

Баночка варенья оказалась увесистой, но Сергей готов был бы везти дюжину таких банок, лишь бы вернулись хорошие дневные часы. Они не вернулись. И хотя по дороге на станцию Зоя ничем не напоминала о недавней вспышке, разговор был натянутым, то и дело прерывался.

Проводив Сергея, двинулась назад, но не проезжей дорогой, а извилистой тропинкой, выходившей к реке и почти терявшейся среди камышей. В одном месте камыши расступились, и Зоя увидела в береговой воде свое отражение: нахмуренный лоб, сдвинутые брови... Кинула в воду большую корягу. Еще нетерпеливее пошла вперед и наконец добралась до своего холма.

Она решила немедленно во всем разобраться. Только честно, ничего не придумывая!

И вот о чем думала Зоя:

«Мне грустно, очень грустно. Мне тяжело. Но почему? Я же действительно не ссорилась с Сергеем».

— А Зина? — вслух спросила она у себя.

— Зина?.. Что ты хочешь этим сказать? Что я ревную?.. Но ведь та любовь позади, и Сергей любит...

— Постой. А откуда ты знаешь?..

— Знаю! Он любит меня.. Но почему же тогда мне тяжело?

Река потемнела, как будто снова сделалась полноводной. На огородах зажгли костер. Быстрые язычки огня проскальзывали сквозь дым.

— Нет, я не ревную, — ответила Зоя. — Мне другое больно: у нас неравная любовь. Он ведь так и сказал: любовь бывает разная. А я не хочу, не хочу такой любви!

Долго еще сидела Зоя на вершине холма. Внизу проходили дачники, знакомые из дома отдыха. Многие окликали, звали присоединиться... Зоя не отзывалась. Она все так же пристально смотрела на разгоревшийся костер, на черные фигурки людей, мелькавшие перед огнем... Вечер был таким же хорошим, как и вчерашний, когда вернулась из города. И все же он был другим. Ни разу за этот вечер Зоя не сказала: «Любопытно, смешно!»

Ей было грустно. Очень грустно.


5

В ночь перед приездом сестры Никодим Николаевич почти не спал. Рядом с кушеткой он поставил будильник, но все равно то и дело прислушивался: что, если будильник остановился?.. Под утро возникла новая тревога: правильно ли расслышал час прихода поезда?.. Представив себе, что сестра, быть может, уже приехала, тщетно разыскивает его на перроне, Никодим Николаевич вскочил, торопливо начал одеваться.

...Расписание у вокзального входа подтвердило, что поезд № 14 прибывает в восемь восемнадцать. Пришлось отправиться в зал ожидания.

Здесь была в разгаре уборка. Шеренгой, от стены к стене, двигались уборщицы. Они кидали пригоршни опилок и тут же сметали их широкими взмахами метел. Маленький старичок с младенческим пухом по краям лысого черепа, точно спасаясь от этих взмахов, подсел к Никодиму Николаевичу и словоохотливо поведал, что встречает внучку: год всего, как окончила вуз, а уже работает инженером на большом строительстве.

— Ерофей Павлович! — сказал старичок, округлив глаза. — Ерофеем Павловичем — вот как станция называется, откуда внучка едет. И так эта станция далеко — десять суток надобно ехать!

И повторил не то восхищенно, не то укоризненно:

— Десять суток!.. Вот как!.. Делов-то сколько за это время можно сотворить!

Затем, наклонившись к самому уху Никодима Николаевича, старичок признался, что железную дорогу никогда не любил, пользоваться ею остерегался, а между тем за свои семьдесят шесть лет живет уже в третьем городе.

— Именно в третьем! Петербург, Петроград, Ленинград!

Зал ожидания наполнялся. Многие приходили с цветами. Сразу забыв о старичке, Никодим Николаевич сокрушенно вскочил: где же в этот час достать цветы?

На соседней скамье сидела молоденькая девушка. Она старательно расправляла большой букет и пугливо прикрылась им, когда подбежал Никодим Николаевич.

— Я хотел бы... Извините... Не уступите ли вы цветы?

— Но я не продаю.

— Конечно, конечно!.. Но я, понимаете ли, встречаю сестру и не успел...

Он окончательно смутился, а девушка, поколебавшись, отделила часть букета:

— Возьмите. Просто так. Я тоже встречаю... Только не брата, — добавила она чуть задорно.

Никодим Николаевич начал благодарить, но тут, услыхав паровозный гудок, девушка кинулась на перрон. Это никак не мог быть поезд № 14. Однако Никодим Николаевич тоже побежал.

— Откуда? — спрашивал он. — Откуда поезд?

— Из Вологды. Вологодский.

Вскоре раздался новый гудок. За ним еще, еще... Целых полтора часа пришлось провести в беспокойном ожидании.

Ровно в восемь восемнадцать поезд № 14 прибыл ко второму перрону.

— Смогу ли я сразу узнать Сашеньку? Столько лет... Да ведь и я изменился. Узнает ли?

Толпа встречающих отнесла его уже к шестому вагону, когда позади послышалось: — Никодим!

Он обернулся и сразу узнал сестру.

Долгие годы не видели они друг друга: с девятьсот шестнадцатого столько воды утекло!.. Но в эту минуту они забыли разлуку. Они не расставались.

— Здравствуй, Сашенька! Здравствуй, родная!.. Где твои вещи?

— Все такой же, — улыбнулась Александра. — И такой же суматошный. Верно, мне принес цветы?

Отобрала букет и обернулась:

— Ребята, в вагоне ничего не забыли?

Только теперь Никодим Николаевич обнаружил, что их окружает группа юношей и девушек в клетчатых куртках, в дорожных сарафанчиках. Они дружелюбно улыбались Никодиму Николаевичу.

— Погляди, какой выводок! — кивнула Александра. — Двенадцать душ. Школу кончают через год, а все еще озорные. Знакомьтесь, ребята. Это Никодим Николаевич, мой брат.

Двенадцать юношей и девушек сказали хором:

— Здравствуйте, Никодим Николаевич!

— А теперь в дорогу! — скомандовала Александра.

На ходу она рассказала брату, что краевой отдел народного образования премировал экскурсией в Ленинград лучших учеников ее школы.

— Я согласилась поехать за няньку. Я очень соскучилась по тебе.

Вышли из вокзала. Молодежь притихла, разглядывая шумную площадь Восстания.

— Надеюсь, Сашенька, тебе удобно будет у меня. Я все приготовил...

— Но как же я их оставлю? — возразила Александра. — Куда они — туда и я. Но ведь ты не бросишь провинциалов, поможешь добраться до Дома туриста?

В трамвае без конца пришлось отвечать на вопросы молодежи, стремившейся сразу все рассмотреть, узнать. Никодим Николаевич отвечал, не сводя глаз с сестры.

Темное платье с высоким воротником. Волосы, гладко зачесанные назад, — седые волосы, разделенные прямым пробором. Кожа морщинистая, желтоватая. И только глаза — все те же добрые глаза сестры.

— Берегись, — рассмеялась Александра. — Ребята тебя замучают!

В Доме туриста было шумно. В коридорах причудливо перемешивалась и украинская речь, и грузинская, и казахская... Туристы, приехавшие со всех концов Союза, окружали консультантов, изучали огромную карту Ленинграда, переписывали в свои блокноты календарь предстоящих экскурсий.

Александра отправилась к диспетчеру, а затем, воротясь, сообщила:

— Все в порядке. Приезд наш оформлен. Сдавайте вещи, и идемте завтракать.

— И твои вещи сдать? — спросил белобрысый юнец в сиреневой майке.

— Сдай. Не забудь только вынуть мыльные принадлежности.

— Кто этот мальчик? — поинтересовался Никодим Николаевич, удивленный таким фамильярным обращением школьника.

— Сын, — ответила Александра после мгновенной паузы. — Мой сын. И не называй мальчиком. Вася без пяти минут студент.

Никодим Николаевич посмотрел оторопело.

— Удивлен, что у тебя обнаружился такой большой племянник? Однако это так.

И все же он решил, что Александра шутит. Снова начал уговаривать:

— Тебе спокойнее было бы у меня.

— Нет, Никодим, я останусь здесь. А вечером приду. Загородный проспект? Когда-то бегала там по урокам. Заезжать за мной не надо. До вечера, дорогой.

Он опечаленно попрощался (весь этот день собирался неразлучно провести с сестрой). Но вышел, окунулся в уличное движение, и стало легче.

«Ничего, ничего! Право, грешно огорчаться. Ждать недолго!»

Тут Никодим Николаевич вспомнил, что вот уже три дня как не работает над копией.

— Никуда не годится! До вечера есть время... Я должен наверстать упущенное!


6

Веденин с утра в этот день чувствовал себя превосходно. Состояние приподнятости, чуть беспокойной веселости настолько овладело им, что даже появление Векслера ничего не могло изменить.

— Прости, милый Костя, что вторгаюсь. Забежал попрощаться перед началом делового дня. Как говорится — кони взнузданы, рога трубят.

— Счастливого пути.

— Спасибо, Костенька, за доброе напутствие. Впредь, как условились, персоной своей обременять не буду. Дозволь лишь иногда заглядывать, так сказать, для душевной координации.

Здесь бы разговору и кончиться. Однако, взявшись за ручку двери, Векслер остановился и стыдливо фыркнул:

— А мы-то с тобой хороши! До чего вчера расчувствовались!.. Что поделаешь! Как бы далеко позади ни осталась академия, как бы лично у меня ни разошлись с ней в дальнейшем дороги — ушедшая молодость всегда вызывает вздохи. Не правда ли?

Веденину показалось, что это говорится неспроста, что Векслер пробует задним числом найти оправдание своему вчерашнему поведению.

— Впрочем, Костенька, зачем возвращаться к этому? Сентименты стоят нынче дешево, день предстоит деловой, кони взнузданы... Вскакиваю, в галоп!

Он ушел, и Веденин тотчас о нем забыл. Снова нахлынуло веселое беспокойство. И солнечный день за окном точно звал: выходи, иди скорей!..

«Куда?» — спросил Веденин. И увидел блокнот: он лежал раскрытым на той странице, где записала свой адрес Ольга.

— Иди скорей! Тебя приглашали. Тебе оставили адрес.

— Мало ли что! Представляю, как удивилась бы Ольга... Вчера только виделись — и уже приехал. Да и кто ходит в гости с утра, к тому же в рабочий день?

Ответ был рассудительный, но Веденин себя перебил:

— А почему бы, собственно, не съездить? Знакомство наше с самого начала получилось необычным. Что мешает продолжить его в том же духе?.. Вернее всего, вообще никого не застану!

...Однако Ольга в это утро была дома. Проводив Семена (он ушел на завод пораньше, чтобы оформить цеховую стенгазету), решила заняться уборкой.

На дворе, продолжая ремонт жилмассива, перекликались маляры. Под карнизом соседнего корпуса покачивались люльки, подымались и опускались кисти, жирные полосы тотчас высыхали, и все шире становилась плоскость свежевыкрашенной стены.

Не только со двора доносились многоголосые звуки. У кипятильника, в конце коридора, судачили девушки. В красном уголке работал настройщик — он монотонно ударял по одному и тому же клавишу пианино. А в соседней комнате вздыхала Тася Зверева: муж уехал к родным в деревню, и Тася скучала.

— Выше голову, Настасья! — крикнула Ольга, постучав в перегородку. — Не сегодня-завтра получишь письмо!

И, подоткнув подол, приступила к уборке: летом от пыли никак не убережешься.

Осторожный стук в дверь прервал ее хлопоты. Подумав, что это Тася, Ольга отозвалась:

— Входи. Не стесняйся.

Но вошла не Зверева, а Дорофеев, умытый, принаряженный, ничем не напоминающий неопрятного парня в замызганной спецовке.

— Здорово, Власова, — сказал он миролюбиво. — Хорошо у вас. Подходяще устроились!

— Не жалуемся, — кивнула Ольга. Она насторожилась, но решила не высказывать удивления и с особой старательностью начала обтирать выдвинутый на середину комнаты шифоньер. Потом, поставив его назад к стене, не утерпела:

— Никак вторично приходишь? А зачем? Не такие уж мы друзья...

— Все ждешь от меня одну только подлость? — вздохнул Дорофеев. — Напрасно, Власова!.. Пришел, потому что не хочу лишних раздоров. Повстречал сейчас на заводе твоего Семена и решил воспользоваться — с глазу на глаз поговорить.

Слегка вздернул отутюженные брюки и сел неподалеку от Ольги (она продолжала стоять):

— Что верно, то верно! На совещании зря тебя обидел. Готов признать ошибку. Еще какие претензии?.. Станок не всегда содержу в порядке? Пожалуйста! И станок буду передавать в ажуре, и на кружок являться в аккуратном виде... Затем и пришел, чтобы со всей ерундой покончить. А то, что же получается? И на предприятии одном и в цехе одном...

Ольга слушала и все так же внимательно смотрела на плоское, со вздернутым носом лицо.

— За этим, Власова, к тебе и пришел. Неужто не можем столковаться?

— Столковаться?

— Факт!

Дорофеев ухмыльнулся, пододвинулся ближе:

— Смотрю на тебя и не понимаю. Молодая, самое время для веселья. И зарабатываете вы с Тихомировым неплохо и устроились — дай боже! Чего еще тебе надо?

Вместо ответа, Ольга спросила:

— А зачем ты в драмкружок записался?

— Это с какой стороны к разговору относится? — удивленно приподнял он брови.

— Нет, ты отвечай. Зачем записался?

— Зачем, зачем... Артистом стать хочу мировым. Чтобы на руках носили.

В этих словах промелькнула насмешка, но Дорофеев спрятал ее в добродушной улыбке.

— Ладно. Насчет кружка успеем поговорить. Ты лучше скажи — хочешь подобру столковаться?

Ольга продолжала смотреть все таким же пристальным, немигающим взглядом. Дорофеев наконец не выдержал:

— Ты чего уставилась?

— Хочу разглядеть... Интересуешься, значит, чего еще мне нужно?

— Вот-вот! Давай поближе к делу!

— Ну, а тебе чего нужно?

— Мне-то?.. Одного: чтоб все спокойно было. Вот и желаю договориться: сама работай как знаешь, а других не касайся. Поняла?

Ольга и на этот раз ничем себя не выдала. Только сузились глаза и пальцы так стиснули тряпку, что вода просочилась, капнула на пол.

— А ты как собираешься работать?

— Ну, тут уж дело хозяйское. Хочешь знать — без доски ударников как-нибудь проживу. Смену олгрохал, в норму уложился — и точка. А чтобы выработку повышать, чтобы агитацию всякую слушать — этого не желаю!

И протянул размашисто руку:

— Так что же, порешим?

Ольга отступила. Выражение ее лица так явственно изменилось, что Дорофеев поспешил отдернуть руку.

— Так вот зачем ты пришел?

— Учти, Власова, — для твоей же пользы пришел. А то ведь и мы ославить можем!

— Кто это «мы»? За кого говоришь?»

...«Кто это «мы»? За кого говоришь?» — услыхал Веденин напряженно-звонкий голос Ольги (отыскав номер комнаты, он постучал, но не дождался ответа и приоткрыл дверь).

Ольга стояла против дверей, но не заметила Веденина. Она не спускала глаз с высокого парня, сжимавшего и разжимавшего за спиной кулаки.

— Брось, Власова, изображать наивность! Тут тебе не драмкружок и не общее собрание!.. Думаешь, только тем народ и дышит, как бы план заводской перевыполнить? Держи карман шире! (Снова сжались кулаки.) Последний раз добром спрашиваю: будешь жить по-мирному?

— Нет! — ответила Ольга. — По-твоему жить не буду. Все у нас с тобой разное. А за других не смей говорить. Зачем народ обижаешь?

— Смотри же! Не просчитайся!

Парень скверно выругался, кинулся к дверям. На секунду Веденин увидел побагровевшее, перекошенное злобой лицо. Душное дыхание обдало Веденина. Еще раз взмахнув кулаком, парень выскочил из комнаты. Шаги прогрохотали по коридору, затихли на лестнице...

— Здравствуйте, Оля.

— Константин Петрович?..

Только теперь увидя Веденина, Ольга обрадованно подбежала к нему. И тут же вспыхнула, закрыла лицо ладонями.

— Ой, Константин Петрович! Стыд какой!..

— Что за гость к вам приходил?

— Не гость. Из нашего цеха. Договариваться приходил, чтобы я не выставляла его, лентяя и шкурника, людям напоказ... Вот вы, Константин Петрович, вы человек незаинтересованный... Скажите, можно ли не по-человечески жить?

— Как вы сказали, Оля? Не по-человечески?

— Ну да. Ведь у нас, у токарей, какая в цехе работа? На самых точных, самых ответственных операциях заняты. Весь завод в наших изделиях нуждается. Весь завод, тысячи людей во всех цехах!.. А этот Дорофеев.... (Веденину вспомнился разговор, услышанный в ночном сквере.) Нет, слабо ему ответила! Не так еще должна была ответить!

Босоногая, с подоткнутым подолом, Ольга возмущенно ходила вперед-назад, и столько порывистости было в каждом ее движении, что Веденину, как и в прошлый раз, показалось, будто окружает ее стремительный ветер.

Затем спохватилась, остановилась смущенно:

— Как же я так?.. В таком виде!.. Как раз убиралась...

Скрылась за шифоньером:

— Я сейчас. Погодите минуточку.

— Вы, верно, Оля, удивлены, что я так быстро откликнулся на ваше приглашение?

— Почему же? Нормально. Жаль только. Сеня ушел на завод. Огорчится, когда узнает... А Зоя где? На дачу вернулась? И правильно. Погода такая хорошая... Нравится наша комната?

Веденин осмотрелся по сторонам. Стены были окрашены светлой масляной краской. На подоконнике горшок с кактусом. Над кроватью самодельный коврик. В углу на столике — зеркало в рамке-подкове, две гребенки из пестрой пластмассы, цветочный одеколон. Над столиком, приколотые кнопками, фотографии киноартистов: Жарова, Ильинского, Орловой.

— Хорошая комната, — ответил Веденин.

— Правда?.. А сколько пришлось добиваться и в завкоме и в заводоуправлении. У нас в общежитии мало семейных комнат.

Ольга переоделась: вышла в легком платье с короткими рукавами. Протянула руку:

— Еще раз здравствуйте. Уж извините, что такая встреча получилась...

— Признаться, думал, что не застану вас.

— Нет, мы в вечернюю работаем. Времени еще много. Садитесь, пожалуйста. (Веденин понял, что Ольга хочет показать себя примерной хозяйкой.) Чем же угостить вас, Константин Петрович?

— Спасибо. Ничего не нужно.

— Так нельзя. Подушечки с фруктовой начинкой любите?.. Кушайте, пожалуйста. Вот эти повкуснее — полосатенькие.

И снова на веснушчатом лице упрямо обозначились губы:

— А с Дорофеевым жить по-мирному никогда не буду! Сами посудите... Если бы с вами рядом оказался человек, который ведет себя...

— Не по-человечески? — подсказал Веденин.

— Точно! Могли бы мимо пройти?

— Нет, — ответил Веденин. — Мимо пройти нельзя!


7

Прежде чем подняться в мастерскую, Никодим Николаевич зашел на кухню к Маше. Она готовила обед и не заметила устремленного на нее укоризненного взгляда.

— Уважаемая Маша, — сказал Никодим Николаевич. — Вчера, рано утром, я обнаружил квартирную дверь открытой.

— А я при чем? Столько было гостей...

— Не могу признать ваше оправдание уважительным. Впредь прошу быть внимательнее.

Вместо ответа, Маша сердито передвинула кастрюли. Несмотря на свой добродушный характер, она относилась к Никодиму Николаевичу с некоторой неприязнью. Эта неприязнь объяснялась тем, что Никодим Николаевич неохотно допускал ее в мастерскую, сам производил всю уборку. Маша видела в этом ограничение ее домашних прав.

— Спокойнее, Маша. Не надо терять равновесия.

— Ох, сказала бы я вам, Никодим Николаевич...

— Как-нибудь в другой раз. Сейчас не имею времени... Константин Петрович у себя?

— Дома нет. С утра ушел.

— Хорошо. Я дождусь его в мастерской.

Несколько минут спустя Никодим Николаевич уже стоял перед незаконченной копией. Сменив пиджак на рабочую блузу, приготовил краски на палитре, взялся за кисти... Но остановился, вспомнив вчерашний разговор с Роговым.

Как он сказал? Не изнутри, а снаружи, холодными красками написана картина...

Повторяя эти слова, Никодим Николаевич продолжал сосредоточенно стоять перед копией.

Снаружи, холодными красками?.. Предположим, не все удалось в последней картине Константина Петровича. Предположим... Но «Лесорубы соревнуются» — ведь это полотно на прошлогодней выставке встретило самое положительное отношение. Значит, к этому полотну оценка Рогова не может относиться?

Никодим Николаевич перевел взгляд на оригинал картины. И вдруг поймал себя на странном, необычном желании. Ему захотелось вдруг, чтобы лесоруб, наклонившийся в Центре полотна над только что сваленным деревом, распрямился, открыл свое лицо. Захотелось ближе разглядеть и остальных лесорубов... Пожалуй, на месте Константина Петровича я больше выдвинул бы их на первый план, именно на них развернул бы композиционный центр картины...

Но тут Никодим Николаевич сердито оборвал свои размышления. Что это мне вздумалось?.. Прекрасное полотно. И какая тонкая, одухотворенная передача пейзажа!

Веденин явился часа через полтора.

— Добрый день, Никодим Николаевич. Куда же вы так внезапно вчера исчезли?

— Мне казалось, Константин Петрович, что я могу быть лишним...

— Напротив, — улыбнулся Веденин.

Подошел к Никодиму Николаевичу и окинул его долгим, теплым взглядом.

— Я в долгу перед вами. В большом долгу.

— Вы?..

— В большом долгу!.. Подлая штука бывает в человеке: ожесточается на себя, а вымещает на близких... Нет, я не только ценю вашу дружбу — я в ней убежден!

Дружба!.. Никодим Николаевич просиял. Отбросив кисти, соскочил с подставки. И, счастливый, переполненный всеми впечатлениями этого дня, начал рассказывать, как получил телеграмму, как готовился к приезду сестры, как встречал ее сегодня...

— Мне хотелось, чтобы Сашенька у меня остановилась. Конечно, понимаю — не может оставить своих учеников! Такие шустрые!.. Но сегодня весь вечер проведет у меня...

— Жаль, — сказал Веденин. — Жаль, что не предупредили раньше. Вместе пошли бы встречать. Во всяком случае, передайте большой привет и — милости просим. Очень рад буду познакомиться.

— Конечно, конечно! Сашенька тоже будет рада!

Никодим Николаевич продолжал рассказывать, припоминая все детали утренней встречи. Не забыл рассказать и о маленьком старичке, и о девушке, которая великодушно поделилась цветами...

— Погодите! — шутливо пригрозил Веденин. — При первой же встрече донесу Александре Николаевне, каким разбойничьим способом добываете вы цветы. А старичка так и бросили? Не сдали внучке на хранение?

Веденин с удовольствием слушал Никодима Николаевича. В бесхитростном его рассказе мелькали зримые черточки жизни. И Веденин видел поезд, пришедший издалека, дорожную пыль на вагонах, нетерпеливую толпу встречающих...

Брат встречает сестру... девушка — любимого... Старичок разглядывает внучку (как выросла за год, как возмужала), а школьники гурьбой покидают вокзал, и перед ними раскрывается огромный город...

Огрызок карандаша оказался под рукой. Схватив огрызок, Веденин наклонился над столом, над листом бумаги.

— Я слушаю. Продолжайте!

Несколькими штрихами набросал старичка, семенящего под руку с высоченной внучкой... Строй уборщиц, вооруженных метлами... Самого Никодима Николаевича, бегущего с букетом...

Дальше рисовал и не мог остановиться.

Профиль спящего сфинкса... Рыболов, под удочкой которого проплывает пароход... Какая-то тучная фигура над перилами моста...

— Кстати, известно ли вам, что ко мне пожаловал гость? Петр Аркадьевич Векслер!

— Векслер?.. Тот Векслер, который...

— Именно!.. Тот самый Векслер, с которым когда-то я кончал академию, которому вы однажды по заслугам испортили на выставке настроение...

И основа рисунки — на листах бумаги, на газетных полях. Больше не на чем было рисовать. Теперь Веденин рисовал прямо на доске стола.

Никодим Николаевич удивленно наблюдал за этим неистовством карандашного огрызка.

Контур девушки возник под карандашом — девушки, окруженной порывом ветра: спутанные волосы, колени, охваченные легким платьем... С ней рядом Веденин набросал вторую фигуру — фигуру человека, скрестившего на груди сильные, мускулистые руки, горделиво поднявшего голову...

Все!.. Теперь наконец Веденин остановился. Отбросил карандаш и с минуту сидел неподвижно, настороженно прислушиваясь к чему-то, вглядываясь в какую-то даль. Затем, снова схватив карандаш, провел под двумя последними рисунками прямую и острую, заключающую линию.

— Вчера... Вы были вчера, Никодим Николаевич, свидетелем моего разговора с Роговым. Я все сказал. Все объяснил. Казалось бы, то, что я сказал, исключает возможность новой работы. Однако я принял предложение Рогова. Знаете ли, почему?

Никодим Николаевич ничего не ответил, но Веденин покачал головой, как будто услыхав неправильный ответ.

— Нет, не потому! Сто тысяч раз можно перечеркивать свои ошибки, но это еще не начало пути. Здесь не могу согласиться с Михаилом Степановичем!.. Работать немыслимо, пока не обнаружена ошибка, но обнаружить ошибку — это далеко еще не все!

Веденин снова устремил свой взгляд вперед. В этом взгляде была такая осязаемая зоркость, что Никодим Николаевич невольно посмотрел в ту же сторону.

— Я вижу, — очень тихо произнес Веденин. — Вижу человека, перед которым раскрыты безмерные пространства. Жизнь, как жестокая, мучительная ноша, веками, тысячелетиями давила человека. Но он победил. И вот он стоит, озирает землю, руку заносит над ней — властную руку хозяина. И человек говорит: «Ничего не должно оставаться от прежней, подъяремной жизни. Не хочу, чтобы новая моя жизнь ограничивалась маленьким, слепым благополучием. Я лишь тогда буду счастлив, когда все, что открою, узнаю, найду, — станет всеобщим. Я неразделен с теми, кто идет рядом со мной!»

Резким взмахом ладони Веденин прочертил перед собой линию — такую же острую и прямую, как та, которой заключил наброски.

— Я вижу этого человека... Советский человек! Поистине гигантская тема!.. Но разве образ, который я вижу, — разве он не раскрывает, не воплощает эту тему?.. Потому и ответил согласием!


8

Окончив хлопоты со своими питомцами, Александра вышла на улицу. Хотела сесть в трамвай, но раздумала, пошла пешком. Вечерний город звал взглянуть на себя. Александра поддалась этому зову, и тотчас со всех сторон надвинулись воспоминания.

...Второй год она занималась на Бестужевских курсах, когда разрушилась жизнь семьи. У отца, мелкого департаментского чиновника, отыскался приятель, служивший в одной из банкирских контор. Узнав, что отец откладывает про черный день сбережения, приятель уговорил его испробовать счастье в биржевой игре. Отец рискнул и, раза два испытав удачу, доверил приятелю все деньги.

Александра так и не узнала точно, как произошло несчастье: вернее всего, приятель жестоко отыгрался — подсунул свои обесцененные акции.

Отца внесли в квартиру, когда смеркалось. Упал у самого дома, в сознание не приходил.

Хоронили на Волковом кладбище, дроги ехали через весь город, и такой в этот день стоял туман, что даже серая гимназическая шинель Никодима едва виднелась в двух шагах.

Когда же, месяц спустя, снова шли Александра и Никодим за дрогами, казалось им — продолжаются первые похороны. Мать слегла после смерти отца и больше уже не вставала.

Отсюда начинается жизнь Александры — от угрюмого, топкого кладбища, равнодушных вздохов далеких родственников, двух тесно прижатых друг к другу могил... От разговора с горько плачущим братом.

— Не плачь, Никодим. Мы остались вдвоем. Ты же способный, талантливый. Папа мечтал, что ты станешь большим художником. Я обещаю все сделать для этого. Не надо, не плачь!

Распродали обстановку, переехали в небольшую комнату на Песках, в один из бедных городских районов. Сослуживцы отца собрали небольшую сумму, скоро она иссякла. Тогда пришлось забыть и отдых и спокойный сон.

Продолжая заниматься на курсах, Александра давала частные уроки. Звонки у чужих дверей, тоскливые занятия с переростками — этим заполнилась жизнь.

Ее жалели, оставляли после урока обедать или во время урока приносили чай. Хотелось отказаться от этих подачек, но обедала, пила чай.

Иногда ученики упрямились, издевались над ее стараниями или родители бесцеремонно вмешивались. Вспыхивало самолюбие: надо встать, уйти!.. Оставалась.

Александра похудела. Чуть ли не каждый вечер старательно чинила, штопала свою одежду. Стала очень расчетливой. Каждую копейку берегла для брата. На чем бы еще сэкономить?..

Она не жаловалась, зная, что теперь на ней одной лежит обязанность вывести Никодима в люди. И хотя, окончив гимназию, он не выдержал конкурса в Академию художеств, так была уверена в способностях брата, что устроила его заниматься частным образом.

Теперь, ночами напролет готовясь к занятиям, Александра иначе видела город. Мутный, жестокий виднелся он за окном комнатушки. И так напряжены были нервы, что все ощущала почти физически — и склизкое дерево бочек, сваленных в углу двора, и белье, топорщащееся за чердачными люками, и прогорклый чад соседней кухмистерской, и грубые выпуклости булыжника, по которым грохотали ломовики... Свистела паровая конка, и Александра вздрагивала: ей казалось, ее зовут.

Никодим восторгался прославленными петербургскими памятниками, но она, проходя мимо, не могла ощутить их красоту. Она возненавидела город, за все возненавидела — за гибель отца, за могилу матери, за то, что рядом и Никодим из сил выбивается, за то, что неоткуда ждать помощи.

Как-то встретила художника, учителя Никодима. Он пригласил зайти к нему.

Художник говорил медленно и мягко, выбирая осторожные слова:

— Я знаю, Александра Николаевна, какое значение вы придаете занятиям брата. Да, в моей студии он один из самых трудолюбивых. Но позволю себе быть откровенным. Я полагаю, что способности вашего брата...

Художник остановился, со вздохом скинул пепел с папиросы:

— Полагаю, способности эти не чрезмерны. Боюсь быть пророком, но не возлагайте излишних надежд.

Возвращаясь, переходила мост через Фонтанку. Остановилась и долго смотрела вниз. Выпал снег, вода в обрамлении белых набережных казалась черной, густой. Рядом, сразу за мостом, сиял гирляндами огней цирк Чинизелли, толпа шумела под пестрым навесом.

— Что же делать? Что же делать теперь?..

Но пришла домой и ничего не сказала брату. Он продолжал старательно заниматься, и Александра уговорила себя: еще разгорится, вспыхнет талант!

Незадолго до окончания курсов попала на собрание одного студенческого кружка. Разнородный по составу, кружок не придерживался определенной программы, шумно дискуссировал различные модные течения. Однако, продолжая его посещать (все сильнее давило одиночество), разглядела людей, тесно сплоченных общими взглядами: это была большевистская группа, умело использовавшая, в целях конспирации, безобидную вывеску кружка.

Издерганная, переутомленная, Александра плохо разбиралась в политических вопросах, но что-то подсказывало — правда здесь. Незаметно для себя самой сблизилась с участниками этой группы, помогала прятать и переправлять литературу. Иногда помогал и Никодим.

Когда же, после окончания курсов, начала искать работу, на всех ее прошениях появлялась резолюция: «Отказать». Она была лишена политической благонадежности.

Пробовала бороться, ходила на прием к градоначальнику, подавала новые прошения. Работы не было ей нигде.

Отдаленный преуспевающий родственник, о котором Александра вспомнила в минуту отчаяния, даже сперва ее не узнал, так изменилась. Он предложил использовать свои связи в провинциальном торговом мире и устроил Александру учительницей в далекий захолустный городок.

Прощалась с братом:

— Мы попрежнему, Никодим, будем жить душа в душу!

Увидела слезы в его глазах и шепотом солгала:

— Я же верю, очень верю в тебя, дорогой!

Поезд тронулся, замелькали продымленные пригородные брандмауеры, и в эту минуту Александра дала себе клятву:

— Никогда не вернусь!

Спустя несколько лет попыталась нарушить клятву, приехала навестить Никодима, суеверно боявшегося покинуть город, пока не добьется успеха.

Петроград девятьсот шестнадцатого года, разгульная военная столица — он показался еще гаже. Уехала через несколько дней и повторила: — Навсегда уезжаю! Навсегда!

...Вот и все. Здесь конец воспоминаниям. Но плотной стеной окружив Александру, они не хотят ее оставить, продолжают преследовать, и тогда она убыстряет шаги. Может быть, снова из конца в конец города спешит она на уроки, или на курсах ждут экзаменаторы, или еще не все вернули назад прошения... Снова воспоминания гонят Александру по петербургским улицам. Снова в тумане расплываются газовые фонари и этот мокрый туман слепит глаза. Снова загулявшие приказчики в засаленных картузах загораживают дорогу: «Разрешите, барышня, пригласить?.. Ах, гордая! Не по одежке гордость!» Снова она бежит. Снова загнана.

И вот останавливается наконец перед домом на Загородном проспекте. Смотрит по сторонам, прислушивается. Сердце колотится, как и тогда, резкими, колющими толчками. Но теперь, настороженно прислушиваясь, она различает в шуме города совсем другой — сильный, убежденный, трудолюбивый голос. Нет, она бежала не из этого города!

Вздохнув глубоко и облегченно, точно скинув с плеч тяжелый груз, Александра входит в подъезд.


9

Сколько писем написали они за эти годы!.. Это были даже не письма — частые, долгие беседы. Такие частые, что исчезало разделяющее пространство. Такие долгие, что, казалось, в них отражается каждая мысль, каждый поступок.

Но встретились и поняли — письма были лишь слабым подобием бесед. Только теперь началась настоящая встреча.

Больше часа сидели за столом (Никодим Николаевич настоял, чтобы Александра прежде всего подкрепилась). О чем же шел разговор? Это был первый разговор, в нем не было стройности.

— Уже смеркается, — сказала Александра. — Как быстро прошел день... Ты, кажется, Никодим, так и не поверил, что у меня есть сын?

И кивнула в ответ на его вопросительный взгляд:

— Да, у меня есть сын.

— Но ты никогда не писала...

— Нет. Даже трудно объяснить, почему. Много раз собиралась, потом откладывала.

Никодим Николаевич продолжал недоверчиво смотреть на сестру. Ополоснув чашки, прикрыв их полотенцем, она обернулась:

— Помнишь, какой я уехала?.. Мне казалось, Петербург отнял все мои силы, выпил всю кровь... Но я ведь была еще молодой. Время прошло, и мне захотелось жизни. Я стала ее искать.

Александра говорила об этом, закрыв глаза. Может быть, так ей легче было разглядеть минувшее.

— Какую жизнь могла я найти в этом купеческом городишке, затерянном среди сугробов?.. Не было жизни! Только ворота на засовах, тупое, жадное существование. Даже дети... подрастая, становились похожими на родителей, такими же расчетливыми, черствыми... Я долго искала. Я хотела встретить хоть одного человека — живого, чувствующего. Потом мне показалось, что я нашла.

Александра открыла глаза и, сдвинув брови, посмотрела на брата:

— Он служил конторщиком. Тосковал, томился за торговыми книгами. Мечтательный был человек, о красоте мечтал. И был очень тихим, робким, потому что все вокруг издевалось над его мечтаниями. Больше всего любил читать — запоем читал, а потом воображал себя героем прочитанного... Нет, Никодим, он не был похож на тех товарищей, с которыми я познакомилась в свой последний петербургский год. В нем не было воли к борьбе, к сопротивлению. И все же он был добрее, лучше тех, кто меня окружал... Жена была у него, я с ней подружилась. Она его любила, заботилась, но особых жизненных запросов не имела. Как же она могла поддержать его мечты? В девятнадцатом году умерла. В том году была эпидемия. Остался годовалый ребенок и отец, прибитый утратой. Я взяла на себя заботу о них.

Александра говорила медленно, как будто стараясь ничего не упустить в своем рассказе. Рассказ ее был правдив, хотя и мог прозвучать по-другому. Александра могла бы признаться: «Я так привыкла заботиться о тебе, Никодим, что не могла дальше жить, ни о ком не имея заботы».

Но этого она не сказала.

— Я старалась чаще бывать с ним, утешить его. Привязалась к нему, а потом поняла, что он мне дорог. Мы стали жить как муж и жена.

— Ты была счастлива?

— Была ли счастлива?.. Да, он меня любил. И мальчик стал называть матерью. И все-таки не было у нас семьи. А мне так хотелось, Никодим, семьи — той семьи, где все поддерживают друг друга, вместе живут и печалями и радостями каждого... Он слишком был слаб. А вскоре открылся туберкулез, в двадцать третьем году похоронила. На руках остался сын. Видишь, как все произошло.

Никодим Николаевич лишь молча наклонил голову. Александра крепко сжала ему руку:

— Тогда я подумала, каким же должен стать мой сын?.. Большое утешение, если можешь сказать: «Я выращу сына похожим на отца». Нет! Я сказала иначе... Я сказала: «Мальчик не будет похожим на отца. У меня будет сильный и смелый сын, знающий, зачем живет, уверенный, что все его мечты осуществимы, влюбленный в свой труд». Такого сына решила вырастить. Теперь он взрослый или почти взрослый. Окончил десятилетку, здесь останется дальше учиться. Я тебе его поручу. Хорошо?»

— Конечно! — ответил Никодим Николаевич. — Конечно, Сашенька! Все, что смогу, сделаю для племянника!

Он впервые произнес это слово, и оно показалось ему удивительно теплым.

— Конечно! Все сделаю для племянника.

— Я тебе его поручу, — повторила Александра.

Она взглянула на Никодима Николаевича. Нежность и любовь выражало его лицо. Но словно опасаясь, что к этой любви может примешаться хоть капля грусти, Александра твердо сказала:

— Мы испытали много горя. Но это горе позади. Навсегда позади. Больше не хочу возвращаться к прошлому!

И услышала громкий звонок.

— Пойди же, Никодим. Открой.

Он медлил, и Александра повторила:

— Открой. Наверное, это Вася. Я условилась, что он зайдет за мной. Мне хочется, чтобы вы поближе познакомились.

Никодим Николаевич вышел, отворил и увидел Васю — белобрысого юнца, на которого еще утром обратил внимание.

— Здравствуйте, — сказал Вася. — Мама здесь?

Дядя и племянник вошли в комнату, и Александра обняла их:

— Вы должны стать большими, преданными друзьями!

Она начала расспрашивать Васю, где он был. Он гулял по городу. Вступительная беседа и первая экскурсия завтра, а сейчас он просто гулял.

— И где ты успел побывать?

— Везде, — ответил Вася и тут же признался: — Даже не знаю где. На разных улицах.

— И надо думать, наш турист проголодался? — шутливо вставил Никодим Николаевич.

— Нет, я не голоден, — покраснел Вася, точно его заподозрили в какой-то слабости.

Однако Никодим Николаевич настоял на своем, усадил Васю за стол, окружил всеми припасами.

Сначала Вася ел неохотно, то и дело озираясь на мать. Но потом (аппетит разыгрался) отдал должное всему, что незаметно придвигал Никодим Николаевич.

Поглядывая на племянника (все еще повторял он про себя это новое слово), Никодим Николаевич ласково примечал мальчишеские черты. Нет, Васю с большой натяжкой можно было назвать взрослым. Он выглядел юнцом, именно юнцом, которому трудно усидеть на одном месте, не терпится все вокруг посмотреть, потрогать. Руки были в царапинах, и Никодим Николаевич догадался, что Вася любит мастерить, сколачивать, конструировать. Сандалии и майка с развязанным на груди шнурком тоже подчеркивали возраст — благодатную пору роста, угловатости, неуклюжести.

Но еще больше заинтересовало Никодима Николаевича другое. Вот сидит перед ним желторотый провинциал. Казалось бы, только что приехав в огромный, ему еще незнакомый город, провинциал должен быть растерян, даже оглушен всем, что впервые увидел. Ничего подобного! Вася держался с большим спокойствием, всем своим видом он говорил: «Ленинград вовсе не чужой мне город. Просто я не имел до сих пор времени приехать. Ну, а теперь разгляжу, разберусь!»

Встав из-за стола, подошел к окну, выгнулся над подоконником и даже присвистнул:

— Ой, мама, как глубоко!

Он все время обрашался только к Александре, но это ничуть не обижало Никодима Николаевича. («Ничего, ничего! Наша дружба еще впереди!»)

— Пора собираться, — поднялась наконец Александра. — Завтра у нас первый экскурсионный день. А ты, Никодим, завтра занят?

— Я заканчиваю сейчас копию с одной из картин Константина Петровича. Но, разумеется, всегда могу освободить время...

— Может быть, присоединишься к нам завтра?

— Охотно, Сашенька!.. Между прочим, Константин Петрович был огорчен, что я заранее его не предупредил о твоем приезде. Кланяться велел и передать, что обязательно ждет.

— Спасибо! Навещу в ближайший день... До завтра, Никодим!

— Вот и дождались сестрицу, — выглянула соседка, едва затворилась наружная дверь. — А что за мальчик еще приходил?

— Мальчик? Какой же это мальчик? — с достоинством поправил ее Никодим Николаевич. — Племянник. Родной мой племянник.


10

Векслер сдержал обещание: лишь изредка заглядывал в мастерскую.

День Петра Аркадьевича начинался с обхода редакций. В одни двери он входил с апломбом, с развязной напористостью, в другие — простодушным балагуром или же наивным, неприспособленным к жизни чудаком. Он учитывал, кто лучше поддается заискивающей почтительности и на кого вернее действует тон грубоватого панибратства. Разборчивости не обнаруживал, брался за любую работу. Так проходила первая часть его дня.

Однако отдыхом она не вознаграждалась. Сразу затем Векслер устремлялся на поиски старых знакомых. Это было и охотой и священнодействием — вернее, охотой, которой он предавался с пылом священнодействия.

...Как-то раз, исчезнув перед этим на три дня, Петр Аркадьевич вошел в мастерскую, слегка пританцовывая, таинственно пряча руки за спину.

— Можно, Костенька? Не помешаю?.. А у меня что-то есть, что-то есть для тебя!

Выдержал паузу и протянул небольшую плетеную корзинку:

— Прошу! Скромный дачный презент. Знаешь, откуда? Третьего дня зашел к Ракитину... Я ведь знаком с ним еще по дореволюционным выставкам... Зашел к Ракитину, а он на дачу к семье собирается. Я и присоединился. А назад возвращаюсь сегодня утром — девчонка у станции ягодами торгует. Вот и захотелось тебя побаловать... Ты только погляди: простая ягода, а какая сочная, густая цветовая гамма! Так и тянет писать натюрморт!

И тут же, опустив корзинку на стол, составил натюрморт: ягоды, подсвечник, книга в пестром переплете.

— Как находишь?

— Передвинь подсвечник влево, — подсказал Веденин.

— Правильно. Тень упадет по диагонали. Черная тень, вонзающаяся в алое пятно!

Векслер казался искренне увлеченным. Передвинул подсвечник, отошел, прищелкнул пальцами.

— А как твоя картина? — спросил Веденин.

— Картина? Какая?

— Та, о которой ты говорил еще в Москве.

— Верно. Говорил... Ну, и что же?

И вдруг изменился в лице:

— Не веришь? И ты не веришь, что напишу?

Отбежал и с отчаянным упорством взмахнул руками:

— Знаю!.. Не верите!.. Все вы не верите!..

Неприкрытая истеричность была в этих выкриках. Казалось, Векслер для того и кричал, чтобы еще сильнее себя взвинтить.

— Перестань, — оборвал Веденин. — Сейчас же перестань!

Окрик подействовал. Петр Аркадьевич осекся, перевел хриплое дыхание:

— Извини, милый Костя... Сам не пойму, что нашло на меня. Возраст сказывается, пошаливают нервы... Ну, а над картиной тружусь потихоньку, исключительно для собственной услады. Зачем же мне торопиться?.. Ямщик, не гони лошадей!

И, окончательно овладев собой, опустился в кресло:

— Да, так вот... Отправились мы с Ракитиным на дачу. По дороге все жаловался на чрезмерную занятость. Действительно, работает много. Для выставки картину заканчивает. Какое-то массовое зрелище оформляет. Собирается заняться фресковой живописью. Да к тому же делает еще иллюстрации к новому изданию «Манон Леско». Говорит, особенное издание готовится: со всеми комментариями и на бумаге сумасшедшего качества. Словом, преуспевает на всех фронтах!

Это все рассказывалось с удивительным доброжелательством. Обычно рассказы Петра Аркадьевича звучали по-другому. Он ухитрялся как-то так сопоставлять и истолковывать факты, что получалось — все норовят оторвать от жизни самый сочный кусок, ни один ни перед чем не останавливается, лишь бы почувствовать вкус этого куска. Если же Веденин пробовал возразить, Векслер разводил руками:

— Ты меня не понял, Костенька. Наоборот! Сердечно радуюсь за других!

Однако сейчас он рассказывал все более и более благодушно:

— Чудесно отдохнул у Ивана Никаноровича. Дача комфортабельная, сервировка за столом изысканная, жена тюльпаны выращивает, дети, под присмотром гувернантки, стрекочут по-французски... И о тебе, Костенька, справлялся Иван Никанорович: почему показываешься редко, как работа твоя идет?

Веденин промолчал.

— А ты ведь, Костенька, хитрец!.. О моей картине спрашиваешь, а про свою ни гу-гу?.. Кстати, при мне к Ракитину нагрянули его студенты. Что я узнал от них?.. Оказывается, ты уже несколько лет не преподаешь в академии. Но кому же тогда передашь святое свое искусство?

— Святое?

Векслер вздохнул, потупил глаза:

— Не взыщи, милый Костя. Терминология у меня отсталая, а ты ведь у нас передовой, с эпохой в ногу шагаешь!.. Да, кстати, от Андрюши Симахина это время не получал каких-нибудь известий?.. Как-то живется ему? Бьет себя в грудь или потрясает кулаками?

— Я думаю, он работает, — ответил Веденин.

— Работает? Дай-то бог! Только бы синяки не мешали!.. Ну, не буду, Костенька, больше мешать. Всем нам надо работать. Тебе над картиной, а мне... Подвернулся спешный один заказик. Отведай ягодок, а я пойду.

Он ушел. Проскрипели ступени лесенки... Круто повернувшись, Веденин откинул корзинку, разрушил натюрморт. И вернулся к холсту.

Этот холст был сейчас средоточием всей его жизни. Многие дни работая над эскизом новой картины, Веденин радостно ощущал, как все увереннее приближается к полноте воплощения образа. Это даже была не работа — жизнь, прикованная к холсту, слившаяся с холстом. И каждый раз, возвращаясь к эскизу, Веденин испытывал такое чувство, словно перед ним раскрывалось утреннее солнечное окно.

В створках этого окна простирался сияющий мир — голубой, как весеннее небо, алый, как молодая кровь. Синий ветер мчался над зелеными просторами, черные тучи, спасаясь от солнца, бежали за горизонт, каждая пядь земли звала ступить на нее, поднять ее, проникнуть в недра. А над землей, обернувшись к ветру лицом, стоял человек. Горделивая радость хозяина озаряла его лицо. Он стоял, подняв над миром руку — тяжелую и легкую руку творца.

Веденин спешил. Он сам определил срок окончания эскиза. И не потому лишь, чтобы успеть показать Рогову до его отъезда в Крутоярск... Веденин не мог не спешить, охваченный упоением работы. Еще недавно чужие, кисти повиновались малейшему движению. И краски были послушны — живыми, трепетными мазками ложились на холст.

Выбравшись на короткий час в союз, встретился с Головановым. Тот сразу сказал:

— Константин Петрович, ты пришел с хорошими вестями.

— Почему так думаешь?

— Не думаю. Вижу. У тебя счастливое лицо.

— Счастливое?.. Рано, Владимир Николаевич, говорить о счастье. Но я опять работаю.

— Нашел наконец решение картины?

— Нашел свою ошибку. И должен тебя благодарить: отчитал меня жестоко, но правильно. Что касается «Сталелитейного цеха» — сейчас мне тяжело к нему вернуться. Если позднее и вернусь — это не будет возвращением. Заново напишу!.. А сейчас работаю над другой картиной. По договору с крутоярским краевым музеем.

— И какая тема?

Взглянув на Голованова, Веденин вспомнил его слова: «Хочешь знать, какой калибр?.. Наш человек!»

— Трудная тема, Владимир Николаевич. Да и можно ли сказать, что это тема?.. Поставил своей задачей воплотить образ советского человека.

— Да, задача труднейшая, — согласился Голованов. — Но есть ли другая задача, которая столько открывала бы художнику?.. Хочу одного, Константин Петрович: чтобы твоя работа стала общей нашей радостью. Чтобы перед тем, как попасть в музей, украсила бы всесоюзную выставку!.. А теперь скажи — разве я не был прав, когда решил повременить, не сообщать в Москву о твоем отказе. Между прочим, сегодня получил от Бугрова письмо. Подтверждает приезд. И от Никиты письмо. Поездкой доволен, командование встретило радушно... А все же побаивается меня, обещает вернуться без задержки.

— А Бугров когда обещает приехать?

— В ближайшие дни. Тогда и скажем ему — но совсем другое, обнадеживающее.

— Рано, рано говорить, — возразил Веденин. — Только еще заканчиваю эскиз.

И все же он не сомневался, что на этот раз ему удается именно то, что утратил в предыдущих работах. Человек? Да, новый человек — плоть и основа жизни. Человек, который идет, чтобы сделать жизнь радостным своим достоянием!

Веденин думал и об Андрее Симахине. Если бы он был сейчас рядом! Если бы можно было поделиться с ним этим счастливым приливом сил, этой вспыхнувшей внутренней зоркостью!.. Что делает сейчас Андрей? Вернулся ли к работе?

...Поздно вечером, проходя по коридору, Веденин снова увидел Векслера. Дверь в комнату была приоткрыта. Векслер сидел за столом. Спасаясь от духоты, он сидел обнаженный до пояса. Рубашка, брошенная на спинку стула, свисала рукавами до полу. Векслер работал. Но вот он полуобернулся, и открылось лицо. Это было лишь физическое подобие лица — маска, лишенная и мысли и волнения. У этой маски были пустые глаза, губы, готовые сложиться в протяжную зевоту. И наконец, отстранив рисунок, Векслер так и зевнул — протяжно, равнодушно. Зевнул и снова нехотя придвинул работу. Все это было промыслом, ремеслом. Даже воздух в комнате был пропитан ремесленной затхлостью...

Казалось бы, так и должно было быть. Разве при каждом удобном случае Векслер не спешил подчеркнуть, что у него все в прошлом, что больше в искусстве ни на что не претендует, что штучная, прикладная работа — вот нынешний его удел... Таким и сидел сейчас за столом.

Но увидя это, Веденин впервые этому не поверил. Не смог поверить, потому что сразу вспомнил утренние истерические выкрики: «Не веришь?.. Не веришь, что напишу картину?..»

И Веденин спросил себя, отходя от дверей:

— А что, если рядом с Векслером — штукарем и ремесленником — существует другой, скрытый Векслер?.. Достаточно ли я знаю человека, которого впустил в свой дом?


11

Чуть ли не каждый день Никодим Николаевич спешил в Дом туриста.

— Здравствуй, Сашенька!.. Хорошо ли отдохнула?..

Едва успевал поздороваться с сестрой, как их окружала нетерпеливая молодежь: пора было выходить на очередную экскурсию.

Симпатии молодежи Никодим Николаевич завоевал очень скоро. Школьникам пришелся по душе его непосредственный, немного восторженный характер. Так и получилось, что Никодим Николаевич стал тринадцатым питомцем Александры, таким же любознательным, готовым с утра до вечера изучать все красоты и богатства Ленинграда.

Только Вася держался особняком. Иной раз Никодиму Николаевичу начинало даже казаться, что Вася исподлобья, неприязненно за ним наблюдает.

— Да нет же, не может этого быть. Мы еще успеем подружиться!

Очень хотелось Никодиму Николаевичу, чтобы сестра скорее познакомилась с Ведениным.

— Сегодня Константин Петрович снова спрашивал, Сашенька, о тебе. Снова приглашал.

— Но ты же видишь, — разводила Александра руками. — Каждый день экскурсии, да еще столько поручений.

Действительно, поручений было много — целый список всевозможных «зайти», «узнать», «забросить письмо»... И все же не из-за этого медлила Александра.

Не опасалась ли она, что встреча с Ведениным причинит ей боль? Брат всегда писал о Константине Петровиче с большой привязанностью, писал, что счастлив работать в его мастерской. Все равно! Александра не могла заглушить обиду — обиду на жизнь, так щедро одарившую Веденина, а Никодиму предоставившую лишь скромную, незавидную роль помощника.

Обида была несправедливая. Александра сама это понимала:

— Разве Константин Петрович виновен? Да ведь и брат давно примирился...

Но стоило подумать об этом, как опять видела гимназистика, рыдающего на кладбище, опять вспоминала свое обещание все сделать для него. И тогда опять, спустя столько лет, вспыхивал протест и разжигалась мечта — увидеть брата большим, настоящим художником.

Вот почему, под предлогом всяческих дел, со дня на день она откладывала встречу. Большинство этих дел труда не представляло, но одно оказалось неожиданно трудным.

Когда, за несколько дней до отъезда в Ленинград, Александра была в Крутоярске, в своем краевом центре, заведующий крайоно снабдил ее объемистым пакетом.

— Не сочтите за эксплуатацию. Вы ведь, кажется, знакомы с товарищем Роговым? Он сейчас как раз в Ленинграде. Правда, отбыл в отпуск, не следовало бы делами обременять. Однако Михаил Степанович всегда проявляет такую заботу о школьном строительстве... Сделайте милость, вручите это послание.

Александра познакомилась с Роговым незадолго до того, в дни учительской конференции. Он приветствовал делегатов от имени краевого комитета партии, и, хотя его речь была краткой, она на всех произвела впечатление и серьезной осведомленностью и точной постановкой вопросов.

В те дни в Крутоярске начиналась весна. Александра вышла из зала конференции на улицу, и сразу ее охватил удивительно свежий, душистый воздух. Под ногами звенели хрупкие льдинки, над почерневшими дорожками городского парка неистово кричали галки, а снег, прижавшийся к ограде, был голубоватым, источенным дневной капелью.

Прислушиваясь и приглядываясь к признакам весны, Александра шагнула вперед и, поскользнувшись (к вечеру подморозило), чуть не упала. Чья-то рука поддержала во-время:

— Чур, соблюдать равновесие!

Это был Рогов. Познакомились, разговорились, и он проводил Александру до самого общежития делегатов. Оно находилось близко, каких-нибудь четверть часа ходьбы, но Рогова то и дело останавливали по всяческим делам.

— Без меня давно бы дошли, — извинился он у подъезда.

— Сколько у вас забот, — посочувствовала Александра. — И самые разные.

— Ну, пожалуй, это не так. Дела одни — советские дела.

Потянувшись к карнизу, отломил длинную сосульку. Она мгновенно растаяла на ладони.

— Весна — сказал Рогов. — Воздух-то какой! Тайга от спячки пробуждается... — И со вкусом повторил: — Весна!

Однако отыскать Рогова в Ленинграде оказалось нелегким делом. Много раз звонила Александра в гостиницу, и каждый раз коммутатор сообщал: «Сто семнадцатый не отвечает». Спустя несколько дней наконец повезло.

— У телефона, — ответил сто семнадцатый.

Александра назвала себя.

— Помню, конечно помню. Здравствуйте, землячка. Пакет ко мне? Как говорится, согласен на все варианты. Могу заехать, рад и к себе пригласить. В самом деле, может быть пожалуете?

Александра согласилась. Она непрочь была отдохнуть от шумного Дома туриста.

— Входите и не пугайтесь беспорядка, — встретил Рогов. — У меня не номер, а целый склад.

И верно — Александре сразу бросилось в глаза множество ящиков, пакетов, коробок.

— Ничего не поделаешь, — улыбнулся Рогов. — Не забывает Крутоярск отпускного товарища. Вот, полюбуйтесь, — кивнул на фанерный ящик в углу. — Это относится непосредственно к вашему уважаемому крайоно. Пособия для школьных физических кабинетов.

Усадил Александру:

— Чаю хотите?

— Что вы! В такую жару?

— Именно. Меня узбеки на одном строительстве приохотили. Освежает великолепным образом.

Но Александра отказалась. Передала пакет.

— Горе мне, горе! — сказал Рогов, быстро прочитав письмо (казалось, он читал не строчку за строчкой, а сразу всю страницу). — Еще с десяток поручений.

Подчеркнул два-три места карандашом и поднял голову:

— Впрочем, что толку плакаться? Москва слезам не верит — не поверит и Крутоярск!.. Нет, поручения меня не пугают. Досадно лишь, что иногда, по вине сверхосторожных товарищей, лишнее время теряется. Вопрос стопроцентно решен, резолюция имеется исчерпывающая, а такому товарищу все еще мало — ему еще требуется увязать, снестись, дополнительно согласовать... Великий будет праздник, когда последний волокитчик отойдет в небытие. Согласны?

Александра кивнула. Она чувствовала себя легко. Дверь на балкон была открыта, воздух мягко шевелил края портьеры.

— Между прочим, о Крутоярске начинаю скучать, — вздохнул Рогов. — Иной раз даже во сне беспокойство берет — как то, как другое?.. Когда в последний раз в Крутоярск приезжали, не обратили случайно внимание — кончили асфальтировать Первомайскую?

— Кончили. Автобусы уже курсируют. Но разве такие дела входят в круг ваших забот?

— Как вам сказать... Формально говоря, ответственность несет коммунальный отдел. Однако не всегда можно разграничивать. Так и в данном случае. Первомайская улица выходит к нашему художественному музею.

Он на мгновение задумался и продолжал, понизив голос:

— Спрашиваю себя иногда... Разве правильно, чтобы встреча с искусством заканчивалась сразу за порогом музея? По-моему, иначе быть должно. По-моему, вокруг музея должна быть создана особая — не знаю, как и назвать, — художественная, что ли, зона. Понимаете?

— Не совсем.

— А вы представьте... Решил человек побывать в музее. Пришел, идет по залам, смотрит... В нем гордость накапливается. Он же видит, сколько красивого, честного в нашей жизни. Потом уходит. А разве таким уходит, каким пришел? Другим!.. Мыслей-то сколько прихлынуло — может, таких, о которых еще вчера не подозревал. Человеку, может, без помех обдумать надо все, что увидел, почувствовал. Вот и требуется обстановку создать соответствующую. Пусть будут у человека на дороге и сады, и бульвары, и цветники...

— Оказывается, Михаил Степанович, вы мечтатель.

— Не отрекаюсь. Как-то одному приезжему товарищу высказал эти же соображения. Тоже мечтателем назвал. Только по-иному — не без иронии. И дал понять, что, дескать, имеются более первоочередные задачи. Правильно, имеются! Ну, а искусство наше разве этим задачам не служит?

— Вы любите искусство?

— Я верю в него. Это огромная сила!

Александра, продолжая сидеть в кресле у окна, следила за длинными золотистыми прямоугольниками. Заходящее солнце, ударяясь в оконный переплет, отбрасывало прямоугольники на паркет, и они скашивались, вытягивались, скользили у ног... Двигаться не хотелось.

— Я вас не задерживаю, Михаил Степанович?

— Отдыхайте, землячка. До восьми часов совершенно свободен.

Он стал расспрашивать, как проводит она ленинградские дни, где успела побывать. В этих вопросах была все та же искренняя заинтересованность, которая так понравилась Александре при первой встрече. И потому охотно начала рассказывать и о туристской жизни и о своих учениках.

— Я ведь почти каждого знаю с первых школьных его шагов. Как растут ребята! Были детские фантазии — наивные, противоречивые. А постепенно им на смену приходят продуманные, устойчивые стремления. Приглядываюсь к ребятам и стараюсь заглянуть вперед... Сколько даст им жизнь и сколько от них получит!

— А ведь много, Александра Николаевна, прошло через ваши руки этих ребят?

— Много. Очень много.

— Наверное, всех и не запомнить? Окончили школу, разбежались во все стороны... Где всех запомнить?

— Нет, Михаил Степанович, это не так. Каждый ученик уносит с собой частицу долгого нашего труда...

— Это так. Понимаю. Однако приходят новые ученики... Неужели вы могли бы сразу узнать ученика, с которым попрощались, скажем, восемь или десять лет назад?

— Конечно, узнаю.

— Это точно? — чуть загадочно улыбнулся Рогов.

— Узнаю, — повторила Александра. — Такие встречи особенно дороги. Радостно убедиться, что человек достиг того, к чему стремился. И радостно снова заглянуть с ним вперед...

— Оказывается, Александра Николаевна, вы тоже мечтатель?

— Оказывается, — согласилась она. — А нынешних своих ребят я нисколько не идеализирую. Напротив, часто из терпения выводят своим озорством. Но видели бы, какая в них жадность к новому, с какой любознательностью осматривают город!

— Да, — кивнул Рогов. — Город прекраснейший. Сегодня с утра подымался на вышку Исаакиевского собора. Смотрел на панораму города и думал — сколько же надо дней, чтобы все увидеть, узнать.

— Присоединяйтесь к нам, — предложила Александра. — Хоть завтра.

— Боюсь, не смогу сойти за школьника.

— Не обязательно. Мой брат старше вас, а вместе с нами бывает на экскурсиях.

— Брат? Он с вами приехал?

— Нет, он здешний старожил.

— И тоже педагог?

— Нет, Он... художник.

— Вот как! Охотно познакомился бы. Правда, к искусству не имею прямого отношения, но, как уже говорил... И чем же занимается ваш брат? Он живописец?

— Да, — ответила Александра и добавила после короткой паузы: — Он работает в мастерской художника Веденина. Возможно, вам приходилось слышать это имя?

— Веденин?.. (Александре показалось, что Рогов взглянул на нее как-то по-особенному.) Как же, имя известное. И вы лично знакомы с Ведениным?

— Нет, еще не успела. Он приглашал меня, но столько дел...

— Да, большой художник, — задумчиво произнес Рогов. — Думается, много еще даст нашей живописи.

И переменил разговор:

— Какая же экскурсия намечается завтра?

— По плану Дома туриста, завтра нет экскурсий. Но мне хочется самой показать ребятам город. Я ведь училась здесь, провела молодость... Возможно, моей экскурсии не будет хватать методической стройности. Зато постараюсь, чтобы ребята еще сильнее почувствовали, как отличается их юность от того, что мы испытали...

— Понимаю, — сказал Рогов. — Если обстоятельства позволят, примкну к вам. В котором часу собираетесь?

— В десять часов. Приходите прямо в Дом туриста.

— Значит, принимаете в число своих учеников?

— На несколько часов вам придется стать четырнадцатым моим питомцем, — улыбнулась Александра. — Двенадцать школьников, мой брат и вы!


12

Из гостиницы Александра вышла вместе с Роговым. Он проводил ее до угла и, взглянув на часы, извинился.

— Должен попрощаться. Меня ждут.

Могла ли думать Александра, что Рогова ждет не кто иной, как Веденин.

...Как и во время работы над «Сталелитейным цехом», Веденин снова с утра до ночи не выходил из мастерской. Но все было иначе. Не было принуждения к работе. Наоборот, не покидало радостное нетерпение.

— Побойтесь бога, Никодим Николаевич! Вы же зверски меня обгоняете!

— Что вы, Константин Петрович! Это ведь только копия...

Когда же копия была закончена и принята заказчиком (ей предстояло отправиться в один из шахтерских клубов на Донбассе), Веденин сказал:

— А теперь, Никодим Николаевич, вы действительно заслужили отдых. Передаю вас в полное распоряжение Александры Николаевны.

И рассмеялся: — Надеюсь, обо мне вам больше незачем беспокоиться?

— Я хотел бы, Константин Петрович, увидеть ваш эскиз.

— Покажу. Но лишь тогда, когда он будет готов окончательно. Разрешите мне быть суеверным!

...За все это время Рогов позвонил только раз: осведомился, как идет работа.

— Хорошо, Михаил Степанович. Остаются последние доделки. Прошу пожаловать через неделю.

Неделя прошла. Приближался час, условленный для встречи. Последний раз взглянув на холст, Веденин почувствовал большее, чем радость.

— Вот полотно, в котором я убежден, которому отдал все, что мог, что имел... Теперь судите сами!

Однако встретив Рогова, обменявшись с ним крепким рукопожатием, сразу ощутил, как рядом с убежденностью возникло волнение.

Что ты скажешь, увидя этот мир, раскрывшийся в утренних, сияющих красках? Пробежит ли искра между тобой и полотном, тобой и замыслом? Почувствуешь ли, как себя самого, эту гордую и сильную человеческую фигуру?..

— Вот и снова мы встретились, — сказал Рогов, входя в мастерскую. — Я старался не беспокоить вас, Константин Петрович, какими-либо напоминаниями. Однако не скрою, с большим нетерпением ждал вашу работу.

— Она еще впереди, Михаил Степанович. Сегодня я могу показать только эскиз. Вот он. Смотрите!

Что ты скажешь, увидя эту землю, жаждущую встретить человека всеми своими богатствами, всей красотой? Что скажешь об этой земле и о человеке, которому она должна принадлежать отныне?..

— Кто же этот человек? — спросил Рогов.

— Он — Человек. Человек с большой буквы.

— Понимаю. Что же еще мы знаем о нем?

Веденин ответил (он не заметил промелькнувшей настороженности):

— Это человек, победивший вековое рабство. Веками труд был не смыслом жизни, а тяжкой расплатой за жизнь. Веками не труд принадлежал человеку, а человек труду. Но победив, впервые взяв жизнь в собственные руки, человек приходит на землю, чтобы сделать ее обиталищем новой жизни — той жизни, в которой труд становится творческой потребностью, свободным утверждением человека.

Рогов молча кивнул. Солнце, близкое к закату, золотыми отсветами падало на холст, и краски горели — злая, синяя, изумрудная... Не отводя глаз, Рогов снова спросил:

— Разрешите попрежнему быть откровенным?

— Разумеется, — ответил Веденин и вдруг почувствовал, как где-то в глубине шевельнулась тревога. «Неужели он не понял, не увидел того, к чему я стремился?»

— Правильная, справедливая мысль руководила вами, Константин, Петрович. Однако самый эскиз...

Все еще не отрывая глаз от холста, Рогов отступил на несколько шагов.

— Не обижайтесь, но мне кажется, что эскиз беднее мысли. Беднее, потому что вы ограничились формулой.

— Формулой?

— Именно. А ведь формула, как бы она ни была верна, нуждается в доказательстве.

— О каком доказательстве вы говорите? — неприязненно спросил Веденин («Нет, ты не понял, не увидел!»).

— Константин Петрович! Я прекрасно сознаю, чем для вас является эта работа. Но именно потому и должен все сказать.

— Говорите, Михаил Степанович. Не бойтесь обидеть или сделать больно. Но пока я понять вас не могу... Формула? В чем вы видите формулу?»

— Да, — подтвердил Рогов. — Иначе не назвать. Вы ведь что изобразили? Мир — вообще, человека — вообще...

— Неправда! Это новый мир, новая земля. И эта земля раскрывается перед новым человеком.

— Вижу. Готов согласиться. Но разве и то и другое не нуждается в доказательстве... в жизненном воплощении?

Веденин строго взглянул на Рогова. Столько дней готовясь к этой встрече, он ожидал услышать другое. Всем существом Веденин сейчас сопротивлялся Рогову. Но поборол себя и лишь повторил:

— Говорите... Говорите до конца!

— Новая земля, новый человек... — задумчиво произнес Рогов. —Кто же с этим будет спорить?.. Но ведь мы живем не на отвлеченной какой-то земле, а на такой земле, имя которой знает все человечество — Союз Советских Социалистических Республик. А наш человек — он не потому лишь новый человек, что имеет паспорт нашего государства, но прежде всего потому, что обладает советским характером, собственным, советским взглядом на жизнь... Вот этого-то я и не вижу!

— Нет, не могу согласиться с вами, — резко, почти враждебно ответил Веденин. — Человек, которого я изобразил...

— Погодите, Константин Петрович. Хочу, чтобы вы правильно поняли меня!.. Вспомните девятнадцатый год. Разве тогда, когда вам довелось стать свидетелем последних минут Алексея Рогова, — разве тогда вы увидели лишь рядового питерского солдата, отдавшего жизнь в бою под Пулковом?

— Я увидел неизмеримо большее.

— Правильно!.. Потому и написали сильнейшую картину. Написали картину, идея которой воплощена в простом и близком человеке. Ну, а вот в этом эскизе... Здесь нет живого человеческого лица. Вы только вслушайтесь — наш человек, советский человек!

Сильным движением Рогов протянул руку вперед. В этом движении было нечто схожее с жестом человека на холсте. Но Веденин увидел не сходство, а различие. И невольно, несмотря на всю напряженность своего состояния, почувствовал зависть художника к этой жаркой, живой неповторимости.

— Наш человек!.. О нем мечтали, его предвещали Маркс и Энгельс. Он был чудесной, но далекой мечтой. Сколько смелых, честных жизней было отдано, чтобы приблизить его рождение!.. Этот человек рожден нашим строем, нашим временем. Он уже не далекая мечта — он пришел на землю, живет на ней, трудится. И подумать только, как трудится!

Казалось, пальцы Рогова — крупные, узловатые пальцы мастерового — не только выискивали самые точные слова, но и накрепко подгоняли слово к слову, фразу к фразе.

— Наш человек!.. Это его приветствовал Ленин на первых субботниках. Это он грудью встретил, разбил интервентов. Это он, едва окончив гражданскую войну, поднял хозяйство страны, разрушенное, искореженное. Это он как высшую задачу жизни принял сталинские пятилетние планы. Это он каждый день, каждый час поражает весь мир своим упорством, своим дерзновением в преодолении всех преград. И это к нему обращает Сталин свои слова: человек — прежде всего!.. Да, воистину, наш человек — человек с большой буквы. Но прежде всего — живой человек!

— Но в чем же противоречие между нами, Михаил Степанович? Разве мой замысел...

— Ваш замысел?.. Он представляется мне лишь мечтой о грядущем. Вы изобразили человека, который только еще идет на землю, только еще заносит руку над ней... Но ведь это же не так! Потому и высится наше государство неприступной крепостью, потому враги и ненавидят нас люто, потому и боятся смертельно, что мы живем, что мы в работе, что мозоли с наших рук не сходят, что устали нет в наших руках!

Пальцы Рогова сжались в кулак. Замолк и опять повернулся к холсту.

— И все же не могу согласиться! — воскликнул Веденин. — Мечта, далекая мечта?.. Нет! Сегодняшняя жизнь подсказала мне замысел!

— А по-моему... — Рогов обернулся и окинул Веденина долгим взглядом. — По-моему, это не так. Как бы яснее объяснить?.. Вы взяли от жизни одну лишь мысль, первородную мысль. Но жизни самой не доверились, не пустили ее на свое полотно.

— Другими словами, опять неудача?

— Вы же сами сказали, Константин Петрович, что работа над картиной еще впереди. О какой же можно говорить неудаче?

Рогов помолчал и добавил с неожиданной мягкостью:

— Наш человек прекраснее всякой мечты. Да разве сама мечта не прекраснее, если уже воплотилась в доподлинную жизнь, сделалась нашей с вами жизнью?.. Нет, Константин Петрович, путь вы избрали правильный. Все дело лишь в том, что остановились на дальних подступах. Значит, надо дальше итти. И дальше, и вперед, и смелее!.. Неужели мне ни в чем не удалось вас убедить?

— Дешево стоила бы моя работа, — ответил Веденин, — если бы при первом же возражении я с легкостью мог ее перечеркнуть... Я должен подумать, разобраться. Во всяком случае... Спасибо за откровенность. Что поделать, она иногда бывает горькой... Но жить без нее нельзя!


13

Зою точно подменили.

Кончились и прогулки на холм, и купанье, и городки. Она никого не хотела видеть. Все ее раздражало — разноцветные стекла веранды, дворняжка, солнце. Пробовала читать, но не могла — книги полетели в угол.

Пришло письмо от Веры. Она писала, что экспедиция наконец добралась до места. «Красота невыразимая! Палатки разбиты у входа в ущелье, рядом гремит водопад. Завтра выходим на изыскания»... Зоя равнодушно скомкала письмо.

Так продолжалось многие дни. Затем, ранним утром, крикнула:

— Мама, я ухожу!

Вышла на шоссе, но сегодня и оно ей не понравилось: чистенькое, прилизанное. Свернула на проселочную дорогу.

Дорога тянулась через поля, пахло сеном, и клочья сена на окаменелых, растрескавшихся колеях показывали, что здесь недавно проехали возы. Из ручья, превратившегося в лужу, вылезали гуси. Старый гусак изогнул длинную шею и зашипел. Зоя свирепо зашипела в ответ — гусак позорно бежал.

Слепень привязался, долго, назойливо гудел над ухом. Спасаясь от него, ушла в лесок. Села на пень и сняла туфли. Ящерица выглянула из-под камня и тотчас юркнула назад: Зоя погрозила ей туфлей. Вскочив, двинулась дальше.

Земля была теплая, и ноги легко уходили в теплую пыль. Лесок, продолжая бежать рядом с дорогой, превратился в густой и тенистый, даже немного таинственный лес. Однако, прислушавшись, услыхала стук топоров. Добрых полчаса уходила от этого стука. Снова прислушалась: топоры остались далеко позади.

И все же не остановилась. Может быть, за эти дни накопились силы, которые нужно было израсходовать? Или же хотела добраться до самой необитаемой земли и воображала, что обнаружит эту землю?

Тенистый лес опять превратился в лесок. Опять потянулись поля, плавные, волнообразные. Остановившись наконец, Зоя посмотрела по сторонам. Сейчас она была вдали от всякого жилья. Деревни лежали у самого горизонта. Трещали кузнечики. Солнце стояло в зените.

Присев в нескольких шагах от дороги, подумала, что прошла не менее шести километров, что не позавтракала перед уходом, что глупо сидеть на солнцепеке в сарафанчике. Сняла его, точно явилась загорать. И тут же досадливо отогнала эти праздные мысли. Думать надо о другом! Но о чем же? Разве я не все решила?

Действительно, после отъезда Сергея, после вечерних раздумий на холме Зоя сказала: «Все ясно! Сергей оказался не таким, каким я его представляла. Значит, нечего больше думать о нем!»

Однако из этого ничего не получалось. Сергей продолжал неотлучно присутствовать в мыслях. Зоя принуждена была чистосердечно признаться себе в этом. Призналась и жалобно поморщилась. Нехорошо! Если решение принято — должна выполнять. Или ты превратилась в размазню, в бесхарактерную тряпку?

Зоя нарочно себя стыдила, но и это не могло помочь.

— Что же мне делать дальше?

Вокруг расстилались светлозеленые и желтые поля. Иногда над ними пробегал ветер, быстрыми тенями проходили облака, птицы парили на горделиво распростертых крыльях. Около дороги, на сарафанчике, который сверху мог показаться пестрым лоскутком, лежала Зоя — две Зои, спорящие между собой.

Первая рассудительно убеждала:

— Собственно говоря, что тебе еще нужно? Ты же знаешь, что Сергей любит тебя. Какое тебе дело до того, что было прежде?

Но вторая перебивала:

— Как ты не понимаешь! Он же сказал, что любовь бывает разная. Такая любовь у него и была — маленькая, на год. А я не хочу такой любви. Хочу единственной, огромной!

Первая насмешливо щурила глаза:

— А что, если на самом деле нет такой любви? Что, если ты сама ее придумала? Может быть, надо довольствоваться меньшим?

— Меньшим?..

Зоя вспомнила свой последний разговор с отцом, его рассказ о людях, которые вгрызались в землю, пока не хлынула живая, прозрачная вода...

— Замолчи! Никогда не соглашусь довольствоваться меньшим!.. И как ты смеешь говорить, что нет такой любви? А моя?

Солнце отвесно падало на землю, и она меняла окраску, покрывалась знойной дымкой. Ветер затих, затихли и кузнечики... Это был полуденный час.

Но девушки на краю дороги продолжали спорить:

— Вот ты и призналась, что любишь — любишь, несмотря на все свои решения. Подумай лучше, не слишком ли много запрашиваешь?

— Ничего не запрашиваю! Я требую только то, что должна иметь по праву. Как же иначе жить? Довольствоваться любовью, до которой была уже одна и после которой могут быть другие?

— Тогда забудь о Сергее.

— Я забыла.

— Нет, не можешь забыть.

Спор продолжался, пока, решительно вскочив, его не оборвала третья Зоя:

— Говорите что угодно, а только я все равно никогда не буду довольствоваться меньшим. Но я люблю Сергея и не могу не любить!

Без помех, до самого горизонта, далеко за горизонт уходила земля. Зоя увидела над собой птицу, парящую на распростертых крыльях, и ветер, точно он подстерегал это мгновение, подбежал и рванул сарафанчик из рук.

— Я люблю Сергея! — вызывающе обернулась Зоя в сторону ветра. — И я хочу, чтобы у него была моя любовь!.. Если же он оказался не таким, каким я, его представляла, — хочу, чтобы он стал таким. Хочу!

Пошла назад через поля, низкорослый лесок, тенистый лес... Ей показалось, что вдруг в чаще деревьев промелькнула солнечная поляна, на которой побывала в детстве, которую видела на отцовской акварели. Только промелькнула. Но Зоя повторила обещание — не бояться, не плакать, не терять дорогу!

Вернулась и предупредила:

— Мама, я поеду в город.

— В город? Опять?

Нина Павловна обеспокоенно посмотрела на Зою. Все последнее время она чувствовала, что с дочерью что-то происходит.

— Что с тобой, Зоя? Почему ты не хочешь быть откровенной?

— Ну зачем ты, мама, расспрашиваешь? Еду — значит, нужно, Пожалуйста, ни о чем не расспрашивай!


14

Сергей в это время был в гостях. Позвонив Ракитину, сговорившись о встрече, он меньше всего ожидал, что эта деловая встреча примет «гостевой» характер.

— Милости просим! — воскликнул Ракитин и обеими руками привлек к себе Сергея. — Вот вы какой. Еще моложе, чем я думал. Валентин Георгиевич так тепло отзывался о вас...

Улыбка — не только ласковая, но и нежная — сопровождала эти слова.

— Прошу чувствовать себя как дома. Правда, дом мой сейчас опустел. Семья на даче, да и сам я частенько туда спасаюсь... Разрешите пригласить прямо в мастерскую.

И он провел Сергея в мастерскую — высокое помещение, похожее на оранжерею: вечнозеленые растения обвивали раму широкого, занимающего всю стену окна. С одной стороны от окна стоял манекен, задрапированный в парчовую мантию, сверкающий латами крестоносца. С другой стороны, тоже в окружении растений, виднелся низенький диван: подушки, разбросанные по дивану, были расшиты причудливыми орнаментами. Такие же орнаменты были на коврах: они висели на стенах до самого потолка. И еще по стенам, вперемежку с картинами, висели длинноствольные кремневые пистолеты, изогнутые сабли с инкрустированными рукоятками, опахала из многоцветных перьев... Мастерская имела нарядный вид. Хотя на ее середине возвышался мольберт и все вокруг мольберта указывало на только что прерванную работу — прежде всего в глаза бросалась подчеркнутая декоративность обстановки.

Ракитин заметил удивление Сергея:

— В далекие годы, еще до революции, мне довелось совершить экзотическую поездку. Дамаск, Иерусалим, Мекка. Затем, через Красное море — в Африку... Вот эту раковину мне преподнес царек одного из негритянских племен. Прислушайтесь — в ней все еще рокочет далекий прибой Аденского залива!

Сергей приложил ухо к перламутровой расщелине и действительно услыхал шум, похожий на рокот волны.

— Это было давно, — вздохнул Ракитин. — То время позади. И время другое пришло, и мы теперь другие... А раковина — она продолжает звучать. Собственно, такой же отдаленный шум сохраняется и в человеке. Только мы иначе его называем — памятью. И сохраняем во имя памяти знаки того, что уже прожито, пережито. Впрочем (ласковый взгляд снова остановился на Сергее)... Впрочем, в вашем возрасте трудно понять, какую горькую и сладостную власть имеет память над человеком.

— Да, мне не приходилось этого испытывать, — признался Сергей. — Но если, как вы говорите, память имеет такую власть... Не становится ли она...

— Грузом, который сковывает ноги?

— Примерно так.

— К великому своему счастью, человек обладает противоядием, — ответил Ракитин. — Не только память ему дана, но и умение переключаться, ассимилироваться... Вспоминаю, после африканской поездки я попал в Париж. Каскады огней, блеск бульваров, безудержное веселье в кабачках Монмартра. Как-то, в самом разгаре веселья, мне вдруг припомнился пустынный берег, пальма над золотистым песком. Только раз, каких-нибудь полчаса провел я на том берегу. Отдыхал под этой пальмой и думал: «Человек подобен пылинке. Первый же порыв ветра может его унести в неведомую даль!» Тогда я завидовал пальме, неподвижности, лежавшей вокруг... А в Париже, в тот канканный вечер, я себе возразил: нет, человек счастливее. Пальма так и простоит всю свою жизнь, прикованная корнями к полоске прибрежного песка, а человеку... человеку дано и отчаливать, и причаливать, и менять берега, и всюду находить свой новый дом, и всюду...

— Корни пускать? — подсказал Сергей.

Ракитин (не уловил ли он чуть заметной насмешливости?) кинул быстрый взгляд и рассмеялся, обнажив маленькие, острые зубы:

— Боюсь, что это вам неинтересно. Молодость — и это так понятно — живет другим. Садитесь же, Сергей Андреевич!

Усадив Сергея на диван, достал из шкафчика хрустальный графин, рюмки, вазу с фруктами. И наполнил рюмки:

— Надеюсь, не откажетесь? Коньяк исключительного, коллекционного букета... За предстоящую нашу работу!

Сергей глотнул и чуть не закашлялся: коньяк был обжигающей крепости.

— Ну как? — провел Ракитин языком между губами. — Не правда ли, напиток богов?.. Я не сторонник винных излишеств, но иногда, в часы напряженной работы, один-другой глоток способен подстегнуть.

В откровенности, с какой Ракитин рассказывал о себе, сквозило и стремление сделать знакомство более интимным, и желание показать себя душевно расположенным к гостю. Казалось, каждым жестом и каждой фразой Иван Никанорович старался убедить: «Видишь, как приятно иметь меня в друзьях!»

Однако именно эта настойчивая ласковость начинала мешать Сергею. Он не имел времени разобраться в своих ощущениях, но все сильнее чувствовал какую-то раздражающую чрезмерность. И попробовал избавиться от нее:

— Мне не терпится, Иван Никанорович, увидеть эскизы.

— Сейчас, — кивнул Ракитин. — С моей стороны можете не опасаться задержки. Я не принадлежу к тем капризным натурам, которые ждут, когда снизойдет вдохновение. Наоборот, умею держать его в крепкой узде. И не считаю, что нужно отличать художника от делового человека. Договорные сроки, материальная сторона — это все равноправно входит в творческую работу.

Действительно, Ракитин в эту минуту преобразился. Улыбка сохранилась, но лицо сделалось суше, сдержаннее.

— Если угодно, перейдем к деловой части. Прошу лишь учесть: эти эскизы не следует воспринимать как нечто законченное. Пока я добиваюсь одного: найти основные красочные пятна — те пятна, которые, обеспечивая праздничность зрелища, вместе с тем гармонировали бы с окружающей фактурой. Я подразумеваю плоскость Масляного луга, ампирные объемы дворцовой колоннады на заднем плане, барельефность окружающей луг листвы.

Пройдя в глубину мастерской, Ракитин вернулся с несколькими большими листами.

— Итак!.. Первый эскиз — шествие свободного труда. Второй — отражение вражеского нападения. И третий (я сделал два варианта) — всенародное победное торжество. Интересно услышать ваше мнение. Лично мне кое-что представляется любопытно найденным!

Сергей не ответил. Внимательно рассматривая эскизы, он старался не только уяснить изображенное, но и представить себе, как это может быть воплощено в действительности.

— Возможно, вас смущает некоторая пунктирность? — продолжал Ракитин. — Однако я вас уже предупредил — на данном этапе меня прежде всего интересовала чисто тональная задача. Крайне важно нащупать тот синтез цвета и света, который гармонировал бы...

— А вы хорошо знакомы со сценарием зрелища? — неожиданно спросил Сергей.

— Разумеется. Чем вызван ваш вопрос?

— Еще один вопрос, Иван Никанорович. Разве живописца, когда он работает над полотном, интересует не столько самое полотно, сколько та рама, в которую оно будет вставлено?

— Простите, не понимаю. У вас какой-то странный ход мысли.

— Нет, вполне логичный. Луг, колоннада, деревья — это ведь и есть та рама, в которой будет разыграно зрелище. Но разве от этого зрелище станет прилагательным к своему окружению?.. Я думаю, это не так. Зрелище имеет собственную жизнь, в собственных своих образах должно раскрыть большую политическую тему. Это главное. Из этого надо исходить.

— Ах, вот вы о чем! — воскликнул Ракитин, и снова его улыбка приобрела удивительную ласковость. — Теперь понимаю. Однако между нами нет расхождений. То, о чем вы говорите — так сказать, локальные, тематические краски, — это еще впереди. Сначала я должен отобрать первичные изобразительные элементы, а уж затем...

— Извините, Иван Никанорович, опять у меня вопрос. Не получится ли так, что сперва вы будете отыскивать какую-то отвлеченную, абстрактную первичность, а потом подгонять ее, приспосабливать к зрелищу. Не правильнее ли с самого начала исходить прямо из идеи зрелища?

На короткий миг Ракитин нахмурился, искоса взглянул на Сергея. Затем рассмеялся:

— Ах, молодость, молодость! Сам когда-то был таким же!.. Надеюсь, последующая работа убедит вас, что идея зрелища для меня столь же дорога. И еще открою маленький секрет: вчера ко мне заходил Валентин Георгиевич. Он видел эти листы и выразил полное одобрение.

Это было сказано мягко и доверительно, но Сергею послышалось: «О чем ты споришь? Все уже решено!»

— Но почему вы помрачнели? — спросил Ракитин. — Неужели обижены, что Валентин Георгиевич вас опередил?

— Нисколько.

— В таком случае, Сергей Андреевич, поменяемся ролями. Мне нужно уточнить с вами некоторые монтировочные вопросы. Не угодно ли предварить их глотком коньяка?..

...Как бы ни был конкретен дальнейший разговор, Сергей, попрощавшись с Ракитиным, не мог отделаться от странного ощущения. Была ли эта встреча деловой? Нет, Сергею казалось, что он принял участие в легкой, ни к чему не обязывающей беседе. Хозяин учтив, старается ни в чем не перечить гостю, но, проводив его, остается при прежнем мнении.

А гость?..

Припомнив нарядную обстановку ракитинской мастерской, Сергей не мог не сравнить ее с тем, что видел, побывав однажды в мастерской Веденина. Нет, у Константина Петровича все было иначе — просто и строго, без орнаментов. И не было разговоров о человеке, счастье которого в том, что он умеет менять берега, прикрепляться корнями к разной почве...

— Однако эскизы не лишены яркости, колоритности, — прервал себя Сергей. — И Валентин Георгиевич их одобрил... Посмотрим, что будет дальше!


15

Вернувшись от Рогова, Александра пожалела, что пригласила его на завтрашнюю экскурсию. «И ребята будут чувствовать себя стесненно, и мне труднее будет... Не надо было приглашать!» Она досадовала бы на себя еще сильнее, если бы в глубине души не надеялась, что Рогов не придет, не найдет свободного времени.

Однако он пришел. Пришел так точно, что даже опередил Никодима Николаевича.

— Как видите, Александра Николаевна, четырнадцатый ученик показывает пример дисциплинированности. А где остальные тринадцать?

Александра показала на ребят. Столпившись невдалеке, они с любопытством разглядывали Рогова. Он шагнул к ним, и тогда одна из школьниц сказала:

— А мы вас знаем, товарищ Рогов!

— Но где же мы встречались?

Школьница (подруги подтолкнули ее вперед) густо покраснела:

— Забыли? А еще снимались с нами... Вы были у нас в гостях на пионерском слете.

— Ах, вот оно что! Вспоминаю!.. Только, кажется, ты была тогда стриженой?

— Нет, вы путаете, — огорченно возразила школьница, но ее перебила стоявшая рядом подруга:

— Это я после скарлатины была стриженой! И тоже ездила на слет! И тоже снималась с вами!

— Ну вот, окончательно разобрались, — улыбнулся Рогов и тут увидел Никодима Николаевича, только что вошедшего в вестибюль: — Наконец-то! Вас одного дожидаемся!

— Вы знакомы? — удивилась Александра.

— Об этом после расскажем, — уклончиво ответил Рогов. — Не будем задерживать экскурсию!

Вышли из Дома туриста. Александра шла впереди, между Роговым и братом. Школьники шумной гурьбой рассыпались вокруг. В обычное время Александра призвала бы их к порядку, но сейчас ей самой все представлялось необычным — и эта экскурсия, и участие Рогова, и то, что он оказался знаком с Никодимом.

— Мама, мы куда идем? — спросил, забежав вперед, белобрысый юнец.

— Немного терпения, — сказала Александра. И объяснила Рогову: — Мой сын. Окончил школу, собирается стать ленинградским студентом.

— Вот как? Куда же решили поступать? — обратился Рогов к юнцу.

— В Строительный институт.

— Доброе дело! А затем — к нам, назад. Крутоярск только еще начинает строиться!

Так, в разговоре, миновали площадь Восстания, прошли вперед еще три квартала и свернули на Полтавскую улицу. Для ребят (они продолжали итти все такой же нестройной гурьбой) эта улица была лишь одной из многих. Но Александра взглянула на брата, и он ответил кивком и бережно взял ее под руку.

— Остановимся здесь, — сказала Александра, когда подошли к большому дому, тупым углом выдвигавшемуся на перекресток.

— Когда-то мы жили с Никодимом Николаевичем в том доме. Я была тогда молодой, а город был старым — он назывался Петербургом. Тогда и городские районы назывались иначе. Этот район именовали Песками. Здесь жили бедные люди. Иные были так бедны, что могли снимать только угол. Их много было в этом доме — угловых, подвальных, чердачных жильцов.

— А вы где жили? — спросил один из школьников.

— Мы жили под самой крышей. Видишь крайнее окошко?.. Комната была узкая, сырая. Стены зимой промерзали.

— Вы тоже были бедными?

Александра кивнула. Она с обостренным вниманием смотрела по сторонам, стараясь отыскать следы минувшей жизни. Этих следов оставалось мало: облупившаяся пожарная каланча, тяжеловесный фонарный столб на углу.

— Да, мы были бедны. Брат учился. И я училась. Надо было вносить плату за обучение, надо было жить... С утра я бежала на курсы, потом до самого вечера давала частные уроки... Ночью готовилась к занятиям. Лишь под утро могла позволить себе заснуть.

Александра говорила об этом негромким голосом, а Никодиму Николаевичу хотелось крикнуть: — Сашенька, зачем ты вспоминаешь прошлое? Ты же сама сказала, что ушла из него навсегда!

— Это было давно, — продолжала Александра, как будто отвечая брату. — Иногда мне кажется, что это было в другой жизни. Конечно, в другой!.. Зачем же я вспоминаю? Потому что иначе вижу теперь прошлую жизнь!

И снова двинулась вперед: — Идемте в дом!

По крутой и тесной лестнице поднялись на самую верхнюю площадку. Давно ли Александре казалось, что присутствие Рогова будет ее стеснять. Сейчас забыла об этом.

— Мы жили вот здесь, за этими дверями. Отсюда я утром спешила в город... Мне хочется рассказать вам, ребята, об одном из прошлых моих дней.

Александра закрыла глаза. Когда же снова посмотрела на школьников, они вдруг увидели ее помолодевшей.

— Представьте утро. Воскресное утро. Из этих дверей выходит девушка-курсистка. Накануне вечером, когда она была на студенческом кружке, ее попросили передать по указанному адресу коробку конфет. Девушка согласилась. Ее спросили, кто может помочь. «Мой брат», — ответила она. «Хорошо, — сказали девушке. — Вашему брату передадут на улице эту коробку, он вам передаст, а вы доставите». И вот девушка-курсистка выходит утром из дому...

Отсюда и начала Александра свою экскурсию — от дверей на верхней площадке лестницы. Отсюда — с улицы на улицу — повела ребят.

— А улицы? — спрашивали они. — Улицы были такими же?

— Нет, другими, — отвечала Александра. — Здесь, на этом месте, стояло угрюмое здание ночлежного дома. Только начинало смеркаться, как собиралась беднота. Под дождем, на морозе часами дожидались, когда откроются двери... Здесь находилась швейная мастерская.

Хозяйка берегла свет, до позднего часа молоденькие ученицы работали при одной керосиновой лампе. У них были красные, воспаленные, слезящиеся глаза... А здесь была казенка — питейное заведение. Под зеленой вывеской с царским орлом спаивали бедноту. Сюда, чтобы хоть на час забыться, бедняки несли последние копейки...

Александра шла с улицы на улицу и силой своих воспоминаний преображала эти улицы, заставляла видеть их такими, какими были они в то утро, когда проходила по ним девушка-курсистка.

...В то утро, глядя со стороны, можно было подумать, что она вышла на прогулку. Не спеша направилась к перекрестку. Там, под полосатым навесом кофейни, ее поджидал гимназист (Никодим два года как окончил гимназию, но продолжал донашивать старую шинель).

Городовой, стоявший на перекрестке, видел: гимназист с учтивым поклоном протянул девушке коробку, перевязанную розовой кондитерской лентой. Потом, нежно взяв девушку под руку, свернул на боковую улицу.

— Никто за тобой не следил? — шепотом спросила Александра.

— Нет, Сашенька. По-моему, никто.

— Ты немного меня проводишь. Дальше пойду одна.

...Школьники слушали Александру, боясь проронить хоть слово. Она подвела их к воротам, за которыми виднелся длинный двор.

— Никодим Николаевич проводил меня до этих ворот. Я была уже на середине проходного двора, когда услыхала за собой шаги. Обернулась и увидела человека в хорошем пальто, котелок на голове, трость в руках... Но все как будто с чужого плеча. И шел он крадучись, выгнув голову... Он почти догнал меня, но в это время старьевщик перерезал ему дорогу своей тележкой. Я успела нырнуть в темную подворотню, спряталась под этой лестницей... Потом услышала, как человек пробегает мимо...

— Это был сыщик?

— Да, агент охранки... Через четверть часа я вышла на улицу. Еще немного переждала в соседнем подъезде. Агент, как видно, потерял мои следы...

И дальше повела Александра школьников — через проходной двор, на улицу, которая ничем не напоминала о прошлом. Но ребята шли настороженно, тесно окружив Александру, точно охраняя ее — девушку-курсистку с конфетной коробкой в руках.

...— Я уже несколько раз доставляла сюда пакеты. Кто принимал их у меня — не знала. Один раз — студент в университетской форме, в другой раз — старик, похожий на часовщика. А в это утро меня встретил человек средних лет, в очках, с небольшой острой бородкой.

— Выходит, страшно заниматься политикой? — спросил он, когда я объяснила, из-за чего задержалась.

Я сказала, что далека от политики.

— Так ли? — прищурился человек. — Насколько мне известно, ваш студенческий кружок обсуждал вчера реферат «Учение философа Ницше». И некоторые из выступавших прославляли это учение, утверждающее, что общество немыслимо без господ и рабов, высших и низших, приказывающих и повинующихся... А вот вы конфеты принесли. Известно ли вам, какого сорта эти конфеты?

Он разорвал ленту и открыл коробку. В ней лежала толстая пачка прокламаций. И на каждой прокламации сверху было напечатано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

— Вот вы что принесли... Только негодяи могут проповедовать культ сверхсильного человека, подавляющего других. Только тогда человек обретает свою настоящую силу, когда он товарищ рабочих людей, их соратник в борьбе за лучшую жизнь!

И сказал, пристально глядя мне в глаза:

— Далеки от политики?.. Но разве вас привела сюда не любовь к справедливой жизни, к той жизни, которая уничтожит и тьму и кабалу? Разве есть другой путь к этой жизни, кроме жестокой борьбы?.. Любите жизнь и любите людей в их борьбе!

Больше я не встречала этого человека, но навсегда запомнила его слова.

...Нет, не о своей прошлой жизни рассказывала Александра. Она лишь затем начала рассказ о себе, чтобы ввести ребят в ту жизнь, в которой — окруженные слежкой, подвергаясь арестам, тюрьмам, каторге — смелые люди, преданные рабочему классу, боролись за грядущую его победу.

Все шире становился рассказ Александры. Она говорила о прошлом, но смотрела вперед. Она обращалась и к школьникам, и к брату, и к Рогову... Все шире и шире становился рассказ. Он вел на Охтенские заводы, на Выборгскую сторону, на Шлиссельбургский тракт, за Нарвскую заставу — всюду, где работали и боролись большевики.

И наконец Александра сказала:

— Вот почему, оглядываясь назад, я по-другому вижу прошлую жизнь. Вижу в ней не только нишету, унижение, бесправие. Вижу и борьбу, в которой зрела сегодняшняя наша жизнь!.. Но я хотела бы, чтобы никогда вы не испытали того, что я чувствую, вспоминая то время. Тогда я слишком мало сделала. Много должна еще сделать, чтобы оплатить этот долг!

...Когда вернулись назад, на площадь Восстания, Рогов обратился к Александре:

— Не закончить ли нашу экскурсию поездкой за город?

— За город?..

Посмотрев на ребят, Александра поняла, что они попросту взбунтуются, если их отвести сейчас в Дом туриста.

— За город? Но куда?

— Я предложил бы... Отправимся в Пулково. Дорога автобусом займет не больше часа.

...Автобус мчался по Международному проспекту. Сначала узкий, сдавленный старыми домами, проспект широко раздвинулся за Обводным каналом. Не только раздвинулся — зазеленел садами, бульварами. Это был новый Ленинград — город обильного воздуха, просторных перспектив, архитектурной стройности. Это была гигантская строительная площадка нового Ленинграда, уходящего к югу от невских низин, не желающего мириться с вековой петербургской скученностью.

Затем проспект остался позади. Автобус бежал среди пригородных полей. Наконец остановился у подножия Пулковского холма.

Покатый, прикрытый густыми кронами старых деревьев, среди которых белели раздвижные купола обсерватории, холм вплотную подступал к шоссе.

Но Рогов (руководство экскурсией незаметно перешло к нему) повел ребят не в сторону обсерватории, а дальше — к той волнистой гряде, которая, продолжая холм, уходила в поля.

— Здесь и остановимся. Разве не хорош отсюда город?

Город лежал в далекой перспективе, охватывая собою весь горизонт. Он лежал, прикрытый легкими облаками, уходившими к Финскому заливу. Виднелись бесчисленные заводские трубы, сверкающий на солнце купол Исаакия, стрельчатые краны Торгового порта...

— Красиво как!..

— Да, красиво, — кивнул Рогов (Александре показалось, что он уже не раз бывал здесь). — А теперь располагайтесь кружком... Александра Николаевна рассказывала вам о прошлой жизни. Я же хочу рассказать об одном из тех, кто с винтовкой в руках защищал новую жизнь... Здесь, на этих высотах, шестнадцать лет назад, смертельно был ранен мой брат.

И школьники услыхали еще один рассказ — рассказ о жизни и смерти молодого питерского рабочего, солдата революции, большевика Алексея Рогова. Рассказ о том, как погиб он, но остался среди живых.

Очень просто рассказывал Рогов. Просто и скупо. Он рассказывал о том, как встретил брата, запечатленного на картине, как пришел затем с матерью в музейный зал и как мать, увидев картину, кинулась к ней: «Алешенька!.. Родимый сынок!»

Школьницы, еще когда подымались на гряду, набрали ромашек, начали плести венки, а сейчас забыли о них. И школьники, обычно стыдившиеся высказывать свои чувства, сейчас не скрывали волнения... Ветер трепал их волосы. Заходящее солнце освещало юные лица.

Когда же Рогов замолк, Александра наклонилась к ему:

— Вы были у Константина Петровича?

— Был. У него в мастерской и встретился с вашим братом.

И вдруг напомнил:

— А ведь вы говорили, что Константин Петрович приглашал вас? Почему бы вам его не навестить?.. Правда, Никодим Николаевич?

— Разумеется! Я сам не раз уже говорил Сашеньке...

— Решено, — сказал Рогов. — Сегодня же надо навестить!

Когда вернулись в город, проводил Александру до Дома туриста.

— Спасибо за экскурсию. Четырнадцатый ученик не был слишком обременительным?.. Однако не будем откладывать. Позвоним Константину Петровичу.

Телефонный сигнал повторился несколько раз, прежде чем Александра услыхала голос Веденина. Назвалась, попросила разрешения зайти.

— Буду рад, Александра Николаевна.

— Не помешаю вашей работе?

— Нет. Я не работаю... Буду ждать.

— Нам по дороге, — сказал Рогов, когда Александра повесила трубку. — Теперь понимаете, почему я так верю в силу искусства?


16

У подъезда остановились.

— Вы разве не зайдете, Михаил Степанович?

— Нет. Я был совсем недавно. Это раз. А во-вторых... Идите одна, но учтите: есть превосходное чувство — называется чувством локтя. Бывает так, что человеку необходимо испытать это чувство.

Войдя в подъезд, поднявшись на второй этаж, Александра не сразу позвонила.

Все еще была она под впечатлением рассказа Рогова. Все еще слышала крик матери, как с живым встретившейся с погибшим сыном... Какими ничтожными казались сейчас Александре причины, из-за которых медлила прийти.

Веденин сам отворил:

— Добро пожаловать!

Улыбаясь, придвинул кресло, сел напротив, начался разговор. Но уже через несколько минут Александра поймала себя на ощущении не то разочарования, не то досады.

Она ожидала увидеть другого Веденина. Не внешне. Внешне представляла его именно таким. Однако могла ли она предполагать, что Веденин окажется суховато-замкнутым, внутренне отсутствующим.

И разговор казался ей таким же. Он развивался гладко, но был случайным, лишенным сердцевины.

— А где же Никодим Николаевич? — спросил Веденин.

Александра ответила, что брат принимал участие в дневной экскурсии, а затем отправился домой (про себя же подумала, что и этот вопрос Веденин задал лишь затем, чтобы как-нибудь заполнить возникшую паузу).

Возможно, так бы и расстались, не встретившись по-настоящему (Александра уже взглянула украдкой на часы). Но в это мгновение Веденин упустил нить разговора. И в это кратчайшее мгновение Александра поняла — нет ни сухости, ни холодной замкнутости. Она увидела взволнованное лицо.

Веденин попытался начать новую фразу, но Александра перебила:

— Я вам мешаю, Константин Петрович? Скажите откровенно.

Он растерянно замолк и вдруг увидел очень мягкие и вместе с тем проницательные глаза. Больше не было собеседницы, с которой надлежит поддерживать учтивый разговор.

— Простите, Александра Николаевна. Хотел иначе встретиться. Но сейчас...

— Что-нибудь произошло?

— Произошло? — усмехнулся Веденин. — Нет, все попрежнему, если не считать, что пришла вечерняя почта...

Обернувшись к столу, он кинул взгляд на распечатанное письмо. Снова повернулся к Александре, встретился с ней глазами. И, решительно встав, протянул письмо:

— Вот что мне пишет товарищ. Читайте!

Александра читала письмо:

«Дорогой Константин! Дорогой, старинный мой друг! До последней минуты я поджидал тебя у вагона. Но поезд тронулся, встреча не состоялась, и тогда я подумал: так лучше. Сам должен во всем разобраться, все понять!.. Мне и сейчас, Костя, очень трудно. И все же не хочу выслушивать соболезнования тех, кто рад был бы изобразить меня жертвой, втянуть в свой озлобленный лагерь...»

Читая эти строки, Александра не могла уяснить, чем взволновали они Веденина. Вопросительно взглянула, но он повторил:

— Читайте! Дальше читайте!

«Не сердись, что за все это время ни разу тебе не писал. Да и это письмо лишь заявка. Настоящее письмо впереди. Но сегодня мне захотелось послать тебе хоть эти несколько слов. Встретив Бугрова, узнав, что он собирается в Ленинград, а значит, увидит и тебя и твою работу для выставки, я позавидовал ему. Может быть, втайне позавидовал и тебе, не знающему той тяжести, которую испытывает сейчас любящий тебя Андрей Симахин».

Александра дочитывала последнюю строчку, когда Веденин воскликнул:

— Если бы это было так!

— Но ведь вы, Константин Петрович, работаете над новой картиной? Брат говорил мне...

— Нет, не работаю. Сначала прекратил работу над одной картиной. Потом взялся за другую, закончил ее в эскизе... А вот вчера...

Веденин остановился, но лишь для того, чтобы перевести дыхание. И дальше продолжал так же отрывисто, торопливо:

— Дело не в том, что приедет Бугров. Председатель выставочного комитета имеет право узнать, как идет работа. Но я попрежнему все еще нуждаюсь в ясности!

— Что же мешает найти эту ясность? — тихо спросила Александра.

— Что мешает?.. Вчера я закончил эскиз. Работал над ним убежденно, радостно. Но показал одному человеку... (Не Рогову ли? — подумала Александра.) Этот человек дал беспощадную, опровергающую оценку!

Веденин оборвал свои слова. Отошел от Александры и сдержанно сказал:

— Извините. Мне не следовало занимать вас своими делами. Они не настолько интересны, чтобы при первой же встрече...

Но Александра покачала головой:

— Разве первая встреча должна состоять из общих, ничего не значащих фраз?

И неожиданно для себя самой попросила:

— Покажите эскиз.

Веденин шагнул к ней и остановился в нерешительности. Он видел эту женщину в первый раз. Полчаса назад встретился с ней впервые. Но ее глаза были такими живыми, проницательными... Веденин поднял Александру с кресла, подвел к мольберту:

— Смотрите!.. Я хотел написать картину о советском человеке. О человеке, который приходит на землю, чтобы преобразить ее в свободное свое обиталище!

Александра смотрела на эскиз. Он был ярок, в красках его читалось горячее чувство, даже большее — страстная жажда утверждения мысли. Александра не могла не видеть живописного мастерства. Но чем больше вглядывалась, тем сильнее ощущала и другое: какую-то неосязаемость, отвлеченность.

— Прошу забыть, что вы в мастерской художника, что перед вами всего лишь эскиз, — сказал Веденин. — Не опасайтесь говорить чистосердечно.

— Я настолько не искушена в вопросах живописи... — неуверенно начала Александра.

— Не играет роли!.. Что можете сказать?

— Я скажу... (Александра сделала усилие, чтобы найти слова, которые наиболее точно выразили бы ее мысль.) Я бы сказала, что художник пытается осуществить неосуществимое.

— Неосуществимое?.. Продолжайте!

— Да, неосуществимое. Разве можно выразить жизнь, минуя жизнь?.. Простите, Константин Петрович, но у меня впечатление, что вы изобразили не самую жизнь.

— Не жизнь? Но что же тогда?

— Нет, не жизнь. Лишь мысль о жизни.

Веденин нахмурился, сгорбил плечи. Затем спросил (так резко, точно допрашивал):

— Другими словами, эскиз напоминает вам отвлеченную формулу?

— Пожалуй, так.

— И вы считаете, что эта формула еще нуждается в жизненном воплощении?

— Да, конечно! — сказала Александра и с облегчением подумала, что Веденин сам уже достиг той ясности, которой ему недоставало, и теперь лишь хочет проверить себя.

Но он покачал головой:

— Вы во многом повторили то, что я услышал вчера. Разные слова, но тот же смысл. И все же я продолжаю спрашивать себя — так ли это в действительности. Не в том ли дело, что от меня ждут более простого, легкого, доступного?

В этих словах Александра различила и боль и упорство. Но не смогла, не захотела покривить душой:

— Вы неправы, Константин Петрович! Я могу ошибаться в вопросах живописи, но не в этом... О какой вы говорите легкости? Наоборот, минуя жизнь — сложную, трудную, полную борьбы, — вы облегчили, обесценили свою задачу!

Веденин смотрел на пожилую женщину и в эти минуты видел ее другой. Вдруг иссякли и теплота и мягкость, голос звучал строго, почти сурово:

— Вы ограничили, вы обеднили себя!

И, как бывает в напряженные мгновения, Александра увидела жизнь: жизнь открылась перед ней вереницей неразрывных явлений.

Увидела мать, прикрывающую собой картину, как живого сына, и людей, которым картина сказала сильные слова, и Васю — сына — среди этих людей, и Рогова, продолжающего дорогу брата, и его товарищей — тех, кто с ним рядом строит новые города, и эти города, и необозримые просторы, через которые мчался поезд из Крутоярска... Увидела и школьников — такими, какими слушали они Рогова, а ветер, набегавший на Пулковские высоты, трепал им волосы...

— Я люблю жизнь, — призналась Александра. — Вот вы, Константин Петрович, изобразили какую-то цветисто-сказочную землю, какую-то богатырскую фигуру на фоне этой земли... Мне, признаться, дороже обыкновенная, простая наша земля. Мне дороги ее леса и перелески, весенние луга, желтые листопады, осенние дождики, снежная пороша... Городок, в котором я живу, сильно разросся за эти годы. Все же он во много раз меньше Крутоярска. Улицы деревянные, фонари расставлены редко... Но как хорошо, возвращаясь морозным вечером из школы, поровняться с фонарем и встретить человека, тоже закончившего свой рабочий день... Простого, рядового человека!

Александра взглянула на Веденина, и ей показалось, что он все еще упорствует.

— Константин Петрович! Ведь вы написали «На пороге жизни!»

И добавила, точно призывая на помощь сотоварища:

— Михаил Степанович Рогов тоже участвовал в Нашей сегодняшней экскурсии.

— Михаил Степанович? — с неожиданной живостью переспросил Веденин. Что-то еще хотел сказать, но дверь в мастерскую раскрылась, вошла Зоя:

— Отец, ты здесь? Почему сидишь в потемках? (Ни Веденин, ни Александра не заметили, как начало смеркаться.)

Повернув выключатель, Зоя увидела рядом с отцом пожилую женщину.

— Здравствуйте, Зоя, — сказала женщина. — Меня зовут Александрой Николаевной. Брат часто писал мне о вас.

— Александра Николаевна? Здравствуйте!

Веденин спросил:

— Я не ждал тебя... Когда же приехала?

Зоя должна была бы ответить, что уже несколько часов находится в городе. Но тогда пришлось бы объяснять и зачем приехала и как провела это время... Звонок в прихожей прозвучал очень кстати.

— Я отворю, — сказала Зоя и быстро вышла.

Отворила и чуть не захлопнула тут же дверь, увидев Сергея.

— Ты?..

Словно в оправдание, он протянул какой-то пакет.

— Что это?

— Варенье.

— Варенье?

— Ну да. Любимое. Крыжовник. До сих пор не успел. По две репетиции за день.

— Входи, — сурово сказала Зоя и отобрала варенье. —Я к тебе заходила днем. Тебя не было дома.

Сморщив лоб, она старалась припомнить все, что должна, что решила сказать Сергею. Но прежде чем вспомнила, он схватил ее за руки:

— Зоя! Я не могу так больше!

— Тише!.. Уходи!..

— Пойми, я больше так не могу!

— Уходи! (Он не тронулся с места.) Завтра приеду к тебе на репетицию. Завтра когда репетиция?

— В шесть вечера. Первый раз будем репетировать в парке.

— Хорошо. К шести я приеду в парк.

Закрыла за Сергеем дверь. Прислушалась — шагов на лестнице не было слышно, и Зое показалось, что Сергей продолжает стоять на площадке, что даже сквозь запертые двери доносится частый стук его сердца.

Рядом с вешалкой висело зеркало. Зоя посмотрела в него и как будто увидела не свое отражение, а чье-то другое — счастливое и встревоженное лицо.

Она все еще стояла перед зеркалом, когда сверху, с порога мастерской, донесся голос отца:

— Нет, Александра Николаевна, я не в обиде. Теперь и вы убедились: мне не в чем завидовать. Мне тоже трудно, очень трудно. Но руки опускать не собираюсь... Дальше буду искать! Жить и искать! Работать и искать!


17

Ночью, когда замирает уличный шум, становятся отчетливыми тонкие вокзальные гудки. Далеко разносясь в ночном безмолвии, они напоминают о больших пространствах, о начинающихся путешествиях, о быстроте движения... Перекликаются паровозы на привокзальных путях, и кажется, что еще один последний гудок — и весь город двинется в путь... Ночью город принадлежит вокзалам.

Зоя стояла у окна. Она прислушивалась к зовущим гудкам и думала: каким же был этот, только что закончившийся день?

Прямо с поезда отправилась к Сергею. Не застав его, решила навестить Наташу. Обычно подруги болтали безумолку, спешили обменяться всеми новостями. На этот раз Зоя молчала, равнодушно слушала подругу. Вскоре ушла.

Теперь, по порядку, следовало бы вспомнить приход домой, неожиданное появление Сергея. Но об этом предпочла не вспоминать.

Продолжали доноситься гудки, и Зоя спросила себя: «Ну, а завтрашний день? Каким он должен быть? Каким он будет?»

Выглянув из окна, увидела дворника (давно была с ним знакома, еще девочкой помогала ему убирать снег). Позвала:

— Дядя Петя!.. Я с дачи сегодня приехала, дядя Петя!

— Ну и хорошо. Устала, значит, с дороги. Спать, значит, надо.

— А мне не хочется. Ни капельки не хочется.

— И чего вам, граждане, не спится? — ворчливо сказал дворник. — Гляжу — и у папаши твоего в окнах свет!

...Веденин тоже не спал. И тоже спрашивал себя: какой же день остался позади?..

Постучала Зоя:

— Можно, отец, с тобой посидеть?.. Я не с пустыми руками. Смотри, любимое твое варенье.

— Спасибо! — попробовал улыбнуться Веденин. — Кстати, я еще ни о чем не успел расспросить тебя. Что нового у вас на даче? Как мама?

— Попрежнему ждет твоих писем, — укоризненно сказала Зоя. — А ты попрежнему не пишешь. И приехать не хочешь. И мы ничего о тебе не знаем... Разве так можно, отец? Или забыл, что мы с тобой решили дружить? И обо всем откровенно говорить друг другу?

— Нет, не забыл. А ты... Ты тоже не забыла?

— Я?.. Что ты хочешь сказать?

— Мне вспомнился занятный случай, — ответил Веденин. — Когда ты в прошлый раз уехала на дачу, мы вышли с Петром Аркадьевичем погулять. И вот на площади Жертв революции... Это было под вечер, ты была уже на даче... Мы вдруг увидели девушку, поразительно похожую на тебя. Бывает же такое сходство!

Зоя так вспыхнула, что Веденину стало ее жаль. Он уже хотел великодушно переменить разговор, но неожиданно Зоя всхлипнула и уткнулась головой ему в колени.

— Что с тобой, дочка? Ты о чем?

Мотнув головой, она заплакала еще громче.

— Ну, не надо, не надо! Ну, что с тобой?

Глухие рыдания послышались в ответ. Веденин гладил дочь по вздрагивающей спине и почему-то повторял про себя: — Цыпленок!.. Цыпленок!..

Наконец подняла голову. Глаза покраснели, нос распух, и даже губы еще раз прерывисто всхлипнула:

— Мне тоже трудно сейчас, отец!

— Тоже?

— Ну да! Я слышала, как ты, прощаясь, сказал Александре Николаевне, что тебе трудно. А мне... Просто не знаю, как дальше жить!

Сейчас она не знала даже, почему разрыдалась. Во всяком случае, не из-за того, что отец уличил в неправде. На Веденина смотрело залитое слезами лицо обиженной девочки, но взрослая складка пролегла между бровей. Затем, нахмурившись, Зоя резко откинула со лба прядь волос.

— Мне даже стыдно перед мамой. Это время я была такая сердитая. Но я не могла иначе. Мне нужно было все обдумать... Господи! До чего же я глупо рассуждала! Помнишь, жаловалась еще, что глаза разбегаются, что до сих пор не нашла главную свою дорогу...

— Помню. И ты хотела советоваться со мной.

— Хотела. А потом поняла, что сама должна обдумать. И вот я думала, думала... Нет, дело не в том, кем стать — химиком, металлургом или строителем! Не в этом дело!

— А в чем?

Тонкие руки взметнулись и легли Веденину на плечи:

— Я очень плохо жила до сих пор, отец! Так вела себя, точно пришла в гости. Мне казалось, что все специально для меня приготовлено, что все мои желания должны сейчас же исполняться... Не чувствовала собственной ответственности!

Скинув руки с отцовских плеч, Зоя быстрыми шагами ходила теперь по мастерской.

— Не думай, что я часто плачу. Я случайно расплакалась... Но как же найти свой главный путь, если не жить всерьез, по-настоящему, по-человечески?

Веденин услыхал последние слова и вспомнил Ольгу. Сходство было не только в словах. Порывистые движения Зои, быстрые ее шаги, звенящий голос — все напоминало Ольгу.

Веденин встал и крепко обнял дочь.

...Еще перекликались вокзальные гудки, но с каждой минутой они доносились все более глухо. Сумерки, встретившие ночь, вернулись ее проводить. Предутренние сумерки глядели в окна мастерской.

— Но почему же, отец, тебе трудно? Или не удается новая картина?

— Я только что закончил ее в эскизе.

— Ты мне покажешь? Ты же обещал показать!

— Хорошо. Покажу.

...Зоя сосредоточенно смотрела на эскиз. Слезы высохли на ее лице, только веки оставались припухшими и красноватыми. Она стояла не шевелясь, а на холсте перед ней горели краски — синяя, алая, изумрудная...

— Как красиво! — воскликнула Зоя.

— Не торопись. Смотри внимательнее.

— Нет, я серьезно говорю. Красиво, очень красиво! Совсем как в сказке!

— Как в сказке?..

Голос Веденина дрогнул, но Зоя этого не заметила:

— Ну да! Бывают такие сказки — волшебные земли, молочные реки, кисельные берега... А кто же этот человек? Он тоже из волшебного царства?

Веденин не ответил. Зоины вопросы звучали чистосердечно, но с каждым из них ему становилось все больнее.

— Почему же тебе трудно? — снова спросила Зоя. — Разве ты не доволен этим эскизом?

Вместо ответа Веденин задумчиво произнес:

— Надо дальше искать! Жить и искать! Работать и искать!

...Зоя ушла, когда новый день уже заполнял мастерскую. И не доносились больше паровозные гудки. И снова завязывался уличный шум. И дворник, скрежеща метлой, подметал под окнами...

На пороге Зоя остановилась:

— Мне мама рассказывала, как ты привез ее в Петербург. Как в первый же вечер к вам пришли художники. И Векслер был среди них.

— Правильно, Зоя. Мы проспорили до самого рассвета, а потом я просил у мамы прощения: не дали ей с дороги отдохнуть.

— Скажи, отец, — ты маму полюбил с первого взгляда? Она сразу показалась тебе самой лучшей?

— Мы горячо полюбили друг друга, — ответил Веденин. — Но почему ты спрашиваешь об этом?

— Потому что...

Зоя помедлила. Затем сказала негромко, но твердо:

— Потому что тогда, когда ты увидел меня на площади, — я впервые подумала тогда о любви!

...Оставшись один, Веденин вернулся к эскизу. Он долго смотрел на эскиз, вспоминая все, что сказали Рогов, Александра, Зоя. И теперь ему казалось, что с того момента, когда Рогов остановился перед мольбертом, прошло не два коротких дня, а множество дней, наполненных раздумьями, суровыми вопросами, заданными себе самому...

«Как красиво! Как в сказке» — припомнилось ему восклицание Зои.

— Нет, я не этого хотел! Этого не хочу!..

И, точно оборвав какую-то последнюю нить, Веденин взялся за шпатель.

Взмах за взмахом мелькала в его руке узкая металлическая лопатка. Взмах за взмахом, сдирая краску с холста, Веденин уничтожал эскиз — зеленый простор, небесную синеву, человека с горделиво поднятой рукой...

Наконец, облегченно вздохнув, отбросил шпатель.


18

Подступая к Кировским островам, Ленинград теряет каменную силу. Между высокими, многоэтажными домами возникают деревянные постройки дачного вида. Они еще занумерованы как городские дома, но палисадники, веранды, трава на дворах — все напоминает окраину. Плотно сдвинутый городской пейзаж начинает распадаться, его дробят речные рукава.

Все приметнее убывает каменная сила. Все больше деревьев, зеленой земли, пологих берегов. Широко открывается небо, и облака проходят двумя грядами — в небе и, отражениями, по воде. И движение здесь другое: оно еще частое и шумное, но перегоны по-загородному длинные. Улицы превращаются в дороги между разноцветными изгородями стадионов и водных станций. И вот наконец мост, украшенный флагами, — в них ударяет ветер со взморья, и флаги трепещут. За этим мостом ЦПКиО — Центральный парк культуры и отдыха.

Поднявшись на мост, Зоя осмотрелась. Невдалеке, в круглой беседке, играл оркестр. Было рано (Зоя приехала раньше шести), только детские стайки мелькали кое-где в аллеях, и казалось, оркестр играет для самого себя. Берег Елагина острова был виден далеко, до самой Стрелки. Там начиналось взморье, прочерченное острыми парусами яхт.

Дневная жизнь парка заканчивалась: он готовился к вечеру, к наплыву гуляющих. Пустынно было и на Масляном лугу. Зоя обошла луг и решила пока что пройтись (ей не хотелось первой встретить Сергея).

Серебристые стрелки указателей повели ее из аллеи в аллею. Она проходила над прудами, перебегала выгнутые мостики, заглядывала в беседки. На одной из аллей увидала скамью под густым лиственным сводом. Присела и сейчас же удивленно поднялась. По аллее, окруженный подростками, шел Никодим Николаевич.

Зоя выглянула из-под ветвей и кашлянула — громко, нарочно. Никодим Николаевич обернулся:

— Зоечка? Какими судьбами?

— А вы почему здесь?

— Но вы же знаете: приехала моя сестра. На экскурсию, со своими школьниками. Вон их сколько!.. Ну, а я заменяю сегодня Сашеньку. Она утомилась, пусть отдохнет немного...

Тут Никодим Николаевич понизил голос:

— Поглядите. Юноша в сиреневой майке... Мой племянник!

— Сын Александры Николаевны? — удивилась Зоя (Никодим Николаевич прежде никогда не говорил, что у него есть племянник).

— Ну да!.. Очень дельный, самостоятельный юноша. Собирается последовать вашему примеру, поступить в Строительный институт!.. А теперь идемте, я вас познакомлю...

Но в это время над аллеей раздался громкий радиоголос:

— Внимание! Потерялась девочка Зоя Веденина. Слышишь, Зоя? Тебя ждут у входа на Масляный луг. Внимание! Повторяем...

Зоя не стала ждать повторения.

...Сергей действительно ждал у главного входа.

— Что за глупая выходка? — еще издали крикнула Зоя (ей казалось, что после вчерашнего Сергей должен вести себя иначе).

— А что? Разве плохо придумано? — рассмеялся он. — Я заявил на радиоузле, что у меня пропала дочка. Идем скорей. Я устрою тебя рядом с режиссерским мостиком.

— А где твой мастер?

— Должен сейчас приехать.

Со всех концов города собирались кружковцы, преврашая луг в шумную площадь.

Сергей посадил Зою возле небольшого дощатого помоста. Оглянулся и торопливо сказал:

— Вот и Валентин Георгиевич. Сейчас начинаем.

Мастер шел через луг в сопровождении приятно улыбавшегося мужчины. Мужчина этот не был молод, но его фигура дышала свежестью и довольством (в дальнейшем Зоя узнала, что это Ракитин, художник зрелища).

Донесся отрывок разговора:

— Что касается так называемого социалистического реализма... Не кажется ли вам, Иван Никанорович, что его толкуют у нас излишне прямолинейно?

Мужчина в ответ развел руками (при этом пальто, перекинутое через руку, развернулось веерообразными складками):

— Я тоже, Валентин Георгиевич, не люблю ни икон, ни фетишей!

Сергей встретил их у режиссерского мостика. Подошли руководители кружков, несколько минут продолжалась общая беседа. Затем мастер, Ракитин и Сергей поднялись на мостик.

— Участники репетиции! Внимание! — объявил Сергей в большой жестяной рупор.

Кружковцы хлынули со всех сторон, сгрудившись в плотную толпу.

— Дорогие друзья! — начал мастер, дождавшись тишины. — Сегодня мы проводим первую сводную репетицию. Не сомневаюсь, что она пройдет организованно, хорошо. В наши дни, в замечательном нашем городе, рабочая художественная самодеятельность добилась таких успехов, что, не побоюсь сказать, — нам, работникам профессионального театра, есть чему у вас поучиться. Так будем же, взаимно обогащая друг друга, стремиться к высотам прекрасного советского искусства!

Одобрительные хлопки раздались в ответ. Затем кружковцы разошлись по местам (флажками, воткнутыми в землю, пространство луга было разбито на квадраты).

Замер луг. Кружководы просигнализировали, что все готово. Репетиция началась.

Шла первая сводная репетиция — без костюмов, без монтировки, без музыки. И все же она разворачивалась убедительно.

Репетировалось зрелище о советском народе, воплощающем в жизнь второй пятилетний план. Зрелище о Красной Армии, стоящей на страже мирного труда. Зрелище о могучем, грозном для врагов единстве народа и его армии...

Сюда, на луг, доносился шум находящегося вблизи острова лесопильного завода: электрические пилы то низко гудели, то подымались до самой высокой ноты. Крутыми кругами взмывая вверх, проплывали над парком самолеты, поднявшиеся с пригородного аэродрома. А здесь, на лугу, собрались простые рабочие люди, готовые в час опасности так же встретить врага, как об этом сегодня расскажет зрелище. Не было различия между зрелищем и жизнью. Что может быть выше такого слияния!

Так думал Сергей. А мастер, сидевший с ним рядом, был погружен в другие думы.

Мастер думал: «Проходят века, но человек остается все тем же и наивным и любопытным ребенком. Какая разница, в конечном счете, между этим зрелищем и воинственной пляской какого-нибудь первобытного племени?»

Наклонился к Сергею:

— Мне кажется, что этот эпизод (репетировался эпизод, когда бойцы приносят клятву боевому знамени)... этот эпизод следует исключить. Он тормозит динамику действия.

— Несогласен! — горячо возразил Сергей. — Именно здесь всего сильнее раскрывается идея советского патриотизма!

— Ай, Сережа, Сережа!.. Не забывайте, наш язык — язык искусства.

— Но разве искусство не призвано говорить о главном, решающем?

— Дорогой мой, сейчас не время для отвлеченной дискуссии. Я хочу добиться определенного ритма... Этот эпизод мы смело можем исключить.

Когда начался перерыв, Зоя хотела подойти к Сергею, спросить, что случилось (она заметила, как сердитая гримаса искривила его губы). Но тут подбежала Ольга:

— Здравствуй, Зоюшка! Ты что же, с дачи приехала?.. Идем на травку отдыхать!

Кружковны отдыхали под старыми дуплистыми деревьями. Семен сидел в стороне с тетрадью на коленях.

— Рисует, — шепнула Ольга. — Давай посмотрим, чего он рисует.

Так незаметно подошли, что Семен не успел спрятать тетрадь.

— Здравствуйте, Сеня, — сказала Зоя. — Можно посмотреть ваш рисунок?

Она ожидала увидеть какую-нибудь зарисовку репетиции. Но когда Семен, поколебавшись, протянул ей тетрадь, увидела другое: красноармейцев, идущих в атаку.

— Я об этом во время репетиции подумал... Что, если на самом деле так будет?

— Война? — спросила Зоя. — Ну и что ж! Мы с Юлей тоже пойдем. Правда, Оля? А потом, победив, снова здесь соберемся. Такой же будет вечер, солнце так же будет садиться...

— Не хочу войны! — перебила Ольга. — Столько еще надо сделать!

И здесь к ним приблизилась песня. Она возникла на дальнем конце луга, сперва была нестройной, казалось — вот-вот заглохнет. Но песню подхватили, она окрепла, пошла вкруговую...


Легко на сердце от песни веселой,

Она скучать не дает никогда,

И любят песню деревни и села,

И любят песню большие города...


Куплет за куплетом, веселая, задорная, звучащая сотнями молодых голосов, — песня кружилась над лугом.

— Марш веселых ребят! — воскликнула Ольга. — Очень люблю этот марш. Давай подтянем, Зоюшка! И ты, Сеня!


И если враг нашу радость живую

Отнять захочет в упорном бою,

Тогда мы песню споем боевую

И встанем грудью за Родину свою!..


После перерыва репетиция шла с задержками. Спустившись с режиссерского мостика, мастер и Сергей ходили среди кружковцев, повторяли отдельные сцены, вносили исправления. Только Ракитин продолжал сидеть на мостике, сладко жмурясь от заходящего солнца. Несколько раз мастер прошел около Зои. Он был сосредоточен, деловит, и Зоя подумала, что Сергей ошибается. Мастер ничем не напоминал человека, желающего сорвать легкий успех.

Репетиция закончилась. Мастер прощался с Сергеем:

— Итак, встречаемся завтра. Уточним доработки и рассмотрим окончательные эскизы оформления. Вам удобно, Иван Никанорович, пожаловать ко мне к часу дня?

— К часу дня? — переспросил Ракитин. — Постараюсь не запоздать. Всего хорошего, Сергей Андреевич. До завтра!

И снова Зоя заметила, каким нахмуренным взглядом проводил Сергей мастера и Ракитина. И опять подбежала Ольга:

— А теперь все вместе пройдемся по парку!

...Вечерние аллеи. Аллеи и многолюдные и отдаленные от шума. Блеск заката, окрасившего пруды. Оркестры — то приближающиеся, то удаляющиеся...

Шли от оркестра к оркестру, от одного мотива к другому. Покупали эскимо, кидали обручи, стреляли в тире, взлетали на качелях... Дошли до самой Стрелки.

Зоя покровительственно похлопала каменного льва по лапе. Проплывали яхты, и Зоя подумала — наверное, на одной из них Виктор с Кириллом. Захотелось крикнуть, позвать их со взморья. Все казалось очень близким. Сергей был рядом.

— Ты устал?

— Немного.

— А почему сердился? Я же видела... Кстати, мастер мне показался другим, чем ты описывал.

Сергей лишь усмехнулся.

Повернули обратно, к выходу из парка. Зоя заметила, что Сергей нарочно замедляет шаги. Взяв ее под руку, он свернул на боковую дорожку. Она пролегала над водой, и самая вода казалась дорожкой, по которой проходят вереницы лодок.

— Почему ты вчера захотела, чтобы я ушел?

Она промолчала.

— Давай, Зоя, посидим.

— А Ольга с Семеном?

— Минуту посидим. Они подождут у выхода.

Сели. Сергей сейчас же обнял Зою, хотел поцеловать.

— Как ты торопишься, — возмутилась она. — Боишься, увидят?

Он продолжал ее обнимать.

— Перестань!

Оттолкнула, ушла вперед. Ольгу и Семена догнала у самого моста. Вскоре подошел и Сергей: вид у него был не столько смущенный, сколько озадаченный.

Наступал тихий вечер. Воздух был таким недвижимым, что даже флаги на мосту не шевелились. Сразу за мостом начался шум трамвайного кольца.

— Наш трамвай! — крикнула Ольга. — Едем к нам. Посмотришь, Зоюшка, наше общежитие.

— В другой раз. Сегодня не могу.

Но Ольга и Семен, не слушая возражений, втолкнули ее в вагон.

— Поругались? — тихо спросила Ольга.

— С чего ты взяла?..

Однако когда Сергей сел рядом, Зоя отодвинулась, а потом поменялась с Ольгой местами.


19

Нина Павловна отправилась в город на следующий день после отъезда Зои.

Сразу за станцией к поезду подбежали сосны. Между ними промелькнули домики дачного поселка, палатки пионерского лагеря, изгиб реки, усеянный купающейся детворой... А затем пошли лесные опушки и просеки, бурые торфяные выемки, заросли кустарника, поля...

До самого города Нина Павловна вела разговор с мужем, вернее — долгий монолог, в котором изредка делала паузы, как бы для ответных слов Константина Петровича.

— Вот уже больше месяца, Костя, как мы не виделись. Сердишься, что я приехала, оторвала от работы?.. Не сердись. Нам нужно поговорить. Знаешь, почему я решила теперь приехать? Вчера, перед своим отъездом, Зоя крикнула: «Пожалуйста, мама, ни о чем не расспрашивай!» Я поняла, что это означает: «Не вмешивайся в мои дела!» Но ведь и ты и я — мы отвечаем за дочь. Как бы ты ни был занят — ты не должен забывать о семье!

Может быть, скажешь, что Зоя уже взрослая, что нам ничего не остается, как отойти в сторону?.. Нет, Костя! Какая же она взрослая? Ничего еще в ней не отстоялось, она ведь делает в жизни самые первые шаги... Как же нам отойти в сторону?..

Ты спросишь, что произошло? Почему я встревожена?.. Зоя всегда была со мной откровенной. Не только в детстве, не только в школьные годы. Недавно еще спешила поделиться всеми своими самыми мелкими студенческими делами. А теперь молчит, на вопросы не отвечает, никого не хочет видеть...

Что же это? Любовь?.. Но разве она такая — первая любовь?.. Она приходит как счастье, как радость. Приходит избытком сил, потребностью всех видеть вокруг такими же счастливыми... А Зоя, напротив, все время в угнетенном состоянии. Подавленная она, раздраженная... Разве ты, отец, не должен присмотреться к тому, что происходит с дочерью?

Нина Павловна продолжала этот разговор до самого города (за окном вагона уже мелькали пригородные улицы, первые трамваи, щиты с городскими афишами).

И все-таки это еще не был полный разговор. Лишь на последнем перегоне, за несколько минут до приезда, Нина Павловна принудила себя все, до конца сказать мужу.

— Мы прожили, Костя, долгую общую жизнь. Разное в ней бывало — и светлые дни и трудное время... Но мы всегда были вдвоем. Я всегда, во всем верила тебе... Я верила в тебя. Старалась ничем не мешать твоей работе. Работа твоя для меня всегда была на первом месте...

Я и на этот раз старалась себя убедить, что твое уединение вызвано лишь трудностями новой работы. Старалась себя убедить... Но вот прошел месяц, и я перечитываю твои письма. Даже не письма — всего две открытки. Ты написал их сухо, торопливо, только так — чтобы не было оснований упрекать тебя в молчании. Но это не только молчание. В твоих открытках тот же окрик: «Не вмешивайся в мои дела!» А я не могу, не хочу так! Мы должны, Костя, обо всем поговорить — о дочери, о тебе... И обо мне!

Выйдя с вокзала, Нина Павловна остановилась. Вокруг кружилась сутолока, такая непривычная после дачной тишины. Продолжая стоять, Нина Павловна снова вспомнила то далекое время, когда приехала сюда впервые и так же, пугливой провинциалкой, остановилась на площади... Но тогда рядом был муж.

Однако воспоминание это мешало тому, ради чего Нина Павловна приехала. Отогнала воспоминание, решительно двинулась вперед. А затем подумала:

«Не зайти ли сперва к Никодиму Николаевичу? Вероятно, он уже дома... Мне легче будет начать разговор с Константином Петровичем, зная, в каком он сейчас состоянии».

Никодима Николаевича дома не оказалось. Из его комнаты вышла пожилая женщина, зябко кутающаяся в платок.

— Он еще не вернулся. Хотите подождать?

Нина Павловна поблагодарила, вошла в комнату.

— Садитесь, — пригласила женщина. — Не понимаю, почему брат так задержался?

— Брат?..

Нине Павловне сразу припомнились рассказы Никодима Николаевича о сестре — задушевные, полные преданной любви.

— Я жена Константина Петровича.

— Нина Павловна? — и Александра протянула руки: —Я знаю, вы столько сделали для брата!

— Что вы! Мы привязались к нему, как к родному. Представляю, как обрадовался он вашему приезду.

— Трудно даже представить. До сих пор не решаюсь напомнить, что мой отъезд уже не за горами.

— И вы не можете задержаться?

— Должна быть на месте к началу учебного тода. Я ведь и сюда приехала со своими школьниками. А дорога к нам не близкая, ехать далеко-далеко!.. Сегодня мне нездоровится, и брат вызвался вместо меня присмотреть за ребятами.

— Действительно, у вас нездоровый вид.

— Пустяки. Легкая простуда. В городе такая духота, а у нас в Доме туриста сквозняки... Только брату не надо ничего говорить, а то всполошится... Где же он задержался?

Приподнявшись, Александра выглянула за окно. Увидела глубокий дворовый колодец и улыбнулась:

— До сих пор забываю. В нашем городке дома все больше одноэтажные. Из окошка всю улицу видно.

— А вы не скучаете?

— Нет. Я много работаю.

— А по вечерам? (Навсегда запомнились Нине Павловне тоскливые вечера в том захолустье, где жила до замужества.)

— И по вечерам не скучно. Есть добрые знакомые. В городском клубе бывают концерты, лекции. Раза два в году гастролирует краевой театр. А дома мы с сыном много читаем.

И добавила разъясняюще:

— Я вдова. Сын приехал со мной. Окончил школу, собирается здесь поступать в институт.

— Вы останетесь одна?

— Мы условились, что расстаемся всего на пять лет, и часто будем писать друг другу, и думать всегда друг о друге... Пять лет! Срок, конечно, большой. Но, кто знает, — быть может, летнюю практику сын будет проходить в наших местах. Он собирается стать строителем, а ведь наш Крутоярский край, по существу, — сплошная новостройка...

— А вы не хотели бы переехать сюда, поближе к сыну?

Александра покачала головой:

— Здесь прошла моя молодость... Нет, нынешний Ленинград ничем мне не напоминает петербургскую жизнь. Но я привязалась к сибирским местам. Полюбила суровую, таежную нашу землю. Она не блещет яркостью красок. Быть может, только осенью. Удивительна осенняя окраска тайги... Но и эта земля, и небо над ней, даже самый воздух — все стало для меня родным. Вчера я пыталась объяснить это Константину Петровичу. Он вам рассказывал о нашей вчерашней беседе?

Первое мгновение Нине Павловне показалось очень трудным признаться, что еще не была дома. И все же призналась:

— Это время муж так поглощен работой. Я еще ни разу не приезжала с дачи. А сейчас, приехав...

— Хорошо, что вы приехали, — кивнула Александра.

Нина Павловна тревожно насторожилась. Александра как будто угадала ее состояние:

— Нет, вам беспокоиться не о чем. Я лишь хотела сказать, что эскиз... Константин Петрович показал мне только что законченный эскиз новой картины. Разумеется, мое мнение ничего не решает. Однако Константин Петрович и сам, повидимому, не удовлетворен... В такие минуты хорошо, чтобы рядом был близкий человек.

Нина Павловна слушала с напряженным вниманием. И как бы мягко, ободряюще ни звучали слова Александры, почувствовала горечь: я меньше знаю о муже, чем другие!.. И сразу внутренне заторопилась. Скорее, скорее домой!

Едва успела встать, как пришли Никодим Николаевич и Вася.

— Что за события! — воскликнул Никодим Николаевич. — Только что Зоечку удалось обнаружить на Островах. А теперь видим вас, Нина Павловна!.. Разрешите представить вам молодого человека. Мой племянник и кандидат в ленинградские студенты!

— Хорошо ли было на Островах? — спросила Александра.

— Превосходно! Мы исходили весь парк и даже побывали на репетиции. Да еще на какой! Видел ты когда-нибудь, Вася, чтобы в репетиции участвовала такая уйма народу?

Вася не ответил, отвернулся.

— Отвечай же, — укоризненно сказала Александра.

Нина Павловна воспользовалась неловкой паузой, чтобы уйти. Она прощалась поспешными, случайными словами, но ничего другого сказать не могла.

Никодим Николаевич вышел проводить:

— Как вам понравился мой племянник?.. Правда, иной раз угловат, даже резок. Но это от юности, это пройдет... А Зоечка (вот что значит сельский воздух!) чудесно выглядит. Большой привет от меня Константину Петровичу. Недавно я закончил копию, и это время Константин Петрович меня не занимает.

...Оставшись наедине с Васей, Александра спросила:

— Что происходит? Я не первый день хочу тебя спросить. Почему ты так неприветлив с дядей?

— Я иначе не могу! — ответил Вася, не глядя на мать.

— Но почему?

— Он мне не нравится.

— Дядя тебе не нравится?

— Как ты не понимаешь, мама?.. Мне нравятся совсем другие люди — веселые, сильные, решительные. А дядя...

Возвращаясь из прихожей, Никодим Николаевич услыхал этот разговор и остановился:

— А дядя... Даже когда он веселый, мне кажется, что это не на самом деле. Какой-то он растерянный, жалкий!

— У твоего дяди была нелегкая жизнь, — ответила Александра.

Очень тихо, совсем неслышно Никодим Николаевич прислонился к дверям.


20

Зоя раскритиковала безликое однообразие корпусов жилмассива.

— Как можно строить такие скучные коробки?.. Я бы этого архитектора к общественному суду привлекла!

— А цветов зато сколько, — обиженно возразила Ольга.

И верно, посреди широкого двора был разбит цветочный газон, окаймленный подстриженной акацией.

— Цветы хорошие, — согласилась Зоя.

Поднялись по лестнице. Ее сплошной стеклянный пролет прорезал всю стену до самой крыши. За большими квадратами стекол виднелись соседние дворы, примыкающие к ним заводские строения и небо — вечернее, но еще розовеющее над крышами.

— Дурная я голова! — спохватилась Ольга, едва вошли в комнату. — Проходили же мимо магазинов. Сеня, сбегай, пока я чай организую. Батон купи, колбасы или сыру...

Сергей вызвался пойти с Семеном.

— Что же стряслось у вас? — снова спросила Ольга.

Зоя сердито пожала плечами.

Отправились за кипятком. Вокруг колонки кипятильника толпились кружковцы, только что вернувшиеся с репетиции. Ольга болтала безумолку:

— Дайте дорогу, ребята! Ко мне Сергей Андреевич в гости приехал!..

Пили чай. Сергей за столом несколько раз пытался заговорить с Зоей, но она делала вид, что не замечает его. Чаепитие получилось невеселым.

Затем Семен предложил показать красный уголок. Он хорошо был оборудован: библиотечка, пианино, мягкая мебель. Под потолком, сходясь лучами к люстре, висели гирлянды разноцветных флажков (почему-то они напомнили Зое и флаги на мосту перед парком и те плакаты, которые убрала из комнаты Сергея). Фотовыставка: «На стройках СССР», пособия по стрелковому делу, стенная газета «За новый быт!» дополняли убранство уголка.

— Мы здесь и концерты самодеятельности проводим, — объяснила Ольга. — У нас и радиола есть. Только она сейчас в ремонте.

Затем с особой гордостью показала рисунок, висевший в простенке между окнами.

— Похоже?

Зоя взглянула на рисунок, а потом на вид, открывавшийся за окном. Действительно, перспектива жилых корпусов и заводских строений была схвачена верно. Только на рисунке резкой светотенью был обозначен солнечный день, а сейчас за окнами темнело, на дворе зажглись фонари и первые звезды проступили в небе.

— Правда, похоже?.. Сеню за этот рисунок на клубной выставке премировали. У него много рисунков. Я после тебе покажу.

Услыхав голос Сергея, в уголок начали заходить кружковцы. Вскоре столько их набралось, что Сергей, в шутку, предложил снова начать репетицию.

— Не возражаем, — задорно ответили ему.

Репетиция не репетиция, но постепенно шутливый разговор сделался серьезным. Сергея расспрашивали, как оценивает он сегодняшнюю пробу в парке, какие потребуются еще доработки...

— В основном, — отвечал Сергей, — репетиция прошла хорошо. Что же касается доработок...

Зое показалось, что на его лице мелькнула тень той сердитой гримасы, которую заметила еще в парке. Впрочем, сейчас же согнав эту тень, Сергей внимательно оглядел кружковцев:

— Есть предложение отказаться от одного эпизода... Я имею в виду тот эпизод, когда приносится клятва знамени. Вся беда в том, что нарушается ритм действия.

Наступило секундное молчание.

— А ну его к шуту, этот ритм! — всердцах сказал Павликов, один из самых активных кружковцев.

Некоторые его поддержали. Но Сергей вмешался:

— Разве так можно, товарищи, рассуждать? Мы же готовим зрелище, а значит, обязаны помнить о языке искусства!

— Нет, Сергей Андреевич, что-то тут не так!..

Разгорелся спор. И, странное дело, Зое показалось, что упорство кружковцев не огорчает, а, наоборот, радует Сергея.

И все же он продолжал возражать:

— Подумайте сами. Что мы ставим? Зрелище! Значит, прежде всего должны заботиться о красочности, эффектности, стремительности ритма!..

— Грош этому цена!.. Не это главное!..

И тут неожиданно подал голос Семен:

— Как же так, Сергей Андреевич? Вы же сами сколько раз доказывали, что искусство только тогда цену имеет, когда вровень с жизнью идет?..

— А ну-ка, Сеня! — обрадовался Павликов. — Раз уж ты заговорил...

— И скажу!.. Сейчас что происходит в жизни? И фашисты шкодят, и дипломаты фашистские разные подлости затевают, и вооружаются до зубов, и корабли военные под парами... Как же забыть в такой момент про советское знамя? (Зоя вспомнила тетрадь Семена, красноармейцев, идущих в атаку...) Не знаю, Сергей Андреевич, как вы, а лично я считаю, что сейчас в искусстве полная серьезность требуется. В штучки-дрючки стыдно сейчас играть!

И снова вспыхнул спор. Прислушиваясь к нему, Зоя смотрела и на раскрасневшиеся лица кружковцев и на увлеченное лицо Сергея. Неужели это был тот Сергей, который только что ее обидел в парке?

«Ладно, ладно, голубчик! Я еще с тобой поговорю!..»

Спор продолжался бы долго, но его прервала Ольга:

— А ведь вы, Сергей Андреевич, нарочно нас испытываете? Правда, ведь, нарочно?

Вспышка за окном помешала ответу. Обернулись и увидели непроницаемо черное, глухое небо. Снова сверкнула зарница, осветив рваную кайму огромной тучи. Эта туча висела над самыми крышами — поглотившая звезды, прижавшая к земле свет фонарей, почти непостижимая после стольких дней безмятежного лета.

Ветер пронесся. Словно когтями, рванул деревья. Разбежался во все стороны. Вернулась тишина. Но это была особая тишина — исполненная напряженности. Зарницы вспыхивали все чаще, ближе.

— Ишь, как парит!.. Окна раскройте!.. Нельзя при грозе!.. Пронесет!..

В то же мгновение окна сами собой и распахнулись и захлопнулись с треском, с дребезжанием. Ветер промчался гудящим порывом, и сразу по стеклам ударили первые капли. Ударили всего несколько раз, как будто кто-то — огромный, неудержимый — пробарабанил снаружи на бегу. И тотчас все раздельные звуки пропали, слились в сплошной, нарастающий шум дождя.

Это была гроза, давно накапливавшая ярость. Дождь наотмашь бил землю, вонзаясь в нее непрерывными струями. Это был грозный дождь и дождь веселый — он изливался, смывая томительно долгое пекло.

Молнии вспыхивали, как магний. И, словно мгновенные фотографии, мелькали отдельные картины: пузырящаяся, вскипающая поверхность канала... пешеход, пригнувший голову, раскинувший руки, точно пловец... водяная пыль над покатой крышей автомобиля...

Шумно стало в молодежном общежитии. Спасали вещи с подоконников, закрывали окна. Крики, топот ног. Вспомнила и Ольга о своем окне. Кинулись за ней.

— Сеня, тряпку! Зоя, Сережа, отодвигайте вещи! (Второпях Ольга забыла величать Сергея по имени-отчеству.)

Дружными усилиями изгоняли дождь.

И вот наконец сверкнула такая молния — будто небосвод раскололся.

— Ой, жутко! — присела Ольга на корточки, прижимая к сердцу мокрую тряпку. Она ожидала, что ударит гром, и вздрогнула, когда его опередил стук в дверь.

Это был комендант общежития — такой мокрый, точно вплавь добирался до дверей.

— Как тут у вас?.. Ну, прямо водяная пантомима!

А дождь продолжал изливаться — без просветов, без перерывов.

— Ехать пора, — обернулась Зоя к Сергею. И хотя он ничего не возразил, сурово добавила: — Ничего с тобой не случится. Не сахарный.

Ольга возмутилась:

— Вы что, с ума сошли? Никуда не отпустим!.. Сергей Андреевич вместе с Сеней здесь заночует, а мы... Будь покойна, Зоя, мы тоже устроимся.

Кончилось тем, что Зоя, скрепя сердце, согласилась.

— Я только отцу позвоню, чтобы не беспокоился. Есть откуда позвонить?

— Найдется.

Сплошная водяная рябь стекала по лестничному стеклянному пролету. «Лестница — точно в аквариуме», — подумала Зоя. И в телефонной трубке ей послышался шум дождя.

«Группа Б», — донесся тоненький голос телефонистки. Но Зоя не отозвалась. Она с удивлением увидела, как в нескольких шагах от нее прошел Рогов. Костюм, все тот же серый костюм, свисал тяжелыми мокрыми складками, и мокрые пряди волос прилипали ко лбу, как и тогда, после дачного купанья.

— Что же, Зоюшка, не звонишь?

— Интересная встреча! — ответила Зоя, кивнув на Рогова. — Что он здесь делает?

— А ты с ним знакома? Второй раз приходит. К Илье Трофимовичу, нашему одному заслуженному производственнику. Илья Трофимович в большой был дружбе с его покойным братом.

Рогов исчез за поворотом коридора, а Зоя снова нажала телефонную кнопку.

— Отец, это я. У тебя тоже дождь? Не беспокойся, я заночую. Знаешь, у кого?.. Нет, у Ольги.

— Зоюшка, привет передай.

— Слышишь, папа? Тебе привет от Оли.

— И Сеня кланяется.

— Семен тоже кланяется. А я приеду утром. Спокойной ночи.

Зоя собиралась закончить разговор, но вспомнила:

— Угадай, кого только что видела... Рогова!

— Михаила Степановича?.. (Голос Веденина точно приблизился.) Где же он?.. Постарайся увидеть и передай... Передай, буду рад, если зайдет в ближайшее время.

Повесив трубку, Зоя посоветовалась с Ольгой, как найти Рогова.

— Легче легкого. Илья Трофимович живет как раз под нами. Сейчас к нему и зайдем.

— Извиняюсь, Илья Трофимович, — вкрадчиво сказала Ольга, когда Гаврилов вышел на стук. — Гость еще у вас?

— Гость у меня.

— Нам бы его повидать. Дельце есть.

— А вы заходите... До тебя пришли, Михаил Степанович.

Рогов поднялся навстречу Зое. Боясь, что он опять припомнит глупое дачное происшествие, она поспешила передать приглашение отца.

— Есть! — кивнул Рогов. И обернулся к Гаврилову: — А знаешь, Илья Трофимович, чья это дочка? Веденина, Константина Петровича дочь!


21

Векслер в этот день появился раньше обычного.

— Удивлен, Костенька?.. Что поделаешь, ноги у меня ревматические, перемену погоды лучше барометра предсказывают. И до того нынче ноют...

Опустившись в кресло, он вытянул ноги:

— В союзе только что был. Удостоился беседу иметь с Головановым. Особо примечательного в беседе не было, но кабинет... Ах, какую обстановочку закатил себе уважаемый председатель!.. Впрочем, так и должно быть. Кабинет руководящего товарища!

Веденин (он перетирал кисти) ничего не ответил на эту тираду. Векслер помедлил, переменил с кряхтением позу:

— А я ведь, Костенька, не просто так к тебе заявился. Имею поручение... Как раз при мне к Голованову бывший ученик его пришел. Вернулся только что из какой-то поездки и, разумеется, сразу на поклон к учителю.

— Кулагин?

— Вот-вот! Когда же узнал, что я имею честь твоим гостеприимством пользоваться, просил передать, что и к тебе пожалует сегодня же... Ну, а пока Кулагин еще в пути, разреши, милый Костя, с тобой поболтать.

Откинувшись на спинку кресла, Векслер на секунду закрыл глаза. И снова кинул острый взгляд:

— Представь, кого еще сегодня встретил... Бездорфа! До чего полинял за эти годы. И трусливым сделался, даже сперва шарахнулся от меня. Ну, а потом разговорились... Да, изрядно полинял Роберт Каэтанович. А все же сумел меня рассмешить. Рассказал лихую басню о том, как продал тебе твою же акварель.

— Ну и что же?

— Только и всего. При этом назвал непомерную сумму. Я сразу понял, что врет.

— Ошибаешься. Я действительно купил у Бездорфа акварель.

— Купил? — приподнялся Векслер, словно повинуясь непреодолимому порыву. — Браво, браво-брависсимо, Костенька! Ничего не надо жалеть, чтобы вернуть хоть крупицу прошлого... Но порадуй, покажи!

Веденин молча достал акварель.

— Хороша!.. Смотри-ка, Костя, как ты тогда писал. Какая свежесть тонов, какая пронизанность солнцем!.. Погоди. Не отнимай. Дай полюбоваться!.. Теперь понимаю, почему не пожалел ты денег. Иной раз сам вытащу старые альбомы и спрошу себя: «Ты ли это писал, Петр Аркадьевич?»

Голос Векслера дрогнул, как и тогда на Неве, у подножия сфинкса.

— Да, милый Костя, на склоне лет сентиментальность тенью ходит за нами. Помнишь, в песне поется — «На заре туманной юности»... Верно ведь! Туманная юность. Ничего не улеглось, все в брожении...

— Но почему же, Петр, тебя так волнует туманная юность?

— Потому что прошла она. Начисто прошла.

— А зрелость? Разве мы не стремились к зрелости?

— Стремились. Но почему?.. Еще не знали, как больно назад оборачиваться.

И снова повторилась сцена у сфинкса — Векслер ладонью прикрыл глаза. Но Веденин (он подошел вплотную), казалось, не заметил этого:

— Вот что, Петр... Давай отбросим метафоры, Ты утверждаешь, что довольствуешься малым, что больше ни к чему не стремишься... Пусть так! А все же, что свято тебе? Имеешь ли хоть какое-нибудь «верую»?

— Вот ты о чем? — прищурился Векслер. Скосив в угол глаза, он помолчал... И рассмеялся, услыхав звонок внизу, в квартире.

— Что ты скажешь! Не дают нам, Костенька, спокойно потолковать!.. Иди встречай Кулагина. А я к себе тихонько пройду. Меньше всего намерен мешать вашей беседе!

...Веденин не удивился, узнав, что к нему собирается Кулагин. Не очень часто, но раза два-три в год (обычно после поездок) он непременно являлся, заполняя мастерскую громким, энергичным голосом. И каждый раз Веденин вспоминал, как впервые увидел Кулагина... «Я к тебе не один, — сказал, входя, Голованов. — Хочу показать нового своего студента. Хочу, чтобы и ты считал его своим». Студент вошел и произнес четко, словно рапортуя: «Кулагин Никита. Прибыл по направлению Н-ской части».

Это было в двадцать третьем году. Позади остались годы академии. На выставке, посвяшенной 10-летию Красной Армии, картина Кулагина «Герои Сиваша» имела большой успех. За этой картиной последовали другие — героические эпизоды гражданской войны, боевые будни современной Красной Армии. От картины к картине ярче становилась лепка человеческих образов, исчезали натуралистические наслоения, жестковатость письма сменялась прочувствованным колоритом...

— Как съездили, Никита?

— Превосходно! Правда, сверх ожидания, задержался. А все же съездил превосходно. И встретили меня как родного.

— Торжественно справлялся юбилей?

— А как же! От товарища Ворошилова приказ перед строем зачитывался!.. Посмотреть только, какой путь проделала часть. И Деникина била, и Колчаку зубы выбивала, и белополякам, и Врангелю. Да и сейчас под крепким замком границу держит.

— Ну, а для себя удалось поработать? Или все пировали?

— На границе, Константин Петрович, некогда пировать!.. Верно, поднял со старыми командирами заздравную чашу. Но часть вернулась к обычной жизни, а я за альбом взялся... Не могу пожаловаться, не потерял времени!

Кулагин сидел напротив Веденина. Он сидел в том же кресле, которое только что покинул Векслер. И настолько разительным был контраст, что Веденин невольно улыбнулся.

— Вы о чем, Константин Петрович?

— Интересно, кем бы вы стали, Никита, если бы не пришли к нам в академию?

— А как же я мог не прийти? — удивился Кулагин. — Раз обнаружились способности — не мог не прийти!

— А если бы не обнаружились?.. Были бы сейчас строевым командиром. Возможно, командовали бы той самой частью, которая вас воспитала.

— Нет, — ответил, подумав, Кулагин. — До командира части еще не дослужился бы... Однако если не в Академию художеств — в Академию имени Фрунзе добился бы приема.

Темнело снаружи. Обернувшись к окну. Веденин увидел черную тучу, надвинувшуюся на крыши. Она висела неподвижно, но в ее глубине пробегали вспышки молний, перекатывался гром...

— Гроза собирается. — сказал Кулагин. — В такую грозу на границе особенно много работы... Стоит боец в дозоре, хлещет его дождем, молния слепит глаза, а он не отвернется, не зажмурится. В такую грозу особенно трудно службу нести на границе. Так нести, чтобы ни один гад не прополз.

Веденин взглянул на Кулагина. Вспышка молнии осветила его лицо, и Веденину на миг показалось, что он увидел бойца в дозоре, неусыпные его глаза.

— А ведь это, Никита... Это превосходный мотив для картины!.. Грозовая вспышка, хлещущий дождь и глаза человека, которому доверена граница.

— Верно, Константин Петрович. Сам думал об этом. Погодите, еще напишу!

Все чаще, острее прорезали молнии черное небо, дождь полился, и при вспышках были видны чуть наклоненные, непрерывные струи.

— Ох, много о чем должен написать, Константин Петрович! Но есть один замысел... К нему подойти всего труднее!

Кулагин замолк (дождь лился все сильнее, ожесточеннее).

— Собственно, все, что сделал пока... Не говорю, что плохо делал. И последняя картина удается... А все же это только подступы, дальние подступы. Еще не дал я по-настоящему, в полную силу, образ русского, советского нашего солдата!

Все сильнее, ожесточеннее изливался дождь. И лицо Кулагина было сейчас не таким, как всегда: пропала веселость в глазах, особо упрямо очертился подбородок.

— Беспризорничал я после смерти родителей. На буферах катился от одной до другой узловой станции. Где подзатыльник, где корка хлеба... На станции Тихорецкой три дня голодал. Собак спускали на нас, беспризорных, станичники... Лег я тогда под навесом пакгауза. Дождь льет, нитки сухой нет на теле. А тело-то — кожа да кости. Заморышем рос...

Тут воинский эшелон остановился. Подкрался я к эшелону. Заглянул в теплушку — греются бойцы вокруг жестяной буржуйки. У кого голова забинтована, у кого рука, нога... И, вижу, тоже голодные. В то время туго приходилось со снабжением.

Хотел я назад, под навес забиться, а кто-то окликает... Гляжу, солдат стоит на платформе рядом с орудием. «Давай, — зовет, — хлопец, сюда!» Подошел я, а он наклонился и поднял меня на платформу, как котенка. «Ты чего же, хлопец, от рук отбился?» Смотрит сердито, лицо щетинистое, скуластое... Потом достает платок, развязывает узел на платке и протягивает мне карамель... А я вдруг громко заревел... Прикрыл меня солдат своей шинелью... Так и отправился я дальше с этим эшелоном.

— А солдат?

— Храбрый был. Вскоре ранило в бою. После госпиталя, вероятно, в другую часть зачислили. А может быть, демобилизовали... Вот этого-то простого солдата я еще не передал на своих картинах... А напишу! Должен написать! Простое — оно ведь особенно трудно дается. Верно, Константин Петрович?

Веденин не успел ответить: Маша позвала к телефону.

— У тебя, отец, тоже дождь? — послышался голос Зои. — Обо мне не тревожься. Я заночую.

Веденин слушал дочь и всматривался в лицо — простое, сердитое и доброе лицо солдата...

— Слышишь, папа? Тебе привет от Оли. Семен тоже кланяется. Угадай, кого только что видела... Рогова!

— Михаила Степановича? — громко переспросил Веденин. — Где же он? Постарайся увидеть и передай...

Даже сюда, в прихожую, к телефону, гул дождя проникал, минуя все пороги. Казалось, не только мастерскую — всю квартиру, весь дом, всю площадь влечет и уносит этот яростный дождь.

Веденин собирался вернуться к Кулагину («Значит, и он считает свою работу лишь дальними подступами!»), но рядом раздался слабый, чуть слышный звонок. Такой слабый и такой короткий, будто кто-то невзначай притронулся к звонковой кнопке.

...Нина Павловна стояла на лестничной площадке. Веденин схватил ее за руку, втащил в квартиру.

Рука была мокрой, каждый шаг Нины Павловны оставлял следы. Платье прилипало к телу. Шляпка была бесформенной, обмякшей. Нина Павловна стояла перед мужем, прикрывая шею руками, и цветные, линялые струйки, стекая с лица, просачивались между пальцами, скатывались на грудь...

— Почему же ты не переждала?

— Я хотела скорей прийти.

Веденин снова схватил жену за руку. Ударом ноги распахнул одну дверь, другую.

— Раздевайся!

Сам помог стянуть платье, чулки... Выбежал из комнаты. Закричал:

— Маша, Маша!.. Поставьте сейчас же... Как его — самовар, чайник... Есть в доме водка? Где водка?

Вернулся.

— Я разотру тебе ноги водкой.

Встретился с Ниной Павловной глазами, на секунду прижался лбом к ее плечу, а потом, выхватив у нее из рук платье, свернув его жгутом, стал выжимать прямо на пол.


22

Ночью — сразу, внезапно — дождь сменился тишиной. Соскочив с постели, Ольга подбежала к окну. Вскочила и Зоя. Распахнули окно. Влажная свежесть пахнула в комнату. Уличный фонарь освещал струнки проводов. По ним, одна другой навстречу, скользили сверкающие капельки, сталкивались и срывались вниз; и звезды, опять проступившие на небе, казались такими же зеленоватыми, готовыми сорваться капельками.

— Тишина какая! — шепнула Зоя.

— Даже жалко, что кончился дождь, — вздохнула Ольга. — С характером был, голосистый!

Они разговаривали вполголоса, чтобы не разбудить Тасю Звереву, у которой заночевали. Ольга распоряжалась в ее комнате, как в собственной.

— Придется, Тася, тебе потесниться. Кровати сдвинем и превосходно устроимся.

Тася сдвинула кровати, улеглась лицом к стене и мгновенно уснула.

— Любит спать, — неодобрительно сказала Ольга. — Толстая, жир бережет... А мы, Зоюшка, давай подождем.

— Тебе же завтра на работу?

— Ну и что же? Нам в вечернюю.

Снова легли, но не хотелось расставаться с прохладой. Откинули одеяло, лежали под одной простыней.

Закинув руки за голову, Зоя пристально смотрела на потолок.

— Зоюшка, о чем задумалась?

— Думаю я... Вот, значит, откуда у отца знакомство с Роговым.

— А ты не знала?

— Нет, отец не говорил.

— А про то рассказывал, как ко мне приезжал?

— К тебе? Сюда?.. Зачем же приезжал?

— Как зачем! В гости. Я еще тогда, когда познакомились, его приглашала. И адрес оставила.

— Любопытно! — протянула Зоя.

— Что же любопытного?.. Только не так получилось, Семен как раз на завод ушел, а ко мне, перед самым приходом Константина Петровича, субъект один заявился... Вспоминать противно!

Ольга вздохнула, повернулась на бок, опять вздохнула:

— Ты, Зоя, счастливая. И отца имеешь и мать.

— А ты не помнишь родителей?

— Нет. Маленькая еще была... А как хотелось бы папашу помнить! Он ведь тоже дружил с Алексеем Роговым. Тоже жизнь за революцию отдал. В один день они на фронт отправились. Я теперь, когда в цех вхожу, не могу не подумать о них... Зоюшка, а мать у тебя какая? Строгая или не очень?

— Добрая. Выдумывает только много.

— Как это так — выдумывает?

— Да так. Волнуется, расстраивается понапрасну.

— Она тебе мать. Другой не будет, — наставительно сказала Ольга. — А у меня вот... Сенины родители хорошо ко мне относятся. Когда мы ездим к ним в Сестрорецк, встречают ласково... А все же это не то!

— Ты давно с Семеном?

— Недавно. Очень удивлялись, что я расписалась с ним. Меня в цехе бойкой считают, а его увальнем, тихоней.

— Разве тихоня?

— Определенно. Это он сегодня только разговорился. А так силком в спор не затянешь... А ухаживал как. Смехота! Сядет рядом и молчит. Совсем не умел объясняться.

— Ну, а как же объяснился все-таки?

— Да как-то так, само собой.

— Ну, а потом как жизнь у вас пошла? — спросила Зоя и села на край кровати. Даже свесила ноги.

Тася проснулась, оторопело начала протирать глаза.

— Спи, Тася, спи! — прикрикнула Ольга. — Рано еще. Спи!

Тася сладко всхлипнула и уткнулась лицом в подушку.

— Как жизнь у нас пошла?.. Сначала по-разному. Одно дело расписаться, другое — сговориться.

— Сговориться?

— Ну да. Чтобы без слов понимать друг друга. Сначала чудно получалось. И любим и ругаемся. Сеня хоть и тихий, а упрямый, с принципами. Так даже было — три ночи у девчат ночевала, чтобы проучить. Да нет, в общем я на Семена не жалуюсь.

— Значит, всем довольна? И жизнью и работой?

— Работой?.. Смотря как понимать работу!.. Если про специальность — довольна. А если про то, как сейчас работаю...

Ольга нахмурилась резко приподнялась, высвободила ноги из-под простыни.

— Работаю, казалось бы, правильно. С превышением нормы иду. Ударницей считают, премируют... И руководство в цехе у нас хорошее. Начальник цеха — товарищ Базыкин. Строгий, но справедливый. А партийным секретарем у нас Фомин, Григорий Иванович. На вид ничего в нем особенного, даже щупленький. Зато сердечный человек, большой имеет авторитет... Нет, я и на цех не могу обижаться.

— Что же тебе еще нужно?

— Чего мне нужно?..

Ольга вскочила. В одной рубашке, неслышно ступая босыми ногами, закружилась по комнате.

— Нужно чего? — опять спросила она каким-то протяжным, жалостливым голосом. — Ой, сколько нужно!

И снова оказались в обнимку у окна. Скользили капельки по струнам проводов — скользили, сталкивались, срывались. Светили звезды — зеленоватые, далекие капельки. Фонарь, покачиваясь, отражался в канале то широкими, то узкими зигзагами.

Ольга так близко наклонилась к Зое, что та заметила искринки в ее зрачках.

— Мой станок в последнем пролете, в темном месте стоит. Лампочка горит и днем. А как включу мотор, как начну работать, до того мне становится вольно, светло!

Замолкла. Где-то поблизости пролилась с карниза звонкая струйка скопившейся дождевой воды. Звякнула цепь на землечерпалке. Ольга провела ладонью по мокрой, наружной стороне стекла, и оно надсадно скрипнуло.

— Я тебе соврала, — призналась Ольга. — Верно, прежде так было. А теперь... Я об этом и Константину Петровичу говорила. Все мне думается — иначе должен работать у меня станок. Вот и допытываюсь, отыскиваю эту возможность...

Протянула руку вперед, раздвинула пальцы, словно нащупывая что-то.

— Надо мне добиться... Обязательно надо...

— Господи! — послышалось позади ворчливое бормотание Таси. — И ночью нет от тебя покоя, Ольга. Все руками размахиваешь!

— Спи, Таська! Не с тобой разговор!

— Ясно не со мной! Про меня худого не говорят!

— Худого?.. А про меня, что ли, худое слышала?

— А вот и слышала!

Коротенькая, толстая Тася сидела посредине кровати, поджав под себя ноги. Волосы падали ей на глаза. Сердито приподнятая верхняя губа обнажала десну.

— А вот и слышала!.. Слышала, что давно пора твою выработку проверить, что тебе нарочно к выработке приписывают.

— Кто говорил? (Тася не ответила.) Скажешь, кто говорил? (Тася продолжала молчать.)

Ольга подошла, смерила ее уничтожающим взглядом.

— И ты, подруга, могла поверить?

— Я только слышала... Откуда я знаю?

— Ладно, — сурово кинула Ольга. — Не время и не место об этом говорить... А Феденька твой из отпуска вернется — расскажу, как всякая грязь к тебе прилипает.

И накинула одеяло на голову Тасе:

— Чтоб тихо было! Молчи!..

...И снова шел разговор под звон и перезвон последних капель. Долго не могла успокоиться Ольга. Все было в этом разговоре — и обида, и возмущение, и оскорбленность, и еще неясные, доверчивые признания.

— Ты же обещала показать рисунки, — вспомнила Зоя.

— Утром покажу. Или нет, лучше сейчас. А то Семен, чего доброго, не даст показывать.

— Как же достанешь?

— Я тихонько, босиком.

Накинула платье, ушла. Вскоре вернулась с пачкой рисунков.

— Спят как миленькие. Твой храпит почище Таськи.

Сели к столу, наклонились над рисунками.

— Это Сеня прошлым летом рисовал. На Сиверской, в нашем заводском доме отдыха. Там и началось у нас знакомство (река с обрывистыми, рыжими берегами, запруда, прямолинейный сосняк). А вот здесь живут Сенины родители. (Одноэтажный бревенчатый домик напомнил Зое и дачу и мать. Зачем так грубо ответила ей перед отъездом?) А вот и Сенины товарищи. Он портреты не так хорошо рисует, а все же имеется сходство. Разве плохо нарисовал Илью Трофимовича? (Гаврилов так же ласково смотрел на Зою, как и тогда, когда узнал, что она дочь Веденина.)

— Мне нравятся рисунки, — сказала Зоя. — По-моему, Сеня способный.

— Я тоже считаю. А он не хочет серьезно относиться.

— Завтра когда работаете? В вечернюю?.. Вот что сделаем. Заберем Семена со всеми рисунками и поедем к отцу. Пусть посмотрит и скажет.

— Навряд ли Сеня согласится.

— Уговорим.

Легли. Устроились поудобней (Ольга без церемоний отпихнула Тасю). Сон приблизился, сон был совсем уже близко, но Ольга его спугнула:

— Зоюшка, погоди засыпать. Знаешь, думаю о чем?.. Месяц назад мы и не знали друг о дружке. Если бы не Константин Петрович — вовек могли бы не встретиться. А ведь хорошо, что встретились?

Зоя в ответ только хмыкнула. Ольга прикорнула к ее плечу.


23

Утро после дождя. Небо — синее по-южному и быстрые северные облака. Ветер. Прохладно. Все вокруг просыпается, чуть поеживается, дышит полной грудью...

В это утро Ольга рассердилась на Семена:

— Ты что же, стыдишься того, что сам рисуешь?

— Вовсе не стыжусь, а показывать нечего.

— Трус! Вот ты кто... Трус!

— Не надо кипятиться, — вмешалась Зоя. — Я видела, Сеня, ваши рисунки. По-моему, неплохие рисунки. Неужели вам не интересно посоветоваться, услышать мнение о них?»

— Так ведь Константин Петрович настоящий художник, а я...

Зоя переглянулась с Сергеем — он тоже принялся убеждать. Такого натиска Семен не мог выдержать. Он попробовал схитрить:

— Ладно. Только в другой раз. Сегодня занят.

— Сочиняешь! — отрезала Ольга.

А Зоя скомандовала:

— Собирай, Оля, все рисунки. И тот, который в красном уголке.

...Двор жилмассива был высушен солнцем; лишь в трещинах асфальта кое-где еще скрывалась сырость. Цветы посреди газона красовались на окрепших, негнущихся стеблях.

Вышли за ворота. По их сторонам росли два дерева. Еще вчера понурые и запыленные, они сейчас шумели — и как шумели! Как будто опять налились молодой майской силой. И вода в канале была не по-обычному чистой.

Однако Семен шел нахмурившись, не замечая прозрачной утренней красы. По временам он сердито поглядывал на Ольгу: всю дорогу она не выпускала из рук свертка с рисунками, а у самого веденинского подъезда шепнула:

— Никто тебя не съест. Гляди веселей.

Отворила Маша и так взглянула на Зою, точно собиралась что-то поведать. Но тут появился сам Веденин.

— Доброе утро, отец, — воскликнула Зоя. — Мы к тебе по делу.

— Только потише. Мать еще спит.

— Мама? Когда же приехала?

— Вчера вечером. Прошу ко мне.

В мастерской, взяв отца за пуговицу, Зоя повторила:

— Мы по делу. А ты отнесись серьезно... Посмотри хорошенько эти рисунки. Есть ли в них толк и какой? (Ольга развернула сверток.)

— Ого! Целая пачка, — сказал Веденин и обернулся к Семену: — Ваши?

— Нет... Одного приятеля.

Тихо стало в мастерской. Семен упорно смотрел на пол. Наконец, не вытерпев, поднял голову.

Строго, даже придирчиво рассматривал Веденин рисунки. Просмотрел все до последнего и сейчас же снова стал рассматривать. И еще раз, в третий раз — подолгу останавливаясь на некоторых, откладывая их в сторону, снова к ним возвращаясь.

— Так!.. Чьи же рисунки?

Он спросил негромко, но Семену вдруг стало стыдно. Коротко вздохнул и признался:

— Мои.

Веденин пристально взглянул на Семена, потом на рисунки и опять на Семена, словно что-то сличая или устанавливая сходство.

— Вот что... Покорнейшая просьба. Оставьте нас вдвоем.

Сам закрыл плотно дверь и спросил, вернувшись:

— Почему же сначала сказали, что рисунки не ваши?

— Тут, Константин Петрович, целая история. Я и не собирался показывать...

— Скажите, Семен... Не знаю, как звать по батюшке.

— Просто — Семен.

— Пусть так. Скажите, давно рисуете?

— Давно. С малолетства.

— И, кажется, занимались в кружке при клубе?

— Занимался. Однако руководитель с весны заболел.

— Кто руководил?.. Как же! Педагог хороший!.. Сколько вам лет?

— Двадцать уже.

— Уже? — улыбнулся Веденин.

Эта улыбка ободрила Семена:

— Раз уж так получилось... Скажите прямо, Константин Петрович, — плохо, никуда не годится?

— А вам не говорили?

— Да нет, говорили... Хвалили в общем.

— Что же еще вам нужно?

— Но ведь меня как хвалили? Со скидкой, исходя из состава кружка. А вы скажите без всяких скидок.

Веденин ответил не сразу. Рисунки лежали перед ним. Еще одна пачка рисунков.

Много их побывало в руках Веденина. Их приносили с трепетом, с надеждой. Ждали суждения и боялись услышать это суждение, потому что Веденин никогда не кривил душой и мог, возвращая рисунки, без колебания сказать: «Грамотность еще не порука творчества. На свете много нужнейших профессий. Почему бы вам не испробовать одну из них?» И даже слезы, которые подчас вызывались этими словами, не могли остановить Веденина: «Поймите, живопись требует, чтобы к ней относились как к самой трудной профессии, но как профессию ее начать нельзя!»

Рисунки Семена? Не все в них было грамотно. Эффектные рисунки? Нет. Очень простые.

Возвышались дома, росли деревья, уходили вдаль дороги. Река протекала в обрывистых берегах. Прямолинейные сосны откидывали тень. Здесь были и картины природы, и городские пейзажи, и заводские сцены. Люди работали, отдыхали, веселились.

Сила рисунков Семена («Сила» — повторил про себя Веденин) была в другом: в умении видеть жизнь очень ясной, доподлинной, осязаемой. При всех своих ученических погрешностях, эти рисунки как бы приближали жизнь, делали ее привычность непривычно свежей, значительной.

И Веденин, продолжая вглядываться, поймал себя на желании пройти по этим дорогам, коснуться руками этих ветвей, постучать в эти дома — к этим людям. И вот это-то — именно это! — было для него вернейшей порукой творчества, ибо талант лишь тогда талант, когда от себя возвращает в жизнь.

— Спасибо, — сказал Веденин и бережно опустил ладонь на рисунки.

Увидел, как просияло лицо Семена, и строго добавил:

— Но вы не должны забывать: необходимо много, упорно заниматься.

— Я понимаю. Как только возобновится кружок...

— Кружок?.. Ничего-то, юноша, вы не понимаете. Вам надо серьезно учиться. Какими бы хорошими ни были задатки, их необходимо развивать... Во всяком случае, я буду поддерживать ваш прием на подготовительное отделение.

Семен взглянул удивленно:

— Но как же я смогу совмещать с заводом?

— Разумеется, не сможете. Надо сделать выбор.

— Нет, Константин Петрович. На это несогласен.

— Но как же иначе?.. (Веденин остановился, ему еще никогда не приходилось доказывать столь очевидную истину.) Подумайте сами...

Семен кивнул, но в этом не было согласия.

— Вам, возможно, странным кажется: токарь — и вдруг рисунки. Но сам-то я не чувствую, что это разное. Для меня это входит одно в другое. Понятно?

— Продолжайте, — сказал Веденин.

Он вспомнил своих учеников. Разные бывали — каждый со своим глазомером, темпераментом, «дальним звоном», влекущим вперед. Но одно равняло всех — самоотверженность, готовность всем поступиться, все отбросить ради искусства. А этот юноша...

— У меня и отец и старший брат тоже токари. Отец часто говорил, еще когда я мальчишкой бегал: «Подрастешь — обучу своему искусству». И верно — обучил. И это тоже верно — токарное искусство очень мне по душе!.. Ну, а к рисункам я пристрастился еще с детских лет. Ребята на заборах всякую дурость выводили, а мне уже тогда хотелось изобразить, как то, как другое выглядит. Даже вздрючку получил от папаши. Была него толстая тетрадь, а я из нее листок за листком... И теперь всегда при себе имею тетрадь и карандаш. Это мне нужно. Это помогает.

— Помогает?

— Ну да. Разобраться, разглядеть. Разглядеть и работу, и товарищей, и все, что вокруг.

Нет, этот юноша ничем не желал поступиться. Он смотрел на рисунки как на один из своих рабочих инструментов.

— Смилуйся, папа! — прервала дальнейший разговор Зоя. — Мы истомились ожиданием!

Вслед за ней в мастерскую вошли Сергей и Ольга. Подойдя к Веденину, Ольга кинула и вопросительный и встревоженный взгляд.

— Добрые способности, — ответил он. — Добрые и настоящие!

Взгляд Ольги переменился — вспыхнул гордостью. А Веденин предостерегающе поднял руку:

— Однако, юноша, не забывайте мои слова. Мы еще не кончили разговор!

...Когда молодежь ушла, снова склонился над рисунками (попросил Семена оставить их на несколько дней).

Да, в этих скромных рисунках было заложено доброе искусство расширения мира: словно продолжаясь за своими краями, они заставляли домыслить, увидеть то, что в них не вместилось.

Схватив всю пачку, Веденин сбежал вниз.

— Где Нина Павловна? Проснулась? — спросил он Машу. Она убирала в комнатах, окна были раскрыты, и сквозняк откидывал портьеры.

— Здесь, Костя. Я здесь.

— А ну-ка! Погляди! — ворвался Веденин в столовую. — Прошу! Погляди!

Разложил рисунки на столе. Сквозняк пытался их сбросить. Блюдечком, сахарницей, чем попало, Веденин прижал рисунки к скатерти.

— Знаешь, кто рисовал?.. Молокосос! Двадцать лет мальчишке!.. Ну, что ты скажешь? Хороши?

Нина Павловна ничего не ответила. Теперь бы, казалось, она могла успокоиться. И муж снова рядом. И Зоя, прежде чем убежать, ласково прижалась.

И все же, глядя на мужа, заметив, как он осунулся, как запали глаза, вспомнив все, что вчера говорила Александра, — Нина Павловна не могла отрешиться от беспокойства.

— А твоя картина, Костя? Что с ней?

— Она впереди, — ответил Веденин. — Все еще впереди.


24

Рисунки показаны, но радость не уменьшилась. С кем еще поделиться? Кому еще показать?.. Может быть, Голованову?

Эту мысль Веденин сперва оттолкнул. Он не встречался с Головановым с того дня, когда сообщил ему, что начал эскиз новой картины. Что же теперь сказать, если спросит, как дальше идет работа? Снова признаться в неудаче?

И все же позвонил.

— Владимир Николаевич проводит совещание, — ответила секретарша. — Что передать?

— Передайте... Нет, ничего. Я сам зайду.

Вернулся в столовую, взглянул на жену и устыдился своей радости.

— Знаю, Нина, — виноват перед тобой... Виноват!

— Тебе было трудно все это время? — тихо спросила Нина Павловна. — Тебе и сейчас трудно?

— Трудно. Но и радостно. У меня такое чувство, будто я наконец двинулся в путь, двинулся в дорогу, в настоящую дорогу!

И повторил, взяв жену за руки:

— В настоящую дорогу!.. Сегодня, проснувшись, вспомнил, как увез тебя когда-то в Петербург. Помнишь, денег было в обрез, а городок стоял далеко от станции. Но мы были молоды и твердо знали, что впереди ждет хорошее... Родная моя! Пусть снова будет так: отъезд на станцию, далекая дорога, и денег ровно столько, чтобы ехать третьим классом... Но мы любим друг друга. Верим друг другу. А поезд уносит нас вдаль. Хорошо?

— Хорошо, — ответила Нина Павловна (у нее дрогнули губы, но она улыбнулась). — И мы никогда не будем больше расставаться. Хорошо?

Тут вспомнила о дочери:

— Тебе не кажется, Костя, что Зоя переменилась? Она и встревоженная и молчаливая. И почему-то внезапно захотела ехать в город... Ты не знаешь, что с ней?

— Нет, — ответил Веденин. — По-моему... (он вспомнил девушку на площади Жертв революции, но промолчал об этом) по-моему, Зоя такая же, как и всегда.

...Вышел на площадь и столкнулся с ветром. И этот присвистывающий ветер, и промельки облаков, и солнце — беспокойное, прохладное, — все это напомнило Веденину ледоходную пору, ладожский лед на Неве, себя самого, еще подростка.

— Тронулся лед! — будит кто-то рано утром. И тотчас начинается необыкновенное утро, переполненное шорохами, скрежетами, нарастающим гулом. Тронулся лед, и можно часами стоять на мосту, смотреть, как плывут бело-синие иззубренные льдины, как громоздятся одна на другую — громоздятся, раскалываются, обрушиваются, снова лезут...

С этим весенним ощущением Веденин вошел в союз.

— И тебе не мешало быть на совещании, — встретил Голованов. — Однако воздержался приглашать, жалея рабочие твои часы.

Веденин почувствовал: опасения не были напрасными. Еще несколько фраз, и Голованов спросит о картине. Обгоняя этот вопрос, быстро сказал:

— Хочу, Владимир Николаевич, показать тебе некоторые рисунки. Знаю, на похвалы ты скуп, но потому и хочу показать.

— Посмотрим, — кивнул Голованов и потянулся через стол к протянутому свертку.

Над окном, раскачиваемое ветром, дребезжало карнизное железо. То вспыхивая, то угасая, переламываясь на ребре стола, мелькала солнечная полоска. И от этого продолжалось ощущение ледоходной поры.

— Неплохие рисунки, — сказал Голованов. — Однако надо отметить...

— Погрешности? Знаю! И здесь вот и там... А все же, что скажешь?

— А ты почему так допытываешься? Твой ученик?

— Нет, не ученик.

— Значит, ты вроде открывателя?

— Обо мне потом. Неужели все сказал о рисунках? Неужели не чувствуешь, что они предвещают талант?

— Талант? — переспросил Голованов и снова начал просматривать лист за листом.

— Зоркая рука, — сказал он затем. — Зоркая рука и радующая скромность. Ишь, хорошо как схвачено! (Отодвинул один из рисунков и сам отодвинулся.) Право, хорошо!

Веденин облегченно вздохнул. Конечно, так и должно было быть. Владимир Николаевич никогда не спешил с оценками.

— Талант предвещаешь? Я это слово берегу. Но тут, пожалуй, правда твоя... Но чьи же рисунки?

Веденин запнулся. С чего начать? Не с той ли встречи, которая произошла в ночном июльском сквере?

И коротко ответил:

— Юноша. Двадцать лет. Токарь на Машиностроительном заводе.

— Занимается где-нибудь?

— Короткое время занимался в клубном изокружке. Знаешь, что ответил, когда я предложил оставить завод, пойти учиться?.. Ответил, что любит токарное свое искусство, что рисунки помогают ему еще лучше разглядеть свой труд... Отказался уходить с производства.

— Упрямый юноша!

— Да, упрямый. Но ведь то, что он сказал... Это ведь новое, Владимир Николаевич! Искусство, обогащающее труд, и труд, подымающийся до искусства!.. Мы вскормлены с тобой на другом молоке. Мы никогда не бежали от жизни, но для нас не было жизни вне искусства. Как же не радоваться, если видишь, что искусство все глубже входит в жизнь, становится такой же необходимостью, как воздух, хлеб!.. Ты скажешь, оно перестанет быть искусством? Но не превратится ли во всеобщее творчество?

— Согласен, — ответил, помолчав, Голованов (он все еще не выпускал из рук рисунки). — Согласен. Никогда, нигде искусство не занимало такого места, как в нашей жизни. Ты прав и тогда, когда говоришь о новой великой силе — о творческом духе народа. Но разве может искусство раствориться в этом всеобщем творчестве? Наоборот, оплодотворенное им, подымется на невиданную высоту! Подумай, каким должно быть искусство, которое художник предназначает творцам!.. А что касается этого юноши... Да, талантлив. И, думаю, к тебе еще придет.

Голованов встал и подвел Веденина к небольшому шкафу у окна.

— Не тебе одному хвалиться. Кстати, приходил к тебе вчера Никита?

— Приходил. Рассказывал, что в поездке много работал.

— Не знаю. Еще не видел его альбома... Зато могу показать, какие этюды нынешние ученики мне присылают. Я их летом, чертей, гоню подальше. Учтивых приветов не требую, а вот такие получать люблю.

Веденин рассматривал этюды: цветной карандаш, перо, акварель. Необозримость страны, величие ее работ яркими отсветами падало на этюды.

Простиралось черноу́гольное донецкое плодородие, огнедышащие бруски проходили свой путь в прокатных станах, взрывались преграды на строительстве высокогорной трассы, золотыми волнами бежали пшеничные поля... Здесь были и пейзажи — курские сады и черноморские берега, вершины Сванетии и степи Казахстана. Здесь были и люди, вдохнувшие жаркую жизнь в пейзажи — шахтеры и землепашцы, рыбаки и садоводы, металлурги и ткачихи...

Вскоре все перемешалось: и рисунки Семена и этюды учеников Голованова.

Он хорошо рассказывал о своих учениках. Называл их «чертями», но приводил любовные характеристики.

— Может быть, и мне разрешено будет взглянуть? — послышался голос с порога.

Это был Ракитин. Он вошел в кабинет приветливо, дружески улыбаясь.

— Мир дому сему!.. Давненько мы не встречались, Константин Петрович. Отшельником стали, на приглашения не отзываетесь. Хоть бы вы воздействовали, Владимир Николаевич.

— Не в моих интересах, — улыбнулся Голованов.

Веденин снова почувствовал, что разговор может перейти на его работу. Спасли этюды. Наклонившись над ними, Ракитин воскликнул:

— О! Продукция этого лета?.. Какое разнообразие мотивов! Недаром студентов Владимира Николаевича называют в академии «следопытами».

Задержался на рисунках Семена:

— А эти откуда?

— Константин Петрович принес, — пояснил Голованов. — Предвещает новый талант.

— Талант? — Губы Ракитина сложились в чуть ироническую улыбку. — Готов признать, кое-какие зачатки имеются.

— Только зачатки? И только кое-какие? — спросил Веденин.

— О нет, Константин Петрович. Я не намерен опровергать вашу оценку. Но не кажется ли вам, что говорить о таланте следует лишь тогда, когда налицо глубокое овладение лучшими традициями, всем наследием мировой живописи?.. Пусть не обижается Владимир Николаевич — в какой-то мере это можно сказать и относительно этюдов его учеников... А ведь мы пришли не на голое место. Зачем же нам себя обеднять?

Ракитин задал этот вопрос очень мягко. И снова улыбнулся, как бы говоря: «Между собой мы можем быть откровенны».

— Какое же, Иван Никанорович, подразумеваете вы наследие? — спросил Веденин (он перекинулся с Головановым быстрым взглядом).

— Бог мой! — шутливо всплеснул Ракитин руками. — Не потребуете ли вы от меня лекцию по истории живописи? Должен ли я говорить о том, что реалистов сменили мастера импрессионизма, что у нас в России на смену передвижникам пришли художники «Мира искусства»?.. Разумеется, сегодня перед нами стоят иные задачи. Но не грозит ли нам опасность стать безродными, если забудем об этом наследии?

— А не думаете ли, Иван Никанорович, что именно это наследие может сделать советского художника безродным?

— Не понимаю, — пожал Ракитин плечами. — Я привык думать, что культура живописи...

— Она необходима, — прервал Веденин, чувствуя, что ему все труднее сохранять спокойный тон. — И мимо наследия пройти нельзя. Но не всякое наследие обогащает. И не всякая культура может называться в действительности, без кавычек культурой!

Не оттого ли, что все еще дребезжало железо за окном и мелькала солнечная полоска, Веденин с новой силой ощутил ледоходную пору. И вспомнил себя молодым. И вспомнил, какую непримиримость вызывали в нем полотна парижских мастерских...

— Нет, мы не безродные! У нас могучее наследие!.. Вы, вероятно, обмолвились, Иван Никанорович, когда сказали, что на смену передвижникам пришли импрессионисты. Реалистическая живопись никогда, никому не уступала дороги! Она, и только она — истинное наше наследие!

— Но кто же возражает? — воскликнул Ракитин. — Разве одно исключает другое?

— Исключает! Как можно совместить полнокровность реалистического искусства с выхолощенностью импрессионизма?.. Избави бог от такого наследия!

Это было сказано настолько резко, что Ракитин не смог сохранить благодушного тона. Обернулся к Голованову:

— Мне трудно понять, почему Константин Петрович...

— А я понимаю, — сдержанно ответил Голованов. — Кстати, известно ли вам, Иван Никанорович, как называют в академии ваших студентов? Называют «парижанами»!.. Не в этом ли корни нашего спора?

— Не знаю, — вздохнул Ракитин. — Не знаю... Во всяком случае, не вижу серьезных причин для спора. К сожалению, должен сейчас бежать. Однако если бы вы собрались ко мне, Константин Петрович... И вы, Владимир Николаевич... Смогли бы и побеседовать на досуге и лучше понять друг друга!

— Резковато ты с ним обошелся, — сказал Голованов, проводив Ракитина взглядом.

— Ты в претензии?

— Нисколько!.. Вокруг Ивана Никаноровича кое-кто группируется. Ему настойчиво создают репутацию передового, перестроившегося художника, А я приглядываюсь и думаю — так ли это?.. Впрочем, посмотрим, какую картину даст для выставки.

...Попрощавшись, Веденин вышел в коридор. Подумал: «Удачно. Так и не зашел разговор о моей работе». Тут же сердито себя оборвал: «Ну, а если бы и зашел? Неужели стал бы скрывать?»

И здесь, на повороте коридора, остановился, увидев идущего навстречу Бугрова.

— Константин Петрович! Рад снова встретиться!

Приблизившись, крепко пожал Веденину руку.

— Не ждали?.. Оно и понятно: приехал раньше, чем предполагал.

Бугров так плотно загораживал крупным своим телом узкое пространство коридора, что, казалось, мимо не пройти, не протиснуться. Однако (Веденин не заметил, откуда он взялся) в тот же момент появился Векслер. И протиснулся. И стал рядом.

— Дозвольте приветствовать вас, Павел Семенович. Как поживает матушка Москва?.. Временно обретаюсь здесь под гостеприимнейшей кровлей Константина Петровича. — И умиленно взглянул на Веденина: — Прогуляться, Костенька, выбрался?

— Разрешите, Константин Петрович, посетить вас вечером, — сказал Бугров. — Не скрою, из всех ленинградских полотен в первую очередь меня интересует...

— Картина, о которой я говорил в Москве?.. Конечно, Павел Семенович, буду рад вас видеть. Что же касается картины...

Веденин перевел дыхание и произнес негромко, но твердо:

— Она не удалась. Работу над ней прекратил.

— Костенька, может быть, я лишний? — деликатно осведомился Векслер. Однако, взглянув на него, Веденин понял — никакими силами не заставить Векслера отойти.

— Больше того, Павел Семенович, — я дважды потерпел неудачу.

— Вы будете вечером дома? — спросил Бугров после короткой паузы. — Я к вам приду.

...Выйдя на улицу, Веденин поразился: несмотря ни на что, внутри продолжала звенеть чистая, громкая струя.

Даже не спрашивая себя — зачем, свернул в сторону Загородного проспекта. Он спешил к Никодиму Николаевичу, почему-то твердо уверенный, что застанет Александру и сможет рассказать ей обо всем, что произошло в этот день.

На лестнице повстречался с озабоченно-торопливым человеком (подоткнутый белый халат виднелся из-под пальто).

Никодим Николаевич стоял в раскрытых квартирных дверях.

— Вот, — сказал он, протягивая какую-то бумажку. — Вот... Доктор только что был... Заболела Сашенька... Тяжело заболела!


25

Они вместе шли по улице — Ольга и Зоя, Семен и Сергей. Шли, взявшись за руки, загородив тротуар, лишь иногда размыкая руки перед встречными.

— Вот видишь, Сеня, — укоризненно сказала Ольга. — А ты еще упирался. Должен всегда меня слушаться.

— И меня, — вставила Зоя.

— И меня, — добавил Сергей.

Семен соглашался со всем, что ему говорили. На самом же деле почти ничего не слышал. Ему казалось, что сейчас произошло для него что-то очень важное. Что? Этого он еще не знал.

Вышли на проспект. Пришлось разбиться на пары.

— Ты домой? — спросила Зоя Сергея.

— Нет. К часу дня должен быть у Валентина Георгиевича.

— У тебя еще есть время, — кивнула Зоя. — Они уедут, и я немного тебя провожу.

Она сказала об этом мимоходом, но сразу взволновавшись, Сергей нетерпеливо стал ждать, когда же уедут Семен и Ольга (как назло, трамвай их долго не приходил).

Наконец уехали. Зоя свернула на боковую, немноголюдную улицу. Прошли квартал, и снова свернула — на еще более тихую. Она не смотрела на Сергея и, казалось, шла с самым равнодушным видом. Но Сергей чувствовал, что это не так, что еще десять шагов, пять шагов, вон до того угла — и Зоя заговорит.

— Нам нужно все выяснить, — сказала Зоя. — Ну, что ты так смотришь?.. И не перебивай (он только крепче сжал ей локоть). Ведь мы не маленькие. Зачем же в прятки играть? Я тебя люблю.

Она произнесла это все поспешно, подряд, на одной интонации, словно опасаясь хоть чем-нибудь выделить последнюю фразу. Но для Сергея эта фраза прозвучала так громко, что он остановился.

— Еще вообразишь, что я объясняюсь в любви? — нахмурилась Зоя. — Ничего подобного! А ты... Ты сильно меня любишь?

Он только отрывисто вздохнул.

— Ну, что же мы остановились? Еще опоздаешь. Идем.

Дальше шли с улицы на улицу. Когда наконец Зоя снова заговорила, в ее голосе не было и намека на нежность.

— Тогда, на даче, ты сделал мне больно. Очень больно. Я подумала сперва, что это ревность, что я ревную... Конечно, немного ревновала, но больно было не потому.

Очень прямо посмотрела в глаза Сергею:

— Мне было больно, что я для тебя не первая любовь, а ты для меня первый, единственный. И еще ты сказал, что любовь бывает разная. Не отпирайся, так и сказал. Неужели не понимаешь, до чего это скверно?.. Почему ты молчишь?

Он хотел ответить, но Зоя крикнула:

— Не перебивай! А вчера как вел себя в парке?

— Я же не каменный.

— И я не каменная. Я не каменная и не кисейная... Но разве это любовь? Украдкой, воровато... Ты решил — раз я согласилась приехать в парк, значит все уладилось, забыто. Нет, я ничего не забыла! Ничего!.. Ты торопишься, не хочешь понять, что я чувствую. Наверное, для тебя это совсем не так велико, как для меня.

— Неправда, Зоя. Никого я так не любил.

— После меня еще кому-нибудь это скажешь?

— Не скажу. После никого не будет.

— Повтори, — приказала Зоя.

— После никого не будет. Самого «после» не будет.

В ответ она вздохнула громко и горестно:

— Прежде, когда я думала о любви, мне казалось, что смогу полюбить только того, кто мне покажется самым лучшим.

— Я кажусь тебе плохим?

— Я тебя полюбила... Только не думай, что я потеряла голову. Все вижу! Ты бываешь легкомысленным, несправедливым, грубым... Разве ты знаешь, какой я хочу любви?

Они приближались к Кировскому мосту. Позади оставались и шумные, и тихие улицы, и зеленый простор площади Жертв революции.

— Такой любви, чтобы всю жизнь в ней не сомневаться. Мне кажется, я еще не жила. Идут последние минуты, и вот начнется жизнь... Пойми, Сережа, надо так ее прожить, чтобы все было настоящим.

— Зоя, я так и хочу!

— Все должно быть настоящим! — повторила она.

— Ты обвиняешь меня в недостатках? Знаю. Сам знаю. Есть недостатки. Но я не собираюсь мириться с ними. Ты мне веришь?

Понизив голос, Зоя сказала:

— Недавно мне попался рассказ. Рассказ о любви. И запомнилась последняя строчка: «Они жили долго и умерли в один день». Вот как любили!

И тут, за склоном Кировского моста, перед Зоей и Сергеем открылась площадь Революции, и они увидели ее в той красоте, какой до сих пор не знали.

Площадь Революции! Что входит в ее пределы? Только ли тенистые аллеи, мягкие извивы газонов? Только ли рассекающий их стремительный проспект?.. Разбежавшись с моста, он мчится дальше, через всю Петроградскую сторону, чтобы вонзиться в сады Каменного острова... Все равновесно и равноправно входит в пределы этой площади: ширь Невы, раскинувшейся по обе стороны от гудящих пролетов моста, облака, крутыми парусами плывущие над Невой, гранит берегов, шпалеры прибрежных зданий... Здесь прошлое смыкается с настоящим и продолжает жить в сегодняшнем дне.

Крепость примыкает к площади — свободолюбивые, гордые люди боролись, гибли в ее казематах, но не сдавались. Памятник «Стерегущему» стоит среди расступивиихся деревьев — верные воинской чести, презирающие смерть, открыли матросы кингстоны, и хлещет застывшая в бронзе вода. Балкон невысокого особняка выходит на площадь. Слова такие раскаленные, что они изменили судьбы мира, — ленинские слова гремели здесь в семнадцатом году над толпами. Сталин, только что вернувшийся из далекой ссылки, вместе с Лениным руководил отсюда российским рабочим классом. Киров здесь проходил — трибун и строитель нового мира.

Зоя и Сергей шли через эту площадь. Их окружала листва, омытая недавним сильным дождем. Во всем вокруг для них звучала жизнь — жизнь бесстрашных поступков, борьбы, побед, одержанных в этой борьбе.

Зоя сказала:

— Надо так прожить жизнь, чтобы все было красиво, чисто. Очень чисто. Чтобы не знать малодушных уступок, трусливых сделок. Чтобы ни перед чем не отступать и ни на что не закрывать глаза!

— Я хочу, чтобы ты была моей женой, — ответил Сергей. — Мы будем жить долго и умрем в один день!

Мимо промчался трамвай — им показалось, что услыхали музыку.


26

Мы будем жить долго и умрем в один день. Конечно, когда-нибудь умрем. Но разве страшно будет умирать?.. Мы вспомним все, что сделали в жизни, что после себя оставляем. Нет, мы хорошо прожили жизнь.

Сергей взбежал по лестнице с одного разбега. Никогда еще не было ему так трудно расставаться с Зоей, и никогда еще он не стремился так вперед. Все должно быть настоящим. Не терпелось сейчас же утвердить это в работе.

Но мастер был не один. Он беседовал с сотрудником театрального журнала — молодым сотрудником, которому редко поручали что-либо, кроме безыменной информации (только летом, когда основные силы редакции уходили в отпуск, удавалось ему печатать статьи за своей подписью).

— Вы незнакомы? Сергей Андреевич Камаев, бывший мой студент и нынешний сопостановщик. Садитесь, Сережа. Я скоро освобожусь.

Сергей опустился на диван (дыхание все еще было взволнованным), а мастер обернулся к журналисту:

— Желательно, чтобы вы отметили в своей статье...

Он сообщил, что предстоящее зрелище — своего рода итог его многолетней работы в области этого массового жанра. Насколько эта работа сложна, он уже писал в книге, вышедшей в двадцать девятом... или, нет, кажется в тридцатом году...

— Вы не помните, Сережа, точно? Впрочем, это нетрудно проверить.

Книга была найдена на полке, журналист с почтительной готовностью записал ее название.

— Что же касается постановочных принципов, которыми я руководствуюсь в работе над данным зрелищем... Позволю себе краткий исторический экскурс.

Дальнейшая речь мастера была посвящена вакхическим празднествам древней Эллады и сатурналиям цезарианского Рима, мистериям и мираклям, которые разыгрывались на папертях средневековых храмов, гистрионам и мимам, шутам и скоморохам, карнавальным маскам комедий дель арте...

— Разумеется, наше время требует критического подхода к этому наследию. Однако ставя недавно в Москве классический спектакль...

Мастер рассказал об этом спектакле, не забыв упомянуть о положительных отзывах прессы. Затем перешел к перспективам предстоящего сезона в своем театре.

— Репертуар обещает быть интересным. Кальдерон (в новом, превосходном переводе), незаслуженно забытая пьеса Островского. Успешно ведутся переговоры с рядом ведущих советских драматургов. Особо отмечу поступившую в портфель театра производственную комедию «Наша молодость».

Сергей не принимал участия в этой беседе: все еще вместе с Зоей он шел по площади Революции.

— Таковы наши ближайшие планы, — закончил мастер. — Быть может, Сережа, я что-нибудь упустил?

Сергей не нашел, что добавить. Скорее бы перейти к работе!

Проводив журналиста, мастер достал записи последней репетиции, перелистал их, поставил на полях несколько вопросительных знаков.

— По существу, Сережа, мне только вчера удалось вплотную включиться в работу. Хочу поздравить: то, что вы подготовили самостоятельно, — весьма неплохо. Отдельные погрешности вполне устранимы. Этим и следует нам заняться до прихода Ивана Никаноровича.

Сергей приготовился слушать с жадной пытливостью. Но уже через несколько минут, как и в прошлый раз, почувствовал — что-то мешает.

Соображения мастера были четкими. Внутри работы он умел отбрасывать всякую рисовку. И все же была какая-то помеха. Сергей попробовал ее перешагнуть, думать о зрелище, только о нем. Это удалось, но тогда-то и открылось неожиданное.

В минуты большого напряжения все становится необычайно зримым. Сергей увидел зрелище не как замысел, а как уже осуществленную постановку. Однако она была не одна. Сергей увидел две постановки — свою и мастера. И увидел: эти постановки не смыкаются — наоборот, разворачиваются враждебно одна другой.

— Валентин Георгиевич, но ведь это совсем не то!

— Позвольте... О чем вы говорите?

— Я не могу согласиться!.. В моей работе могут быть погрешности, но то, что вы предлагаете...

— Например?

— Я уже говорил, что эпизод «Клятва боевому знамени» считаю одним из важнейших. Как можно отказаться от этого яркого, проникнутого патриотизмом эпизода?

— И это все?

— Нет!.. Не могу согласиться и с тем, как вы трактуете предыдущую сцену. Рабочие отражают воздушное нападение. Что здесь главное? По-моему — единство, бесстрашие советских людей. Когда же я слушаю ваши поправки... Можно подумать, для вас важнее — пиротехника, световые эффекты. Можно ли заслонять людей вихрями огня, превращать в безличные силуэты?.. Ведь главное — не огонь, а люди, побеждающие огонь!

Мастер повременил с ответом. Открыл и закрыл, переложил на другой край стола записную книжку. Поднес к глазам остро отточенный карандаш.

— Не припомню, кто сказал: молодости свойственно заблуждаться... Я бы иначе сказал: не заблуждаться, а увлекаться. Это законно. На то и молодость. Не надо только впадать в аскетизм. Мы слишком богаты, чтобы ограничивать свои возможности.

— Но разве наше богатство существует само по себе?

— Сережа, не забывайте специфику зрелища. Будем щедры!

Он встал и, подойдя к Сергею, опустил руку ему на плечо:

— Немного доверия. Вы в самом начале пути, а я...

При других обстоятельствах этого было бы достаточно. Голос мастера звучал подкупающе. Но Сергей все еще шел по площади Революции, все еще слышал голос Зои...

— Знаете, Валентин Георгиевич, о чем я думаю?.. Соберутся тысячи людей. Перед ними развернется зрелище. Потом они разойдутся по домам, вернутся к своему труду, к повседневным заботам... Мне хотелось бы пойти вместе с ними, прислушаться к их мыслям, разговорам!

— Понимаю, Сережа. Не улавливаю только, какое имеет это отношение к нашей работе?

Вопрос был задан все с той же ласковой снисходительностью, но сейчас она показалась Сергею умышленной. Он подумал, что мастер прикрывается ею, чтобы избежать прямого разговора.

— Это имеет непосредственное отношение. То, что вы предлагаете, Валентин Георгиевич, — это красочно, тешит глаз. Но разве мы не обязаны думать о том, что унесут от нас люди в свою дальнейшую жизнь?

— Я не любитель прописных истин, — вздохнул мастер.

— Но ведь они существуют, независимо от того, любите вы их или нет.

Эти слова вырвались почти грубо. Улыбка исчезла с лица мастера. Теперь он смотрел на Сергея с холодной, выжидающей пристальностью.

— То, что вы предлагаете, Валентин Георгиевич, — это не исправление отдельных погрешностей. Разве, если так переработать зрелище, оно не превратится в мгновенный, бесследный фейерверк?

Но и задав этот вопрос, Сергей не мог остановиться:

— Как же вас может не интересовать дальнейшая судьба зрелища?.. Вы говорите о богатстве? Да, мы богаты. Но я не хочу превратиться в скупого рыцаря. Что стоит наше богатство, если мы не превратим его в реальные ценности жизни?

И добавил:

— Вчера, после репетиции, я беседовал с кружковцами. Один из них хорошо сказал: «Жизнь сейчас такая, что стыдно в штучки-дрючки играть!»

Очень внимательно слушал мастер. Он умел собой владеть, только глаза не повиновались. Сергей заметил, как менялась пристальность этих слегка прищуренных лаз — промелькнули и досада, и раздражение, и как будто даже злоба.

— Это больше чем откровенность, — сказал он наконец.

Нотка угрозы прозвучала в этой фразе. Сергей уловил эту нотку, но не захотел отступить.

— Я должен высказать свое мнение и об эскизах Ивана Никаноровича. Я знаю — вам они нравятся. А мне...

Именно в этот момент, словно актер, дожидавшийся за кулисами своего выхода, постучал и вошел Ракитин.

— Кажется, я не запоздал?

— Вы пришли во-время, — ответил, здороваясь, мастер. — Во-время, чтобы защищаться. Мой юный сопостановщик только что начал обвинительную речь против ваших эскизов.

— Обвинительная речь? (Ракитин, казалось, принял это как шутку). В таком случае спешу предъявить вещественные доказательства.

И вынул из портфеля эскизы:

— Прошу. Окончательный вариант.

Сергей взглянул на эскизы. Своей завершенностью они значительно отличались от тех, которые Ракитин показывал при первой встрече.

— Что же вы замолкли, Сережа? — негромко, но все с той же угрозой сказал мастер. — Продолжайте. Мы вас слушаем.

— Да, я скажу!.. Чем больше смотрю на эскизы, тем яснее вижу их изъян. Что общего имеют эти отвлеченно-яркие плоскости с реальностью советского индустриального пейзажа? Разве придуманная нарядность способна передать колорит нашей земли, атмосферу нашего времени?

Ракитин приподнялся, но прежде чем успел что-либо возразить, мастер поднял руку:

— Следует ли дальше продолжать? Сколько звонких фраз и — не взыщите, Сережа, — дешевой демагогии. Иван Никанорович застал лишь конец нашего разговора, но и этого достаточно, чтобы я принес извинения.

— Что вы, Валентин Г еоргиевич! — возразил Ракитин. — Вы ни при чем!

— Учитель отвечает за ученика.

— Такое уж время, — усмехнулся Ракитин. — Сегодня мне пришлось столкнуться с этой нетерпимостью и у нас в союзе. Стоило мне высказать свой взгляд по одному вопросу — чуть ли не к стенке поставили.

Мастер сочувственно наклонил голову. Затем, снова сев за стол, придвинул к себе записи:

— Роль диктатора меня не прельщает. Но спрашивать будут прежде всего с меня... Продолжим работу.

Снова безупречно ровный ход соображений, снова быстрые пометки остро отточенного карандаша.

— Кстати, — обратился мастер через некоторое время к Сергею. — Подумаем еще раз относительно того эпизода, который я намеревался исключить. Я вовсе не сторонник скороспелых решений, и если мы сообща найдем возможность...

Ракитин откликнулся на эти слова, как на тайный сигнал:

— Разумеется, и я готов прислушаться ко всем замечаниям. Не сомневаюсь, мы достигнем полного согласия!..

...Возвращаясь от мастера, Сергей снова идет через площадь Революции. Она все та же, но Сергей сейчас другой. Двумя словами можно определить его состояние: очень трудно.

Трудно, потому что чувствует — разногласия с мастером только еще начинаются. Что с того, что Валентин Георгиевич пошел на уступку? Разве может эта уступка устранить обнаружившийся разлад?

Сергей продолжает думать о мастере. Да, он умеет пользоваться всевозможными ссылками на театральное наследие, специфику жанра и тому подобное. Он знает театр, но обращает эти знания во вред театру.

И тогда, все замыкая, к Сергею приходит главная мысль: честность в искусстве — это не только честность непосредственно своего труда, но и обязательная борьба со всеми подлогами и обманами. Борьба тем более жестокая, что в глубинах искусства они укрываются коварнее, чем где-либо.

Трудно. Сергей чувствует, как его покидает беспечность. Трудно. Надо собрать всю решимость, всю убежденность, стать зорким борцом, владеющим всеми знаниями.

Трудно. Очень трудно. Но так идет возмужание.


27

Вечером, после ухода Нины Павловны, Александра почувствовала себя еще хуже. Все сильнее становился озноб. Надвигалось безразличие.

— Что с тобой, Сашенька? Вид у тебя нехороший.

— Ничего особенного. Побаливает голова.

Вася вскоре ушел (Александра не стала его задерживать). Когда же хлынул дождь и Никодим Николаевич встревоженно стал гадать, успел ли Вася во-время добраться до Дома туриста, ей сделалось еще тяжелее.

— Как же ты, Сашенька, пойдешь по такому дождю? Оставайся ночевать.

Позволила себя уговорить. Удачно, что дождь. Не в силах была бы двинуться.

И ночью, под одеялом, не могла согреться. Темнота, замирающий капельный стук... Но тем громче в ушах Александры звучали слова, сказанные Васей. Какие черствые, эгоистические сказал он слова!

— Но ведь я его воспитала. Мой сын. Значит, моя вина. В чем же моя вина?.. Разве мало я видела в прошлой жизни приниженных спин, пугливых глаз? Разве не была права, когда захотела, чтобы мой сын ничего не взял от прошлого?.. Да, я хотела, чтобы он вырос сильным и смелым, честным и прямым. Но не за счет любви, теплоты, умения разглядеть и понять человека!

И тут Александра перебила себя:

— Нет, я не смею оправдываться! Мальчик должен был узнать обо всем — как жил его отец, как мы с Никодимом начинали жизнь... А я оберегала сына от всех воспоминаний. Не потому ли вырос черствым?

Всю ночь, думая об этом, Александра повторяла: «Моя вина!» Но легче от этого не становилось, и Александре казалось, что снова, как в один из дней молодости, она стоит на мосту, вглядываясь в черную, притягивающую воду...

Утром, услыхав, что брат поднялся, сказала:

— Я не сплю, Никодим.

— А как чувствуешь себя, Сашенька?

— Лучше. Гораздо лучше.

Никодим Николаевич ушел на кухню, а Александра начала одеваться. Для этого пришлось собрать все силы: малейшее движение отдавало в голову, руки не повиновались. И все же оделась, сделала несколько нетвердых шагов, пошла умываться. Однако едва вышла из комнаты, как поняла — нет больше сил. Вернулась.

Все в это утро стоило удесятеренных усилий: сидеть за столом, разливать чай, разговаривать с братом... Ей казалось — станет легче, если побудет одна.

— Ты не мог бы, Никодим, и сегодня присмотреть за ребятами? Нет, я совершенно здорова, но хочу написать несколько писем.

Когда он ушел, не раздеваясь упала на кровать. Тотчас все сделалось вокруг зыбким, раскачивающимся. Успела подумать: точно качели... Сразу затем вернулся Никодим. «Как быстро!» — не то подумала, не то вслух произнесла Александра (а он отсутствовал больше трех часов).

Удивилась перепуганному его лицу, попыталась улыбнуться. Не смогла. Это был жар, и даже Никодим виделся сквозь безостановочное мелькание качелей.

Он вскрикнул, кинулся из комнаты. Дальнейшее пошло рывками: позвал соседку... посадил около Александры... бежал по улице... вбежал в поликлинику...

— Спокойнее, гражданин, спокойнее! — приговаривала дородная женщина за окошечком регистратуры. — Фамилия? Сколько лет? Адрес? Со двора или с улицы?..

Женшина заполняла лечебную карточку. Все время мешал волосок на конце пера.

— Цецилия Романовна, — обратилась наконец женщина к соседней регистраторше. — Мне попалось худое перо. Я не могу писать худым пером. Нет ли у вас хорошего пера?

Никодиму Николаевичу хотелось затопать ногами.

Доктор пришел через полтора часа (неизвестно, чем заполнилось время до его прихода). Никодим Николаевич стоял в коридоре возле дверей. Он напряженно прислушивался к тому, что делалось в комнате. Соседи мешали своими сочувственными расспросами.

Вышел доктор:

— Вы муж больной? Брат?.. (Никодиму Николаевичу показалось, что, говоря «больная», доктор потворствует болезни.) Заболевание серьезное. Двусторонний воспалительный процесс легких. Однако при больничном режиме...

Он выписал направление в больницу:

— Свяжитесь с бюро госпитализации, вызовите санитарный транспорт.

Никодиму Николаевичу хотелось кинуться вслед за доктором, потребовать других, успокоительных слов.

В этом состоянии его и застал Веденин.

...Александра лежала, плотно закрыв глаза. Запекшиеся губы. Одеяло — такое плоское, точно под ним не было тела. Соседка меняла компресс, от виска к заострившемуся подбородку стекала струйка воды.

— Не будем медлить, — сказал Веденин. — Где направление в больницу?

— В больницу? — отшатнулся Никодим Николаевич.

Откуда шел этот страх? Не с тех ли далеких времен, когда вместе с сестрой он жил под чердаком огромного доходного дома, набитого бедным петербургским людом. Страшные были тогда слова: богадельня, приют, Обуховка, вспомоществование... Нищета, беззащитность, унизительность грошовых подачек скрывались за этими словами.

Веденин отозвал соседку:

— Побудьте еще немного около больной. Я скоро вернусь.

Из уличного автомата позвонил жене:

— Нина?.. Нет, я не в союзе. Только что заходил к Никодиму Николаевичу. У него тяжело заболела сестра. Ты не могла бы приехать?

Встретил Нину Павловну на трамвайной остановке.

— Может быть, тебе, Ниночка, удастся уговорить Никодима Николаевича. У него непреодолимый страх перед больницей.

— Не волнуйся. Я сделаю все, что нужно.

Вошла и сразу уверенно начала распоряжаться. Не разрешила Веденину входить в комнату. Отослала и Никодима Николаевича. О чем-то тихо договаривалась с соседкой.

— Я хочу, Костя, пригласить Ипатьева. Помнишь, Зою лечил. Он поблизости живет.

Соседка вызвалась отнести записку.

— А я чем могу быть полезен? — спросил Веденин.

— Пока ничего не нужно. У тебя есть деньги?

Он отдал все деньги, какие имел при себе.

— Пока ничего не нужно, — повторила Нина Павловна. — Иди, Костя, иди!

Выйдя на улицу, Веденин остановился, а затем медленно двинулся вперед. Он решил через некоторое время еще раз зайти, узнать диагноз Ипатьева.

Был вечерний час. Ветер утих, вернулось тепло, но больше не верилось в долгое лето, тепло дышало близким увяданием, — точно у самых городских окраин стояли наготове ненастные дни. Небо, тронутое редкими звездами, висело очень высоко, ничем не связанное с землей. На перекрестках продавали цветы — в свете фонарей цветы казались неживыми, с восковым оттенком.

Вторично пришел на Загородный проспект. Отворила Нина Павловна. В белой косынке она походила на озабоченную сиделку. За приоткрытой комнатной дверью Веденин увидел спущенную штору, кувшин на опустевшем столе, вещи, отодвинутые от кровати... Никодим Николаевич попрежнему не отходил от дверей.

— Был Ипатьев. Он тоже считает положение серьезным.

— И тоже советует больницу?

Нина Павловна покачала головой:

— Мы все взвесили и решили, что Александра Николаевна останется здесь. Я уже сговорилась с соседями. Никодим Николаевич пока поживет у них. Сначала я хотела, чтобы он к нам перебрался, но так будет лучше... Мы справимся, Костя!

...Вернувшись домой, Веденин застал Бугрова.


28

— Извините, Павел Семенович, что заставил вас ждать. И вам, вероятно, знакомы такие дни — сразу происходит очень многое.

— Бывают такие дни, — согласился Бугров. — Важно одно: то, что происходит, не должно быть плохим.

— Но ведь это, Павел Семенович, не всегда от нас зависит.

Даже сейчас, приступая к трудному разговору, Веденин продолжал думать об Александре, и все еще виделась ему струйка воды, стекающая к заострившемуся подбородку. Однако Бугров понял эти слова как возвращение к разговору, начавшемуся в коридоре союза.

— Неожиданным было для меня то, что вы сказали днем. Тем более, что при последней нашей встрече...

— Да, — кивнул Веденин. — Тогда я подтвердил, что работа идет успешно, что закончу в срок. Вы имеете основания заподозрить меня в неправде.

— Зачем же мне заниматься домыслами? — возразил Бугров (он сидел на диване, чуть отстранясь от Веденина. В квартирной обстановке, среди домашних вещей, его фигура казалась еще крупнее). — Я не могу не думать, что ваш отказ вызван серьезными причинами.

— А Владимир Николаевич... он не говорил вам об этих причинах?

— Зная, что встречусь с вами, я ни о чем не расспрашивал. Впрочем, Владимир Николаевич сам упомянул, что, прекратив работу над полотном для выставки, вы занялись другой картиной. Если не ошибаюсь, для крутоярского музея?

— Да. И тоже потерпел неудачу. Две неудачи подряд!

Странным было сейчас состояние Веденина. Мог ли он, ожидая эту встречу, хоть на миг предположить, что она не будет тяжелой? Разве первые же вопросы Бугрова не подтверждали, что именно такая встреча и началась?.. Но Веденин чувствовал иное. Чувствовал себя так, словно неудачи остались позади. Они остались позади, а он ушел вперед. Вперед? Но куда?..

— Да, Павел Семенович, — эскиз картины для крутоярского музея оказался настолько неудачным, что я его уничтожил. Как видите, похвалиться нечем!

Было ли это самобичеванием? Нет, в эти минуты Веденин ничем не напоминал человека, придавленного неудачами. Он говорил решительно, громко, в скупых его жестах сквозило упорство.

— В Москве, перед тем как встретиться с вами, я посетил Петра Аркадьевича Векслера. Он рассказал мне, как на секции живописцев была раскритикована новая картина Симахина. И мне показалось тогда, что обвинения, адресованные Андрею Игнатьевичу...

— Обвинения?

— Да, обвинения в отображательстве, в неумении глубоко проникнуть в жизнь... Мне показалось, что в равной степени это относится и ко мне.

И снова, произнося эти горькие слова, Веденин поймал себя на странном ощущении — даже более странном, чем то ощущение ледоходной поры, с каким вышел утром из дому... Стараясь говорить с полной искренностью (открытый взгляд Бугрова помогал этой искренности), Веденин все разительнее убеждался в разности времени: то, что сейчас он рассказывал о себе, было правдивым, но относилось лишь к прошлому.

— Затем я встретился с Симахиным, когда он приезжал сюда, в Ленинград. Встреча была короткой, но заставила меня задуматься о многом... Как бы ни был мне дорог старый товарищ, я не смог согласиться с ним. Нельзя изобразить правдиво жизнь, отвергая необходимость видеть ее в движении, в развитии!

— Андрей Игнатьевич много сейчас работает, — ответил Бугров. И достал из бумажника сложенный конверт: — Он просил передать вам это письмо.

И спросил, придвинувшись ближе:

— Почему же, Константин Петрович, если позиции социалистического реализма вам близки...

— Почему не закончил «Сталелитейный цех»? Почему уничтожил эскиз? Почему не приглашаю в мастерскую?

— И еще вопрос, — сказал Бугров. — Хорошо ли вы знаете Векслера?

— Так же, как и с Симахиным, я в одном с ним году окончил академию.

— Так же?

— Нет, в одном году. Нас уже тогда разделяло многое. Когда же Петр Аркадьевич примкнул к «левым»... Правда, потом затих, заглох. Долгие годы я с ним не встречался. Теперь же, в Москве...

— Предложили гостеприимство?

— Почему вы спрашиваете об этом, Павел Семенович?

— Потому что... Однако стоит ли нам меняться ролями?

Шутливая по интонации, эта фраза была произнесена без улыбки, и Веденин понял — Бугров ждет ответа на свои вопросы.

— Тогда, в Москве, я должен был сказать, Павел Семенович, другое... Должен был сказать, что уже не первый год испытываю неудовлетворенность. Что все отчетливее сознаю ограниченность, бедность своей работы... Вот в этом я и признался, при первой же встрече, Владимиру Николаевичу. Признался, что дальше не могу работать над «Сталелитейным цехом». Не могу, не желаю заниматься плоским иллюстрированием. Не желаю обманывать ни себя, ни других! Разве художник не обязан сам себе быть строжайшим судьей?

— А картина для крутоярского музея? Разве вы отказываетесь и от этой картины?

— Нет! От этой картины не откажусь!

Бугров кивнул, словно окончательно в чем-то удостоверившись:

— Слушаю я вас, Константин Петрович... Не имею оснований не верить. И все же... И все же такое у меня впечатление, что самый трудный ваш час позади.

Веденин опровергающе поднял руку, но Бугров настойчиво повторил:

— Позади!.. И еще... Вы считаете предыдущие свои полотна неудачными? С этим не могу согласиться!

— Жизнь требует большего, чем я давал!

— Правильно. С каждым днем требует большего. С каждым днем возрастает наша ответственность!

Словно отбрасывая обычную сдержанность, Бугров порывисто поднялся, заслонил собой окно, вечерние огни за окном.

— Верно, Константин Петрович! Плох художник, который не умеет быть строжайшим критиком своего труда. Но может ли художник, оценивая свой труд, пройти мимо мнения тех, для кого работает?.. А ведь народ принял ваши полотна. Принял, полюбил!.. Как бы эти полотна ни казались вам сейчас неполноценными, в них всегда присутствовало главное — неразрывность с жизнью.

— Неразрывность?.. Этого мало!

— Да, сегодня этого мало!

Шагнув к Веденину, Бугров понизил голос, и тем отчетливее проступило горячее чувство:

— Не так давно товарищ Сталин беседовал с группой советских писателей. И подчеркнул, кем должны стать наши писатели... Инженерами человеческих душ!.. Какое доверие в этом, какая вера в силу нашего искусства!.. Не только поэтической образностью прекрасны эти слова. В них новое понимание искусства. Понимание искусства как огромной общественной силы, помогающей человеку раскрывать и утверждать лучшие свои черты, движущей вперед человеческое сознание... Труднейшая и прекраснейшая задача поставлена перед всеми нами!

— Но именно потому, глядя на свои полотна... — начал Веденин.

И оборвал слова, почувствовав вдруг, насколько они беднее того, что надо сказать.

— Вы правы, Павел Семенович, — самый трудный мой час позади. Это не означает, что мне стало легче. Но все равно, я прикован к новой работе. Я еще не нашел тот образ, который мне необходим. Но знаю — он рядом... Я должен его найти... Я найду...

Веденин вскочил. Беспокойной, ищущей горячностью дышали его движения.

— Инженеры человеческих душ!.. Но чтобы стать такими инженерами — какие души мы сами, художники, должны иметь? Какие цельные, устремленные души! Какие души и какие сердца!

И повторил, вслушиваясь в звучание каждого слова:

— Инженеры человеческих душ!.. Да, в этих словах великое доверие!

— Товарищ Сталин очень внимательно, очень заботливо следит за жизнью нашего искусства, — ответил Бугров. — До прихода в союз я работал в аппарате Центрального Комитета. Сколько раз нам, работникам аппарата, приходилось убеждаться, что при всей своей гигантской работе товарищ Сталин лучше и полнее нас знаком с новыми произведениями писателей, композиторов, живописцев... Ни один успех советских художников не проходит мимо его внимания.

Веденин задумчиво остановился у окна. Вечерние огни скользили на оконных стеклах. День завершался, и сейчас Веденин не мог не вспомнить всего, чем наполнен был этот день.

Снова вспомнил и утренний приход Семена Тихомирова, и ту радость, которую вызвали его рисунки. Вспомнил работы учеников Голованова, столкновение с Ракитиным. Вспомнил жену, склонившуюся над Александрой... Многое вошло в этот день: светлое, темное, хорошее, тревожное... Но припомнив все это, Веденин понял, что не этим заканчивается день.

День заканчивался строгим и чистым образом человека, который идет впереди, прокладывая дорогу. И этот человек — самый честный, самый сильный, самый преданный жизни — с ним, с Ведениным, как и с каждым трудовым человеком, разделяет и сложность творчества и радость созидания.

— Я хотел бы очень крепко пожать руку Иосифа Виссарионовича, — сказал Веденин.

И вернулся, помолчав, к прерванному разговору:

— Да, самый трудный час позади. Следующий раз мы встретимся, Павел Семенович, в мастерской. Встретимся перед мольбертом, перед новой моей работой!


29

Письмо Симахина:

«Здравствуй, Костя! Я обещал тебе подробное письмо. Не удивляйся, что это письмо тебе принесет человек, который, казалось бы, причинил мне недавно большую боль.

С чего же начать?.. Да, я пережил тяжелейшее время. И трудное, и сбивчивое, и перепутанное. Все вместилось в нем: боль, негодование, оскорбленность, упорство...

Возвращаясь после обсуждения картины, чувствовал себя избитым. Все внутри кровоточило. Рядом, многословно изъявляя сочувствие, шагал Векслер. С трудом от него избавился... Вернулся и заперся. Никого не хотел видеть. Измучил жену угрюмым молчанием. Уехал в командировку, но лишь затем, чтобы уехать. И всюду продолжала преследовать мысль: что же случилось? как работать дальше?

Помнишь, что я сказал тебе при последней встрече?.. Пусть критики занимаются методом, подводят под наше творчество теоретическую базу. А наше дело — воплощать жизнь. Жизнь, какая она есть! Больше того — я был убежден, что, помышляя о методе, художник может себя засушить, утратить непосредственность, превратиться в ту самую сороконожку, которая, начав соображать, что делает каждая из ее ног, потеряла способность двигаться...

И снова, вернувшись в Москву, встретил Векслера. Он явился вместе с Георгиевским. За ними потянулись еще кое-какие художники. Они и сочувствовали, и предлагали поддержку... Есть поговорка: «Друзья познаются в беде». Но я не мог не вспомнить и другую поговорку: «Скажи, кто твои друзья, — и я скажу, кто ты». А ведь мне предлагали дружбу те художники, живопись которых я никогда не признавал. Нет, даже в эти дни я не пожелал таких друзей!

Спасаясь от сочувствий, решил прекратить затворничество. Несколько раз встречался в союзе с Бугровым. Встречи были деловые, о личной моей работе Бугров не заводил разговора. Казалось, я должен был бы испытывать к нему враждебность. Однако с каждым разом все отчетливее убеждался: если враждебность и существует — лишь к себе самому. И с каждым днем все мучительнее вставал вопрос: что же делать дальше?

Еще не мог ответить на один вопрос: как поступить с полотном? Я написал его по заказу заводского Дворца культуры. Срок договора истекал. В один из этих дней я отправился во Дворец культуры, так и не зная, что сказать о полотне.

В кабинете директора застал шумное сборище. Здесь собрались активисты дворца, были среди них и те ударники, которые позировали мне для картины. «Удачно, что приехали, — встретил меня директор. — Как раз обсуждаем эскизы росписи главного зала». И объяснил, что эти эскизы представлены художником Ракитиным.

Не удивляйся, Костя, что в этом письме я уделяю внимание эскизам Ивана Никаноровича. Сейчас ты поймешь, почему я не могу о них умолчать.

Итак, эскизы. Пышное, парадное великолепие. На одном индустриальная группа, напоминающая совет богов на Олимпе. Отсветы доменных печей — словно жертвенные огни. Прозодежда, превращенная этими отсветами чуть ли не в тоги. Инструменты в руках рабочих, поднятые, как царственные скипетры... Другой эскиз — колхозное изобилие. Тучные нивы, тучные стада. Пастухи — белобородые патриархи. Детский хоровод среди деревьев, отягощенных плодами: купидоны в пионерских галстуках. А на изумрудном речном берегу полуобнаженные колхозницы после купанья.

«Интересно бы знать ваше мнение», — сказал директор. Но я попросил разрешения высказаться последним.

И тогда разгорелся спор: острый, интересный спор.

Были защитники — те, кто считал, что эскизы богаты красочностью и праздничностью. Другие, напротив, указывали, что и тут не похоже, и там не соблюдена точность. А третьи, в том числе и мои ударники, — третьи утверждали, что на эскизах не чувствуется наша жизнь, наше время. «Не то декорация какая-то, не то икона!» — сказал один из ударников. Второй обвинил художника в том, что он не умеет мечтать, не видит, каким же в действительности будет завтрашний день.

«А сам-то ты видишь?» — спросил кто-то с подковыркой. — «А ты как думаешь!» Спор сделался еще горячее. Впрочем, об эскизах почти забыли. Наперебой стали говорить о завтрашней, о коммунистической жизни, — говорить с такой зримостью, с такой убежденностью, как будто эта жизнь стояла рядом, за порогом.

Я слушал и вглядывался в лица своих ударников. Да, они умели мечтать. И я впервые подумал, что в нашей жизни слово «мечтание» имеет другой смысл, чем прежде. Впервые ощутил, что для нашего человека, человека творящего, завтрашний день — такая же материальная реальность, как и сегодняшний... И ощутил беспокойство, потребность немедленно вернуться к полотну.

Придумав какой-то предлог, вышел из директорского кабинета, поспешил назад, в мастерскую. Вбежал в мастерскую, повернул к себе мольберт... Так вот в чем дело! Вот чего я не увидел!.. Лица ударников смотрели на меня с той похожестью, которая ничего не выражала, ни о чем не говорила. Все было правильным, и все было фиктивным, потому что существовало лишь в рамках сегодняшнего дня. Так вот в чем дело! Вот чего я не нашел!

Вторично приехав во Дворец культуры, я знал, что́ делать дальше. Разговор с директором завершился тем, что мне была дана отсрочка. Я обязался заново написать полотно.

Как я сейчас живу?.. Мне трудно, очень трудно, но не тяжело. Я работаю. Слышишь, Костя? — снова работаю!

Час назад пришел Бугров. Я не ждал его, но и не удивился. И говорили мы не о том, что было, а о том, что будет. Бугров видел мое полотно (оно еще в работе) и хотя никаких хвалебных слов не сказал — я понял: эти месяцы не разъединили нас, а сблизили.

Вот и все. Кажется, во всей моей жизни не было такого длинного письма. Однако не укоряй в многословии. Мне легче говорить не словами — кистью. Таким и должен быть наш следующий разговор — перед твоим полотном, перед моим... Крепко обнимаю, крепко целую. Твой Андрей».

Приписка:

«А помнишь, Костя, как однажды, в далекое заонежское время, мы шли берегом реки. Она извивалась и манила вдаль. Приближался вечер, но мы продолжали итти. Не так ли должны итти и сейчас?»

...Веденин взял лист бумаги, чтобы написать ответное письмо. Но, вместо строчек письма, на листе возник рисунок.

Быстрый, резкий рисунок пером. Река, уходящая вдаль, двое идут по крутому берегу реки, а над ними... Нет, далеко еще до вечера. Солнце в зените. Короткие тени. Прямые, отвесные солнечные лучи. Двое уходят вдаль.

Этот рисунок Веденин вложил в конверт.


30

Вернувшись вместе с Семеном домой (он все еще находился под впечатлением разговора с Ведениным), Ольга заявила:

— А теперь, Сеня, выслушай меня!

И рассказала о ночной стычке с Тасей Зверевой.

— Понимаешь, на что замахиваются? Сначала пробовали изобразить дело так, будто я выслуживаюсь, ради премии стараюсь. Теперь пытаются вызвать подозрение к самой моей работе.

— Думаешь, Дорофеев снова вредит?

— А то кто же! Я же тебе говорила, как он угрожал меня ославить.

Взглянув на ходики, тикавшие в углу, Ольга вскочила:

— До завода есть еще время. Ты отдыхай, а я со Зверевой должна закончить разговор.

Вышла в коридор, постучала в соседнюю дверь:

— Открой. Это я.

Как видно, выражение ее лица не обещало доброго. Тася, отворив, предпочла отойти в дальний угол.

— Ну, чего боишься? Иди сюда.

Тася не двинулась с места, и Ольга сама подошла к ней:

— При гостье я не хотела много с тобой разговаривать. Ну, а теперь... Думаешь, снова буду спрашивать, кто грязью в меня кидает? Не требуется. Знаю и так. А вот ты... Я-то ведь тебя не только соседкой — подругой считала!

— И чего ты, Ольга, расходуешься? Я за других не ответчик.

— Но до чего же ты злорадно эту пакость преподнесла! Кем же считать тебя? Или ты дура, или...

— Договаривай! — заносчиво подбоченилась Тася.

— Или такая же подлая!.. Говоришь, за других не ответчик? А я, если бы при мне на человека клеветали, ни за что не смогла бы смолчать. По зубам дала бы за клевету!.. Ладно, не ругаться пришла. Об одном хочу предупредить: в липовой дружбе не нуждаюсь!

Тася вспыхнула, но ответить ничего не успела: хлопнула дверь.

А Семен в это время находился в глубоком раздумье. Он не меньше Ольги был возмущен новой вылазкой Дорофеева. И вместе с тем все еще продолжал испытывать ту радость, которую вызвал в нем разговор с Ведениным. Радость? Нет, Семен испытывал и озабоченность. Прежде никогда такого не испытывал. В чем же тут дело?..

Вернулась Ольга. Взмахом руки перечеркнула крест-накрест воздух:

— Объяснилась с Таськой... А теперь давай собираться. Самое время на завод!

...Цех. Механический цех. От проходной, густо заклеенной плакатами и объявлениями заводских организаций, дорога к нему идет проулком между высокими кирпичными корпусами. Узкая рельсовая колея проложена по этому проулку, и если, никуда не сворачивая, итти вдоль колеи, она приведет прямо в цех, к его воротообразным дверям, окованным листовым железом. За дверьми коридор: кабинет начальника цеха, конторка мастера, помещение табельщиков и учетчиков. Тут же лестница во второй этаж — там находятся партком и цехком, комсомольская ячейка, красный уголок. А в первом этаже коридор замыкают вторые окованные двери. За ними цех — огромный, вытянутый зал, своды которого на равных промежутках перехватывают три массивные арки.

Станок, за которым работала Ольга, находился в крайнем отсеке зала, метрах в шести от станка Семена — наискось, по другую сторону прохода. Несмотря на большие окна, здесь было сумрачно: близко подступала стена соседнего корпуса. Над станками висели лампы — они отзывались на станочную скорость едва уловимой дрожью.

У входа в цех Ольга еще раз столкнулась со Зверевой (работали в одну смену), но посмотрела на нее с таким безразличием, точно никогда не была знакома. А войдя в цех, задержалась у доски показателей (это была красивая многоцветная доска, еще в начале года оформленная клубным изокружком).

— Здорово, Власова! — окликнул Павликов. — Выработкой вчерашней интересуешься? Или прикидываешь, как бы процент закруглить? Оно и верно: сто семь — цифра неровная!

— Брось подначивать, — сказал Семен.

Но Ольга кивнула:

— Правильно, Гоша. Сто десять — красивее!

И заторопилась вперед.

...Отрываясь от станка, чтобы переменить резцы или взять заготовку, Семен кидал иногда короткий взгляд в сторону Ольги. Иногда при этом встречались глазами, точно перекликались: «У тебя как?» — «А у тебя?» Но в этот день Ольга ни разу не отвела глаз от станка. Мастер подошел, проверил наряд. И мастера, казалось, не заметила.

А Семен... Даже здесь, в разгаре работы, среди моторного гула, среди вибрирующих звучаний металла, — даже здесь продолжал он испытывать и радость и озабоченность. И хотя работал с обычной сноровкой — чувствовал себя иначе, чем всегда. Что же это такое?..

Заготовок не хватило. Выключив станок, направился в кладовую, но, проходя мимо Ольги, остановился. Нет, не только в себе одном замечал Семен в этот день что-то новое.

Легко работала Ольга. Глядя на ее движения, можно было подумать, что она лишь присматривает за станком, лишь направляет его послушную силу. И лицо жены показалось Семену необычным. Вот бы зарисовать это лицо — словно освещенное изнутри.

— Молодцом! — оценил мастер, остановившись рядом с Семеном.

— Цыплят по осени считают, — громко отозвался хмурый голос. — Хотя, конечно, — кто и как считает!

Даже не обернувшись, Семен узнал одного из дорофеевских дружков.

Ольга ничем не отозвалась на эту язвительную фразу. Смахнув со станины накопившуюся стружку (как раз начался обеденный перерыв), внимательно, неторопливо осмотрела станок и только затем обратилась к мастеру:

— Просьбу имею, Иван Иванович. Пусть сейчас же произведут у меня приемку.

— Это зачем же?

— А так. Для ясности.

— Чудишь, — пожал плечами мастер. — Порядок известный: закончишь смену, а уж тогда...

— Прошу уважить мою просьбу, — очень твердо повторила Ольга и добавила, обращаясь не только к мастеру, но и к столпившимся вокруг токарям (среди них мелькнул Дорофеев): — Порядок порядком, а контроль контролем. И товарищи проверят, как я работаю.

Мастер наотрез отказался (он любил, чтобы все шло точно по-заведенному), но тут послышался вопрос:

— А может быть, уважим просьбу?

Вопрос этот задал Фомин, секретарь партийной организации цеха.

— Почему бы в самом деле не уважить?

И прошел вперед (среди плечистых, рослых токарей особенно бросалась в глаза невысокая, чуть сутулая его фигура).

— Да какая же в этом, Григорий Иванович, надобность? — раздраженно возразил мастер.

— А какая надобность спокойствие терять?.. Я, Иван Иванович, порядок уважаю не меньше тебя. Но если есть возможность без вреда для дела навстречу пойти — это ведь тоже не плохой порядок? Как товарищи считают?

Многие поддержали Ольгу. Мастер сдался, позвал приемщика. И когда тот, отбраковав всего две детали, назвал цифру, вездесущий Павликов воскликнул:

— Хороши цыплята по осени!

Он еще раз припомнил этих цыплят после конца смены. Ольга и на этот раз настояла, чтобы тут же, у станка, в присутствии рабочих, была произведена приемка. Окончательный итог показал: не на десять, а на одиннадцать с половиной процентов перевыполнила она дневное задание. Забракованы были всего три детали, причем две из них — по вине литейного цеха.

— Опять, Власова, у тебя незадача! — притворно вздохнул Павликов. — Опять незакругленный процент!

Когда же Ольга выходила из цеха, ее окликнул Фомин:

— Насколько понимаю, есть надобность по душам поговорить?

— Есть, Григорий Иванович, — вздохнула Ольга.

— Сейчас тороплюсь на пленум райкома. А вот завтра...

— Завтра у нас репетиция в парке. Или пропустить?

— Зачем же пропускать? Перенесем на послезавтра.

И спросил подошедшего Семена:

— Жена-то как — не обижает тебя? Она ведь с характером.

— Сеня тоже не обижен характером, — вступилась Ольга. — Значит, до послезавтра, Григорий Иванович!

...Вышли из проходной и двинулись по самому краю набережной. Ольга шла медленно, утомленно, но Семен заметил в ее глазах упорный огонек.

— А ведь мы намечали, Оля, к родителям послезавтра съездить. Придется отложить.

— Поедешь, Сеня, один. Нельзя стариков забывать. И так из-за репетиций два раза откладывали.

— Огорчатся, если без тебя приеду.

— А ты объяснишь, извинишься... У меня действительно большая надобность поговорить с Григорием Ивановичем!

Ольга остановилась и вскинула голову:

— До чего нынче трудно было начать работу! Сперва такая была возмущенная — из рук все валилось. Ну, а потом... Знаешь, что помогло? Вспомнила, как Сергей Андреевич нас учил: чтобы главное отыскать — надо отбросить все постороннее.

— Как же это тебе помогло?

— А вот так. Прикрикнула на себя: «Перестань психовать! Думай только о работе!» И вот тогда... представилось мне, будто за соседним станком Алексей Рогов работает. Точь-в-точь такой, как о нем Илья Трофимович рассказывал. Рубаха, сапоги солдатские. Отвоевался, рукава засучил, ворот расстегнул...

— Оля, ты так говоришь, будто в самом деле видела.

— Конечно, видела! Станки-то у нас соседние. Глянул в мою сторону: «Держись-ка, девушка!» Вот мы и начали... Нарисовать бы, Сеня, такую картину: наш цех, ребята наши, а среди них и Алексей Рогов и мой отец... Все равно как живые среди нас!

...И еще раз, на следующий день, Ольга увидела Рогова.

Теперь, во второй половине августа, дни заметно укорачивались. Репетиция шла при свете прожекторов.

В этот вечер отрабатывался эпизод: встреча советских воинов, возвращающихся с победой.

Эпизод не был сложным. Победная колонна идет через луг. Ей навстречу — дождь цветов, ликующая толпа женщин, девушек, детей.

Однако добиваясь точности малейшего движения, мастер дважды повторил эпизод. И все еще чем-то неудовлетворенный, обратился к Сергею:

— Хотелось бы еще раз прогнать. Дайте, Сережа, сигнал.

Ольга находилась среди толпы, встречающей победителей. Бутафорский букет раздражающе шуршал в руках. Кружковцы ворчали: «Целый вечер одно и то же! Сколько можно!»

Сверху, с режиссерского мостика, опять послышалось:

— По местам! Повторяем!

И тотчас заиграл оркестр (вводилось музыкальное сопровождение). «Победа! Победа!» — радостно запели трубы.

Ольга знала, что там, в первых рядах колонны, шагает Семен. Протиснулась вперед, чтобы увидеть его. Прожекторный свет горячей волной обдал лицо... Колонна приближалась, и над ней струилось алое знамя — темное в складках, светлеющее в движении... И вдруг («Победа! Победа!» — все громче восклицали трубы) — вдруг к сердцу Ольги прилила безотчетная радость, даже большее, чем радость, — жаркое ощущение полноты жизни. Ольга подалась вперед и увидела...

В ослепительном свете прожекторов, впереди колонны, под знаменем шел Алексей Рогов. Или это был не Рогов, а ее отец?..

Ольга бросилась навстречу. Она бежала через луг, простиравшийся в такой отчетливости, что видны были самые мелкие камешки, отдельные травинки. Ей казалось — она бежит вместе со всеми. Но сама того не заметив, вырвалась вперед, бежала впереди всех, одна...

— Чудесно! — воскликнул Сергей. — Как выразительна эта девичья фигура! Сколько в ней порыва!

Мастер поморщился:

— Импровизация?.. Я предпочел бы придерживаться обусловленной мизансцены.

— Но зачем же отказываться от того, что еще ярче подчеркивает мизансцену?

— Вы так думаете?..

Мастер скептически посмотрел на Сергея, но, видимо, решил не осложнять разговор и великодушно приподнял руку (на крахмальной манжете сверкнула запонка):

— Что ж... Можно оставить. Так сказать, в порядке аттракционной детали.

...Спустившись вниз, Сергей отыскал Ольгу.

— Сейчас тебе, Власова, влетит, — предвещали кружковцы. — Понеслась сломя голову!

Однако неожиданно для них Сергей сказал:

— Давайте, Оля, так и закрепим. Пусть так и останется.


31

На самом краю Сестрорецка, в том месте, где городок подбегает к Разливу, шагах в тридцати от берега схоронился одноэтажный домик Тихомировых. Схоронился среди кустов сирени, под соснами, вершины которых отражает мелкая прибрежная вода.

Домик стар — не одно поколение Тихомировых прожило за его бревенчатыми стенами. Многое видели эти стены: и радость, и горе, и свадьбы, и проводы. Видели и то, как два года назад уходил Семен.

Плохо ли ему здесь жилось? Нет, ушел не потому. Вслед за старшим братом пошел работать на Сестрорецкий инструментальный завод. Под присмотром отца сделался умелым токарем. Все бы хорошо, да потянуло на простор, захотелось самостоятельно испробовать силы. Откровенно признался в этом отцу. Тот сначала нахмурился, а потом сказал: «Видно, на то и гнездо, чтобы из него летать!»

И вот уже два года прошло с той поры. И еще одну свадьбу справили недавно в тихомировском доме. И вот, миновав оживленные пристанционные улочки, снова видит Семен и песчаный берег, и широкую гладь Разлива, и потемневшую крышу домика.

Мать застал на огороде. Окликнул, и она заторопилась навстречу:

— Здравствуй, сынок. Один, что ли?

— Оля выбраться не смогла.

— Вот уж этого не люблю. Могла бы время найти.

— Не обижайтесь, мама. В следующий раз обязательно вместе.

— Голодный? — спросила она, смягчившись. — Ладно уж, знаю, какие у вас обеды. Идем, накормлю.

Обжитой, домашний запах. Комнаты тесные, но все в них так знакомо, что можно итти, закрыв глаза. И чуть ли не каждый предмет знаком с детства: и этот обеденный стол, припадающий на одну ножку, и эти тарелки с потертой синей каемкой, и этот чугунок...

— Я бы отца дождался.

— Нечего ждать. Обещал быть к шести, а, верно, опять запоздает. Моду завел запаздывать. Говорит, интересного на заводе много. А Павел недавно ушел.

— Как у него?

— Попрежнему, — вздохнула мать (ей не нравилось, что старший сын ходит холостым; не дело, когда младший старшего обгоняет).

Она сидела за столом против Семена, разглядывая его и любовно и придирчиво.

— Кушай, кушай. Огурчик бери.

Только встал Семен из-за стола, как неожиданно, раньше шести, вернулся отец.

— Гость у нас, — крикнула мать, услыхав его шаги в сенях.

— Чую! (Заметил на вешалке кепку Семена.)

Однако порядку не изменил: прошел на кухню, помылся, переоделся, а уж затем вышел к сыну.

— Один, без Ольги, — пожаловалась мать.

И снова Семен, поздоровавшись, должен был объяснять, что у жены сегодня важный разговор с партийным секретарем, что велела кланяться и что в следующий раз...

— Одним словом, объективные причины? — прищурился отец. — Слыхал, нынче на них не принято ссылаться.

Обедал он со вкусом, сам отрезал себе хлеб, каждый кусок присыпая солью. Потом, поднявшись, предложил:

— Жарко. Прогуляемся?

— Купаться? — догадалась мать. — Не молодой, простынешь.

— Ладно, ладно, живы останемся.

...Узкая тропинка вела от забора к самой воде. Было так тихо, что слышался поезд, идущий по Приморской линии. На той стороне небольшого заливчика виднелись цветные зонтики дачников, в самом заливчике, ныряя и закидывая кверху лапки, плавали утки, а по берегу с этой стороны прохаживалась стая гусей.

— На рыбалку давно ходили? — спросил Семен.

— В прошлую субботу. Щука здоровая попалась — килограмма на три с половиной. А так все больше окуньки.

— Бредень в порядке?

— В исправности. А лодку на будущий год смолить придется.

Обогнули заливчик. Дальше берег был безлюден — травянистые пригорки и пучки сухого камыша. Отсюда далекой полоской виднелась противоположная сторона Разлива. Иногда над ней возникали дымчатые клубы: это машины, возвращаясь от шалаша Ленина, подымали дорожную пыль.

— Здесь и остановимся, — решил отец. — Малость остынем — и в воду!

...До чего же теплой оказалась вода! Чуть журча под напором тела, она окружила мягкой щекоткой сначала ноги, потом добралась до пояса, до плеч. И теперь, когда Семен стоял на цыпочках, а вода касалась поднятого вверх подбородка, — теперь пологий берег казался выше, круче.

Отец замешкался на берегу. Аккуратной стопочкой сложив белье, вошел в воду, при каждом шаге осторожно нащупывая дно пяткой. Сделал несколько шагов, сложил ладони ковшиком и зачерпнул горстку воды. А уж затем, плеснув воду на грудь, вскрикнул тоненьким, чужим голосом, окунулся и поплыл.

— Хороша водичка? — фыркнул он, поровнявшись с Семеном.

— Хороша!

— Поплывем?

— Поплывем!

Плыли вперед, по временам отдыхая на спине. Лодка прошла вблизи — девичий смех, весельные всплески. Пузырчатый лодочный след долго оставался на воде.

— Назад повернем, — предложил отец, отплевываясь. — Летом всякий бродит народ. Как бы нагишом не остаться.

Выбравшись на берег, легли на песок.

— Знатно солнце садится, — прищурился отец. И повернулся на бок, лицом к сыну: — Что нового у тебя?

В этом вопросе не было ничего особенного: отношения Семена с отцом отличались откровенностью. Но на тот раз Семен помедлил с ответом.

— Неужто не о чем рассказать?

— Случай со мной недавно произошел, — ответил наконец Семен. — Познакомился с одним художником. И так получилось — увидел мои рисунки. Я-то показывать не хотел, — Ольга настояла.

— А художник какой?

— Настоящий. Про него в энциклопедии сказано. Веденин Константин Петрович. Примерно вашего, папаша, возраста.

— И что же он сказал?

— Странный разговор получился. Стал уговаривать, чтобы я с производства ушел, на художника учился.

— Выходит, понравились твои рисунки?

— Выходит, так.

— А ты что ответил?

— Сказал, что не собираюсь с заводом расставаться. Сами знаете: если и рисовал с малых лет, то лишь для себя самого. Никак не думал, что из этого может толк получиться.

— Ну, а теперь как думаешь? — настороженно приподнялся отец.

— Теперь?.. Я сперва обрадовался: приятно, когда хвалят... А теперь чего-то неспокойно мне. Беспокойство какое-то нашло.

С этими словами Семен вскочил, огляделся по сторонам.

Пылал закат, обагряя не только небо, но и землю, воду; красными струями плыл он по воде, поджигая лодки, камыш, дальний берег. И стекла в домах так горели, словно за ними бушевал пожар.

— Красота какая! — с болью воскликнул Семен. — Уметь бы это изобразить!

— А хотел бы научиться?

— Очень хотел бы!

— Выходит, прав твой художник?

Резко повернувшись, Семен увидел лицо отца — нахмуренное, замкнувшееся.

— Вы на что, папаша, обижаетесь?

— Обижаюсь?.. Не винти, Семен. Чувствую, есть в тебе колебание. А у нас ведь семейство какое? Токари, фрезеровщики, револьверщики. Кузнец был один. Серьезным делом все занимались.

— А искусство — это что, по-вашему? Пустое дело?

Пылал закат, все вокруг заливая и алой и багровой краской. Отец потянул Семена за руку, и тот снова сел рядом.

— Ты, ясное дело, думаешь: старым сделался родитель — по-старому и соображает. Напрасно так думаешь. Для меня всякое художество цену имеет. Про искусство ничего дурного сказать не хочу, а только вижу вокруг в народе такое беспокойство — твоего поважнее. Мне, как мастеру, очень это заметно. Разве так работает народ, как прежде? Дня не проходит, чтобы ко мне с идеями не обращались. С производственными идеями! Вот где истинная красота!.. Неужто не видишь, чем нынче народ живет?

— Вижу, — отозвался Семен.

— Ну, а раз так — от прямого дела не отходи. Не затем я тебя обучал!

Семен кивнул, но это не обмануло отца:

— Соглашаешься, а про себя другое думаешь?.. А Ольга? Она какого мнения?

— Она еще не знает. Мне об этом трудно вслух говорить.

Отец помолчал и поднялся:

— Домой пора.

Шли среди догорающих, гаснущих красок. Пустынный берег казался теперь испепеленным. Мелкая волна слизывала с песка дневные следы.

— А все же, — неожиданно и громко сказал Семен, — все же не могу согласиться!

— С чем не можешь?

— С тем, как у вас насчет искусства получается!..

...Мать встретила и ужином и уговорами, чтобы заночевал.

— Никак, мама, не смогу.

Опять, хлопоча вокруг стола, следила она, чтобы Семен сытно поужинал и завернула теплую ватрушку: — Жену угости.

Отец за столом не проронил ни слова, даже чай не допил. Молча вышел из дому, молча проводил Семена до перекрестка. Только тут, прощаясь, сказал:

— В следующий раз чтоб с Ольгой. И рисуночки прихвати. Погляжу, чем балуешься.

Потом Семен шагал по затихшим улочкам, шел мимо завода, в котором начинал свою рабочую жизнь. Светились окна в корпусах, под дощатым мостиком плотины журчала вода, и все было так, точно не прошло двух последних лет.

Но они прошли, и Семен был уже далеко. Он ехал в поезде, и ему навстречу приближались городские огни — мерцая, вспыхивая, вытягиваясь цепочками. Со всех сторон окружили они Семена на вокзальной площади, встретили фонарями на Обводном.

Подымаясь в общежитие, решил: «Сейчас же обо всем расскажу, посоветуюсь с Ольгой».

Отворил дверь и увидел жену.

— Сеня! Наконец-то!

Обняла, как будто ждала долгие годы. И сказала, заглядывая в глаза:

— Не могу про себя, втихомолку дальше думать. Вместе давай. Хорошо?


32

— Сеня, Сеня, как я тебя ждала! Почему так поздно?

— Разве поздно? Двенадцати нет.

— А я пришла с завода и все ждала, ждала...

— Олюшка, рассказывай по порядку. С Фоминым говорила?

— По порядку? Ладно, по порядку. Я так тебя ждала!

...Милое, любимое лицо. И этот взгляд — и открытый и озабоченный. И эти веснушки — даже к зиме не сходят. Глаза — будто серые, а вспыхнут искры — становятся голубыми. И волосы — во время работы покорно лежат под косынкой, а сейчас распушились. И брови сдвинуты. И снова искры в серых глазах... Милое, любимое лицо!

— Был разговор с Фоминым. Обо всем рассказала. Как в драмкружке с Дорофеевым поспорила, как приходил он, гад, со мной договариваться. И про то рассказала, что узнала от Зверевой...

— А Григорий Иванович?

— Слушал внимательно, а потом отругал.

— Тебя отругал? За что же?

— Что не сразу сообщила. Я оправдаться попробовала: «Вы же были на том совещании, где Дорофеев против выступал...» Однако Григорий Иванович возразил мне: «Дальнейшего я ведь не знал». Тут не могла не согласиться.

— И на чем же порешили?

— В общем дал понять, что этого дела так не оставит. Сказал одно: «Работай спокойно». И все же, Сеня, я ушла неспокойная!

...Милое, озабоченное лицо. На лбу упрямая, резкая складка. Голубые искры в серых глазах. Брови сдвинулись. И губы так близко, что трещинка видна на нижней, обветрившейся губе...

— Хотела я попрощаться, а Григорий Иванович спрашивает... Знаешь, как умеет спрашивать, — точно в душу заглядывает... Вот он и спросил на прощание: «Как собираешься дальше жить?» И объяснил: «Ты комсомолка, а ведь комсомольцы одним сегодняшним днем не живут. Как себе представляешь свой завтрашний день?»

Ольга замолкла. Потом протянула к Семену руки, поцарапанные металлической стружкой:

— В ту ночь, когда мы с Ведениным познакомились... Помнишь, я сказала, что у меня такое чувство, будто подарок получила — большой, огромный... Такой подарок, что стыдно пользоваться одной.. Я и после об этом думала: какой же подарок, как его назвать?

Семен ничего не ответил. Ольга снова сдвинула брови.

— Дорофеев, когда ко мне явился, задал такой вопрос: «И зарабатываешь неплохо, и жить можешь весело, ни о чем не думая. Чего еще тебе нужно?» Одним cловом, спросил, почему я не такая же, как он?.. Я тогда не сумела как следует ответить.

— А сейчас как ответила бы?

— Почему я такая? — повторила Ольга. — Потому что не понимаю, как можно иначе жить!.. С таким же успехом можно спросить, почему родилась девчонкой, а не мальчишкой, почему волосы у меня такого цвета, а не другого?.. Потому что такая! Потому что иначе не могу!

И снова наклонилась к Семену так близко, что жаркое дыхание коснулось его щеки:

— Вчера на репетиции, когда выбежала вперед... Потому и выбежала, что вдруг всем сердцем почувствовала, какой имею подарок... Жизнь, в которой живу, — вот подарок! Все, что в этой жизни мне дано, что могу, должна в ней сделать, — вот подарок!.. Григорий Иванович правильно спросил про завтрашний день!

Вскочила, остановилась на миг в нерешительности, а потом, отойдя к столику в углу, достала из-за зеркала листок бумаги.

— Я ждала тебя, чтобы показать, посоветоваться... Григорию Ивановичу одно сказала — несогласна с тем, как сейчас мой станок работает. А когда вернулась с завода... Сеня, посмотри. Я примерно набросала.

И протянула листок с карандашной схемой:

— Разве так не может получиться?

Семен внимательно рассматривал схему, а Ольга стояла над ним — притихшая, затаившая дыхание.

— Что же ты, Сеня, молчишь?

— А почему до сих пор не говорила?

— А как я могла говорить? Только сегодня на эту мысль натолкнулась. И опять же Григорий Иванович своим вопросом помог... Как считаешь, Сеня, — может получиться?

— Сразу сказать побоюсь.

— Сомневаешься?

— У тебя ведь, Оля, только набросок. Тут рассчитать, проверить надо... Я бы на твоем месте с опытным человеком, хотя бы с Ильей Трофимовичем, посоветовался.

— С Ильей Трофимовичем?.. Хорошо. Пойдем. Сейчас же пойдем!

Однако Гаврилов не отозвался на стук. Заглянули в скважину — темно.

— Спать, верно, лег, — шепнула Ольга и так поспешно двинулась назад, точно боялась, что Гаврилов может проснуться и отворить.

— В другой раз посоветуемся. Дело терпит.

И добавила, меняя разговор:

— Ужин разогрею, накормлю тебя.

— Не нужно. Старики накормили. Мать ватрушку тебе прислала.

— Спасибо. Как у них?

— Благополучно. Обижались только, что не приехала. Слово дал, что в следующий раз...

— Обязательно. А отец как?

— Выглядит бодро. Вместе ходили купаться... Ну, а потом поспорили малость.

— Из-за чего же?

Семен промолчал, но Ольга (она начала стелить постель) снова спросила:

— Из-за чего же поспорили?

— Да так... Отец, когда искупались, расспрашивать стал, как живем, что нового. Я и рассказал, как Константин Петрович к моим рисункам отнесся.

— Ну, и что же?

— Разнервничался папаша, раскричался. Заявил, что не для того обучал меня, что в нашем семействе все серьезным делом занимались, что художников не было...

— Чудак! — покачала Ольга головой. — Ты же ему не говорил...

И тут, обернувшись, увидела изменившееся лицо Семена.

— Ой, Сеня!.. Не скрывай. Ты что сказал отцу?

Словно закат, давно уже погаснувший над Разливом, снова вспыхнул, озарил лицо Семена.

— Нет, Оля, ничего не скрываю. Для того и торопился домой... Не пойму, что со мной творится. И зачем я только согласился пойти к Константину Петровичу!


33

Многие дни Нина Павловна не отходила от изголовья Александры.

Болезнь протекала тяжко. Жар не отпускал. Доктор приходил часто — выписывал новые лекарства, давал подробные наставления.

— Надо ждать, — повторял он. — Надо ждать кризиса. Но мне не нравится сердце.

За все эти дни Нина Павловна лишь дважды покинула комнату, пропитавшуюся лекарственными запахами.

Один раз, чтобы выслушать хозяйственный отчет Маши, проверить, все ли дома в порядке. Уходя, столкнулась с Векслером.

— Наконец-то вижу вас, Нина Павловна!.. Предпочел бы предстать перед вами в прежнем, молодом своем облике. Что поделаешь: годы не только проходят, но и оставляют глубокие борозды. Зато на Костеньку приятно смотреть. Все такой же живчик!

Нина Павловна слишком торопилась, чтобы заметить насмешливую подоплеку этих слов.

В другой раз, выбравшись на короткое время, застала Ивакова: приезжая в командировки, он всегда навещал Ведениных.

— Как же, как же, Константин Петрович рассказывал мне... И все еще нет улучшения? Разумно ли поступили, отказавшись от больницы?

— Мы пригласили хорошего, опытного врача.

— Разумеется, все кончится благополучно, — ответил Иваков. — Тем более, наша медицина делает блестящие успехи. Я хотел лишь сказать, что при больничном уходе не потребовалась бы такая затрата сил.

Нина Павловна кинула укоризненный взгляд. Ей казалось невозможным передоверить кому-нибудь заботу о больной.

Что заставляло ее проводить и дни и ночи возле почти незнакомой женщины?.. Нина Павловна могла бы ответить, что поступает так ради Никодима Николаевича, который с годами стал почти членом семьи. Могла бы ответить, что делает это ради мужа (Веденин рассказал ей, как в трудные минуты Александра пришла ему на помощь). Но истинная причина таилась глубже. Теперь, когда позади осталась тревожная разлука с мужем, когда восстановилось полное согласие, Нина Павловна испытывала приток новых сил и потребность приложить эти силы там, где они всего нужнее.

— Нет, Геннадий Васильевич, мы поступили правильно!

Иваков начал по-обычному громогласно рассказывать о своих институтских делах, о том, что успел сделать за два командировочных дня, о предстоящей поездке на трассу новой железнодорожной магистрали... Однако Нина Павловна почти не слушала. Вскоре извинилась и поднялась.

— Хочешь, мама, я приду тебя подменить? — крикнула Зоя вслед.

— Нет, пока не нужно. Никодим Николаевич мне помогает.

Все это время Никодим Николаевич жил у соседей. Добродушные, общительные люди, они приглашали его пить чай, приводили всяческие обнадеживающие медицинские случаи. Но отчаяние ни на минуту не покидало Никодима Николаевича. Он попрежнему караулил у дверей, тревожно прислушиваясь к малейшему шороху.

И вдруг наступил неуловимый переломный момент. Словно перегорело отчаяние. Перемена произошла так внезапно, так явно, что Веденин (он заходил почти каждый день) был поражен.

Слова и жесты Никодима Николаевича приобрели настойчивость. Он больше не позволял отстранять себя, стал делить с Ниной Павловной все трудности ухода.

Иногда раздавались робкие звонки. В прихожую входили ученики Александры. Шепотом спрашивали:

— А как сегодня? Сегодня не лучше?

— Надо ждать, — отвечал Никодим Николаевич. — Наступит кризис, а потом улучшение. Александра Николаевна поправится, и снова все будет хорошо! (Он старался верить тому, что говорил.)

Вася больше не отводил глаз. Он дожидался, когда ребята уйдут (так же тихо, гуськом они покидали квартиру), и тогда допытывался:

— Это опасно?.. Очень опасно?

— Нет, Вася. Мама непременно поправится.

— А можно мне хоть минуту с ней побыть?

— Не надо, Вася. Сейчас не надо входить.

Никодиму Николаевичу хотелось обнять, приласкать, успокоить племянника. Но он не решался.

Еще один человек приходил: Рогов. В первый раз он пришел вместе с Ведениным и так просто поздоровался с Ниной Павловной, точно никогда и не было неловкой дачной встречи.

— Александра Николаевна землячкой мне приходится. Из наших мест... И все такой же сильный жар? Куда это годится?

С этого дня Рогов стал заходить раза два в неделю. Приходил и, вполголоса поздоровавшись, кидал вопросительный взгляд. Нина Павловна сообщала, как провела Александра ночь, что нового сказал доктор.

— Я очень доверяю Ипатьеву. Он выходил Зою, когда она болела воспалением легких.

Рогов слушал, редкими кивками выражая согласие или же, наоборот, хмуро потирая руки.

Однажды, уходя, протянул деньги. Нина Павловна не хотела брать.

— Берите, берите. Из Крутоярска перевели.

В другой раз заговорил об учениках Александры:

— Срок экскурсии заканчивается, да и начало учебного года близко. Сам хочу отвезти ребят. Правда, педагогическими навыками не отличаюсь... Все же думаю, что довезу.

Из рассказов Васи Нина Павловна узнала, что Рогов заходил в Дом туриста, беседовал со школьниками, взял с них слово, что будут вести себя примерно.

...В один из этих дней, уходя в аптеку, Нина Павловна оставила мужа подежурить возле Александры (Никодим Николаевич еще раньше уехал за льдом).

Веденин сел рядом с кроватью. Когда глаза свыклись с полумраком, увидел лицо, обескровленный слепок лица: почерневшая, запекшаяся полоска обозначала губы, брови были сведены в одну надломленную посередине линию, темнели глазные впадины. Это было не только застывшее — мертвое лицо. Но в эту минуту Александра открыла глаза.

— Я здесь, — наклонился Веденин. — Вам что-нибудь нужно?

Александра продолжала смотреть прямо перед собой, и Веденин увидел, как жизнь приливала к ее глазам. Приоткрылись губы, громче стало клокочущее дыхание. Жизнь продолжала приливать — и вот уже руки, высвободившись из-под простыни, взметнулись вверх, голова оторвалась от подушки...

— Не хочу!.. Не хочу!.. Жить!

Вся сила ушла в эти несколько слов. Веденин едва успел подхватить разом отяжелевшее тело. И хотя он понимал, что это бред, — все равно ему показалось, что он видел сейчас жестокое единоборство и что в этом единоборстве Александра была сильнейшей. И еще подумал, что где-то видел уже эти глаза. Да, он видел эти глаза. Так смотрел перед собой Алексей Рогов, торжествующе встречая жизнь на пороге смерти.

Вскоре вернулась Нина Павловна. Сразу за ней пришла Зоя.

— Отец, уведи маму. Ей нужно отдохнуть, совсем сбилась с ног. Уходите, уходите оба!

Нина Павловна взглянула на дочь и поразилась тому счастливому избытку сил, которым дышала ее фигура. Здесь, в двух шагах от постели тяжело больной, этот избыток сил показался Нине Павловне почти оскорбительным.

Но Зоя с ласковой настойчивостью отстранила мать:

— Я останусь на ночь. Не спорь. И не беспокойся — сделаю все, что нужно.

На улице Нина Павловна сказала:

— Не понимаю, что происходит с Зоей! То ходила мрачнее тучи, а теперь...

— А что, если она влюблена? (Веденин снова вспомнил девушку на площади Жертв революции). В этом возрасте любовь не ждет.

— Но в кого же? Одно время ей как будто нравился Камаев. Но это прошло. Даже не вспоминает о нем...

Когда подходили к дому, Веденин спросил:

— А что сегодня сказал Ипатьев?

— Все то же. Надо ждать кризиса.

— Он опасается кризиса?

— Да!.. И все же, Костя... Все же я верю в хороший исход. У меня такое чувство, будто Александра Николаевна сопротивляется, все время сопротивляется!

...Всю эту ночь Александра продолжала бредить. И всю эту ночь, ни на шаг от нее не отходя, Зоя думала и о Сергее и о своей любви — о любви, которая ничего не боится, не отступает ни перед чем.


34

Наступил кризис.

Спешно вызванный, Ипатьев неотлучно находился возле больной. Он все время нащупывал пульс — очень тонкий, готовый оборваться.

Пришли ученики Александры. Никодим Николаевич хотел и на этот раз их успокоить, но не смог. Отвернулся.

Ребята ушли, и солнечный день показался им темным, насупленным. Медленно шли, сбившись сиротливой кучкой. С грубоватой ласковостью пробовали ободрить Васю:

— Ну, чего ты? Нельзя так!..

Вскоре замолкли — у самих на душе было тяжело. А Вася, ни слова не говоря, вдруг повернул назад.

Давно ли он впервые знакомился с городом, ко всему любопытный, полный беззаботных предвкушений. Сейчас все было иначе. Угрозы и тревоги окружили Васю. И не было больше прикосновения материнской руки, материнского голоса, который говорил: «Пусть другие считают, что ты вырос. Но для меня остаешься ребенком, под моей защитой!»

— Вася, зачем ты вернулся? — спросила Нина Павловна.

— Не отсылайте меня!..

Ипатьев, не сводя глаз с обескровленного лица (многие часы Александра металась, а сейчас утихла), продолжал нащупывать пульс. Но даже он, старый, опытный врач, безошибочно улавливавший малейшее изменение в ходе болезни, — даже он не решался предугадать, что принесет этот день.

День приближался к концу. Соседка встретила вернувшегося с работы мужа:

— Плохо! Доктор не уходит!.. А Никодим-то Николаевич... Глядеть больно!

Никодим Николаевич рядом с Васей стоял у дверей. Мимо, в коридоре, проходила жизнь — всегдашняя будничная жизнь большой коммунальной квартиры.

Приоткрылась одна из дверей, появился ребенок, волоча за собой длинноногую тряпичную куклу. Мать кинулась за ним, шикнула, вернула назад. Из кухни, шаркая шлепанцами, проковыляла старуха с кастрюлей в руках, коридор наполнился пряным запахом луковой подливки. Вышла девушка, на ходу охорашиваясь, улыбаясь карманному зеркальцу. Заметила Никодима Николаевича и смутилась — прошла на носках, стараясь не стучать высокими каблуками.

— Если мама... Если все будет хорошо... — Вася говорил так тихо, что Никодиму Николаевичу пришлось нагнуться. — Я иногда огорчал маму, неважно учился...

— Конечно, Вася, конечно. Теперь ты будешь хорошо заниматься.

— Я окончу институт, получу диплом... Только бы мама поправилась!

— Конечно, Вася! Конечно, поправится!

Для обоих этот разговор был лишь прикрытием тревоги. Даже не заметили, как появился Веденин. Он ни о чем не спросил, сразу понял, что происходит за комнатными дверьми.

Давно померкло мутное пятно на спущенной шторе. Давно на улицах зажглись огни магазинных витрин, рекламы кинотеатров, автомобильные фары... Нина Павловна несколько раз меняла лед. Она увидела, как все более явственно лицо Александры покрывает синева.

Ипатьев сделал укол. Затем приподнялся и коротко вздохнул, точно говоря: «Здесь предел моих сил».

А Вася, как будто догадавшись о том, что происходит в комнате, вдруг зарыдал. Он рыдал, прижимаясь лбом к стене, задыхаясь, давясь слезами.

— Не надо, Вася!.. Не надо! — повторял Никодим Николаевич.

Вася продолжал рыдать.

И тогда (Веденин еще не видел его таким) — тогда Никодим Николаевич схватил Васю за плечи, сильным рывком повернул к себе:

— Замолчи!

Негромкий его голос звучал твердо, даже жестко.

— Замолчи!.. Мы мужчины. Мы должны быть сильными. И мы не позволим... Слышишь?.. Мы не позволим!..

Еще раз сурово взглянув на притихшего Васю, Никодим Николаевич вошел в комнату.

Что оставалось в эти минуты Александре? Как бы ни были мучительны видения, возникавшие в воспаленном мозгу, — они были отголосками жизни. Теперь исчезли и они. Только зыбкие тени проходили над головой.

Но в это мгновение раздался негромкий голос:

— Я здесь, сестра. И твой сын. И твои друзья. Мы с тобой!

Возможно, Никодим Николаевич даже не произнес вслух этих слов, но он стоял у самого изголовья.

— Мы здесь! Мы с тобой!..

Стиснув пальцы, боясь дышать, Нина Павловна смотрела на Ипатьева. Ей казалось, что прошли не минуты, а долгие часы, прежде чем он распрямился и произнес с чуть изумленной радостью:

— Спасена!

Выбежав назад в коридор, Никодим Николаевич протянул племяннику руки. Он ни слова не мог сказать, но Вася понял, вскрикнул, кинулся в объятия.

— Дядя!.. Дядечка!..

— Ну-ну! — ласково гладил его Никодим Николаевич. — Теперь все будет хорошо. Самое трудное позади!

Встретился с Васей глазами, прочел в его глазах и сокрушенность и раскаяние. И кивнул:

— Я знаю. Я слышал тогда... Но об этом не надо больше. Это тоже позади.

...Ипатьев ушел лишь тогда, когда окончательно убедился, что опасность миновала: («Теперь покой. Абсолютный покой!») Нина Павловна позволила мужу, не входя в комнату, с порога взглянуть на Александру.

Все так же неподвижно, не открывая глаз, лежала Александра. Дыхание было едва приметным, едва приподымающим простыню на груди. Но как бы ни были бледны и прозрачны краски лица — это снова было живое, принадлежащее жизни лицо.


35

Плакаты, газеты и радио, добавочные рейсы трамваев, автобусов, пароходов — все напоминало о предстоящем зрелище. Все в парк, все в Центральный парк.

Безупречный день. Ленинградцы имели основание подсмеиваться над прогнозами бюро погоды, сулившими облачность, ветер, даже осадки. Ничего подобного! Превосходный день!

Начало зрелища было назначено на восемь вечера. Но уже задолго до этого часа город обернулся лицом к Островам. Все бо́льшая нагрузка ложилась на транспорт, все гуще становился поток пешеходов. Все в парк, все в Центральный парк!

И он встречал предвечерней прохладой, зеркальностью прудов, лужайками, напоминающими о сельском приволье, пестрыми киосками, белоснежными лотошницами... Добро пожаловать! Всем хватит и зелени, и закатного солнца, и воздуха, пропитанного свежестью взморья!

С трех сторон — с Крестовского острова, с Каменного, из Новой деревни — по трем мостам вливались в парк людские потоки. Отсюда, от празднично разукрашенных мостов, растекались по аллеям. Только главная аллея, выводящая к Масляному лугу, оставалась пока закрытой. За полчаса до начала раздалось: «Внимание, внимание! Говорит штаб массового зрелища. Товарищи зрители, приглашаем на луг!»

...Веденин еще накануне получил приглашение. Даже два приглашения: одно прислали из союза, а второе, забежав после генеральной репетиции, принес Сергей.

— Обязательно приезжайте, Константин Петрович. Хочу узнать ваше мнение и о постановке и об оформлении.

— Кто художник?

— Ракитин. Обещаете приехать?

Веденин обещал. Условились отправиться всем семейством. Однако, утомленная многодневным дежурством возле Александры, Нина Павловна в последний момент передумала:

— Поезжай, Костя, один. Ты вернешься и все расскажешь.

А Зоя еще с утра предупредила:

— У меня столько дел. Встретимся прямо в парке.

Добравшись до луга, Веденин с улыбкой вспомнил эти слова. Тысячи зрителей заполняли луг, и тысячи шли, торопясь поспеть к началу. Где же найти друг друга — среди неоглядного моря голов!..

Часть луга, предназначенная для зрителей, была заполнена до отказа, а на противоположной, пока еще неподвижной и безмолвной стороне, вырисовывалось оформление: уходящие ввысь заводские стены, а за ними широкая, многокрасочная панорама. Ее обрамляли два огромных щита: «Кадры решают все!», «Все силы выполнению второго пятилетнего плана!»

Смеркалось. Солнце опускалось в залив, и только края облаков были еще розовато-лиловыми. Прожектора, расположенные по бокам луга, тускло отсвечивали линзами. До начала зрелища оставались считанные минуты.

— Ну, Сережа, пожелаем друг другу удачи, — улыбнулся мастер. — А где же Иван Никанорович?

Они стояли на площадке режиссерского мостика. Спереди на площадке находился пульт сигнализации, в глубине — небольшой телефонный узел. Тут же была наготове группа связных.

— Я здесь, — отозвался Ракитин. — Смотрю на эти затаенные сумерки и колышущиеся тени... Такую же картину видел когда-то в Лурде перед гротом богоматери. Толпа паломников и такие же молитвенно-мягкие вечерние тона.

— Странное сравнение! — усмехнулся Сергей.

Но мастер перебил:

— Прошу прекратить разговоры. У нас остается две минуты.

Наступила тишина. Ракитин, пожав плечами, отвернулся, а мастер, не сводя глаз с часов, предостерегающе поднял руку. Даже телефонистка, даже связные замерли в ожидании.

— Начали!

Сергей подал сигнал. В то же мгновение вспыхнули прожектора.

Они ударили вверх, белыми лезвиями прорезав небо. Троекратно прозвучали фанфары. Ринувшись вниз, прожектора осветили луг.

— Выход! — скомандовал мастер.

Сергей подал второй сигнал. В ответ грянула музыка — чеканная, усиленная радиорепродукторами. С двух сторон огибая полотнище панорамы, двинулось шествие. Маршеобразная музыка и переливчатые заводские гудки.

Утро пришло на вечерний луг — утро перед началом работы. Вечер отступил, спрятался позади деревьев. Отряд за отрядом — в рабочих одеждах, с рабочими инструментами — люди шли через это утро.

Невдалеке от Веденина (он имел билет на трибуну для гостей, но предпочел остаться в самой гуще зрителей) нескончаемо двигалось трудовое шествие. Когда же наконец прошел последний отряд (молодые, голосистые ткачихи), лучи прожекторов опять переместились, осветили раздвинувшиеся заводские стены, начало работы.

— Не правда ли, удачно, Иван Никанорович? — обернулся мастер. — Эта мизансцена лишний раз меня убеждает...

Взрыв аплодисментов прервал продолжение фразы, и Сергей подумал: «Зрители приветствуют свой труд».

Аплодисменты гремели так сильно, что даже заглушили музыкальный ритм, на фоне которого шла работа. Но она продолжалась — точная, слаженная, самозабвенная.

— Здорово работают! — сказал кто-то рядом с Ведениным. И тут же воскликнул: — А там что такое?

Пограничные знаки советской страны в тревожно багровых отсветах. Черные крадущиеся тени.

— Глядите-ка, что там такое? Что за гады?..

Уже не тени — цепи вражеских солдат приближаются к пограничным знакам. Им, солдатам, навстречу — советские пограничники. И уже не гудки зовут на работу — прерывисто завывают сирены.

Переломилось зрелище. Другие краски, другие звучания. «Тревога! Воздушная тревога!» — объявляет радио. Прожектора обшаривают небо. Гул самолета. Бомбовый удар. Пламя в стенах завода... Война!

...Звено за звеном, эпизод за эпизодом — разворачивалось зрелище о труде советского народа, претворяющего в жизнь сталинские предначертания. Зрелище о народе, готовом в час опасности грудью встретить и сокрушить врага.

...Война! Кричат сирены, бушует огонь. Дружинники ПВХО идут на приступ, и гаснет злобное пламя. Жены, матери, сестры заступают место уходящих в бой. Прощальные объятия. Война!..

Зоя (она не нашла отца на трибуне) видела зрелище по-другому, чем в тот день, когда была на репетиции.

Она увидела, как огромным алым крылом развернулось боевое знамя. Как в грозном безмолвии знамя пронесли перед идущими в бой. Как бойцы, преклонив колено, салютовали знамени Ленина — Сталина.

И вот уже бой заполнил всю площадь луга. Взлетели ракеты, ударили пулеметы и орудия, скрестились трассирующие очереди. Волна за волной, бешено кидается враг, пытаясь завладеть гордо реющим знаменем.

Перед Зоей бушевал жестокий бой. Вся подавшись вперед, обеими руками схватившись за барьер трибуны, она следила за тем, как советские воины отражают удары захватчиков, отстаивают каждую пядь земли... На мгновение припомнила свои слова о войне — здесь, на лугу, в перерыве репетиции. Какими бездумными, легковесными были ее слова!

...Крутая ярость боя захватила и Сергея. Не отрывая рук от сигнального пульта, он чувствовал себя так, словно находился не на режиссерском мостике, а на боевом командном пункте.

Тем неожиданнее было ему заметить раздраженный взгляд мастера.

— Неужели, Сережа, вы не чувствуете, как нарушился ритм?

— Люди хотят победить, — ответил Сергей.

— Однако я не могу допустить, чтобы терялась скульптурность. Немедленно дайте сигнал!

Вместо ответа, Сергей так посмотрел на мастера, что Ракитин, стоявший рядом, предпочел отодвинуться.

...И вот оно — поле боя, на котором враг нашел свою гибель. Темное в складках, светлеющее в движении — высоко вьется непобедимое знамя. «Победа! Победа!» — ликующе возвещают трубы. Жены и дети, матери и сестры спешат навстречу победителям.

И тогда, опережая толпу, вперед выбегает девушка. Легкая, как птица, всех оставив позади— одна бежит через луг...

— Ольга! — чуть не вскрикнул Веденин. В ярчайшем свете прожекторов он не сразу разглядел лицо девушки, но безошибочно почувствовал: Ольга!

Девушка бежала через луг... Остановилась... Вскинула руки...

— Ольга!

Теперь Веденин убедился, что это она. Сердце вдруг забилось частыми, горячими толчками. И девичьи руки, протянутые вперед, соединили Веденина с радостным лугом.

...Вперед! Всех дальше, всех выше, всех быстрей!.. Девушка остановилась, но кажется, что она в полете. В таком же полете, как и вся страна, как все отечество социализма.

Летел над советской землей девятьсот тридцать пятый год. И не было дня в году, который не приносил бы известий о трудовых подвигах, смелости и стойкости людей, воспитанных партией, воспитанных Сталиным. Сполна ощутив свою силу, советский человек стремился приложить ее ко всему, быть первым в труде и в обороне.

И вот самолеты взмывают вверх — шесть... семь... восемь тысяч метров. С высот, на которых даже птицы не смеют парить, летят парашютисты навстречу родной земле, и она — преображенная всенародным трудом — как мать встречает и комсомолку, совершившую первый прыжок, и мастера парашютного дела, над которым в двухсотый раз раскрывается шелковый купол. Высоко, за грядами облаков, стратостаты штурмуют ледяную пустыню неба — шестнадцать... восемнадцать... двадцать тысяч метров... Вся страна, охваченная дерзкой силой, ведет счет на тысячи километров, на секунды, на скорость, опрокидывающую все пределы... Вперед! Всех дальше, выше, быстрей!

И школьник, выносящий на старт хрупкую авиамодель, и эпроновец, спускающийся в свинцовую толщу моря, и планеристы, которым орлиные сердца заменяют мотор, и альпинисты, подымающиеся на вершины, где властвует один лишь ветер, и лыжники, совершающие переход от Урала до Москвы, и конники, скачущие до Москвы от Ашхабада, — все они разведчики новых пространств, новых темпов, новых высот. И откуда бы путь их ни лежал к Москве, всюду видят они на своем пути новую землю — землю индустрии, новую землю — землю колхозов! Прекрасно отечество социализма, неудержимо идущее вперед!

Летел над советской землей дерзновенный и радостный, не желающий знать никаких преград девятьсот тридцать пятый год!

...Радость победы пришла на луг. Жаркие объятия, цветы устилают дорогу победителей. Но радости тесно. Ей нужен простор, и она выплескивается в танцы — в кованый стук-перестук русской лихой присядки; в стремительный вылет украинской пляски; в изнутри клокочущую лезгинку; в таджикский танец — такой же причудливо переменчивый, как бубен, то замирающий, то скачущий в руках музыканта.

Но и танца мало для радости. Песню! Пусть песня выходит на луг!

Тогда над толпой участников поднялся немолодой человек с гривой белых, откинутых назад волос. Он обернулся к зрителям, и сразу его узнали — дирижера всех ленинградских хоровых олимпиад.


И песня и стих — это бомба и знамя,

И голос певца — подымает класс... —


звонко отчеканили девичьи голоса, повинуясь знаку дирижера.


И тот, кто сегодня поет не с нами,

Тот против нас! —


прокатился в ответ хор мужских голосов.

— Пойте с нами! — объявило радио. — Запеваем все вместе!

Больше нет ни зрителей, ни участников. Хлынув вперед, толпа до краев запрудила луг. Седой человек вдохновенно, молодо дирижирует необъятным хором.

Веденину показалось, что не только люди — небо, воздух, листва, — все стало звучащим. Ему казалось, что песня достигла предела. Но это было лишь подступом, лишь запевом. И вот, сметая короткую паузу, поднялся над лугом Интернационал.

...В этот час, далеко от Ленинграда, в домике на краю поселка, собирался на работу человек, имя которого еще принадлежало ему одному. Поздний вечер лежал за окнами, и человек, собираясь, думал — что принесет эта ночная смена ему и его товарищам, всему шахтерскому труду?

Зашли товарищи. Вместе с ними вышел из дому.

— Алеша! — догнала жена. Обняла и прижалась: — Полной тебе удачи!

— Стаханов! — позвали товарищи.

Погладив жену по плечу, человек поспешил вперед.

...Вечер над парком. Вздымаясь огневыми волнами, гремит Интернационал — гневный, неудержимый, утверждающий. «Это есть наш последний и решительный бой!»

Веденин слушает, повторяет про себя суровые и прекрасные строки гимна, видит лица, озаренные гимном... И пусть удивленно смотрят окружающие: выпрямившись, глядя поверх голов, Веденин медленно подымает руку, будто что-то драгоценное у него на ладони.

Он видит. Он нашел.


36

Бывают дни, когда в Ленинград врывается балтийский ветер. Он врывается, и мчится, и гудит, и свистит, и обрушивается. Ветер Балтики обрушивается на Неву. Тогда происходит чудесное превращение: белыми гребнями вскипает река, вода становится переменчивой — то изумрудной, то малахитовой. Чайки, откуда ни возьмись, проносятся с тревожными криками... Больше нет величаво плавной Невы, — морская пучина вздувается в ее берегах. Тогда, в обычные дни неотделимый от спокойного речного полноводья, меняет свой облик Ленинград. Он становится собратом буйного ветра — городом, до самых далеких окраин устремленным в плещущий простор.

...На последней, могучей ноте замер Интернационал. И тотчас, будто он дожидался этого момента, все вокруг заполнил нарастающий ветер. Ему навстречу, лишь на миг остановившись на мосту, спешил Веденин из парка.

Между черными стволами деревьев все еще ярко светился луг, а над ним (начался фейерверк) взлетали гроздья ракет. Они взлетали, и рассыпались тысячами звезд, и гасли, уносимые ветром в сторону... Здесь же, на мосту, без помех мчась со взморья, ветер был полновластным хозяином. Гудели пролеты, трещали полотнища флагов... В последний раз оглянувшись на парк, Веденин поспешил вперед.

В трамвай попал с трудом — каждый вагон брался штурмом. Автобусы и легковые машины, истошно сигналя, с трудом пробивались сквозь толпы. А над парком, кидая на стекла вагона феерические отсветы, все еще рассыпались звездные гроздья.

Радость, пришедшая к Веденину, оставалась всеобъемлющей. Он не боялся, что эта радость может исчезнуть или схлынуть. Даже здесь, в переполненном вагоне, Веденин продолжал во всей остроте ощущать то мгновение, когда увидел наконец живую основу будущей своей картины.

— Выходите, гражданин? — спросили сзади.

Кивнул, не поинтересовавшись, какая предстоит остановка. Вышел, и опять в лицо ударил ветер. И тут же услыхал:

— Добрый вечер, Константин Петрович!

— Михаил Степанович? Откуда?

— Как и вы — из парка, — объяснил, улыбаясь, Рогов. — Ездил с учениками Александры Николаевны. А сейчас попрощался: сами доберутся.

— Куда же теперь направляетесь? — спросил Веденин (он искренне обрадовался встрече).

— К Александре Николаевне должен зайти. Поскольку взялся довезти ее учеников до Крутоярска, хочу рапортовать, что билеты уже в кармане.

— Когда же покидаете нас?

— Через два дня. Отпуск, даже если им пользоваться оптом за несколько лет, приходит к концу. К вам же собирался завтра. Впрочем, может быть вместе навестим Александру Николаевну?

Веденин согласился. Двинулись вперед, убыстряя шаги под натиском ветра. По дороге говорили о зрелище.

— Я бы так сказал, Константин Петрович: многое было волнующим, да и поставлено с размахом. Но кое-что показалось не от души — от лукавого. Такое впечатление, будто постановщик себя самого начинал тешить. Вам не показалось?

— Пожалуй, — согласился Веденин и вспомнил недавний спор в союзе с Ракитиным. — Однако решающие сцены, как мне кажется, удались.

— Не спорю, — кивнул Рогов. — Смотрел я и думал: организуем такую постановку и у себя в Крутоярске. Площадку имеем подходящую — стадион на берегу реки. Эх, знали бы, какая сейчас красота вокруг Крутоярска. Осенняя тайга — это же непомерность красок!.. Обязательно надо будет вам, Константин Петрович, самолично поглядеть наш край!

Последняя фраза показалась Веденину сказанной неспроста: Рогов как будто хотел перевести разговор на то, что связывало Веденина с Крутоярском.

— Гостиница у нас хорошая. Однако остановитесь у меня. Тем более живу в удобном месте — всего два квартала от музея.

Ну да, о картине, о том, началась ли снова над ней работа, хотел узнать Рогов. Отгадав эту прозрачную хитрость, Веденин улыбнулся:

— Спасибо за приглашение. Но не буду ли обузой в вашем доме?

— Я холост, — ответил Рогов. — Семейным очагом похвалиться не могу. Все откладывал... И это, конечно, ошибка.

— Ошибку можно исправить.

— Можно. И должно. Словом, не исключена возможность, что к вашему приезду...

И добавил, ласково понизив голос:

— Ждет! Хотел сюда с собой взять. Но сейчас у нее на работе напряженный момент... А приеду — и расплачется и засмеется. Заждалась!

Здесь разговор оборвался: подошли к дому Никодима Николаевича.

Полутемная лестница в этот вечер тоже принадлежала ветру. Падая вниз, в дворовый колодец, он раскачивал и распахивал скрипучие створки лестничных окон, со свистом пересчитывал прутья перил, круговоротами продувал площадки.

— Выходит, на этот раз не ошиблось бюро погоды, — обернулся Рогов к Веденину и увидел изменившееся, взволнованное его лицо.

— Завтра, когда вы придете ко мне, Михаил Степанович... Завтра обо всем поговорим. А сейчас...

Снизу послышались шаги. Словно торопясь их опередить, Веденин продолжал:

— Когда я показал вам первый эскиз, вы сказали, что я еще на дальних подступах. Я это понял. Понял, что основой картины должен стать близкий, живой человек. И вот сегодня... Я нашел, увидел этого человека!

И опять, как час назад на лугу, Веденин увидел девушку, ликующе протянувшую руки. И увидел ее в светлой июльской ночи — мечтательную, встревоженную, принимающую жизнь как большой подарок. И увидел в гневном порыве, в страстной непримиримости остановившуюся перед Дорофеевым. И в те минуты, когда она говорила о своей работе, пытливо глядя вперед... И снова девушка протягивала руки над ослепительным, победным лугом. И теперь Веденин видел Ольгу такой, какой должна она жить на полотне.

Об этом хотел рассказать Рогову. Но шаги приближались, тень скользнула по лестничной стенке.

— Да никак это Вася? — удивился Рогов.

— Я, Михаил Степанович.

— Ну и скороход! Как же успел?

— А что особенного? Пришли, поужинали. Мне и захотелось проведать маму. Вот удивится, когда все вместе войдем!

Позвонили. Дожидаясь, когда откроется дверь, Рогов спросил:

— Значит, Константин Петрович, прикажете ждать в Крутоярске?

— С вокзала я отправлюсь прямо к вам, — ответил Веденин. — В семейном доме теплее, чем в гостинице.

...В первый раз поднявшись в этот день с постели, Александра с помощью Никодима Николаевича добралась до кресла. И хотя глаза застилались туманом и слабость еще кружила голову, Александра чувствовала, как исподволь, капля за каплей, прибывают силы.

Она сидела в кресле, опустив на колени исхудавшие, почти прозрачные руки. Никодим Николаевич не отлучался от сестры, не спускал с нее глаз, стараясь угадать малейшее желание.

— Наверное, Михаил Степанович. Он обещал зайти, — сказала Александра, услыхав звонок.

Но вошли все трое — Рогов, Веденин, Вася.

— Вижу без слов, — сказал Рогов, здороваясь. — Александре Николаевне лучше.

— Правда, заметно? — обрадовался Никодим Николаевич.

— Определенно. Цвет лица другой.

— Сашенька и кушала сегодня с аппетитом...

— Дорогие мои! — произнесла она неожиданно громко. — Дорогие! Столько сделали для меня!.. — Тише! — погрозил Рогов. — Вы не должны утомляться. Разрешаю одно — отрицательно или утвердительно качать головой.

И тут же спросил:

— Итак, не в претензии, что мы разом нагрянули? (Отрицательный кивок.) И я не ошибся — вам сегодня лучше? (Кивок положительный.) А теперь разрешите рапортовать.

Загибая палец за пальцем, Рогов сообщил, что, во-первых, билеты уже на руках, во-вторых — поезд отходит в 19.20...

— А в-третьих, четвертых, пятых — ни о чем не тревожьтесь. Ребят доставлю в срок. В крайоно сообщу, что ведете себя молодцом. О новостях крутоярских подробно напишу...

Хорошее, доброе было в этом прощальном часе. Ветер заливался все яростнее, но не мог проникнуть сквозь плотно опущенную штору. И эта штора больше не была тревожным знаком болезни.

— Да, чуть не забыл, — спохватился Рогов. — Мне поручено, Александра Николаевна, передать вам послание. Что приятно — без единой грамматической ошибки.

Он достал из кармана конверт с письмом. Это было письмо от учеников: «Поправляйтесь скорее. Мы вас очень любим и ждем!» Внизу двенадцать подписей.

— Как, и Васина подпись? — удивился Никодим Николаевич. — Но ты же, Вася, здесь остаешься?

— Ну и что же? Мы вместе писали, всем коллективом.

— Если бы вы знали, Александра Николаевна, что пережил этот коллектив, — потрепал Рогов Васю по плечу. — Я зашел в Дом туриста в самый трудный день вашей болезни и не смог уйти. Как оставить ребят в таком состоянии?.. Ну, а теперь, Константин Петрович, мы пойдем.

Поднялся и Вася:

— Мама, я утром к тебе забегу. У меня такая новость!.. — И не утерпел, тут же сообщил: — В институте вывешены списки принятых. И моя фамилия!

— Это же событие, — воскликнул Никодим Николаевич. — Нет больше школьника. Вася — студент!

Когда, прощаясь, Веденин наклонился к Александре, она устремила на него пытливый взгляд.

— Я нашел, — тихо ответил Веденин. — Теперь я нашел!

...Проводив гостей, Никодим Николаевич вернулся в комнату:

— Заметила, Сашенька, какое лицо у Константина Петровича?.. Сразу видно, как захвачен новой работой!

— А ты, Никодим? — спросила Александра. — Так и думаешь оставаться помощником?

Спросила и пожалела (вспомнила гимназистика, рыдающего на кладбище). Но Никодим Николаевич покачал головой:

— Ты о прошлом? О том, что не сбылось? Нет, я тоже не хочу возвращаться к прошлому!.. Останусь ли помощником? Да разве в этом дело?.. Только теперь я начинаю, Саша, понимать, что нельзя думать об искусстве, не думая о жизни. Нет искусства, если сильной любовью не любишь жизнь. О жизни надо думать — не о себе!


37

Пробившись к режиссерскому мостику, Зоя нашла Сергея, окруженного кружководами.

— У вас, Сергей Андреевич! Конечно, у вас!

— Не возражаю, но у меня такой беспорядок...

— Пустяки! Была бы крыша над головой!

— Товарищи предлагают у меня отпраздновать окончание работы, — объяснил Сергей, увидев Зою.

Кружководы опять принялись уговаривать:

— Беспорядок? Подумаешь, важность! Хозяйственные хлопоты? Берем на себя. К двенадцати все будет готово.

— Кого же думаете пригласить?

Оказалось, и этот вопрос «подработан». Вот список: мастер, Ракитин, ведущие кружководы, работники штаба зрелища...

— Но согласится ли Валентин Георгиевич?

— С ним уже согласовано. Итак, по рукам?

Сергей кивнул. Условились, что он сейчас же отправится домой, кружководы приедут попозже. Патефон имеется? Ладно, доставим и патефон. До самой скорой встречи!

...Ветер шумел и над парком и над мостом, по которому спешили Сергей и Зоя.

Им повезло. Сразу за мостом удалось захватить такси.

Только теперь, откинувшись на спинку сидения, Сергей почувствовал, как устал. Зоя приоткрыла боковое окно, быстрые воздушные струйки вспушили ей волосы.

— Ну как, Сережа, ты доволен?

Он не ответил. Да, внешне все прошло благополучно... Однако продолжало преследовать ощущение компромисса. Несмотря на то, что удалось отстоять ряд эпизодов, внести поправки в оформление, он отдавал себе отчет в половинчатости того, чего добился. Разве в полной мере удалось защитить свой замысел?

— Что же молчишь, Сережа?

Ответить не успел. Машина затормозила перед подъездом. «Точно ковер-самолет», — подумала Зоя.

Вошли в квартиру и обнаружили соседа, вернувшегося из командировки. Сосед был на взводе, выскочил в прихожую всклокоченный, в растерзанной рубашке.

— Сергей Андреевич! Сережа!..

Увидел Зою и молитвенно всплеснул руками:

— Прошу извинить. Алкоголь безусловно является ядом, но по случаю возвращения, поскольку собрались друзья... Прошу ко мне! Хоть на минуту! Хоть по маленькой!

Зое удалось проскользнуть и скрыться, а Сергей принужден был зайти. Когда же вырвался наконец, застал у себя ожесточенную уборку. И снова, как и в первый приход, Зоя укоризненно протянула запыленные ладони:

— Ни разу с тех пор не убирал?

В начале двенадцатого приехали кружководы, инициаторы вечера. Начали сдвигать столы, разворачивать пакеты с бутылками, закуской, посудой. Появился и обещанный патефон.

Несколько позднее — первым из званых гостей — прибыл Ракитин. И не один. С ним были две девушки, которых он представил как своих студенток. Высокие, тонкие до змеевидности, девушки устремились к зеркалу, деловито начали подкрашивать губы, брови, ресницы. Между собой они изъяснялись междометиями. «Выдры», — определила Зоя (с первого взгляда ей не понравились эти «химические» блондинки).

Отведя Сергея в сторону, Ракитин со вздохом признался:

— Зрелище отняло столько времени, а впереди всесоюзная выставка, должен заканчивать картину... Только ради дружеской компании решаюсь на прогул!

Завели патефон. Голос, усталый и томный, картавил о последней встрече, о холодеющем сердце... Девушки танцевали, сосредоточенно глядя одна другой в глаза; в изломанных их движениях было нечто ритуальное. А за стеной гремел хор басистых голосов: пир у соседа был в разгаре.

К двенадцати густо начали собираться гости. Встречая кружководов, работников штаба зрелища — всех, с кем сдружился в долгодневной работе, Сергей почувствовал себя легче. Гул голосов заполнил комнату, и снова зрелище было в центре всех разговоров (на мгновение Сергей мысленно перенесся на луг, и ему стало жаль этого луга, уже покинутого, опустевшего).

Мастер явился последним.

— Не обижайтесь, Сережа, что задержался. Хотелось выяснить резонанс... Разумеется, трудно предугадать, как выскажется пресса. Однако тот факт, что на зрелище присутствовали ответственные, руководящие лица... Не следует преуменьшать этот факт!

Мастер прошел в комнату, любезно пожимая множество рук. Пока заканчивались последние приготовления, уединился с Ракитиным.

— Итак, Иван Никанорович, закончилась еще одна наша встреча. Согласитесь, в прошлый раз мы встречались при лучших обстоятельствах.

— Времена меняются, — развел Ракитин руками. — Впрочем, лично я стараюсь сохранять присутствие духа при любой обстановке. Посмотрите на моих студенток. Всюду чувствуют себя как дома. Не показывают ли нам пример?

— Действительно ваши студентки?

— Предположим, — улыбнулся Ракитин. — Вам скажу откровенно. Натурщицы. Позируют мне не первый год. Иногда приятно перенестись назад — в парижские времена. Вспомнить хмельные вечера на Монмартре, художников в обнимку со своими подругами... А эти девицы... Взгляните, какой излом, какая чувственность в улыбке этих багровых губ. И волосы словно золотая стружка... Как-нибудь я покажу вам серию любопытных этюдов.

Пригласили к столу. Мастер занял почетное место на середине (Ракитин рядом). Стук придвигаемых стульев. И первые тосты.

Их много было — этих тостов. Самый первый, провозглашенный мастером: «За нашу талантливую художественную самодеятельность!» Тост второй (предложил кружковод-хоровик): «За новые успехи драматических кружков!» И вот уже духовик предлагает выпить за хоровиков. Пили затем и за духовые оркестры, и за декораторов, и за осветителей, и за...

Все более шумно становилось за столом. Общий разговор начал дробиться. Сергей налил Зое вина:

— Выпьем?

— За что?

— За нас!

— За нас!.. — беззвучным движением губ повторила Зоя.

И они выпили, так глубоко заглянув в глаза друг другу, что трудно было вернуться назад, к беспорядочному столу. И еще один тост — без единого слова. Только руки встретились. И пусть все видят!..

Ракитин, после нескольких рюмок, потребовал бумаги, стал рисовать дружеские шаржи. Прищурившись, в две минуты набросал Сергея. Шарж получился похожим, но далеко не дружеским — Сергей был изображен вихрастым, крикливым птенцом.

— Чур, не обижаться! — крикнул Ракитин через стол.

Девицы взвизгнули: «Похоже! Ай, как похоже!» Мастер, желая скрыть улыбку, наклонился над тарелкой.

Больше не сиделось за столом. Опять завели патефон. Комната оказалась тесной для танцев: распахнули двери, танцевали в прихожей, в коридоре, даже на кухне. Появился сосед со своей компанией — все перемешалось, перепуталось...

— Жаль, что мы не пригласили Ольгу с Семеном, — огорчилась Зоя.

— Я мельком их видел после зрелища, — ответил Сергей. — Торопились куда-то.

А мастер все еще сидел за столом. Он охотно откликался на каждый тост, но сам пил мало. Скользя вокруг, казалось бы, лениво-благодушным взглядом, он наблюдал за Сергеем.

Мастер тоже не забыл недавних столкновений. Больше того — чувствовал, что они оставили явственный след, что Сергей продолжает оставаться настороженным, подозревающим. Мастер затем и пришел на вечер, чтобы вернуть Сергея в число покорных учеников.

Чем продиктовано было это намерение?.. В последние годы мастер избегал откровенности, даже оставаясь наедине с самим собой. Но если бы он позволил себе откровенность, то должен был бы признать, что с недавнего времени боится настороженности Сергея.

Таким явился на вечер. Внешне уверенным и внутренне заискивающим. Снисходящим к молодости и пытающимся ее для себя обезопасить.

Подошел Ракитин:

— Долго ли думаете оставаться, Валентин Георгиевич? А я хочу исчезнуть под шумок.

— Счастливого пути, Иван Никанорович. Разрешите еще раз поблагодарить вас. Несмотря ни на что, вам удалось сохранить замечательное ощущение краски, формы, фактуры. Что же касается времени... Действительно, не будем терять надежды. Кто знает, какие перемены впереди.

Они еще раз обменялись рукопожатием, и Ракитин исчез, лавируя среди танцующих.

Мастер снова стал наблюдать. Он увидел взгляд, которым обменялись Сергей и Зоя. Увидел, как, взявшись за руки, они пошли танцевать. И загадал: после этого танца Сергей должен подойти, должен первым подойти.

Но он не подошел, остановился на пороге, не спуская с Зои счастливых глаз. Мастеру пришлось самому подняться.

— Ну вот, работа наша позади, — сказал он, взяв Сергея под руку. — Однако я не умею отдыхать, сейчас же начинаю помышлять о следующей работе. Вам понятно, Сережа, такое состояние?

— Да, Валентин Георгиевич, и мне не терпится...

— Чудесно! Иногда мы можем поспорить, даже рассердиться друг на друга. Но я заинтересован в вашем росте. Не за горами новый сезон. Вы заслужили самостоятельную постановку!

На короткий миг Сергей насторожился. Что это? Подкуп или подачка? Но взглянув на мастера, увидел открытую улыбку.

— Спасибо. Я буду град.

...Близилось к рассвету. Веселье приумолкло. Кто-то первый полувопросительно сказал: «А не пора ли, не пора ли?» Кто-то откликнулся: «Пожалуй, что и пора!»

Но круглощекий хоровик, один из инициаторов вечера, перебил:

— Поступило предложение: присесть, как положено, перед дорогой. И пропустить по последней. Так сказать, посошок.

Предложение приняли, снова собрались вокруг стола.

— Последний тост! Кто скажет последний тост?

Дружно захлопали, когда поднялся мастер.

— Последний тост, — повторил он задумчиво, задержавшись взглядом на Сергее. — Выпьем, товарищи, за молодость — бурливую, клокочущую непочатыми силами. И выпьем за трезвую, умудренную зрелость. Нет слов, молодость хороша. Но как легко может она разменяться на звонкое верхоглядство... Зрелость стоит на страже — направляет и оберегает молодость. Выпьем за зрелость — опору молодости.

В начале вечера такой отвлеченный тост, вероятно, вызвал бы удивление. Сейчас же слушали, не особенно вникая в слова. Но Сергей — он сразу понял, кому эти слова адресованы.

Не успели поднести вино к губам, как раздалось:

— Постойте!

Еще не зная, что произойдет, но предчувствуя какую-то опасность, Зоя схватила Сергея за руку. В ответ он до боли сжал ей пальцы.

— Пусть извинит Валентин Георгиевич. Я предлагаю другой тост!

Скрестились взгляды. Сергею показалось, что мастер беззвучно крикнул: «Промолчи! Уступи хоть на этот раз!» Но Сергей покачал головой. Он чувствовал себя сейчас очень трезво. Отхлынуло, исчезло малейшее опьянение.

— Другой предлагаю тост!.. За зрелость, которая не утрачивает молодости. За зрелость, в которой молодость продолжает жить горячей кровью, бескорыстием, верностью общественным задачам искусства. За то, чтобы эти задачи, а не тщеславие самовлюбленного одиночки вели меня вперед. Чтобы я всегда оценивал свою работу не тем, что делаю для себя, а тем, что сделал для народа. Чтобы честно отдавал народу все, что могу. Выпьем за честность!

Сергей не кончил еще говорить, а мастер уже приподнялся, обеими руками опираясь на край стола. Все замерли.

— Отвечай! Отвечай же! — твердил взгляд Сергея. — Не можешь?

Мастер попробовал улыбнуться, но его лицо лишь искривилось.

— Что ж... — отрывисто выдохнул он и взял бокал. — Что ж... Если угодно...

Но, как видно, слишком горьким показалось ему вино. Сделал только глоток и направился к дверям. Часть гостей растерянно двинулась за ним. Испуганно пискнули девицы.

— Объясни же, товарищ Камаев, — наклонился к Сергею один из работников штаба зрелища. — Почему он ушел? Обиделся, что ли? Из-за чего?

Комок, сжавший горло, помешал ответить. Только рукой махнул: пото́м.

Разноголосица. Шум голосов в прихожей. Все тише, тише...

— Сережа, все ушли. Слышишь, Сережа?

Протянул к Зое руки:

— А ты?.. Ты теперь поняла?

Рядом ее дыхание. Сияющие глаза.

— Как я тебя люблю! Люблю за то, что ты такой!


38

В тот час, когда Веденин спешил из парка и ветер ударял ему в лицо, — в тот же час тот же ветер гнал по улицам Векслера. Черно было у него на душе.

Утром, перед уходом в город, столкнулся в коридоре с Зоей.

— Не хотите ли, Петр Аркадьевич, поехать с нами вечером на Острова?

— С вами? Кто же едет?

— Мы все — отец, мама, я. Сегодня в Центральном парке массовое зрелище.

— Зрелище? Массовое? — брезгливо поморщился Векслер. — Увольте!

Однако действительная причина отказа заключалась в другом. Векслер не забыл вопрос, заданный Ведениным при последней встрече: «Что свято тебе? Имеешь ли хоть какое-нибудь «верую»?»... Тогда удалось избежать ответа. Но чувствуя, что этот вопрос может снова возникнуть, Векслер предпочитал не попадаться Веденину на глаза.

...Днем имел неприятнейший разговор в издательстве.

— Мы рассмотрели, Петр Аркадьевич, ваши иллюстрации, — сказал редактор. — Откровенно говоря, мнение о них сложилось отрицательное. Вам настолько не удалось передать живое звучание книги, что даже берет сомнение — внимательно ли вы ее прочли.

— И что же дальше? — вызывающе перебил Векслер.

Редактор со вздохом протянул ему папку с иллюстрациями:

— Повидимому, положение не могут спасти переработки. Издательство решило передать работу другому художнику.

Не менее тягостный разговор ожидал Векслера в союзе.

Едва вошел, как окликнула секретарша.

— С вами хотел говорить Владимир Николаевич. Он у себя.

Голованов встретил Векслера учтиво, но сухо:

— Вы наш гость, Петр Аркадьевич, и мы не собираемся забывать о законах гостеприимства. Но ведь и гость не должен забывать об укладе дома, в котором живет. Не так ли?.. Напрасно вы держитесь особняком. Каждому из нас полезны советы товарищей.

— Чем вызвано, Владимир Николаевич, это напоминание?

— К нам обратилось предприятие, по заказу которого вы делали портреты для галереи ударников, — ответил Голованов (чувствовалось, что он не без труда сохраняет ровный тон). — И ознакомило нас с этими портретами. Скажите, а вы сами считаете эту работу удачной?

— Я считаю, что ее профессиональный уровень...

— Но разве этот уровень может быть единственным критерием?.. Если бы вы предварительно посоветовались с товарищами, вряд ли вы с такой опрометчивостью сочли бы свою работу завершенной.

— Какие же предъявляются мне обвинения? — спросил Векслер и вдруг почувствовал в ногах тянущую ревматическую боль.

— Обвинения предъявляются не только вам. Вы член организации, и организация в целом не может не отвечать за творчество каждого находящегося в ее рядах. Что же касается ваших портретов... Если не ошибаюсь, вас рекомендовал Ракитин?

— Хотя бы. Что следует из этого?

— Что касается ваших портретов... — повторил Голованов. — Недавно я присутствовал на слете ударников и видел тех, кого вы изобразили... Нет, я говорю не о внешнем сходстве. Такое сходство дает и пятиминутная фотография... До чего же вы обеднили людей!

И так весь день. Ни одного просвета. Даже знакомые, к которым Векслер пробовал зайти, не оказывались дома.

И тогда — усталый, но неспособный к отдыху — он снова стремился на улицы. Странное совпадение: Векслер в точности повторил маршрут той прогулки, которую совершил с Ведениным. Снова увидел Неву, академию, сфинксов... Но на этот раз не остановился перед сфинксами, не замедлил шаг на середине моста. И даже обрадовался крепнущему ветру: пусть хоть этот спутник завывает рядом!..

На обратном пути, подходя к дому, заметил молодую пару. Час был поздний, ветер раскачивал фонарь, в светлое его окружие то и дело врывались густые тени. В этих сбивчивых промельках Векслер увидел, как девушка наклонилась к юноше, обняла его, а затем, подтолкнув к подъезду, прощально взмахнула рукой.

Когда же Векслер поднялся к квартирным дверям, он увидел на пороге все того же юношу.

— Вы к кому, молодой человек?

— Мне нужен Константин Петрович.

— Он еще не вернулся, — объяснила Маша.

— Вероятно, скоро вернется. Если угодно, обождите у меня.

Зачем понадобилось Векслеру удерживать Семена? Не потому ли, что сейчас, в конце скверного дня, он рад был любому собеседнику? Или же его заинтересовало волнение, так явно отражавшееся на молодом лице?

— Входите!.. Ветер-то что вытворяет. Близкую осень предвещает ветер!.. А вы, молодой человек, по какому делу?

Семен (он узнал громкоголосого гостя, которого видел, уходя с памятной вечеринки) промолчал: вопрос показался ему навязчивым.

— Извините, — вздохнул Векслер. — Разумеется, не имею права... А Константин Петрович вернется скоро. Насколько знаю, находится на каком-то массовом зрелище.

— Оно уже закончилось.

— Вот как? Откуда вы знаете?

— Я сам участвовал.

— Ах, вот как! И что же — зашли обменяться впечатлениями?

Семену захотелось отрезать: «Вы-то чего допытываетесь?» Но взглянув в холодные, пустые зрачки, почувствовал превосходство.

— Я пришел насчет своих рисунков.

— Насчет рисунков? — оживился Векслер. — Что же раньше молчали?.. Они при вас? Охотно посмотрел бы! Неужели ничего с собой не захватили?

— Только тетрадь с набросками, — замялся Семен.

— Все равно! Покажите!.. Возможно, и я, на правах старого художника, смогу быть вам полезен!

Семен помедлил. Затем, смущенно улыбнувшись, вынул из кармана тетрадь.

— А ну-ка! Давайте-ка ее сюда!

И Векслер начал перелистывать тетрадь: сначала быстро, потом все медленнее.

— А в жизни чем занимаетесь? — спросил он наконец.

— Работаю на заводе. Токарем.

— Ну, а Константин Петрович как относится к вашим рисункам?

— Как будто неплохо. Уговаривал меня всерьез заниматься.

Опустив тетрадь на колени, Векслер устремил на Семена долгий взгляд. Многое было в этом взгляде — и неприязнь, и заинтересованность, и насмешливость... На мгновение промелькнуло что-то похожее на тепло.

— Ах, как вы молоды! Даже понятия не имеете, какие силы таятся в вас!

Этот возглас не мог не подкупить Семена.

— Значит, и вы советуете?

Вместо ответа, Векслер резко провел ладонью по горлу. Так же резко встал, сделал круг по комнате, а когда вернулся, Семен опять увидел холодные, пустые зрачки.

— Что посоветую?.. Оставайтесь токарем!

— Не понимаю, — приподнялся Семен. — Вы же сами только что сказали...

— Сказал. Хотите, больше скажу: ваши наброски говорят о таланте. Да, вы талантливы. Но что из этого?.. Жаль разрушать иллюзии, но хирургия честнее наркотиков!.. Что ждет вас сегодня в искусстве? Да и существует ли сегодня искусство?

Семен отодвинулся. Векслер заметил его движение и рассмеялся:

— Константин Петрович, конечно, говорил другое? А знаете ли, почему?.. Потому что сам зашел в тупик, не может работать дальше. Вот и хватается за вас, как утопающий. Хватается и тащит за собой на дно!

...Здесь, еще не видимый ни Векслеру, ни Семену, вступил в разговор Веденин.

Маша, отворив, передала ему узкий конверт со штампом ленинградского телеграфа. Тут же в прихожей Веденин разорвал конверт, вынул глянцевитый бланк фототелеграммы.

Текста не было: только рисунок острым пером. Знакомый рисунок, недавно посланный другу и повторенный им, словно в подтверждение. Река, уходящая вдаль, двое идут по крутому речному берегу, а над ними полуденное солнце.

Веденин долго смотрел бы на этот рисунок, но Маша предупредила:

— Вас, Константин Петрович, какой-то молодой человек дожидается.

— Где же он? (Веденин почему-то сразу подумал о Семене.)

— Петр Аркадьевич пока что к себе пригласил.

Веденин направился к Векслеру. Подойдя к дверям, отчетливо услыхал:

— Потому и говорю — вы опоздали! Потому и советую — оставайтесь токарем!

— Я вам не верю! — послышалось в ответ.

Веденин распахнул дверь.

И первое, что увидел, — не Векслера, замершего, обернувшись в каком-то полупрыжке. Веденин увидел Семена, встретился с ним глазами и прочел в его глазах взволнованность, сопротивление, упорство... «Не верю, — твердил этот взгляд. — Не верю. Знаю другое. Я пришел, потому что иначе не могу!»

— Идите, Семен, — кивнул Веденин. — Подождите меня в мастерской.

Когда же дверь закрылась, шагнул к Векслеру:

— На этот раз, Петр, нам надо объясниться до конца.

— Карты на стол?

— Называй как хочешь. Но отвечай — чем же ты, в конце концов, живешь? В чем твое «верую»?

Как и в прошлый раз, Векслер помолчал, скосил в угол глаза. Но, видно, всего сильнее в нем была сейчас злоба.

— Спрашиваешь, какое имею «верую»? Изволь!.. Верую, Константин, в молодое прошлое время, когда мы жили легко и просто, как птица летит, как трава растет. Мы шли над жизнью, ничем с ней не связанные, не зная ни подчиненности, ни зависимости...

— Неправда, Петр, — перебил Веденин. — Ты извращаешь прошлое. Да, были художники, которые кичились мнимой свободой, превращали искусство в ничтожную игру. Но в борьбе с ними крепла реалистическая живопись — живопись, неотделимая от общественных интересов. Время, о котором ты вспоминаешь, наполнено было жестокой борьбой.

— Борьбой?.. Но это была свободная борьба. Это был поединок, а не насилие.

— Не в том ли ты видишь насилие, что сам народ отверг искусство, себялюбиво проходившее мимо его интересов, его запросов?

Векслер как будто не услышал этого вопроса.

— Какое имею «верую»? Изволь!.. Верую в живопись, которая сама себе повелительница. В живопись, которая служит лишь самой себе — созвучиям красок и света, торжеству первородной формы. В живопись, которая не знает слова «зачем», которую никто не смеет спросить «почему»... Она приходит и все вбирает в себя, растворяет в себе художника... И тогда он творит, забыв обо всем, забыв о себе, знать не желая о тех, кто увидит его творение!..

— Нищая вера! — ответил Веденин. — Ты уничтожаешь художника. Он нищий у тебя и слепец!.. Хочу всегда знать, для кого работаю. Знать, куда должна привести работа. Знать, что предстоит ей сделать в жизни. Я хозяин работы!

— Ты жалкий подрядчик!

— Я хозяин работы! Я вижу искусство, которое все глубже уходит в жизнь!

— Проклятая жизнь! — крикнул Векслер. — Грубыми лапами вмешивается в творчество. Заставляет художника рассчитывать, калькулировать, угождать... И земля, на которой мы теперь стоим, — она иссушенная, бесплодная. Земля осмотрительных замыслов, художеств, изготовленных на потребу...

— Лжешь! Никогда художник не был так свободен, как на нашей земле. Свободен, потому что творит в одном ряду с миллионами тружеников!.. Лишь тогда приходит истинная свобода, когда художник знает свое боевое место! И только тогда рождается истинное искусство!

— Искусство?.. Да знаешь ли ты, что такое искусство?.. Оно безбрежность, поток, а вам бы его запрятать в канал, пропускать сквозь шлюзы!.. Смотри, как бы с тобой не случилось того же, что с Симахиным!

— Андрей работает. Слышишь — работает. А ты... Ничего ты не понял, ничему не научился... Ты мертвый!

— Мертвый?.. Не пугай, Константин. Разреши хоть немного еще пожить. Ровно столько, чтобы закончить картину.

— Ты ее не напишешь. Самое скверное для тебя — сам не веришь, что напишешь.

Векслер рванулся к Веденину, но смог лишь выдохнуть:

— Как смеешь?

— Ты не напишешь. Ты бессилен. Нет художника, когда он один.

— Я не один. Творчество со мной.

— Творчество — созидание, а созидание неотделимо от жизни.

— А ты? Думаешь, ты нужен жизни?.. Сегодня терпят хоть жалкое подобие искусства, а завтра и оно будет растоптано солдатскими сапогами. Или не видишь, какой надвигается тарарам?

— Вижу. Битвы впереди, — твердо ответил Веденин. — Но искусство, которое художник создает с народом и для народа, — это искусство будет участвовать в битвах на правах оружия!

Векслер не захотел дальше слушать:

— Довольно, Константин. Больше нам не о чем говорить!

— Но именно поэтому я не желаю, чтобы ты оставался под одной со мной кровлей!

— Вот как?.. Гонишь? На улицу, на ветер, в ночь?.. Изгоняешь? Превосходно!

Заметался по комнате. Вытащил из-под кровати чемодан. Ударом ноги вытолкнул на середину. Начал кидать как попало — рубашки, носки, полотенце, рисунки... Доверху набил чемодан. Наклонившись, утрамбовал кулаками. Встал, глотая одышку.

— Вот! Вот и все!.. Разреши спросить напоследок. Как же так получается?.. По-твоему, я мертвый, несуществующий. Но как же можно изгонять несуществующее?

Веденин ответил:

— Мертвым не место среди живых.

— Но если я переменю местожительство, от этого я не исчезну? Ты не можешь заставить меня исчезнуть?

— Я сделаю все, что могу, чтобы ты и тебе подобные не отравляли живых своим гниением!

— Как это понимать? Как угрозу?

— Как последнее предупреждение! Уходи!

Разбуженная громкими голосами, заглянула Нина Павловна.

— Прощайте, Нина Павловна. Ваш супруг показал мне на дверь.

— Костя, что произошло?

Веденин взглянул на жену. Сейчас она была такой, какой он знал и любил ее долгие годы. Сколько раз появлялась она в мастерской, когда разногласия становились слишком острыми и требовалось примирить, внести успокоение. Взгляд ее и сейчас говорил: «Это серьезно?»

— Да, — ответил Веденин. — На этот раз, Нина, все совершенно правильно. Петру Аркадьевичу действительно нет нужды задерживаться!


Загрузка...