Всю ночь бушевал над городом ветер, а к утру надорвался, утих, сменился негромким дождем.
— Точно осень, — сказал Сергей.
Свой плащ он отдал Зое, в подъезде заботливо посмотрел, застегнулась ли она на все пуговицы.
— Правда, похоже на осень? А вчера был такой летний день!
Зоя ничего не ответила. Она шла под руку с Сергеем, но чувствовала себя так, словно была одна.
Издалека неотвязчивым мотивом к ней доносилось: Прощай!.. Прощай!.. Прощай!.. Приглушенно журчали водосточные трубы. Тонкие ручейки, изливаясь из жестяных горловин, прокладывали на тротуарах зыбкие полоски. Блеклое небо отражалось в мокром асфальте. Прощай!.. Прощай!..
Увидела плакат на афишной тумбе: «Центральный парк культуры и отдыха... Массовое зрелище...» Мокрый, разбухший, он напоминал о вчерашнем. Зоя вспомнила, и тогда сделалось совсем грустно. Стало жаль и беззаботного детства и девичьего одиночества. Теперь все будет иначе. Теперь мы вдвоем. Теперь мы будем вдвоем.
Искоса, первый раз за всю дорогу, взглянула на Сергея. Он шагал твердо, размашисто. Дождевые капельки, блестели в волосах.
— Ты почему без кепки? И нараспашку. Еще простудишься.
Она старалась говорить заботливо («Теперь я должна о нем заботиться!»), но услыхала собственный голос и уловила фальшь. Когда же, вместо ответа, Сергей широко улыбнулся и тряхнул головой, Зоя испуганно поймала себя на том, что ничего не испытывает, кроме холода.
Возле дверей квартиры сняла плащ, вернула Сергею.
— Тебе входить не нужно. Я одна.
— Зоя, зачем ты так говоришь? Точно чужая.
— Чужая?.. Нет, ты мой муж.
— Зачем же мне уходить? Я хочу, чтобы твои родители знали...
— Они узнают. Одевайся. Иди.
Сергей покорно оделся. Но когда опять взглянул на Зою, она прочла на его лице не растерянность — упорство.
— Хорошо. Сейчас уйду. Только это все не так!
Зоя поморщилась. Разве есть такие слова, которые могли бы побороть ее настроение, это промозглое дождливое утро?
— Это не так! — повторил Сергей. — Признайся, ты сейчас сожалеешь. Думаешь — утром все иначе... Неправда! Утро чудесное! Смотри, какое солнце!
Он схватил Зою за руку и потянул к окну. Она увидела двор, зажатый между серыми стенами, стены и кровли в мелкой сетке дождя. Нахохлившиеся голуби сидели под скатом крыши.
— Видишь, какое солнце!.. Нельзя смотреть не зажмурившись. А голуби... Сейчас взовьются, улетят!
Зоя хотела оборвать: «Перестань. Ничего не вижу!» Но не успела — Сергей крепко обнял ее. Да, в его глазах отражалось солнце. Зоя снова увидела Сергея таким, каким произносил он свой тост. И услыхала трепет вспорхнувших крыльев.
На короткий миг опустилась на руки Сергея. Вся опустилась, всем существом, точно испытывая надежность этих рук. Разом исчезли и грусть и холод. Голос, звавший прощаться, замолк.
— Видишь?
— Вижу.
— Любишь?
— Ты мой муж.
Войдя в квартиру, хотела прежде всего зайти к матери — наверное, давно проснулась, беспокоится. Но испугавшись расспросов, передумала. «Сначала лучше зайду к отцу».
— Папа, можно к тебе?
Раскрыла дверь, не дожидаясь ответа. Рядом с отцом увидела Рогова. Он полуобернулся навстречу Зое, но лицо его продолжало хранить обостренное внимание. Лишь коротко кивнув, Рогов вернулся к прерванному разговору.
— Девушка, которая вырвалась вперед? Которая не понимает, как можно жить не по-человечески?.. А ведь хорошо, Константин Петрович. Вижу эту девушку!.. Думается, вы нашли убеждающее решение. Понимаю: работа впереди. И все же говорю — решение. От всей души желаю, чтобы на этот раз...
Подумав, что она лишняя, Зоя хотела тихонько уйти. Рогов остановил ее:
— Куда вы? Секретов не имеем.
И, поднявшись, протянул Веденину руку:
— Итак, Константин Петрович, до следующей встречи. До хорошей встречи. Не забывайте — эта встреча должна состояться в Крутоярске!
Обернулся к Зое:
— А вам что пожелать?
— Пожелайте мне, Михаил Степанович...
Зоя не закончила фразу: пусть скажет сам, без подсказки. Рогов окинул ее внимательно-ласковым взглядом:
— А вам пожелаю счастья... Столько счастья, сколько есть его на нашей земле!
...Оставшись одна (Веденин вышел проводить Рогова), Зоя заметила в глубине мастерской тот холст, который недавно ей показывал отец. Подошла поближе. Да, это был тот самый холст. Но эскиза на нем больше не было: лишь в верхнем углу холста сохранилось несколько синих мазков.
Едва Веденин вернулся, как Зоя спросила:
— Зачем ты это сделал?.. Тебе не жалко?
— Жалко?.. Плохое слово. Слово для бедных. А я сейчас богатый!
Но Зоя (она стояла на фоне холста) сдвинула брови:
— Зачем же ты уничтожил эскиз?
Вместо ответа, Веденин сам задал вопрос:
— Дочка! А ты... ты откуда?
Зоя вздрогнула. Сердце забилось часто, громко. Отступила на шаг, словно затем, чтобы скрыть это биение.
— Помнишь, отец, я призналась тебе, что это я была на площади Жертв революции... Я была не одна. Со мной был Сергей... Сергей Камаев... Вчера, после зрелища, к нему собрались товарищи...
— Весело было?
Зоя не захотела воспользоваться этим вопросом, чтобы отвести разговор в сторону.
— Весело? Не знаю. Не в этом дело!.. Я сейчас от него!
На фоне холста стояла девушка, гордо вскинувшая голову. Она встретилась с отцом глазами и не опустила глаз.
— Ты счастлива? — спросил Веденин.
— Да, я счастлива!
— Мать этой ночью плохо спала. Ты не предупредила, что вернешься поздно...
— Я счастлива! — громко, даже с вызовом повторила Зоя.
С минуту стояла неподвижно, вся устремленная вперед. Потом спросила:
— А у тебя, отец, какое богатство?
— У меня счастливая дочь.
— А еще?
— Вчера поздно вечером приходил Семен Тихомиров. Он хочет стать художником.
— А еще?
— Я прогнал из нашего дома Векслера.
Зоя удивленно приподняла брови, но тут же, удовлетворенно кивнув, в третий раз спросила:
— А еще?
— Да, ты права. Самого главного еще не сказал. Теперь я знаю, какую должен написать картину. Вижу то, что напишу!
Распахнулась дверь. Нина Павловна остановилась на пороге. Но прежде чем успела что-либо сказать, Зоя кинулась ей навстречу:
— Мамочка, не сердись. Конечно, должна была предупредить. Конечно, виновата. Больше не буду!.. А сейчас мне нужно уйти. Я скоро вернусь. Мы вместе придем.
Точно ветер — нежный, быстрый — прошелестел и скрылся.
— Куда она убежала, Костя?
— Ты же слышала, Нина. Обещала скоро вернуться. Вернуться вдвоем.
— Вдвоем?
— Вероятно, — мягко пояснил Веденин, — вероятно, наша семья увеличивается на одного человека. Не знаю, как тебе, а мне хотелось бы, чтобы молодые жили с нами. Сергей Камаев всегда мне был симпатичен.
— Камаев? Но как же так?.. Так быстро, не посоветовавшись с нами...
— Родная моя, а мы с кем советовались? Ты только вспомни, разве тебя не предостерегали: молодой художник, гадательное будущее. Но ты сама решила... Родная моя, как видно, это так: о счастье можно рассуждать, но счастье само не рассуждает. Оно приходит, и встретить его надо как можно лучше. Будем встречать!
...А Зоя в это время спешила по улицам и перепрыгивала дождевые ручьи, словно были они гремящими потоками. Еще шелестели дождевые капли, но небосклон заметно светлел.
Сергей отворил, и Зоя крикнула:
— Идем скорее. Родители ждут!
— Ты им сказала?
— Сказала!.. Неужели ты мог подумать, что я не скажу?
Семен попрощался с Ведениным в третьем часу ночи. Трамваи уже не шли. Всю дорогу до Обводного канала пришлось проделать пешком.
Улицы лежали в такой густой темноте, что она разрывала цепочки фонарей: казалось, путь от фонаря к фонарю преграждают стены, непроницаемые, гудящие от порывов ветра. И каждый раз, одолев такую черную стену, Семен убыстрял шаги, с разбегу кидался на следующую.
Ольга спать не ложилась. Ужин ждал на столе. Но даже не присев, не притронувшись к ужину, Семен начал рассказывать:
— Константина Петровича еще не было. Я уходить собрался, а тут как раз подошел... Да ты должна помнить: толстый такой, с чемоданом...
— Помню. Кто такой?
— Назвался художником. Как видно, в гостях у Константина Петровича... Пригласил обождать и сразу начал допытываться — кто я, зачем?.. А мне к чему скрывать?.. А потом говорит: оставайтесь токарем. У вас, говорит, имеются способности, но вы опоздали, искусство кончилось...
— Кончилось?.. Да в своем ли он уме?
— Черт его знает! В это время Константин Петрович вернулся, к себе в мастерскую меня отослал... Не знаю, о чем у них потом разговор был.
— Ну, а ты? Ты все сказал Веденину?
— Все!.. Константин Петрович предложил заниматься со мной. Завтра же условились начать. И тебя хочет видеть.
— Меня? Я-то зачем?
— Не знаю. Дважды напоминал. Вот, Олюшка, какие дела!
Она обняла его, ласково прижалась:
— Художник ты мой!.. Ложись-ка спать!
— Не заснуть.
— Только кажется. Ложись быстрей.
А когда легли и потушили свет, тихо спросила:
— Завтра зайдем к Илье Трофимовичу?
— Зайдем, — обещал Семен (за последние дни он сам несколько раз собирался напомнить об этом Ольге, но молчал, чувствуя, что она нарочно медлит). — Обязательно зайдем!
Семену казалось — сна не будет. Но он тотчас подкрался. И пока ветер бороздил под окнами темную воду канала, а затем, на рассвете, сменился невзрачным дождем — все это время Семен спал так крепко, так глубоко, что Ольга с трудом его добудилась:
— Подымайся! Как бы на завод не опоздать!
...До обеденного перерыва работа шла ровно, по-обычному. Когда же, в перерыв, Ольга повстречалась с Гавриловым — сразу все переменилось.
— Илья Трофимович! Можно зайти к вам после смены?
— Почему же нельзя. Заходи.
Сразу все переменилось. По-другому пошла работа, и даже станок как будто догадался, что о нем предстоит разговор: иначе шла стружка из-под резца, в самом звуке металла слышалось что-то беспокойное, вопросительное. Ольга попробовала взять себя в руки, но вскоре поняла — не уйти от волнения.
Когда, вернувшись с завода, подошли к дверям Гаврилова, предупредила Семена:
— Ты ни о чем не говори. Я сама скажу.
Гаврилов поджидал. Усадил молодоженов рядом с собой:
— Посидим рядком, поговорим ладком. А говорить насчет чего будем?
— Посоветоваться хотим, — начал Семен, но тут же замолк, вспомнив предупреждение Ольги.
— Посоветоваться? Какой же требуется совет?
Ольга, вместо ответа, со вздохом протянула листок с набросанной схемой.
— Вот оно что! — сказал Гаврилов и отошел к окну (все еще продолжался дождь, небо было пасмурным, и в комнате было пасмурно, как в осенние сумерки).
— Я еще никому, Илья Трофимович, не показывала...
— Погоди. Не мешай.
Несколько минут простоял у окна, разглядывая схему, беззвучно шевеля губами.
Вернулся к столу и зажег свет:
— Чего сидеть в потемках?.. Интересуешься, значит, можно ли осуществить на практике?
Ольга наклонила голову, а Гаврилов, опустив схему на стол и прикрыв ее ладонью, снова спросил:
— А додумалась как? Интересно знать, откуда эта мысль у тебя появилась?
Обычно (недаром в цехе считалась самой бойкой) Ольга смело выступала даже на самых многолюдных собраниях. А сейчас вспыхнула, скомкала платочек.
— Не бойся, — шепнул Семен. — Говори!
Ольга не услышала. Стараясь отыскать первые слова, она перенеслась в то время, когда училась в детском доме, когда впервые увидела токарный станок... И, вспомнив об этом, почувствовала себя увереннее. Теперь все иначе! Теперь не станок командует ею, а она сама к нему к претензиями!
— С чего же начать, Илья Трофимович?.. В прошлом квартале у нас угрожающее положение создалось, недодача получилась большая... Я особенно тогда поняла, как другие цеха от нас зависят!
— Верно, — согласился Гаврилов. — Без механического никуда не уйдешь.
— А ведь нам, комсомольцам, особенно туго пришлось. Обязательство взяли — не допустить, чтобы цех в прорыве оказался. И не допустили!.. Лично я все начала тогда учитывать — каждое движение, каждую секунду. Ну, а потом сообразила: это ведь я только лучше работаю. А станок? Он-то без изменений?
— Правильно, — опять согласился Гаврилов и точно продолжил мысль Ольги: — Тогда и сказала станку: хвалят тебя, а я еще подумаю, все ли даешь, на что способен? Так ведь?
— Так! — воскликнула Ольга и даже вскочила. — Однако не думайте, что мне легко далось. Ох, и натерпелась, пока самую суть нашла!
— Считаешь, что нашла?
Этот вопрос Гаврилов задал негромко, но Ольга сразу уловила несогласие.
— А по-вашему, Илья Трофимович...
— По-моему, до самой сути еще не добралась.
Ольга так и замерла посреди порывистого движения. Лицо побледнело, померкло. Переведя взгляд на Гаврилова, Семен на мгновение даже усомнился, правильно ли посоветовал Ольге обратиться к старику. Но Илья Трофимович заговорил, и сомнение рассеялось.
— Теперь ты выслушай меня, Ольга, хорошенько. Спорить не буду: серьезное дело задумала. Не рано ли только мысль закругляешь?
Небольшой помятый листок лежал перед Гавриловым, но начал старик говорить — будто видел перед собой не схему, а доподлинный станок. И не только видел — пальцами проводил по станине, резцы переставлял, переводил станок со скорости на скорость... Нет, в эти минуты Гаврилов не был стариком, которого, из уважения к прошлому, приглашают в президиум торжественного заседания. Он снова был дальновидным мастером, токарем наивысшего разряда, сотни учеников выпустившим из-под своего крыла.
Сейчас и Ольга была его ученицей. Без снисхождения разбирал он перед ней ее же мысль. Разбирал и доказывал, где эта мысль развивалась правильно, а где, сбившись, допустила пропуски.
— Поняла теперь?
— Спасибо, Илья Трофимович!
— Не в благодарности дело. Поняла, про что толкую?
— Поняла. Размахнулась, а силенок не хватило... Что ж, и на том спасибо!
Помолчала, вскинула голову и добавила, чуть нараспев:
— Только не думайте, что отступлюсь!
— Вот это по мне! — откликнулся Гаврилов. — Я тебе рубль, а ты мне два, я сотню тебе, а ты мне всю тысячу... Да и Семен поможет.
— Семен?.. Нет, ему теперь не до меня. Свои у него заботы.
— Заботы?..
Шаркая ногами, Гаврилов прошелся по комнате, приоткрыл окно (дождь наконец прошел, небо просвечивало закатом).
— Заботы, говоришь?.. Какие же, Семен, у тебя заботы?
— Художник известный заниматься с ним согласился, — с гордостью сообщила Ольга. — Веденин!
— Веденин?.. Как же, знаю. Встречался раз... Вот, значит, Семен, какие у тебя заботы!
И обернулся к Ольге:
— Ну, а с тобой как же быть?
Ольга не ответила, лишь вздохнула. Внимательно оглядев ее, Гаврилов подошел ближе:
— Вот какой вопрос напоследок задам... Что, если старый, совсем уже старый — такой, примерно, как я — заботу твою разделит?
— Илья Трофимович!..
— Тише ты!.. Дочка ты, власовская дочка! Поглядел бы отец на тебя!
Молодые ждать себя не заставили.
Нина Павловна была еще в мастерской, когда, распахнув настежь дверь, вбежала Зоя.
— Вот! — подтолкнула она вперед Сергея. — Вот и мы!
Все еще немного обиженная скрытностью дочери, Нина Павловна собиралась сказать серьезные напутственные слова. Но увидела смеющиеся, радостные лица и ничего не сказала. Только поцеловала Сергея в лоб.
Был семейный обед. Был веселый, ни на минуту не смолкающий разговор. И была бутылка вина.
Когда в бокалах осталось по последнему глотку, Веденин предложил еще раз выпить за счастье молодых.
— Мы и так будем счастливы, папа, — возразила Зоя. — Выпьем лучше...
И провозгласила, высоко подняв бокал:
— За девушку, которая вырвалась вперед!
После обеда Веденин увел Сергея в мастерскую, а Зоя осталась с матерью.
— Все еще обижаешься, мамочка, что я раньше ничего не сказала? Ну, а если бы и сказала... Что переменилось бы?
— И ты убеждена, что это настоящая любовь?
— Конечно! Разве я могла бы иначе полюбить?
Опустившись на диван рядом с матерью, Зоя крепко ее обняла и сказала, подтверждая кивком каждую фразу:
— Настоящая любовь!.. Огромная любовь!.. Мы будем жить долго и умрем в один день!
— Зачем думать, Зоя, о смерти?
— Наоборот, мамочка! О самой долгой жизни!
И вдруг, без перехода, спросила:
— Почему же отец прогнал Векслера?
— Опять поспорили из-за живописи. Я подоспела, когда Петр Аркадьевич уже уложил чемодан... Отец был взбешен.
— Любопытно, — протянула Зоя. — Впрочем, Петр Аркадьевич с первого взгляда показался мне ненастоящим.
В это же время Веденин и Сергей беседовали о вчерашнем зрелище.
— Возвращаясь из парка, — сказал Веденин, — я встретил знакомого, приехавшего из далеких мест. Партийный работник, человек с большим жизненным опытом. И вот какую, в общих чертах, дал оценку. Признал, что зрелище поставлено с размахом, что многие эпизоды волновали. И вместе с тем ему показалось, что кое-где постановщик шел не от души, а от лукавого — от формалистических выкрутасов.
— А ваше мнение, Константин Петрович?
— Я разделяю эту оценку. Не обижайтесь, Сережа, но и мне временами мешал холодный, умозрительный изыск.
— Это не случайно, — кивнул Сергей. — Знали бы, какую пришлось выдержать борьбу!
И он рассказал о своих столкновениях с мастером и Ракитиным. Обо всем рассказал — как впервые пришел в мастерскую Ракитина, как вспыхивали разногласия на режиссерском мостике... Рассказал и о том последнем тосте, которым завершился вечер после зрелища.
— Возможно, Константин Петрович, я поступил резко, даже грубо...
— А я считаю, что вы поступили правильно, — ответил Веденин. — Принято говорить: истина рождается в споре. Однако эта старая сентенция не отвечает на существенный вопрос — с кем спорить?.. С теми, кто пытается выхолостить искусство, — с ними не спорить надо, а бороться!.. Как же представляете себе, Сережа, дальнейшую работу в театре? Вероятно, после того, что произошло, труднее будет работать?
— Вероятно, — согласился Сергей. — Сначала решил подать заявление об уходе. Но тут же подумал — разве это не было бы малодушным отступлением?
— Вот это мне нравится! — воскликнул Веденин. — Разумеется, нельзя уходить!.. Что же касается Ивана Никаноровича... Как он сказал? Человек счастливее пальмы, потому что способен менять берега и прикрепляться корнями к любой почве?
— Да, мысль была такая.
Веденин брезгливо повел плечами.
Весь этот день, начавшийся утренней беседой с Роговым, он не имел возможности взяться за кисть или карандаш. Казалось, в этот день работа отодвинулась в сторону. Однако в действительности это было не так. Замысел все более осязаемо продолжал зреть в Веденине. Все яснее он видел и лицо, и фигуру, и позу девушки, которая и в пространстве и во времени вырвалась вперед... Мысль о том, что скоро должны прийти Ольга и Семен, словно помогала этому созреванию.
Они пришли, и Зоя, по дороге в мастерскую, успела сообщить, какой у нее сегодня особенный день.
— Зоюшка! — обрадовалась Ольга. — С тебя приходится!
Вошла в мастерскую и не без торжественности поздоровалась сначала с Ведениным, потом с Сергеем:
— Поздравляю, Константин Петрович... Поздравляю, Сергей Андреевич!..
Когда же Зоя увела Сергея («Ты сегодня не должен оставлять меня одну!»), Веденин обратился к Семену:
— Приступим к первому занятию. Займемся рисунком. Для начала остановимся на самом простом натюрморте. У вас в кружке проходили натюрморт?
— Только начали, как руководитель заболел...
— Что же, до сих пор болеет?
— В том-то и беда! Уже три месяца, как кружок не занимается.
Веденин составил натюрморт и, отойдя, удивленно остановился. Эта комбинация подсвечника, книги и плетеной корзинки напоминала что-то... Ну да, конечно, с этого начался один из последних разговоров с Векслером. Куда же теперь причалил Петр Аркадьевич?
— Садитесь, Семен. Для вас особенно важно познакомиться с построением предмета на плоскости, в совершенстве овладеть объемом. Только после этого мы сможем перейти к работе над цветом... Начинайте. А мы тем временем побеседуем с Олей.
Ольга (она сидела на диванчике у окна) вопросительно обернулась к Веденину.
— Удивлены, Оля, что я просил вас заехать?.. Кстати, еще вопрос. Это вас я видел вчера, во время зрелища? В том эпизоде, где народ встречает победителей.
— Меня.
Ольга пододвинулась к Веденину, собираясь рассказать, как все случайно получилось. Помешал громкий вздох Семена.
Веденин поднялся, несколькими штрихами исправил ошибку.
— Понятно?.. И главное — не торопитесь. Рисунок требует спокойного, зоркого глаза.
Вернулся к Ольге:
— Я так и понял, что это вы. Сначала прожекторы мешали разглядеть, но когда вы вскинули руки, бросились вперед...
Продолжая говорить, Веденин пристально смотрел на Ольгу. Она сидела неподвижно, в ее позе не было ничего подчеркнутого. Однако, продолжая вглядываться, Веденин уловил скрытое — озабоченность или даже лихорадочность. И прямо спросил:
— Что у вас нового?
— Нового? Вы о чем?
— О том, как живете? Как со станком разговариваете? Помню, жаловались на него.
— Жаловалась, — кивнула Ольга. Хотела вздохнуть, но удержала вздох. Только наклонилась и натянула платье на коленях.
— Сейчас, по совести говоря, плохой у меня момент. Я ведь не только жаловалась на станок — я и допытывалась. И вот казалось мне — допыталась, нашла... А нынче знающий один человек доказал черным по белому — требуется многое еще додумать!
Тень озабоченности набежала на округлое лицо. Улыбке нелегко было пробиться сквозь эту тень, но она пробилась, и тогда, как и в первое утро знакомства, точно солнечный лучик скользнул по лицу.
— И вот ведь удивительно, Константин Петрович! Доказали мне ошибку. Убедилась. Мне бы сейчас грустить — а у меня другое настроение... Не хочу грустить!
Кинула взгляд на Семена, склонившегося над рисунком, и перешла на шепот:
— Семен художником мечтает стать. Ну, а я?.. Я об этом думала, Константин Петрович. Не получится ли, что отстану от него?
И тут же ответила, вскинув руки, снова напомнив девушку на лугу:
— Нет, не может так получиться! Я тоже в своей специальности не собираюсь стоять на одном месте!..
Это был момент, когда работа Веденина должна была наконец выплеснуться на бумагу. Не отводя от Ольги глаз, только кинув короткое «не двигайтесь!», потянулся к бумаге, наощупь нашел карандаш.
— Не двигайтесь!.. Так!.. Конечно, так!..
И молодое, округлое, чуть наивное лицо — лицо и простодушное, и пытливое, и упрямое, и трепетное, — в первых контурах проступило это лицо под рукой Веденина.
— Не двигайтесь! Слушайте внимательно. У меня к вам просьба. Я начинаю новую картину... Вы мне поможете, Оля?
— А что требуется от меня?
— Я начинаю картину... Я хочу вас, Оля, написать!
— Меня?.. Что же во мне такого?.. Уж лучше приезжайте к нам на завод...
Ольга двинулась, собираясь рассказать Веденину, каких красивых девушек может он найти на заводе. Но опять раздался строгий возглас:
— Не двигайтесь!.. Я не нуждаюсь, Оля, в красавицах. Мне другое нужно... Прошу одного — уделите мне несколько часов в неделю. Согласны?
— Что ж, если вам действительно нужно...
— Нужно! И еще прошу об одном. Возможно, это потребуется для работы... Разрешите иногда заглядывать к вам — запросто, без церемоний.
— Конечно, Константин Петрович. Эту неделю мы заступаем с утра, но если приедете после четырех...
— Возможно, что приеду!
Здесь появился Никодим Николаевич. (Он пришел еще раньше, но его задержала Зоя: «Познакомьтесь с Сережей!» — «Но мы уже знакомы, Зоечка!» — «Это не в счет. Знакомьтесь с моим мужем!» )
Войдя в мастерскую, Никодим Николаевич сразу заметил рисунок в руках Веденина.
Это был превосходный карандашный портрет: достаточно было взглянуть на Ольгу, чтобы убедиться в безупречном сходстве. Однако Никодим Николаевич увидел не только сходство. И в горделивом повороте головы, и в упрямом взлете бровей, и в улыбке, готовой тронуть губы, — во всем рядом с Ольгой угадывалась Зоя.
Веденин не дал долго рассматривать рисунок.
— Прошу знакомиться. Семен Тихомиров — мой ученик, Ольга Власова — его жена... А это Никодим Николаевич...
И вдруг оборвал начатую фразу:
— Постойте-ка, Никодим Николаевич!.. Не взять ли вам на себя руководство одним кружком?.. Нет, я говорю совершенно серьезно. Об этом мы еще с вами потолкуем!
Куда же причалил Векслер?..
Поздно ночью он остановился перед дверьми, на которых блестела медная дощечка: «Иван Никанорович Ракитин». И эта отменно полированная дощечка, и почтовый ящик цвета мореного дуба, и самые двери, обитые новой клеенкой, — все это вызвало у Векслера новый приступ раздражения.
— Чистюля! Вывеску благополучия соорудил из дверей!
Несмотря на то, что долгое блуждание по улицам исчерпало силы, Векслер готов был повернуть назад. Но услыхал за спиной:
— Петр Аркадьевич?
Это был Ракитин. Он стоял ступенькой ниже, облокотившись на перила, обмахиваясь шляпой.
— Вот уж не ждал! Да еще в такой поздний час... Фу, жарища! На улице ветер, а мне чего-то жарко...
И пропел, одолев последнюю ступеньку:
— Каким вином нас угощали!.. Праздновал окончание одной работы. Изредка приятно окунуться в сумбур, в ерунду...
— Надеюсь, Иван Никанорович, в ночлеге не откажешь?
— Ради бога! Правда, семья еще на даче, домашний быт не налажен... Однако накроем скатерть-самобранку...
— Сыт по горло, — отрезал Векслер, и с нетерпением стал ждать, когда же Ракитин откроет дверь.
— Сейчас, сейчас, — приговаривал он, поворачивая сначала один ключ, потом другой (зазвенели и защелкали потайные засовы). — Еще минуточку, еще ключик...
Наконец отворил. Прошли в кабинет.
— Как же ты, Петр Аркадьевич, оказался безночлежным?.. Ты же у Веденина остановился?
— Ушел от него.
— Какая тому причина? Поругались?.. Ай, как неприятно! Досмерти не люблю эти ссоры!
Ракитин исчез и вернулся с постельным бельем.
— Не возражаешь против дивана?.. Что меня касается, должен еще поработать... И какая кошка пробежала между вами?
— Характерами не сошлись.
— Характерами? — понимающе вздохнул Ракитин. — Лично я против Константина Петровича ничего не имею, но готов согласиться — неуживчивый он человек. Вот и на меня не так давно в союзе набросился... Почему? Зачем? Я-то ведь его не трогаю!
Пожал плечами. Постелил простыни, взбил подушку.
— Располагайся, голубушка... А у меня характер другого склада. Придерживаюсь неизменного принципа: я никого не ем!
— Ишь, ангелок! — фыркнул Векслер, расшнуровывая ботинки.
— Да, да! Вместо того, чтобы ругаться да разводить дискуссии...
— Преуспевать предпочитаешь?
— Не жалуюсь. Работы, как тебе известно, хватает. Диван как находишь? По особому заказу мебельная фабрика изготовила...
Мягко журчащая речь Ракитина, казалось, должна была успокоить Векслера. Однако он чувствовал — раздражение не только не проходит, но, наоборот, все сильнее сдавливает горло едкой горечью.
— Почивай, Петр Аркадьевич, а я в мастерскую отправлюсь. Времени до выставки все меньше остается. Вот и надлежит, отбросив все побочное, вплотную заняться холстом. Сюжет суховатый, производственный. Но в живописном плане нашел чем себя компенсировать.
Ракитин двинулся к дверям, но услыхал смешок и обернулся.
— Так-таки никого не ешь? — спросил Векслер. — Удачно для Веденина!
— Для Веденина? Он тут при чем?
— К слову пришлось, — с нарочитой протяжностью зевнул Векслер. — Иди, ангелок. Трудись.
Повернулся лицом к стене и замер, прислушиваясь к движениям Ракитина. Тот не сразу вышел из кабинета: остановился, вернулся, снова шагнул к дверям... Наконец вышел, повернув выключатель.
Тогда, в темноте и безмолвии, Векслер вернулся к разговору с Ведениным.
— Итак ты заявил, Константин, что мертвым нет места среди живых?.. А что, если ты раньше времени похоронил меня? Что, если еще воскресну?
Снова послышались шаги у дверей. Узкая полоска света перерезала темноту.
— Спишь, Петр Аркадьевич?.. Бога ради, извини. Забыл набросок один захватить.
Ракитин зажег верхний свет. Осторожно ступая на цыпочках, подошел к столу.
— Не понимаю, куда мог задеваться?.. Ты что-то хотел сказать о Веденине?
— Я засыпаю, — глухо пробормотал Векслер.
— Извини, пожалуйста. Сейчас уйду!.. А любопытно все же, в какой связи ты вспомнил о Веденине?
Векслер в ответ повернулся с таким проворством, что Ракитин не успел переменить выражение лица: благодушия не было и в помине, маленькие зубы были оскалены...
— Ишь ты какой! — усмехнулся Векслер и поманил к себе Ракитина. — Как тебе не сказать? Чего доброго, до утра допытываться будешь... Скажу, вегетарианец. Только, чур, между нами. Клянешься на мечах и шпагах?
Сбросив простыню, приподнялся и с минуту разглядывал Ракитина, точно прикидывая, какой небылицей вернее его уязвить.
— Ну, так вот... Рассказывал я Веденину, какая у тебя на даче благодать. А Константин Петрович изволил выразиться... Точных слов не помню, но в таком примерно смысле, что дача твоя комфортабельная на зыбких песках стоит.
— Что это значит?
Векслер не стал торопиться с ответом. Еще ближе поманил Ракитина:
— Не понимаешь?.. Веденин объяснил мне, что подразумевает под этими песками... Живопись твою. Ловкая она. Снаружи тематикой советской отлакирована, а внутри... Как бы истинное нутро не разглядели!
Злоба в последних словах прозвучала так явно, что Ракитин на миг усомнился:
— И это действительно говорил Веденин?
— А то кто же? Меня, надеюсь, не можешь заподозрить?.. Правда, ни к «Миру искусства», ни к «Аполлону» близок я не был, придерживался в живописи иных, более радикальных позиций. Но ведь это никогда не отражалось на нашем знакомстве?.. Впрочем, Иван Никанорович, не принимай близко к сердцу. Надо понять и состояние Веденина. Не удалась ему картина для выставки. Даже заканчивать отказался...
— Это точно?
— Собственными ушами слышал, как расписывался перед Бугровым в своей несостоятельности... Вопросов больше нет?
Ракитин только хрустнул пальцами. Резко повернувшись, вышел из кабинета. И снова темнота, тишина.
— Уеду! — в тоске и ярости крикнул Векслер. — Завтра же, сегодня же уеду!
И весь остаток ночи превратился для него в бессонное ожидание отъезда. И весь наступивший день (коротко попрощался с Ракитиным, отвез чемодан на вокзал) заполнился ожиданием. Завершая дела, обошел издательства и редакции, еще раз побывал в союзе. («Владимиру Николаевичу попрошу передать нежнейший мой привет!») Векслеру казалось, что он делает круг за кругом, все плотнее приближаясь к вокзалу, поезду, к вагону...
Час оставался до отъезда. От нечего делать решил зайти в комиссионный магазин, где в отделе предметов искусства нашел себе прибежище Бездорф.
Этот отдел занимал узкую галерею под самыми сводами. Внизу, между прилавками, плескалось шумное торжище. Здесь же, на галерее, царила приглушенность, воздух был затхлым, с каким-то карболовым привкусом.
Бездорф стоял в углу, за конторкой. Мраморный амур за его спиной предостерегающе касался пальчиком пухлых губ, а за окном мигали неоновые буквы соседнего ресторана.
— Чем могу служить? — обернулся Бездорф на шаги. — Петр Аркадьевич! Милости просим!
Векслер огляделся. Вокруг, в раззолоченных рамах и багетах, выставляла себя напоказ посредственность — тусклые полотна второстепенных, забытых живописцев.
— Оригиналы нерадующие, — вздохнул Бездорф. — Все, что заслуживает внимания, не к нам попадает — в музеи. Да и покупатель пошел разборчивый, собственное мнение имеет. Вот и посудите, может ли такая служба удовлетворить?
Горестная гримаса скомкала лицо Бездорфа. Покачал головой, скинул на счетах несколько костяшек.
— А вы как здравствуете, Петр Аркадьевич?
— Великолепно, — ответил Векслер и заторопился: — Прощайте! Возвращаюсь в Москву.
— Так быстро? Помнится, намеревались погостить всю осень.
— Передумал, — отрывисто кинул Векслер и тут только понял, какая потребность привела его к Бездорфу — потребность хоть перед кем-нибудь высказать все, что скопилось со вчерашнего дня.
— Работать еду! Довольно размениваться! Приеду, запрусь, забуду обо всем и — за кисти!
— Картину задумали? А сюжетец какой? Производственный или колхозный?
— Сюжетец? — брезгливо проскандировал Векслер. — Экий торгашеский жаргон усвоили!.. Разве истинная живопись нуждается в сюжете? Она сама себе сюжет!
— Однако, Петр Аркадьевич, времена нынче больно реалистические. Оценят ли по заслугам?
— Скажите проще — найдется ли заказчик или покупатель? А мне плевать!.. Это вы боитесь припомнить то время, когда наша живопись, левая живопись, диктовала свои законы. А я горжусь тем временем. И не желаю превращаться в такого же, как вы, торгаша!
На этот раз на лице Бездорфа обозначилась оскорбленность. Даже попытался принять независимую позу.
Но Векслер отмахнулся: — Перестаньте!..
И поспешил вниз — сквозь магазинный водоворот.
Неоновые буквы пестро освещали проспект. Воздух после дождя был прохладным, свежим...
Векслеру страстно вдруг захотелось все остановить, перечеркнуть — и последний разговор с Ведениным, и ночь у Ракитина, и приход к Бездорфу... Остановить, перечеркнуть, передумать. Никуда не ехать. Или ехать по-другому. Нахлынула тревога: так ли все будет?.. Но сейчас же снова озлобился: «Погоди же, Константин Петрович!»
А в поезде, когда убежали назад городские огни, усмехнулся: «Ракитин-то! Чистюля, ангелок, вегетарианец!.. Представляю, как еще вцепится в горло Веденину!»
«Возможно, приеду», — сказал Веденин Ольге. Прошла лишь ночь. Вернувшись в мастерскую, увидел вчерашний портрет. Кивнул портрету — точно пожелал доброго утра. И стал ожидать середины дня, всяческими делами стараясь заглушить нетерпение.
И все же выехал слишком рано: не было четырех часов, когда трамвай свернул к Обводному каналу. Подумав, что Ольга еще на заводе, что предстоит дожидаться ее в коридоре общежития, Веденин рассердился на себя: «Вот и расплачивайся за нетерпение!»
В этот момент кондукторша объявила следующую остановку: у ворот завода. «А почему бы прямо здесь не встретить Ольгу?» Вышел из трамвая, остановился невдалеке от проходной.
Ждать пришлось недолго. Через каких-нибудь десять минут раздался гудок — густой, далеко разносящийся над каналом. На мгновение прервавшись, забасил еще громче. Двери проходной распахнулись.
Сначала, затеяв на пороге озорную давку, выбежала стая подростков. Перекликаясь, обгоняя друг друга, разбежались по набережной. А потом — все плотнее, напористее, ни на секунду не позволяя дверям проходной закрыться — двинулся рабочий народ.
Выезжая на предприятия, Веденин и прежде не раз наблюдал эти многолюдные минуты конца рабочей смены. Однако сейчас он смотрел с особым, обостренным вниманием. И понял вдруг, чем вызвано это внимание: идут товарищи Ольги — с ними, среди них она живет, работает, с ними делит все, что имеет... Смотри же, смотри!
Но не он первым увидел Ольгу.
— Константин Петрович!
— Оля?.. Как же я вас не заметил?
— Смотрели, смотрели и проглядели? — рассмеялась она. И крикнула Семену, замешкавшемуся у выхода: — Сеня, иди скорей!
В темном рабочем платье, в тугой косынке, скрывавшей волосы, Ольга была другой, чем вчера: очень обыкновенной, ничем не отличающейся от других проходивших мимо молодых работниц. Ее немного утомленный вид никак не вязался с тем выражением лица, которое Веденин запечатлел на вчерашнем портрете. Да и Семен — в спецовке, накинутой на плечи, лишь иногда вставляющий в разговор немногосложные фразы, — он тоже был сейчас другим, чем в тот недавний, вечер, когда с горячностью крикнул Векслеру: «Я вам не верю!»
Все было очень просто, очень обычно. Однако это не вызывало разочарования. Наоборот, Веденину показалось, будто новые краски — скромные, но достоверные — прибавились к его палитре.
— А я почему-то была уверена, что нынче увидимся, — сказала Ольга. — Помнишь, Сеня, утром еще говорила.
— И рассчитывали встретить меня у заводских ворот?
— Нет, так точно не могла догадаться... Верно, проголодались, Константин Петрович? Сейчас придем, обедать будем.
— Спасибо. Я уже пообедал.
— Должны и моей стряпни попробовать.
И объяснила, взяв Веденина под руку:
— Я накануне готовлю. Так удобнее. Остается только разогреть.
Подошли к жилмассиву. С того дня, когда Веденин был здесь впервые, многое переменилось. Газон посреди двора утратил летнюю цветистость, кусты акации пожелтели, стали как будто реже. Зато малярные работы были закончены — стены корпусов, несмотря на тусклый сентябрьский свет, производили впечатление солнечной нарядности.
— А Зое сперва у нас не понравилось, — пожаловалась Ольга. — Интересно, где Зоюшка теперь будет жить? С вами останется или к Сергею Андреевичу переедет?
— Еще не решено. Я бы лично хотел, чтобы с нами.
— Понятно, так лучше. Зачем семью разбивать?..
Поднялись во второй этаж, и Ольга остановилась:
— Знаешь, Сеня, какое у меня предложение? Пока мы хозяйством займемся, Константин Петрович мог бы побыть у Ильи Трофимовича. Правда?
Веденин спросил, кто такой Илья Трофимович.
— Познакомитесь и узнаете, — уклончиво ответила Ольга. — Впрочем, насколько знаю, вы и так знакомы.
А когда Гаврилов отворил дверь и, поздоровавшись с Ведениным, пригласил к себе в комнату, Ольга сказала:
— Хозяйством нам надо заняться. А гость у вас пусть пока побудет, Илья Трофимович.
— Идите, идите, — кивнул он. — Нам есть о чем с Константином Петровичем поговорить.
И обернулся к Веденину, когда закрылась дверь:
— Интересуетесь, наверное, где и когда встречались мы с вами?.. Давно. За Нарвской заставой.
И добавил отрывисто:
— Алексей-то... Алеша Рогов... на моих скончался руках!
Это было неожиданным, и точно разом отодвинулись, исчезли комнатные стены. В ярком озарении — так отчетливо, словно это было вчера, — Веденин увидел и узкую лазаретную койку, и руки товарищей, поддерживающих смертельно раненного солдата, и его предсмертный, но торжествующий взгляд...
— Там и встретились, Константин Петрович... После, когда с головой покрыли Алешу простыней, — после я подошел к вам и спросил: «Вот вы художник. Большое вам дано умение. Можете ли навек сохранить геройскую эту жизнь?» Вы обещали.
— Я сдержал обещание.
— Знаю. Видел вашу картину... Мне тогда же, когда впервые увидел, хотелось отыскать вас, благодарность выразить. А потом подумал: разве благодарят за это?.. Вы сделали то, что сердце подсказывало.
Гаврилов замолк. Лицо его оставалось строгим, но в голосе, когда опять заговорил, послышалась теплота:
— Потому и порадовался, узнав от Михаила Степановича, что согласились новую картину написать — о сегодняшнем нашем человеке. И еще имею причину порадоваться...
Сел рядом с Ведениным, притронулся к его руке:
— Время-то как идет!.. А нынешняя наша встреча, Константин Петрович, — она ведь не случайная. Не могли не встретиться, поскольку оба в учителя записались.
— В учителя?
— Выходит, что так. Слыхал, согласились заниматься с Семеном Тихомировым?
— Да, у него несомненные способности.
— Радостно слышать. Человек он молодой, но серьезный, положительный. Вот и получается, Константин Петрович: вы с Семеном, а я... обещался Ольге помощь оказать. А как же иначе? Партия тому и учит — молодых на верную дорогу выводить.
— А как вы относитесь, Илья Трофимович, к тому, что задумала Ольга? Вчера, когда она была у меня...
— И вам рассказывала? И что же, интересно, — жаловалась, плакалась?
— Нет. Сказала, что у нее другое настроение, что не желает грустить.
— Так и сказала? Это всего дороже, — кивнул Гаврилов. — Если человек с первых шагов прогибается — плохое дело.. Я ведь Ольге без всякой жалости указал на все ошибки... Говорю, а сам думаю — не спасует ли? То-то и дело, что не испугалась. Это всего дороже!
— Ну, а вы как расцениваете ее предложение?
— Я вам так отвечу... Молодая еще Ольга, глупая. Однако в своей специальности большой имеет талант.
И повторил с отцовской нежностью:
— Глупая еще, а талант большой!
Поднялся. Обогнул стол, заваленный пожелтевшими папками. Достал откуда-то из угла помятый листок.
— Возможно, не так легко вам будет разобраться. Все же попробую объяснить. Токарный станок случалось видеть?
Веденин не имел оснований считать себя человеком, свободно разбирающимся в технических вопросах. Но то, что показывал и разъяснял Гаврилов, не могло не заинтересовать.
— Вот и посудите — сколько времени непроизводительно расходуется. И разметчик должен предварительно подготовить деталь для токаря, и токарь, прежде чем начать обточку, должен эту деталь выверить на станке. Если сложить все это время — обидная утечка получается. Не секунды и не минуты — целые часы!.. Потому и считаю: заслуживает Ольга помощи. Практически не дотянула, а подход нащупала правильный.
— Значительные трудности надо еще преодолеть?
— Имеются трудности. Однако дело стоящее! — И понизил голос: — По-разному можно помощь понимать. Я за Ольгу решать не собираюсь. Пусть сама достигнет.
Бережно сложил и спрятал листок. Задумчиво прошелся по комнате.
— Прежней волчьей корысти Ольге бояться не приходится. Для такого дела на заводе ни средств, ни сил не пожалеют... Я о другом — о самой Ольге думаю. Вот вы начали с Семеном заниматься. Наступит такой момент — картину должен будет написать. А вы разве вместо него возьметесь за кисти?
— Нет, — ответил Веденин. — В творчестве, как бы ни было трудно, надо вперед итти самому.
— То-то!... — обрадованно подтвердил Гаврилов. — Правильное слово употребили — творчество!.. Я так понимаю: творчество — это когда человек настоящую свою высоту отыскивает. Находит, смотрит на себя и убеждается, что другим стал, что дальше, выше требуется итти. Так ведь?
— Да, это так!
— Потому-то, Константин Петрович, и говорю — сошлись мы дорогами, оба в учителя записались... Ну, а картина ваша? Скоро ли увидим?..
И добавил, прежде чем Веденин успел ответить:
— Советский человек! Большую картину начали!.. Подсказывать не берусь. Но вы, Константин Петрович, приглядитесь и к Ольге. Верно — молодая, во многом должна еще разобраться... А только всякий раз, когда гляжу на нее, вспоминается мне Алеша Рогов. Большое вижу сходство.
— Сходство?
— Именно, Константин Петрович... Не потому ли вижу сходство, что Алеша жизнь свою передал таким, как Ольга Власова!..
И Веденин и Гаврилов, как ни отговаривались, принуждены были сесть за стол.
— Кушайте, кушайте, — приговаривала Ольга. — Извините, если что не по вкусу. Знала бы, что гости будут, не так бы постаралась!
Когда же пообедали, Гаврилов поднялся:
— Спасибо этому дому, пойдем к другому!.. Пора на завод. Нынче на парткоме отчитываюсь.
— Насчет истории? — спросила Ольга.
— Насчет истории.
И пояснил, обернувшись к Веденину:
— По предложению товарища Горького подготавливаются истории крупнейших предприятий. А ведь у нашего завода история не только долгая — она до революции рабочей кровью записана... Вот и приставили меня архивные документы разбирать. Подходящее дело для старика. Большего ждать не приходится!
Это было сказано без улыбки, но по тому, как Гаврилов взглянул в сторону Ольги, Веденин понял: старик никак не считает себя вышедшим в тираж.
— Итак, Константин Петрович, сердечно рад, что возобновилось знакомство. И поскольку общие дела у нас наметились (снова взгляд в сторону Ольги), надеюсь, и впредь встречаться будем.
— Может быть, и ко мне соберетесь, Илья Трофимович?
— Что ж, вполне возможно.
Ольга вышла проводить. Веденин остался с Семеном.
— Ну как, Семен? Вчерашнее занятие не показалось слишком трудным?
— Что вы, Константин Петрович! Это я вас, наверное, разочаровал. И сам не пойму: вижу правильно, а рука точно чужая. Все же большую пользу получил. Домой вернулся — вытащил старые рисунки и начал исправлять.
— А ну-ка, покажите, что исправили. Найти ошибку — это уже шаг вперед...
Ольга, проводив Гаврилова до лестницы, спросила:
— Довольны встречей остались?
— Толково побеседовали. Одно не понравилось: узнал, что ты вчера у Константина Петровича плакалась на горькую свою судьбу.
— Ничего подобного!
— Ладно. Это я пошутил... С парткома вернусь часов в десять. К этому времени и приходи.
Вернувшись в комнату (Веденин и Семен сидели, склонившись над рисунками), Ольга собрала со стола и отправилась мыть посуду. На обратном пути, в коридоре, ее остановил сдавленный шепот:
— Власова!.. Слышишь, Власова!..
— Не слышу! — сурово отрезала Ольга (она заметила, что дверь Таси Зверевой приоткрыта).
— Зайди на минутку.
— Это еще зачем?
Зверева до пояса высунулась из дверей: Глаза были жалобные, покрасневшие.
— По старой дружбе прошу. Хоть на минуту.
— По старой дружбе? Нет, ты про нее забудь! — жестко сказала Ольга. Однако зашла, опустила на стол стопку тарелок. — Чего тебе нужно? Покороче говори!
Сначала Зверева ни слова не могла проговорить — двумя ручьями хлынули слезы. Потом, продолжая надрывно всхлипывать, размазала слезы ладонью по щекам:
— Не сердись, Олюшка! Не буду больше сплетни слушать! Слово даю!
— Сегодня даешь, а завтра забудешь?.. Нет у тебя определенной линии!
— Будет, Олюшка, линия! Честное слово, будет!.. Это все Дорофеев воду мутит. В глаза ему наплюю!
Ольга, нахмурившись, смотрела на неверную подругу. Смотрела все так же сердито, но где-то в глубине вдруг возникла неожиданная радость.
— Можно ли, Тася, верить тебе?
Спросила, а сама тем временем подумала: «Что же это такое? Почему мне радостно?» Попробовала сосредоточить мысль на Дорофееве и тогда поняла, откуда взялось радостное чувство. «Оттого, что я сильнее Дорофеева. Да, сильнее! И не потому лишь, что Григорий Иванович обещал поддержку, что в цехе товарищи не дадут в обиду... Нет, я сама теперь сильнее! Сильнее, потому что решила итти вперед!»
— Хватит, Тася, реветь. Увидел бы твой Феденька, на что похожа, определенно разлюбил бы. Ну, хватит. Как подруге говорю — перестань!
Вынула из волос гребенку, расчесала Зверевой спутавшиеся волосы.
— Эх, ты! — И поцеловала в губы. — Смотри, чтоб в последний раз!..
...Веденин встретил Ольгу на пороге, со шляпой в руках.
— Куда же торопитесь, Константин Петрович?
— Семен приглашает в клуб, хочет показать работы своих товарищей. А вы не присоединитесь, Оля?
— Что ж, пожалуй, тоже пойду. Мне нужно с заведующим повидаться.
Тусклый день терялся в прохладных, густеющих сумерках. Поднявшись на мостик, перекинутый через канал, увидели ярко освещенные клубные окна, матовый фонарь над подъездом.
В театральном зале шел концерт — доносились всплески аплодисментов. В физкультурном глухо ударялся баскетбольный мяч. Наверху, в помещении духового оркестра, монотонно рокотала одинокая волторна.
Ольга отправилась к заведующему клубом, а Семен, взяв на вахте ключ, повел Веденина в комнату изобразительного кружка (на стеклянных дверях коротко было написано: «ИЗО»).
Открыв вместительный шкаф, вынул несколько папок.
— Занятия проводились интересно. Большая жалость, что руководитель заболел надолго.
Веденин начал просматривать рисунки. Менее удачные отложил в сторону.
— Понимаю, Константин Петрович. Мне самому эти рисунки кажутся слабоватыми. А все же строго судить нельзя. Кружковцы рисовали. Художниками стать не собираются.
— Нет, это не довод, — ответил Веденин. — Никогда, ни в чем нельзя довольствоваться приблизительностью.
Верхняя лампа, спрятанная в жестяном софите, кидала свет на полку с гипсовыми слепками.
Эти слепки снова напомнили Веденину прошлое. Снова вспомнил предзимний день девятнадцатого года, рабочие курсы, в которых разместился лазарет, слепки, брошенные у входа... А потом, когда из бывшего рисовального класса вынесли застывшее тело, многие часы (и весь день и ночь) провел Веденин рядом с Алексеем Роговым, стремясь запечатлеть гордое, неподвластное смерти лицо...
Отвлек голос Семена:
— Знаете, Константин Петрович, что хотелось бы мне изобразить?.. Наш цех, ребята наши за станками, а с ними рядом те, кто отдал жизнь за нынешнее. И Рогов, и Власов, и другие... Илья Трофимович рассказывает — две трети рабочих из нашего цеха против Юденича добровольцами пошли. Вот бы нарисовать! Я и название придумал: «Живые среди живых»... Мне Ольга эту мысль подсказала.
Веденин взглянул на Семена и поразился перемене: сильное чувство озаряло сейчас его лицо. В эту минуту Семен был снова таким, каким стоял перед Векслером, — не веря ему, веря в живую силу искусства.
— Мне понятна ваша мысль, — мягко сказал Веденин. — Живые среди живых!.. Однако как передать в рисунке? Как добиться, чтобы зритель сам, без пояснений, увидел бы неразрывное слияние двух времен?
Семен ничего не ответил. Только вздохнул, нахмурился.
— У вас все впереди, — ободряюще произнес Веденин.
Когда же, досмотрев рисунки, вышли назад в коридор, снова вспомнил Семен о заболевшем руководителе.
— Прислал недавно письмо из санатория. Пишет, что вернется нескоро. Может быть, действительно Никодим Николаевич согласился бы вести кружок?
— Попробую с ним поговорить,
— Если так, согласуем предварительно, — предложил Семен.
Пришли к заведующему в тот момент, когда он подвергался нападкам Ольги.
— Вас бы самого посадить по соседству с духовиками. Что бы, интересно, тогда запели?.. Должны предоставить другое помещение!
— А где мне взять? Родить, что ли?
— Ну и выражения, — поморщилась Ольга. — Думаете, не найдем на вас управы? А мы в газету обратимся!
Решив, что он лишний при этом споре, Веденин хотел покинуть кабинет. Однако заведующий (не потому ли, что представилась возможность отделаться от Ольги?) охотно заговорил о делах изокружка.
— Беда с этим кружком! Никак не удается подобрать нового руководителя. У вас есть на примете? И надежный, опытный человек?
— Думаю, что могу ручаться.
— Превосходно! — обрадовался заведующий. — Обязательно направляйте! Как можно скорей!
Веденин вышел из клуба вместе с Ольгой и Семеном. Свет из окон падал на мелкую рябь канала. Дальше канал уходил в темноту и снова, поодаль, вспыхивал отражениями заводских огней.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал, прощаясь, Веденин. — Не забыли, Оля, наш уговор? Послезавтра жду к себе... Ну, а сейчас отправлюсь к Никодиму Николаевичу. Попробую его уговорить.
— Как хорошо, что вы зашли! — воскликнул Никодим Николаевич. — Теперь мы в полном сборе!
Остановившись на пороге комнаты, Веденин увидел Нину Павловну: она сидела спиной к дверям против кресла, в котором полулежала Александра. Неслышно шагнув вперед, наклонился к жене и прикрыл ей ладонями глаза.
— Костя? — спросила, помолчав, Нина Павловна (Веденин ощутил на ладонях быстрое движение ее ресниц).
— Старый муж, грозный муж!.. — рассмеялся он и отвел руки. — Добрый вечер, Александра Николаевна. Как самочувствие?
И тут заметил Васю, спящего на койке-раскладушке.
— Набегался, — объяснила Александра. — Сегодня у него был первый студенческий день.
— И вообще хлопотливый день, — вставил Никодим Николаевич. — Сначала институт, потом вокзал... Мы вместе провожали Михаила Степановича — Нина Павловна, Вася и я.
— Как, и ты провожала? — спросил Веденин. — А мне Михаил Степанович категорически запретил. Сказал, что не признает проводов среди вокзальной суетни.
— Мне тоже было запрещено, — улыбнулась Нина Павловна. — Но я не утерпела... А суетни, пока не посадили ребят, действительно было много.
Вася приоткрыл глаза. Повернулся с боку на бок и что-то произнес — очень быстро, настойчиво.
— Слышите? — ласково насторожилась Александра. — Первый день позади, но, как видно, продолжается во сне... А ваша дочь, Нина Павловна?
— Тоже начала сегодня учебный год. Угром, перед уходом, заявила, что теперь-то начнет заниматься по-настоящему. Пора бы! На первом курсе особого прилежания не было.
— Вы слишком строго относитесь, — возразил Никодим Николаевич. — Зоечка нас всех еще порадует. Вы только представьте: наступает защита дипломного проекта. Зоечка превосходно защищает. Профессора клянутся, что давно не было такой яркой защиты. Но это еще не все! Ровно через год профессора слушают Васю...
Вероятно, Никодим Николаевич мог бы долго фантазировать (все эти дни, убеждаясь в выздоровлении сестры, он находился в приподнятом настроении). Но Веденин перебил:
— Не будем, однако, забывать о сегодняшних делах. Я ведь, Никодим Николаевич, не просто на огонек заглянул. Заведующий клубом, где я только что был, уполномочил меня предложить вам руководство изобразительным кружком.
Никодим Николаевич ничего не ответил, но на его лице отразилось волнение.
— Я не только беседовал с заведующим, — продолжал Веденин, — но и ознакомился с работами кружковцев. Разумеется, не все они равноценны, но некоторые отмечены настоящей талантливостью...
На этот раз взволнованность Никодима Николаевича отразилась не только на лице, но и во всей подавшейся вперед, напряженной позе.
— Я советовал бы вам принять это предложение, — сказал Веденин.
— Хорошо. Я отвечу, Константин Петрович. Но мне хотелось бы поговорить наедине... Надеюсь, нас извинят.
Когда же вышли из комнаты, сказал торопливо:
— Возможно, Константин Петрович, вас удивляет моя нерешительность. Но разве я не обязан подумать об ответственности?.. Руководить изобразительным кружком... Ведь это все равно, что дорогу показывать. И какую дорогу... В искусство!
— Но почему пугает вас эта ответственность?
— Почему?.. Я хочу, чтобы вы правильно поняли. За все эти годы вы имели возможность узнать меня... И меня узнать и все узнать обо мне...
Никодим Николаевич говорил чуть запинаясь, помогая себе короткими взмахами руки. Однако с каждой фразой речь его становилась тверже:
— Работа, которую вы предлагаете, — конечно, она и плодотворная и интересная. Но поймите — я не могу не думать о том, имею ли творческие основания вести за собой других, другим показывать дорогу?.. И еще, Константин Петрович... Прошу ответить откровенно. Недавно, хотя бы два-три месяца назад, разве вы пришли бы ко мне с этим предложением?
Вопрос прозвучал с такой прямотой, что Веденин понял — нельзя ответить недомолвкой.
— Я всегда ценил вас, Никодим Николаевич. Но действительно, до последнего времени вам мешала... Как бы точнее сказать?.. Мешала известная нерешительность, даже робость...
Ожидая ответа, Никодим Николаевич не спускал с Веденина глаз. Он продолжал стоять все в той же напряженной позе, и эта поза могла напомнить Веденину и первую, давнюю встречу на Исаакиевской площади, и ту бессильную тревогу, которая еще недавно заставляла Никодима Николаевича часами не отходить от дверей больной сестры... И все же Веденин видел — в глазах Никодима Николаевича нет прежней робости. Он и спрашивал сейчас по-иному — не страшась ответа, добиваясь полной ясности.
— Да, — ответил Веденин. — Вы изменились. Жизнь идет только вперед, она не позволяет говорить о себе в прошлом времени... А вы — вы сами не чувствуете разве, что стали другим?
Все еще сохраняя напряженную неподвижность, Никодим Николаевич на миг закрыл глаза.
— Вы правы. То, что сейчас со мной происходит... Не знаю, как объяснить, но у меня такое чувство, будто что-то зреет или созрело во мне... Не обижайтесь, Константин Петрович, но даже тогда, когда я заканчивал копию «Лесорубов»... Я не хочу сказать, что переменил отношение к этой картине. Но у меня вдруг возникла мысль, что лично я несколько иначе разрешил бы композицию, трактовку основных фигур... Я сам не понимаю, что со мной происходит. Еще никогда я не испытывал такого чувства — радостного чувства!.. Но тем страшнее было бы обмануться!
И очень прямо взглянул на Веденина:
— Теперь вы понимаете?
— Понимаю, — кивнул Веденин. — Однако надо понять и тяжелое положение заведующего клубом. Я обещал, что вы приедете в ближайший день.
— Вы обещали?.. Значит, вы считаете...
— Я считаю, что вы без малейшего ущерба сможете совместить занятия в клубе с работой в моей мастерской.
...Вернулись в комнату. Вася попрежнему крепко спал. Нина Павловна и Александра беседовали вполголоса.
— Мы сейчас говорили о детях, — обернулась Нина Павловна. — Как бы мы ни любили своих детей, они бывают иногда несправедливы. Я все еще, Костя, обижена на Зою. И она это чувствует, — давно не была такой ласковой.
— Ошибаешься, Нина. Все дело в том, что Зоя счастлива. А счастье — оно перестает быть счастьем, если теряет щедрость.
— Совершенно согласен! — воскликнул Никодим Николаевич. — Да и как Зоечке не быть счастливой? Сережа... Сергей Андреевич... Он такой превосходный молодой человек!
— Все-то у вас превосходные, — с легкой укоризной сказала Нина Павловна.
— Все?.. Утверждать не берусь. Но на свете действительно много, очень много хороших людей!
...По дороге к дому Нина Павловна спросила:
— С какой же девушкой ты обещал приехать в Крутоярск?
— С девушкой?
— Ну да. Михаил Степанович просил передать привет тебе и той девушке, с которой ты должен приехать.
Веденин рассмеялся:
— А ты не приревновала, Нина?
— Нет, Костя. Я знала, что ты мне о ней расскажешь.
— Хорошо. Я тебе расскажу.
Веденин остановился, огляделся по сторонам. Затем широким жестом обвел все вокруг — улицу, дома, огни и тени, говор прохожих, шум движения...
— Девушка живет здесь, среди нас. Она молода: двадцать лет. Красивая? Самая обыкновенная, коренастая, нос в веснушках. Отец погиб в гражданскую войну. Мать — от сыпняка. Девушка — тогда она была еще девочкой — попал ав детский дом. Потом на завод. При заводе окончила техучебу. Работает токарем в том же цехе, где работал ее отец. Что еще сказать о девушке?.. В числе ударников, перевыполняет норму. Посещает клуб, занимается в драматическом кружке. У нее есть муж, такой же молодой, тоже токарь. Получили небольшую отдельную комнату в заводском общежитии. Вечером, после работы или клуба, девушка готовит обед. Так удобнее: остается только разогреть... Вот, собственно, все, если рассказывать в порядке фактической справки.
— А если, Костя, продолжить рассказ?
— Тогда надо рассказать о настоящей красоте, которой наше время одарило девушку. Недаром жизнь для нее — чудесный подарок. Этим подарком надо со всеми поделиться, вместе со всеми его умножить. Девушка радуется каждому новому дню, но умеет быть суровой, даже гневной, если кто-либо пытается омрачить ее день. Да, красивая девушка. Красивая и сильная. Сильная, потому что жизнь и труд для нее нераздельны. Потому что ищет завтрашний день в своем труде. Потому что завтрашний день в ее руках... Девушку зовут Ольгой Власовой. Я тебя с ней познакомлю, Нина.
— Это она вчера приходила к тебе?
— Она.
— А Крутоярск?
— Крутоярск ждет картину о сегодняшнем советском человеке. Я вижу Ольгу Власову в центре этой картины.
И повторил, снова все обведя широким жестом:
— Она живет здесь, среди нас. И будет жить на моем полотне!
Спустя несколько дней позвонил Голованов.
— Не забыл, Константин Петрович, традицию моих студентов: товарищеским вечером начинать учебный год. Сегодня вечер такой и состоится. Имею честь пригласить.
— Но ведь я, Владимир Николаевич, не связан сейчас с академией.
— Не скажешь ли, что и с живописью не связан?.. Кстати, вечер устраиваем не в самой академии, а у меня в мастерской.
— Кого еще зовешь?
Голованов назвал ряд знакомых Веденину имен. Удивило одно лишь имя — Ракитина.
— Я не ослышался?
— Нет, — ответил Голованов. — Наш последний разговор об Иване Никаноровиче остается в полной силе. Зачем же приглашаю?.. Являюсь сторонником наглядного метода. Вожаку утонченных «парижан» полезно поглядеть, как живут и трудятся скромные «следопыты». Итак, адрес известен. Ждем к восьми.
В условленный час, оставив позади одну из шумных линий Васильевского острова, Веденин углубился в узкий переулок. Дом, в котором находилась мастерская Голованова, был в самом конце переулка. Войдя во двор, Веденин без труда нашел лестницу, по которой впервые поднялся еще в студенческие годы.
Лестница не изменилась с тех пор: те же горбатые переходы, глухие закоулки, искривленные прутья перил. На самой верхней площадке, у дверей мастерской, горела лампа, кидая вниз сноп яркого света (железные прутья рассекали этот сноп).
Веденин вспомнил, как приходил сюда к сердитому старику, академику живописи. Старик не мог понять стремления молодых, жил в мире мифологических сюжетов, холодной и парадной живописи. Однако рисовальщиком был превосходным, учил безупречной завершенности рисунка, тонкому ощущению пластики человеческого тела. Он умер в начале пятого года, вскоре после кровавого воскресенья, когда, невдалеке от академии, рабочие отстаивали баррикаду от озверелой казачьей сотни и выстрелы сотрясали стекла мастерской.
В те дни, открывшие бурную летопись первой революции, Веденин, вместе со многими студентами академии, искал смысл и оправдание творческого труда в гуще событий, в их стремительном ходе.
Когда же, через год, опять поднялся по горбатой лестнице, мастерская принадлежала другому хозяину, одному из младшего поколения передвижников, художнику, на полотнах которого распрямляла плечи попранная, но гневная народная Россия.
В эти годы Веденин стал частым гостем мастерской. Среди других столичных мастерских, залитых мутными волнами реакции, она продолжала оставаться средоточием смелых, свободолюбивых бесед, когда натурщики (далеко не всегда были они натурщиками), вскакивая на станки, обращались к художникам: «Товарищи!», а шпики, крадясь по лестнице, старались выследить происходящее за дверьми. Затем, когда слежка сделалась угрожающей, художник покинул мастерскую. Затем...
Но тут Веденин добрался до верхней площадки. Громкий шум голосов откликнулся на его звонок.
— Хвалю за точность. Раздевайся, — встретил Голованов и вывел Веденина на простор мастерской.
Горели все лампы: и под потолком, и в наклоненных софитах, и на узенькой галерее (она примыкала к внутренней стене, а наружная была сплошь стеклянной, испещренной бликами городских огней).
— Константин Петрович Веденин! — возвестил Голованов.
Грянуло оглушительное подобие музыки: шумовой оркестр, запрятанный где-то в глубине. Веденин здоровался. Вокруг улыбались молодые липа. Две девушки подхватили под руки:
— На выставку! На нашу отчетную выставку!
Выставка состояла из летних этюдов, часть которых Голованов уже показывал Веденину. Теперь эти этюды были развешены на щитах вдоль стены галереи, и снова, рассматривая их, Веденин ощутил кипучесть, необозримость родной земли.
— Не забыл, Константин Петрович, при каких обстоятельствах я впервые знакомил тебя с этими работами? Ну, а как поживает открытый тобою талант?
— Начал заниматься.
— Значит, пришел? Сделал выбор?..
Снова грянул оркестр. Голованов поспешил навстречу новым гостям и вернулся с группой художников; среди них был и Ракитин.
Продолжая стоять на галерее, Веденин имел возможность наблюдать, как, остановившись посреди мастерской, Иван Никанорович приветственно взмахнул обеими руками, кинул какую-то шутливую фразу (студенты, столпившиеся вокруг, рассмеялись), а затем, обернувшись к художникам, громко сказал:
— Я часто ставлю молодежь Владимира Николаевича в пример своим студентам. Не правда ли, чудесная молодежь? Сколько спаянности, оптимизма!
Тут увидел Веденина:
— Константин Петрович? И вы пришли?
Взбежав на галерею, крепко пожал Веденину руку:
— Молодцом! Право, молодцом! Был у меня недавно Петр Аркадьевич, сетовал, будто вы изнуряете себя работой. Однако вижу иное!
Дальнейшим восклицаниям помешали художники, которых Голованов привел на выставку.
— Ах, да! — воскликнул Ракитин. — Помнится, мы с вами даже поспорили, Константин Петрович, из-за этих этюдов. А знаете, сейчас они кажутся мне ярче, сочнее.
И снова грянул шумовой оркестр, на этот раз встречая Кулагина.
— Вот это встреча! — рассмеялся он, остановившись на пороге. — А я-то боялся, что влетит за опоздание.
— Еще две минуты, и тебе действительно влетело бы, — ответил Голованов.
Ровно в девять часов он попросил гостей занять места. По существу, официальное приглашение мало соответствовало обстановке мастерской. Лишь для гостей было поставлено несколько кресел, что же касается молодежи, она расположилась и на станках и прямо на полу.
— Вот и сентябрь, — не повышая голоса, сказал Голованов. — Новый, молодой учебный год. Однако можно ли отделить учебную работу, которую мы начинаем, от только что ушедшего лета?
Он обвел молодежь внимательным, долгим взглядом. Резко очерченное лицо согрела улыбка.
— Хочу быть справедливым (кивнул на выставочные щиты). Поработали этим летом неплохо. Но кто из вас может сказать, что все воплотил, все запечатлел?.. Вижу по глазам, вы вернулись не только с заполненными альбомами. Вы принесли богатство впечатлений и замыслов, которые еще предстоит осуществить. Для этого надо будет много заниматься, много работать. Но мы мечтаем, мы хотим!
Бородатый художник, сидевший рядом с Ведениным, наклонился и тихо сказал:
— Не слишком ли возвышенно? Молодежь-то нынешняя... Ей попроще, поконкретнее!
И действительно, молодежь, заполнявшая мастерскую — крепкая, загорелая, внешне огрубевшая на ветру и на солнце, — казалась контрастирующей с той мягкостью, которая звучала в голосе Голованова.
Однако он закончил все на той же ноте:
— Начинаем вечер мечтаний. Все мечты осуществимы, если рождаются в недрах жизни, если опираются на жизнь, если дружные руки поддерживают эти мечты!
И вечер мечтаний начался.
Он и дальше ничем не напоминал официальное собрание. Прислушиваясь к непринужденной беседе, Веденин снова вспомнил старого академика. В редкие минуты хорошего расположения духа он рассказывал о своих поездках в Италию. Но не жизнь — лишь мраморные руины далекой и чужой страны видел академик.
А молодежь (второй час продолжалась беседа) — молодежь продолжала жить на близкой и родной земле. Говорили по-разному: одни образно, ярко, другие — застенчиво, с трудом подбирая слова. Но все об одном — о жизни, которая так близка, что, стоит выйти за порог мастерской, — окружит, увлечет в своем потоке.
Девушка в широкой блузе рассказывала, как два месяца провела в колхозе, научилась косить и даже заработала трудодни. Она обстоятельно рассказывала, как сначала колхоз затянул уборку сена, как создалось угрожающее положение, потому что из района сообщили, что ожидается перемена погоды, как спохватились, обогнали дождливые дни, как затем отчитали колхозники своего председателя за непродуманный график...
Это был простой рассказ о простом труде, но это был рассказ художника. Он был таким, потому что в нем открывалось приволье полей, сверкала роса на заре, сочными волнами ложилась трава под взмахами косы и с каждым взмахом играли молодые мускулы... Девушка рассказывала и заставляла видеть небо в той голубой бездонности, в какой оно проплывает над головой, если в обеденный час глядеть высоко вверх, откинувшись на стоге сена. А когда кончался этот час, девушку снова окружали люди, которых она узнавала в их труде.
Два месяца провела девушка в колхозе. Высокий чубатый студент это же время провел на черноморских виноградниках, где каждая гроздь наполнена сладостной солнечной теплотой, а когда по ночам загораются светляки, кажется, что виноградный сок искрится и брызжет... По-разному прошло это лето. В неторопливом рассказе широкоплечего студента оно поднялось металлургическим гигантом, торжественно празднующим пуск нового прокатного стана. Другой студент — подвижной, жестикулирующий — спускался в шахту, где непрерывно мчатся электросоставы, где отдается их гул в антрацитовых стенах штреков. Затем говорила вторая девушка. Была она маленькой, с виду тщедушной, но начала говорить — и узнали, что вместе с баркасом женской рыбачьей бригады на несколько дней выходила в северное, сурово плещущее море; сети, когда их тянут из воды, отсвечивают перламутровой чешуей, а вода в середине сетей будто вскипает...
— И ты не боялась? А если бы шторм начался?
— Ну и что же? Бригада была не просто женская. Комсомольская бригада!.. Я на временный учет стала к ним в организацию. А перед отъездом отчитывалась на общем собрании, рисунки показывала. Четыре часа продолжалось обсуждение!
— А я четыре дня скакал на ишаке, — сообщил под общий смех застенчивый, чуть заикающийся студент.
— На ишаке? Да разве может ишак скакать?
— У меня скакал.
Так начался еще один рассказ — о том, как в степи, в расплавленном воздухе, над комбайнами, плывущими в пшеничном раздолье, вдруг возникают очертания далеких остроконечных гор, а потом степь отходит назад, все ближе, круче подымаются горы, все теснее переплетаются ущелья и аулы, а над ними — цветение альпийских лугов, и наконец во всей белоснежной красе открывается шапка Казбека... И даже ишак («Опять ишак! Дался тебе ишак!») — даже он, остановившись как вкопанный, благоговейно глядел на Казбек черносливовыми зрачками.
Такой была эта беседа. Изобильной по разнообразию впечатлений. Щедрой и бескорыстной: каждый спешил поделиться всем, что узнал, увидел. Переполненной красками: пухлые альбомы тут же ходили по рукам.
Однако на этом беседа еще не закончилась. Слово неожиданно попросил Кулагин.
— Не думайте, что собираюсь приветствовать вас от лица гостей, — обратился он к студентам. — Хоть и прошло немало лет с той поры, когда окончил я академию, Владимир Николаевич попрежнему, так же строго и взыскательно относится ко мне, как к своему студенту. Ну, а коли так, не желаю причислять себя к среднему поколению. Значит, и мне следует сегодня отчитаться.
Веселые аплодисменты покрыли эти слова.
— Правда, академия была тогда другой, — продолжал Кулагин. — Помню, как пришел в первый раз. Любопытство разбирало, хотелось скорее увидеть, как занятия идут... Вот и заглянул в одни двери. Вижу доски, рейки, стружку. Столярным клеем несет. Что за чертовщина?.. Оказывается, попал в мастерскую конструктивистов. Утверждали эти конструктивисты, что с живописью покончено, что на смену краскам и холсту должны прийти строительные материалы... В другую зашел мастерскую — студенты митингуют, выносят недоверие своему профессору. Дескать, не отрешился от реалистических традиций. Многим тогда леваки задурили голову... Вот какие были времена! Плохие времена для нашей академии!.. А все же мне повезло: нашел дверь в мастерскую Владимира Николаевича. И горжусь, что из этих дверей вышел в творческую жизнь, что могу отчитаться сегодня, как студент мастерской Голованова!
Развернув пакет, лежавший рядом с ним, Кулагин вынул альбом:
— Вот что я привез из далекой пограничной части.
Еще один альбом пошел по рукам. На его листах были запечатлены эпизоды боевых учений, бойцы в дозоре и на отдыхе, многие лица бойцов и командиров... Выразительность этих рисунков вызвала общее одобрение (даже Ракитин воскликнул: «Чудесно!»). Но Веденин увидел другое — увидел, как настойчиво, от зарисовки к зарисовке, ищет Кулагин лицо солдата — простое, суровое и доброе лицо...
Беседа продолжалась. Студенты наперебой расспрашивали Кулагина о его поездке, и сами, в ответ, снова рассказывали о летних впечатлениях. Казалось, конца не было этим впечатлениям, этим планам и замыслам...
— А ведь интересно! — снова наклонился бородатый художник к Веденину. — Признаться, не ожидал!
И, не стерпев, вступил в спор с чубатым студентом. Студент рассказывал теперь о картине, которую обязательно напишет (картину о солнечном советском изобилии!), и рассказывал с такой убеждающей зримостью, словно уже стоял перед законченным полотном.
— Не могу согласиться! — восклицал художник. — Композиция явно перегружена!
— Да что вы, Сергей Фомич, — вмешался сидевший невдалеке художник-пейзажист. — Я вижу это полотно.
— А воздух? Воздух видите? Где воздух?..
Студент отстаивал свой замысел. Спор захватил и остальных художников. Один лишь Ракитин держался в стороне.
Ракитин сидел в кресле — откинувшись, постукивая пальцами по колену. Улыбка его подтверждала: «Интересно, очень интересно!» Однако Веденину показалось, что эта улыбка прикрывает иное — насмешливость, даже раздраженность.
Беседа наконец закончилась. Пожелав молодежи успехов в учебе, Голованов предложил перейти к отдыху, к танцам. Пары закружились через несколько минут.
Отойдя с художниками в тихий, отдаленный угол, Веденин снова увидел перед собой Ракитина.
— А ведь я завидую вам, Константин Петрович!.. Слышал, уже закончили картину для выставки. Поздравляю! Большому кораблю — большое плавание!.. Ну, а мои успехи пока скромнее...
Веденин слушал и смотрел на пальцы Ракитина: они непрерывно двигались, точно желая убедить в искренности слов.
— Ошибаетесь, Иван Никанорович. Я...
Ракитин пригнулся к Веденину, как будто опасаясь упустить хоть одно слово. Но в этот момент подошел Голованов:
— Как нравится наш вечер? Не скучаете?
— Что вы! — воскликнул Ракитин. — Наоборот!
— Вечер удачный, — подтвердил бородатый художник. — В будущем году устрою такой же и со своими хлопцами.
И блеснул очками в сторону Веденина:
— А вот Константин Петрович, не в обиду будь сказано, совсем забыл про свою колыбель, забыл академию.
— Повременим укорять, — улыбнулся Голованов. — Надо думать, не за горами тот час, когда Константин Петрович вернется в наши ряды.
Танцующие пары разрезали группу. Чубатый студент продолжал обнаруживать неукротимую энергию: теперь он заправлял весельем. Под его руководством начался следующий танец, диковинный даже по названию: «Два притопа, три прискока». Завлекли в этот танец и кое-кого из художников.
— Наглядный метод действует? — усмехнулся Веденин, увидя, что и Ракитин принимает участие в танце.
— Два притопа и три прискока еще ничего не решают, — ответил Голованов. — Посмотрим, какую картину даст Иван Никанорович. Пора ему сделать окончательный выбор. Такое время идет... Обратил внимание на сегодняшние газеты?
— Успел лишь просмотреть. Что-нибудь интересное?
— Да, значительное. Газету, кажется, оставил в кармане. Пойдем покажу.
Мимо танцующих пар (Кулагин был в числе самых неутомимых танцоров) прошли в прихожую. Голованов с трудом извлек свое пальто из огромной кучи, накиданной чуть ли не до потолка.
— Вот!.. Почитай-ка!
Веденин прочел: «Рекорд забойщика Стаханова. Забойщик шахты «Центральная-Ирмино» Алексей Стаханов поставил новый всесоюзный рекорд, далеко обогнав непревзойденных до сих пор мастеров отбойного молотка. За 6-часовую смену он дал 102 тонны угля, что составляет 10 процентов суточной добычи шахты».
— Ты это почувствуй, Константин Петрович! Один человек — и десятая доля целой шахты!.. Давно ли мы с тобой говорили о всеобщем, всенародном творчестве. Вот оно — это творчество!
Голованов замолк, словно прислушиваясь к ударам отбойного молотка. И Веденину показалось, будто он слышит, как вгрызается молоток в черную угольную породу.
— Разговаривал вчера с Москвой, — продолжал Голованов. — Утверждена комиссия, которой поручается отобрать для выставки полотна и скульптуру ленинградцев. Могу поздравить — ты утвержден в составе комиссии.
Веденин промолчал. Голованов понял это как недовольство.
— Все еще боишься оторваться от собственной работы?
Только тут Веденин понял, что Голованов, повидимому, не знает, что работа над картиной вторично потерпела неудачу. И спросил:
— Интересно, Владимир Николаевич, что говорил тебе Бугров после того, как побывал у меня?
— Сказал одно — что ты на верном пути, Что же касается комиссии... Не я — партийная организация выдвинула твою кандидатуру. Хочешь возразить, что беспартийный? Однако у нас, Константин Петрович, есть правильное, хорошее понятие — непартийный большевик. Не сомневаюсь — твое участие в комиссии будет полезным. Слишком много вреда приносят прекраснодушные товарищи, пытающиеся примирить непримиримое. Не хочу предсказывать, но, возможно, работа комиссии не обойдется без резких столкновений.
И ответил на вопросительный взгляд Веденина:
— Тебе известно не хуже, чем мне, — ходят еще среди нас рыцари пустого эстетства, выхолощенного стилизаторства... В какие бы личины ни рядились — личины эти пора сорвать!
Теперь, после открытого столкновения с мастером, Сергей понимал, что предстоящий сезон не сулит ему ничего хорошего. И не сомневался — надо ждать ответного удара.
Театр тем временем вернулся в свое постоянное, капитально отремонтированное помещение. Оно сверкало свежей краской, белизной лепных украшений, хрустальными гранями люстры, свисавшей над залом, в котором соперничали бархат и позолота. Начались спектакли. Начались и репетиции новой постановки (пьеса Кальдерона в переводе, сделанном специально по заказу театра). Над этой постановкой работал сам мастер. При встречах с Сергеем он ничем не напоминал о происшедшем. И все же Сергей продолжал настороженно ждать.
— Нам следует побеседовать, — обратился однажды мастер к Сергею. — Нет, сегодня не имею времени. А вот завтра... Зайдите завтра в двенадцать дня.
Вечером, встретившись с Зоей, Сергей рассказал об этом приглашении.
— О чем же он хочет говорить?
— Понятия не имею.
— Только не смей, Сережа, терять голову. Ты должен быть совершенно спокойным.
— Я буду спокоен.
— А встретиться когда условились?.. В двенадцать дня?
Зоя вздохнула, и Сергей догадался о причине ее огорчения: завтра днем собирались отправиться в загс.
— Не печалься, Зоюшка. Разговор с мастером вряд ли будет долгим. Да и у тебя с утра занятия в институте. Мы сможем встретиться прямо в райсовете.
И все же, несмотря на обещание быть спокойным, Сергей почувствовал волнение, входя в кабинет мастера.
— Ах, это вы, Сережа?.. Садитесь.
Неторопливо убрав со стола бумаги, мастер окинул Сергея по-обычному чуть прищуренным взглядом. Затем, подавшись вперед, сложил перед собой ладони.
— Думаю, нам пора поговорить по душам. Это тем более необходимо, что вы, вероятно, ожидаете с моей стороны какого-либо сведения счетов.
Сергей резко двинулся, но мастер остановил его:
— Не перебивайте!.. Я не собираюсь ни обвинять, ни допрашивать. Просто хочу понять, что бы я сам, при данной ситуации, испытывал на вашем месте.
Мастер разомкнул ладони и пошевелил пальцами, словно они затекли.
— В общих чертах получается так... Отношения испорчены, мой учитель стал для меня врагом. А если он враг — надо ждать мести, нападения. Вот он сейчас со мной беседует — бывший учитель и нынешний враг, — а я настороже... Разве я не правильно определяю, Сережа, ваше состояние?
— Правильно, Валентин Георгиевич.
— Спасибо за откровенность, — усмехнулся мастер. — Ну, а теперь и я отвечу вам с такой же откровенностью. Да, мне трудно сохранить прежние чувства. Однако должен успокоить — на вашей работе это никак не отразится.
В голосе мастера промелькнула снисходительность, и она задела Сергея:
— Напрасно думаете, что я только тем и занят, что жду нападения. Если я решил не уходить из театра...
— Вы правильно решили. Я бы не принял вашего заявления об уходе.
— Не приняли бы? Почему?
— Потому что...
Мастер резко приподнялся и сказал, взвешивая каждое слово:
— Вы меня оскорбили. Вы заподозрили, что я использую искусство для личных, корыстных целей... Чтобы иметь право на такое оскорбление, надо быть самому и честнее и лучше. А где, когда, каким трудом доказали вы свое превосходство? Какое же право имели бы вы уйти?
— Я и не собираюсь!
— Превосходно! Я обещал вам в текущем сезоне самостоятельную постановку. Вы получите эту постановку!
Последние фразы мастер произносил все резче и громче, точно заранее отсекая возражения.
— Вы подняли тост за честность в искусстве? Наивно, бездоказательно, но пусть будет так! Я предоставлю вам возможность доказать этот звонкий тезис. Что же касается меня... Я буду иметь возможность убедиться на деле, что называется честностью и что — верхоглядством, что идет от действительного понимания искусства и что — от пустого мальчишества... Вы получите постановку!
В этих словах был вызов, но Сергей удержался от резкого ответа.
— Благодарю, Валентин Георгиевич. Мне хотелось бы задать вам лишь один вопрос: считаете ли вы, что в рецензиях на массовое зрелище дана справедливая оценка нашей работы?
— Какие именно рецензии имеете вы в виду?
— Почти все. Каждая из них так или иначе подчеркивает, что политическое звучание зрелища могло бы быть бо́льшим, если бы в ряде эпизодов оно не заглушалось условной, формально понятой театральностью... Вы несогласны с этими рецензиями?
— Что ж, — ответил мастер. — Кое-какие замечания кажутся мне любопытными... Однако не следует забывать — товарищи критики приходят и уходят, а искусство — оно остается искусством!
И добавил, как будто спохватившись:
— Разумеется, из каждой рецензии можно почерпнуть полезные мысли... Хоть мы и поговорили сейчас, Сережа, начистоту, желаю вам хорошей прессы на первую постановку!
Через полчаса Сергей встретился с Зоей. Поднялись по широкой лестнице райсовета. В коридорах хлопали двери, торопливо проходили посетители, на пороге жилищного управления спорили прорабы, попрекая друг друга какими-то фондированными стройматериалами... Помещение загса находилось в самом конце длинного коридора.
— Обождем минуту, — попросила Зоя.
— Боишься?
— Нет, не потому... Скажи, ты любишь меня попрежнему, так же сильно?
— А ты?
Вместо ответа, Зоя открыла дверь.
Пожилая секретарша, заполнявшая брачное свидетельство, имела суховатый вид, и обстановка комнаты была самой обычной, служебной. Однако Зое и Сергею все представлялось иначе: не сводя друг с друга глаз, они счастливым шепотом отвечали на вопросы секретарши. Когда же, заполнив свидетельство, она подняла голову... Она оказалась вовсе не сухой, эта приветливо поздравившая их женщина.
Вышли на улицу.
— Поедем в парк, — предложила Зоя. — Смотри, даже погода для нас исправилась.
И верно: с утра было пасмурно, как перед близким дождем. Теперь же проглянуло солнце.
— Едем в парк, — согласился Сергей.
По дороге, в трамвае, он подробно передал Зое содержание своего разговора с мастером.
— Честно говоря, не ожидал такой постановки вопроса. Но она меня устраивает.
— Выходит, нет худа без добра?
— Выходит так. Но представляешь, в каких условиях предстоит работать!..
Сошли на кольце. Мимо заколоченных киосков подошли к мосту. Висел плакат «Парк закрыт». Однако сторожа вблизи не оказалось. Схватив Сергея за руку, Зоя быстро перебежала мост.
Угольчатый светложелтый лист лежал посреди аллеи. Колесо грузовика отпечатало на нем черный рифленый рисунок. Над аллеей зябко клонились деревья, роняя такие же желтые листья. Ветра не было, и листья, как будто страшась прикосновения к холодной земле, долго кружили в воздухе. Не только земля, но и вода в прудах была холодной, бессильной отразить неяркий солнечный свет, голубовато-далекие проблески неба.
Извне доносились звуки, но они казались разобщенными, несвязанными между собой. Скрежетали вагоны на трамвайном кольце. На лесопильном заводе все так же работали электропилы... Летом этот шум перемешивался с музыкой, голосами, шелестом ветвей, гудками пароходов. Теперь же ничто не мешало каждому звуку насквозь пронизывать обескровленный парк. Звуки возникали и пропадали, поглощаемые тишиной... Осторожно раздвигая эту тишину, Зоя и Сергей углубились в парк, вышли к Масляному лугу.
И сразу, как только ступили на луг, солнце брызнуло неожиданным, почти что летним светом.
— Я понимаю, — сказала Зоя, прильнув щекой к плечу Сергея. — Тебе сейчас нелегко, тебе предстоит борьба. Понимаю!.. Но ты должен знать — я все время буду рядом с тобой!
Он не ответил, только коротко вздохнул. Зоя покачала головой:
— Не думай, что это громкие слова. Я тоже хочу работать много, упорно. Разве так сейчас занимаюсь, как в прошлом году? Прошлой зимой к чертежной доске почти не подходила, а теперь... Мы будем вместе и работать и бороться!
Тесно прижавшись друг к другу, обошли весь луг. Вот здесь возвышался режиссерский мостик, около которого Зоя стояла на репетиции. Здесь, в перерыве, вместе с Ольгой и Семеном лежала на траве. А вон там, около дворца, возникла песня и, окрепнув, полетела над лугом...
— Знаешь, что слышала сегодня в институте? Будто теперь на летнюю практику будут посылать со второго курса... Пройдет зима, и ты будешь меня провожать.
— Я не смогу расстаться!
— Не сможешь?.. Повтори!
— Я не смогу расстаться! — воскликнул Сергей. И повторил, понизив голос: — Не смогу расстаться, Зоя Камаева!
— Камаева?.. Да, теперь я и Веденина и Камаева, — с тихим вздохом согласилась Зоя. — Ты понял, почему я не захотела менять фамилию? Мне показалось, что это нехорошо по отношению к отцу. Как будто отхожу от него... А ведь мы с ним друзья. И ты подружишься.
Внимательно и нежно оглядела Сергея:
— Мама наконец тебя признала. Но отцу ты, пожалуй, нравишься больше. Он говорит, что у тебя правильный характер. А вчера заявил: «Пора кончать канитель». Словом, хочет, чтобы ты скорее переехал.
— А ты?
— Я?.. Ну, знаешь, не хватает, чтобы я еще тебя приглашала!
Двинулись дальше — по тем же аллеям, по которым летним вечером шли вчетвером, вместе с Ольгой и Семеном. Но тогда гремели оркестры, жаркий блеск заката окрашивал пруды, вереницы лодок скользили под мостиками... Теперь царила иная пора.
Все призрачнее становилось солнце, листья — янтарно-желтые, рубиново-багровые — срывались и кружились, шелестели под ногами, маленькими плотами покачивались на холодеющей, замирающей поверхности прудов... Все кругом подсказывало неподвижность, молчаливость, созерцательность. Но Сергей не послушался этого зова.
— Ладно! — сказал он, крепко сжав Зое руку. — Ладно, Валентин Георгиевич. Вы получите доказательства!
И остановился на повороте аллеи:
— Время ехать в клуб. Поедешь со мной?
— Я только провожу тебя. Мне самой надо заниматься.
— Даже сегодня?
— Даже сегодня. Сначала мне казалось, что этот день должен быть веселым. Очень веселым, шумным, суматошным. А сейчас...
Срывались и кружили листья, девочка в венке из листьев пробежала и скрылась в сторожке, пустая танцевальная площадка была покрыта желтым шуршащим ковром.
— Нет, мне и сейчас не грустно. Но у меня другое настроение. Не хочу терять ни одной минуты!.. Значит, сегодня у тебя драмкружок? Значит, Ольга к отцу сегодня не приедет?
— Ольга? Разве часто бывает?
— Последнее время часто. Позирует отцу для новой картины.
...Парк в последний раз промелькнул за трамвайными стеклами. Взяв Сергея за руку, Зоя написала что-то пальцем на его ладони.
— Прочитай.
— Хм! Почерк не очень разборчивый... Одним словом, ты считаешь... Считаешь, что пора кончать канитель?
— Это не я. Это отец считает. Но разве мы не должны послушаться?
Зоя тоже вошла в клубный подъезд. Может быть, ей хотелось восстановить в памяти тот августовский день, когда Сергей ждал ее здесь, обрадованно поспешил навстречу и чуть смущенно (накануне только перешли на «ты») предложил: «Зайдем ко мне». А потом гуляли по городу, закатная полоса казалась противоположным берегом Невы, и Зоя почувствовала, что все это сделалось ее сокровенной тайной...
Теперь все было иначе, а на том месте, где тогда поджидал Сергей, стояла Ольга.
— Опять с завклубом сейчас воевала, — сообщила она, поздоровавшись. — Вот бы и вам поднажать, Сергей Андреевич!
— Хорошо. Попробую.
— Идите, идите. Он как раз у себя. А мы подождем.
Когда же Сергей ушел, испытующе взглянула на Зою:
— Вид у тебя сегодня какой-то особенный.
— Разве?.. В загсе была с Сережей... Нет, погоди поздравлять. Ты ведь говорила, что самое важное — не расписаться, а сговориться.
— Ну, а сама разве не чувствуешь, что сговорились?.. Вижу по глазам, Зоюшка, — все у вас в порядке. А с учебой как дела?
Зоя в ответ показала пальцы, испачканные тушью:
— Каждый день у чертежной доски колдую. И столько еще лекций, практических занятий...
— Завидую, Зоюшка! — вздохнула Ольга. — Теперь особенно сознаю, как важно знания иметь. Помнишь Илью Трофимовича? Вот уже месяц, как мы с ним...
И оборвала свои слова, увидя возвращающегося Сергея.
— Ну как? Все еще упирается?
— Тяжел на подъем, — ответил Сергей. — Однако начинает сдаваться. Обещал продумать вопрос.
— Давно бы так! — воскликнула Ольга. — Пусть не рассчитывает, что мы отступим!.. Оставайся, Зоюшка, на занятие. У нас интересное сегодня занятие — новых товарищей в кружок принимаем.
— И рада бы, Оля, да не смогу. Самой заниматься надо.
И Зоя ушла, легко и нежно коснувшись руки Сергея.
Поднявшись наверх, он застал кружковцев в сборе. Это было первое занятие после перерыва (утомленные репетициями массового зрелища, кружковцы договорились о небольшом «отпуске»). Присутствовал даже Дорофеев. Он сидел в углу, особняком от остальных — очень опрятный, приглаженный.
Сергей улыбнулся про себя. Он подумал, что, как видно, Ольга излишне строго судила об этом парне. Но раскрыв журнал посещаемости, обнаружил против фамилии Дорофеева вопросительный знак. Взглянул на Ольгу, и она кивнула, словно подтверждая: «Остаюсь при прежнем мнении».
Действительно, возвращение Дорофеева в кружок не смягчило Ольгу. Ей было известно, что Дорофеев вызывался к партсекретарю и, повидимому, имел неприятный разговор (Тася Зверева подсмотрела, что из кабинета он выскочил, как из бани). С этого дня в работе Дорофеева произошли перемены: станок стал содержать в чистоте, несколько раз превысил норму... И все же Ольга не забыла искаженное злобой лицо, сжатые кулаки. Нет, она не случайно поставила вопросительный знак.
— Могу порадовать, — начал Сергей. — Завклубом обещает через некоторое время перевести нас в более подходящее помещение. И со своей стороны интересуется, какую дадим мы новую постановку. Об этом сегодня еще потолкуем. А сейчас... Познакомимся, для начала, с новыми товарищами.
И, заглянув в журнал, вызвал одного из новичков:
— Товарищ Тимохин.
— Я!
Совсем молоденький паренек выскочил вперед.
— Вы кем работаете, товарищ Тимохин?
— Я... Я работаю...
— Чего ты, Леша, волнуешься? — вмешалась Ольга. — Фрезеровщик он. В нашем общежитии живет. Недавно в красном уголке вечер проводили: всем понравилось, как стихи читал.
— Любите стихи? — спросил Сергей.
— Люблю. И на баяне умею.
— Ишь, талант какой! — с комическим почтением протянул Павликов.
— Тебя не спрашивают! — ощетинился Тимохин.
— Не надо препираться, — остановил его Сергей. — Почитайте нам лучше. Что хотите. По собственному выбору.
Очень громко, отрывисто вздохнув, Тимохин пригладил волосы, переступил с ноги на ногу и еще раз сердито посмотрел в сторону Павликова.
— Только чтобы не мешали!.. Из Александра Сергеевича Пушкина можно?
— Читайте.
Немного помолчав, Тимохин начал чуть дрожащим голосом:
Погасло дневное светило,
На море синее вечерний пал туман...
Величественно-мерный пушкинский стих не вязался ни с тонким голосом, ни с мальчишески угловатой фигурой. Феня, Катя и Женя, по-обычному сидевшие в обнимку, сперва чуть не прыснули. Ольга погрозила им.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан...
С каждой строфой Тимохин читал громче, увереннее. Голос его больше не прерывался, фигура распрямилась и точно возмужала. Пушкинский чеканный стих коснулся кружковцев своей бессмертной красотой.
Когда Тимохин замолк, никто не проронил ни слова. Даже Павликов перестал улыбаться. Тем неожиданнее был слащавый голос Дорофеева:
— Складно! До чего же складно!..
— Спасибо, товарищ Тимохин, — сказал Сергей. — Какое примем решение?
Решение было единодушным: принять в состав кружка. Павликов встал и протянул Тимохину руку:
— И привычки не имей огрызаться.
Затем читали другие новички. Один из них — мужчина зрелых лет, контролер ОТК — выразительно, в лицах, исполнил крыловский «Квартет». Девушка из заводской бухгалтерии — безыменные стихи про серебряную ночь и обжигающие поцелуи... Кружковцы сошлись на том, что девушка способная, но «репертуар» требует решительного пересмотра.
— Итак, приемные дела на этом заканчиваем!
Но Ольга возразила:
— Ошибаетесь, Сергей Андреевич. Насчет Дорофеева надо еще решить.
— Что же решать? Раз пришел — значит, собирается заниматься.
— Все это так. Однако у нас не проходной двор, чтобы приходить и уходить, когда вздумается.
— Уж больно ты, Власова, серьезно подходишь, — подал голос кто-то из кружковцев.
— А как же иначе? — обернулась она. — Разве Дорофеев сам не исключил себя своим поведением?.. А если так, заново должен ставить вопрос о приеме.
Это было убедительно. Больше никто не возражал Ольге.
— Разрешите мне сказать, — поднялся Дорофеев. — Сознаю, что в тот раз действительно погорячился. Если требуется, тоже готов стишки почитать.
В последней фразе можно было уловить издевку, но лицо Дорофеева попрежнему выражало чистосердечное раскаяние.
— Дорогие товарищи! С кем греха не бывает... обещаю в дальнейшем соблюдать полную дисциплину!
— Примем к сведению, — кивнул Сергей. — А теперь надо побеседовать о предстоящей работе. Коллектив у нас крепкий, трудностей не боимся... Какую же пьесу будем ставить?
— Вам виднее, Сергей Андреевич.
— Нет, хочу сначала вас послушать.
Сергей выжидаюше замолк. Он понимал, что самое простое — самому подобрать пьесу, распределить роли. Но ему хотелось, чтобы и в этом вопросе кружковцы проявили инициативу.
— Что же молчите? Неужели все равно, что играть?.. Недавно попались мне старинные водевили. Занятные водевили — с танцами, куплетами. Одни названия чего стоят: «Пирог без начинки», «Дядюшка о трех ногах». Может быть, на них остановимся?
— Ишь ты! — хитровато удивился Павликов. — Без начинки да на трех ногах? Уж больно весело!
— А я бы про другое, — неожиданно вмешался Тимохин. Покраснел, но решительно взмахнул рукой: — Я бы про человека с характером. Про такого человека, который своего добивается!
Разговор на минуту прервался: в комнату вошел Семен.
— Разрешите присутствовать, Сергей Андреевич?
— А вы почему с опозданием?
— Изокружок только что кончился. Никак не разорваться!
Сергей кивнул. И снова обратился к Тимохину:
— Значит, предлагаете поставить пьесу о человеке с сильным характером?
— А я не так понимаю Лешу, — перебила Ольга. — Он про другое говорит...
На секунду задумалась, покачала головой:
— Нет, дело не только в сильном характере. Характер — хотя бы и сильный, — он ведь разного бывает происхождения. Взять, к примеру, Стаханова. Простой шахтер, а чего добился? Сам товарищ Орджоникидзе телеграмму с благодарностью ему прислал. Характер? Конечно, характер! Не пожелал Стаханов по старинке работать!.. А почему не пожелал?.. Вот из чего надо исходить!
Настойчивостью своих вопросов Ольга завязала спор. Больше не требовалось подзадоривать кружковцев. Наперебой стали они доказывать, что характер у Стаханова, разумеется, сильный, но, во-первых, судя по тому, чего и с какой целью добился, — определенно советский характер, а во-вторых...
— Умный, видать, человек. Работу-то заново продумал. Тут без ума не обойтись!
— Конечно, умный! А глупых да отсталых разве интересно играть?
Участвуя в этом споре, Ольга случайно встретилась глазами с Дорофеевым. Он не успел отвести глаза, и Ольга увидела в них густую, тяжелую злобу. Впрочем, тут же приняв заинтересованный вид, Дорофеев угодливо закивал головой:
— Правильно! Правильно говоришь, Власова!
...Возвращаясь из клуба, Сергей вспомнил дневной разговор с мастером. И усмехнулся: «Как же Валентин Георгиевич не понимает, что я всюду буду с ним бороться. Не только в театре, но и здесь, в рабочем драмкружке!» И еще подумал: как все переменилось. Год назад работа в кружке казалась ему временным, вынужденным занятием. А теперь...
«Нет, и здесь моя настоящая работа!»
Впервые приехав в клуб, Никодим Николаевич встретил самый радушный прием.
— Как же, как же! Ожидаем! — воскликнул завклубом.
Он сам показал Никодиму Николаевичу и помещение изокружка и работы кружковцев. Вызвал старосту, чтобы согласовать расписание занятий. И наконец продиктовал на машинку приказ.
— Зачисляетесь с завтрашнего дня. Прошу передать товарищу Веденину глубокую благодарность.
А еще через день Никодим Николаевич проводил первое занятие.
— Знаешь, Сашенька, что мне помогло? — рассказывал он затем. — Кружковцы оказались удивительно похожими на твоих учеников. Разумеется, по возрасту старше, но такие же любознательные. И в глазах такой же нетерпеливый интерес!
Двух-трех занятий было достаточно, чтобы между кружковцами и Никодимом Николаевичем установились самые дружеские, доверчивые отношения. Кружковцы не могли не оценить того, что принес их новый руководитель, — всепоглощающую преданность искусству, стремление каждого заразить этой преданностью.
Никодим Николаевич возвращался из клуба переполненный впечатлениями, готовый без конца рассказывать о своей работе.
— Сегодня после занятия снова беседовал с завклубом. Немного мрачноватый, но, судя по всему, превосходный человек!.. Говорили о выставке. К Октябрьской годовщине в клубе организуется отчетная выставка. Заведующий спрашивал, сможем ли принять участие. А как же! Нам есть что показать! И не только учебные работы. Покажем и карикатуры в стенных газетах, и оформление цеховых красных уголков, и эскизы декораций для драмкружка... Нам есть что показать!
Потирая руки, напевая какой-то бравурный мотив, Никодим Николаевич то присаживался рядом с Александрой, то снова вскакивал.
— А Вася где? До сих пор в институте?.. Все равно, сейчас же будем ужинать. Я страшно голоден!
Он и за ужином продолжал говорить о клубных делах. Потом спохватился:
— Я тебя не утомляю, Сашенька?
— Нисколько, Никодим. — И протянула письмо: — Хочешь почитать?
— От Михаила Степановича?
— Да. Еще один привет из Крутоярска!
... «Добрый день, Александра Николаевна! В прошлом письме я подробно рассказал о своем путешествии с ребятами. Не скрою, хотя путешествие это и прошло благополучно, но утомило меня изрядно. Рассчитывал до конца месяца не трогаться больше с места. Но обстоятельства так сложились — выехал в командировку. Вернулся только сегодня и спешу поделиться впечатлениями... На этот раз путешествовать мне пришлось в радиусе 80 — 100 километров от Крутоярска. Пришлось побывать в тех местах, где еще два года назад на каждом шагу мешало бездорожье. С этим теперь покончено: шоссейные дороги связывают рудники, а весь рудничный район связан с Крутоярском двухпутной железнодорожной веткой. Что же нового вынес я? Самое отрадное — настроение народа. Хотя еще и встречаются жалобы (справедливые жалобы! уровень жизни и дальше надо подымать!) — ни один человек не сказал, что собирается отчаливать, в других местах искать легкой жизни. Больше нет таких разговоров. Гордость рождается у людей за свой край!.. Сейчас нашел у себя на столе приглашение на открытие краеведческого клуба. А ведь какие у нас возможности для краеведческой работы! Сколько еще вокруг нетронутого, неразведанного!.. А что, Александра Николаевна, если бы к этой насущной работе привлечь и школьников? Что, если бы ваша периферийная школа сделалась застрельщиком в этом деле?.. Поговорим при встрече. Надеюсь, она уже не за горами. Приезжайте скорей и привезите к нам Константина Петровича (на этот счет имеется договоренность). Большой привет Никодиму Николаевичу и вашему сыну. Крепко жму руку. Рогов. А тайга нынешней осенью неописуемая. Червонное золото!»
— Червонное золото! — восхищенно повторил Никодим Николаевич.
Он хотел вернуть письмо, но Александра сказала:
— Оставь у себя. При встрече передашь Константину Петровичу.
Без всякого уговора, само собой завелось — Александра и Веденин стали обмениваться письмами Рогова, этими плотными листами, исписанными размашистым почерком.
— Обязательно передам. И тебе, Сашенька, наверное, письмо принесу. Я заметил — Михаил Степанович пишет вам одновременно.
Вернулся Вася.
— Почему так поздно? — с притворной строгостью спросил Никодим Николаевич. — Прошу отчитаться, молодой человек!
— Я и так торопился. После лекций комсомольское собрание проводили.
Васю не требовалось приглашать к столу, — он принялся за ужин с аппетитом здорового, вдоволь потрудившегося человека.
— А завтра у меня еще больше дел. С утра две лекции, контрольная работа, потом идем на субботник: факультетская библиотека в новое помещение переезжает. А вечером, с восьми, консультация по строительным материалам...
Александра слушала, откинувшись на спинку кресла. Ей казалось, что и в рассказах брата, и в том, что рассказывает Вася, и в строчках роговских писем — в этом всем, пусть еще отраженно, к ней возвращается жизнь. Возвращается не только притоком новых физических сил, но и потребностью скорее занять свое рабочее место.
Затем, когда Никодим Николаевич и Вася отправились умываться, Александра легла в постель.
— Спокойной ночи, мама, — поцеловал ее Вася. — До того хочется спать... Глаза слипаются!
Он заснул мгновенно, даже раньше, чем вернулся Никодим Николаевич.
— А я все думаю, Сашенька, о письме Михаила Степановича. Червонное золото! Правда, как хорошо?.. Мне не приходилось видеть тайгу, но так ярко себе представляю... Будто вся она и желтым и рыжим огнем охвачена. Жаркое золото, а в нем островки — зеленые вершины лиственниц, стволы берез — белые, с голубоватым отливом. А небо, небо-то какое! Совсем прозрачное, совсем невидимое. Только над горизонтом угадывается плотность... Похоже, Сашенька?
— Похоже, Никодим.
Обрадованно кивнув, он попрощался с сестрой, погасил свет.
Однако Александре спать не хотелось. Она лежала с широко раскрытыми глазами, продолжая все с той же обостренностью ощущать непрерывное, настойчивое возвращение жизни.
— Сашенька, спишь?
— Нет, не спится.
Тихонько поднявшись, не зажигая света, Никодим Николаевич наощупь пересек комнату, сел в ногах у сестры.
— Завклубом сказал, прощаясь: «Вы с ними построже!» Это он о кружковцах. А мне и не нужно быть строгим, они и так относятся с большой серьезностью... Вот, например, Семен Тихомиров. Собственно, не мой ученик. С ним Константин Петрович занимается. Однако и ко мне приходит на занятия. Очень способный юноша!
Никодим Николаевич замолк, ближе придвинулся к изголовью.
— В прошлый раз Тихомиров остался после занятия, чтобы посоветоваться со мной. Рассказал о своем замысле... Он хочет изобразить свой цех и своих товарищей по работе. А между ними те, кто ушел на гражданскую войну, ушел и не вернулся, отдал жизнь за будущее, за сегодняшнее... Понимаешь, Саша, какой замысел?
— И что же ты посоветовал?
— Конечно, эту мысль очень трудно передать графически, на рисунке. И все же прекрасная мысль!.. Не мертвые, навсегда разлученные с живыми, а живые среди живых. Тихомиров так и сказал: живые!
— Но что же ты посоветовал, Никодим?
— Посоветовал испытать свои силы. Возможно, рисунок получится неудачным. Но как же итти вперед, не имея смелости, боясь дерзать?.. Пусть пытается, пусть пробует силы! Даже если неудача — все равно это будет шаг вперед. Молодой художник обязан развивать в себе упорство!
Никодим Николаевич говорил вполголоса, но каждое его слово отдавалось радостью в сердце Александры. Еще никогда она не слыхала, чтобы брат говорил с такой горячей убежденностью.
— И еще... Я еще не все сказал... Беседуя с Тихомировым, я вдруг почувствовал то, что прежде никогда не испытывал... Я позавидовал!
— Тихомирову?
— Что ты, Саша! Разве я мог бы допустить такую зависть? Нет, я позавидовал тем счастливым минутам, которые его ждут!
Никодим Николаевич почти вплотную приблизил свое лицо к Александре. И она сама, приподнявшись, нашла и крепко сжала его руки:
— Помнишь, Никодим, много лет назад я послала тебе письмо, спросила в этом письме — нужен ли ты искусству, можешь ли в нем занять настоящее, собственное место?.. Потом пожалела, что послала это письмо. Но лишь потому, что оно не могло не причинить тебе боль.
— Зачем же, Саша, вспоминаешь об этом?
— Потому что это было много лет назад. Потому что ты был тогда другим...
— А сейчас?
— Сейчас ты не нуждаешься больше в жалости. Ты же сам ощутил, что искусство невозможно без любви — сильной, глубокой любви к жизни. И разве жизнь, окружающая нас сегодня, — разве она не требует отдать ей все силы, всей силой соединиться с ней... Ты нашел свое место в искусстве! Есть ли выше счастье — учить, выращивать, подымать?..
Долго они говорили в эту ночь. Говорили в темноте, жарким шепотом, прислушиваясь к ровному дыханию Васи, точно охраняя его крепкий сон.
Рассвет пробивался сквозь штору, когда наконец разъединили руки. И тогда, на этот раз ни в чем не солгав, Александра сказала:
— Я верю. Я верю в тебя, дорогой!
Все сильнее, все чаще дожди. Все плотнее к окнам подступает осень. Из окон мастерской виден почерневший сквер: голые ветви, мокрые скамейки... Плохое время. Пасмурное время. Но Веденину было хорошо.
Месяц назад он сказал Александре: «Я нашел». И весь этот месяц он неутомимо испытывал найденное на ясность, на чистоту, на крепость... Работа! Казалось, она безраздельно владела Ведениным, когда он трудился над первым эскизом. Однако только теперь это слово приобрело полную зримость и осязаемость.
Работа!.. Просыпаясь рано утром, произносил одними губами: «Работа... Работать... Работаю...» Одевался наощупь, не зажигая света. И сразу же, с первых шагов все становилось превосходным: холодная струя под краном, обжигающий глоток крепчайшего чая, заспанная улыбка Маши...
Часто завтракал вместе с Зоей. Торопясь в институт, она тут же за столом просматривала записи лекций. Расставались в прихожей. Зоя сбегала по лестнице, скользя ладонью по перилам. А Веденин подымался в мастерскую. Отсюда, сразу за порогом (Работа... Работать... Работаю...) — отсюда начинался рабочий день.
И пусть облетают последние листья в сквере. Пусть ветер и холод наступают на город. Пусть нафталинный воздух властвует в квартире (Нина Павловна проветривает зимние вещи). Пусть все это именуется осенью. Но какой же тогда должна быть весна?
...Не это ли испытывала и Ольга? Входя в мастерскую, она терпеливо ждала, пока Веденин просматривал и исправлял заданное Семену на дом. При этом он редко обнаруживал доброту и снисходительность, чаще бывал строгим, даже придирчивым. Если же и оставался доволен, не забывал предупредить:
— Радоваться рано! Это лишь первые шаги!
Затем, объяснив новое задание, оборачивался к Ольге:
— Теперь наш черед!
В строгом смысле слова Ольга не позировала. Веденин не требовал ни молчания, ни неподвижности. Одно условие поставил с самого начала:
— Я покажу вам холст не раньше, чем закончу. Запаситесь терпением. Согласны?
Ольга согласилась. Она подымалась на невысокий помост и, с короткими перерывами, позировала два, а иногда и три часа.
Отсюда, с помоста, ей были видны язычки огня в круглой чугунной печке (печка топилась в первый раз, запах накалившегося чугуна смешивался с маслянисто-скипидарным запахом красок). Переведя взгляд в другую сторону, видела прилежно склоненную спину Семена (с каждым разом он получал все более сложные задания).
— Что же молчите, Оля? — отвлекал ее голос Веденина. — Прошу не стесняться. Разговор не помешает. Что нового у вас? Как здравствует Илья Трофимович?
Казалось, Веденин вызывал Ольгу на откровенность. Иногда отвечала охотно, но чаще коротко, односложно. Кинув быстрый взгляд, Веденин читал на ее лице и сосредоточенность и прикованность к одной и той же мысли.
Действительно, Ольге о многом нужно было думать в эти осенние дни.
— Как странно, — думала она. — Если как следует разобраться, прежде мне жилось легче, спокойнее. Что же получается? Выходит, прежде мне лучше жилось?.. Вот Константин Петрович изобразить меня хочет. Нашел кого изображать! Никудышная я, гроша ломаного не стою!.. С чего мне радоваться?
Однако сколько бы Ольга себя ни попрекала — ее не покидала та радость, которую впервые ощутила во время примирения с Тасей Зверевой.
— Странно! С чего мне радоваться? Никаких не имею оснований. До сих пор в потемках хожу!
Да, жить стало значительно труднее. После каждой встречи с Гавриловым Ольга возвращалась усталой и разбитой. Возвращалась и ничего не хотела — ни с товарищами разговаривать, ни в комнате прибирать, ни обед готовить на завтра... Только бы лечь, уткнуться лицом в подушку. И чтобы хоть кто-нибудь посочувствовал.
Семен сочувствовал:
— Олюшка, хочешь — сам займусь хозяйством?
— Этого еще не хватало! — вскакивала она.
И заставляла себя делать все, что нужно. Лишь затем зарывалась головой в подушку. Семен прикрывал одеялом, садился рядом:
— Ты бы заснула. Нельзя же так, без передышки.
— Нет, Сеня, не уснуть. Не обращай на меня внимания.
И снова вскакивала, бралась за книги.
Много книг за это время перебрала в заводской технической библиотеке. Прежде ей казалось, что неплохо знает свою специальность — в ФЗУ считалась отличной ученицей, на заводе сдала техминимум, посещала курсы ударников. Теперь же поняла: надо знать больше. И книги читала теперь по-иному, чем прежде, — точно допытывалась правды у множества людей.
Разные были эти люди. Одни обрушивались скороговоркой выкладок, таблиц, расчетов. Другие изъяснялись степенным, рассудительно растолковывающим голосом. Одни, убежденные в своей непогрешимости, не терпели возражений. Другие — того хуже — нехотя цедили сквозь зубы, точно снисходя к рядовому рабочему читателю. И все они называли цифры, режимы, нормы, которые никак нельзя перешагнуть без вреда для работы, для станка... Прислушиваясь к этим голосам, вникая в их смысл, Ольга иной раз начинала чувствовать себя маленькой, потерянной.
Впрочем, это продолжалось недолго. Отгоняя растерянность, снова прорывалось упорство. «С какой стати должна я слепо верить чужим голосам? Разве не имею права подать собственный голос?» И опять, как во время зрелища, как при ослепительном свете прожекторов, Ольга чувствовала себя вырывающейся вперед...
— Ох, не заносись! Дальше читай! Не смей думать об отдыхе!
Почти каждый день Ольга навешала Гаврилова. Он усаживал ее рядом с собой, а затем раскрывал клеенчатую тетрадь, каждый лист которой был помечен, как календарный день.
— Так!.. Что же имеем на сегодня?
Ольга отчитывалась, а Илья Трофимович слушал внимательно, не перебивая. Когда же замолкала, лишь шаркающие шаги нарушали некоторое время тишину.
— Так! Понятно!.. Однако в нашем деле на «авось» далеко не уедешь. Давай-ка разберемся по существу.
То, что происходило дальше, во многом напоминало первый приход Ольги к Гаврилову. Снова начинался разбор — без скидок, без снисхождения. И все же, каким бы взыскательным ни был этот разбор, Ольге казалось, что старик помогает ей подыматься со ступеньки на ступеньку.
Встречи происходили не только в комнате Гаврилова. Вскоре начали встречаться и в небольшой подсобной мастерской на краю завода. Там имелся станок, подходящий для практических проб. Ольга была благодарна Илье Трофимовичу: это он, договорившись со старыми заводскими друзьями, устроил ей доступ в мастерскую.
— Только вы никому не говорите больше. Особенно у нас в цехе.
— Что так?
— Зачем же говорить, если пока одни неудачи?
— Неудачи?.. Больно быстро в рай небесный хочешь попасть!
Гаврилов неодобрительно смотрел на Ольгу. Потом смягчался:
— Ну, а ежели сообразить вот таким путем?..
Так и получалось: от того, что приносила Ольга, оставалась едва приметная крупица. Но зато в том, что считала до конца продуманным и исчерпанным, вдруг приоткрывалась новая возможность. Оказывалось, есть еще над чем поломать голову. И снова радость приливала к сердцу.
...Не в эти ли дни Веденин с особой настойчивостью удерживал Ольгу? Он научился различать ее настроение, и стоило ей приободриться, всем существом устремиться вперед, как раздавался возглас:
— Не двигайтесь!.. Так!.. Именно так!..
В эти минуты кисти в руках Веденина оживали. То опускаясь густыми мазками, то с неуловимой легкостью прикасаясь к холсту, они спешили запечатлеть молодое, упорное, горделивое лицо. Запечатлеть пытливую прикованность к мысли, даже самую мысль, делающую лицо красивым. Запечатлеть порывистую подвижность фигуры, устремленной вперед...
Иногда Веденин наклонялся над столом. Это не было перерывом в работе. Снова и снова рассматривал он множество этюдов, набросков, зарисовок. С каждым днем их становилось все больше, и Ольга понимала, что работа над картиной происходит не только в ее присутствии, что этой работе Веденин отдает все время. «Когда же он отдыхает?» А Веденин, стремительно возвращаясь к мольберту, снова брался за палитру, снова коротко предупреждал:
— Не двигайтесь!.. Потерпите еще немного!
В печке потрескивают дрова. Семен рисует, забыв обо всем вокруг. Мольберт стоит вполоборота к Ольге. Ей хочется скосить глаза, хоть мимоходом взглянуть на холст. Но не решается, боясь, что Веденин обнаружит ее хитрость.
Наконец, отступив от холста, он бросает кисти.
— Устали?.. Кончим на сегодня.
— А вам не надоело, Константин Петрович, возиться со мной? — спрашивает Ольга, спрыгивая с помоста.
— Нисколько. Я должен еще вас увидеть у станка, в работе.
— Нет, Константин Петрович, там нечего смотреть. Вот если получится то, чего добиваюсь... Тогда сама приглашу!
В это мгновение ей хочется рассказать о многом, но сдерживается (не потому ли, что боится спугнуть свою радость, — она то вспыхивает, то угасает, как огонек на сильном ветру).
Проводив Ольгу и Семена, Веденин видит из окна, как они переходят площадь, весело переговариваясь о чем-то на ходу. Мимо них почти вплотную проносятся машины. Веденину хочется крикнуть: «Осторожнее! Смотрите же по сторонам!» Но в это время Ольга и Семен теряются среди пешеходов на той стороне площади.
Только теперь, сняв рабочую блузу, Веденин позволяет себе отдых.
— Давно у родителей не были, — сказала Ольга накануне выходного дня. — Еще решат — совсем их забыли.
— Но ты же, Оля, сама жаловалась, что времени едва хватает.
— Жаловалась. А все-таки выбраться надо. Что, если завтра съездить?
Семен согласился, но довольно хмуро: все еще не мог забыть неприятный разговор с отцом.
Выехали ранним поездом. Когда миновали пригород, потянулись огородные поля — черные, перекопанные, в бурых пятнах мертвой ботвы. Кое-где сиротливо бродили козы. На телеграфных столбах сидели вороны. Небо было бесцветным, и потому все проплывавшее за окнами вагона казалось написанным водянистыми, худосочными красками. Только сосны, по мере того как поезд приближался к Сестрорецку, все чаше вносили свою поправку — рыжеватость стволов, неизменную зелень ветвей.
В дороге Ольга была молчаливой, а на последнем перегоне предупредила:
— Отцу обо мне ничего не говори. Не о чем пока говорить.
Несмотря на выходной день, сестрорецкие улицы оживлением не отличались: дачники перебрались в город, а местный рабочий народ отдыхал, отсыпался. Берег Разлива был другим, чем летом, — в темной каемке водорослей, выкинутых непогодой. Оголенные, просвечивающие кусты больше не прикрывали одноэтажный домик.
Вошли в калитку и увидели мать, прильнувшую к оконному стеклу; всплеснув руками, исчезла — как видно, заторопилась навстречу. Но не она — отец первым вышел на крыльцо.
— Уж и не знаю: знакомые люди пожаловали или незнакомые?
— Не обижайтесь, папаша, — сказал Семен. — Заняты были очень.
— Да нет, я удивляюсь только. Прежде таким манером от родителей не открещивались.
— Что вы, папа! — воскликнула Ольга, взбежав на крыльцо, и чмокнув старика в щеку: — С добрым вас утром! Не имеете оснований обижаться!
И отворила дверь:
— Мамочка, чего не идете?
Мать стояла за порогом. Старик запретил ей выходить, пока сам не объяснится.
— Наконец-то, Олюшка! Уж я тревожилась, не захворали бы.
— Чего же остановились? — спросил отец. — Раз приехали — входите.
Это было как бы примирением, но Семен продолжал ощущать отчужденность отца. И подумал: «Хорошо, что с Ольгой приехал».
Она была сейчас другой, чем в поезде, — очень веселой. Закидала мать вопросами, вызвалась помочь по хозяйству.
— А Павел где? Неужто спит?
— Спит? — усмехнулся отец. — Не такой он, чтобы залеживаться. К товарищам ушел. Группа у них сколотилась: выходные дни для технического самообразования используют.
И кинул на Семена взгляд, будто говоря: «Вот как серьезные люди живут!»
А затем, когда мать и Ольга ушли на кухню, снова начал укорять:
— Прежде отца с матерью не забывали.
— Да я же объясняю, папаша...
— А ты не перебивай. Ишь, каким стал: выслушать не можешь. Ну вот, перебил мне мысль. О чем хотел я сказать?
— Про то, что отца с матерью забывать нельзя.
— Помню. Сказал уже. А еще про что?
Отец сдвинул брови, точно пытаясь припомнить, но Семену это показалось хитростью. Ему подумалось, что отец не так сам хочет говорить, как его, Семена, вызвать на откровенный разговор.
— А мы тут живем без особых перемен. Какие могут быть у нас перемены?
— И на заводе все попрежнему?
— На заводе?.. Нет, там как раз по-другому дело обстоит.
Старик оживился. Видно было, что теперь-то он и собирается начать настоящий разговор.
— В прошлый раз я тебе говорил — большое производственное беспокойство в народе наблюдается. И не ошибся. У вас, на заводе, небось, тоже о Стаханове толкуют?
— Да, интерес к его рекорду большой.
— Интерес!.. Разве в интересе дело? Разве и прежде рекордов не бывало?.. А ты вот сообрази, почему к данному рекорду особое внимание?
— Думаю, папаша, вопрос тут не в одном повышении производительности.
— Вот! Это правильно подмечаешь!.. Производительность — задача важнейшая. Однако каким путем ее разрешать?.. Не знаю, каков он из себя — Стаханов. Слыхал, обыкновенной человеческой силы. Могу поверить: недаром другие шахтеры его рекорд повторяют. Ну, а если дело не в исключительной силе... В чем же тогда?
— У нас, папаша, этот вопрос тоже обсуждался, — сказал Семен (вспомнил недавний спор, разгоревшийся на драмкружке).
— И до чего договорились?
— Начали с того, что, как видно, характер у Стаханова сильный. Другие добавили: не только сильный, но и советский. Ну, а третьи поправку внесли: характер характером, но и умный человек. Разве без ума работу перестроишь?
— Правильно договорились, — кивнул отец. — Потому-то, считаю, Стаханов и взволновал народ. На его примере особенно видно, на что рабочий человек способен, если к своим рукам разум свой прилагает!.. Вот это и есть беспокойство, — истинное беспокойство, насчет которого я тебе говорил.
Снова посмотрел на Семена и, решив итти напрямик, задал настойчивый вопрос:
— А у тебя что нового? Ты теперь рассказывай.
Ольга в этот момент возвращалась из кухни. Услыхала вопрос и ответила, опередив Семена:
— Работаем много. Особенно Сене достается. И в цехе у нас горячее время и живописи учиться начал...
Едва отец услышал об этом, как снова на лице обозначились сердитые складки. Отвернулся к окну. Семен кинул на Ольгу укоризненный взгляд, но она кивнула: «Знаю, что делаю!»
И подошла к отцу:
— Давайте, папа, объяснимся. Мне Семен про ваши возражения рассказывал. Он до сих пор переживает, а я... Я считаю, что вы неразумно рассуждаете!
Отец обернулся. Натиск Ольги был для него неожиданным. Однако она не дала возразить:
— А вы что хотите? Чтобы я скрывала свою точку рения? Нет уж, извините! — И крикнула, выглянув в коридор: — Мама, идите сюда!
Мать пришла, на ходу вытирая руки.
— Что тут у вас?
— А вы послушайте. Пора сообща разобраться!..
Ольга перевела дыхание, коротко взглянула на Семена («Не беспокойся! Знаю, что делаю!») и села на диванчик. Сел тогда и отец. И мать — на табуретку у дверей. Один Семен продолжал стоять.
— Я не буду о том говорить, — начала Ольга, — что каждый человек имеет право собственный выбор сделать. Я понимаю: вы Семену добра хотите. Одна беда: дальше своей колокольни не желаете посмотреть.
— Ну-ну! — глухо вставил отец. — Поучи уму-разуму!
— Погодите, папа! Я ваше рассуждение прекрасно понимаю... Обучил сына своей специальности, а он, вместо того чтобы надежды оправдать...
— А как же иначе? — вскипел отец.
Мать встревоженно приподнялась, но Ольга кивнула:
— Сидите, сидите, мама.. Начнем с того, что Семен завод не оставил. Он с Константином Петровичем так и договорился — без отрыва заниматься, пока не будет полной уверенности. Ну, а как же поступить, когда явится такая уверенность?
— Ясно, как! — усмехнулся отец. — Тогда можно с отцом не считаться! По ветру отцовское пустить!
— Нет, — вздохнула Ольга. — Ничего-то вы не понимаете!.. Разве настоящий художник не тем силен, что изнутри, по-трудовому знает жизнь? Разве Семен не возьмет с собой в искусство все, что вы дали ему?.. Большая ваша заслуга остается!
— Велика заслуга, если толк из нее копеечный!
— Копеечный? Это что же — в искусстве копеечный толк?
— Ты моих слов не передергивай. Не об искусстве говорю — о Семене.
— А что, — понизила Ольга голос, — что, если уже сейчас не может жить Семен без искусства?.. Нет, папа (голос ее зазвенел), плохо вы на искусство смотрите. Вижу, чем оно для вас является — пустой потехой. От нечего делать можно заниматься... Глубоко ошибаетесь! Искусство... Да ведь оно...
Ольга протянула руки, словно желая схватиться за самое точное определение:
— Да ведь искусство... Сколько правильных мыслей приносит, сколько радости сердцу дает! Как можно жить без красоты?
Хороша была она в эту минуту — взволнованная, раскрасневшаяся. Семен взглянул и залюбовался. Даже отцовский взгляд чуть потеплел. Но отец тут же сказал:
— Вот как отвечу, невестка. От добра добра не ищут. Верно, не слишком в искусстве разбираюсь. Не до того было в жизни, своим горбом семью подымал. А все равно — от добра добра не ищут. Да еще в такой момент... Такой подъем сейчас на производстве. Это же факт!
— Факт! — с неожиданной решимостью вмешался Семен. (И сам кивнул теперь Ольге: «Не мешай! Скажу все, что думаю!») — Правильно, большой нарастает подъем. Правильно и то, что люди не желают вчерашней работой довольствоваться. Ну, а если выше подымутся, большего достигнут — разве во всей своей жизни не захотят большего? Определенно захотят! Захотят, чтобы жизнь еще красивее, прекраснее стала!.. Подумать, какой простор для искусства откроется!
Мать помешала Семену продолжить горячие его слова.
— Полно, отец! — сказала она твердо и неодобрительно. — Месяц не виделись, а ты людоедом кидаешься. Вижу теперь, почему не ехали к нам. Из-за тебя не ехали!
Подошла и взяла отца за руку:
— А ты подумай... Если бы в молодости мы больше видели красоты — не была бы наша с тобой молодость лучше?
На этом и кончился разговор. Поневоле кончился: вернулся Павел.
Во многом он отличался от младшего брата. Еще с мальчишеских лет началось это различие. Семен сторонился озорства, редко участвовал в тех шумных играх, которые объединяли детское население ближайших улиц. Павел, наоборот, был признанным вожаком... Широкоплечий, густобровый, головой почти упирающийся в потолок, он и теперь поглядывал с такой лихостью, точно все еще был заводилой отчаянных приключений...
— С приездом, — громко сказал Павел и так сильно пожал Ольге руку, что она вскрикнула. — Я же тихонько. Экая слабосильная команда!
— Как занимались? — спросил отец (всем своим видом он еще показывал сердитость, но к спору не возвращался).
— Занимались толково. А вот в одном расчете разобраться не смогли. Черт его знает, мудреный какой-то!
И, раскрыв книжку, которую с собой принес («Холодная обработка металла» — прочитала Ольга), ткнул пальцем в страницу, усеянную формулами:
— По всей видимости, опечатка закралась. Погодите, папаша. Пусть гости сначала голову поломают. Тебе, Семен, с такой премудростью сталкиваться не приходилось?
Семен наклонился над книгой, но Ольга, заглянув через плечо, сказала:
— Чего же тут особенного? Дай-ка, Павлуша, бумагу и карандаш. Сейчас объясню.
И действительно объяснила, подкрепляя свои доказательства быстрыми столбиками цифр.
— Смотри-ка! — изумился Павел. — А мы и так и этак... Ну и жена у тебя, Семен!
— Слабосильная команда? — не без лукавства спросила Ольга.
— Не лови на слове. Сдаюсь. Откуда же эту книжку знаешь?
Семену очень хотелось рассказать, сколько книг за это время перечитала Ольга, как, засиживаясь до позднего часа, вскакивала иногда, вслух начинала спорить с прочитанным. Но промолчал, вспомнив предупреждение в поезде.
А Ольга пожала плечами:
— Откуда книжку знаю? Попалась случайно.
И все же, как ни хмурился отец, а прощаясь, сказал:
— Выслушал ты меня, Семен. Я тебя выслушал... Ольга обвиняет — дескать, со своей колокольни сужу. Однако колокольня-то какая? Собственным трудом построена.
— Простите, папаша, если разговор получился резким... Но я — я хочу по совести жить!
— Эх, Семен ты, Семен! А разве я тебя иначе жить учил?..
В это же время, выйдя в коридор, мать прощалась с Ольгой.
— Уж ты приглядывай за Семеном. По молодости и ошибиться недолго.
— Нет, мама, вам нечего опасаться. Знаете, как я в Семена верю?
— И что художником сделаться может?
— Верю!
Расстались у калитки. Невидимые в раннем вечернем мраке, высоко над головами шумели сосны. Доносились сердитые всплески: ветер, крепчая, гнал на берег холодную волну.
— Счастливой дороги, — сказал отец и задержал руку Семена. — В прошлый раз еще говорил — привези рисунки. Смотри, чтоб больше не напоминать!
Мать крепко обняла и Семена и Ольгу:
— Ступайте осторожно. Как бы не зашибиться.
— Это Семен-то зашибется? — засмеялся Павел. — Он тут каждый вершок наизусть помнит.
Шагнули вперед, и тотчас окружила темень. Шумели сосны, плескалась вода... Когда обогнули заливчик, итти стало светлее, легче. Ольга начала расспрашивать Павла (он вызвался проводить до станции), как проводит свободное время, много ли друзей.
— Больше, чем времени, — улыбнулся он.
— А как насчет подруг?
— Эге! Не иначе, мамаша подговорила разведать. Дело так обстоит: и подруги имеются, и одна среди них имеется... Однако другим голова сейчас занята.
Помолчал и наклонился к Ольге:
— Потому и по выходным занимаюсь, и в остальные дни время выкраиваю... Задумал повернуть свою биографию. В заводской наш техникум хочу поступить.
— Вот ты как! — воскликнула Ольга. — Правильно задумал!.. В какую же я попала компанию. По одну руку — будущий художник, по другую — инженер.
— Ну, до инженера далеко.
— Кто тебя знает. Одна я в рядовых токарях остаюсь... И когда собираешься, Павлуша, поступать?
— В зимний набор. Раньше подготовиться не успею.
— Отец одобряет? — спросил Семен.
— С ним еще не разговаривал. Как подумаю, что раскричится, разволнуется...
— Чего же ему волноваться? — удивилась Ольга. — Тут ведь случай другой, чем с Семеном.
— Видишь ли, — доверительно сказал Павел. — Я не только в техникум собираюсь поступать. Подумываю распрощаться с токарной профессией. Уж больно тесно в ней. Никаких перспектив!
— Погоди, — остановилась Ольга (тон ее сразу сделался сдержанным). — Не совсем тебя понимаю.
— Что же тут не понимать?.. Это верно — работа у нас точная, тонкая. А только нет в ней для головы простора.
— Постой, постой! Как же у тебя получается? Дошли до последней точки?
— Пожалуй, что так. Конечно, допускаю, могут быть какие-нибудь мелкие усовершенствования. Ну, а в основном америки все открыты. Ставь резачок, обтачивай — и все тут!
— Нет, — так же сдержанно ответила Ольга (почувствовала — и Семена задели слова Павла). — Ошибку допускаешь.
Решив, что она обиделась, Павел поспешил смягчить разговор:
— Я не говорю, что работа плохая. Для другого характера в самый раз. А у меня такая дурная натура — не люблю стоять на одном месте.
Но Ольга повторила:
— Ошибку допускаешь!
Вышли к станции. Поезд откидывал на платформу светлые прямоугольники вагонных окон. Впереди, прикрытый мраком, глубоко дышал паровоз, и после каждого вздоха над платформой пролетало облачко пара.
— Нет, я не обиделась, Павлуша, — сказала Ольга, прощаясь у вагона. — Приезжай к нам в город. Сможем всерьез потолковать.
Поезд тронулся через минуту. Фигура Павла в последний раз мелькнула на краю платформы. Он махал кепкой, что-то крикнул. Но теперь, в осеннее время, вагонные окна были закрыты наглухо. Все громче, торопливее начали стучать колеса.
— Хорошо, что побывали, — сказал Семен.
— А тебе ведь, Сеня, не хотелось ехать? И напрасно. Разве сейчас не спокойнее?.. Лучше прямо объясниться, чем про себя таить. А вот Павел... Как мог додуматься до такой нелепости? Начал за здравие, а кончил за упокой!
Пожав плечами, Ольга отвернулась к окну. И зажмурилась: огни приближающейся станции ударили в глаза. Прошла проводница с фонарем. В тамбуре хлопнула дверь. Стук колес притих, замедлился...
— Перспективы, видишь ли, нет! Простора для мысли нет!.. Вот до чего договорился!
И снова заговорили колеса — сначала размеренно, потом все настойчивее. Станционные огни, описав полукруг, ушли назад. За окном ничего больше не было видно, но Ольга, поднявшись со скамейки, продолжала стоять, прижимаясь лбом к стеклу.
— Так! Так! Так! — стучали колеса и сами торопились себе ответить: — Именно так! Именно так!
Повторяясь опять и опять, усиливаясь на стрелочных стыках, этот стук как будто предлагал разобраться... «Но в чем же я должна разобраться? В том, что Павел сказал?.. Тут и разбираться не в чем! Ошибается Павел Тихомиров!»
— Так! Именно так! Именно так!.. — одобрительно простучали колеса.
— Но погодите! О чем толкуете? Разве дело лишь в том, чтобы подмечать чужие ошибки?.. А я сама? До сих пор не нашла до конца того, что хочу!
Поезд спешил в Ленинград. С каждой станцией входило все больше пассажиров, все громче становился вагонный говор. Но Ольга его не слышала — лишь ощущала движение. И сама, замершая, прильнувшая лбом к стеклу, была сейчас в движении.
— Оля, — тронул ее Семен за локоть. — Почему молчишь?
— Погоди... Погоди! Не мешай!
Она была в движении и была далеко от вагона. Опять подходила к станку, включала мотор, бралась за рукоятки маховичков, подводила резец... Тогда взвивалась стружка, горячая, темно-фиолетовая, синяя на крутых, пружинных изгибах... Взвивалась и тугими спиралями падала вниз, в стекавшую с детали эмульсию.
— Так! Так! Так! — опять застучали колеса.
— А вот и не так! В том-то и штука, что совсем не так!.. Какая мне радость, если станок больше стоит, чем работает, если на подготовку к работе уйма времени уходит?..
Теперь она видела не только движение: весь прошедший месяц открылся перед ней — со всеми спорами, догадками, пробами. Со всеми думами, не оставлявшими ни на минуту, стоявшими за спиной и тогда, когда работала, и когда пыталась отдохнуть, и когда опять хваталась за книги, и когда приходила к Веденину...
— По-твоему, Павел, в нашей работе все исчерпано? Как же, знакомая мысль. Встречалась с ней в кое-каких книгах... И все же чувствую, знаю — это не так!
И снова Ольга увидела себя в движении: снова нажимала на пусковую рукоятку, снова подводила резец, снова обтачивалась деталь, зажатая в кулачки патрона... Разгадка где-то рядом. Надо еще немного подумать... сделать еще одно усилие...
— Олюшка, подъезжаем.
— Погоди же, Сеня! Погоди!
Кинула эти слова так просительно, почти умоляюще, точно от Семена зависело убыстрить или замедлить ход поезда. И быстро начала чертить что-то пальцем по запотевшему окну... Но это был последний перегон. Городское зарево сменило вечерний загородный мрак. Поезд, поднявшись на высокую насыпь, шел среди кварталов Выборгской стороны.
...Разгадка пришла... Это было в трамвае, за несколько минут до того, как сошли на Обводном канале. Семен, проталкиваясь к выходу, зацепился за бахрому пушистого платка. Владелица платка напустилась на Семена. Ольга обернулась, чтобы отчитать ворчунью. И вдруг увидела...
Это не было торжествующим, озаряющим проникновением в тайну. Все было просто. Очень просто. Ольга увидела то, что искала. Увидела не в схеме, не в чертеже, а совершенно реально, доподлинно — на своем станке, под своими руками, в своей работе.
Выйдя из трамвая, еще несколько минут продолжала разговаривать с Семеном. А затем...
— Олюшка, что с тобой? Из-за чего ты?
Он увидел слезы в ее глазах. Безудержу катились слезы.
Ответила, не вытирая слез — и всхлипывая, и улыбаясь:
— Идем скорее! Мне нужно к Илье Трофимовичу! Вместе пойдем!
Никогда еще не взбегала по лестнице с такой поспешностью. Гавриловскую дверь отворила без стука. Мимо вешалки, прямо на пол кинула пальто.
— Илья Трофимович, мы к вам!
— Вижу, — отозвался он удивленно. — А какая причина?
Но подошел, взглянул на Ольгу и сам догадался.
— Садись. Вот сюда садись. По порядку говори!
Когда же все было рассказано, когда втроем произвели расчеты и набросали новую схему, Ольга обернулась к Гаврилову, точно спрашивая: «Ну, а теперь? Добралась теперь до самой сути?»
Илья Трофимович встал из-за стола. Подбоченился и с неожиданной легкостью, с каким-то ухарством прошелся по комнате. Но это не было смешным, — серьезным оставалось лицо.
— Вот она, профессия наша! Богатая профессия, ежели и голову и сердце при ней иметь!.. Однако праздновать рано. Еще посмотрим, что проба скажет.
Взглянул на часы и крякнул недовольно:
— Жаль, конструкторское бюро уже закрыто. Имея чертеж, могли бы завтра же...
— А что если без бюро обойтись? — спросила Ольга. — Одевайтесь, Илья Трофимович! Обойдемся без бюро!
В этот день, начавшийся для Ольги и Семена в пригородном поезде, Зоя и Сергей с утра занимались укладкой. А так как в половине двенадцатого Сергей должен был быть в театре (молодых режиссеров использовали на утренниках в качестве «ведущих»), укладка проводилась в стремительном темпе.
— Последний нонешний денечек!.. — напевал Сергей, вытаскивая вещи на середину комнаты, где их упаковывала Зоя.
— Что за тоскливое пение? Тебе не хочется ко мне переезжать?
— К тебе?.. Нет, Зоя, я переезжаю к нам!
— Правильно, — кивнула она. И тут заметила, как Сергей, вынув из стола пачку писем, быстро опустил ее назад.
— Что ты спрятал?
— Ничего особенного. Старые письма.
— От кого?.. От Зины?
— Старые письма. Мы давно не переписываемся...
Поднявшись с колен, Зоя подошла к столу:
— Не бойся — чужие письма читать не привыкла. И ревновать не собираюсь... Дело не в Зине — в тебе самом. Тебе хорошо с ней было? Почему же не уважаешь свое прошлое?
Окинув Сергея укоризненным взглядом, отняла письма, нашла им уголок в чемодане.
Комната становилась все пустыннее, оголеннее. Когда же вынесли чемоданы в прихожую, появился сосед.
— Разлучница! Большой грех на вашей душе, Зоя Константиновна!
— А вы берите с нас пример!
Сосед продолжал укорять, грозить, что не отпустит. Однако сам помог снести чемоданы вниз.
— Ну, бывший сосед... Ни пера ни пуха!
— Обойдемся без посторонней помощи, — предложила Зоя, когда он исчез в подъезде. — Не так уж далеко нести.
Усталые, но довольные добрались до дому. Затворив за собой комнатную дверь, крепко обнялись.
— Вот ты и переехал, Сережа, — ко мне, к себе, к нам!
Предупрежденная Машей зашла Нина Павловна. Она собиралась поздравить Сергея с новосельем, но Зоя перебила:
— После, мамочка. Сережа торопится в театр, и я хочу с ним пойти. Ни разу с весны не была в театре!
...Есть в утренних спектаклях своя особая прелесть. Она и в детском щебете, который молодит чинную парадность зрительного зала. И в той беспечности, которая отличает лица взрослых зрителей, только еще начинающих выходной день. И в том, что, выходя в антракте из зала, вдруг видишь за окнами фойе живой, настоящий свет.
Зоя сидела у барьера директорской ложи. Перед ней в проходах партера с топотом пробегала детвора, парами проходили школьницы старших классов, билетерши спешили всех рассадить...
Затем, когда погасла люстра и зажглись красные глазки запасных выходов, обозначилась широкая щель оркестра с притихшими музыкантами. Раздался густой медный звук, занавес пополз кверху, и дирижер взмахнул палочкой.
Спектакль (он начался карнавальным прологом) разворачивался пестрым калейдоскопом. Здесь были братья-двойники, продувные слуги, напыщенные кавалеры, юная красавица, под видом служанки ускользавшая из-под надзора ревнивого старца, и служанка, искусно подменявшая госпожу. Здесь были серенады при лунном свете, дуэли при факелах, полумаски и шпаги, веера и ботфорты. Здесь был причудливый мир переодеваний, превращений, совпадений, путаниц.
Сначала Зоя улыбалась неистощимой режиссерской выдумке. Но потом ей сделалось скучно. Когда в антракте заглянул Сергей, сказала:
— Очень хорошо отремонтирован зал.
— А спектакль? Он тебе не нравится?
— Какой-то он ненастоящий.
— У нас за кулисами его называют «контрабандным», — улыбнулся Сергей.
— Контрабандным?
Сергей объяснил, что это единственный спектакль, сохранившийся с тех времен, когда мастер проповедовал чистую театральность, игру во имя игры.
— И вот что любопытно. Валентин Георгиевич постарался сохранить этот спектакль для утренников. Классическая, мол, драматургия, познавательный интерес для молодежи... А сам иногда приходит на эти утренники. Приходит, точно на тайное, запретное свидание.
— А мне скучно, — сказала Зоя. — И накручено и наверчено, а впечатление такое, будто все время кормят сухарем... Лучше пораньше вернусь домой.
Вернувшись, заглянула к отцу.
— Когда же, папа, покажешь свою картину? И Ольге не показываешь и меня не подпускаешь...
— Скоро, — ответил Веденин. — Это ведь нелегкое дело — показывать в первый, в самый первый раз. Это все равно, что отделить работу от себя, дать ей самостоятельную жизнь.
— Но разве это плохо?
— Нет, хорошо!.. Хорошо, когда приходит завершенность, когда чувствуешь, что отдал все без остатка... Но ведь этому предшествует работа. Трудная, сложная... Смотри, сколько их — этюдов, набросков... Они относятся не только к Ольге. Некоторые из них я делал еще тогда, когда не был с ней знаком, когда еще не знал, каким же будет полотно... Но каждый из них — свидетельство жизни, жизненное наблюдение. Сверяясь с ними, я лучше вижу и понимаю Ольгу... Да, скоро моей картине предстоит начать самостоятельную жизнь — продолжающую меня, но мне уже неподвластную.
— Ты говоришь, точно о ребенке.
— О ребенке?.. Но ведь это мое кровное детище. Я выносил его и хочу дать ему долгую жизнь.
Веденин говорил мягко, задумчиво. Зоя заметила, какие у него усталые, воспаленные глаза. Но лишь в глазах читалась усталость, вся же фигура была собранной, энергичной.
— А Векслер? — неожиданно спросила Зоя. — Я так и не знаю, почему ты с ним порвал.
— Потому что разглядел его. В моем доме не может быть места врагу живого искусства!
— Врагу?.. Но ведь враг — он должен иметь какую-то силу. Но какая же сила у Векслера?
— А разлагающийся труп — разве сам по себе он имеет силу?.. Однако он отравляет воздух.
И ударил ладонью по подрамнику:
— Довольно о мертвецах. Особенно в такой торжественный день. Узнал от матери, что у вас новоселье.
— Да, Сережа перебрался.
— Давно пора!.. Кстати, в ближайшие дни — правда, временно — семейство наше увеличится еще на одного человека. Получил письмо от Симахина: выезжает в составе московской комиссии... Не сомневаюсь, мы встретимся по-другому, чем в прошлый раз!
Донесся звонок.
— Сережа вернулся! — воскликнула Зоя.
Оставив отца, она поспешила вниз, в прихожую. Но увидела не Сергея, а Веру.
— Веруська!.. Из экспедиции?.. Наконец-то!
За лето подруга стала как будто еще выше, крупнее. Черная коса, обвивавшая голову, не оттеняла, как прежде, бледность лица, а, наоборот, прекрасно гармонировала с густым загаром. В клетчатой куртке с застежкой-молнией, Вера казалась только что вышедшей из каких-то непроходимых дебрей.
— Говорят, тебя поздравить можно? — спросила она Зою.
— Кто говорил?
— Наташа. Жалуется, что ты до того полна семейным счастьем, что совсем забыла старых друзей.
Вошли в комнату, посреди которой все еще стояли нераспакованные чемоданы.
— Не обращай, Веруська, внимания. Сережа только что перебрался. Рассказывай, как прошла экспедиция.
Но Вере даже не удалось начать рассказ, как ворвался Сергей.
— Победа! — крикнул он с порога и подбросил в воздух пухлый сверток. — Вот она! Горяченькая!
— Что такое?.. Говори, Сережа, толком!
— Вот она — пьеса, которую буду ставить!.. Валентин Георгиевич прислал пакет на мое имя. Экземпляр пьесы и записка с пожеланием успеха. В искренность записки верить не приходится, но самое главное — пьеса!
Только тут заметил Веру. Начал здороваться, но Зоя перебила:
— Понимаешь, Веруся, какое достижение. Самостоятельная постановка! Мы все вместе отправимся на премьеру...
— Не торопись, — остановил Сергей. — Я ведь еще не читал...
— Как называется?
— «Наша молодость». Производственная комедия.
— Ты поставишь ее лучше всех! Премьера пройдет с исключительным успехом!.. А теперь, Сережа, садись. Вера расскажет про экспедицию.
И снова рассказ не успел начаться. Послышался голос Веденина: «Зоя, встречай гостей!»
— Вот незадача! Кто это может быть?
Зоя меньше всего ожидала увидеть Ольгу, а рядом с ней Гаврилова.
— Здравствуй, Зоюшка, — сказала Ольга. — На этот раз я не к Константину Петровичу — лично к тебе. Просьбу имею к тебе.
— И такая просьба, — добавил Гаврилов, — со своей стороны прошу не отказать.
По-стариковски, чуть церемонно поклонившись Зое, обернулся к Веденину:
— Обещал побывать у вас, Константин Петрович. И, как видите, собрался.
— Милости просим, Илья Трофимович. Прошу ко мне.
— Вот дела какие! — начал Гаврилов, удобно расположившись в кресле. — Не так давно мы виделись, а новости имеются.
— Хорошие?
— Жаловаться грешно. Потому и выбрался с Ольгой. Чертежик ей срочно требуется.
— Чертеж? Хотите сказать, что она...
— Думаю, что так, — наклонил Гаврилов голову. — Не забыли, Константин Петрович, наш разговор насчет творчества? Вы тогда ответили: как бы ни было трудно, в творчестве надо итти самому... Ольга таким путем и шла. Иной раз даже жалко становилось ее — почти девчонка. А ведь справилась!
И подтвердил, встретившись с обрадованным взглядом Веденина:
— Это точно!.. Окончательная проверка еще впереди... Однако уже сейчас могу сказать — не подвела Ольга Власова! Ну, а вы, Константин Петрович, чем порадуете? Семен-то как занимается?
— Серьезно, настойчиво. И все же... С Ольгой проще. Пусть и трудно ей приходилось, но ведь дорога оставалась прежней. А вот Семен... Все еще чувствуется в нем какое-то колебание.
— Вот вы о чем, Константин Петрович. Уж и не знаю, что ответить. Впрочем, если вдуматься... Говорите, прежняя осталась у Ольги дорога? Верно — прежняя, прямая. Одно учтите: прямая, да не простая... Велика матушка Волга, а с тверского ручейка начало берет!
Как видно, Гаврилову самому пришлось по душе это сравнение. Улыбнулся, придвинулся ближе:
— Мал ручеек, а во что превращается, сколько притоков силу свою ему отдают!.. То-то и оно! Никто за Ольгу не думал, а только спрашивается — была ли одна?
И понизил голос, придвинувшись еще ближе:
— Покаяться должен!.. Хоть и просила Ольга до времени никому в цехе не говорить — поставил руководство в известность. Фомин Григорий Иванович, партийный наш секретарь, все время интерес проявлял. И он и начальник цеха... Виду не показывали, чтобы не тревожить Ольгу, но каждый шаг вместе с ней переживали... Но я, Константин Петрович, даже не об этом сейчас говорю.
Голос старика звучал все более веско, значительно:
— Мал ручеек, а во что превращается!.. Если разобраться — многие, очень многие вложили в Ольгу свой труд. И тот самый первый мастер, который еще в детдоме к станку приучал, и учителя в фабзавуче, и весь наш завод — коллектив рабочий, комсомол, партийная организация. Ольга и не помышляла еще о своем новшестве, а они уже готовили ее к нему... Больше скажу. Сталин, Иосиф Виссарионович... Он разве не дал Власовой силу?
И добавил, помолчав:
— Не в этом ли вам надо искать объяснение относительно Семена? Не в том ли, что и он с производством многими нитями связан?
— Понимаю, Илья Трофимович. Но ведь не считаете же вы, что Семен...
— На производстве оставаться должен? Нет, не считаю. Раз открылись способности — должен жить согласно наивысшим этим способностям. К тому вся наша жизнь идет!.. А вот вы, Константин Петрович, если верите, что Семен имеет право стать художником... Если твердо в это верите, должны подумать о нитях, которые привязали бы его к искусству. Так крепко привязали бы, как Ольгу — токарное наше мастерство!
...Еще в прихожей Ольга объяснила Зое, с какой приехала просьбой.
— Охотно, Оля. Справлюсь ли только?
— Справишься. Чертеж несложный.
— Ладно, попробую. Только после, когда Вера уйдет. А сейчас послушаем, как она в экспедицию ездила.
На этот раз ничто не помешало рассказу Веры. Она начала с той картины, которую Зоя запомнила еще по летнему письму: узкий, отвесный проход в ущелье, грохот близкого водопада, палатки, разбитые у подножия скал.
— В этом лагере мы разделились на две партии. Партия, в которую я попала, двинулась вперед по ущелью.
(Ущелье. Каменистая, осыпающаяся тропа. Лошадей приходится вести под уздцы. Водяная пыль от множества водопадов. Ветер, врываясь в ущелье, вздымает эту пыль, и она повисает радугой. А еще выше облако, зацепившееся за острый зубец горы).
— Мы поднялись и оказались в середине этого облака. До самого вечера шли в молочном тумане — шли, как слепые, скрепившись одной веревкой. Утром проснулись — где наше облако? Ветер далеко его отогнал. И снова тронулись в путь. Вышли наконец на плато. Четыре тысячи метров над уровнем моря. Солнце — жаровня, а не солнце. А рядом — рукой подать — ледник.
(Ледник, бело-синим языком вползающий на плато. Кругозор, в глубине которого пятна долин, серебристые жилки рек. Камни, раскаленные полуденным жаром, а по ночам морозная луна — громадная, зеленая, похожая на новоявленную планету).
— А как мы работали, девочки! — продолжала Вера, ничуть не смущаясь, что одной из «девочек» был Сергей. — Заберешься на ночь в спальный мешок — руки ломит, ноги ломит, спина гудит. А утром как ни в чем не бывало... Зато и результатов достигли!
Ярко рассказывала Вера. И жесты ее — угловатые, законченные в каждом движении — помогали рассказу. Зоя вспомнила, как, получив от Веры письмо, кинула его в угол. Теперь завидовала. И Сергей слушал с большим вниманием. А Ольга...
Задержка с чертежом сначала огорчила ее. Сейчас сидела, затаив дыхание. Сейчас она вместе с Верой одолевала кручи, добывала образчики редких пород, взбиралась все выше, дальше...
Взглянув на увлеченное лицо Ольги, Сергей подумал, что ей должны быть близки не только лирические роли. Надо испробовать ее и в других ролях — твердого, резко очерченного характера.
...А в мастерской продолжался разговор.
— Что же о своей картине ничего не скажете, Константин Петрович?
— Картина? Она еще не закончена, но в основном...
Веденин оборвал фразу, поймав себя на внезапном желании показать Гаврилову полотно.
— А ведь я, Илья Трофимович, послушался вашего совета. Вернее, он совпал с моим замыслом.
— Насколько понимаю, Ольгу имеете в виду?
— Да, Ольга в центре моего полотна.
Веденин снова замолк. Он пробовал отговорить себя. Рано, рано еще показывать!.. Однако желание оказалось всего сильнее.
— Хотите взглянуть?
И, не дожидаясь ответа, повернул мольберт, включил все лампы.
Залитая ярким светом, мастерская окружила Гаврилова красочным многообразием холстов, острыми и резкими мазками, кидающими металлические блики... Илья Трофимович неторопливо, вдумчиво смотрел на полотно.
Сначала взгляд его показался Веденину настороженным, но постепенно сквозь эту настороженность пробилась улыбка (Веденин подумал: Илье Трофимовичу нравится удавшееся сходство). Но улыбка исчезла, весь облик Гаврилова приобрел строгую вопросительность. Он точно сличал изображенное с тем, что ему самому известно. И наконец, окончательно удостоверившись, коротко кивнул:
— Она!
— Картина еще не закончена, — напомнил Веденин.
— Понятно. Закончите, тогда и будем обсуждать по всем статьям. А сейчас...
Гаврилов снова обернулся к мольберту:
— Кого же это вы напротив Ольги изобразили?
— Не узнаете?
— Да нет, узнаю. Встречаются еще такие. Вот так же, как у вас здесь, — лицо в тени стараются прятать, а злоба все равно выдает...
И перевел взгляд на Веденина:
— Когда же к нам на производство пожалуете?
— В самое ближайшее время, — ответил Веденин. — В прошлых картинах я с этого и начинал — сразу знакомился с человеком в его работе. Такое знакомство открывает многое. Многое, но не все. Потому и решил на этот раз поступить иначе — сначала ближе познакомиться с Ольгой во всей ее жизни, а уж затем...
— Теперь-то и самое время, Константин Петрович. Приезжайте в любой удобный вам день. И пропуск обеспечу и цех покажу.
Снова, в третий раз, Гаврилов вернулся к мольберту.
— Жаль, нет с нами Михаила Степановича. Порадовался бы!
Когда спустились из мастерской в квартиру, Веденин познакомил старика с Ниной Павловной.
— Прошу любить и жаловать. Давний мой знакомый.
— Истинно так, — подтвердил Гаврилов. — С девятьсот девятнадцатого года...
Нина Павловна начала уговаривать остаться.
— Благодарствую. Дела не позволяют. Мне бы только Ольгу повидать.
И спросил, когда она прибежала:
— Как с чертежом?
— Зоюшка сегодня же обещает сделать. Я с утра к вам, Илья Трофимович, занесу.
— Договорились. Без чертежа не являйся.
Попрощался и уже в дверях напомнил:
— Когда же прикажете ждать, Константин Петрович?
Ответа Ольга не услышала. Она продолжала стоять посреди прихожей, но — захваченная рассказом Веры, все еще переживающая этот рассказ — мыслями была далеко. Нина Павловна, взглянув на нее, не могла не вспомнить о девушке, о самой обыкновенной девушке, которую время и жизнь одарили своей красотой...
Да, эта коренастая, веснушчатая девушка была красивой!
— Ну, показывай, что тебе нужно, — сказала Зоя, установив чертежную доску.
Взглянула на протянутую схему и покачала головой:
— Нет, Оля, так не получится. Я-то ведь в токарном деле ничего не смыслю. Ты сперва на словах объясни.
— Хорошо, Зоюшка. Постараюсь... Прежде, чтобы обточить деталь, я должна была отцентровывать ее по указаниям разметчика. И каждую следующую заготовку снова отцентровывать. Понимаешь, сколько времени на это терялось?.. А теперь гляди внимательно. Видишь вот этот угольник? А на нем пальцы, центрирующие пальцы. Деталь, на которой я сейчас работаю, — эта деталь имеет литые отверстия. Вот и сообрази: здесь отверстия, а здесь пальцы... Понимаешь, как должно получиться? Вместо того чтобы тратить время на отцентровку каждой детали, я раз навсегда отцентрую эти пальцы, а потом останется лишь надевать на них деталь... Вот и все!
— Любопытно, — сказала, подумав, Зоя. — И большая получится экономия времени?
— Точно сказать побоюсь. Во всяком случае раза в два рассчитываю повысить выработку.
— В два раза? Двести процентов?
— Не меньше. Да еще учти — отпадет надобность в разметчике. Значит, и у него освободится рабочее время. Из литейного цеха заготовки прямым ходом к станку пойдут. Опять же экономия!
— Погоди, Оля!.. Но ведь это же, если вдуматься, очень просто. Почему же прежде так не делали? Неужели до тебя никто не предлагал?
— Конечно, особой сложности нет, — чуть смущенно, точно оправдываясь, сказала Ольга. — Мне самой сейчас удивительно, почему столько времени ходила в потемках. И вот ведь странно: мне бы радоваться, что наконец нашла... А я сперва заревела.
— Какая ты умница! — воскликнула Зоя. — Пусть и Сережа посмотрит. Сережа, иди сюда!
Отложив в сторону пьесу, он подошел, внимательно выслушал объяснения.
— Понимаешь, какое огромное дело!.. И главное, Оля сама додумалась. Первая додумалась!
— Нет, я не одна. Илья Трофимович помогал.
— А как на заводе относятся, Оля, к вашему предложению? — спросил Сергей.
— На заводе?.. Что вы! Никто еще и не знает!
— И вы уверены, что именно так должно получиться?
— Должно, — кивнула она упрямо. — Уж если Илья Трофимович признал...
И нетерпеливо обернулась к Зое:
— Давай начинать!
...Две девичьи головы над чертежной доской, над листом ватмана. Рейсфедер, скользя вдоль линейки, наносит первые линии.
— Оля, отступи немного. Как бы рука не дрогнула.
Осторожные движения. Тончайшие линии. Опять и опять промеры. Зоя чертит, плотно сжав губы, стараясь не дышать на лист. Ольга безмолвно стоит за ее спиной, глаз не сводя с чертежа. В комнате тихо — слышно только, как Сергей шуршит страницами и бормочет что-то по временам.
— Сережа, ты что бормочешь?
Он не отвечает. На мгновение разогнувшись, размахивая усталой рукой, Зоя шепчет:
— Пьесу читает. Постановку ему поручили в театре!
Чертеж почти закончен, когда из столовой доносится мерный бой стенных часов.
— Десять... Одиннадцать... Двенадцать... — считает Ольга. — Вот и день позади... А помнишь, Зоюшка, как летом во время дождя у нас заночевала?
— Конечно, помню. Мы еще у твоей подруги устроились.
— Верно. У Таси Зверевой. А ночью я с ней поругалась. Только теперь, недавно ее простила. Нет, Тася не такая уж плохая, но будто из сырого теста: всякая шелуха прилипает... Хорошо нам, Зоюшка, говорилось в ту ночь!
— Хорошо! И ты тогда уже думала, как работу свою перестроить.
— Думать думала, а настоящей смелости не имела. Мне товарищ Фомин, секретарь нашей партийной организации, помог. Подтолкнул меня своим разговором. А все же и после разговора трудно было!..
Снова доносится бормотание Сергея.
— Что с тобой, Сережа? Пьеса не нравится?
— Пока не нравится!
— А ты не торопись. Читай до конца.
И снова тихо...
— А ты ведь, Оля, счастливая. Если все получится, как задумала... Сколько людей начнет работать по-твоему!
— Рано думать об этом. В цехе не осрамиться бы!
— В цехе?.. Ты лучше представь себе, что где-нибудь далеко, возможно на самом Дальнем Востоке, ознакомится токарь с твоим предложением и скажет: «Толково придумала Власова!» Может так получиться?
— На Дальнем Востоке? Не знаю... Я ведь, кроме пригородных мест, ничего еще не видела. В Москве ни разу не была.
— Вот я и говорю, что ты, Оля, счастливая. Сколько еще увидишь!
— Нет, Вера куда счастливее. Подумать только, где успела побывать!
...Бережно завернув готовый чертеж, Ольга собралась уходить. В прихожей столкнулась с Ведениным.
— Илья Трофимович рассказал мне, Оля, о ваших успехах. Рад за вас!
— Спасибо, Константин Петрович. А вы до сих пор работаете? Неужели не хочется спать?
— Да, работаю. И не хочется спать.
Попрощавшись, Веденин не сразу вернулся в мастерскую — прислушался к затихающим шагам.
Все затихало вокруг. Затихали ночные улицы. Последние трамваи спешили в парк.
— До парка Коняшина! — крикнула кондукторша.
Трамвай, казалось, летел. Казалось, вагоновожатый подстегивал его трелями звонков. Мимо вагона пролетали дома, окна в домах, фонари, перекрестки...
И снова, как только Ольга покинула трамвай (он унесся, кидая зеленые искры), — снова наступила тишина.
«Ну вот, самое трудное позади. И решение найдено, и чертеж готов... Радоваться, конечно, рано. Придется еще и налаживать и осваивать. А все же самое трудное позади!»
Продолжая обдумывать все, что еще предстоит, Ольга шла берегом канала мимо сонных, темных кварталов. Она спешила домой, но вдруг, сама не зная почему, остановилась.
Удивительное состояние овладело ею. Забыв об осенней ночи, забыв, что стоит на холодном берегу канала, вдруг увидела перед собой сияющий кругозор — беспредельный, залитый солнцем.
...Зоя уже легла, когда наконец Сергей дочитал пьесу.
— Не понимаю! Как могло это понравиться Валентину Георгиевичу?
— Неужели такая плохая пьеса?
— Отвратительная!.. Я бы этих драмоделов на пушечный выстрел не подпустил к театру!.. Вытащили старую водевильную труху — перелицевали, вставили звонкие фразы о соревновании, ударничестве... И этот дедушкин водевиль смеют выдавать за молодежную производственную комедию... Не буду ставить! Откажусь!
— А Валентин Георгиевич? Как он отнесется к твоему отказу?
— Я работаю не для него. Не желаю быть соучастником его репертуарных комбинаций!
— Тише, Сережа. Ты всех разбудишь...
Сев на край кровати, Сергей схватил Зою за руки:
— Тебе хотелось бы прочитать мое имя на афише, пригласить друзей на премьеру?.. Но я не могу! Понимаешь, не могу делать то, во что не верю!.. Мы ведь только что проводили Ольгу — живую, настоящую. Не только она — каждый из моих кружковцев в тысячу раз богаче героев этой фальшивки...
— Дай сюда пьесу, — перебила Зоя. — Я сама прочитаю.
В условленный день и час — через проходную, возле которой в прошлый раз ожидал конца смены, узким проулком между высокими корпусами — Веденин прошел в механический цех. Здесь, у входа, и встретился с Гавриловым.
— А я уже собирался разыскивать вас, Константин Петрович.
— Разве я маленький, чтобы заблудиться?
— Вы-то не маленький, да территория наша больно большая.
Легонько взяв Веденина под руку, Гаврилов повел его по коридору (за стеклянными дверьми виднелись сосредоточенные фигуры табельщиков и учетчиков), распахнул в глубине коридора еще одну дверь, и тогда, словно выпущенный на волю, рванулся навстречу плотный шум станков.
— Это и есть наш цех. Старейший на заводе. Без малого полвека, как пущен в ход. Точнее сказать, одни только стены от прежнего сохранились. И то не полностью: уже в советское время, вместо почти что тюремных окошек, настоящие окна прорубили.
Стараясь пересилить шум, Гаврилов говорил громко, наклоняясь к самому уху Веденина. Но все равно слова заглушались и терялись. Веденин, вместо ответа, кинул вопросительный взгляд.
— Интересуетесь, где Власова работает?.. К ней сейчас и отправимся. Между прочим, о вашем приезде я ее не предупреждал.
Показывая дорогу, Гаврилов двинулся вперед. Шел он быстро, привычно лавируя и между станками и между тележками, увозившими готовую продукцию. В ответ на приветствия подносил руку к кепке. Иногда его нагоняли, советовались на ходу... Чувствовалось, что хотя Илья Трофимович и не работает больше в цехе, он попрежнему здесь не гость, а родной человек. Веденин, не без труда поспевая за стариком, позавидовал этой близости.
Затем, когда позади осталась тяжелая сводчатая арка, увидел Ольгу. Сначала увидел со спины — знакомый контур коренастой фигуры, синий халатик с рукавами, закатанными выше локтей, волосы, спрятанные под тугую косынку... Веденин невольно остановился. И снова над самым ухом послышался голос Гаврилова:
— А я, Константин Петрович, все думаю о вашей картине... Признаться, опасался сперва — как бы не приукрасили Ольгу, не произвели в красавицы. Однако не получилось такого. Разглядели, изнутри разглядели Ольгу!
На этот раз Веденин первым шагнул вперед. Тогда открылось лицо.
Здесь, в последнем пролете, было темнее, чем в предыдущих, но яркая лампа, висевшая над станком, резко очерчивала каждое движение.
Сняв обточенную деталь, Ольга закрепила и выверила новую заготовку, включила станок, взялась за рукоятки маховичков...
— Последние дни по-старому работает, — пояснил Гаврилов. — Теперь об этом с точностью можно сказать. Как раз вчера производили пробу.
— И что показала проба?
— Показала, что если литейщики не будут смещать литые отверстия...
Станочный шум опять заглушил слова. Но и без этих слов, видя довольную улыбку на лице Гаврилова, Веденин понял, что проба прошла удачно.
...Свиваясь тонкими и острыми спиралями, шла, набегала, обламывалась, снова наползала стружка. Сверкнула последней змейкой. Выключив станок, Ольга вынула из патрона деталь, едва уловимым движением взвесила на ладони и, опустив в ящик, потянулась за следующей заготовкой.
Продолжая пристально наблюдать, Веденин не мог не ощутить строгую раздельность и вместе с тем слитность всех движений Ольги. Плавный и сильный поворот корпуса заключался коротким нажимом руки, угол между плечом и локтем, локтем и кистью был точен и неизменен, а затем, описав такой же точный взмах, рука снимала готовую деталь.
Снова, пересиливая шум, наклонился Гаврилов:
— Дурного не скажу. Работает исправно. Однако сами видите — лишнее время теряется на подготовку.
Теперь Веденин видел и это. При всей своей слитности, работа Ольги как будто была окрашена в разные — и светлые и темные тона. Хмурым, раздраженным становилось девичье лицо, когда подходило время останавливать станок. Эта вынужденная задержка вызывала гримасу досады. Но зато, когда опять начинался рабочий, разумный ход станка, Ольга смотрела перед собой прояснившимся, повеселевшим взглядом.
Гаврилова отозвали в сторону. Прислонившись к шкафчику с инструментами, Веденин продолжал все так же неотступно следить за Ольгой.
Нет, его ожидание не было обмануто. Ольга работала именно так, как он предполагал, как подсказывалось ее характером, всей цельностью ее натуры.
Убеждаясь в этом, радостно убеждаясь в долгожданном тождестве жизни и своего полотна, Веденин не заметил, как подошел еще ближе.
Ольга подняла голову. Удивленно вскинулись брови, рука протянулась, нарушив ритм... Видя, что он обнаружен, Веденин хотел поздороваться. Но Ольга (считанные минуты оставались до конца смены), лишь коротко кивнув, вернулась к работе.
Когда же смена закончилась (удивительно тихо стало в цехе), поспешила к Веденину:
— Вот вы какой, Константин Петрович. Даже не предупредили.
— Но ведь я говорил, что хочу приехать.
— Верно, был об этом разговор, — подтвердил Семен. Он появился с другой стороны прохода, пересекавшего цех. — Я-то, Константин Петрович, издали вас еще заметил. Хотел окликнуть, но у нас такая тут музыка — не услыхали бы. Ну как, нравится наш цех?
— Хороший. Правда, могло бы быть светлее.
— Это потому, что день пасмурный, — сказала Ольга. — В другие дни светлее. И красный уголок у нас образцовый. Я бы вам показала, да там производственное совещание должно начаться.
— А я бы, так предложил, — вмешался, подойдя, Гаврилов. — Конечно, если Константин Петрович временем располагает. Предложил бы поприсутствовать на совещании.
— Удобно ли? — спросил Веденин.
— Было бы неудобно — приглашать не стал бы. Кстати сказать, я этот вопрос уже прощупал. Вполне удобно. Да и вам, Константин Петрович, небезинтересно поглядеть, чем нынче дышит рабочий класс.
— Разумеется, если присутствие постороннего человека не помешает...
— Постороннего? Какой же вы посторонний? — перебила Ольга. — Правильно, Илья Трофимович!.. Идемте скорей, займем места!
Схватив Веденина за руку, она повлекла его за собой — через весь цех, назад в коридор, к винтовой железной лестнице, ведущей во второй этаж.
— Осторожнее идите. Как бы с непривычки...
— Нет мне доверия, — обернулся Веденин. — Сначала Илья Трофимович заподозрил, что могу заблудиться, а теперь и вы...
И не закончил фразы, ударившись о какой-то выступ.
— Вот видите. Сами виноваты, — упрекнула Ольга.
Это не смогло уберечь от второго удара: шустрый паренек со всего размаху наскочил на Веденина.
— Тимохин! — прикрикнула Ольга.
Паренек исчез мгновенно.
...Красный уголок — вместительный, расцвеченный плакатами и лозунгами, заставленный многими рядами скамеек, — находился рядом с лестничной площадкой. На ней толпились курильщики. В самом же уголке народу было еще не много.
— Давайте на середину сядем, — предложила Ольга.
Но Веденин предпочел сесть сбоку, с таким расчетом, чтобы видеть весь уголок.
Пришедшие на совещание время зря не теряли. Многие читали свежие газеты. Двое пожилых рабочих, уединившись возле окна, сражались в шахматы. Они с неодобрением поглядывали на молодежь, азартно стучавшую костяшками домино. Лампы под потолком спорили с невзрачным светом октябрьского дня. Тени людей откидывались и дневным и электрическим светом.
А народ продолжал прибывать. Скоро все места на скамейках были заняты. Сделалось так тесно, что даже любителям домино пришлось сложить костяшки.
— Почему же, Оля, вы не рассказываете о вчерашней пробе?
— Тише, Константин Петрович!.. Никто еще не знает. Я после расскажу.
В это время началось совещание. Началось просто, без всякой официальности. Как только мужчина средних лет, в черной, наглухо застегнутой спецовке, прошел вперед («Товарищ Базыкин, начальник цеха», — шепнула Ольга), наступила тишина.
— Президиум выбирать не будем, — полуутвердительно, полувопросительно сказал начальник.
— Не требуется... Не надо!.. Секретаря довольно!..
Пока секретарь, заняв место рядом с начальником, раскладывал свое бумажное хозяйство, Веденин приглядывался к окружающим. Преобладали молодые лица. Среди них особенно выделялось морщинистое лицо Гаврилова (рядом с ним, на краю скамейки, сидел Семен).
— Прошу поближе, Илья Трофимович, — пригласил начальник. — Хоть и решили президиум не выбирать...
— И правильно решили. Мне и тут превосходно. Начинай, начинай, товарищ Базыкин.
Начальник кивнул и обратился к собравшимся:
— Повестка совещания вам всем, товарищи, известна. Вопрос на повестке один, но очень важный... Рекорд забойщика Стаханова и очередные задачи нашего цеха.
— Хотелось бы для начала знать — кто читал сегодняшнюю газету.
Наклонившись вперед, словно для того, чтобы лучше разглядеть поднятые руки, начальник достал из кармана свежий газетный номер, показал на первую страницу.
— Здесь опубликован материал, имеющий прямое отношение к нашему совещанию. Газета помешает высказывания ленинградских производственников. Все они — сталевары и кузнецы, ткачихи и строители — говорят одно: «Хочу работать как Стаханов!» Великий почин сделан простым донецким забойщиком. Стаханов доказал, каких высот может достигнуть рабочий человек, если, ломая старые навыки, по-новому, творчески подходить к своему труду... Посмотрим же, товарищи, на свою работу. Ответим по совести, положа руку на сердце — так ли работает наш цех, как этого требует весь завод, все производство? Дальнейшая речь начальника была посвящена живым, конкретным фактам. Он называл участки, еще подверженные перебоям, номера деталей, в которых завод до сих пор испытывает нужду. И не только называл — тут же оценивал работу многих производственников, рассказывал о том, что предпринимается, чтобы быстрее внедрить рационализаторские предложения.
— Сидим ли сложа руки? Ждем ли у моря погоды? Нет, не сидим. И не ждем. Но значит ли это, что у нас не бывает медлительности, самоуспокоенности?.. Типун на язык тому, кто так скажет!
Последняя фраза вызвала смешок. Начальник переждал его и закончил такими словами:
— Каждому надо крепко подумать о примере Стаханова, о том, как этот пример приложить к своему труду. А возможности имеются! Большие возможности!
Веденину показалось, что при этом начальник взглянул на Ольгу, точно вызывая взять слово. Но и без нее нашлось много желающих. Так много, что кто-то крикнул из задних рядов:
— Хватит записывать!
Обернувшись в сторону возгласа, Веденин заметил Дорофеева: он стоял у дверей, перешептываясь с несколькими парнями.
— Поступило предложение закрыть список. Какое будет мнение?
— Правильно!.. А я считаю, нельзя ограничивать!.. Нечего говорильню разводить!.. Прошу и меня записать!..
Список остался открытым.
Начались выступления. Они находили различный отклик. Когда вышел вперед пожилой рабочий — тот самый, который сражался в шахматы, — когда начал рассказывать, как ходит по инстанциям его предложение («сколько бы советских рублей сэкономилось за это время!»), — слушали сочувственно, не проронив ни слова.
Когда же вслед за ним выскочил молодой рабочий, чем-то неуловимо похожий на Дорофеева, этому оратору с трудом удалось закончить речь.
С места в карьер он начал все поносить: мастеров, технический контроль, даже оборудование...
— Мало ли что новое!.. Не все то золото, что блестит!
Возмущенные возгласы покрыли эти слова:
— Ишь, сирота казанская!.. Демагогия!.. Не мешайте говорить!.. Слыхали таких орателей!..
Рабочий (он перекинулся с Дорофеевым быстрым взглядом) вернулся оскорбленно на место, а начальник объявил:
— Слово имеет товарищ Тимохин.
В пареньке, протиснувшемся вперед, Веденин сразу узнал лихого прыгуна, с которым столкнулся на лестнице. Впрочем, сейчас лихости не было. Кто-то даже хмыкнул, заметив смущение паренька. Но пожилая работница, сидевшая на первой скамейке, ласково сказала:
— Говори, сынок! Говори!
— Я на заводе недавно, — начал Тимохин, словно обращаясь к ней одной.
И замолк, совсем растерявшись. Но работница повторила:
— Не тушуйся, сынок. Говори!
— Скажу! — решительно тряхнул Тимохин головой. — Нам всем — в первую очередь комсомольцам — думать надо, чтобы лучше работать.
— Кто же тебе мешает? — раздался ехидный вопрос.
— Кто? Такие, как ты! — ощетинился Тимохин. — Тебя как сейчас назвали? Орателем! И это правильно. Крику от вашего брата — уши затыкай, а работа где? Где честная работа?.. Разве не такие, как ты, Власову пытались ославить?
Ольга при этих словах резко двинулась. А Тимохин продолжал все громче:
— И на оборудование нечего кивать. Первоклассным обеспечены оборудованием!.. Как же не поддержать почин товарища Стаханова?
И вынул небольшой листок:
— Я тут кое-что продумал, наметил...
Видимо, предложения Тимохина были дельными: начальник тут же сделал пометки в записной книжке.
— Все у меня, — закончил Тимохин. И повторил на ходу, возвращаясь на место: — Главное, работай по-честному! На деле себя покажи!
Его проводил одобрительный гул. Веденин подумал, что после такого выступления трудно вернуться к демагогии. И услыхал:
— Слова просит Дорофеев.
Не спеша, скромно наклонив голову, Дорофеев прошел вперед.
— Важный обсуждаем, товарищи, вопрос, — начал он негромко. — Совершенно согласен с Тимохиным. Работа требуется честная, сознательная!.. Между прочим, Тимохин насчет Власовой упомянул. В ударной ее работе, конечно, сомневаться не приходится. Однако требуется оговорочка.
Откашлявшись в кулак, Дорофеев переступил с ноги на ногу:
— Читал я в газетах про товарища Стаханова. Вот это настоящий товарищ! И сам рекорда добился и других своему методу обучает!.. Теперь вернемся к Власовой. Не скрою, имел с ней нелады. Когда же осознал, что она права, — первый пришел: «Забудем, Власова, старое. Помоги выправиться, ударником стать!» Однако так встретила — ноги еле унес!
— Ложь! — вскочила Ольга. — Не за тем приходил!
— Товарищ председатель, — поморшился Дорофеев. — Прошу принять меры.
— Власова, потише!
— Но ведь это ложь!.. О том, зачем приходил Дорофеев, знает и товарищ Фомин!
Резко подавшись вперед, Ольга кинула взгляд в ту сторону, где сидел партийный секретарь. И Веденин, приподнявшись, увидел его. Чуть сгорбившись, ничем не отозвавшись на слова Ольги, Фомин очень внимательно следил за происходившим.
— Ложь! — снова крикнула Ольга.
— Оскорбление прошу занести в протокол, — с достоинством сказал Дорофеев.— Насколько знаю, Власова действительно пробовала оклеветать меня перед товарищем Фоминым. Поскольку я был тогда в числе отстающих, товарищ Фомин мог ей поверить. Однако факты нынче переменились, сами за себя говорят. Исправилась моя работа? Исправилась! А вот Власова... Она и теперь втихомолку, для себя одной старается. Ты лучше, Власова, расскажи, что делаешь после смены в подсобной мастерской за трубным цехом?
Ольга не ответила, только душевная борьба отразилась на лице.
— Сами видите, товарищи. Как говорится — крыть нечем!
— А вы уверены, что мы не знаем о том, чем занята Власова? — раздался негромкий, но отчетливый голос Фомина.
Этот вопрос в равной мере прозвучал неожиданно и для Дорофеева и для Ольги. Изумленно раскрыв глаза, она схватила Веденина за руку. А Дорофеев осекся, не сразу вернулся к прежнему тону:
— Я об этом между прочим... Поважнее — насчет Стаханова у нас разговор. Правильно заметил товарищ Базыкин — каждый должен со Стаханова брать пример. Правда, имеется разница... Он на шахте, а мы на заводе...
— Выходит, не по пути нам со Стахановым?
— Что вы, товарищи! Разве я против?.. Одно хочу сказать: шахтеру легче. У него один только молоток, а у нас сложная техника. Про нашу технику книги серьезные написаны. Предельные цифры в этих книжках показаны... Так что надо без торопливости. Подумать надо сперва, оглядеться... Правильно говорю?
Только два-три возгласа поддержали его. Веденин почувствовал, что Дорофееву не удалось поколебать рабочих. Однако своими оговорками он внес в ход совещания какой-то смутный оттенок. Тем с большей симпатией был встречен следующий оратор. Не расслышав фамилию, Веденин переспросил ее у Ольги.
— Павликов. Гоша Павликов... Не смотрите, что веселый. Иногда еще как ошпарит!
Действительно, Павликов начал весело:
— Чудеса в нашем цехе. Соловьи завелись. В оперу ходить не надо!.. Одна лишь загвоздка...
Павликов поморщился и потрогал ухо:
— В том лишь загвоздка, что такое пение ухо дерет, не так соловья напоминает, как скотину, которая в хлеву мычит!
Сквозь смех, встретивший эти слова, прорвался злобный окрик:
— Полегче на поворотах!
— Вот и говорю: соловей-то на скотину смахивает, — продолжил Павликов, точно не услыхав предупреждения. — А скотине много ли требуется? Поменьше работать, побольше на боку лежать. Скотская жизнь у нее!.. И вот приходит такая скотина, то есть, извиняюсь, соловей, к нашему товарищу Власовой и начинает уговаривать: «Почему бы тебе не жить такой же, как я, позорной жизнью?»
Новый, еще более громкий взрыв смеха и возгласов заглушил эти слова. Веденин заметил довольную улыбку на лице Гаврилова. С ним рядом улыбался Семен. А Ольга...
— Правильно, Гоша! — крикнула она, пересиливая шум. — Продолжай!
Однако Павликову не удалось продолжить. Забыв о своей показной рассудительности, словно перед дракой выставив левое плечо, снова выскочил Дорофеев:
— Шельмовать вздумал?.. Не выйдет! Нет у вас свидетелей!
Секунду до этого у Веденина и в мыслях не было просить слова. Желание вспыхнуло сразу, непредугаданно.
Дорофеев что-то еще выкрикивал, еще шумели его дружки... Приподнявшись, Веденин встретился взглядом с Базыкиным, и тот кивнул, ничем не выразив удивления:
— Тише!.. Послушаем нашего гостя: Слово имеет товарищ Веденин.
Веденин прошел вперед среди заинтересованных взглядов. Промелькнула спина Дорофеева — он так поспешно возвращался на место, будто ему хотелось скрыться.
— Возможно, товарищи, вас удивит, что я беру слово... Я тоже хочу ответить Дорофееву. Он сейчас заявил, что против него нет свидетелей. А ведь это не так. В тот день и час, когда Дорофеев явился к Власовой, я тоже пришел навестить новую свою знакомую. Правда, начала разговора не слыхал, но я свидетель издевательских слов: «Думаешь, только тем народ и дышит, как бы план заводской перевыполнить?.. Держи карман шире!» Когда же Власова наотрез отказалась от сговора, Дорофеев пригрозил, что будет мстить.
— Брехня! — раздалось в ответ. Кругом зашикали.
— Но я хочу сказать не только об этом... Час назад я вместе с товарищем Гавриловым шел по цеху. И, признаться, позавидовал Илье Трофимовичу. Позавидовал, что для него цех является родным домом, а для меня... Разве я здесь не посторонний, случайный прохожий?.. Так мне думалось. Вижу теперь, это были ошибочные мысли!
На мгновение умолкнув, Веденин снова встретился со множеством устремленных на него глаз.
— Я живописец. Краски, кисти, холст — вот мой материал. Впрочем, не так. Материал моего труда — жизнь, наша жизнь... Я немолод. Много где побывал, многое видел. А все же знаю одно — только теперь начинаю жить. Только теперь, когда радость сознательного труда становится всеобщим достоянием. Когда кончается вражда человека с его трудом. Когда в труде находит человек красоту. Когда Власова с презрением смотрит вслед Дорофееву: «Как же можно не по-человечески жить?»... Нет, я не чувствую себя среди вас посторонним. Мы стремимся к одному — к жизни, которая, как крутая волна, смывает косность, корысть, себялюбие, двурушничество... Чем дальше в море, тем чище вода!.. И в нашем труде — труде живописцев — еще имеются людишки, которые пытаются подстричь жизнь по низенькому своему росту... Принизить пытаются жизнь... Мы, советские художники, так же жестоко будем бороться с этими людишками, как вы даете сегодня отпор Дорофееву!
Возвращаясь на место среди глубокой тишины, Веденин чуть не столкнулся с девушкой, решительно прорвавшейся к столу президиума.
— А я так скажу... — начала она, задыхаясь от волнения. — Прав товарищ художник. Пора нам освободиться от Дорофеевых. Нельзя, чтобы воздух поганили!.. Ты меня выслушай напоследок, Дорофеев. Не ты ли подговаривал против Власовой клевету распускать? Не ты ли стращал, что житья не будет, если крылья ей не подрезать?.. А без крыльев можно разве жить?.. Какой же ты... какой ты ползучий!
И, негодующе махнув рукой, Тася Зверева обратилась к Ольге:
— Еще раз, при всех говорю — прости!
Только теперь Базыкин предоставил наконец слово Власовой:
— Дорогие товарищи!.. Что мне сказать после Тимохина, после Павликова, после Зверевой? Что сказать после Константина Петровича Веденина?.. Тут Дорофеев говорил, будто втихомолку работаю, о своей только выгоде забочусь. Верно, не хотела раньше времени колокольный звон затевать. Но уж если зашел об этом разговор...
Ольга шагнула вперед, вплотную к первому ряду. А в самом заднем ряду, словно догадавшись, что собирается она сказать, поднялся Гаврилов. Поднялся и кивнул, будто заранее одобряя ее слова.
— Обещаю! — звонко прозвучал голос Ольги. — Дней через десять, самое позднее — через полмесяца... На своей, на шестнадцатой детали буду давать двести процентов!
И повторила среди изумленных возгласов:
— Двести процентов!
Возгласы не замолкали. И тогда, вскинув руки, воскрешая в памяти девушку, вырвавшуюся вперед, Ольга твердо произнесла:
— Хочу работать, как Стаханов!
— Одного опасаюсь, — сказал Гаврилов, прощаясь с Ведениным возле проходной. — Полмесяца. Больно короткий срок.
Но Ольга (она и Семен стояли рядом) горячо возразила:
— Почему же короткий? Справлюсь!
— А то как же! Слово дала — в точности обязана сдержать.
Попрощавшись, Веденин двинулся вперед по набережной. Над ней студеными порывами проносился ветер. Падал дождь, мелкий и неслышный. Все кругом торопило скорее укрыться за теплыми стенами. Однако мимо трамвайной остановки Веденин прошел, не замедляя шага.
Он шел и думал: что же было самым важным в этом совещании?.. И ответил: люди, содружество людей!
Тут же вспомнил свой эскиз — тот первый эскиз, который отверг Рогов. Да, это были лишь дальние подступы. Лишь отвлеченная мысль, еще не воплотившаяся в плоть и кровь, в живое человеческое лицо.
Человеческое лицо!.. Это лицо Тимохина, застенчивого паренька, в котором рождается взыскательность мастера. Это Павликов, — негодование сменило на его лице шутливую улыбку... Это пожилой рабочий, сетовавший на волокиту, — он сетовал, как хозяин, для которого обязательно ко всему приложить бережливые руки... Многие и многие лица видел перед собой Веденин... Прекрасное, чистое человеческое лицо!
Последним взял слово Фомин:
— Как считаете, товарищи, — удачно ли прошло совещание? Лично мне думается, что толково, с пользой. Внесены серьезные предложения. Мы сейчас же начнем их осуществлять со всей энергией... Но не менее важно и другое. Мы особенно почувствовали сегодня, какой являемся силой, если, крепко взявшись за руки, идем по одной дороге!.. Теперь относительно Власовой. При всем уважении к ее скромности, мы считали себя вправе знать, над чем она работает. Пожелаем же Власовой по-комсомольски, первой принести в наш цех пример стахановского труда!
Вокруг захлопали — дружно, не жалея ладоней. Дождавшись тишины, Фомин прошел вперед, на середину уголка.
— Не хотелось бы в такой момент говорить о Дорофееве... А надо!
Точно пытаясь спрятаться, Дорофеев отступил назад, поближе к своим дружкам, но они отодвинулись.
— Вот он! Называет себя рабочим человеком, прозвище — «артист». Ну, а мы как назовем?.. Маскировка не помогла, Дорофеев! Мы разглядели злобное лицо кулацкого последыша!
Шумно было в красном уголке после конца совещания. Долго еще толпился народ взбудораженными, говорливыми группами. Только вокруг Дорофеева не могла заполниться пустота.
...Вспоминая об этом, Веденин дальше шагал по набережной. Над ней, вперемежку с порывами ветра, моросил все такой же мелкий, тоскливый дождь. Но Веденин чувствовал себя празднично.
— Разрешите присоединиться? — услышал он голос за своей спиной.
Обернулся и увидел Фомина.
— Хотел подойти, товарищ Веденин, после совещания, да ведь вас со всех сторон окружили. Какое же, интересно, сложилось впечатление о нашем народе?
— Об этом я и сказал в своем выступлении. Может: быть, не очень складно...
— Нет, хорошо сказали. Народ вас понял.
Несколько шагов прошли молча. Затем Фомин спросил:
— Верно ли, что пишете картину, на которой будет изображена Власова? Илья Трофимович рассказывал мне об этом.
— Да, это так. Но я стремлюсь не только к портретному сходству. Я хочу передать образ молодого советского рабочего, наделенного и умелыми руками и творческой мыслью. Мне кажется, что именно Ольга Власова...
— Правильный сделали выбор, — кивнул Фомин. — Не так давно был я на концерте в нашем клубе. Понравилось мне, как один мастер художественного слова читал стихи Маяковского. И, между прочим, такие стихи...
Фомин чуть замедлил шаг и произнес очень просто, будто продолжая собственную речь:
В коммунизм из книжек верят средне.
«Мало ли что можно в книжке намолоть!»
А такое — оживит внезапно «бредни»
И покажет коммунизма естество и плоть!..
— Естество и плоть! Очень верно сказано!.. Насчет книжек согласиться не могу: большое доверие к партийной нашей литературе. А что касается естества коммунизма... Вы же сами знаете Власову. Что в ней особенного? Простая рабочая девушка!.. В этом и радость: рядовой советский человек смело вступает в завтрашний день!
Вышли на вокзальную площадь. По ее широкому кругу двигались трамваи и автобусы, перемешивая свой скользящий свет со светом фонарей. И большие вокзальные окна излучали свет... Веденин увидел обрадованное лицо Фомина. И это лицо тоже показалось ему живой плотью завтрашнего дня.
— Не забывайте к нам дорогу, товарищ Веденин. У нас ведь кого недолюбливают? Таких, которые на полчаса заскакивают. Пробежится такой гость по цехам, информацию на ходу запишет — и след простыл. А потом стыдишься, читая какой-нибудь очерк: и перепутано и наврано... Ну, а человеку, который всерьез приходит, — такому человеку всем готовы помочь!
Здесь, на краю площади, попрощались. Дождь усиливался, и когда Веденин сел в трамвай, блестящие полоски прочертили вагонные стекла...
...Никодим Николаевич встретил Веденина на пороге квартиры.
— Я давно вас жду. Не удивляйтесь, Константин Петрович, что в такой поздний час...
— Надеюсь, ничего дурного?
— Нет, нет! Все хорошо. Сашенька просила кланяться, а я... Полдня провел сегодня в клубе, помогал в устройстве выставки.
— Судя по тому, что мне рассказывал Семен, ваш кружок, Никодим Николаевич, выходит чуть ли не на первое место. А помните, как вы колебались, как пришлось вас уговаривать?
— Нет, теперь я не жалею, что дал согласие. И что замечательно — каждый день приходят новые люди! Очень много способных людей!.. Сейчас подымается даже вопрос об организации второй, параллельной группы. По существу, наш кружок перерастает в художественную студию.
Как ни охотно рассказывал Никодим Николаевич о клубных делах, Веденин почувствовал, что он пришел не ради этого. Скрытая взволнованность угадывалась во всем его облике.
Вошли в мастерскую, и Веденин прямо спросил:
— Что же еще вы мне расскажете?
Никодим Николаевич (он только что сел в кресло) медленно поднялся. Поза его была торжественной, но голос прозвучал искренне и просто:
— Да, Константин Петрович, я должен сказать... Я сознаю, сколько вы сделали для меня. Как одиноко, бесцельно я жил до встречи с вами... Потом, работая в этих стенах, я жил вашими замыслами, вашими полотнами. Ваша работа сделалась смыслом всей моей жизни... И все же, сознавая все это, я больше не могу...
Закончить последнюю фразу Никодиму Николаевичу, как видно, было особенно трудно. Но он закончил:
— Я не могу оставаться, Константин Петрович, вашим помощником!
И торопливо продолжил, словно боясь, что эти слова могут быть неправильно истолкованы:
— Нет, я не ухожу от вас! Напротив! Ваша дружба... Вы же сами сказали о ней, Константин Петрович... Ваша дружба останется для меня самым дорогим. Но я...
Мечтательная, чуть застенчивая улыбка осветила лицо Никодима Николаевича:
— Тогда, когда вы уговаривали меня взять руководство кружком, — я тогда признался, что со мной происходит необычное — и радостное и тревожное... Мне было страшно — вдруг это оборвется? Но нет!.. Долгие годы я считал себя способным лишь на исполнение копий. А вот сейчас... Сейчас у меня появилось собственное... Собственное, свое!
Никодим Николаевич замолк. И Веденин молчал. Лишь капли дождя звенели на оконных стеклах.
— Я думаю, Константин Петрович, не только о Семене Тихомирове. Я мог бы назвать многих кружковцев... Не знаю, станут ли художниками, но искусство становится для них необходимостью, неотъемлемой необходимостью!.. Я должен целиком отдать себя работе с ними. Все, что могу, что знаю, что умею, — все отдать!.. Разве иначе я могу поступить?
Дождь звенел и стучал, напоминая о глубокой осени.
— Скажите же, Константин Петрович, разве я могу поступить иначе?
Веденин громко ответил — ответил и себе и бывшему своему помощнику:
— Правильно! Совершенно правильно!.. Только так!
Вернувшись в Москву, шагнув в темный квартирный коридор, Векслер почувствовал облегчение. Не потому, что стосковался о московском воздухе или стенах своего обиталища. В эти минуты Векслер верил, что там, в конце коридора, его ожидает начало работы.
Еще не успел переступить порог своей комнаты, как появилась соседская девочка.
— Дяденька, вы совсем вернулись? Письма принести?
— Какие письма?
— А я не знаю. Они у мамы.
— Неси, — кивнул Векслер и вдруг взволновался. Одинокий, давно утративший родственные связи, он редко получал письма, еще реже сам писал. Но в эту минуту ему захотелось получить согревающее, дружеское письмо. Кто знает, не отыскался ли кто-нибудь приславший такое письмо?
Ожидание не оправдалось. Тщетно Векслер разрывал конверт за конвертом. Он нашел лишь повестки на собрания Союза художников да напоминания относительно просроченных договоров.
Усмехнувшись, скомкал письма. А девочка сообщила:
— Ваш знакомый несколько раз приходил. Спрашивал, когда вернетесь.
Векслер понял, что девочка говорит о Георгиевском. И действительно, Миша Георгиевский пришел в тот же день.
— С приездом, Петя. Прямо сквозь землю провалился. Хоть бы пару строчек черкнул.
— Настроения подходящего не было, — ответил Векслер. — Экий дохлый вид у тебя, Мишка. и чего ты такой?.. Добро бы, пагубным страстям был подвержен. Так ведь нет. Гашиш не куришь, к женскому полу равнодушен... Почему у тебя такой испитой вид?
Георгиевский начал отвечать со всей серьезностью. Он сетовал на то, как трудно добывается работа, как повысились требования, как третьего дня имел беседу с одним техническим редактором и этот редактор сказал... Казалось, монотонному повествованию не предвиделось конца.
— А сфинксов помнишь? — внезапно перебил Векслер. — Тех, что стоят против академии.
— Сфинксов? — удивленно приподнял Георгиевский редкие брови. — Почему, собственно, спрашиваешь?
— Потому что они все такие же, нетронутые временем, а мы... Впрочем, ты прав. К настоящему разговору это не имеет отношения. Продолжай. Ты сегодня на редкость интересно рассказываешь!
Георгиевский, не уловив иронии, снова принялся излагать весь ход своих взаимоотношений с несговорчивым техредом.
Векслер больше не перебивал, но и не слушал.
Сфинксы... Сфинксы из древних Фив... Холодные изваяния над холодной Невой... Но почему же тогда, во время первой прогулки с Ведениным, так хотелось заплакать?..
Георгиевский продолжал рассказывать. Теперь он жаловался, что в комнате у него нестерпимая сырость. Комната в первом этаже, под ней подвал, залитый водой, обои на стенах зацвели, ходил объясняться к управдому, управдом обещал принять меры, но вот уже второй месяц...
Боже, какая ерунда!.. Решительно встав, Векслер перешагнул невидимую черту, отделявшую жилое помещение от мастерской. И сразу голос Георгиевского будто стал глуше, отдаленнее.
Там, по ту сторону черты, — скучные стены каждодневного быта. Здесь же (Векслер озирается на густо развешенные этюды и чувствует себя помолодевшим на пятнадцать лет) — здесь мольберт, прикрытый линялой тряпкой.
Векслер подходит к мольберту и срывает тряпку. Открывается чистый, лишь загрунтованный холст. Но будто видя что-то лишь ему известное, Петр Аркадьевич угрожающе шепчет: — Погоди! Погоди же, Константин!
И вторично на середине фразы обрывает Георгиевского:
— Что же Ведениным не интересуешься? Можно сказать, сотоварищ наших юных лет...
— Ах, да! Ну как же! — оживляется Георгиевский. — Расскажи, как поживает Костя.
Но Векслер резко отмахивается:
— Брось интересоваться! Кончился Константин Веденин, с которым мы делили молодость. Остался лишь товарищ Веденин, чиновник от искусства!
Слово «товарищ» Векслер точно выплевывает. Георгиевский сокрушенно качает головой:
— Я к тебе расположен, Петя. Но эти преувеличения...
— Преувеличения? Хороши преувеличения! — хрипло смеется Векслер.
Вплотную подходит к Георгиевскому, хватает за галстук:
— А если бы Веденин показал тебе на дверь? Если бы обозвал мертвяком? Тогда что запел бы, птичка божия?
На этот раз неприкрытая издевка достигает цели. Побледнев, Георгиевский мелкими шагами семенит по комнате.
— Сколько раз, Петя, я предупреждал, что не терплю подобных насмешек. Предположим, работа моя не на виду, положение занимаю скромное... Но это не означает...
— Обиделся! Оскорбился! — хохочет Векслер. — И правильно. Еще в священном писании сказано: «Цыпленки тоже хочут жить!»
Георгиевский бледнеет еще сильнее. Вскрикнув, точно от боли, кидается к дверям. Но Векслер его перехватывает:
— Эх, Мишка! Нашел на кого обижаться! Лучше на себя самого, на собственную жизнь обижайся!.. Неужели не видишь, на какую ерунду разменивается наша жизнь?.. А сфинксы — сфинксы продолжают глядеть в невские воды. А веденины продолжают растлевать искусство... Баста! Пора дать ответ!
Выкрикнув последние слова, Векслер величественным жестом отстраняет Георгиевского.
— Что с того, что Веденин посмел изгнать меня? Против него самого обернется это изгнание. Теперь я вернулся. Вернулся, чтобы наконец-то начать...
И кивает на загрунтованный холст:
— Понимаешь, зачем вернулся?
— О картине говоришь? — недоверчиво спрашивает Георгиевский. — Дело хорошее. Но если нет ни заказа, ни договора... Не имея материальных гарантий, я бы лично поостерегся...
— Гарантии здесь! — показывает Векслер на сердце. Заглядывает Георгиевскому в глаза и читает такую же приниженность, какую видел перед отъездом из Ленинграда в глазах Бездорфа.
— Уходи, Мишка! Некогда мне! Можешь иногда наведываться... А сейчас уходи!
С этого часа Векслер начал готовить себя к работе.
— Живопись! Теперь ты можешь безраздельно вернуться. Я, Петр Аркадьевич Векслер, раб суетный и грешный, все эти годы проживший в скверне ремесла, во грехе поденщины, — я призываю тебя. Вернись ко мне, чистая, свободная, сама себе повелительница. Вернись, поруганная, под мою защиту!
Этой молитвой Векслер начинал и кончал каждый день. Еще ни один штрих, ни один мазок не лег на холст, а Векслер уже находился в состоянии таинства, отрешенности. Когда же появлялся Георгиевский, приветствовал его царственным кивком:
— Ну как? Что происходит там, на земле?
Сам же находился в другом, не связанном с землею мире.
В этом мире живопись ничего не рассказывала, ни во что не верила, ни за что не боролась, ничему не учила. В этом мире были только два истока — цвет и свет, только два мерила — стихия красок, первородство формы.
— Что же происходит там, на земле? — спрашивает Векслер.
Георгиевский, зябко поеживаясь (из подвала все еще не выкачана вода), начинает рассказ — все тот же тоскливый рассказ неустроенного, случайного в искусстве человека. Не смея переступить условную черту, он сидит на краю тахты, слова журчат мелководным ручьем.
— А Симахин-то, Андрюша Симахин!.. Говорят, новую картину заканчивает. Значительная, говорят, работа. Сам товарищ Бугров с похвалой отзывается...
В другое время рассказ о Симахине привлек бы внимание Векслера, вызвал бы вспышку озлобления. Но сейчас Петр Аркадьевич занят лишь самим собой.
Стоит Георгиевскому замолкнуть, как манит его к себе:
— Знаешь, какой видел нынче сон? Видел будущую картину. Видел уже законченной. Это знак! Знак, что сроки прошли, что немедленно должен начать. И понял, проснувшись, для чего напишу картину. Понял, каким должна она стать разящим мечом!
Векслер встряхивает лысой головой, будто попрежнему, по-молодому спадают волосы на плечи.
— Пригляделся я за время поездки в Ленинград. Не я один веденинскому лагерю противник. Трусость лишь сковывает многих — перерядились, сменили шкуры, в двойную игру пытаются играть... Так пусть же трусы и блудники увидят мою картину, пусть она их стыдом ужалит, пусть напомнит, что есть еще неподвластное жизни искусство — то и, которое они втихомолку протаскивают, как тайный грех... Понимаешь, Мишка, какую картину суждено мне написать!
— Понимаю. Разумеется, понимаю, — растерянно бормочет Георгиевский. — Только ты, Петя, не увлекайся излишне...
— Ничего ты не понимаешь! — гремит Векслер. — Туда тебе и дорога — к Веденину, к Симахину, иже с ними!.. Сейчас же, немедленно уходи!
Еще накануне получив телеграмму, Веденин встретил Симахина на вокзале.
— На этот раз, Костя, прямо к тебе. Комиссия прибывает завтра. Я же нарочно выбрался днем раньше.
Приезд Симахина внес оживление в жизнь дома. Часа не прошло, как всем уже казалось, что Андрей Игнатьевич — самый безотлучный член семейства.
Что же успел он за этот первый час?
Распаковал чемодан, переоделся, вместе с коробкой московских конфет передал Нине Павловне привет жены. Зоя рассказала о своих институтских делах и даже показала тезисы доклада, который готовила для студенческого кружка. Внимательно прочитав тезисы, Симахин внес существенные поправки (как видно, вопросы архитектуры не были ему чужды). Не довольствуясь этим, Зоя начала рассказывать и о Сергее...
— Я уверена, Андрей Игнатьевич, мой муж вам понравится.
— Познакомимся, — кивнул Симахин (чувствовалось, что он с искренним интересом ждет еще одного знакомства).
Ни на шаг не отходя от друга, Веденин радостно убеждался: эта встреча ничем не напоминает прошлую. В помине нет ни притворства, ни принуждения. Приподнятое настроение Симахина было неподдельно заразительным.
— Ах, да, Костя, — вспомнила Нина Павловна. — В твое отсутствие заходил Семен.
— Ты предупредила, что на этой неделе я не смогу заниматься?
— Предупредила. Он оставил рисунки.
— Вот как! — воскликнул Симахин. — Что же не рассказываешь о своем ученике?
Вместо ответа, Веденин раскрыл папку.
— Академический, строгий рисунок, — мечтательно вздохнул Симахин. — Помнишь, Костя, сколько крови стоил нам такой рисунок в молодости!.. Ваш супруг, Нина Павловна, был счастливчиком, пользовался расположением строжайшего нашего учителя.
— Ты, Андрей, рисовал не хуже. Но твои работы не всегда отличались опрятностью.
— Увы! И за это подвергался нескончаемым нотациям. До сих пор слышу брюзжащий голос старика.
— Теперь его мастерская принадлежит Голованову, — сказал Веденин. — Недавно я снова ее посетил. Был приглашен на вечер студентов Владимира Николаевича.
— Как же! И до нас, москвичей, долетели слухи об этом вечере.
— Что же говорили?
— Отзывались положительно. Один лишь Ракитин, как мне передавали... Передавали, будто в своем кругу иронизировал, объяснял этот вечер желанием завоевать у студентов дешевую популярность.
И Симахин снова придвинул к себе рисунки:
— Мне интереснее послушать о твоем ученике. Судя по этим образцам, человек способный. Кто же он?
— Молодой рабочий. И сейчас продолжает работать на заводе. С этого и началось наше знакомство: заявил, что рисунки неотделимы для него от работы за станком. Затем сам пришел ко мне. И все же... Пока он не сделает окончательного выбора, способности его не раскроются в полной мере. Он должен сделать выбор. Должен пробовать подняться на собственные ноги, хотя бы это и грозило синяками.
— Ты слишком торопишься, Костя.
— Он должен сделать выбор, — повторил Веденин. — И должен нажить синяки!
Произнося эти слова, Веденин вдруг почувствовал, что ни одной минуты дольше не может делить Андрея Симахина ни с Ниной Павловной, ни с Зоей, ни с Семеном... Решительно встал:
— А теперь идем ко мне!
Когда же вошли в мастерскую, крепко взял Симахина за руки:
— Твой сегодняшний день принадлежит мне. Забудем прошлый твой приезд. Забудем осень за окнами... Ты приехал в первый раз. Только что приехал, вокруг июльское пекло, и мы только что встретились.
— Так не получится, Костя.
— Почему? Разве письмо, которое передал мне Бугров...
— В том письме я рассказал всю правду. Но именно потому и не хочу возвращаться назад. Я приехал не только в другое время года — в другое время своей жизни.
Симахин произнес эти слова негромким голосом, ничего в них не выделяя и не подчеркивая. Но Веденин почувствовал, сколько дум, размышлений, поисков лежит за этими словами...
— Ты уже закончил, Андрей, картину?
— Почти. Но отложим о ней разговор. Прежде всего хочу увидеть твое полотно.
— Мое? — переспросил Веденин и сразу почувствовал, как подступило волнение.
Но встретился с Симахиным глазами и кивнул:
— Тебе покажу. Смотри!
...Мольберт повернут к окну. Уличный шум едва проникает сквозь двойные рамы. Симахин стоит перед мольбертом. Веденин рядом. Тишина.
Но это не та тишина, в которой рождается успокоенность. Все бо́льшая взволнованность охватывает Веденина. Стараясь ее подавить, он стоит неподвижно, молча. И тоже не отводит глаз от полотна.
...Симахин увидел девушку, остановившуюся у приоткрытых дверей. Коренастая девушка в синем рабочем халатике, с рукавами, закатанными выше локтей. За дверьми угадывается цех — контуры станков и людей, склонившихся над станками. Там очень светло: даже сюда, за порог, свет вырывается широким золотистым снопом. Девушка стоит озаренная, пронизанная этим светом. И воздух, вырываясь таким же сильным, похожим на ветер потоком, окружает девушку, сдвигая складки халатика, откидывая прядь волос, выбившуюся изпод косынки, подчеркивая резкий, напряженный поворот тела. Точно сопутствуемая светом и ветром, девушка стоит, преградив дорогу второй фигуре.
Эта вторая фигура — черная, в черной, мешковато обвислой спецовке, с головой, словно вдавленной в плечи, с кулаками, сжатыми за спиной, — эта фигура в тени. Лица не видно, но по тому, как пригнулась фигура, намереваясь и не смея совершить прыжок, по тому, как сжаты кулаки за спиной, — читается темная, густая злоба.
Вот, собственно, все, что увидел Симахин на этом внешне скупом полотне. Увидел молодую работницу, остановившуюся у входа в цех. Увидел в тот момент, когда она обернулась, услыхав тяжелое, сдавленное дыхание. Обернулась и преградила дорогу. И вспыхнул спор. Даже не спор — поединок. В гневной непримиримости девушка протянула руку перед собой, и тот, кто пытался ей угрожать, не смеет приблизиться, должен отступить в бессильной злобе.
Но не только это увидел Симахин. Он увидел девичье лицо — открытое, округлое, чуть наивное. Припухлые, юные тубы. Эта юность и в чистой линии лба, и в легкой закругленности бровей, и в том глубоком, порывистом дыхании, которое приподымает грудь. Эта юность подсказывает и веселую, добрую улыбку, и беззаботный, лучистый взгляд... Но девушка сдвинула брови, первая складка перерезала лоб, а в глазах — сквозь презрение, сквозь гнев — зреет и мужает сильная мысль.
...Симахин продолжал стоять неподвижно. Затем, ни слова не говоря, отошел на несколько шагов. Опять приблизился к полотну. Опять отступил.
— Кто она? — спросил он тихо. И тут же, на полуслове, прервал Веденина: — Погоди! Не объясняй! Сам хочу ответить!
Взгляд его вернулся к девушке, озаренной ярким светом, охваченной ветром, протянувшей руку в гневном и утверждающем жесте.
— Кто она?.. Воплощенная молодость? Молодость нашей страны? Молодая сила нашего труда?.. Веденин! Костя! Ведь это так?
Веденин кивнул. Он все еще был полон волнением, но это волнение сомкнулось с обрадованностью Симахина. И сколько бы до этого часа ни работал Веденин над полотном — лишь сейчас ощутил близость завершения.
— Я еще не закончил, Андрей...
Симахин обнял Веденина — обнял так крепко, что тот услышал, как бьется сердце друга.
— Но разве в этом дело? Ты достиг того, что превращает живопись в жизнь!.. Я вижу не только спор на пороге цеха. Нет, ты столкнул две силы!.. Какая убежденность, какая смелость в этой девушке. А ведь глаза, с которыми она скрестила свой взгляд... Я их не вижу, но знаю — страшные они, бешеные, налитые кровью. А кулаки... И все же, как ни сжимаются кулаки — не смеют подняться, парализованы... Костя, ты написал прекрасное полотно!
Только теперь Симахин разомкнул объятия.
— А твоя картина, Андрей?
— Она еще в мастерской. Еще не знаю, добился ли всего, чего хотел... Но знаю одно — лишь теперь увидел жизнь, какой она есть!
Мгновение помолчав, Симахин добавил:
— На днях ко мне вторично пришел Бугров. Сообщил, что я включен в состав отборочной комиссии. Сначала я наотрез отказался. Мне казалось, что после того, что случилось... Но Павел Семенович отверг мои возражения. И спросил: «Зачем оглядываться на то, что осталось позади?»
Взгляд Симахина снова вернулся к девушке на полотне. Подошел и кивнул, точно встретившись с ней глазами:
— Как же не вспомнить, Костя, молодую нашу клятву?.. Да, всю жизнь мы будем верны родной земле, родному народу. Эту верность оправдаем в одном с ним ряду, в одной борьбе. Жизнь приравнивает сегодня наш труд к оружию. Никогда не выпустим наше оружие из рук!
...Клятва заново произнесена. Что с того, что далек заонежский день, что седина посеребрила головы?
Девушка смотрит с полотна. В ее пытливых глазах читается завтрашний, беспредельный в творческой свободе день.
Перед тем как приступить к работе, отборочная комиссия собралась в кабинете Голованова.
Здесь был пожилой взлохмаченный художник, полотна которого давно вошли в историю русской реалистической живописи. Барабаня пальцами по краю стола, то наклоняясь вперед, то откидываясь на спинку кресла, он всей своей фигурой выражал удивительную подвижность. На другом конце кабинета, рядом с Симахиным и Ведениным, расположился другой, не менее известный художник: черная академическая шапочка и белая клинообразная борода придавали ему облик ученого. Еще один член комиссии — худощавое лицо с острым, выдвинутым вперед подбородком — сидел возле Голованова. Он исполнял обязанности секретаря и вносил в эту работу такую же резкую определенность, какой отличались и его скульптуры... Москва, готовясь оценить произведения ленинградцев, прислала комиссию, авторитетность которой была бесспорна.
По предложению Симахина, на первом заседании, на правах хозяина, председательствовал Голованов.
Приветствуя дорогих гостей, он выразил уверенность, что художники Ленинграда, отдавшие много сил подготовке к выставке, смогут занять на ней достойное место.
— Дорогой Владимир Николаевич, — нетерпеливо перебил взлохмаченный художник. — Надеюсь, сегодня же начнем?
— Разумеется, — подтвердил Голованов и ознакомил комиссию со списком работ, ждущих просмотра, а также с примерным планом — когда и чью мастерскую посетит комиссия.
Этот план возражений не вызвал. Лишь секретарь задал вопрос: почему среди названных работ отсутствует полотно Веденина.
— В силу ряда обстоятельств работа Константина Петровича еще не закончена.
— А я бы, Костя, и сейчас показал, — тихо произнес Симахин. — Есть что показать!
Веденин, улыбнувшись, покачал головой.
...В первой половине дня комиссия успела посетить три мастерские. С особым одобрением была встречена картина Кулагина «Друзья по оружию».
С замыслом этой картины Веденин познакомился еще тогда, когда ее эскиз обсуждался на секции живописцев. Выступавшие отмечали идейную направленность будущей картины, удачу образного ее разрешения, динамичность композиции... Но это был лишь эскиз, лишь заявка.
И вот теперь комиссия стояла перед полотном, законченность которого была подтверждена подписью художника: «Кулагин. 1935». И чем пытливее рассматривал Веденин это полотно, тем яснее чувствовал его неотделимость от обозначенного в подписи года. Картина изображала момент приезда на завод делегации подшефной воинской части. Только что начался обеденный перерыв. Делегация входит в цех, и рабочие прямо от станков спешат навстречу. Разнообразная характерность лиц, непосредственность движений, та радость, с какой встречают рабочие надежных своих защитников, — это все делало картину удивительно живой. И не только живой — проникнутой любовью к изображенным людям. И не только любовью — верой в этих людей...
— Превосходно! Сочно и убеждающе! — воскликнул взлохмаченный художник.
Да, хорош был молодой рабочий, крепко сжавший плечи такого же молодого бойца. («Ого! Не занимать нам друг у друга силы!») Хороши были девушки, бойкой стаей окружившие двух других бойцов, молодцевато подтянувшихся под их восхищенными взглядами... Но из всех этих лиц — обрадованных, смеющихся, задорных — внимание Веденина особенно приковало одно. Бывалый солдат с орденом Красного Знамени на груди стоял чуть поодаль у входа. Старше других, степеннее, он не спешил ввязаться в веселую сутолоку. Он стоял и смотрел на спешащих навстречу, как смотрит отец на детей, которых должен охранять, как смотрит отец на детей, которые выросли и оправдали то, о чем мечталось... Суровость и доброту, думу о пройденном и мысль о предстоящем боевом пути выражало лицо бывалого солдата.
— Никита! — тихо позвал Веденин (комиссия продолжала стоять перед картиной). — Никита, ведь это он?
— Он, если узнали, — подтвердил Кулагин.
...После обеденного часа комиссия направилась к Ракитину.
— Перед лицом такого высокого собрания извинительно впасть в трепет! — встретил он гостей на пороге. И прошел вперед, показывая дорогу в мастерскую.
Остановившись у входа, художник с обликом ученого неторопливо расчесал бороду и спросил неожиданно мягким, певучим голосом:
— Чем же порадуете, Иван Никанорович?
— Я не нашел еще точного названия. Однако, думаю, сюжет настолько ясен... Прошу!
Расположившись полукругом перед полотном, члены комиссии несколько минут не нарушали молчания.
Сюжет, избранный Ракитиным, действительно не нуждался в пояснениях. За столом президиума, покрытым красным сукном, находились рабочие: председатель, секретарь, еще несколько человек. Каждая фигура (смуглая девушка, склонившаяся над протоколом, юноша в майке, плотно облегающей мускулистое тело, работница, опустившая руку на связку книг, пожилой рабочий, приподнявший очки на лоб) — каждая фигура была выписана с отчетливой рельефностью. Однако рельефность эта чем-то напоминала иллюзорную стереографичность, а жесты людей были ближе к застывшей позе, чем к живой непрерывности движения... Полотно запечатлевало тот момент, когда председатель, одной рукой опираясь на край стола, другую протянул перед собой и, словно спасаясь от этого жеста, прочь бежит прогульщик (испитая фигура в правом нижнем углу полотна). Задний план: знамена, застывшие в багровой гамме симметрично ниспадающих складок.
— Понятно, — сказал наконец взлохмаченный художник и, проведя ладонью от затылка ко лбу, еще сильнее взъерошил волосы. — Словом, как поется в старой песне: «И враг бежит, бежит, бежит!»
Трудно было понять — сказано это в похвалу или в осуждение.
— Да, — с достоинством ответил Ракитин. — Лодырь, рвач и тунеядец бежит от справедливого гнева участников производственного совещания.
Голованов предложил перейти к обсуждению.
Первым пожелал высказать свое мнение художник с обликом ученого.
— Я бы позволил себе так оценить — квалифицированная работа. Вполне квалифицированная. Мы давно знаем Ивана Никаноровича как тонкого стилиста, равно владеющего и пластичностью формы и богатейшими нюансами красочного пятна. Не эти ли свойства отличают и данную работу?.. Конечно, возможны отдельные замечания. Лично мне, например, кажется излишней подчеркнутая статичность фигур. Я бы предпочел большую эмоциональную насыщенность... Но здесь мы имеем дело с индивидуальной манерой живописца, и я считаю, что картина Ивана Никаноровича, к тому же весьма актуальная в тематическом плане...
Секретарь записал предложение — рекомендовать для выставки.
— А твое мнение, Костя? — спросил Симахин.
— Послушаем других.
Вторым взял слово взлохмаченный художник:
— Надо ли напоминать, что у нас с Иваном Никаноровичем и школы разные и разные учителя. Не в обиду будь сказано: учили меня в парижские салоны на поклон не ездить, живописную мишуру у французов не одалживать. Были русаками, были реалистами и гордились этим. По сей день этим горжусь!.. Что касается живописи Ивана Никаноровича — лукавить не собираюсь. Она и сейчас не во всем мне близка своей холодноватостью, этаким декоративным изыском... Однако готов примкнуть к мнению уважаемого Владислава Петровича. Актуальность сюжета, стремление преодолеть тлетворные влияния импрессионизма... Это радует! Это обнадеживает!
Примерно в таком же духе прозвучало и выступление секретаря комиссии (он лишь упрекнул художника в некоторой ограниченности цветовой гаммы). Казалось, что решение, и решение положительное, обеспечено. Ракитин это чувствовал: его улыбка сделалась особенно лучезарной.
Но в этот момент поднялся Веденин:
— Я не могу согласиться с тем, что здесь говорилось. Владислав Петрович высказывает серьезные замечания. Виктор Сергеевич, со своей стороны, признает, что это полотно не является ему близким. Но тут же произносятся и слова в защиту: актуальность тематики, преодоление импрессионистических влияний... Хочу быть откровенным: такие половинчатые оценки кажутся мне лишенными принципиальности!
Продолжая говорить, Веденин уловил напряженность наступившей тишины и увидел, как изменилась улыбка Ракитина: губы раздвинулись, обнажив маленькие зубы.
— Однако, Константин Петрович, — уязвленно подал реплику художник с обликом ученого. — Если вы придерживаетесь иного взгляда, желательно услышать его обоснование.
— Бесспорно, — кивнул Веденин. Обернувшись к мольберту, он еще раз внимательно оглядел полотно.
— Совещание... Заводское производственное совещание... Собрались люди, живые люди — каждый со своим характером, неповторимостью своей биографии, жизненного опыта. Какой сгусток мыслей, чувств, мечтаний, стремлений! (Не слышал ли снова Веденин горячие голоса в переполненном красном уголке?) Да, этот сюжет дает прекрасную возможность раскрыть образ советского человека. Этот материал может стать богатством для художника, но лишь при условии, если художник не ограничивает себя формальными задачами.
— Но в чем же, Константин Петрович, вы усматриваете подобные задачи? — упрямо взметнулась вверх клинообразная борода.
— В том, что картина не несет в себе мысли. Этой мыслью — новым, социалистическим отношением к труду — художник не горел. Эта мысль не вела его, не побуждала к поискам... Белинский говорил, что искусство в нескольких мгновениях сосредоточивает целую жизнь. Но где здесь жизнь?
Маленькие, острые зубы, исказившие улыбку. Порывистый, всем корпусом, поворот взлохмаченного художника. Ободряющий взгляд Голованова...
— Где здесь жизнь?.. Разве хоть одну фигуру на этом полотне можно назвать живой? Разве эти мертвенно-условные лица могут выразить духовный мир нашего человека?.. Нет, Иван Никанорович, вы умертвили жизнь!
— Протестую! — крикнул Ракитин (он уже несколько раз пытался остановить Веденина). — Протестую!.. Никто не может отнять у живописца право видеть жизнь по-своему!
— Это незыблемое право, — сказал Веденин. — Но чтобы воспользоваться этим правом, надо понимать, надо чувствовать жизнь. Надо ее любить!
Ракитин ничего не ответил. Лишь резко отошел в сторону. Веденин снова обратился к членам комиссии:
— Здесь говорилось, что в творчестве Ивана Никаноровича изживаются влияния импрессионизма. Я не верю в это. Я вижу другое. Разве не справедливее сказать, что художник посвятил свое внимание стилизованной орнаментике знамен, самоцельной игре светотени? Разве художник не подменил живых людей статическими фигурами натурщиков? И разве это холодное равнодушие к избранной теме не говорит о все тех же чуждых влияниях?
Веденин отошел от картины, сел рядом с Симахиным и почувствовал крепкое рукопожатие друга.
— За вами слово, Андрей Игнатьевич, — сказал Голованов.
— Я понимаю, — начал Симахин, — понимаю, как трудно живописцу признать неудачу. Понимаю, потому что сам... Вам всем известно, какую оценку полгода назад получила моя картина. Иногда очень трудно найти в себе мужество признать неудачу. Но это мужество необходимо, чтобы порвать с тем чуждым, что мешает итти вперед!
Теперь одному лишь Голованову оставалось определить свое отношение. Но прежде чем он успел начать, вскочил, стремительно выбежал на середину мастерской взлохмаченный художник.
— Разрешите!.. Нет, я еще не высказался!
Кинув на секретаря сердитый взгляд, точно требуя немедленно внести поправку в протокол, художник отрывисто сказал:
— Живешь-живешь, а все еще ошибаешься!..
И продолжал с той же горячностью:
— Владислав Петрович! Истинно так — поторопились мы, сквозь розовые очки смотрели!.. Упорствуете? Ну, я-то не первый десяток лет вас знаю. Сами еще признаете. Что же меня касается... Не взыщите, Иван Никанорович, — и этому с молодости меня учили: правда стыда дороже!.. Прошу записать: присоединяюсь к мнению Константина Петровича Веденина!
Все это время Ракитин продолжал стоять неподвижно. Лишь резкая смена выражений лица обнаруживала смятенность. Теперь же подался вперед — от полотна к Голованову.
— Должен заявить, Владимир Николаевич, что подобное отношение считаю глубоко пристрастным. Если комиссия заинтересована, чтобы ведущие ленинградские художники...
— Какое имеете вы основание обвинять комиссию в пристрастии? — сдержанно спросил Голованов (морщины на его лице обозначились резче и глубже).
— Я думаю, что вам, руководителю ленинградской организации союза...
— Ошибаетесь. Я никогда не болел дешевым местным патриотизмом. По положению, отборочная комиссия должна вынести окончательное решение на заключительном заседании. Однако, Иван Никанорович, хочу внести полную ясность: я среди тех, кто не считает возможным рекомендовать вашу картину!
Три месяца прошло с того дня, когда Нина Павловна впервые встретилась с Александрой. Знакомство, начавшееся накануне болезни, за это время превратилось в дружбу.
— Сейчас я шла к вам, Александра Николаевна, и думала: как все переменилось. Не только вокруг, но и во мне самой... Вспоминаю молодость. Она была бесцветной, однообразной. Казалось, никогда ничего в ней не произойдет. Но я познакомилась с Константином Петровичем... Потом Петербург. Художники, выставки, споры об искусстве... Мне казалось, я рядом с мужем. А на самом деле провинциальная девушка пыталась сберечь маленькие свои интересы.
— Маленькие? — переспрашивает Александра.
— Да, теперь вижу — очень маленькие. Константин Петрович жил в большом мире общественных интересов, вокруг него кипела борьба. А мне хотелось всех примирить, сделать так, чтобы в дом, в семью не проникли никакие волнения... Потом поняла, что добиваюсь невозможного. Как уйти от волнений, если они тут же, в самой работе мужа?.. И все-таки я пыталась сберечь хоть собственный маленький мир...
— А сейчас? — спрашивает Александра (они сидят рядом, соединив руки). — Разве сейчас вы такая же?
— Нет! Вижу, как все переменилось!.. Говорят, время сглаживает острые углы. Но у Константина Петровича иначе. Да разве в одной его жизни?.. Всюду борьба!
Нина Павловна качает головой, точно сетуя на то, что делается в жизни.
— Я вам рассказывала, как недавно Константин Петрович порвал с Векслером. Теперь же резко выступил против художника Ракитина. А Сергей? Совсем молодой. Второй год всего, как работает в театре. И тоже враждует со своим руководителем... А Константин Петрович несколько дней назад был на рабочем собрании. И там, на заводе, — и там борьба!
Нина Павловна снова качает головой, но ее лицо вдруг озаряет, молодит чуть задорная улыбка:
— Такая ли я, как прежде?.. Провинциальная девушка кончилась. И маленький мир, в котором эта девушка жила, — он тоже кончился. Самое удивительное — я не жалею об этом! Мне даже кажется, что я сама... Я сама могу сделаться воинственной!
— Я понимаю вас, — отвечает Александра. — Если бы вы знали, как и мне не терпится скорее вернуться в жизнь со всеми ее делами, событиями, борьбой... Перечитываю письма Михаила Степановича и считаю дни до отъезда.
— Скоро вы нас покинете, — огорченно говорит Нина Павловна. — Сначала Никодим Николаевич, теперь вы...
— Он иначе не мог поступить, — отвечает Александра. — Он должен был так поступить, как бы ему ни был дорог ваш дом... А как идет работа Константина Петровича?
— Успешно. За короткий срок достиг того, на что прежде уходили многие месяцы... Я не берусь быть профессиональным критиком, но убеждена — это самая глубокая, самая человечная из всех картин Константина Петровича. Мне хотелось бы, чтобы вы сами увидели!
— Непременно, — кивает Александра. — Близок день, когда я взбунтуюсь, выйду из-под опеки Ипатьева. И тогда...
Приход Никодима Николаевича прервал беседу. Он вошел, никого не видя, не замечая, опрокинув стул на своей дороге.
— Что с тобой, Никодим?
Вместо ответа, лишь взмахнул рукой.
— Что с тобой, Никодим? Садись и успокойся.
— Я совершенно спокоен. Не так-то просто вывести меня из равновесия!
— Но что случилось? Откуда ты?
Только теперь Никодим Николаевич начал свой рассказ.
...Он заехал в библиотеку союза, чтобы подобрать литературу для ближайших занятий с кружковцами. Выходя из библиотеки, услыхал громкие голоса в соседней гостиной.
— У меня и в мыслях не было подслушивать. Но я не мог не обратить внимание, что в разговоре часто упоминается имя Константина Петровича. К тому же мне показалось, что разговор ведется в каких-то неприязненных тонах.
Остановившись у дверей, Никодим Николаевич стал свидетелем разговора, в котором особенно настойчиво звучал голос Ракитина.
Художников, собравшихся в гостиной, объединяло чувство недовольства. Причины недовольства были разными. Одни негодовали на отборочную комиссию, отклонившую их работы. Другие, все еще цепляясь за старые эстетские взгляды, находились в скрытой оппюзиции к руководству союза. В обычное время эти художники не отличались между собой особенно тесными отношениями. Но сейчас тяготели друг к другу. Речь Ракитина то и дело прерывалась одобрительными восклицаниями.
— Вполне разделяю, товарищи, ваши чувства, — говорил он с подкупающим дружелюбием. — И не потому, что моя работа подверглась обструкции. Это меньше всего беспокоит меня. Найдутся авторитетные организации, которые поправят комиссию, укажут, что она поддалась нездоровым влияниям... Нет, я думаю не о себе. Одно беспокоит меня — принципиальная сторона вопроса!
Здесь Ракитин понизил голос, но Никодим Николаевич различил и дальнейшие слова:
— Кто задал тон комиссии? По существу, Веденин!.. Мы все одинаково ценим прошлую творческую деятельность Константина Петровича, но значит ли это, что можно закрывать глаза на нынешние его неудачи. Да, как ни прискорбно, — картина для выставки ему не удалась. Вам всем известно: она не значится в списке тех произведений, которые рассматривает комиссия. Грустно, очень грустно!.. Но разве иногда не приходится наблюдать, как художники, исчерпавшие собственные творческие возможности, превращаются в слепых, озлобленных завистников?
Последняя фраза снова вызвала одобрительные возгласы. И снова Ракитин повысил голос:
— Можно ли сказать, что мы против критики? Напротив! Она необходима нам, как живительный воздух! Но мы возражаем и будем возражать против того, чтобы здоровая, объективная критика подменялась вкусовщиной, злопыхательством, заведомым шельмованием!.. Можно ли считать нормальным, что оценка наших работ зависит от человека, расписавшегося в творческом бессилии?
Никодим Николаевич не смог дальше слушать.
— Извините, что вторгаюсь, — начал он, войдя в гостиную (его появление вызвало некоторое замешательство). — Я не собираюсь отвечать на те недостойные выпады, которые только что были здесь допущены. Но я должен поставить вас в известность, что именно сейчас Константин Петрович заканчивает новую картину, и эта картина...
Подумав, что Веденин не уполномачивал его говорить о своей работе, Никодим Николаевич запнулся. Ракитин поспешил воспользоваться секундной паузой.
— Примем информацию к сведению?.. Разумеется, если можно доверять информации прислужника?
Это было грубым оскорблением. Художники, знавшие тихий нрав Никодима Николаевича, могли ожидать растерянности. Однако, к великому своему удивлению, увидели совершенно иное.
Вплотную шагнув к Ракитину, Никодим Николаевич с неожиданной силой схватил его за плечи, пригнул к себе.
— Я горжусь, что столько лет проработал рядом с Ведениным! А вы... Неужели вы способны оскорбить меня?
И оттолкнул Ракитина:
— Холодный штукарь!
...Никодим Николаевич рассказывал об этом то вскакивая с места, то снова садясь. Закончил рассказ и повторил:
— Я был совершенно спокоен. Не так-то просто вывести меня из равновесия!.. Но ведь это же не случайный разговор. Если Ракитин позволяет себе подобные инсинуации... Необходимо предупредить Константина Петровича!
— Хорошо, я передам, — ответила Нина Павловна. — Впрочем, не думаю, чтобы Константин Петрович отступил от своей точки зрения.
И добавила (Александра опять увидела молодую, задорную улыбку):
— И я не хочу, чтобы он отступил!
Вернувшись домой, Нина Павловна не застала мужа. Но и без того, еще не зная о столкновении Никодима Николаевича с Ракитиным, Веденин чувствовал: возникла какая-то смутная струя. При встречах с некоторыми художниками он улавливал и сдержанность и холодную недоговоренность:
Один из них (последний раз Веденин видел его на вечере студентов Голованова) спросил:
— Верно ли, Константин Петрович, что вы объявили Ракитину газават?
По форме вопрос был задан шутливо, но в нем промелькнула неприязнь.
— А вы знакомы с работой Ивана Никаноровича?
— Нет, не довелось. И вообще предпочитаю творческое невмешательство.
— Не судите — не судимы будете?
Художник поспешил переменить разговор. Однако Веденин понял: не всем пришлась по душе работа комиссии.
Об этом же сказал ему и Голованов:
— В основном мы выдержали экзамен. Подавляющее число произведений рекомендовано для выставки. А все же нельзя закрывать глаза — некоторые оказались неприемлемыми. Есть еще живописцы, для которых отвлеченный этюд дороже тематической картины, которые все еще рассматривают советскую тему как нечто чужеродное, заданное извне.
— Ты говоришь о Ракитине?
— Да, и о нем. Он будет еще сопротивляться.
— Но ведь решение комиссии настолько обосновано...
— И все-таки попытается сопротивляться. И все пустит в ход — многолетние связи, умение проникать в различные инстанции... Учти, среди художников, работы которых отвергла комиссия, найдутся обиженные, даже оскорбленные. Ракитин постарается сыграть и на этих настроениях... Он прекрасно понимает, что вопрос идет не об одной картине — о всей его дальнейшей работе. Он слишком привык ходить в маститых и преуспевающих, чтобы без боя сдать свои позиции.
— Что ж, — сказал Веденин. — Примем бой.
На следующий день (комиссия заканчивала работу, Веденин мог провести все утро дома) раздался телефонный звонок:
— Константин Петрович? Говорит Ракитин. Не возражаете, если сейчас к вам заеду?
— Приезжайте, — чуть помедлив, ответил Веденин.
Ракитин приехал через полчаса. Молча разделся. Молча прошел, вслед за Ведениным, в мастерскую.
— Вероятно, Константин Петрович, мой приход для вас неожидан? Однако даже теперь я продолжаю оставаться сторонником прямого разговора. Вы согласны, что такой разговор необходим?
— Разве, Иван Никанорович, такого разговора не было, когда мы обсуждали ваше полотно?
— Да, — усмехнулся Ракитин. — Вы недвусмысленно, изложили свою точку зрения. Но разговор — это не только точка зрения одной стороны. Вы не дали возможности ответить.
— Вы сами не пожелали воспользоваться этой возможностью.
— Лишь потому, что не привык отвечать на общие фразы.
Веденин промолчал.
— Вам, конечно, сообщили о том инциденте, который разыгрался в союзе? — снова усмехнулся Ракитин. — Вы, конечно, решили, что я затеваю склоку, намерен плести интриги?.. Да, я настолько был оскорблен, что поделился своими чувствами с некоторыми товарищами. Но склоку раздувать не собираюсь. Разве мой приход, — разве он не свидетельствует о добрых моих намерениях?.. Губительно было бы нам не договориться!
Ракитин вскочил, порывисто шагнул к Веденину. В этот момент его движения могли показаться искренними, подсказанными сильным душевным чувством.
— Нет, я пришел не для того, чтобы отстаивать свою работу. Я хочу лишь понять — неужели между нами неизбежна вражда?
— Между нами... Мне кажется, Иван Никанорович, вы и сейчас не понимаете, что речь идет не о личной вражде — о неизмеримо бо́льшем. Вы сами ставите себя во враждебные отношения к нашему искусству.
— Но что дает вам право делать такой вывод?.. Какое имеете право требовать, чтобы я, как живописец, видел окружающее такими же глазами, как и вы?
— Никто этого не требует. Поймите, Иван Никанорович, — в тот день, когда ваша живопись станет выразительницей, настоящей выразительницей жизни...
— Снова общие фразы! — перебил Ракитин. — Жизнь? Я понимаю, в советских условиях она диктует определенную тематику, обусловливает направленность содержания... Но кто может мне помешать пользоваться теми изобразительными средствами, которые мне близки?.. Не мне, а вам, Константин Петрович, следует понять, что подобное насилие ничего общего не имеет с истинной творческой свободой!
— А вы... Вы убеждены, что обладаете такой свободой?
— Я живописец! — упрямо крикнул Ракитин. — Десятки поколений художников жили и творили до меня. Пусть они принадлежали к разным школам, разным направлениям... Все равно! Каждый из них становился восприемником всего накопленного в искусстве. Все, что создано в веках, является моим наследием, принадлежит мне!
— И потому образы советских людей вы хотите выразить в омертвелой стилизованной форме?.. Вы утверждаете — вам все принадлежит? Нет, вы всему принадлежите!
— Игра слов!
— Это не слова. Это не игра. Это безродность!.. Нельзя творить, не ощущая глубокого единства живописной формы и того содержания, которое она должна воплотить!
Ракитин рванулся вперед, но Веденин остановил его резким жестом.
— Нет, Иван Никанорович, истинной творческой свободы вы не знаете. Она лишь тогда приходит к живописцу, когда образы, формы, краски он черпает в самой жизни. Если же этого нет... Потому вы и потерпели жестокую неудачу! Потому ваше полотно и превратилось в камуфляж!
— Вы не должны так говорить, — хрипло возразил Ракитин. — Мы с вами в рядах одной организации. Так же, как и вы, я сделал выбор в дни революции — не бежал от нее, не скрывался. Каждый день моей жизни наполнен работой...
— И все-таки это ничего не решает, — покачал Веденин головой. — Было время, когда и мне казалось, что вы хотите приблизиться к жизни... Это не так! Продолжая поклоняться эстетской живописности, вы превратили жизнь на своих полотнах в углового жильца — в жильца, которого выгодно пустить на постой, чтобы отвести глаза его благонадежностью... Я начал это понимать еще раньше, чем увидел последнюю вашу картину. Я почувствовал это еще на массовом зрелище. Каким умозрительным, далеким от нашей действительности было ваше оформление!
Ракитин снова подался вперед, и снова Веденин остановил его:
— Вы предупредили, что приехали для прямого разговора. Пусть и будет таким разговор!.. Недавно я навсегда порвал с Векслером. Порвал, когда увидел озлобленное, вражеское лицо, когда убедился, что для него попрежнему искусство вне жизни и против жизни... А вот сейчас я не могу не спросить себя — в чем же различие между вами и Векслером?
Вместо ответа, Ракитин с такой силой стиснул пальцы, что под ногтями побелело. Одно мгновение Веденину показалось, что разговор окончен, что Ракитин не захочет продолжить разговор. Но он овладел собой.
— Благодарю за откровенность. Однако если вы утверждаете, что я такой же недруг... Чем объяснить тогда, что я пришел к вам?
— Вы пришли ради собственного благополучия. Пришли, чтобы заключить какое-то гарантийное соглашение. Неужели вам не ясна бессмысленность этого?.. Предположим, художник Веденин, не желая обострять отношения, пойдет на сделку с художником Ракитиным... Ну, а дальше? Какую цену имеет такая сделка? Разве маленькие личные соглашения действительны перед лицом боевой, с каждым днем возрастающей направленности нашего искусства?
— Не забывайте, Константин Петрович, — угрожающе произнес Ракитин. — Не забывайте, нам и дальше предстоит жить в стенах одной организации. И если, по вашей вине, эти стены окажутся слишком тесными...
Веденин ответил медленно, раздельно, не повышая голоса:
— Если стены окажутся слишком тесными, если вы не поймете, что дальше нельзя обманывать искусство, обманывать народ, для которого искусство стало необходимостью, — тогда вам придется уйти. Не только из союза — из искусства!
Как ни был напряжен разговор, последних слов Ракитин не ожидал. Крикнул, отшатнувшись:
— Константин Петрович! Я все еще не хочу вражды. Но если меня к ней принудят... Еще неизвестно, за кем пойдут!
И оборвал свои слова, увидя, как странно, пристально смотрит на него Веденин.
— Знаете, Иван Никанорович, кого вы сейчас напоминаете? Не так давно я был свидетелем одного разговора. К молодой работнице явился ее сотоварищ по цеху и стал уговаривать не итти вперед, довольствоваться старыми, отжившими нормами...
— Что означает эта аналогия?
Веденин продолжал, словно не услыхав вопроса:
— Работница ответила: «Все у нас с тобой разное. А за других не смей говорить. Зачем народ обижаешь?»
Прежде чем Ракитин что-либо успел ответить, Веденин коротким, повелительным кивком позвал его за собой — в глубину мастерской, к мольберту.
— Вот она — девушка, которая не пожелала пойти ни на какие сделки!
Ракитин увидел полотно и замер. Многое читалось сейчас на его лице. Читалась и настороженность, и внутренняя борьба... Все обостреннее смотрел Ракитин. Казалось, он смотрит не на полотно, а на противника. Смотрит и взвешивает силы — свои и противника. На короткое мгновение промелькнуло колебание. Но тут же Ракитин скрыл его в издевательской улыбке.
— Понимаю! Теперь-то понимаю! Вот, значит, в чем дело!.. Вы решили столкнуть мою работу, потому что опасаетесь невыгодных для себя сравнений? Потому и придержали свой холст, не показали комиссии?.. А ведь правильно поступили. Если вынести этот холст на суд профессионалов... Если сопоставить его с теми звонкими фразами, которые вы позволили себе по адресу моей работы...
Каждое слово, каждое движение Ракитина в этот момент было проникнуто такой беснующейся злобой, что Веденин почувствовал желание показать ему на дверь.
Но дверь была уже открыта. Нина Павловна (она вошла, привлеченная громкими голосами) стояла возле раскрытой двери.
Веденин кинул предостерегающий взгляд: он опасался, что жена начнет говорить ненужные успокоительные слова. Точно догадавшись об этом спасении, Нина Павловна едва заметно покачала головой. И теперь Веденин увидел на ее лице необычную строгость. И понял, почему она раскрыла дверь.
Повидимому, понял это и Ракитин. Запнувшись на полуслове, вобрав голову в плечи, исчез за порогом мастерской.
...Во второй половине дня отборочная комиссия собралась на заключительное заседание.
Оставалось ознакомиться лишь с одной работой — полотном Голованова. Заключительное заседание состоялось в его мастерской.
Неяркий свет короткого осеннего дня падал на полотно, словно пытаясь заглушить его краски. Но краски были сильнее, и полотно, посвященное работе Торгового порта, раскрывалось широкой солнечной панорамой. Это был пейзаж, одухотворенный кипением труда и на портовых причалах и на палубах кораблей, принимающих в свои трюмы бесчисленные грузы ленинградской промышленности. Это был пейзаж, немыслимый без человека, во все вокруг вносящего разум, силу, энергию. Люди на этом полотне были под стать волнам Балтики, врывающимся в морской канал. Краны принимали грузы, вода между бортами кораблей отражала и солнце и мускулистые фигуры грузчиков, стремительность и слаженность их труда. Полотно казалось почти звучащим. Казалось, прислушавшись, можно различить многоголосый шум Торгового порта...
Веденин стоял перед мольбертом рядом с Головановым.
— Мне совестно, Владимир Николаевич, что все это время я не был внимателен к твоей работе. Я знало ней и вместе с тем... Ты вправе назвать меня эгоистом!
— Не имею намерения так называть, — ответил Голованов. — Ты был в пути. В нелегком пути...
Картину Голованова приняли единодушно. Вслед затем комиссия приступила к подведению итогов своей работы.
— Лично я могу выразить удовлетворение, — сказал взлохмаченный художник (он председательствовал в этот день). — Нас, стариков, всегда тревожит — кто на смену идет, кто продолжит наш труд? Старшее поколение должно быть уверено в младшем!.. Потому и покину Ленинград с хорошим чувством. Вижу, сколько за эти годы выросло новых, способных живописцев!.. Одни — такие, как Кулагин, — в полной мере овладели мастерством. Другие только еще вступают в жизнь, но это не замкнутая, келейная жизнь — это жизнь, неразрывная со всей огромной жизнью... Ну, а наша задача — оберегать их от чуждых, вредных влияний. Пусть растут здоровыми, ясными, сильными!.. Что касается работ, которые мы не сочли возможным рекомендовать для выставки... Попрошу высказаться по этому поводу. В частности, вернемся к полотну Ракитина. Принятое решение оставляем в силе?
— А какие же есть основания его менять? — спросил Симахин.
Однако художник с обликом ученого беспокойно двинулся в кресле:
— Насколько помните, я высказывался за то, чтобы экспонировать картину Ивана Никаноровича. Правда, дальнейшая дискуссия до некоторой степени заставила меня пересмотреть свою точку зрения. Но я хотел бы предостеречь...
— Что же вы предлагаете, Владислав Петрович?
— Я не хочу подсказывать. Обдумаем сообща. Не следует лишь забывать: речь идет о работе опытного живописца, к тому же тесно связанного с академией... Разумно ли порождать неприятные толки?
— Но что же вы предлагаете? — нетерпеливо спросил взлохмаченный художник.
— Ах, Виктор Сергеевич! Чувствую, вы опять готовы заподозрить меня в мягкосердечии. Но ведь мы, живописцы, — мы, так сказать, одна семья. Хорошо ли, если в семье начинаются раздоры?.. Разумеется, я ни в малейшей степени не сомневаюсь в беспристрастии Константина Петровича. Однако Иван Никанорович со своей стороны утверждает, что работа Константина Петровича, которую, к сожалению, мы не видели... Словом, что этой работе тоже можно предъявить серьезные замечания... Разумеется, я далек от того, чтобы делать преждевременные выводы. Но я призываю к одному — к максимальной осмотрительности!
В течение всей этой речи взлохмаченный художник едва удерживался от реплик. Теперь же вскочил, сердито перегнулся через председательский стол. Но Веденин помешал его ответному слову.
— Позвольте мне внести ясность. Действительно, Иван Никанорович видел и резко отрицательно воспринял мою картину. Она близка к завершению, и скоро каждый сможет составить о ней собственное мнение. Но каким бы это мнение ни было — может ли оно изменить ту оценку, которую мы даем сейчас полотну Ракитина?.. И последнее. Да, мы собрались в Союзе советских художников, чтобы стать единой здоровой семьей. Однако та осмотрительность, которую проповедует Владислав Петрович, отнюдь не кажется мне признаком настоящего здоровья. У нас должны быть твердые сердца!
При одном воздержавшемся комиссия постановила подтвердить ранее принятое решение.
Подписав протокол, взлохмаченный художник спросил не без колкости:
— Неужели, Владислав Петрович, ваше сердце начало сдавать?
В последний раз осмотрев Александру, Ипатьев недоверчиво спросил:
— И никаких жалоб?
— Дорогой доктор, я совершенно здорова.
— Ну-ну, не будем преувеличивать. Разумеется, состояние ваше значительно улучшилось. Но с другой стороны...
— Дорогой осторожный доктор! Я чувствую себя настолько хорошо, что сегодня же отправлюсь на прогулку.
— На прогулку?.. Категорически возражаю!
Ипатьев смягчился лишь тогда, когда Александра обещала взять с собой сына. Перед уходом прочел целый ряд наставлений и на всякий случай выписал какие-то капли.
Вернулся Вася.
— Тебе сегодня больше не нужно итти в инстие тут? — спросила Александра.
— Нет, я совсем вернулся. А что?
— Хочу подышать свежим воздухом. Ипатьев требует, чтобы ты меня сопровождал. Мы зайдем к Ведениным. Ты ведь еще не бывал у них?
Вышли на улицу, и Александра воскликнула:
— Как хорошо!
День был солнечный, очень тихий, прозрачный. Один из тех дней, какие изредка выпадают среди осеннего ненастья — последним напоминанием об ушедшем лете. Солнце низко стояло над крышами, и розоватый свет смягчал уличные очертания.
— Да, хорошо, — согласился Вася. — Даже трудно поверить, что это конец октября.
— Конец октября!.. — повторила Александра. — В наших краях все уже покрыто снегом... Ты не скучаешь, Вася, о родных местах?
— Сначала скучал. Ну, а теперь... Просто некогда теперь скучать!
Александра взглянула на сына. Может быть, тому виной был обманчивый солнечный свет, но она увидела Васю другим, чем обычно, — повзрослевшим, возмужавшим.
— Где же мне скучать?.. А со второго семестра еще труднее будет. Начнутся два новых семинара, и комсомольское поручение у меня серьезное. Я ведь выбран в бюро Осоавиахима!
Вася говорил об этом озабоченно, но чувствовалось, что предстоящая работа ничуть его не страшит. И шагал он сейчас по-другому: не было торопливой походки юнца, шаги ложились прямо, твердо.
Опираясь на руку сына, с жадностью вдыхая свежий, прохладный воздух, с жадностью вглядываясь в каждое встречное лицо, Александра радостно убеждалась, что больше нет для нее преград, что она опять нераздельна с окружающим.
Перед веденинским домом остановилась. Медленно, внимательно огляделась по сторонам. Может быть, в эту минуту она поручала сына большому трудолюбивому городу...
Подошли к дверям. «Какой же будет эта встреча? — подумала Александра. — Покажет ли Константин Петрович новую свою картину?»
— Добро пожаловать! — встретил он за порогом. — Первая прогулка? Представляю, как устали?
— Нисколько. Вопреки опасениям Ипатьева...
— И все же я сторонник осторожности. Теперь вам следует отдохнуть. Прошу на диван. В мастерскую, к сожалению, пригласить не могу. Зверский беспорядок!
— До сих пор не позволяет прибрать, — пожаловалась Нина Павловна.
— После, после! Дайте сперва закончить работу!
Веденин бережно усадил Александру на диван. Прибежала Зоя, затеяла с Васей разговор об институтских делах. Потом увела к себе...
— Вероятно, Константин Петрович, мы снова можем обменяться письмами? — спросила Александра.
— Совершенно верно, — кивнул Веденин, доставая из кармана плотный конверт. — Надеюсь, Ниночка, ты извинить нас? На короткое время мы перенесемся в далекий Крутоярск!
...«Еще и еще раз здравствуйте, Александра Николаевна! Судя по ответным письмам, больше нет оснований тревожиться о вашем здоровье. Сердечно поздравляю с полным выздоровлением! Прошу учесть, что к этому поздравлению присоединяется и уважаемый завкрайоно. Впрочем, он лицо заинтересованное. В середине декабря должна состояться учительская конференция. Завкрайоно не теряет надежды, что вы возьмете на себя доклад о внешкольной работе с учениками старших классов. Согласитесь, он имеет к этому серьезные основания. Ваша экскурсия в Ленинград — превосходный материал для такого доклада!.. Ну, а моя жизнь проходит попрежнему — и в самом Крутоярске и в комановках. Выезжая из Крутоярска, с наслаждением дышу студеным воздухом. (К слову сказать, сегодня у 34 градуса ниже нуля!) Хороши заснеженные просторы!.. Об этом пишу для того, чтобы разжечь ваше желание поскорее вернуться на крутоярскую землю. Крепко жму руку. Ваш Рогов».
В это же время Александра читала второе письмо:
«Добрый день, Константин Петрович! Радуюсь, что и работается хорошо, что работа к концу подходит. Человек я осторожный, авансов раздавать не люблю. (Прошу не считать это намеком на договорные отношения!) Однако, вспоминая наш последний разговор, вспоминая замысел, о котором вы так ярко рассказывали, — не сомневаюсь в удаче, в значительности вашей работы. Не хочу таить — хочется скорее увидеть. Тем более и музей почти готов к открытию. Словом, с нетерпением буду ждать телеграмму о вашем выезде. Всего наилучшего вам и семейству. Рогов.
Если не забыли, говорил вам о некоторых планах в части организации своего семейного очага. Могу добавить: эти планы близки к реализации. Еще раз сердечный привет!»
...Едва успели дочитать письма, как дверь распахнулась. В комнату быстро вошел коренастый седеющий человек со связкой пакетов.
— Андрей Игнатьевич Симахин, — представил его Веденин. — Отличный живописец и старинный мой друг. К сожалению, покидает нас сегодня.
— Самое время, — улыбнулся Симахин. — И так жена прислала суровое напоминание. Чтобы задобрить ее, накупил ленинградских подарков.
Некоторое время продолжалась общая беседа. Симахин с интересом расспрашивал Александру о Крутоярском крае.
— Я ведь застарелый турист. Надеюсь еще побродить по вашим таежным местам!
Затем поднялся:
— Прошу считать временно выбывшим. Хочу уложиться. Скучные дела не следует откладывать напоследок!
Нина Павловна вызвалась ему помочь.
— А я увижу, Константин Петрович, вашу картину? — спросила Александра.
— Конечно!.. В недалеком будущем мы отправимся в Крутоярск. И там, в одном из музейных зал...
— Но почему не здесь, не сейчас?
— Потому что... — задумчиво начал Веденин. — Потому что с Крутоярском, с тем предложением, которое принес Михаил Степанович, с той оценкой, которую и они вы дали первому моему эскизу, — с этим всем связан большой поворот в моей работе. И не только в работе. Для меня Крутоярск — первый верстовой столб на новой дороге!
Громкий звонок, а затем голос Нины Павловны помешал продолжить разговор.
— Костя! К тебе Семен.
Александра уже встречалась с этим сдержанным, неразговорчивым юношей (несколько раз он заходил к Никодиму Николаевичу). Однако на этот раз увидела его другим — порывистым, взволнованным, обрадованным.
— Константин Петрович! Я прямо ‹ с завода, Только что митинг закончился... Сколько цветов получила Оля!
— Оля?.. Значит, она...
Семен лишь кивнул. Ни о чем не спрашивая больше, Веденин крепко обнял его.
И тут заметил, что Семен держит в руках картон, завернутый в бумагу.
— Что это?..
Семен разорвал бумагу, протянул Веденину картон.
Это был цех, изображенный в ярком цветном рисунке. Веденин сразу узнал и цех и работающих в нем людей. Но прежде всего, в самом центре рисунка, увидел Ольгу, а рядом с ней, за соседним станком... В солдатской гимнастерке, скинув шинель (она лежала брошенная на шкафчик с инструментом), за соседним станком работал Алексей Рогов. Он работал упоенно, наконец-то вернувшись к любимому труду...
— Помните, Константин Петрович, я еще в клубе вам рассказывал. А вы предупредили, что трудно изобразить...
Веденин не ответил. Он не сводил глаз с картона. И чем дольше смотрел, тем отчетливее убеждался... Пусть не удался рисунок таким, каким задумал его Семен. Пусть ему удалось запечатлеть в рисунке лишь сегодняшнее, лишь настоящее время. Пусть и Рогов изображен лишь как боец, как рабочий сегодняшнего дня... Нет, не в этом дело! Иное удалось Семену.
Веденин смотрел на Ольгу. Сквозь молодую мягкость лица пробивалась зрелость мысли, та зрелость и настойчивость мысли, в которой рождается мастерство. Образ Ольги — живой, наполненный творческой силой — был решающей удачей рисунка.
— Почему же вы не показывали раньше?
— Опасался, Константин Петрович. Вы ведь правильно предупреждали о трудностях. А я... Чувствовал, что не могу отказаться. И Никодим Николаевич советовал испробовать...
Отстранив Семена, Веденин стремительно шагнул к дверям:
— Андрей!.. Андрюша!..
И протянул картон вошедшему Симахину.
Александра увидела, как только что беспечное, улыбающееся лицо Симахина сделалось зорким и сосредоточенным. Как затем, оторвавшись от картона, взглянул на Веденина. Как перевел взгляд на стоявшего в стороне Семена, снова посмотрел на Веденина, и тот ответил кивком на безмолвный вопрос.
Подойдя к Семену, Симахин сильным и бережным движением опустил ему руки на плечи.
— Константин Петрович показывал мне ваши рисунки. Что касается этого рисунка, этой девушки у станка...
— Она сдержала слово! — воскликнул Веденин.
— А вы? — спросил Симахин, наклонившись к Семену. — Вы даете слово, ничего не жалея, отдавая все силы, развивать и совершенствовать то, что вам дано?
И торжествующе обернулся к Веденину, прочитав в глазах Семена ответ:
— Он сделал выбор! Он станет художником!
Второй раз в жизни Ольга входила в Таврический дворец.
Год назад, в скорбные декабрьские дни, она прощалась здесь с человеком, который до последнего вздоха был солдатом, строителем, трибуном революции.
Как солдат на недолгом и чутком покое, Киров лежал в окружении боевых знамен. Мучительно было поверить, что злодейская рука оборвала эту чистую жизнь, что больше не откроются добрые, проницательные глаза. И так же, как каждый проходивший мимо последнего изголовья Кирова (ни днем, ни ночью не убывал поток трудящихся), Ольга, с трудом сдержав рыдания, поклялась быть достойной той жизни, за которую отдал Киров свою жизнь.
Теперь, год спустя, снова входя во дворец, Ольга не могла не вспомнить тот декабрьский день. Не только она — каждый входивший в залитый огнями дворец думал о Сергее Мироновиче Кирове. Как порадовался бы он этому первому общегородскому слету стахановцев, сколько бы встретил здесь товарищей, друзей.
Одна за другой заводские делегации входили в зал, под сводами. которого на алом полотнище горели слова товарища Сталина: «Техника во главе с людьми, овладевшими техникой, может и должна дать чудеса!»
Время приближалось к началу слета. Огромный зал гудел голосами, перекликался песнями. Люди самых различных профессий, узнавая друг друга по газетным фотографиям, спешили познакомиться, пожать друг другу руки.
Вместе со своей делегацией (за короткое время в цехах Машиностроительного завода появилось много стахановцев) Ольга заняла место в одном из первых рядов.
Еще по дороге, в автобусе, который подали прямо к заводским воротам, ей хотелось поговорить с Фоминым, напомнить ему разговор, когда он спросил: «Как себе представляешь свой завтрашний день?»
Теперь, когда она узнала от Ильи Трофимовича, как заботливо следил Фомин за ее пробами (оказалось, не кто другой, как он, помог организовать опытную площадку в подсобной мастерской), Ольге хотелось от всей души сказать: «Спасибо, Григорий Иванович!»
Однако разговор по дороге не удался. Фомин оказался в одном конце автобуса, она в другом. Тася Зверева, расположившись рядом с Ольгой, всю дорогу не закрывала рта. (Кто мог подумать, что сонная, рыхлая Зверева первая в цехе последует примеру Ольги!)
Тася и теперь, в самом зале, не умолкала ни на секунду. Кончилось тем, что Ольга сказала:
— Помолчи. Дай спокойно подумать.
Бежали последние минуты перед открытием слета. Но еще быстрее бежали мысли Ольги. Как много произошло за последний месяц!
Снова увидела утро, когда начала работать по-новому. В то утро (не затем ли, чтобы показать свою уверенность в успехе) Илья Трофимович явился в выходном костюме, с орденом Трудового Красного Знамени в лацкане пиджака. Он стоял в двух шагах от Ольги, заканчивавшей последние приготовления, а чуть поодаль она увидела и Фомина, и начальника цеха, и предцехкома, и учетчиков из отдела организации труда. А затем словно все отошло, исчезло. Только еще раз кинула взгляд в сторону Семена, кивнула ему и обо всем забыла. Работа, освобожденная от прежних задержек, продуманная в малейшем движении, — работа, в которой машинное время стало властвовать над подготовительным, — эта работа захватила ее целиком.
Состояние легкости, даже больше — упоенности сохранилось и тогда, когда окончилась смена. Ольга все еще ощущала тот новый ритм, в котором до последней минуты проходила ее работа. И как будто все дальнейшее тоже подчинилось этому ритму.
Она еще убирала станок, когда раздался возглас: «Двести три процента!» Толпа товарищей, сбежавшихся со всех сторон, окружила Ольгу. Даже не успела заметить, кто первый протянул ей букет. Подруги подхватили под руки. На дворе перед цехом грянул оркестр — тот самый духовой оркестр, с которым Ольга воевала в клубе. И снова руки товарищей подхватили ее, подняли на платформу грузовика.
И этот митинг, и громадная охапка цветов, с которой она возвращалась в общежитие, и бесчисленные поздравления (до позднего часа в комнате толпилось множество людей), и корреспондент «Комсомольской правды», ворвавшийся после полуночи и пробеседовавший до рассвета, — все вошло в этот удивительный день. Но на этом он еще не закончился, потому что, проводив корреспондента, Ольга вспомнила, что с утра ничего не ела, начала готовить ужин (уже светало, получился завтрак), а Семен воскликнул:
— Чуть не забыл! Константин Петрович тоже велел, Олюшка, тебя поздравить!
А потом, будто и дальше подчиняясь новому ритму, дни заполнились до отказа. Ольга выступала и у микрофона заводского радиоузла, и на районном комсомольском активе, выезжала на родственные предприятия, и к ней в цех приезжали гости, желавшие собственными глазами убедиться, что же нового внесла она в токарный труд. И опять выступала — на этот раз на общезаводском собрании стахановцев, сидела в президиуме между директором завода и Ильей Трофимовичем, а в перерыве шепнула ему: «Вам не кажется, что это как во сне?»
Это не было сном. Десятки рабочих рассказывали собранию, как порвали со старыми навыками работы, как отбросили старые нормы, как внесли в свой труд новизну. Были среди них и литейщики. Казалось бы, совсем другая у них работа, чем в механическом цехе. Но и литейщики говорили об Ольге Власовой. Кто, как не она, заставила их уточнить технологию — так уточнить, чтобы отверстия в заготовках оставались неизменными в своем расположении. Не это ли требование подтолкнуло в литейном цехе стахановскую мысль?
Говорили и разметчики. Один из них прямо обратился к Ольге!
— Повстречались бы мы, товарищ Власова, в какой-нибудь стране под властью капитала, — определенно возникла бы между нами вражда. Там рабочий человек никак не заинтересован в экономии времени. Зачем ему такая экономия? Не на себя работает! А вот ты высвобождаешь нам время, и мы, разметчики советского завода, сердечно тебя благодарим!
Дальше и дальше бежали дни. И на адрес завода и прямо в общежитие стали приходить десятки писем (Ольга вспомнила Зою, прочитав на одном из конвертов дальневосточный обратный адрес). И на каждое такое письмо, просившее поделиться рабочим опытом, надо было ответить без промедления («Жду ответа, как соловей лета!» — писал один из токарей — вероятно, такой же молодой, как Ольга).
И вот наконец сегодняшний день. Раскинувшийся огромным амфитеатром зал дворца. Сквозь многоголосый шум пробивается жаркое гудение прожекторов: кинооператоры приготовились к съемке. Приходится жмуриться, чтобы разглядеть стол президиума. Но все взоры устремлены к столу, и как только на председательском месте появляется Андрей Александрович Жданов — зал встречает руководителя ленинградских большевиков долгими аплодисментами.
Товарищ Жданов, приветствуя слет от лица Областного и Городского комитетов партии, говорит о великом смысле стахановского движения, о том, что это движение — ярчайшее доказательство глубокого проникновения в сознание народных масс идей большевистской партии. Товарищ Жданов произносит имя Сталина, и зал встречает любимое имя громом овации.
С именем Сталина начал свою работу слет.
...В перерыве к Ольге подошел Фомин:
— Собираешься выступить?
— Ой, нет, Григорий Иванович.
— Что так? Боишься?
— Нет, не потому. Столько уже сказано правильного... Лучше своей работой отвечу.
И доверчиво взяла Фомина пол руку:
— Хотелось мне, Григорий Ивлнович, еще когда сюда ехали, поговорить с вами. Поблагодарить вас. Знаю теперь, сколько для меня сделали. И еще об одном хотела сказать... Родственник есть у меня. Родной брат Семена. Когда в последний раз виделись, жаловался, будто все возможности токарной работы исчерпаны. Будто в нашей работе нет никаких перспектив.
— И что же? — прищурился Фомин. — Так и остался при этом мнении?
— Он на Сестрорецком заводе работает. Не встречались с тех пор. Но я об этом почему сейчас вспомнила?.. Не думайте, Григорий Иванович, что зазнаваться собираюсь. А только не считаю, что всего добилась. И дальше хочу о завтрашнем дне думать!
— А я ведь это знаю, Оля, — ласково кивнул Фомин.
И снова после перерыва звучали голоса ленинградских производственников: литейщиков и кузнецов, слесарей и фрезеровщиков, закройщиков и затяжчиков, ватерщиц и банкоброшниц, электриков и машинистов. Все они говорили простые слова:
— У меня большая любовь к своему труду... Я понимаю, в какой стране и для чего работаю... Я люблю свою машину... Если работа идет неудачно, это меня волнует, расстраивает...
Стахановцы говорили: — Моя машина... Мой завод... Моя работа...
Стахановцы говорили и о том, что мешает их работе: встречаются еще неповоротливые хозяйственники, тупые бюрократы, бездушные перестраховщики... Гневно клеймили стахановцы слепых и трусливых предельщиков, косных противников производственной новизны... Гнать их с моего завода, моей фабрики, моего производства!
Пожилая ткачиха получила слово. Поднялась на трибуну, плавным движением поправила на плечах пуховый платок и сказала чуть нараспев:
— А уж мы взволновались, когда про первых стахановцев слух прошел. Думать начали, рядить — неужто у нас огня мало? Неужто нам, ткачихам ленинградским, в хвосте плестись?
И рассказала, как сейчас идет работа, сколько нынче одна ткачиха обслуживает станков. А затем обернулась президиуму:
— Поручили мне наши девушки товарища Жданова пригласить. Просим приехать к нам, поглядеть, как по-новому трудимся.
— И к нам! — крикнула Ольга, вскочив с места. — И к нам! Тоже просим!
Крикнула и смутилась. Жданов, наклонившись через стол, жмурясь от слепящих прожекторных лучей, посмотрел в ее сторону. И сотни лиц вокруг обернулись к ней. И еще успела подумать: «Как же так — пригласила, а куда, на какой завод — не сказала?»
Но тут же успокоилась, увидав, что директор завода (он сидел во втором ряду президиума) нагнулся к Жданову и что-то ему объяснил. Внимательно выслушав директора, Жданов сделал в блокноте пометку и снова посмотрел в сторону Ольги. Он улыбнулся, и улыбка была такой заразительной, что Ольга не удержалась — помахала в ответ рукой, как тогда, когда в рядах демонстрантов проходила мимо трибуны на площади Урицкого.
А Зверева шепнула:
— Правильно, Оля! Чем мы хуже ткачих!
Веденин знал, как день за днем протекает жизнь Ольги. Об этом ему подробно рассказывал Семен (теперь, после отъезда отборочной комиссии, Веденин смог возобновить с ним занятия).
Ольга часто передавала приветы и наконец прислала записку:
«Не хочу, чтобы вы судили обо мне только по прежнему. Сообщите, когда вас ждать на завод».
Веденин обещал приехать в ближайшее время. Ему самому не терпелось увидеть новую работу Ольги. Единственно, что удерживало — боязнь попасть в шумливую толпу корреспондентов, фоторепортеров, гостей с других предприятий. Веденин решил повременить, переждать эту волну.
Рассказывал Семен и о Никодиме Николаевиче. Отчетная клубная выставка, в организации которой Никодим Николаевич принимал деятельное участие, получила прекрасные отзывы. Посвятив этой выставке подробную статью, «Ленинградская правда» особо отметила работы изокружка. «Не ограничиваясь студийными занятиями, — подчеркивала газета, — заводские художники стремятся быть полезными производству. Они оформляют цеховые красные уголки, пишут плакаты, пропагандирующие стахановский опыт, острые карикатуры, бичующие бракоделов».
Сразу после праздничных дней Никодим Николаевич начал занятия со второй, параллельной группой. Теперь он вынашивал новый план: в летнее, отпускное время выезжать с кружковцами за город, на этюды... Но не только это радовало Веденина.
Отмечая успехи Семена (впервые испробовав свои силы в самостоятельной работе, он стал увереннее, нетерпеливее), Веденин убеждался, что в этих успехах заметную роль играет и Никодим Николаевич. Занятия в изокружке, которые Семен продолжал посещать, как бы дополняли то, что давал Веденин своему ученику.
В Союзе художников летнее затишье сменилось большим оживлением. Стахановское движение, все шире охватывавшее страну, не могло не отозваться и в среде художников.
Посещая заседания правления, творческие самоотчеты своих товарищей, Веденин наблюдал, как прямые, насущные интересы жизни все теснее смыкаются с интересами живописцев. Лишь немногие (и то в завуалированной форме) пытались еще защищать какую-то самодовлеющую живописную специфику. Однако голоса их звучали приглушенно, одобрительного отклика не встречали.
На одном из заседаний правления присутствовал и Ракитин. Улыбающийся, перекидывающийся веселыми репликами, он казался таким, как всегда, — уверенным в себе, безмятежным. Но приглядевшись, Веденин заметил — улыбка на лице Ракитина иногда перебивалась и озабоченностью и беспокойством. В ходе прений он попросил слова, затем отказался от слова, ушел раньше конца заседания. В другой раз Веденин увидел Ивана Никаноровича на площадке лестницы. Понизив голос, торопливо переговаривался с несколькими художниками.
В один из этих дней Веденин нашел в газете отчет о состоявшемся накануне общегородском слете стахановцев. Внимательно читая этот отчет (газета посвятила ему всю первую полосу), Веденин улыбнулся простым, чуть наивным словам ткачихи, пригласившей Жданова посмотреть, как работают она и ее товарки. И невольно вспомнил записку Ольги. И решил не медлить больше.
...Все было так же, как и в прошлый раз. Все тот же станочный гул проникал в коридор, ведущий к дверям цеха. Все так же, за стеклянными дверьми, виднелись фигуры табельщиков и учетчиков. Но все было иначе, потому что на этот раз Веденин не испытывал неловкости постороннего человека. Больше того — решил обойтись без провожатого. Открыв дверь, замыкавшую коридор, смело шагнул в огромное, гудящее пространство цеха.
Идя вперед тесным проходом между станками, Веденин заметил, что к некоторым из них прикреплены красные флажки. Маленькие, вздрагивающие от частых машинных движений, флажки казались язычками огня, то здесь, то там озаряющего своими вспышками темные, металлические краски цеха. Веденин понял, что этими флажками отмечены станки стахановцев.
Под аркой последнего пролета пришлось остановиться: Веденин не помнил, в какую сторону итти дальше. И тут же рядом услышал:
— Никак заблудились, товарищ художник?
Не отрывая рук от станка (и на этом станке трепетал флажок), рабочий спросил, улыбаясь:
— Вам куда? К Власовой?.. Сюда, на левую сторону сворачивайте.
И снова, пройдя вперед, Веденин увидел синий халатик, руки, обнаженные до локтей, волосы под тугой косынкой. Снова увидел округлое девичье лицо и новое на этом лице: все такое же юное, оно казалось более резко, определенно очерченным. Взгляд Веденина остановился на руках Ольги, — иначе, как музыкальными, нельзя было назвать удивительно слитные движения ее рук...
Не первый час работала Ольга (три ящика с готовыми деталями стояли рядом), но легкая утомленность, которую заметил Веденин, ничего общего не имела с тем досадливым напряжением, какое он примечал в прошлый раз во время остановок станка. Теперь остановки были едва уловимыми, центрирующие пальцы быстро и безошибочно принимали одну заготовку за другой. Станок показался Веденину живым, переобученным и умудренным существом.
Продолжая стоять в нескольких шагах от Ольги, Веденин думал:
— Да, это и есть то совершенство, достигнув которого работа превращается в творчество. Она становится творчеством, потому что, слив воедино движение рук и движение мысли, наполненность времени и наполненность чувств, человек находит в своей работе собственную свою новизну. Потому что эта новизна (не в этом ли сила творчества?), привлекая к себе, ведя за собой, подымает всю жизнь на новую ступень!
Приближающиеся голоса заставили обернуться. Среди тех, кто подошел к станку, Веденин узнал и Фомина и начальника цеха. С ними шел еще один человек, высокий, немного грузный, в гимнастерке, подпоясанной широким ремнем (в дальнейшем выяснилось, что это директор завода).
Фомин первый заметил Веденина. Подошел, поздоровался, познакомил с остальными. И пояснил, обращаясь к директору:
— Товарищ Веденин присутствовал как раз на том совещании, когда Власова обещала перейти на новый метод.
Директор (он не отрывал глаз от Ольги) спросил Веденина, нравится ли ему ее работа.
— Да, работа прекрасная!.. Чем больше смотрю, тем яснее убеждаюсь, как красив человек в работе. В той работе, где находит себя самого!
— Совершенно справедливо, — кивнул директор. — Жаль, что наши художники еще не всегда умеют разглядеть эту красоту.
В это время смена закончилась. Выключив станок, Ольга чуть смущенно шагнула вперед.
— Здравствуйте, товарищ Власова, — сказал дирекор. — Сегодня утром я был в Городском комитете партии, был на приеме у товарища Жданова, и он поручил... Андрей Александрович очень занят сейчас, сожалеет, что не сможет лично приехать. Но он просил передать вам лучшие пожелания и вручить...
Директор достал из нагрудного кармана небольшой плоский футляр и, открыв его, вынул часы. Гравированая надпись вилась по золотому корпусу. «Стахановке Власовой — Ленинградский Горком ВКП(б)».
Ольга вспыхнула, принимая часы. Зачем-то поднесла уху, услыхала ровный, звонкий ход... А затем, встретившись взглядом с Фоминым, ответила негромко, но твердо:
— Спасибо. Передайте товарищу Жданову... При первой же встрече передайте, что я, что мы все... Мы понимаем, как надо сегодня жить и работать!
...Когда же Ольга осталась одна (все еще стояла с раскрытым футляром в руках), Веденин сказал:
— Вы мне доставили большую радость. И вот теперь... Теперь я хочу показать вам картину.
— Наконец-то, — обрадовалась Ольга. — Илья Троимович говорит, будто похоже получилось. А я до сих пор не видела.
— Мы можем сейчас же отправиться, — предложил Веденин.
— Сейчас?.. Нет, сейчас на совещание в райком комсомола вызывают. А вот если бы завтра?
— А завтра, Олюшка, мы в театр приглашены, — напомнил Семен.
— Верно. Но ведь там не поздно кончится?.. Мы идем, Константин Петрович, прямо из театра. Хорошо?
Ольга действительно получила приглашение в театр. Но не на спектакль, а на собрание актерского коллектива.
Этому собранию предшествовал ряд событий, начавшихся в тот момент, когда, дочитав пьесу, полученную от мастера, Сергей возмущенно крикнул:
— Не буду ставить! Откажусь!
Тогда же, поздно ночью, пьесу прочитала и Зоя. Ей очень хотелось, чтобы Сергей оказался неправ. Однако, перевернув последнюю страницу, не смогла покривить душой.
— Ты прав, Сережа. Пустая, никчемная пьеса. И как она могла понравиться Валентину Георгиевичу?
— Завтра же заявлю ему, что отказываюсь от постановки, — сердито ответил Сергей.
— Отговаривать не собираюсь. Мне хотелось бы только, чтобы и отец прочитал.
— Но ведь Константин Петрович очень занят?
— Я попробую уговорить.
С этого и начался следующий день. Подкараулив момент, когда Веденин оторвался от работы, Зоя вошла в мастерскую и протянула пьесу:
— Я бы не стала, отец, тебя отвлекать, но это очень важно. Дело идет о работе Сергея... Прежде чем окончательно решить, мы хотим узнать твое мнение.
Расположившись в кресле, Веденин начал читать, а Зоя устроилась у печки. Помешивая догорающую головню, она смотрела на полотно. И с каждой минутой это полотно, пронизанное золотистым, ликующим светом, казалось ей все более живым. Зое даже показалось, что Ольга (она привыкла называть девушку в центре полотна именем подруги) чуть шевельнулась, приоткрыла губы...
— Дрянь! — брезгливо поежился Веденин, дочитав пьесу.
И повторил, когда Зоя позвала Сергея:
— Сущая дрянь!.. Я не считаю себя знатоком производственной жизни. Но то, что вижу, наблюдаю... Нет, эта пьеса не внушает мне доверия!
— Мне тоже, — кивнул Сергей. — А потому и хочу отказаться от постановки. Если же Валентин Георгиевич попробует на этом основании порочить меня... Тогда добьюсь, чтобы пьесу обсудили на актерском коллективе.
— Ну, а если ваш мэтр, проявляя осторожность, не будет вас порочить? Тогда как? Допустить, чтобы другой режиссер ставил это изделие?
— Вы правы, Константин Петрович. Допустить этого нельзя!
Явившись в театр, Сергей вошел в кабинет мастера и положил пьесу перед ним на стол.
— Означает ли это отказ? — прищурился мастер.
— Совершенно верно.
— И какими же причинами вызван отказ?
Сергей изложил свою точку зрения. Ему казалось, что он говорит настолько обоснованно, что мастер не сможет возражать.
— Понимаю, Сережа, — с недоброй насмешливостью ответил мастер. — Я готов был бы приветствовать вашу политическую строгость, если бы в данном случае она не производила впечатления стрельбы из пушки по воробьям. Все, что вы изложили с таким темпераментом, было бы уместно при иной ситуации... Мы же имеем дело с произведением комедийного жанра. Этому жанру свойственна некоторая условность.
— Но разве можно, Валентин Георгиевич, оправдывать особенностями жанра фальшивое, приспособленческое изображение нашей действительности?
Мастер не ответил на этот вопрос. Потянувшись за пьесой, спрятал ее в ящик стола.
— Разумеется, мне незачем вас упрашивать, Сережа. В нашем коллективе найдутся другие режиссеры, которые охотно осуществят эту постановку. Остается выразить сожаление, что вам изменила смелость.
— Я ждал, Валентин Георгиевич, что вы попытаетесь именно так истолковать мой отказ... И все же не намерен менять своего решения. Больше того — я убежден, что эта пьеса не должна найти места в нашем репертуаре!
— Не слишком ли много берете на себя? — отрывисто спросил мастер. — Руководство театра, и только оно отвечает за репертуар!
— Руководство следует поправить, если оно впадает в очевидные ошибки!
Прямо от мастера Сергей направился к председателю местного комитета. Это был немолодой, серьезный актер, внимательно относившийся к нуждам театральной молодежи. Выслушав Сергея, он предложил сейчас же посоветоваться с секретарем партийной организации.
— Вы правильно сделали, товарищ Камаев, что обратились к нам, — сказал секретарь (Сергей передал ему свой последний разговор с мастером). — Валентин Георгиевич позабыл ознакомить нас с пьесой. Постараемся исправить его забывчивость. Тогда и решим, как поступить.
Весть об отказе Сергея быстро разнеслась по театру и сразу обнаружила среди актерского коллектива несколько групп.
Одну из этих групп составляли приверженцы мастера. Здесь были и актеры, проработавшие с ним многие годы, и те, кого он привлек к себе различными подкупами (повышенный оклад, выигрышная роль, персональная похвала после генеральной репетиции). Отстаивая мастера, эта группа возмущалась поведением Сергея, обвиняла его в черной неблагодарности.
Другая группа (главным образом молодежь) заняла иную позицию. Недовольство, которое мастеру удалось приглушить в прошлом сезоне, лишь ждало повода, чтобы вспыхнуть с новой силой. Отказ Сергея и послужил таким поводом. Молодые актеры снова заговорили о том, что мастер предпочитает работать лишь со своими сторонниками, что в стенах театра нет настоящей самокритики, что громкие фразы о реалистическом искусстве — дымовая завеса, прикрывающая формализм.
Была еще одна группа — серединная, промежуточная. В нее входили и осторожные, и равнодушные, и не желающие утруждать себя определением собственного мнения.
Один из представителей этой последней группы — пожилой актер, исколесивший всю провинцию, — при встрече дружески обнял Сергея.
— Я не сомневаюсь, голубчик, в благородстве ваших побуждений. Но поверьте опыту старика — о пьесе нельзя судить до премьеры. Помню, в десятых годах служил я в Нижнем-Новгороде. Солидная антреприза, труппа прямо-таки концертная. И вот готовим две премьеры. На одну возлагали все надежды. А публика не пошла. Копеечные сборы, прогар. Зато вторая... Пять аншлагов подряд. Два бенефиса справили!.. Вот и судите, кто, кроме публики, может сказать решающее слово!
При всей своей наивности, эти рассуждения подсказали Сергею дальнейший шаг: он решил прочитать пьесу драмкружковцам.
— Не так давно, товарищи, — начал Сергей, — мы беседовали относительно пьесы, которую будем ставить в нынешнем году. Многие из вас высказались за пьесу о сегодняшнем рабочем человеке, о его жизни и труде. Сейчас я прочитаю вам такую пьесу.
Первый акт Сергей читал среди сосредоточенного молчания. Но уже в середине второго послышались вздохи и шепчущиеся голоса. Сергей строго посмотрел на кружковцев. Тишина восстановилась. Однако она была похожа на безвоздушное пространство: не ощущалось ни контакта, ни заинтересованности. Когда же чтение закончилось, один только Павликов подал голос:
— Сергей Андреевич, вы всерьез читали или только так?
— Читал, чтобы узнать ваше мнение. Прошу, товарищи, высказываться.
И тогда началось такое обсуждение, какого еще не бывало на драмкружке. Никогда еще Сергею не приходилось видеть кружковцев такими возмущенными. Говорили и «старички» и самые молодые (Тимохин два раза брал слово и все еще порывался говорить). По косточкам разобрали пьесу.
— Да разве мы такие? — снова выскочил Тимохин.
— Ох, поговорила бы я с авторами этой пьесы, — заявила Ольга. — Я бы прямо спросила: хоть раз бывали на производстве, откуда выкопали такие нелепые фигуры?
Встретившись с председателем месткома, Сергей рассказал ему об этой читке.
— И никто не одобрил? Знаменательный факт!.. — Так вот, товарищ Камаев. И партийная организация и местный комитет считают желательным провести широкое обсуждение пьесы. Правда, Валентин Георгиевич до последнего дня возражал против этого под разными предлогами. Однако сегодня сообщил, что согласен. Видимо, решил не обострять отношений с общественностью... Словом, готовьтесь к баталии.
— Я готов. Не сомневаюсь, эта баталия послужит на пользу.
— И я не сомневаюсь. Только бы разговор получился таким же, как у вас на драмкружке, — принципиальным, до конца откровенным.
— А что, — вскочил Сергей, осененный внезапной мыслью, — что, если драмкружковцев пригласить на наше собрание?
Сначала предместкома отверг это предложение. Но Сергей не отступал:
— В самом деле, почему бы не пригласить? И актерам интересно услышать мнение заводской молодежи. И Валентину Георгиевичу трудно возражать. Он неоднократно заявлял, что необходимо тесное общение профессионального театра и рабочей художественной самодеятельности.
Кончилось тем, что предместкома обещал «профильтровать» этот вопрос. А еще через два дня сообщил Сергею:
— Снова пришлось вести дипломатические переговоры. Сначала Валентин Георгиевич и слушать не хотел. Наконец заявил, что умывает руки. Ничего! Берем ответственность на себя!.. Приглашайте кружковцев!
Секретарь партийной организации (он находился тут же) проводил Сергея теплым взглядом:
— Нравится мне Камаев. Честный, настойчивый. Таких нам и надо привлекать в кандидаты партии.
...Поздно вечером, приехав в общежитие, Сергей постучался к Ольге и Семену. Не обращая внимания на их удивление (собирались ложиться спать), объяснил, по какому приехал делу.
— Вам ведь хотелось, Оля, поговорить с авторами пьесы? Как раз представляется удобный случай!
— Верно, есть о чем поговорить, — кивнула она. — А все-таки боязно. Одно дело среди товарищей, другое — в театре. Никогда не приходилось.
Но тут же, одолев боязнь, снова кивнула:
— Приедем, Сергей Андреевич. Выскажемся начистоту!
Днем, в часы репетиций, театральный зал совсем не тот, что вечером.
Барьеры, обитые пунцовым бархатом, скрыты под холщовыми чехлами. Дежурная лампа едва выделяет из темноты позолоту ярусов, пустые ложи и кресла. Занавес поднят, декорации убраны, и сцена, обнаженная до кирпичной кладки задней стены, существует лишь как черновая рабочая площадка.
Это все и увидела Ольга, приехав в условленный час вместе с Семеном, Павликовым и Тимохиным.
— Собрание начнется сразу после репетиции, — встретил Сергей у входа. — Идемте в зал.
Вошли и тихонько расположились в одном из последних рядов партера. На сцене находились несколько человек. Они вели между собой взволнованный разговор и никак не могли довести его до конца. Каждый раз на одной и той же фразе раздавались хлопки режиссера. Он выбегал вперед, сам начинал говорить за всех и снова хлопал в ладоши:
— Еще разок! С той же реплики! Попрошу!
— Ну и работка! — почтительно сказал Павликов. — Почище, чем у нас на кружке!
Едва закончилась репетиция, как двери в фойе распахнулись. Перекликаясь и переговариваясь, актеры стали рассаживаться в разных рядах партера. На авансцене зажглись еще две лампы. Перед первым рядом появился небольшой стол с чернильным прибором.
— Итак, условились, — сказал Сергей. — Ничего не бояться и говорить начистоту!
Он прошел вперед, навстречу пожилому бритоголовому человеку (это был председатель месткома). Перекинувшись с Сергеем несколькими фразами, он занял место за столом. В этот момент, в сопровождении авторов пьесы, в зале появился и мастер.
Он пришел в самую последнюю минуту, подчеркивая этим и свою занятость и незаинтересованность тем, что предстоит. Сел к столу небрежно, вполоборота. Каждое движение мастера говорило о том, что он ничем не считает себя связанным с этим собранием, не придает ему значения.
Авторы пьесы (они сели невдалеке от мастера) тоже старались показать полнейшую безмятежность. Это были сравнительно молодые люди — лет тридцати. Один из них — высокий, в черном костюме, поверх которого лежал небрежно повязанный галстук — кривил губы в саркастической улыбке. Зато у другого, одетого в светлый, радужного цвета костюм, улыбка была самой общедоступной. И эта улыбка говорила каждому: «Вот и мы! Вот и мы! А что же дальше?»
Собрание началось в спокойных тонах. Председатель месткома сообщил, что поступило предложение обсудить комедию «Наша молодость». Напомнил и о том, что комедия была своевременно размножена и все работники театра имели возможность ознакомиться с нею.
— Думаю, товарищи, что такое общественное обсуждение принесет пользу. Тем более, вопросы репертуара очень редко подымались до сих пор у нас на коллективе.
Председатель предложил перейти к обсуждению. Желающих выступить не нашлось.
— В таком случае, попросим высказаться товарища Камаева.
Сергей встал и обернулся лицом к залу.
— Волнуется, — сочувственно шепнула Ольга.
Однако в словах Сергея волнения не обнаружилось. Выразив удовлетворение тем, что партийная организация и местный комитет внимательно отнеслись к его заявлению, Сергей коротко рассказал, как получил предложение ставить комедию и как счел необходимым отказаться от постановки.
— По каким мотивам? — спросили из зала.
— Об этом я и собираюсь говорить.
Раскрыв экземпляр пьесы (из него выглядывало множество закладок), Сергей приступил к разбору.
— С самого начала хочу извиниться перед Валентином Георгиевичем. Хотя он и считает, что к пьесе комедийного жанра надо подходить с особыми, так сказать облегченными требованиями, — я не смогу этого сделать. Любой жанр, и самый трагический и самый комедийный, следует прежде всего рассматривать с точки зрения жизненной правдивости. Это мерило вернее всех других!
Мастер ничем не отозвался на эти слова: лицо его оставалось отсутствующим. Но актеры насторожились, угадав первое, пока еще скрытое столкновение.
Сергей говорил о том, как фальшиво изображена в пьесе жизнь и работа заводской молодежи. Да и заводская ли это молодежь? Не ограничились ли драматурги перекраской чужих персонажей? (Автор в радужном костюме в ответ на этот вопрос изумленно поднял плечи, саркастический его собрат вскинул голову.)
— Не хочу быть голословным, — продолжал Сергей. — Вот пьеса советских драматургов, а вот водевили старого французского драматурга Лабиша. Не надо быть судебным экспертом, чтобы установить потери, которые понес давно покинувший этот свет Эжен Мари Лабиш.
На этот раз зал не смог остаться спокойным. Председатель призвал к порядку.
— Продолжайте, товарищ Камаев.
— Итак, посмотрим, какие претензии мог бы предъявить Лабиш к авторам комедии «Наша молодость».
Весьма убедительно говорил Сергей. Он доказывал не только разительное сходство сценических положений, но и прямое заимствование персонажей.
— Как видите, Лабиш действительно понес большие потери. Однако обогатились ли за его счет авторы пьесы, которую мы обсуждаем? Нет, их потери еще больше! Став на путь приспособления и перелицовок, они утратили самое важное, самое ценное — правду нашей жизни!
— Верно! — воскликнул Павликов и даже приподнялся с кресла.
— Погоди, — шепнула Ольга. — Это ведь только начало.
Дальнейшее могло обескуражить. Один за другим стали выступать сторонники мастера. Все они начинали с того, что приветствуют это обсуждение... Однако то, что говорилось дальше, было направлено против Сергея.
Сторонники мастера утверждали, что нельзя забывать о жанровой специфике, что похвально учиться у такого знатока комедийной техники, каким был Лабиш, что, наконец, пьесу можно доработать в процессе репетиций...
Весьма маститый по внешнему облику актер выразил даже сожаление, что мастер не пожелал сам поставить эту чудесную, сверкающую юмором комедию.
— О, я понимаю, Валентин Георгиевич! Вы хотели дать возможность молодому режиссеру впервые расправить крылья. Не ваша вина, если этот режиссер обнаружил иные, отнюдь не творческие способности!
— Что хотите этим сказать? Говорите до конца! — раздались возмущенные возгласы.
— Готов ответить, — с достоинством откашлялся маститый. — Не секрет, что товарищ Камаев обнаружил лишь способности к интригам!
Эти слова вызвали общий шум. Повскакав с мест, актеры вступили в ожесточенную перепалку. Автор в радужном костюме, обнаруживая удивительную шарнирную подвижность, перебегал от одной группы к другой. Саркастический автор нервно теребил галстук. Только мастер продолжал сохранять видимость равнодушия. Когда же тишина восстановилась, он попросил слова.
— Я не уверен, что подобный темперамент способствует деловой обстановке. К тому же (взглянул на часы) время приближается к спектаклю. Не лучше ли сохранить творческую энергию для зрителей?.. Постараюсь быть кратким. Несколько слов в порядке самокритики. Нет, я готов принять обвинение. Повидимому, я переоценил силы товарища Камаева, считая возможным поручить ему самостоятельную постановку. Но даже не это огорчает меня сейчас. Плохо, если молодой работник театра, вместо того чтобы честно признаться в своей неподготовленности, пробует свалить вину с больной головы на здоровую, пробует расколоть единый коллектив!
— Да что он говорит? — возмущенно вскочил Тимохин.
Ольга потянула его за рукав назад.
— Мне кажется, что вопрос о пьесе полностью исчерпан, — продолжал мастер. — Остается поблагодарить тех товарищей, которые высказали ряд ценных объективных замечаний. Нет сомнения, что тесное содружество авторов пьесы и нашего коллектива, по праву гордящегося многими талантливыми именами...
Мастер собирался закончить речь, но его прервал секретарь партийной организации:
— Один вопрос, Валентин Георгиевич. Насколько мне известно, пьеса не имеет визы? Она не одобрена к постановке?
— Да, визы еще нет. Но я имею договоренность, разрешающую приступить к репетициям с последующим просмотром спектакля.
— Это называется работать втемную, — донеслось из зала.
Мастер сделал вид, что не услышал возгласа.
— Мне остается пожелать, чтобы постановка комедии «Наша молодость» явилась не только праздником театра, но и в равной мере праздником всей советской драматургии!
Последние слова испугали Ольгу: ей показалось, что собрание может на этом окончиться.
— Разрешите мне сказать!
Хотя многим актерам было известно, что в зале находятся драмкружковцы, воцарилась удивленная тишина.
— Просим, — улыбнулся председатель.
— Разрешите сказать! — повторила Ольга и прошла вперед. — Я прямо скажу, товарищи актеры, — незачем тратить силы на такую пьесу. Всякие слова тут говорились: специфика, наследие, процесс. Разве в этом дело?.. Я простая работница. Но одно определенно знаю: из плохого материала качественное изделие не сделаешь. В брак изделие пойдет. Не пропустит ОТК!
Открытым, пристальным взглядом Ольга обвела присутствующих:
— Имеется в пьесе такая героиня — Нина Свиридова. Поет, танцует, головы крутит парням, недоразумения между ними устраивает. И каждый раз, уходя со сцены, объявляет: «Иду работать по-ударному!», «Иду техминимум сдавать!» А в самом конце выясняется, что эта Свиридова усовершенствование сделала в работе. И опять по этому поводу поет и пляшет. Веселая она! А у меня нет к ней доверия!
По мере того как Ольга говорила, вокруг становилось все оживленнее. Председатель приподнялся, чтобы снова призвать к порядку. Но Ольга сама навела порядок:
— Тихо, товарищи! Все равно доскажу до конца!.. Сейчас у нас на предприятии стахановское движение разворачивается. По этому поводу должна сказать и о себе. Тоже стахановка, тоже кое-чего добилась. Значит, могла бы узнать Свиридову, как свою подругу?.. Нет, не смогла узнать!
На мгновение задумавшись, покачала головой:
— Я не о том говорю, чтобы показать на сцене, как она у станка стоит, как норму перевыполняет. Не это — другое требуется. Должна я поверить в Свиридову, как в нашего человека. Должна понять, каков у нее характер, что на сердце у нее, какими мыслями живет... Да, мыслями! Сегодняшний рабочий человек никому за себя не позволяет думать. Сам все обдумает, само все решит!
Многие в эту минуту ощутили, будто в зал ворвался ветер, будто свежая, сильная его струя промчалась по залу. Раздались и одобрительные возгласы и аплодисменты.
Драматурги кинулись к мастеру, что-то втолковывая ему панической скороговоркой. Мастер поднялся, словно намереваясь уйти, но тут же снова сел, и снова прильнули к нему драматурги...
Ольга заметила их и подошла почти вплотную:
— Нехорошо вы поступили, товарищи авторы! Зачем писать о том, чего не знаешь?.. И вас нельзя одобрить, товарищ руководитель! Заведомый брак берете под защиту!
С этого момента расчеты мастера были опрокинуты. Только теперь по-настоящему началось собрание.
Никогда еще мастеру не приходилось слышать столько суровых, обличающих слов. Заговорили даже те, кто еще недавно колебался или пробовал отмолчаться. Теперь говорилось не только о ничтожестве пьесы, но и о том, что советская драматургия подменяется в репертуаре сомнительными пьесами, скроенными по западным образцам, что даже классика используется как повод для формалистических вылазок (вспомнили и тот спектакль, который мастер сберег для утренников). Говорилось о том, что молодежь не имеет условий для роста, что мастер, ради своих творческих замыслов, жестоко подавляет актерские индивидуальности, что на подмостках театра до сих пор реальные образы трактуются как условные маски...
Говорили и кружковцы. Собрание выслушало немногословную, но дельную речь Семена, язвительное выступление Павликова, чуть задиристые слова Тимохина.
— Прошу от лица всех кружковцев, — заявил он. — Прошу поставить такую пьесу, чтобы можно было сказать: «Вот это действительно так!»
...Еще один человек находился в зале. Это была Зоя. Сначала она решила терпеливо дожидаться Сергея. Но потом, все сильнее волнуясь, поспешила в театр.
Она пришла в тот переломный момент собрания, кода даже дежурный покинул вестибюль, чтобы прислушаться к необычно громкому шуму голосов. Поднявшись в фойе, Зоя юркнула на боковую лестницу и спряталась в темноте балкона.
Собрание продолжалось. Зоя слышала, как председатель спросил авторов: желают ли взять ответное слово. Пожелал автор в радужном костюме.
— Видите ли... — выбежал он вперед (ноги выбивали непроизвольную, нервную чечетку). — Видите ли... После всего, что здесь говорилось... Но при чем тут Лабиш?.. Мировая драматургия знает множество бродячих сюжетов!..
Фразы падали порознь, откатываясь одна за другой, никого не трогая.
Саркастический автор (впрочем, сарказма давно уже не было) заявил, что ему нечего добавить.
Что касается мастера — он молчал. Возможно, он так и ограничился бы молчанием, если бы, заключая собрание, к нему не обратился секретарь партийной организации:
— Как видите, Валентин Георгиевич, вопрос о пьесе не только не оказался исчерпанным, но и привел к большому принципиальному разговору. Думаю, вы согласитесь, что нам предстоит сделать серьезные выводы?
— Вероятно, — ответил мастер, коротко глотнув воздух. — Вероятно!..
Выгнувшись над барьером, Зоя увидела Сергея, сидевшего между актерами. И, не дожидаясь конца собрания, сбежала вниз, в партер.
Волновался ли Веденин, ожидая Ольгу? Не меньше, даже больше, чем если бы предстояло вынести картину на суд живописцев. Ольга и девушка на полотне для него дополняли и продолжали одна другую. Узнает ли Ольга себя на полотне, увидит ли себя такой, какой он, Веденин, ее увидел?..
Время в этот день тянулось медленно. Предполагая, что Ольга не сможет прийти раньше вечера (из разговора с Сергеем Веденин узнал, зачем она приглашена в театр), решил привести наконец мастерскую в порядок. Но передумал. Даже сейчас, когда картина была закончена, не хотелось расставаться с беспорядочной рабочей обстановкой.
Продолжая сидеть перед мольбертом, Веденин снова и снова спрашивал себя: что скажет Ольга, что скажет ей девушка на полотне?..
Позвали к телефону.
— Константин Петрович?.. Не узнаете?
— Нет... Впрочем... (Неторопливый голос показался удивительно знакомым). Кто говорит?
— Бугров. Мне нужно встретиться с вами. Если разрешите, приеду через полчаса.
Эти полчаса, эти короткие тридцать минут показались Веденину еще более медленными, чем все предыдущее время.
Решив, что настал удобный момент, Нина Павловна предложила убрать в мастерской. Веденин и на этот раз отказался:
— Никаких парадных приемов!
Бугров приехал точно — минута в минуту. Несмотря на ненастный день, он был в легком плаще, без шарфа. Скинув плащ, крепко пожал Веденину руку:
— Не ждали? Действительно, выбрался в Ленинград неожиданно... Куда прикажете пройти? Помнится, в прошлый раз обещали, что следующая встреча произойдет перед мольбертом, перед полотном.
Веденин лишь кивнул. Ни слова не произнес он и тогда, когда вошли в мастерскую. И Бугров ни слова не сказал. Не останавливаясь, прошел вперед, прямо к мольберту.
Наконец обернулся. Взгляд его был все таким же сосредоточенным, но в этом взгляде Веденин не смог прочесть ни одобрения, ни осуждения.
— Ваше новое полотно, Константин Петрович... Оно заслуживает серьезного разговора. Мне хотелось бы, чтобы в этом разговоре также принял участие Владимир Николаевич. И еще... Вы не будете возражать, если я приглашу Ивана Никаноровича Ракитина?
— Ракитина?.. Не думаю, чтобы он...
— Вы имеете в виду отношения, сложившиеся между вами после работы отборочной комиссии?
— Да. Но ошибочно было бы считать эти отношения результатом частной ссоры.
Вместо ответа, Бугров попросил провести его к телефону.
— Владимир Николаевич?.. Да, это я... Приезжайте!
Краткость этих слов создавала впечатление, что Бугров еще раньше условился с Головановым о встрече и что тот лишь ждал подтверждения.
Вслед затем Бугров позвонил Ракитину.
— Следует закончить, Иван Никанорович, тот разговор, который мы прервали час назад... Нет, я не в союзе. Я нахожусь у Константина Петровича Веденина... (Бугров замолк и терпеливо выслушал какое-то многословное возражение.) Понимаю, Иван Никанорович. Понимаю, но согласиться не могу.
Снова пауза. Веденин стоял в нескольких шагах от телефона, но и к нему доносились взвинченные интонации.
— Понимаю. Все понимаю, — повторил Бугров. — И все же нам необходимо встретиться.
Через несколько минут приехал Голованов.
— Встречай, Константин Петрович. Встречай и показывай. Что, не удается больше утаивать работу?
И снова, так же как и Бугров, Голованов пытливо смотрел на полотно. Снова молчание царило в мастерской. С каждой минутой это молчание наполнялось для Веденина все большим нетерпением, напряженностью.
Напряженность сделалась еще сильнее, когда на пороге появился Ракитин. С первого взгляда можно было понять, какого усилия стоило ему вторично появиться на этом пороге. Ограничившись общим поклоном, шагнул вперед.
— Наш разговор должен быть абсолютно ясным, — сказал Бугров. — Для этого, повидимому, надо изложить некоторые обстоятельства. Разрешите с этого и начать.
Показывая пример, он опустился в кресло. Веденин и Голованов сели на диван. Ракитин предпочел остаться в стороне.
— Срочный мой приезд вызван одним письмом, — начал Бугров. — Это письмо, сигнализирующее о неблагополучии в ленинградской организации художников, поступило в Центральный Комитет партии. Желая иметь всестороннее освещение фактов, изложенных в письме, Центральный Комитет обязал меня в кратчайший срок подготовить докладную записку. О чем же говорится в этом письме?
Бугров встал и продолжил свою речь, шагая из угла в угол.
— Письмо указывает, что в ленинградском Союзе художников создалась невыносимая обстановка. Письмо указывает, что некая группа художников, захватив руководство, диктует остальным свои художественные вкусы, извращает принципы здорового творческого соревнования и, более того, пытается скомпрометировать тех, кто находит мужество не подчиниться грубому администрированию.
Веденин возмущенно обернулся к Голованову и не заметил поэтому, как Ракитин вспыхнул — вспыхнул и тут же побледнел.
— Приводятся и факты, — все так же неторопливо продолжал Бугров. — Особо подчеркивается недостойное поведение художника Веденина. Закончив картину, весьма неполноценную по своим качествам, опасаясь невыгодных для себя сравнений, Константин Петрович Веденин добился того, что картина Ивана Никаноровича Ракитина была отвергнута отборочной комиссией, не получила доступа на всесоюзную выставку... Таково, в кратких словах, содержание письма.
На мгновение задержавшись взглядом на полотне Веденина, Бугров снова опустился в кресло.
— Разумеется, наша сегодняшняя беседа носит предварительный характер. Центральный Комитет поручил провести самое внимательное выяснение всех фактов. Мы уже договорились с Владимиром Николаевичем: послезавтра созывается совещание творческого актива союза. Малейшая жалоба, малейшее заявление будут тщательно рассмотрены. Лишь после этого Центральный Комитет вынесет свое суждение... Вы можете спросить — какую же цель преследует эта наша беседа? Мне кажется, нет оснований откладывать разговор о тех двух полотнах, которые так резко противопоставлены в письме. Не правда ли, Иван Никанорович?
— Да... Конечно...
— Рад, что между нами нет расхождений. А потому и разрешите откровенно высказать свое мнение как об одной, так и о другой картине.
Пристально глядя перед собой, словно восстанавливая в памяти полотно Ракитина, Бугров не торопился продолжить свои слова. Казалось, он не замечал той нервозности, которую Ракитин не в силах был дольше скрывать.
— Вы посвятили, Иван Никанорович, свое полотно производственному совещанию, сознательности и сплоченности советских рабочих. Значительная тема! Да и содержание вашего полотна нельзя пересказать в двух словах. Изображен целый ряд людей, дана обстановка совещания, множество деталей... А вот полотно Константина Петровича... Долго ли передать его содержание? Двое рабочих столкнулись у входа в цех. Вот, собственно, и все.
— Однако картина превосходная! — не удержался Голованов.
Это восклицание как будто лишило Ракитина последней выдержки.
— Превосходная? — переспросил он со злорадным вызовом. — Так-таки превосходная?
— Да, Иван Никанорович. Это мое мнение.
— А ведь картина-то... Она ведь на символе основана!.. Любопытно послушать, как уживаются у вас символические образы с пониманием социалистического реализма?
Голованов хотел ответить, но Бугров остановил его коротким, настойчивым жестом.
— Не будем торопиться!.. Кстати, Иван Никанорович, в том письме, о котором я говорил, выдвигается это же обвинение. Тем важнее в нем разобраться.
— Я считаю, Павел Семенович, что символическая трактовка образов настолько здесь ясна...
— Вы так считаете?.. (Едва приметная ирония проскользнула в этом вопросе.) Жаль, что я лишен возможности познакомить вас с работой одного московского скульптора. Как раз сейчас этот скульптор занят монументальной группой, которая должна венчать советский павильон на всемирной выставке в Париже. Две фигуры составляют эту группу — рабочий и колхозница, в соединенных руках которых серп и молот... Повидимому, эта группа, олицетворяющая единство рабочего класса и колхозного крестьянства, страдает вреднейшим символизмом?
И снова, останавливая на этот раз Ракитина, Бугров коротко, настойчиво взмахнул рукой.
— Нет, только начетчики или спекуляторы могут смешивать символизм с понятием символа как типизированного, обобщенного образа. Что отличает символизм как реакционное, глубоко чуждое нам течение? Мистицизм, бегство от жизни, уход в потусторонний, вымышленный мир... Разве хоть одна из этих черт свойственна полотну Веденина?
— Я не берусь утверждать, что полотно Константина Петровича символично в целом. Но разве эта черная, безликая фигура, к тому же поставленная в тень...
— Ах, вот, значит, в чем дело! (На этот раз ирония в словах Бугрова была неприкрытой.) Следовательно, если человек стоит в тени — он превращается в символ? Если стоит к зрителям спиной — это тоже символ? А если на нем еще черная спецовка — это символ в квадрате?
Вопросы Бугрова звучали все более настойчиво. Теперь он сам добивался от Ракитина ответа. Выжидающе замолк, но Ракитин утратил желание что-либо ответить.
— В таком случае разрешите, Иван Никанорович, вернуться к вашей картине. Не моя вина, если мы от нее отвлеклись... Да, на вашей картине никто не находится в тени, все лица открыты... И все же... И все же нет ни одного живого человеческого лица!
— Я попросил бы, Павел Семенович, не повторять тех демагогических фраз, которые мне уже пришлось выслушать...
— Вы хотите доказательств? А ведь этих доказательств, жизненных доказательств у вас у самого вправе потребовать зритель!.. Вспомните девушку, склонившуюся над протоколом. Разве вас интересовало внутреннее ее состояние, ее отношение к ходу совещания? Нет, вы сосредоточили внимание на другом — лишь на том, как падает ей на лицо свет настольной лампы. Этот зеленоватый отблеск удался, а человек пропал. Ну, а юноша в майке? Кто он? Что чувствует, о чем думает? Этого вы не знаете, да и не могли знать, потому что шли не от поисков реального образа, а лишь воспроизводили мускулатуру натурщика. И так каждый человек на вашем полотне... Разве узкие живописные задачи не были для вас главным?
И снова вопросы Бугрова остались без ответа. Еще раз кинув на Ракитина жесткий взгляд, он подошел к мольберту, протянул к нему руку, и на мгновение его рука встретилась с рукой девушки на полотне.
— А вот здесь художник жил другими интересами. Чем больше смотрю на эту простую рабочую девушку, тем мне радостнее. Радостно, потому что вижу доподлинного человека. Потому что читаю его биографию — порожденную нашей жизнью, неотделимую от нашей жизни. Потому что хочется стать рядом с этой девушкой, разделить ее борьбу, вместе с ней победить. Потому что ее борьба — плоть от плоти нашей жизни!.. Еще имеются в нашей жизни носители зла!..
И добавил, стараясь вернуть себе обычную сдержанность:
— Вот все, что могу сказать относительно этих двух картин. Думается мне, что автор письма, злопыхательски оценивая картину Веденина, исходил из побуждений, весьма далеких от тех задач, которые стоят перед нашим искусством.
Ракитин ответил так поспешно, точно ему требовалось лично от себя отвести обвинение:
— Я не в претензии, Павел Семенович... Вы говорили резко, но все мы настолько нуждаемся в критике... Разумеется, я не могу утверждать, что моя работа совершенна... Однако мне кажется, что лишь настоящее творческое соревнование...
— Да, — подтвердил Бугров. — Нам дорого творческое соревнование. Но при одном условии — если соревнующиеся едины в той цели, которую поставили перед собой. Если же цели противоположны...
— Противоположны?
— Мне довелось, Иван Никанорович, ознакомиться и с теми эскизами, которые вы предложили для росписи зала в одном из заводских дворцов культуры. Общественное обсуждение этих эскизов обнаружило все тот же холодный изыск, эстетское любование формой... Какое же может состояться соревнование?
Взглянув в эту минуту на Ракитина, Веденин увидел на его лице не только тревогу — это было лицо человека, не смеющего отвести удар.
А Бугров, словно завершая разговор, протянул Веденину руку:
— Позвольте мне, Константин Петрович, — на этот раз как председателю выставочного комитета — сердечно вас поздравить. Я понимаю, что трудящиеся Крутоярска имеют право первыми увидеть вашу картину...
— Первыми? — ревниво возразил Голованов. — Однако значение всесоюзной выставки настолько велико...
— Не забывайте, Владимир Николаевич, — выставка продлится не один месяц. В дальнейшем мы сможем договориться с крутоярским музеем, а сейчас...
Дверь в мастерскую распахнулась. Вбежала Зоя:
— Отец, поздравляй!
И смущенно подалась назад, увидя, что он не один.
Но Веденин (на лестничной площадке стояли Ольга, Семен и Сергей) громко позвал: — Входите!
И обернулся к Бугрову:
— Познакомьтесь, Павел Семенович, с молодежью. Моя дочь — студентка. Ее муж — театральный режиссер...
— Если бы ты знал, отец, что сейчас происходило в театре! И мастер и пьеса подверглись такому разгрому!
Веденин кивнул, продолжая знакомить:
— Семен Тихомиров, мой ученик.
И тут обнаружил, что Ольга, только что стоявшая рядом с Семеном, куда-то исчезла. Оглянулся и увидел Ольгу перед мольбертом.
Она стояла перед мольбертом, стиснув ладони, вся подавшись вперед, прикованная к полотну.
Веденин подошел, тронул ее за руку.
— Константин Петрович, — тихо, почти шепотом сказала Ольга. — Константин Петрович... Разве я такая?
— Да, Оля. Такая.
Она не ответила. Все таким же пристальным, долгим оставался ее взгляд. Потом шагнула вперед, почти плотную к полотну. И обернулась. И все (никто не застил, когда Ракитин ушел из мастерской) — все увидели большее, чем сходство, — прекрасную внутреннюю неразрывность.
— Нет!.. Я еще не такая! Совсем не такая!.. Но я хочу, должна стать такой!
Не отводя глаз от Ольги, Бугров наклонился к Веденину:
— Трудно стать инженером человеческой души... Но есть ли для художника большее счастье?
Вот уже многие и многие дни — слепой и глухой ко всему происходящему снаружи — Векслер работал над картиной.
Если не считать Георгиевского, доступ к нему имела лишь восьмилетняя соседская девочка. Больше того — она была той натурой, которую Векслер избрал для своего полотна.
Знал ли он историю этой девочки? Вряд ли. Слишком был занят самим собой, своим погружением в стихию живописности.
Правда, до последнего времени существовал еще один Векслер — тот, который назойливо стучался в издательства, прикидывался и простаком, и балагуром, брался за любую работу, лишь бы она давала пропитание. Однако и второй этот Векслер знать не желал ничего, кроме первого — жадного, набухающего червя, которого требовалось кормить и кормить, чтобы в один прекрасный день, разорвав тесный кокон, червь превратился в нечто крылатое, готовое к полету.
Ощущая под ногами шелуху разорванного кокона, Векслер стоял у мольберта. И девочка ему позировала.
У этой девочки была своя — маленькая, но невеселая история. Девочка долго хворала. Пришлось взять ее из школы. Родители — занятые, рабочие люди — отсутствовали большую часть дня. Девочка занималась хозяйством, иногда напевала песенки, которые успела разучить в школе, или пробовала пробежаться по квартирному коридору. Но петь и бегать ей не разрешалось, да она и сама чувствовала, как трудно становится дышать. Ей было бы совсем тоскливо, если бы не забегали школьные товарищи. Зато, когда они уходили, делалось особенно грустно... Доктора успокаивали родителей: опасный период болезни позади, надо избегать утомления и терпеливо ждать. Накопив новые силы, организм бурным толчком пойдет к выздоровлению.
Но этого Векслер не знал. Он знал одно — с ним рядом живет тихая, худенькая девочка. И эту девочку — с бледным, просвечивающим голубизной лицом, с лопатками, выступающими из-под платьица — он пожелал запечатлеть на своем полотне.
Почему? Зачем?.. Петр Аркадьевич чувствовал, что обреченность бескровного лица превосходно оттенит ту ярчайшую, первородную живопись, которой должно засверкать полотно.
— Да, да! Ни о чем не рассказывая, я расскажу о торжествующем пиршестве освобожденных красок. Вы кричите, что основа основ — человек. Смотрите же! Вот он — ваш человек! Вот он — жалкий, от рождения угасающий росток!.. Человек растворяется в безбрежности, а краски и свет продолжают бессмертную игру!..
Однако, явившись к родителям девочки, Векслер завел разговор не об этом. Он лишь сказал, что приступает к работе над новой картиной и был бы рад изобразить Настеньку.
— Она у вас такая скромная, послушная. Мне самому не посчастливилось иметь детей, но я их так люблю!
Польщенные родители согласились. И вот уже многие дни, перемыв после завтрака посуду, Настенька отправлялась к Петру Аркадьевичу, забиралась с ногами в глубокое кресло... Начиналась работа.
Стены комнаты, завешенные этюдами, и все окружающие предметы девочка уже успела разглядеть. Теперь она смотрела на самого Векслера. Каждый раз, оборачиваясь от холста, он встречал ее внимательный взгляд.
Если бы этот взгляд был только внимательным!.. В том-то и дело, что в нем все чаще мелькало нечто новое, мешающее работе...
Сначала, сколько Векслер ни приглядывался, ему не удавалось обнаружить какие-либо внешние изменения. Все так же, поджав остренькие коленки, Настенька неподвижно сидела в кресле. Все та же болезненная бледность покрывала ее лицо. И все же она была уже не той, какой пришла в первый раз. По временам в ее глазах мелькала беспокойная живость, и в эти мгновения Векслер начинал чувствовать, как от него ускользает первоначальный образ.
Иногда забегал Георгиевский. Не смея приблизиться к той черте, за которой начиналась мастерская, покорно останавливался у порога.
— Здравствуй, Петя. Все трудишься?
Векслер отвечал коротко, не выпуская кисти из рук. Могло показаться, он попрежнему находится в состоянии отрешенности, самозабвения. Но это было инстинктивным притворством, Векслер все отчетливее чувствовал опасность, угрожающую его полотну. И, боясь выдать себя, торопился отделаться от приятеля:
— Экая у тебя паршивая манера — врезаться в работу. Сделай милость, уходи!
...А Настенька переживала чудесное время. Она потому и продолжала сидеть неподвижно, что не хотела спугнуть происходившее в ней. Она продолжала молчать, но ее все громче окружали звонкие голоса. Падал дождь — она различала, как на лету переговариваются быстрые капельки. Машины пробегали под окном — их сигналы тоже складывались в песенку. Настеньке все чаще хотелось запеть самой, или рассмеяться, или, вскочив на кресло, попрыгать на пружинах. Теперь, почти не задыхаясь, она могла два-три раза подряд пробежаться по коридору. И доктор в поликлинике потрепал ее по плечу: «Вот что значит слушаться маму!»
К Настеньке вернулся аппетит: пшенную кашу, которую прежде терпеть не могла, — и ту съедала беспрекословно. А когда приходили школьные товарищи, переписывала у них заданные уроки. И наконец увидела во сне, будто совсем поправилась и снова входит в класс.
Возможно, именно этот сон положил начало явным переменам. Векслер вздрогнул, услыхав за своей спиной веселый смех. И увидел, обернувшись, — Настенька прыгала на кресле.
Доктора не ошиблись: накопив новые силы, здоровье возвращалось к девочке не по дням, а по часам.
Боже, какой оказалась она болтуньей! Сколько знала историй, сколько сама придумывала!.. Голосок ее больше не умолкал в мастерской.
— Слышите, машина остановилась. Знаете, какая? Я всякую машину могу угадать. Полуторка. Только не знаю, почему так называют? Разве бывают полторы машины?
Но Векслер ничего не отвечал. И каждая встреча с родителями Настеньки превращалась для него в испытание.
— Скоро ли покажете, Петр Аркадьевич? — спрашивали они. — Дочка-то наша: не узнать. Как будто нарочно для вашей картины решила выздороветь.
— Да... Картина почти закончена. Скоро покажу.
Это была ложь. Наоборот, с каждым сеансом Векслер все сильнее ощущал свое бессилие.
Если бы дело было лишь в том, что он обманулся в избранной натуре. Если бы он мог остановиться, подыскать другую натуру. Но нет! Он испытывал теперь необходимость прислушиваться к голосу Настеньки.
Этот тоненький — то певучий, то звонкий голосок, — голосок, в котором слышался и птичий щебет, и шелест только что пробившейся травы, и ласковое дуновение утреннего ветра, — этот голосок пробуждал в Петре Аркадьевиче то, что столько лет он отбрасывал от себя... И Векслер не мог не вспомнить теперь, как покидал Ленинград. Как заставлял себя с ненавистью думать о Веденине, и тут же ловил себя на желании все остановить, передумать, перечеркнуть. Снова вспомнил сфинксов перед академией и себя у подножия сфинксов — с горьким комком, сжавшим горло. Вспомнил, как, вернувшись в Москву, вдруг почувствовал потребность в дружеском, согревающем письме... Вспомнил и увидел себя одиноким. Георгиевский? Но что с ним общего? Только бесполезность, неприкаянность!..
А в глубоком кресле сидела девочка, щеки которой все гуще покрывал румянец, у которой блестели глаза, косички топорщились, руки и ноги не знали покоя...
Векслер снова хватался за кисти. Но не для того, чтобы попытаться защитить, уберечь свой первоначальный замысел. Нет, страшась открывшегося одиночества, он сам тянулся теперь к смеющемуся личику. Сам хотел, чтобы оно согрело холст... И не мог. Он мог изобразить девочку, но не знал, как ее выразить... Живопись, которой он поклонялся всю жизнь, холодная и бесцельная, чуждая и человеческому горю и человеческой радости, — эта живопись была бессильна воплотить реальный мир, его живую, жаркую и трепетную материальность.
...Забежав в один из этих дней, Георгиевский с трудом узнал Векслера в сгорбившемся старике.
И сразу почуяв, что нечего больше опасаться, что незачем спрашивать разрешения, — Георгиевский перешагнул запретную черту.
Подойдя к мольберту, не смог скрыть оторопелости. Бесчисленные поправки и подчистки обезображивали холст. Местами краска была соскоблена до самого грунта, в других местах наложена такими густыми мазками, что походила на уродливые пластыри. А фигура девочки, ее лицо... Что-то вымученное, деревянное и плоское делало сомнительным даже внешнее сходство.
Георгиевский перевел взгляд на Векслера и почувствовал острый, сладостный прилив злорадства. Он понял, что пришел наконец момент, когда можно отплатить за все издевки, за все пренебрежение, за попранное самолюбие...
— Ах, милый Петя! Ах, какой же ты!.. Я ли тебя не предостерегал?.. Впрочем, можешь не тревожиться! Обещаю никому не говорить! Только ты уж впредь слушайся меня!
А Настенька (ей давно хотелось посмотреть на холст), воспользовавшись тем, что на нее не обращают внимания, тоже тихонько подошла к мольберту.
— Ой, дяденька!.. Разве это я? Какая же это я?..
...В сумерки, впервые за многие дни, Векслер решил выйти из своего затворничества. Он хотел уйти незаметно и уже добрался до дверей, когда позади послышался голос Настеньки:
— А завтра, дяденька, снова к вам приходить?
— Не знаю, — ответил Векслер.
Он, точно слепой, натыкался на двери и никак не мог отворить французский замок. Настенька подошла, помогла ему.
— Дождик идет. Куда же вы, дяденька?
— Не знаю, — повторил Векслер.
— А вернетесь поздно? На крюк не запирать?
— Не знаю, — в третий раз ответил Векслер.
Человек, который приходит на вокзал лишь для проводов, — даже он, попадая в предотъездную торопливость, невольно начинает чувствовать себя соучастником предстоящего путешествия. Что же должен испытывать тот, кто и провожает и сам отправляется в дальний путь?..
Именно в таком состоянии находился Веденин. В этот день он уезжал вместе с Александрой и в этот же день провожал Ольгу. Поезда стояли у соседних платформ. Поезд Веденина уходил через сорок минут после поезда Ольги.
Накануне утром она и не подозревала, что поедет. Но в обеденный перерыв ее и двух стахановцев из других цехов вызвал директор завода.
— Поздравляю, товарищи. Только что звонили из Смольного. Вы включены в состав ленинградской делегации, отправляющейся завтра в Москву на Всесоюзное совещание стахановцев. Прошу готовиться к отъезду. Документы получите к концу дня.
Весть об этом долетела до механического цеха даже раньше, чем Ольга вернулась от директора. Начались напутствия. Ольге вменяли в обязанность и побывать на крупнейших предприятиях столицы, и посмотреть новые мосты через Москву-реку, и убедиться, верно ли, что за несколько часов передвигают с места на место целые дома (реконструкция Москвы была в разгаре, газеты помещали снимки преображенных улиц и площадей).
— Не забудь прокатиться в метро, — напомнила Тася Зверева. — Говорят, что ни станция — красота!
— И в Третьяковской галерее постарайся побывать, — сказал Семен. — Увидишь картину Константина Петровича.
— Прежде всего я пойду на Красную площадь, — ответила Ольга. — Какая же я счастливая! Послезавтра увижу и Красную площадь и Кремль!
Этот разговор происходил под вечер, после работы. Ольга укладывала чемодан, а Семен собирался к Веденину.
— Константин Петрович тоже завтра уезжает. Только ему куда дальше — до самого Крутоярска.
— До Крутоярска? И картину с собой везет? — спросила Ольга. — Выходит, я завтра дважды уезжаю — и в Москву и в Крутоярск!.. Не забудь, Сеня, привет передать. Сама бы заехала, да столько дел!
С этого Семен и начал, придя к Веденину. Но тот спросил:
— В котором часу отбывает Оля?.. Если так, постараюсь проводить.
И вот вокзал. Первые, легкие снежинки порхают над вечерним перроном. Состав уже подан. Объявлена посадка. Предотъездная торопливость нарастает с каждой минутой. Особенно шумно и весело у вагонов в голове поезда. В этих вагонах едут ленинградские стахановцы. И хотя им предстоит всего одна дорожная ночь — очень много собралось провожающих. Тут и руководители предприятий, и представители общественности, и родственники, и друзья...
Боясь пропустить Веденина, Ольга отошла в сторону от толпы, запрудившей перрон. И тут же удивленно воскликнула:
— Папа! Павел!
— Здравствуй, невестка, — сказал, подходя, отец. — Вот и мы на проводы пожаловали.
— Откуда же узнали?
— Откуда?.. Не такая уж государственная тайна. И нам, от Сестрорецкого завода, есть кого провожать!
Появился Гаврилов. Ольга познакомила стариков, а Семену сказала:
— Поискал бы Константина Петровича. А мы пока что здесь будем стоять.
Семен отправился на розыски, старики завязали разговор (каждый спешил похвалиться стахановскими успехами на своем предприятии), а Павел взял Ольгу под руку:
— Чуть отойдем. Несколько слов хочу сказать.
И спросил, смущенно улыбнувшись:
— Не забыла прошлый наш разговор?
— Нет, Павлуша. Помню.
— Так и думал...
Помотав головой и сокрушенно вздохнув, Павел признался:
— Дурной, дурашливый был тогда разговор. Сам вижу теперь, какую глупость сморозил!
Он что-то еще хотел сказать, но в это время прицепили паровоз, облако пара с громким шипом окутало перрон, а вслед за тем вернулся Семен в сопровождении Веденина и Фомина.
— Вот где наша стахановка! — воскликнул Фомин.
Разговор сделался общим. Знакомясь с Ведениным, отец Семена строго посмотрел на него, но ничего не сказал, только молча поклонился.
— Константин Петрович тоже сегодня уезжает, — сообщила Ольга. — Картину увозит в Крутоярск.
— В Крутоярск? Далеко! — вздохнул Фомин. — А мы так и не увидели!..
— Я думаю, еще увидите, — улыбнулся Веденин.
Стрелки вокзальных часов, короткими толчками перескакивая с минуты на минуту, приближали время отхода поезда. Ольга сверила свои часы (те самые, которые ей вручили в цехе) и не удержалась:
— До чего точно идут!
— Ты в Москве почаще с ними сверяйся, — посоветовал Гаврилов. — Так сверяйся, чтобы каждый час с толком расходовать. Приедешь назад — перед народом отчитываться будешь!
Иногда перед отходом поезда, когда сказаны и пересказаны все слова, наступает неловкое молчание. Но не такими были эти проводы.
— Спасибо за все, Константин Петрович, — сказала Ольга. — И за Семена и за меня. Тогда — в садике, ночью, — разве можно было подумать, что получится такое знакомство?
— Не знакомство, — ответил Веденин. — Верная, прочная дружба!
И тут раздался возглас проводника:
— Занимайте, граждане, места. Минута до отхода!
Ольга протянула Веденину руку, но передумала и, крепко обняв, поцеловала в щеку. И в этот последний миг прибежали Зоя и Сергей:
— Оля!.. Олюшка!.. Ой, едва поспели!..
Рукопожатия, выкрики, пожелания. Множество лиц, прильнувших к окнам вагона. Множество лиц перед вагоном. Снежинки, порхающие в свете фонарей. Первый, еще нерешительный толчок движения. Взмахи рук, кепок, платков... Вагоны идут и проходят, проходят и уходят. Красные фонари последнего вагона. Они все дальше, все меньше. Они теряются среди мерцания стрелок и семафоров...
— Уехали, — сказал Фомин. И еще раз махнул вслед ушедшему поезду: — Счастливого, товарищи, пути!
Попрощавшись с ним и Гавриловым («Ни пера ни пуха! Поклон от меня Михаилу Степановичу!»), Веденин собирался перейти на соседний перрон, к своему поезду. Но его остановил отец Семена:
— Хотелось бы побеседовать, Константин Петрович. Понимаю, времени для беседы мало. Однако хотя бы в кратких словах.
Скосил глаза на шагавших рядом сыновей, и они поспешили уйти вперед.
— Так-то лучше. Ежели старшие говорят, не всегда свидетели требуются!.. Вот какое разъяснение хотелось бы получить, Константин Петрович. Возраста мы с вами почти одинакового, и жизнь повидали вдоль-поперек... Скажите со всей откровенностью, какое у вас суждение насчет будущности Семена?
— Ваш сын имеет право стать художником, — ответил Веденин. — Большим и счастливым художником. И не только потому, что имеет настоящие способности. Он приходит в искусство из жизни — из той жизни, для которой наше искусство и живет!
Тихомиров помолчал, подавил вздох:
— И я вам, Константин Петрович, по совести отвечу. Иначе представлялась мне жизнь Семена... Но уж раз такое дело... Препятствовать не могу. Разве я людоед какой-нибудь?.. Прошу об одном: не цацкайтесь, по всей строгости с него требуйте!
На этом и попрощались. И снова, перейдя на соседний перрон, Веденин попал в предотъездную торопливость. И снова, как всегда, когда она провожала мужа, Нина Павловна озабоченно сказала:
— Как ты задержался, Костя!
Вошли в вагон. Александра и Вася нежно переговаривались в купе. Им пришлось прервать разговор, потому что, вслед за Ведениным и Ниной Павловной, пришли Зоя и Сергей, а затем, чуть позже, Семен.
Последним явился Никодим Николаевич. Он пожелал взять на себя все хлопоты по упаковке картины и сам доставил ее на вокзал.
— Прошу, Константин Петрович, принять багажную квитанцию.
— Садись, Никодим, — сказала Александра. — Все садитесь. Так полагается перед отъездом.
Сели.
— Дорогие мои, — негромко начал Веденин. — Каждому из вас я хотел бы многое сказать. Но времени мало, да и прощаюсь я ненадолго... Скоро вернусь и увижу... Мне предстоит увидеть успехи кружковцев Никодима Николаевича, первую постановку Сергея, этюды Семена (мы переходим на масло!), а потом... Потом увижу дипломные работы Васи и Зои. Я говорю о том, что должен увидеть, а значит, и о том, что каждому хочу пожелать!
— А мне? — спросила Нина Павловна. — Я одна остаюсь без пожелания?
— Но ведь ты же, Ниночка... — взял ее Веденин за руки. — Ведь ты и я... Это все равно, что пожелать себе самому!
— А я хочу сказать о другом, — приподнялся Никодим Николаевич. — Мне припоминается предыдущий отъезд Константина Петровича. Отъезд в Москву. Сколько произошло с того дня! Сколько каждый из нас пережил, передумал, прочувствовал! Сколько с каждым произошло перемен!.. И сколько хорошего принесла нам за это время жизнь!
Веденин кивнул. Да, ни одного дня жизнь не стояла на месте.
И снова возглас: «Минута до отправления. Просьба провожающих покинуть вагон!»
Последняя минута. Александра целует Васю, спешит и его обнять, и Нину Павловну, и Никодима Николаевича, и Зою. Веденин сразу, обеими руками, обнимает Сергея и Семена. Последние поцелуи, последние фразы. Какая она короткая — прощальная минута!
Провожающие вышли из вагона. Не желая мешать Александре (она стояла у окна, не сводила глаз с Никодима Николаевича и Васи), Веденин прошел в тамбур.
— Береги себя, — торопливо повторяла Нина Павловна. — Береги!
За ее спиной стояла молодежь — Зоя, Сергей, Семен. И все так же кружились и порхали снежинки.
Поезд тронулся. Проводница сказала: «Пройдите в вагон». Но Веденин продолжал стоять, схватившись за наружные поручни, выгибаясь за порог тамбура, стараясь еще раз взглянуть на оставшийся позади перрон.
— Пройдите в вагон, — строго повторила проводница.
— Вот и все, Александра Николаевна, — сказал Веденин, вернувшись в купе. — Вот и все. И все впереди!
Семь дней мчался поезд, и каждый следующий день был светлее, белее, просторнее.
Снег начался за Москвой, но сначала лишь напоминанием о близкой зиме. Он лишь слегка прикрывал поля и опушки — в самих же лесах сохранялась бесснежная осень. Когда же позади осталась Волга и поезд вырвался на предуральские просторы, наступила беспредельно белая, сверкающая на солнце зима.
Эти семь дней для Веденина были заслуженным отдыхом. Он ничего не делал, ничем не занимался — вернее, делал то же, занимался тем же, что и остальные пассажиры.
Выходил на станциях, закупал всякую снедь, оглядывался, не уходит ли поезд, при первом же свистке торопился назад, успокоенно узнавал, что есть еще время, и тогда, прогуливаясь перед вагоном, стучал в окно купе.
Александра приподымалась, с улыбкой смотрела на весело жестикулирующего Веденина. Когда он возвращался, принося с собой струю холодного воздуха, — пили чай. Несколько раз за день пили чай. Потом Веденин перестилал Александре постель (он все еще относился к ней как к больной). Затем отправлялся к соседям, где с утра до ночи перекидывались в карты. Потом начинались вечерние разговоры, обычные среди людей, которых сближает долгий путь. Проснувшись утром, Веденин не мог припомнить, что видел во сне. Но это был глубокий, освежающий сон.
А поезд, миновав предуральские просторы, пересек крутую трассу уральского хребта. Теперь мимо поезда бежали плотные хвойные массивы, стремительные реки, пробивающие ледяную толщу. Поезд бежал над крутыми обрывами и под угрюмо нависшими скалами, прорезал мрак туннелей, снова вырывался в снежный сверкающий день.
С удивительной рельефностью освещало солнце землю. С удивительной щедростью менялись пейзажи. И с удивительной силой за всем окружающем сказывалась рука человека — неутомимого строителя. Часами можно было стоять у окна, и это окно, продымленное паровозной гарью, становилось рассказчиком, прославляющим человеческий труд.
До Москвы в одном купе с Ведениным и Александрой ехали озабоченные хозяйственники. Шурша многолистными отчетами и сметами, они, как видно, готовились к серьезным сражениям в своих трестах. Хозяйственники внушали полное уважение, но не отвечали приподнятому настроению Веденина.
Зато в Москве на освободившиеся места явилась другая — очень юная, очень разговорчивая пара. Оба только что окончили один и тот же вуз, поженились сразу же после защиты диплома и теперь направлялись работать в одно и то же место, по путевкам одного и того же наркомата.
Эта юная пара напомнила Веденину и Зою с Сергеем, и Ольгу с Семеном. Наклонился к Александре и шепнул:
— Всюду нас сопровождает молодость!
В Москве поезд стоял около часа. Веденин вышел из вагона и сразу столкнулся с Иваковым.
— Геннадий Васильевич?
— Так точно. Пришел проводить вас в дальнейший путь.
— Но откуда узнали?
— Прошу не забывать, что мы родственники, — внушительно сдвинул Иваков брови. — Нина Павловна изволила позвонить вчера вечером. Сообщила, что вы уже в пути. И напомнить просила, что шерстяные носки уложены с правой стороны, в самой глубине чемодана... Ну, а теперь разрешите поздравить. Знаю, что закончили картину!
Они продолжали разговаривать, то и дело прижимаясь к вагону. Шла посадка, сновали носильщики, катились багажные тележки, а над перроном колыхалось широкое полотнище: «Добро пожаловать, товарищи стахановцы!»
При виде этого полотнища Веденин снова вспомнил Ольгу. Где она сейчас?.. Иваков тоже посмотрел на полотнище:
— Если не забыли, при последней московской встрече зашел у нас, Константин Петрович, разговор о Гитлере, о фашизме, бряцающем оружием... Всего полгода прошло. А сегодня весь мир знает имя простого шахтера Стаханова... Быть может, вас удивит, что я сталкиваю два имени... Гитлер и Стаханов... Нет, не я — сама жизнь их сталкивает... Стаханов бьет своим молотком по Гитлеру. Бьет по его подлому лагерю. Помяните слово, и не так еще будет бить!
Кинув суровый взгляд, Иваков прочитал, при каждом слове взмахивая рукой:
— Добро пожаловать, товарищи стахановцы!
Затем вместе с Ведениным прошел в купе, познакомился с Александрой, учинил юной паре строгий допрос: какой окончили вуз, по какой специальности, где проходили практику?
— Так! Надеюсь, не осрамите своих учителей... И не хныкать. Первое время, возможно, трудно придется. Но не хныкать!
Юная пара присмирела под взглядами Ивакова. Но вскоре поезд тронулся, устремился вперед, и снова в купе зазвенели молодые голоса. И все этой паре казалось предназначенным специально для нее — и бег курьерского поезда, и краса заснеженных лесов, и отвесность горных круч...
— А ведь так и есть! — подумал Веденин. — Все для них, для молодых!
Когда же узнали, что Веденин — художник и что он — Веденин, раздалось множество восклицаний. Как же, они бывали в музеях, видели его картины, им очень нравятся эти картины...
С этого часа они то и дело стали звать Веденина:
— Смотрите, Константин Петрович, какие высоченные лиственницы! Посмотрите, какой большущий завод!..
И это тоже напоминало Ольгу, ощущающую жизнь как подарок, которым стыдно пользоваться одной.
Веденин старался представить себе, что делает Ольга сейчас в Москве, старался представить ее на кипучем фоне столицы, под высокими сводами кремлевского зала... И в то же время его не оставляло чувство, что Ольга с ним неразлучна, вместе с ним на пути в Крутоярск.
Иногда на остановках подходил к багажному вагону. Широкая дверь откатывалась, и Веденин мог разглядеть высокий, плоский футляр: в нем, защищенная специальными прокладками и упорами, находилась картина.
Всяческий груз заполнял багажный вагон. Фабричные марки и заводские трафареты пестрели на ящиках. «Не кантовать!», «Осторожно — стекло!», «Приборы — не опрокидывать!» Веденину нравилось, что его работа в одном потоке с другими работами, в одном движении со множеством грузов.
За день до Крутоярска юная пара прибыла на место назначения. Прощались почти по-родственному. Веденин дал свой адрес, молодые обещали написать, как только устроятся. Они стояли на платформе, пока поезд не тронулся дальше, махали вслед лыжными шапочками, и Веденину, первый раз за дорогу, стало немного грустно. Но Александра напомнила:
— Скоро Крутоярск!
Крутоярск!.. Так четко, словно это было вчера, Веденин вспомнил первый приход Рогова, его рассказ над желтоватой калькой с планом города. И от Александры многое узнал за это время о Крутоярске. И все же город казался очень далеким. А сейчас...
Человек садится в вагон и его окликают:
— Далеко едешь?
— Да нет. До Крутоярска.
Имя города все чаще в разговорах пассажиров. Все чаще говорят: «наш город», «наш край», «мы, крутоярские», «у нас в Крутоярске». На станциях, на газетных щитах, бок о бок с центральными газетами — свежие номера «Крутоярской правды».
Выходя из вагона, Веденин спешил теперь к газетам. Они заполнены были материалами о Всесоюзном совещании стахановцев. И снова Веденин старался представить себе Ольгу — вместе с руководителями партии, вместе с членами правительства всматривающейся в завтрашний день. И тогда, с еще большей убежденностью, видел ее такой, какой сопровождала она его в Крутоярск.
Последний день до Крутоярска. Редкие остановки. Редкие населенные пункты. Тайга в сугробах и плотные морозные разводы на окнах вагона.
Поезд спешил к Крутоярску, а Александра спешила дальше: ей не терпелось скорее быть дома, вернуться в школу, к ученикам...
— Наш городок, естественно, во многом уступает Крутоярску. Но и у него особое лицо, свои приметы и перемены... Почему бы вам не приехать к нам, Константин Петрович? Не все же время находиться в краевом центре!
— Посмотрим, Александра Николаевна. В последнем письме Михаил Степанович сообщал, что намечен общественный просмотр картины. Но я еще не знаю, когда состоится просмотр.
— Об этом мы узнаем через пять часов, — сказала Александра, взглянув на часы.
Да, оставалось всего пять часов дороги. Тайга и тайга продолжала бежать рядом с поездом.
— Интересно, устроил ли наконец Михаил Степанович свою семейную жизнь. Кто его невеста? Или жена?
— Об этом узнаем через четыре часа пятьдесят семь минут, — улыбнулась Александра, снова взглянув на часы.
Да, путь сократился еще на три минуты. Тайга продолжала бежать, вплотную подступив к железнодорожной насыпи.
...Город открылся нежданно, сразу за рекой. Она ворвалась в таежную чащу, пологий берег ушел назад и поднялся противоположный — крутой, местами отвесный, как стена (Веденину стало понятно, откуда пошло название города).
Сперва Крутоярск развернулся кварталами деревянных бараков. Обшитые свежим тесом, бараки казались отстроенными только вчера (так и было: с непостижимой быстротой разрастался город). Составы, груженные рудой, на несколько минут закрыли его панораму. А затем, открывшись опять, она обозначилась высокими каменными зданиями, широкими, прямолинейными улицами.
— Дворец культуры! — воскликнул Веденин, узнав застекленный купол, подымавшийся над центром города.
— Правильно, — подтвердила Александра. — А дальше Дом советов. За ним городской парк... Пора, Константин Петрович. Одевайтесь.
Мимо открытой двери купе спешили к выходу пассажиры. Проводница уносила постельное белье. Протяжный гудок паровоза возвещал прибытие.
Сама Александра была одета и странным образом напоминала Веденину Нину Павловну. Впрочем, ничего странного в этом не было. Рассчитывая вернуться до осени, Александра не взяла с собой теплых вещей. Нина Павловна отдала ей пальто, ставшее тесным.
— Не простудитесь, сегодня сильный мороз, — напомнила Александра и поправила Веденину шарф на шее.
И тут, не успев еще покинуть купе, услыхали громкий зов:
— Александра Николаевна! Константин Петрович! Где вы?
Рогов появился на пороге купе не один. Рядом с ним стояла молодая женщина в меховом полушубке. Она улыбалась, и ямочки играли на румяных щеках.
— Вот! — потянул ее Рогов за руку. — Одним словом, она и есть!
— Здравствуйте, Александра Николаевна, — сказала молодая женщина и чуть потупилась: — Не признаете?
Но Александра пригляделась и ласково коснулась ее подбородка:
— Здравствуй, Аня Торопова!
— Правильно! Узнали! — воскликнул Рогов. И не дал продолжить разговор: — Надо выходить. А то, чего доброго, отвезут на сортировочную. А уж мы вас ждали, ждали!
Так кончился седьмой день пути, и так начался первый день в Крутоярске.
— Аня Торопова, Аня Торопова! Как ты выросла!.. И все-таки я тебя узнала!
— А я сомневалась, Александра Николаевна. Столько лет не виделись. После школы я вскоре сюда переехала, здесь и Горный техникум кончила... Михаил Степанович спорил: «Вот увидишь, что узнает». А я сомневалась.
Александра и Аня сидели по сторонам от Веденина. Рогов (он сам вел машину) впереди. Не оборачиваясь, спросил:
— Ну, а какой ученицей была Аня Торопова? Прилежной или с ленцой?
— Я же тебе говорила, Миша...
— Мало ли что! Послушаю лучше наставницу.
— Аня Торопова была хорошей ученицей, — сказала Александра. — Сначала у нее прихрамывала геометрия, но вступая в комсомол, Аня обещала подтянуться и подтянулась — отлично окончила школу.
— Школа! — воскликнула Аня. — Начнешь вспоминать, и будто не прошло восьми лет.
Женщины разговаривали, близко наклоняясь одна к другой. Меховой полушубок Ани касался руки Веденина. А за стеклом машины бежал проспект, соединяющий вокзал с центром города.
Приехали быстро. Помогая Веденину выйти из машины, Рогов напомнил:
— А ведь так и получилось, Константин Петрович. С вокзала прямо ко мне. И прямо в семейный дом.
И распорядился, кинув на жену откровенно радостный взгляд:
— Иди вперед, Анюша. Хозяйка должна показывать дорогу.
Аня легко взбежала по лестнице, открыла дверь. Из квартиры пахнуло удивительно вкусным воздухом. Выглянули две женщины, такие же молодые, как Аня. Конфузливо вскрикнув, тотчас скрылись.
— Подруги жены, — объяснил Рогов. — Поскольку сегодня особенный день, помогают по кухонной части.
И, притворно вздохнув, развел руками:
— Уж не браните, что так получилось. Обычно говорится: с корабля на бал. В данном случае — с поезда на свадьбу. Да вы не опасайтесь: соберутся запросто несколько друзей. Сначала мы с Аней подумывали отложить. Но всем удобно — завтра как раз выходной. Между прочим, Александра Николаевна, приглашен и наш общий знакомый — товарищ завкрайоно. Не сомневаюсь, начнет вас агитировать насчет доклада на учительской конференции.
Аня ушла к подругам, а Рогов повел Александру и Веденина в комнаты. Небольшие, но светлые, с высокими потолками, они сияли праздничным порядком. Только письменный стол, занимавший изрядную часть комнаты, сохранял рабочее состояние: он был завален бумагами, образчиками руды и древесины, тут же стояли два телефонных аппарата, а над столом, во всю ширину оконного простенка, висела карта.
— Вот он — наш край! — кивнул Рогов на карту.
Вид, открывавшийся за окнами, дополнял эту карту. Отсюда, с высоты четвертого этажа, особенно бросалось в глаза многообразие города. Виднелись большие, недавно воздвигнутые здания и здания, в которых, несмотря на лютый мороз, под прикрытием тепляков продолжалась строительная работа. Дальше виднелись бараки (заходило солнце, и стены бараков казались источающими янтарную смолу). А кое-где, карликами среди великанов, еще стояли приземистые, потемневшие от времени домишки старого Крутоярска.
— Предлагаю такой порядок, — сказал Рогов. — Сейчас перекусим — и на отдых. До вечера хорошо передохнете.
Аня уже накрывала на стол. Веденин опустился в кресло и почувствовал себя так, словно давно находился в этом доме.
Рогов сказал «перекусим» — на деле же был подан обильный обед.
— Сжальтесь! — взмолился наконец Веденин. — Должен же я сохранить хоть каплю аппетита для свадебного вечера!
Потом лежал в соседней комнате. После непрерывного семидневного движения странно было не слышать больше шума колес, паровозных свистков. Доносились лишь приглушенные женские голоса да стук посуды. Раза два прозвенел телефон.
После второго звонка заглянул Рогов:
— Из музея сообщают — картина доставлена.
— Когда же думаете, Михаил Степанович, устроить общественный просмотр?
— Договоримся. Вы у нас должны погостить. Кстати, имеем на вас, Константин Петрович, дополнительные виды. При нашем дворце культуры работает изобразительная студия. Руководит ею, в порядке совместительства, заведующий музеем. Он тоже придет сегодня... Вот и хотелось бы организовать вашу встречу с крутоярскими художниками.
Рогов ближе шагнул к кровати (в комнате было темно, на фоне приоткрытой двери обозначился широкоплечий, коренастый силуэт):
— Радовался я, Константин Петрович, вашим письмам. Особенно порадовало последнее, в котором вы сообщали, как оценили ленинградские товарищи вашу картину. И еще одно письмо получил. И тоже с хорошим, сердечным отзывом...
Веденин вопросительно приподнялся.
— Не догадываетесь?.. Илья Трофимович прислал письмо. Вот и жду, когда сам увижу. С нетерпением жду!
Рогов тихонько вышел из комнаты, а Веденин продолжал лежать на свежих и прохладных, чуть жестких простынях. Спать не хотелось, но было покойно, легко.
...Гости начали собираться к девяти часам. Пришли два товарища Рогова по работе в крайкоме, техник из Горного управления — сослуживец Ани. Вслед за ними явился завкрайоно и действительно не замедлил начать с Александрой разговор о предстоящей учительской конференции.
— У нас вообще такое мнение складывается, Александра Николаевна, — пора вас перетянуть к нам в аппарат.
— Правильно! — обрадовалась Аня. — Давно пора!
Но Александра решительно запротестовала и даже упрекнула завкрайоно в недооценке периферии.
В это же время Веденин беседовал с заведующим музеем. Это был художник, влюбленный в свой край, уроженец Крутоярска (еще в далекие царские времена его родители были высланы сюда на поселение).
Художник рассказывал, с каким нетерпением ожидается в городе открытие музея, как проводились комсомольские субботники по уборке строительного мусора, как пионеры — и те по собственному почину участвовали в этих субботниках.
— В залах первой очереди экспозиция почти закончена. Сами завтра увидите, Константин Петрович. А полотно ваше доставлено, вынуто из футляра. Я распорядился, чтобы пока никому, даже сотрудникам музея не показывали.
— А ваше мнение? Вы видели? — спросил Веденин.
— Многое хочется сказать, — ответил художник горячим полушепотом. — Но не сейчас. Не хочу говорить мимоходом.
Собирались гости. Всего пришло восемь человек. Анины подруги (тоже ее сослуживицы по Горному управлению) прерывали серьезные разговоры молодым, беззаботным смехом. Убегая на кухню, подруги возвращались с раскрасневшимися лицами и тут же спешили попудриться.
— Дорогие гости, пожалуйте к столу, — пригласила Аня.
По общему настоянию она и Рогов сели во главе стола. Налили первые рюмки, и Рогов, торжественно поднявшись, намеревался приветствовать гостей (он, улыбаясь, смотрел на Александру и Веденина: они сидели рядом на противоположном конце стола).
Однако произнести приветствие не удалось. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался полный человек в меховой безрукавке и охотничьих, выше колен, фетровых сапогах.
— Вот, значит, как? Тайком решили справить?.. Не ожидал, Михаил Степанович!
Это был директор ближайшего к Крутоярску рудника.
— Откуда узнал? История умалчивает. Есть еще на свете добрые люди... (Завкрайоно закашлялся и прикрыл лицо платком.) Есть еще добрые люди, от которых можно получить информацию!
Неожиданное это вторжение развеселило гостей. Начали уплотняться, сдвигать стулья. Директор жаловался, что его нарочно хотят посадить на углу... («Семь лет без взаимности. Не желаю!») До того стало шумно, что Рогову пришлось постучать ножом по краю тарелки.
— Долгую речь произносить не собираюсь. Выпьем... Выпьем за жизнь, дорогие друзья! Чтобы жить нам и жить в превосходной нашей жизни!
— И чтоб полна была она, как счастье молодых! — добавил директор. Осторожно поднял до краев налитую рюмку и опрокинул, закрыв глаза.
Затем появились пельмени — маленькие, ровные, гладкие, обжигающие паром, брызжущие жирным соком...
Пожилой железнодорожный мастер (Веденин узнал, что его бригада завоевала первое место на строительстве рудничной ветки) спохватился:
— Горько!.. Горько!..
Его поддержали: — Горько! До чего же горько!
Рогов поднял Аню за локти, заглянул в счастливые ее глаза и, сам своего не утаивая счастья, прикрыл поцелуем ей губы.
— Да, молодость всюду нас сопровождает, — шепнула Александра.
А завкрайоно перегнулся через стол:
— За вами слово, Константин Петрович. Просим высказаться. Так сказать, от лица Ленинграда!
— Слово Константина Петровича — его работа, его картина, — поспешил Рогов на выручку. — Скоро мы все ее увидим!
То чувство, которое Веденин испытывал в первые минуты после приезда, оставалось таким же прочным. Он продолжал чувствовать себя как в родном доме. Гости вокруг шумели, перекидывались шутками, тут же завязывались, прерывались, снова возникали и деловые разговоры... Разговоры эти касались местных дел и, казалось бы, были чужды Веденину. Однако ему доставляло удовольствие прислушиваться ко всему, что вокруг говорилось. Прислушивался и думал: «Сколько же у нас самых разнообразных дел!»
Весело продолжался свадебный вечер. Едва исчезло последнее блюдо пельменей, как стол перенесли в соседнюю комнату.
— Кадриль! Сибирскую нашу кадриль!
Техник из Горного управления (остроглазый, кучерявый) первым вышел на середину. Повел плечами, притопнул, с поклоном вызвал Аню. За ними вторая пара, третья... Как же не захлопать в такт стремительным фигурам кадрили? Александра взглянула на Веденина. Он тоже хлопал, старательно и громко отбивая такт.
— А теперь хочу узнать, Александра Николаевна, — одобряете ли мой выбор? — спросил Рогов (он не сводил глаз с танцующей Ани).
— Одобряю, Михаил Степанович.
— Спасибо. Сердечная она, настоящая. Знаете, как встревожилась, когда я написал ей о вашем заболевании? Потребовала, чтобы каждый день сообщал о ходе болезни. Очень встревожилась!
Александра продолжала ласково следить за Аней. Встретились на миг глазами. Аня кивнула, точно говоря: «Сегодня всем должно быть весело!», и снова ее увлекла кадриль...
...А на рассвете, когда была пропета такая широкая, такая душевная песня, какую только и петь на рассвете, в тесном дружеском кругу, — кто-то сказал:
— Хорошо бы за город!
Эта мысль всем понравилась. Решили ехать сейчас же, в полном составе (солнце уже подымалось, сгоняя ночную синь).
— Куда же отправимся?
Заведующий музеем, знаток и ценитель местных красот, предложил на выбор несколько маршрутов. Но Рогов их отверг.
— Имею другое предложение. Тем более, оно особо должно заинтересовать ленинградского нашего гостя.
Щелкнув крышкой, он поднял над головой портсигар. Веденин увидел знакомый ветвистый орнамент и сразу вспомнил о старом резчике.
— А ведь верно! Как я упустил? — воскликнул заведующий. — И мастер талантливый. И поселок, где живет, расположен в живописной местности. Едем в Горячие Ключи!
Веденин и Александра снова оказались в машине. Рогов снова занял место водителя. За стеклом машины снова побежал проспект.
Подымалось солнце, сгоняя ночную синь. Укатанное, поблескивающее шоссе прорезало голубые поля. Затем, достигнув развилки, свернули на боковую — узкую и извилистую — дорогу. По ее сторонам, свесив тяжелые белые лапы, теснились ели. Часто попадалась и сосна, низкорослая, переплетающаяся ветвями. В одном месте дорогу перебежала просека: столбы высоковольтной линии шагали по этой просеке. И опять белые лапы окружили машину, стряхивая на нее легкую морозную пыль.
Остальные машины ехали следом. Иногда доносились их сигналы. Рогов давал ответный гудок. Веденину не хотелось говорить: езда убаюкивала, солнечные искры на снегу заставляли жмуриться. И Александра молчала, поддавшись покачиваниям машины. Только Аня (она сидела рядом с Роговым) что-то шептала ему и тихо смеялась.
Поселок — совсем небольшой, несколько дворов — стоял над обрывистым песчано-рыжим склоном. Обледенелые каменные глыбы лежали по склону: казалось, они стремительно катились и замерли вдруг, скованные морозом. А под обрывом, в широкой каемке талого, ноздреватого снега, лежала мшистая и зеленая земля. Над ней — то отвесными струями, то волнистой пеленой, то клокочущими клубами — вздымался пар.
— Потому и называется поселок Горячими Ключами, — объяснил Рогов. — Лабораторные пробы подтверждают целебные свойства этих ключей. С будущего года приступаем к строительству курорта.
Подъехали остальные машины. Услыхав шум, на крыльцо крайней избы вышла женщина средних лет.
— Дедушка дома? — спросил, поздоровавшись, Рогов.
— А где ж ему быть!
И крикнула, приоткрыв дверь в избу:
— Дед!.. Слышишь, дед!.. До тебя приехали!
Через минуту старый резчик появился на пороге. Веденин увидел его и замер.
Маленький седенький старичок стоял на пороге. Длинная рубаха спадала ниже колен. Старичок улыбался, морщинки бежали по сморщенному личику. Шагнув вперед, спросил негромко:
— Откеле вы?
Точно молодой заонежский день снова окружил Веденина щебетом птиц, жужжанием пчел, звенящим шелестом тонких березок...
— Здравствуй, дедушка. Гостей принимаешь?
— Ах, это ты, Михаил Степанович? Входи, родной. Ишь, сколько с тобой товарищей... Входите, входите, товарищи!
Старичок отступил, пропуская гостей в избу. Сам вошел последним и снова всех оглядел с неторопливо-ласковой вопросительностью.
— А мы особого гостя привезли, — сказал Рогов. — Далекий гость. Из Ленинграда.
— Почему же далекий? Ехать только далеко. А так, по всем статьям, знакомый город.
И, обернувшись к Веденину, спросил:
— Занимаетесь чем? Ученый какой или, обратно, инженер?
— Нет. Я так же, как вы... Художник.
— Встреча-то какая!.. По дереву или по кости?
— Я живописец. Работаю красками.
— Серьезное дело. Красками не пробовал. Пихта, орешник, береза — с этим материалом знаком. А красками не приходилось.
Теперь, когда глаза свыклись с полутемнотой (небольшое окно освещало преимущественно верстак, заставленный кусками дерева, ножами для резьбы), можно было разглядеть и длинные полки с образчиками работы: шкатулками, ковшами, блюдами...
— Смотрите, смотрите, — пригласил старичок. — Чем богаты, тем и рады.
Гости рассматривали, восхищались искусной резьбой. А старичок поманил Веденина на другую сторону избы.
— Нечего там смотреть. Зряшные работы. Не к тому теперь душа лежит!.. У вас-то, в Ленинграде-то, соображают, какая работа нынче требуется?
И, поманив Веденина еще ближе, достал небольшую фигурку:
— Не кончил еще. Как товарищу тебе показываю.
И то, что резчик перешел на «ты», и его приглушенный голос, и полумрак, перерезанный оконным лучом, и пахучее прикосновение дерева к ладони — во всем этом для Веденина была необычайность.
А фигурка, которую он теперь разглядел, изображала сильное, играющее мускулами юношеское тело. Закинув руки за голову, упруго выставив левую ногу вперед, юноша стоял утверждением непочатой силы.
— Внучек. В армию скоро пойдет, — любовно пояснил старичок.
Потом, взглянув на женщину, притулившуюся у дверей, неодобрительно кашлянул:
— Невестка. Хозяйственная, а в нашем деле не имеет разумения. Все уговаривает: «Отдохнул бы, дед. Довольно на своем веку потрудился». Ну чего с ней говорить? Не имеет понятия!.. Как же отдыхать, ежели только теперь к задаче своей подошел. А задача-то какая!.. Нынче народ желает себя самого — в собственной, в полной силе увидеть!
Помолчал и отнял фигурку:
— Не кончена еще. Еще потрудиться надобно. Эх, сколько надобно еще потрудиться!
...Снова, достигнув развилки, машина побежала по укатанному шоссе. Затем поднялись навстречу кварталы окраинных бараков. В километре от них пришлось остановиться перед железнодорожным шлагбаумом. Длиннейший состав, груженный бурыми кусками руды, прошел, ударяясь грохотом в стекла машины. На последней платформе стояла девушка в тулупе. В одной руке у нее были сигнальные флажки, а другой, свободной рукой, она помахала, точно зовя за собой.
Веденин не мог разглядеть промелькнувшее лицо. Но взмах руки, но стремительный ветер движения — это все вернуло мысли к Ольге. Захотелось как можно скорее снова встретиться с ней.
— Вы не устали, Александра Николаевна?
— Ничуть. Крутоярский воздух благотворнее всякого лекарства.
— Если так... — Веденин наклонился к Рогову: — Не проехать ли, Михаил Степанович, прямо в музей?
— В музей?.. Что ж, попрощаемся сейчас с товарищами...
— А если всем вместе поехать?
— Вы хотите, Константин Петрович... (Рогов даже притормозил машину. )
— Пусть это будет первый, предварительный просмотр моей картины.
...Остановились перед фасадом музея. Широкая лестница вела под своды стройно возносящейся колоннады.
— Дальнейшее командование передаю Константину Петровичу, — сказал Рогов у входа в вестибюль.
Двухъярусный, с мраморными статуями в нишах, он гулкими отзвуками встретил шаги вошедших. Пока раздевались, Веденин и заведующий поднялись наверх. Веденин шел уверенно, не спрашивая дороги. Так же уверенно нажал ручку центральных дверей.
Он увидел Ольгу прямо перед собой (заключенная в раму, картина уже висела на стене). Снова увидел девичье лицо — зоркое и пытливое, горящее жаркой мыслью, исполненное непреклонной силы.
Оттого ли, что он впервые увидел картину вне стен мастерской, оттого ли, что золотистая окраска зала подчеркивала колорит картины, а свет, падая сквозь стеклянный потолок, усугублял ее живую рельефность, — Веденин увидел в эту минуту неизмеримо большее, чем полотно.
«Здравствуй, Ольга!» — хотелось воскликнуть ему, но он мог бы и сказать: «Прощай!» Разве он не был сейчас отцом, который, подымая и выращивая свое детище, до времени не замечал в нем перемен и вдруг убеждается: то, что было его плотью, вышло из-под отцовской опеки, зажило собственной жизнью.
— Здравствуй, Ольга! И прощай! Ты уходишь от меня, чтобы соединить свою жизнь с бесчисленными жизнями!..
Шаги заведующего отвлекли Веденина от этих мыслей.
— Константин Петрович! — сказал заведующий. — Я не хотел говорить на вечере — среди шума, мимоходом. Но и сейчас мне трудно говорить. Похвала, благодарность?.. Эти слова ничего не могут выразить!
И тогда Веденин настежь отворил двери.
Аня вошла. И Рогов. Вошли их товарищи... Вошли и остановились. Ольга смотрела на них.
Ни слова не сказав, отойдя в сторону, Веденин увидел, как впервые встретилась Ольга с людьми в Крутоярске и как они ее узнали.
Наступила глубокая тишина.
Девушка на полотне протягивала руку — в избытке сил, непримиримо, гневно, утверждающе.
А в зале... Только теперь Веденин увидел, какие красивые у Ани подруги. В обнимку с ней, рослые, пышущие здоровьем, они стояли, наклонившись вперед, к полотну. И директор рудника (он только что рассказывал завкрайоно какую-то потешную историю) замолк на полуслове. И он и работники краевого комитета партии, и горный техник, и старый железнодорожный мастер — все они безмолвно стояли перед картиной.
Чуть поодаль стоял Рогов. Переведя взгляд на него, Веденин вспомнил и первый разговор в Ленинграде («Мы ждем картину о победившем человеке!») и суровую оценку первого эскиза («Вы не доверились жизни, не пустили ее на полотно!»).
Нет, сейчас взгляд Рогова был иным. С каждым мгновением все радостнее смотрел он на полотно. И наконец порывисто обернулся к Веденину:
— Спасибо!.. От всех нас спасибо!
...Еще стояли перед картиной, еще рассматривали ее и обсуждали, а Веденин незаметно прошел в соседний зал.
Здесь заканчивались последние отделочные работы. У стены стояла раздвижная лестница. Едковатый запах свежей краски уходил в приоткрытую балконную дверь.
Прислонившись к лестнице, продолжая слышать оживленные голоса, Веденин был сейчас далеко от этого зала. Вся его жизнь проходила перед ним.
Веденин видел свои победы и свои поражения. Видел себя и в поисках и в борьбе. Память — ничего не приукрашая, не сглаживая — вела его через годы, вперед...
Он не заметил, как вошла Александра. Легким движением она коснулась его плеча.
— Как много вы сделали, Константин Петрович, с того дня, когда мы впервые встретились.
Но Веденин покачал головой:
— Мало! Столько еще надо сделать!
— У нас есть время, — ответила Александра. — Что с того, что мы немолоды?.. Впереди у нас лучшие годы, лучшая часть жизни!
И снова Веденин не согласился:
— Нет, Александра Николаевна!.. Разве может наша работа измеряться тем временем, которое лично нам отпущено жизнью? Она измеряется самой жизнью, наполняющей это время. И чем полнее жизнь, чем больше художник обязан воплотить — тем меньше времени у него. У нас очень мало времени!
И он улыбнулся, потому что это были не горькие — радостные слова. Потому что прекрасно жить, если мерило твоего труда — светлое, становящееся явью человеческое счастье.
Сквозь приоткрытую балконную дверь донесся голос, отчетливо прозвучавший на площади перед музеем. Это был радиоголос. Голос Москвы.
— Вчера, на заключительном заседании Первого всесоюзного совещания рабочих и работниц стахановцев, выступил товарищ Иосиф Виссарионович Сталин. Передаем речь товарища Сталина.
Веденин подошел к дверям. Репродуктор находился вблизи, повидимому над музейной колоннадой. Между колоннами видна былая площадь, широко раскинувшийся город, а за ним снега и снега, таежное приволье, теряющееся в просторах горизонта.
— «Стахановское движение нельзя рассматривать, как обычное движение рабочих и работниц. Стахановское движение это такое движение рабочих и работниц, которое войдет в историю нашего социалистического строительства, как одна из самых славных ее страниц»...
Веденин видел толпу, заполнявшую площадь, обращенную к близкому голосу.
— «Разве не ясно, что стахановцы являются новаторами в нашей промышленности, что стахановское движение представляет будущность нашей индустрии, что оно содержит в себе зерно будущего культурно-технического подъема рабочего класса, что оно открывает нам тот путь, на котором только и можно добиться тех высших показателей производительности труда, которые необходимы для перехода от социализма к коммунизму и уничтожения противоположности между трудом умственным и трудом физическим?»
Сталин говорил о непобедимости революции, которая не только разбила оковы капитализма, но и дала народу материальные условия для зажиточной жизни. О труде, который, освободившись от эксплуатации, стал делом чести и славы. О простом трудовом человеке, работа которого становится общественным деянием. О новой технике, к которой все смелее приходят новые люди, ломая старые нормы, старые навыки.
Сталин говорил о том громадном практическом опыте, который принесли стахановцы на совещание.
— «Что вы, члены настоящего совещания, кое-чему поучились здесь, на совешании, у руководителей нашего правительства, — этого я не стану отрицать. Но нельзя отрицать и того, что и мы, руководители правительства, многому поучились у вас, у стахановцев, у членов настоящего совещания. Так вот, спасибо вам, товарищи, за учебу, большое спасибо!»
Веденин слушал Сталина, забыв о морозном воздухе, врывавшемся с балкона.
С еще большей силой — с той силой, которая требует свершений, которая не может довольствоваться вчерашним, — ощущал он величие времени, в котором ему дано жить и творить.
Он смотрел на бескрайные просторы, лежавшие за Крутоярском, и думал том, что предстоит завтра же делать. Много надо сделать! Очень много!..
И, думая об этом, думал не только о себе — и о Семене, и о Сергее, об Андрее Симахине, Никите Кулагине, Никодиме Николаевиче, о всех своих друзьях. Думал и о студентах академии.
«Я перед ними в долгу. Но теперь вернусь, начну занятия!.. Нам всем еще предстоит много сделать! И много еще предстоит бороться, чтобы искусство — как воздух, как хлеб, как оружие в бою — всегда и во всем служило трудовому человеку!»
Так думал Веденин, вглядываясь в широкие, ясные просторы.
1947—1952
Ленинград