Чтобы подпольщики, не вызывая подозрений, могли встречаться, в первые же дни оккупации было поручено Николаю Милану открыть парикмахерскую, Борису Вишневскому — слесарную мастерскую, а Николаю Шевченко — свечное заведение. Но Николая Милана арестовали сразу же, как только он явился в примарию за получением лицензии, Вишневскому на мастерскую разрешение не дали, а свечное заведение Шевченко оказалось в месте, очень неудобном для встреч подпольщиков. Только в ноябре Петру Бойко удалось приобрести мастерскую по ремонту примусов на Нежинской, во дворе дома, где жили Гордиенки.
Дом почти пустовал: одни жильцы эвакуировались, другие погибли во время бомбежки, иные подались в села — поближе к хлебу, подальше от сигуранцы. Петр Бойко занял одну из пустующих квартир на четвертом этаже: в одной комнате жил он с молоденькой, похожей на цыганку женой, в другой поселились Яша с Алешей.
— Наше дело молодое, мама. Иной раз песни попеть, с девушками потанцевать хочется, — объяснил Алексей матери, забирая из дому старенький патефон. — А бате покой нужен.
Яков Кондратьевич с Матреной Демидовной и Ниной тоже переселились из своей полутемной в соседскую светлую просторную квартиру. Кажется, все были довольны. Все, кроме Нины. Она дулась на братьев (раньше они всюду бывали вместе — в кино, в цирке, на каруселях, — теперь, вишь, она для них не компания, если придешь, гонят: ты еще маленькая!), сердилась на дядю Петю — ревновала к нему братьев, откровенно и непримиримо ненавидела новую жену Бойко.
— Петунчик-Петушочок! Кохайлик мой ясный, — передразнивала Нина жену Петра Ивановича.
— Перестань, кому сказано! — строго наступал Яша, сам еле сдерживая смех.
— А вот не перестану. Она гадкая, гадкая, гадкая!..
Яша ловко поймал сестренку за рыжеватые и мягкие, такие же, как у него, вихры и вместо того, чтобы оттрепать непослушную, прижал головенку к своей груди, погладил, поцеловал в похожий на мальчишечий выпуклый лоб:
— Не надо, Нинок. Не надо, золотинка моя.
Нина во всем старалась подражать братьям. Но в упрямстве и твердости, кажется, превосходила их обоих, недаром ее дразнили Мальчишом!
И вот эта Нина, когда Яша приласкал ее, вдруг совсем по-девчоночьи всхлипнула и, обхватив Яшу ручонками, прижалась к нему:
— Братик, родненький, не оставляй меня одну.
— Да кто же тебя оставляет, глупышка? Мы же здесь, рядом.
— Ой, не оставляй… Уходишь ты от меня. И Лешка уходит… Раньше всегда вместе… Ты занимался со мной, морскому семафору учил… Хочешь, всю азбуку передам тебе семафором? Хочешь?
— Не до семафора нам теперь, Нина, — грустно сказал Яша. — Видишь, в мастерской сколько работы.
— В мастерской, — обиженно надула губы Нина. — Знаю я вашу работу. И когда дело есть, и когда дела нет — все там сидите…
А и правда! В мастерской не так уж много было у Яши той работы. Старыми примусами занимались Лешка и Хорошенко с Чиковым. Яша только числился помощником мастера. Он мотался по городу: на Большой Фонтан к тете Ксене, на Болгарскую к Николаю Шевченко, в Красный переулок к Фимке и его сестре, по десяткам адресов — собирал сведения. Два раза в неделю — по средам и субботам — приходила в мастерскую Тамара Шестакова. Яша рассказывал ей все, что удалось выяснить разведчикам: штаб румынской дивизии расположен на Полицейской, и еще на Садовой, в доме номер один, какой-то штаб — все время легковые машины стоят. Военная комендатура после взрыва на Маразлиевской обосновалась на Госпитальной. Сигуранца — на Бебеля, 12. Военно-полевой суд — на Канатной. Гестапо — на Пушкинской, 27. Потом еще у Еврейского кладбища зенитки поставлены… шесть штук.
Только если сведения были очень важные, срочные, Яше разрешалось, не дожидаясь Тамары, самому отправляться в катакомбы. Одному ему со всего городского отряда. Даже если сведения были добыты подпольщиками из других десяток. И только он, Яша Гордиенко, знал расположение секретных входов в катакомбы и нужные пароли. Вот почему Яша с Тамарой каждый раз закрывались вдвоем в маленькой кладовке за мастерской. Когда Шестакова пришла в мастерскую впервые, Яша, передавая пачку секретных приказов полицейского управления, доставленных Фимкой, ревниво смотрел в ее красивое лицо и думал о том, почему не он, а она ходила подрывать люкс-поезд. Наконец не выдержал:
— Скажи, как там было, на перегоне?
— Я же рассказывала при ребятах: рванули так, что ни один головорез до Одессы не доехал.
— Это я знаю. Об этом разговору в городе много. Ты скажи за себя, как ты действовала.
Он все еще хотел представить себя на ее месте, на перегоне, у Заставы. Ждал, что скажет она так, что у него под ложечкой засосет от восхищения и зависти. А она ответила просто и, как показалось Яше, скучно:
— Я — как все.
— Стреляла?
— Стреляла… Все стреляли.
— А взрывчатку?
— Взрывчатку под рельсы у моста подкладывал Иван Иванович. Он это умеет…
— А вы-то, вы-то что делали? — нетерпеливо спрашивал Яша.
— Мы?.. Константин Николаевич тащил провод от мостика в лесопосадку…
Яше хотелось услышать рассказ о подвиге, а Тамара рассказывала неохотно, как о важной, но неприятной работе.
— Знаешь что, Яшко, — наконец сказала Тамара — Давай лучше о деле. В случае чего, на шестой выход в Нерубайском не ходи — заминирован румынами, иди через второй Усатовский.
Яше и самому стало неловко — и оттого, что дотошно выспрашивал, и от своей зависти. С тех пор он никогда не вспоминал о подрыве люкс-поезда.
Сегодня Тамара предупредила:
— Через Хаджибеевский парк не ходи, там каратели. Лучше через Кривую Балку.
Она оставила ему пароли. Записывать их Бадаев не разрешал, и Яша с ожесточением зазубривал на память эти секретные слова. А их было немало; до захода солнца надо было сказать дежурившему у входа в катакомбы партизану одни слова, после захода — другие, после полуночи — третьи.
Тамара ждала, пока Яша выучит все.
— Ну что ты кривишься, будто касторку дегустируешь, — подтрунивала она.
— Никогда в школе ничего не зубрил, — признался Яша. — И зубрильщиков не любил, всегда смеялся над ними…
— Зубри, зубри, мальчик. Страшно подумать, если ты забудешь или спутаешь пароль, скажешь не то слово, что надо. Могут принять тебя за провокатора…
Яша надулся. Он не любил, когда его называли мальчиком. Особенно Тамара. Все еще не мог забыть подрывную группу Иванова. Будто она сама напросилась туда, а не выполняла приказ командира. Вишь, теперь мальчишкой его считает… Да, все девчонки такие. Вот только Лена, Ли!.. Она, хотя и старше его на целых два года, но… Яша почувствовал, как у него вспыхнули щеки и сладко-сладко защемило сердце. Оно всегда так щемит при воспоминании о Лене. А когда встретятся, им так хорошо, так хорошо… Даже совестно, что кругом война, кругом горе, а им так хорошо вдвоем.
Хотя бы Тамара не заметила, как у него горят щеки. А то еще подумает… Конечно, Тамара очень красивая, но Лена… Лена совсем другое… Ах, лучше бы эта Тамара ушла поскорее!
Но Тамара ушла только тогда, когда убедилась, что в определенный день и час Яша скажет именно то слово, которое откроет перед ним дорогу в катакомбы.
В мастерской чинить было нечего и, когда Шестакова ушла, Яша закрыл входную дверь на добротный засов и, посадив у окна Сашу Чикова с напильником и железным стержнем в руках (всякий нежданный посетитель скажет, что парень усердно трудится), достал из тайника газету, подаренную отцом.
Все то, что было напечатано в ней под обведенным траурной рамкой заголовком «Светлой памяти замученных товарищей», каждый из присутствующих мог бы уже пересказать наизусть. Но и сегодня плотный, широкоплечий, с удивительно черными и густыми бровями Шурик Хорошенко попросил Яшу:
— Прочитай, Яшко, как они умирали.
В тот день, когда фашисты входили в Одессу, Шурик был на Пересыпи, вместе с другими прятал заводские станки. Когда вышли на улицу, с дальнего конца Московской послышался глухой грохот. Шурик оглянулся: из впадины, будто из-за края земли, медленно выползла серо-зеленая глыба.
— Танки, — сказал сутулый мастер, остановившийся рядом с Шуриком.
Вслед за первым появилось еще два танка. Кроша траками разбросанные бомбежкой куски и поднимая известковую пыль, танки медленно ползли по улице, будто принюхивались к ней вращающимися стволами.
— Теперь ты, парень, домой не успеешь, — сказал мастер. — Зайдем ко мне, тут рядом, на Богатого, перебудешь, пока все уляжется.
Они быстро пошли, прижимаясь поближе к домам, как будто это могло их спасти от пулеметной очереди или снаряда танковой пушки. Они шли быстро, а танки ползли, медленно, и все же грохот слышался все ближе и ближе, будто хватал Шурика за спину. Они вскочили в какую-то подворотню и притаились. Когда танки были уже совсем рядом, Шурик увидел на самой середине мостовой крохотную девочку. Ей не было никакого дела до войны. Она возилась в пыли, что-то складывая из камешков. Услышав грохот, она поднялась на кривых ножках и, закрыв глаза кулачками, будто от нестерпимого солнца, закричала. Худенькая, незагорелая — только серые от пыли трусики, — с копной белых кудряшек на голове, она казалась нелепым одуванчиком: дунет ветер и начисто обнесет ее…
Шурик не успел даже крикнуть, как сутулый мастер сорвался с места и побежал наперерез танкам. Он выхватил девочку почти из-под гусениц и, прижав к груди, бросился с мостовой. Но серо-зеленое чудовище повернуло за ним, прибавило скорость… Четверо фашистов в зеленых касках, сидевшие на броне танка, утробно заржали. Даже рев мотора и лязг гусениц не заглушили это ржание.
С тех пор Шурик не мог оставаться один. Во сне он слышал крик девочки, грохот и лязг гусениц. И земля под ним начинала дрожать, словно по ней снова шли танки. Когда просыпался, ему казалось, что его отхлестали по щекам, а он не смог дать сдачи…
— Прочитай, Яшко, как они умирали.
— «Они умерли, как молодые герои, — читал Яша. — Конвой, который должен был вести их на расстрел, отказался расстреливать, но и тюрьма отказалась принять их. Казнь в ту ночь не состоялась. Ночь они провели в полицейском участке, поддерживая и ободряя друг друга, твердо уверенные, что смерть их не останется неотомщенной…»
Потом Яша читал письмо осужденных:
— «Девять юных коммунистов, осужденных на казнь 4 января 1920 года военно-полевым судом при штабе белогвардейской обороны Одессы, шлют свой предсмертный прощальный привет товарищам.
Желаем вам успешно продолжать наше общее дело.
Умираем, но торжествуем и приветствуем победоносное наступление Красной Армии. Надеемся и верим в конечное торжество идеалов коммунизма.
Да здравствует Красная Армия!»
Дальше шли фамилии осужденных. Они тоже были известны ребятам давно, с детства.
Эти фамилии до войны были высечены на гранитной стене дома, в котором томились в застенке: Дора Любарская, Ида Краснощекина, Яша Ройфман, Лев Спивак, Борис Туровский, Зигмунд Дуниковский, Василий Петренко, Миша Пельцман, Поля Барг.
Яше казалось, что он слышал, не видел напечатанными потускневшей краской на пожелтевшей бумаге, а именно слышал, будто это расстрелянный в двадцатом его тезка Яша Ройфман говорил ему: «Умираем, но торжествуем… Желаем вам успешно продолжать наше общее дело».
— Будто нам они слали свой прощальный привет, — тихо сказал Хорошенко.
— Нам. Нашему поколению, — подтвердил Алексей.
Но Шурик покачал головой, раздвинул на груди концы яркого шерстяного шарфика, будто ему стало жарко:
— Нет, Леша. Не вообще поколению, а мне, тебе, Яше, Саше Чикову… Словно они знали кого-то из нас, будто знали, что мы придем им на смену.
— Ты прав, Шурик, — раздумчиво поддержал его Яша. — Не надо прятаться за поколение. Поколение — оно воюет. А это — нам… То, что должен сделать я, должен сделать я, и никто другой.
— Я свое сделаю, — сказал Алексей.
— И я.
— И я, — подал голос от окна Саша Чиков.
Ребята помолчали. Все думали об одном и том же. И каждый думал по-своему. Саша Чиков смотрел в окно, за которым стыл декабрь — суровый, леденящий, не похожий на южные декабри. И думал о том, что после бомбежек и пожаров, после грабежей и облав, которые чуть ли не каждую ночь устраивают «завоеватели», люди просто не замечают жестокого холода. А зима надвигается лютая. И никто не сетует. Когда много бед, то еще одной можно и не заметить. Такие как Борис Туровский и Василий Петренко наверняка многому значения не придавали.
Алексей вспомнил больного отца, подумал: «Не зря хранил двадцать лет он газету в своем сундучке…»
После того разговора Яков Кондратьевич ни разу не напоминал сыновьям об их долге, ни о чем не расспрашивал. Только каждый раз, когда Алексей заходил к нему, через силу пытался улыбнуться и подмигивал Алексею:
— Ну как, Гордиенки?
— Порядок, батя.
— Ну-ну… Гордиенки!
Отцу становилось все хуже и хуже, ему уже трудно было разговаривать. И сейчас, когда Яша голосом, удивительно похожим на голос отца, читал предсмертное письмо тех девяти из двадцатого года, Алексею казалось, что это отец говорил ему и Яше: «Надеемся и верим…»
А Яша думал о Лене. Вчера он читал эту газету ей и Фимке.
— Что за парень! — воскликнул Фимка, когда Яша прочитал предсмертное письмо Зигмунда Дуниковского. — Все на себя взял и никого не выдал. Надо же!
— Я бы… Я бы такого навек полюбила, — устремив огромные синие глаза куда-то в безграничность, будто перед ней не было ни стен комнаты, ни Фимки, ни Яши, сказала Лена. — Я бы такому всю жизнь отдала…
И Яша пожалел, что письмо, напечатанное в «Коммунисте», написал Зигмунд Дуниковский, а не он, Яша… «Ничего, были они, теперь наш черед», — неожиданно вспомнил он слова Алексея, сказанные отцу…
— Прочитай письмо Доры Любарской, — попросил Хорошенко.
Яша поднял газету.
— «Славные товарищи! — читал он при благоговейном молчании остальных. — Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет двадцать два года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что мало сделала в жизни для революции…»
— Стоп! — перебил Яшу Саша Чиков. — К мастерской идет какая-то страхолюдная нищенка с примусом. По местам стоять, к постановке на якорь приготовиться!
Алексей быстренько прошел к своему столику, за которым принимал заказы и писал записочки-квитанции. Шурик Хорошенко отодвинул засов и, встав к своему верстаку, принялся сосредоточенно рассматривать расплющенный в блин, позеленевший от времени примус. Яша, схватив газету, выскочил в кладовку.
Вошла посиневшая от холода, сгорбившаяся, несчастненькая попрошайка. Настороженно зыркнув по мастерской, молча развернула новенький примус, протянула Алексею. Тот взял в руки, деловито повертел его. Примус, действительно, был как только что из магазина, починки никакой не требовалось. Значит, хозяйка пришла сюда не ради ремонта, сейчас она произнесет слова пароля. Но вошедшая молчала, дула на озябшие пальцы и все присматривалась к тем, кто находился в мастерской. Может, забыла первые слова пароля?.. Наконец Алексей не выдержал:
— К каждой головке должна быть игла.
Это был ответ на первые слова пароля. Если бы женщине они были известны, она бы их вспомнила или произнесла хотя бы вторую часть пароля. Но она удивленно посмотрела на Алексея и, оглянувшись на остальных мастеровых, сказала:
— Мне нужен капитан Хива.
Алексей побледнел: человек, не знающий пароля, приходит с исправным примусом и называет Яшину кличку! Здесь что-то не так!
— Шурик, прикрой дверь. Сквозит.
Хорошенко бросил под верстак занимавший его примус, подскочил к двери, закрыл задвижку и заслонил выход своим могучим телом. Саша Чиков поднялся с места, поигрывая в руках увесистым шкворнем.
— Чем могу служить? — предупредительно наклонился к пришедшей Алексей, будто и не слышал ее слов.
— Мне нужен капитан Хива, — повторила она хрипловатым, простуженным голосом.
— Я здесь, Варвара Алексеевна, — отозвался Яша, выходя из кладовки. — Хорошо, что услышал ваш голос.
— Здравствуй, Яша, — обрадовалась женщина. — Ты до сих пор обо мне не вспомнил?
Алексей, Шурик и Саша многозначительно переглянулись и занялись своими делами. Откуда было им знать, что под маской нищенки скрывалась жена моряка-коммуниста, с которым Яша познакомился еще в дни обороны города. Тяжело раненный командир морских пехотинцев знал, что автоколонна, с которой эвакуировалась жена, была уничтожена фашистскими самолетами где-то у села Нечаянного, но в сердце держал надежду, что живой осталась его Варенька и рано или поздно вернется она к родному порогу. Он и попросил Яшу в последний час перед отправкой на госпитальное судно: «Будь другом, узнай у соседей, может, объявится такая. Сердце у нее чуткое, как скрипка, и горячее, как солнце, но в обыденной жизни непрактична, как дитя. Может, поддержишь ее чем-нибудь… А то, хоть привет передай». И сказал-то он Яше, может быть, только потому, что никого другого, более надежного, рядом не оказалось, больше для облегчения души своей сказал. Но Яша такой: пообещал — значит, выполни! В ноябре пошел Яша по адресу, который дал ему раненый командир, но вместо дома нашел только груду ноздреватого ракушечника да торчащие из нее ребра арматуры. Там и нашел он Варвару Алексеевну, голодную, в лохмотьях. Пока тепло было, скрывалась в подвалах разрушенных домов. Яша дал ей свой домашний адрес на всякий случай, доложил о ней Бадаеву и по его совету решил достать ей паспорт на чужую фамилию, но события так завертелись, что он снова потерял ее из виду, а она о себе весточки не подавала.
— Я вас искал, Варвара Алексеевна, но…
— Это хорошо, что искал.
Она недоверчиво оглянулась на ребят, подошла к печурке, в которой еще тлели угли, протянула синие, иззябшие пальцы.
— Ты никого, Яша, не знаешь из тех, кто в катакомбах остался? — спросила она вполголоса, когда тот подошел и присел рядом.
— Нет… Не знаю, Варвара Алексеевна, — так же тихо ответил Яша. — А зачем они вам?
— Есть у меня кое-что интересное для них, да вот не знаю, как передать.
Яша задумался на минуту, будто что-то вспоминая.
— Знаю одного пацана, у которого, говорят, отец ушел в катакомбы.
— Правда? — оживилась Варвара Алексеевна.
— Можете рассказывать.
— Можно? — под низко повязанным рваным платком тепло и умно сверкнули красивые глаза. — Хорошо… У моей знакомой на квартире остановился румынский колонель-лейтенант[3]. Вчера у него были гости, офицеры его полка, по случаю награждения хозяина каким-то орденом. Подвыпившие гости возмущались, что дивизию отправляют на Николаев походным порядком. Только немцев повезут на машинах. Королевские вояки пойдут пешком.
— Когда выступает дивизия? — заинтересовался Яша.
— Послезавтра, на рассвете.
— Ваша знакомая знает по-румынски?
— Да.
— Этот королевский гусь знает об этом?
— Нет.
— Ей можно верить?
— Верить надо мне. Она и не подозревает, что я передам кому-то наш разговор.
В мастерскую зашел долговязый парень в кожаном пальто и желтых перчатках с крагами. Поставил перед Алексеем закопченный примус:
— Вы сможете починить головку?
— К каждой головке должна быть игла, — ответил Алексей.
— Новая?
— Нет, старая. Но не сломанная.
Алексей метнул быстрый взгляд на Яшу: пароль правильный, но при посторонних продолжать разговор нельзя.
— Варвара Алексеевна, — обратился к своей собеседнице Гордиенко: — Мы мешаем посетителям. Пройдемте в кладовую.
— Как же вы догадались прийти в мастерскую с примусом? — спросил Яша в кладовой.
— Ну, не с отрезом же на платье идти в примусную мастерскую, — сдвинула она плечами. — Я вчера приходила, спросила у какого-то мальчика, он: «А, капитан Хива! Вот там с примусами возится!» — и показал мне мастерскую.
Варвара Алексеевна пристально посмотрела в глаза Яше:
— Может… листовки какие надо расклеить или сводки Совинформбюро… Яша, верьте мне… пожалуйста. Я на все готова… Понимаете?
— Все понимаю, Варвара Алексеевна, раз вы пришли ко мне сообщить о предстоящем марше дивизии. Но листовок у меня нет. Есть для вас другая работа. Под Москвой наши дали фашистам по зубам. Это — точно, как в геометрии. Встретите знакомых женщин — расскажите. Будут спрашивать, откуда вы знаете — скажите: на базаре слышала. Отбросили гитлеровцев на сто километров, набили их, что песка на пляже. Надо, чтобы женский телефон прозвонил об этом как можно быстрее по всей Одессе… И еще скажите: моряки, мол, не все ушли в Севастополь, две морские дивизии в катакомбах ждут сигнала, скоро оккупантам и их прихвостням крышка будет. Крышка со звоном!
Соврал Яша насчет морских дивизий! Соврал, даже уши от стыда покраснели. Но пусть! Пусть дрожат гады, все равно им не уйти от расплаты!
— Может быть, скоро и войне конец? — спросила женщина. — Может, своих встречать будем скоро?
— Может, и скоро, Варвара Алексеевна. Я верю в нашу победу…
— А наши не спросят, что мы здесь делали — сидели, как мыши, или помогали своим?
— Спросят. Обязательно спросят.
— Я не хочу, чтобы мне нечего было ответить мужу и его друзьям…
Когда Яша, проводив Варвару Алексеевну, вернулся в мастерскую, долговязый парень о чем-то оживленно рассказывал ребятам, горячился и возмущался.
— Послушай, что он рассказывает, — сказал Алексей брату. — Это — Людвиг, брат Густава Вольфмана.
— Немец? — спросил Яша.
— Да, немец, — твердо ответил долговязый. Серое лицо его залилось краской. — Эрнст Тельман — тоже немец.
— Эрнст Тельман в концлагере, а ты — на воле.
— Если я попаду в концлагерь, ты, может быть, начнешь мне верить, но я тогда уже ничем не смогу быть вам полезен.
— Его брат — командир десятки, — напомнил Яше Алексей.
Людвиг Вольфман, парень из местных немцев-колонистов, работал шофером в немецкой автоколонне, перебрасывающей грузы из Одессы к фронту. Во время очередного рейса он заметил под Первомайском большой немецкий склад авиабензина, тысячи на три тонн, а южнее, в излучине Кодымы, — около тысячи законсервированных грузовых автомашин. Вернувшись в Одессу, Людвиг рассказал об этом брату, командиру партизанской десятки. Тот пошел к Старику, так партизаны между собой звали теперь Петра Бойко. Но Старик сказал, что для катакомбистов эти сведения не представляют ценности, так как все равно, дескать, у них до Первомайска руки не дотянутся. А когда Густав Вольфман начал настаивать, чтобы Старик сообщил катакомбистам о складе горючего и стоянке машин, тот выгнал его и пригрозил «взять в шоры», если Густав будет совать нос, куда не следует.
— Ладно, разберемся, — сказал Людвигу Яша.
А когда Людвиг ушел, Алексей сказал:
— Старик просто дурень. Он совсем ничего не знает о связи катакомбистов с Москвой. Павел, наверное, ничего ему об этом не говорит.
— Ты так думаешь, Алеша?
— Конечно! Он же осторожный! Если бы не Яшко, мы, пожалуй, тоже ничего не знали бы.
— А я думаю, что Старик всего боится, — настаивал Хорошенко. — Он готов вовсе ничего не делать, только бы не привлечь к себе внимание сигуранцы, только бы отсидеться под вывеской «Слесарная мастерская Петра Бойко». Вчера, вишь, даже газету велел уничтожить. Вы мне такую литературу, говорит, сюда не таскайте. Вдруг, говорит, обыск? Так и провалиться можно.
— Насчет обыска, Старик, пожалуй, прав, — заметил Алексей. — Не в жмурки играем. Беречься надо. И газету тоже пора в тайник спрятать.
— Что-то не узнаю я тебя, Лешка, — недовольно перебил его Хорошенко. — Ты же слыл раньше веселым человеком, тебе все трынь-трава было.
Алексей пристально посмотрел на товарища, потом покрутил пальцем у виска, давая понять, что тот несет глупость:
— То ж я кем был? Мастеровым человеком. Трынь-трава!.. Ты тоже — хорош гусь был. И Яшко — не ангел. Но то… С тех пор, может, сто лет прошло… А теперь кто мы есть? Подпольщики! Соображать надо.
— Бесстрашными надо быть.
— Не только бесстрашными, Яшко.
— Твердыми?
— Не только.
— Беспощадными? — выдохнул Саша Чиков.
— Верными надо быть. Верными, вот как они, первые комсомольцы, и как… чекисты… И хитрыми надо быть. Надо владеть собой, чтобы никто не догадался, каким мы делом заняты. Быть ловкими, неуловимыми, чтобы гестапо и полиция сбивались с ног и там, где нас десять, видели сотню, тысячу… А поймать ни одного не могли. Надо так уметь прикидываться, так маскироваться… Плохо мы еще делаем наше партизанское дело.
— А Садовой, по-твоему, тоже прав? Всегда под мухой, всегда какие-то гешефты с марками, — недовольно бурчал Хорошенко. — Что он — тоже маскируется?
— Третьего дня встретил Садового на улице, — сообщил Чиков. — Пьян был в стельку, на ногах не держался.
— Садовой — гад! Выгнать бы его из отряда.
— Выгнать нельзя. Больно много знает…
— Ну, кончай ярмарку, — встал Алексей. — Закрываю заведение. Мне, как мастеру, не годится поощрять такие разговоры.
— Шутки шутками, — заключил Яша, — а мне надо идти к Павлу. Ты, Алеша, проводишь меня, Павел велел ночью по одному не ходить. Завтра пойдешь к тете Ксене. Передай привет от Павла, скажи, дела на верном курсе, пусть ждет. Обязательно расскажи о боях под Москвой и передай для Музыченков: Павел их работой доволен, пусть продолжают в том же духе. Тебе, Хорошенко, уточнить, что за батареи устанавливаются на Пересыпи. А ты, Саша, подежурь в мастерской. Да не хватайся сгоряча за шкворень, еще своего кого-нибудь ухлопаешь.