Осеннее утро.
Ледяной ветер швыряет из серой мглы крупные капли дождя вперемешку с мокрым снегом. Почти все глинистые перемычки и острые камни, связывающие воедино уличные рытвины, скрылись под водой. Порой и не скажешь, есть здесь улица или нет.
В такое утро никто в Городе не встает до положенного часа — никто, кроме старого Гисли с Главной улицы, дом 5. Каждое утро он неизменно просыпается в одно и то же время, мгновенно садится на край кровати и опускает старые кривоватые ноги на цветной коврик. В шерстяных носках, резиновых сапогах и широких бумажных брюках, голый по пояс, держа в одной руке клок шерсти, в другой — майку и рубашку, он выходит на крылечко. В любое время года, будь то зима, весна, лето или промозглое осеннее утро.
На улице он огляделся, втянул в себя воздух, стал спиной к ветру, с шумом выпустил газы, помочился на кустик щавеля у стены, что-то пробормотал. Быстро вернулся в дом, ощупал грудь, натянул майку, растер замерзшие места клоком шерсти и завершил туалет.
Гисли довольно высок ростом, сутул, худощав, тело довольно туго обтянуто кожей. Редкие, бесцветные волосы растут, не зная ножниц. Большие навыкате глаза как бы плавают по обе стороны острого, тонкого орлиного носа. Рот впалый, зубов уже сильно поубавилось. Нрав его отличается эксцентричностью.
По профессии Гисли мастер по изготовлению котлов. В прошлом его дело процветало: ему принадлежала самая большая котельная мастерская в этой половине Исландии. Но вот появилось центральное отопление от горячих источников, и всем расхотелось возиться с котлами, работающими на мазуте. Гисли свернул предприятие, остался в мастерской один и переключился на изготовление автомобильных глушителей.
Продукцию свою Гисли, однако, продавал не всякому желающему, а, напротив, немногим, да и то неохотно и после длительных уговоров. Во время действия нашей повести вся мастерская была поэтому забита штабелями глушителей, заполнен был ими также подвал дома, и даже на чердаке места оставалось совсем немного.
Каждое утро жена, невысокая, плотная женщина, приносила в мастерскую кувшинчик кофе, кусок ржаного хлеба с бараньим паштетом, две палочки хвороста и два кусочка сахара. Она молча глядела, как он ест, тайком посматривала на штабеля глушителей, забирала остатки трапезы и кувшинчик и, не проронив ни слова, удалялась.
Так же безмолвно она приносила обед и вечерний кофе. Ужинал он дома на кухне с этой молчаливой женщиной, от которой за двадцать лет не слышал ничего, кроме ругани по адресу центрального отопления.
Вечерами Гисли записывал в книгу, сколько глушителей он изготовил за день, выкуривал трубку, ложился в кровать, прикрывал лицо платком и начинал из-под него что-то говорить жене. Говорил, пока не засыпал.
Жена, как и всегда, молчала.
Хотя Гисли был уже на ногах, Город еще не подавал признаков жизни: птицы не покидали своих гнезд и на улицах не было ни души. В гавани у причала стоял один из двух городских траулеров, другие суда тоже не вышли на лов, и лес мачт закрывал жителям вид на развалины по другую сторону фьорда.
Гисли уже успел поработать в своей мастерской, когда на улицах начали появляться первые быстро шагающие мужчины в сапогах, затем их стало больше, к ним прибавились женщины, занятые на разделке рыбы. Следом на улицу высыпали школьники, за ними продавцы, банковские служащие и чиновники в начищенных до блеска ботинках. Они скакали по залитой водой улице с сухого островка на островок, проносящиеся на бешеной скорости машины окатывали их грязью, так что и скакать-то было ни к чему.
И вот уже начался рабочий день.
Далеко-далеко, в другом городе, сидят за столом молодой человек и его жена. Завтракают. Она с еще распущенными волосами и в дешевеньком халатике, он причесан, одет и читает газету. У нее волосы рыжие и курчавые, у него — светлые и прямые. У нее нежная белая кожа, зеленые глаза, прямой, но толстый нос, маленький рот и тонкие губы, у него кожа землистая, небольшие голубые глаза, широкий и плоский нос, большой рот почти без верхней губы и с изогнутой нижней. У нее шея тонкая, у него толстая. Она худенькая, с маленькой грудью и тонкими молочно-белыми ногами, виднеющимися из-под халатика, он широк в плечах и узок в талии, одет в рыжую шерстяную кофту и коричневые брюки, без ботинок, из дыры в носке торчит палец. Ее зовут Вальгердюр Йоунсдоухтир, его — Пьетюр Каурасон.
Она откусывает кусочек аккуратно намазанного хрустящего хлебца и царапает себе десну, он не глядя протягивает под газетой руку за чашкой кофе и произносит:
— В Городе требуется библиотекарь.
Она издает неясный звук, стремясь быстрее прожевать, но он, не дожидаясь ответа, добавляет:
— Как тебе это нравится?
— Мне? — переспрашивает она, глотая. — О чем ты?
— Мне это нравится. — Он складывает газету и уже всерьез принимается за завтрак. — Зачем торчать здесь? Книжка вышла, а на почте мне скучно.
— Ты и в Городе можешь заскучать.
— Почему это?
— Знаю. Я ведь оттуда. Прожила там, как ты знаешь, пятнадцать лет.
— Не уверен, — говорит он и добавляет: — Совсем не обязательно, что там теперь скучно, а работа безусловно интересная.
— Конечно, — соглашается она. — Конечно, это так. Когда я там жила, библиотекарем был Сигги Страус.
— Сигги Страус, — повторяет он. — А я думал, он был тогда директором школы.
— И директором тоже был, да и сейчас, наверное, директорствует. А еще он был членом магистрата, сейчас он к тому же заместитель депутата альтинга[2], и я где-то вычитала, что он вдобавок председатель Городской рыбопромысловой компании.
— Ну и ну. Надо надеяться, что кое от каких обязанностей он освободился. А то просто жалко бедняжку.
— Никакой он не бедняжка, Страус этот. — Тряхнув головой, она встает.
— Чем это он тебе не угодил? — спрашивает он и допивает кофе.
— Да лживый он. И кроме как для своей выгоды никогда ничегошеньки не делает.
Пьетюр Каурасон встает из-за стола, вытирает тыльной стороной руки нижнюю губу, шмыгает носом и уже на пороге кухни спрашивает:
— Почему же тогда они объявляют, что им требуется библиотекарь?
— Вот этого я не знаю, — отвечает она, собирая грязную посуду и ставя ее в раковину. — Но он-то знает.
— Н-да, дела, — произносит он уже в коридоре и надевает меховую куртку. — Пора бы тебе порассказать о жизни в Городе. Ведь и о тебе, и об этом городе я знаю немного, да и то лишь со слов твоего дяди Йоуи. Милый он человек, но из него все клещами вытягивать надо.
— А ты спрашивал? — Она открывает горячий кран.
— Разве нет? — задает он встречный вопрос, зашнуровывая ботинки.
— Очень может быть, — отвечает она.
— Поцелуй меня на прощанье. — Он всовывает голову в кухонную дверь.
— Всего! — Она целует его. Обняв мужа за шею, смотрит своими зелеными глазами в его голубые и спрашивает: — Ты уже что-нибудь надумал?
— Пока не знаю. А позвонить и расспросить ничего не стоит.
— Конечно. — Ответ звучит как стон. Она отводит взгляд своих зеленых глаз.
— Ну, я пошел. Поцелуй за меня малышку.
Вальгердюр принимается за посуду, Пьетюр идет на почту.
Дождь в Городе прекратился в половине десятого. И сразу же Главная улица заполнилась людьми — бегущими, идущими и едущими людьми; людьми, выполняющими чужие поручения; людьми, занятыми своими делами; людьми, обслуживающими других людей.
По улицам заспешили домохозяйки с сумками и сетками, с детскими колясками, с тележками, а кое-кто безо всего. Они заполнили продовольственные магазины, стали покупать мясо и капусту, молоко и хлеб, а кое-кто даже конфеты.
В магазин «Цветы и ювелирные изделия» в это утро ни один посетитель не заглянул. Продавщица сидела одна, наводила красоту, подмазывалась и лакировала ногти. До полудня никто не зашел ни в «Косметику», ни в книжный магазин, ни в «Модную одежду», ни в «Электроприборы», ни в гриль-бар.
А вот на почту заходили многие. Одним надо было получить деньги по переводу, другим — отправить письмо, третьим — забрать посылку, четвертым — оплатить счета.
У окошка стоит дама в кроличьей шубке — спрашивает, можно ли заказать из Рейкьявика несколько бутылок хереса. Выясняется, что херес из Рейкьявика заказывается не почтой, а по телефону, на почте же его только получают. И дама в кроличьей шубке возвращается домой, чтобы заказать в Рейкьявике херес, досадуя, что зря выходила в осенний, дождливый мир.
В глаза никто Сигюрдюра Сигюрдссона Страусом не называл. Однако считалось, что об этом прозвище он знает, только вот никто не мог сказать, нравится оно ему или не очень. В момент, о котором рассказывается в нашей повести, он писал свое отчество уже иначе — Сигюрдарсон[3].
Роста Сигюрдюр довольно высокого. Шея у него невероятно длинная, а голова напоминает шар. Лоб высокий, в морщинах, волосы темно-каштановые, вьющиеся, плотно прилегающие к голове. Глаза крупные, с маленькой желтовато-коричневой радужкой и большими белками. Нос короткий и кривой, свернутый к левой щеке. Щеки пухлые, словно надутые, и синеватые. Губы толстые, в трещинах. Зубы мелкие, коричневатые.
Тело у Сигюрдюра массивное, руки и ноги короткие и толстые. Считалось, что он человек невероятной силы, о которой ходили легенды. При этом добавлялось, что полного представления о ней никто не имеет.
Сигюрдюр был человеком хитрым, из-за этой хитрости люди его страшились, а от страха старались ему угодить. Никто не хотел с ним ссориться. Держался он, однако, приветливо, охотно оказывал услуги и считался добрым христианином, богобоязненным и хорошо знающим Священное писание.
Иногда он напивался, и это был, пожалуй, главный его порок.
Родом Сигюрдюр был из восточной части страны, а в Город переехал после окончания гимназии работать директором школы. Тогда Город был всего-навсего неприметной деревушкой — несколько десятков беспорядочно разбросанных домиков, обшитых гофрированным железом, а в стране в те поры царила безработица.
Вскоре после его приезда на горе, что напротив Города, обосновались иностранные войска. Прошло еще немного времени, и для жителей нашлась хорошая постоянная работа, у людей появились деньги, теперь их благополучие уже не зависело ни от капризов рыбьих косяков, ни от погоды.
Однако с появлением иностранных войск возникли свои проблемы. Одна из них заключалась в том, что народ не понимал языка своих благодетелей. Помог тут новый директор школы, став переводчиком при общении своих земляков с иностранцами. Сигюрдюр решил в эти годы также немало других сложных вопросов, и едва ли была хоть одна проблема, для разрешения которой его бы не приглашали. И снискал он себе на этом большой авторитет.
С появлением на горе Базы в поселок начали стекаться люди. Вскоре оказалось, что этот хрепп — сельская коммуна — достоин возведения в ранг города. Сигюрдюра избрали в первый же состав магистрата. Он трудился на этой ниве, не щадя сил, и сделал много добрых дел. Со временем стало как-то само собой подразумеваться, что во главе всех благих начинаний должен стоять именно он.
Сигюрдюр выстроил себе двухэтажный дом, что теперь красуется в центре Города, и одновременно с избранием на пост председателя магистрата женился. Жена была местная уроженка, предки ее уже много поколений жили на берегу этого фьорда.
Тот, кто ее видел, не запоминал ее внешности. Тот, кто с ней встречался, не запоминал ее манер. Она была всего-навсего женой Сигюрдюра Сигюрдарсона. И казалось, нет у нее в жизни иного предназначения, кроме как находиться в его доме, быть, если угодно, как бы его частью, если угодно, как бы мебелью, а скорее всего, если угодно, как бы бытовым прибором, который мыл, высасывал пыль, чистил, готовил еду и стирал.
Она родила мужу троих детей: двух сыновей, которые в момент действия повести учились в гимназии в Рейкьявике, и дочь, которая умерла при рождении.
Как уже говорилось, дом у Сигюрдюра Сигюрдарсона был большой, с множеством комнат. На верхнем этаже помещалась квартира Сигюрдюра, а внизу находилась городская библиотека и проживал съемщик — девица Бьяднхейдюр.
В описываемое утро Сигюрдюр Сигюрдарсон, директор школы, председатель магистрата, председатель Городской рыбопромысловой компании, заместитель депутата альтинга и библиотекарь, был по обыкновению разбужен женой в половине восьмого.
— Пора вставать, милый.
Через пять минут он уже был на кухне и завтракал. За столом сидела также девица Бьяднхейдюр: она не только жила в доме, но и столовалась у хозяев. Она была также и подчиненной хозяина: преподавала в школе труд, а когда Сигюрдюр Сигюрдарсон был занят, выдавала книги в библиотеке.
Быстро и молча покончив с завтраком, девица покинула кухню. Сигюрдюр Сигюрдарсон продолжал заправляться перед длинным рабочим днем.
— Отлично, дорогая, — сказал он наконец и рыгнул. — Я пошел. В полдень в Компании собрание. Там и пообедаю.
— Хорошо, милый.
— А вечером собрание в клубе «Ротари»[4], так что ужинать я не приду. О черт. Забыл попросить Хей… Бьяднхейдюр подежурить вечером в библиотеке. Напомнишь ей, если я не увижу ее в школе.
— Хорошо, милый.
— Вот и все, — сказал Сигюрдюр Сигюрдарсон, быстро надевая пальто. — Вернусь, видимо, поздно, — добавил он уже в дверях.
— Хорошо, милый, — повторила жена, продолжая работу.
Сигюрдюр Сигюрдарсон степенно спустился с крыльца собственного дома номер 48 по Главной улице и направился к своему «ситро» (так все называли «ситроен»).
чертзабылключи ивсегдакакаянибудъхреновина авотони значитвшколу чемэтоонасейчасзаймется подметатьпыльстирать жуткоедело целыйбожийдень ахотяможетунеелюбовникесть
Сигюрдюр Сигюрдарсон, едущий в школу, расхохотался, и прохожие увидели, что директор — человек веселый и не дает хмурому осеннему утру испортить себе настроение.
Спустя два часа, закончив на сегодня директорские дела в школе, Сигюрдюр уже сидел за массивным письменным столом в отдельном председательском кабинете Рыбопромыслового совета Города и сражался с проблемами, которые еще очень не скоро будут решены в нашей стране.
На причалах толклись люди. Носы у них покраснели, как и положено на пронизывающем осеннем ветру. Рыбаки с небольших ботов курили трубки, жевали или нюхали табак и говорили, что пора ставиться на зиму. Старшие с судов побольше коротали время в своих машинах, собравшись на одном из причалов, либо сидели в портовом кабаке и глядели на пришвартованные суда, словно не узнавая их.
Всякая деятельность в гавани прекратилась, движение наблюдалось лишь вокруг траулера, прибывшего ночью. Большой кран выхватывал из трюма ящики с рыбой, поднимал их, переносил по воздуху и опускал в кузова автомашин. Раздавались пронзительные крики «вира», «майна», а иногда — «идиот, что делаешь».
На источенных червями сваях рухнувших причалов сидело несколько чаек. Поодаль покачивались на волнах жалкого вида буревестники-глупыши. Мальчишкам лень было закинуть удочку, чтобы поймать подкаменщика, или забросить сеть, чтобы отловить пинагора. Они просто стояли, запрокинув головы и подняв плечи, им было лень даже бросить камнем в чайку.
Во всем чувствовалась осень.
Вдруг мальчишки оживились, завидев, что по трапу с траулера сходит долговязый парень с растрепанными светлыми волосами. Когда он поравнялся с ними, они окликнули его:
— Оули Кошелек!
Однако Оули Кошелек сделал вид, будто не слышит. Он был теперь выше их. Он стал настоящим моряком на траулере и не слышал прозвищ, какие на причале выкрикивали малыши, неработающие сопляки, для которых высший героизм — прогулять урок.
В прихожей дома номер 101 по Главной улице висит кроличья шубка, несколько волосков упало на темно-красную дорожку. Дом большой, новый, построенный по индивидуальному проекту. Внутри все подобрано и размещено архитектором; мебель, ковры, шторы, цвет стен и потолков, картины и украшения — все прекрасно гармонирует друг с другом.
Ни одного диссонанса.
Хотя…
Хозяйка дома сидит на кухне, облокотившись на стол и обхватив лицо белыми, ухоженными ладонями. Она сидит неподвижно, расслабленно, синее платье подчеркивает светлые тона кухни.
Она высока и стройна, но не худа, шея у нее длинная, продолговатую голову окаймляют темные волосы. Глаза черные, совсем черные. Нос немножко вздернутый, губы пухлые и изогнутые. Лицо это покоряет, в нем есть что-то таинственное.
Вдруг она отнимает от лица ладони, как бы удивленно оглядывается, встает и что-то произносит грустным голосом. Двигается она мягко и плавно, останавливается, чуть откинувшись назад, перед высоким зеркалом, приподнимает руками груди, снова что-то произносит, усаживается рядом с зеркалом и набирает номер.
— Магазин «Цветы и ювелирные изделия». — В ответе слышна легкая аффектация.
— Привет. — Голос у хозяйки дома не высокий и не низкий. — Узнаёшь?
— Уна?
— Да. Что скажешь?
— Привет, дорогая. Что скажу? Да ничего. Тут никогда ничего не происходит.
— Мюнди не приходил?
— Нет-нет. А вообще-то он тут недавно топтался перед магазином.
— Вон оно что!
— Однако, к счастью, не зашел, будь он неладен.
— Ты только так говоришь. Ладно, послушай-ка меня. Не забежишь ли ко мне в обед?
— Ладно, хорошо. А в чем дело?
— Просто поболтаем. Я приготовлю поесть.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, почему ты так думаешь?
— Голос у тебя какой-то невеселый.
— Видишь ли, я ходила на почту… Потом расскажу. Придешь к двенадцати?
Едва положив трубку, Уна встает, зевает, потягивается, поднимает руки вверх, выше, выше, встает на носки, застывает в этом положении на какое-то время, опускается, плавно, словно падающее покрывало.
Она не успевает вернуться в свое одиночество, как раздается телефонный звонок.
— Привет! — Голос наполняет дом, воздух вибрирует.
— Слушаю, — отвечает Уна слегка дрогнувшим, слегка напряженным голосом.
— Ты одна?
— А что?
— Я одна.
Голос на миг умолкает — в молчании этом чувствуется не смущение, а как бы легкий вызов — и затем шепчет:
— Придешь?
— Сейчас?
— Да. Сейчас же.
— Но ведь мы совсем недавно…
— Знаю, знаю. Но я очень хочу…
— Говори осторожнее, ведь телефон.
— Придешь?
— Не могу. Надеюсь, что…
— Муж возвращается?
— Нет, но…
— У тебя только что было занято.
— Я говорила с Эрдлой из цветочного магазина.
— Понятно, — медленно и тяжело произносит голос. — Понятно.
— Да это все ерунда… — быстро говорит Уна. — Я приглашала ее на обед.
— Пусть придет попозже. — От горечи в голосе не осталось и следа.
— Я ведь уже пригласила ее.
— Скажешь, что не выходит. Пожалуйста. Я так одинока, мне так отчаянно одиноко.
Воцаряется недолгое молчание. Атмосфера наэлектризована.
— У меня для тебя кое-что есть.
— Я приду.
Уна звонит в цветочный магазин и говорит, что совсем раскисла, сидеть дома и готовить не в силах, она пройдется, может быть, холодный ветер приободрит ее.
Серая шапка горы по другую сторону фьорда надвинута на террасу — ту самую, на которую кое-кто из жителей Города порой бросает грустный взгляд; некоторые при этом даже краснеют: для них развалины на террасе — это База.
Парень, работающий на рыборазделочной машине в холодильнике, толкает соседа и говорит:
— Элла Толстуха высматривает Оули Кошелька.
И действительно, в упаковочном цехе Элла Толстуха ищет взглядом своего Оули. Она тщетно пытается подняться на цыпочки: слишком уж много в ней килограммов, ей едва удается оторвать пятки от пола. Но и этого достаточно. Она видит его и снова опускается на всю ступню.
Дальнейшие ее действия изящными не назовешь, но они быстры, энергичны и эффективны: миг — передник сорван и брошен на штабель коробов, миг — поверх легли нарукавники и резиновые перчатки, миг — она уже бежит к выходу, и вслед ей улыбаются работницы — одни снисходительно, другие надменно, что-то бурча себе под нос.
А вот парни у разделочной машины, мимо которых она пробегает, не бурчат. Они орут:
— Бежишь отдаться, Толстуха? Давай-давай, Оули у нас парень здоровый!
И хохочут во все горло. Кое-кто из упаковщиц тоже смеется.
Но девушка не слышит вопроса, не слышит реплики, не слышит смеха: там, на дворе, ее Оули.
Рассказывают, что как-то один приезжий спросил жителя Города, чему учит здешний пастор. Спрошенный ответил:
— Он учит, что не хлебом единым жив человек.
— А сам он живет согласно этому учению?
— Во всяком случае, хочет, чтоб хлеба этого было у него побольше, — ответил житель Города и закончил разговор.
Большинство жителей величают пастора Преподобием.
Преподобие высок, грузен и пузат. Свои длинные серо-бурые волосы он зачесывает назад. Лицо круглое, сизое, в прожилках, нос картошкой, глаза на редкость широко расставленные, рот большой, подбородок выступающий. Руки маленькие, ладони влажные, ногти длинные и желтые. Бросались в глаза его толстенные ляжки.
Преподобие был родом из Восточной Исландии, из тех же мест, что и Сигюрдюр Сигюрдарсон. В сан он был рукоположен тридцати лет. К сорока, однако, несмотря на неоднократные попытки, так и не добился пастората. Поэтому для канцелярии епископа оказалось полной неожиданностью, что, когда в Городе выбирали пастора, Преподобие собрал 73,2 % действительных голосов и на законном основании получил желанную должность. Всего же претендентов было пять. Вот тогда-то епископ и поднял вопрос об отмене выборности пасторов.
Преподобие был холост. Злые языки утверждали, что он импотент, и величали его скопцом божьим. Хотя чужие интересы волновали его мало, он входил в состав магистрата, а также был членом клуба «Ротари».
Преподобие во всем старался быть не как все люди. К примеру, он всегда, в любую погоду, носил кеды, не имел ни машины, ни телевизора. В сухую погоду ходил по городу пешком, в дождь ездил на велосипеде.
Разное рассказывали о Преподобии. Так, говорили, что все свои сбережения он хранит дома и обыкновенно поздним вечером пересчитывает их, словно Шейлок или Гарпагон.
О святости его ничего не рассказывалось.
В то утро Преподобие петлял на велосипеде по Главной улице, стараясь следовать глинистым перемычкам и объезжая самые глубокие лужи.
У почты ему повстречался коллега по магистрату, комиссар полиции Оулавюр, Оули Полицейский, или, как его обычно называли, Оулицейский. Говорили, что пастор и полицейский отлично ладят, а вместе с Сигюрдюром Сигюрдарсоном их называли святой троицей, поскольку во всех трудных делах они выступали единым фронтом.
— Привет, Преподобие. — Оулицейский схватился за руль пасторского велосипеда. — Куда это ты?
— Здоро́во, здоро́во, — ответил Преподобие, не снимая ног с педалей, ибо могучая рука полицейского твердо держала велосипед. — К Сигюрдюру думаю заглянуть.
— Что-нибудь случилось?
Преподобие прищелкнул языком.
— Мне нужна новая купель.
— Лужи тебе мало? — спросил полицейский и отпустил руль. Преподобие едва успел соскочить, и велосипед повалился на землю.
— Хам, — вырвалось у Преподобия. Он поднял велосипед.
— Увидимся, — произнес Оулицейский и, улыбаясь, направился к своей машине. — Вечером в «Ротари» будешь?
Проклятия пастора потонули в реве полицейской машины, которая ринулась в водяные объятья улицы, окатывая грязной водой зазевавшихся прохожих.
Преподобие остался сухим.
— Тут всегда так спокойно? — спросил худощавый парнишка, по виду недавно конфирмованный. Он сидел за грязным, грубо сколоченным обеденным столом в наживочной — сарае, примыкавшем к разделочному цеху, — и обводил взглядом коллег — двух разделочников, занятых на пластовке, третьего, отсекавшего рыбинам головы, и засольщика. Лицо его выражало явную надежду на положительный ответ.
— Спокойно?! В разделочной, приятель, совсем не спокойно, понял? — ответил третий разделочник. — Не суди по пересолке. Она-то идет чертовски медленно.
— Ты тут всего второй день, — сказал первый разделочник. — Разделки еще не было. Вот подожди.
Надежда в глазах парня угасла.
— Несколько лет назад мы были на сдельщине, — произнес засольщик. — В те времена ты бы, милок, таких вопросов не задавал.
— Или когда они высчитывали нормативы или как их там называют, — подхватил третий разделочник. — Тогда я был, слышь, на путине на юге. Работал за четверых. Вкалывал будь здоров, доложу я тебе.
Как-то вечером стояли мы на разделке. Вдруг входят два мужика в шикарных костюмах и с ними управляющий. Стоят себе, значит, и глазеют на нас — долго-долго, словно никогда не видали, как люди работают.
Потом поворачиваются к Палли Рыбьей Челюсти, а такого проворного разделочника я в жизни не встречал, и просят разрешения захронометрировать. Ну ладно, он не против. Вытаскивают, значит, они секундомер и засекают. И пошло дело, доложу я тебе. У меня был полный ящик рыбы с отрезанными головами, так я моргнуть не успел, как Рыбья Челюсть с ним расправился. Такого еще на моей памяти не бывало, а уж парни на разделке работать умели, доложу я тебе.
Вот после этих-то замеров они и придумали сдельщину.
Так что если ты не хотел остаться после разделки грязным и опозоренным, то надо было, дорогой мой, поворачиваться. Да, спокойно тогда не было, доложу я тебе.
— Ну и ну, — сказал паренек и откусил от булочки.
— Это еще что, — начал один из разделочников. — Я раз ходил в море с мужиком, который, чтоб мне провалиться, не спал три недели кряду, три каторжные недели. Все время разделывал рыбу. А ее просто прорва была. И солил. Ни минуты передышки. Старшой на мостике знай орет и матерится. Вкалывали по двадцать часов, по двадцать два без перерыва, ну, потом, может, часика два кемарили. Так он, сукин сын, не уходил с палубы с момента, как вытащат первый невод, и до тех пор, пока не разделают последнюю рыбешку. Когда была его вахта, его подменяли, и он все время гнал двойную норму. А знаешь, что он, мерзавец, сказал после трех недель такой работенки? «Ну, ребята. Вроде теперь моя очередь у руля постоять на вахте?»
— Неужто правда? — Паренек даже рот открыл.
— Правда? Такая же истинная правда, как то, что у тебя в мороз сопли замерзают, — оскорбленно ответил рассказчик.
— Правда там или неправда, — вступил в разговор засольщик, — а я вам вот что расскажу, и это совершенно точно. В одном фьорде к югу живет Оули Йоу, так вот другого такого разделочника я не видал. Не хотел бы я, приятель, солить за ним, а уж мне-то приходилось солить за такими разделочниками, что я крутился весь рабочий день да еще и все перерывы в придачу, и никто про меня не скажет, что засольщик я неважный. Но Оули Йоу, он любого за пояс заткнет. И вот что приключилось несколько лет назад, когда Гейрова рыбопромысловая компания была на гребне в Южных фьордах. Хозяин жадина был, каких свет не видывал, и никогда не платил, если его за бока не взять, да покрепче. Вот так-то! Подходит однажды Оули к берегу, а он рыбачил на одной из этих жутких Гейровых посудин, деньги ему нужны позарез, потому что детишек у него куча и всем есть подавай. Хозяин, ясное дело, вышел на причал, как обычно, когда мы возвращались с уловом. Спрыгивает Оули на причал и кидается к хозяину: так, мол, и так, ему нужны деньги. «Деньги, — говорит хозяин, — да нету их у меня ни хрена», он всегда грубо говорил, особенно когда к нему насчет денег обращались. «Да есть у тебя деньги», — отвечает Оули и сует ему кулак под нос: они всю дорогу друг друга недолюбливали, Гейр и он, хотя Оули больше, чем кто другой, сделал, чтобы Гейр разбогател, потому что уловы у него были огромные, пока он у Гейра служил. Вот так-то. «Нету у меня ни хрена», — повторяет хозяин и велит нам спускаться в трюм выгружать улов. А надо сказать, не его это дело, ведь шкипер-то Оули Йоу, и команды давать своим людям может он, и только он. Вот так-то. А Оули Йоу, значит, и говорит: «Почему это у тебя денег нет?» Тот отвечает: «Ты что же, дурачок, думаешь, что все это ничего не стоит? Думаешь, ничего не стоит содержать все эти сейнеры, платить за разделку на берегу, покупать переметы, наживку и все такое? Откуда прикажешь взять деньги, когда вы, рыбаки, стали столько заколачивать, что весь доход почти что сжираете? А тут еще вся сволочь из разделочной каждый божий день разевает пасть да прибавки к зарплате требует, а потом еще прибавки, и ежели ты не желаешь, чтобы вся твоя рыба протухла, то как миленький заплатишь им, сколько они требуют». Ему надо было вывести Оули Йоу из себя, я это тоже знал, служил у него штурманом: хозяин добивался, чтобы его ударили или еще что-нибудь, ведь тогда он не стал бы платить. Но не на таковского он напал, доложу я тебе, приятель. Вот так-то. Оули был начеку. «Вон, значит, сколько все это стоит! А сколько стоит разделать эту хреновину?» — спрашивает он и показывает на трюм. «Примерно тысчонку, — отвечает хозяин, — теперь ты понимаешь, что это не игрушки — держать столько судов и вам всем работу давать. Больше половины селения у меня кормится». — «Тысчонку, — повторяет Оули Йоу. — Да врешь ты как сивый мерин». — «Это я-то вру? — Хозяина даже перекосило от злости. — Если по правде, так мне это, пожалуй, в тысячу сто встанет». Тут Оули Йоу бросается в трюм, выгоняет всех нас — а мы только собирались перекидывать рыбу, хватает нож, что всегда спрятан в трюме, и берется за разделку. Да как берется! Никогда, ни до, ни после, я ничего похожего не видывал. Два часа он работал — выхватывал рыбину, отсекал ей голову, надрезал, выдергивал хребет, и все одним взмахом ножа! И не спрашивай меня, приятель, как это у него получалось. Многие пытались потом повторить, да ни черта у них не выходило, более того, кое-кто себе палец оттяпал, к примеру Кларин Йоуи, да и не он один. Оули Йоу с такой скоростью работал, что, ей-богу, средний человек за это время только успел бы перекидать из трюма рыбу без разделки. Да, вот так-то. А хозяин все это время стоит на причале. Стоит, не шелохнется. Только смотрит, как из трюма одна за другой вылетают рыбины, распластанные, готовые для засолки. И вдруг все кончается, Оули Йоу выбирается из трюма, идет к хозяину, причем даже не запыхавшись, провалиться мне на этом месте, протягивает руку и говорит: «Гони тысячу сто». Хозяин только глянул на него, совершенно ошалело, отдал бумажник и пошел прочь. И поверь мне, приятель, никогда нашему Оули Йоу, пока он работал у Гейра, больше не приходилось просить денег, ни для себя, ни для своих друзей.
Парнишка смотрел на засольщика недоверчиво и восхищенно. Взрослые ели, а он сидел с открытым ртом, не жуя и не глотая. Потом наконец произнес:
— А может, это россказни?
— Россказни? Нет, приятель, — ответил засольщик. — В жизни я правдивее историй не рассказывал.
— Ну и ну, — сказал паренек и проглотил непрожеванный кусок. — Потрясающе.
Однако другие в этой истории ничего потрясающего не нашли и стали рассказывать о новых, абсолютно достоверных и все более удивительных событиях и об иных подвигах этого поразительного народа. Но вот перерыв кончился, старшой велел парнишке отнести в дальний угол наживочной размоченные в молоке хлебные крошки и воду для мыши, которая там поселилась: если ее не подкормить хлебом в молоке, то она, мол, злится и грызет из вредности рыбу.
Парнишка понес крошки, размоченные в молоке, в угол, а взрослые, улыбаясь, допили последние капли кофе.
идиотыпаршивые какониобэтомпронюхали ктото акто ужнеДунали?
Сигюрдюр Сигюрдарсон сидел в конторе Городской рыбопромысловой компании и читал «Тьоудвильинн»[5]. На столе перед ним размещалась сероватая пластмассовая коробка с нумерованными кнопками и разноцветными квадратными окошечками. Он сердито отшвырнул газету, нажал одну из нумерованных кнопок. При этом загорелся красный квадратик.
— Дуна, — сказал он в коробку. — Принеси-ка ксерокопию письма Рыболовного фонда и бухгалтерские книги по траулерам за последние два месяца.
— Сейчас, — послышалось из коробки.
едвалионаэтодавно СиггиСНефтебазы данетжечерт ОулиНаДеревяшкахконечноонзараза
— Дуна, — обратился он к коробке через некоторое время. — Найди Сигги С Нефтебазы, пусть придет сюда поскорее.
Тотчас же открылась дверь, и Дуна, невысокая, полненькая миловидная девица, вихляющей походкой прошла по мягкой ковровой дорожке.
— Ты звонил? — спросила она поверх кипы бухгалтерских книг, которую прижимала к груди.
— Я хотел, чтобы ты нашла Сигги С Нефтебазы и прислала ко мне.
— Будет сделано. Вот книги. Ксерокс испортился. Вот оригинал письма.
— Что с ним?
— Понятия не имею, — ответила секретарша, повернулась к шефу спиной и, покачиваясь, пошла к двери.
— Распорядись, чтобы тотчас починили. Мне потребуются ксерокопии к собранию в полдень.
— Знаю, — обронила девица уходя. Уже в дверях она повернулась и добавила: — Пришел Преподобие. Впустить?
— Если я ему нужен, пожалуйста.
И в комнату вошел Преподобие. На нем был распахнутый длинный, до пят, дождевик, расстегнутый широченный твидовый пиджак, желто-коричневая рубашка, съехавший набок красный галстук, жеваные темно-синие брюки и мокрые кеды.
— Привет, Преподобие. Что новенького?
— Здравствуй, — тихо ответил пастор и опустился в глубокое кресло.
— Грустный ты что-то. Взял бы в дом шлюху какую-нибудь, чтобы хозяйство вела, друг милый. — Последние слова председатель Рыбопромысловой компании произнес врастяжку. — Бабы на многое годны.
— Брось свои шуточки, уважаемый, не то у меня сегодня настроение.
— Я только пытался помочь тебе…
— Так вот о деле, — перебил Преподобие, не слушая юмористических высказываний председателя Рыбопромысловой компании. — Мне нужна купель.
— Нужно что?
— Купель.
— Купель?
— Да, и ты знаешь, для чего ее используют.
— А старая уже не годится?
— Она течет.
— Ванна, что ли?
— Сосуд.
— И это существенно?
— Иначе мне бы не понадобилась другая.
— А зачем ты мне это рассказываешь? Хочешь, чтобы я купил тебе купель? Сам можешь купить. На свои деньги. Все купели, какие пожелаешь. Тебе это по карману.
— У церкви нет денег.
— У церкви, возможно, и нет. А у тебя есть.
— Я — не церковь, так же как ты — не Рыбопромысловая компания.
— Ладно, ладно, чего же ты от меня хочешь? Чтобы Рыбопромысловая компания купила купель? Мы же посмешищем станем.
вотоно никогдаещетакого
— Я собирался попросить тебя намекнуть насчет этого на вечернем собрании «Ротари»: чтобы клуб подарил церкви новую купель. Им сам бог велел собрать деньги.
— Дело говоришь, — ответил председатель и встал. — Только почему бы тебе самому не сказать?
— Мне это неприятно. А вот тебе, напротив, легко намекнуть им, что надо сделать для нас что-то благое. С тех пор как в позапрошлом году собрали деньги на пылесос для дома престарелых, мы никаких добрых дел не совершили. Ты мог бы спросить меня, не нуждается ли церковь в чем-нибудь. Было бы вполне уместно.
— Хорошо, договорились. — Председатель прошелся по комнате.
нусейчасон гдежегазета
— Стало быть, ты согласен? — спросил Преподобие и поднялся.
— Посмотрим, — рассеянно ответил председатель. — Посмотрим, Преподобие.
Он замолчал. Снова заходил по комнате, время от времени поглядывая на пастора. Подошел к письменному столу, взял «Тьоудвильинн» и протянул собеседнику.
— Прочти-ка.
— Что прочесть? — спросил пастор, разворачивая газету.
— «Как конина превращается в рысака».
— «Как конина превращается в рысака», — повторил пастор и углубился в чтение.
— Вслух, — сказал председатель.
— Вслух, — эхом отозвался пастор и прочитал: — «Остроумцы перекрестили рыбопромышленников и называют их теперь профессиональными плакальщиками: все они, как один, рыдают в голос и жалуются на…» Чушь какая-то. — Пастор поднял взгляд.
— Дальше давай.
— «Всюду, мол, застой, у рыболовства в Исландии нет никакой основы и т. д. и т. п. Песню эту исландцы слышат каждый год, уже очень давно, даже старики…» На кой черт мне это читать?
— Дальше.
— «Недавно люди узнали, что один из этих профессиональных плакальщиков купил своим сыновьям рысаков. Событие это не вызвало бы никаких комментариев, если бы не один любопытный штрих: рыбопромышленник заплатил за лошадей не из собственного кармана, а предоставил платить за них своей Рыбопромысловой компании и провел их по книгам как питание — конину — для одного из судов, находящихся в ведении данного рыбопромышленника. А детки рыбопромышленников нынче без седел не скачут. Поскольку же седла, уздечки и прочее как питание для рыбаков по книгам не запишешь, их решено было провести как судовой такелаж[6].
В заключение следует упомянуть, что данный рыбопромышленник является заместителем депутата альтинга, председателем магистрата в своем городе и что Рыбопромысловая компания принадлежит не ему, а городу, он же лишь руководит ею». Черт знает что. — Преподобие отложил газету. — Влип ты.
— Бесстыдная ложь, коммунисты выдумали, — ответил председатель, пристально глядя на пастора.
— Разумеется, — кивнул тот и немножко подвинулся. — Разумеется.
невеселись скородотебяочередьдойдет
— Придешь днем на заседание совета Компании, — жестко сказал председатель, уселся за стол и принялся писать.
— Меня не приглашали. Я член-заместитель.
— Финнюр Карл не придет. — Председатель продолжал писать.
— Вот как, — усмехнулся пастор.
— Прочитай, — предложил председатель, помолчав. — Ты так прекрасно читаешь, — добавил он, протягивая пастору листок, на котором только что писал.
— Вслух?
— Разумеется, Преподобие.
— «В связи с наглыми намеками в газете правление Рыбопромысловой компании Города заявляет, что полностью доверяет своему председателю. Собравшиеся выражают свое презрение к подобным писакам, единственной целью которых является дискредитация людей, самоотверженно служащих народу».
— Внесешь на собрании это решение, — сказал председатель и посмотрел пастору в глаза.
— Ладно, — ответил тот, пожав плечами.
духунехватаетотказаться боишьсячтоятебе
— Предлагаешь своего рода разделение труда?
— Восхищен твоей проницательностью.
— Купель и предложение. Нет предложения — нет купели.
— Точно.
— А если откажусь?
— Где твоя проницательность, Преподобие? Где она?
— По-твоему, у меня нет выбора?
— Конечно, можешь отказаться. — Председатель понизил голос. — Хотя бы для того, чтобы узнать, какая у меня превосходная память.
Преподобие молча смотрел на свои руки. Председатель с неприступным видом сидел за письменным столом и мерил взглядом священнослужителя.
— Пожалуй, я согласен, — проговорил пастор после длительного молчания.
— Даже больше.
— Не понял.
— Я не стану говорить о купели в «Ротари».
— Как же это? — Пастор даже рот открыл.
— Мы купим ее за счет компании.
— С ума сошел.
— Проведем по отчетности как умывальник.
— Ты с ума сошел. — Пастор встал.
— Я не шучу, — сказал председатель. — Ничуть. Мне не хочется устраивать подписку по такому незначительному поводу, как одна-единственная купель, если ее можно достать иным способом. С подпиской подождем до лучших времен. Ты, может, забыл, что весной выборы?
Председатель Рыбопромысловой компании нажал нумерованную кнопку своего великолепного аппарата и спросил секретаршу, нашла ли она Сигги С Нефтебазы.
— Он здесь, — ответила девушка.
— У меня дела, — сказал председатель священнослужителю и получающему государственное жалованье пастырю душ человеческих. — Заседание совета начнется в четверть первого в помещении правления. Пока, Преподобие, не забудь переписать резолюцию.
Тяжело ступая, Преподобие покинул кабинет. Он так задумался, что не кивнул ни Сигги С Нефтебазы, с которым столкнулся в дверях, ни Дуне, сидевшей за своим секретарским столом и сказавшей «до свидания», когда он проходил мимо нее.
Председатель сразу же набросился на Сигги: какого черта он написал его имя на нескольких счетах за нефть, которые должна оплатить Компания?
Сигги С Нефтебазы было муторно, он стоял посреди кабинета и смотрел себе под ноги. Председатель кругами бегал вокруг него, остывая после вспышки, потом бормоча себе под нос, что лучше, пожалуй, было бы доверить это дело Палли С Нефтебазы, уж он-то наверняка оценил бы доверие и провернул все в наилучшем виде.
Наконец председатель сел, скрестил на груди свои лапищи и устремил серьезный взгляд на неподвижного ссутулившегося человека, который даже не пытался оправдаться.
— Подними глаза, — нарушил председатель долгое молчание. — Слушай, Сигюрдюр, тебе этот приработок нужен, не так ли?
Несмотря на участие, прозвучавшее в голосе начальника, служащий нефтебазы промолчал, но поднял голову и посмотрел на председателя.
— Ну как, можешь обещать, что такое больше не повторится? Или тебе деньги не нужны, а?
— Могу. Нужны.
— Тогда, милый тезка, раскинем мозгами, — бодро произнес председатель и вышел из-за стола. — Подумай, — продолжал он, похлопывая тезку по плечу, — ты мог бы раздобыть бланки счетов, верно?
— Да. — Сигги воспрянул духом. — Сколько угодно.
— Нам нужно всего четыре, — сухо сказал председатель и прекратил похлопывание. — Неверных счетов было четыре, поэтому нам нужно четыре бланка. И ступай за ними сразу же. Они мне потребуются до двенадцати. О денежной стороне поговорим позднее. Шевелись!
Сигги С Нефтебазы радостно испарился. Его тезка остался в кабинете. Началась неравная борьба одиночки с проблемами исландского рыбного промысла.
Даже если бы Пьетюр и Паудль[7] были апостолами, как в древние времена на Востоке, то и тогда бы Преподобие не заметил их и не ответил на оклик Паудля. В столь глубокие он был погружен раздумья, ведя велосипед мимо мусорщиков (такая была должность у Пьетюра и Паудля).
Пьетюр поселился в Городе недавно, а Паудль работал мусорщиком уже давно, причем много лет один. Теперь они трудятся на пару — возят баки с мусором. Пьетюр делится с Паудлем своим жизненным опытом.
— Я уехал из Рейкьявика после постановления, — сообщает он. — Не могу работать при таком руководстве. Лучше уж жить здесь, подальше от этой публики. Но давай я тебе расскажу, как все получилось, чтобы ты себе верно все представил.
Один вывозчик — так мы называем нашу должность только в Рейкьявике, — мой товарищ, неважно, как его зовут, ты все равно его не знаешь, так вот он, вывозчик этот, значит, в один погожий день работал себе в городе. Он, конечно, состоял в профсоюзе, как все вывозчики с классовым самосознанием в то время.
Ладно. Погода отличная, он возит мусор. И вот у одного из сборных баков — мы такое название употребляем в Рейкьявике — видит здоровенный мешок. Ты, возможно, знаешь, что после того, как был основан профсоюз, мы перестали забирать все, что не опущено в баки. Но тут день был хороший, товарищ мой — человек покладистый, вот он и забери мешок-то. А вскоре почуял, что от мешка пахнет копченым мясом, но, поскольку он был такой тяжелый — мешок, стало быть, — товарищ решил, что владелец просто не смог его в бак спустить. Ему, разумеется, даже в голову не могло прийти, что мясо не тухлое, поэтому он взял да и сволок мешок в говновоз — такое у нас есть рейкьявикское словечко, ты его, разумеется, не знаешь.
Ну хорошо, день проходит.
На следующее утро старший вывозчик мрачен как туча. Владелец копченого мяса обвинил моего товарища. Понимаешь, обвинил. В том, что тот, дескать, украл мясо. И что ты думаешь, старший вывозчик встал на сторону этого любителя копченого мяса, этой заразы, а он, между прочим, коммунальный служащий и немалые денежки гребет. Да ты и сам знаешь.
Ладно. Обвинил. Старший вывозчик сказал, что товарищ мой должен заплатить за мясо, потому что не имел права брать его. Ему положено только баки вывозить. Но не мешки. А зараза эта, ну, этот любитель мяса копченого, просто поставил там мешок, а сам зашел за женой, ей укладку делали, правда, другие говорят, что она стриглась у парикмахера, но это не играет роли.
Вот такие дела. Старший вывозчик сказал: «Заплати, приятель, и не вздумай спорить. А не заплатишь на месте, так из жалованья вычтут». Хамски эти люди разговаривают, когда им кажется, будто они в начальники выбились. Могли бы, скажу я тебе, кое-чему поучиться у здешнего народа, к примеру у Сигюрдюра Сигюрдарсона. Никогда он своим подчиненным не хамит, хотя и начальник.
Да, вот так-то. Товарищ мой, понятное дело, платить не захотел. Я бы тоже не захотел. Поэтому мы оба двинули прямо в профсоюз. Там, конечно, всё на замке: час, как я уже сказал, был ранний. Но нас это не смутило. Сели мы на ступеньки и стали ждать. Целых три часа ждали, наконец явился председатель.
Знаешь председателя? Нет, конечно. Пока он баки возил, отличный был, доложу я тебе, мужик, и мы не сомневались, что в этой истории он встанет на защиту моего товарища, иначе на кой тогда вообще профсоюз?
Товарищ рассказал председателю все как есть. Тот молча выслушал его, ни разу не перебил, не сделал ни одного замечания.
Ладно. Кончил мой товарищ рассказывать. Тот молчит, а потом задает вопрос, который я не понял и до сих пор не понимаю: «На каком расстоянии мешок был от бака?»
После этого я вышел из профсоюза, уволился и уехал из Рейкьявика.
— Вот тебе и великий лидер рабочего движения, — изрек Паудль, вкатывая бак в кузов мусоровоза. Как и положено, повествование закончилось в ту минуту, когда рассказчик и слушатель занялись делом.
— Междугородная, — раздался голос Дуны в переговорном устройстве.
— Буду говорить по третьей линии, — ответил председатель, поднял трубку, уселся поудобнее и положил ноги на стол. — Алло. Да, это я. Да. Да. Да, да. Да нет. Да. Да нет же. Да. Да нет. Да, да. Да нет же. Да, да, да, да. Да нет же. Угу. Да нет. Да. Да, да. Да нет, ерунда. Угу.
Когда управляющий орет «о-обе-е-ед», молодцы из приемочной холодильника уже смотались. Едва раздается этот сигнал, как все цехи пустеют, только на столах и транспортерах валяются передники, нарукавники, резиновые перчатки.
Улица оживает.
По городу едут на машинах, катят на велосипедах, вышагивают, несутся люди. Они движутся в разных направлениях, но все спешат к своей пикше да каше. Обеденный перерыв короткий, надо пошевеливаться.
Промозглый воздух приглушает выкрики, оклики, стоны, свист дыхания и гудки машин.
Однако птицы хранят спокойствие, гора напротив Города — свое величие, а База — свое запустение.
Пьетюр Каурасон пришел домой на обед. Снимая меховую куртку, он принюхивается и говорит:
— Соленая рыба!
— Папа! — слышится серебристый голосок, и маленькая девчушка кидается в его объятья.
— Папина малышка! — восклицает он, подхватывая ее на руки. — Ты сегодня много шалила?
— Не шалила. Спроси маму.
— Не угадал, — слышится из кухни голос жены.
— Что не угадал? — спрашивает муж.
— Не соленая рыба.
— Вот как. А что же?
— Отгадай.
— Папа, я скажу.
— Тресковые подбородки[8]?
— Нет.
— Ще… — шепчет девочка на ухо отцу. Он несет ее на кухню.
— Щеки тресковые, — торжествующе объявляет он. — Где ты их раздобыла?
— Малышка у нас болтушка? — говорит Вальгердюр и целует мужа.
— Нет, — отвечает девочка. — Спроси папу.
— У нас на углу. — Хозяйка наливает в стаканы ледяную воду. — Прошу. Садись в свой стульчик, болтушка. Папа тебе положит.
— Я по крайней мере не все сказала, — оправдывается ребенок.
— Ну-с, посмотрим. — Отец садится. — Тебе, малышка, побольше, не так ли?
— Без костей.
— Без костей, — повторяет отец, счищая с костей кожу и мякоть.
— Без кожи!
— Что? Ты не ешь кожи? Это ведь самое вкусное.
— Уй! Не хочу.
— Мне больше останется. Прекрасно. А где жир?
— Ай! — Хозяйка встает. — Забыла жир. Сейчас распущу.
— А бараньего жира нет?
— Нет, — отвечает жена и кладет в кастрюлю кусочек маргарина. — Он заплесневел.
— Дай-ка мне масла, — распоряжается супруг.
И семья принимается за еду. Все грызут, жуют, сосут и чавкают, как и положено, когда едят соленые тресковые щеки.
Вдруг Пьетюр говорит:
— Доброжелательный человек этот Сигюрдюр.
— Какой Сигюрдюр?
— Как это ты его назвала? Страус, что ли?
— Стало быть, ты звонил ему?
— Да. Я же говорил, что собираюсь.
— И что он сказал?
— Немного. Но был очень доброжелателен.
— Ты просил о должности?
— Нет.
— Слава богу, — облегченно отвечает Вальгердюр и кладет кость на край тарелки.
— Требуется письменное заявление. — Пьетюр отпивает глоток холодной воды.
— Подашь? — спрашивает она безразличным голосом.
— Не знаю. А твое мнение?
— Мое мнение ты знаешь, — отвечает она и начинает сражение со следующей тресковой щекой.
— Место превосходное.
— Конечно.
— Хороший оклад. Рабочий день короткий, так что я смог бы еще и преподавать. Об этом я тоже спросил. Ты говорила, он директор школы.
Молчание.
— Срок истекает в середине месяца.
Молчание.
— Приступать с Нового года.
Молчание.
— Ты не в восторге, — говорит он, вытирая рот тыльной стороной руки. — А малышка хочет уехать в другой город?
— Куда?
— Туда, где когда-то жила мама. Когда была такая же маленькая, как ты.
— А мама не хочет?
Молчание.
— А мама не хочет? — повторяет девочка, и вновь за столом воцаряется молчание.
— Кофе есть? — спрашивает муж.
— Горячая вода в кофейнике. Порошок на своем месте.
— Ты не в духе?
— Не в духе? Нет, я просто немножко удивлена.
— Я ведь еще заявления не подал. — Он встает и идет за растворимым кофе и кипятком. — Ты могла бы бросить работу.
— А ты уверен, что я этого хочу?
— Ну, я был бы рад.
— Мама не хочет? — повторяет девочка.
— Пока еще никто никуда не уехал. Включи-ка папе радио.
Они молча слушают последние известия — Пьетюр Каурасон и Вальгердюр Йоунсдоухтир. Затем так же молча моют посуду, и молчание продолжается, когда он надевает меховую куртку, собираясь на почту, а она пальто, чтобы идти в банк.
— Выше нос! — говорит он, целует жену и дочь и торопливо уходит на работу.
Город просыпается после короткого обеденного сна. Из домов поодиночке выходят люди, и улицы вновь оживают. Двигается народ, однако, не так быстро, как до обеда. Тогда в спешке ощущалось предвкушение, теперь же, скорее, обреченность. Головы подняты не так высоко, попадаются даже грустные и отрешенные лица. И все тот же промозглый воздух, и все та же гора на другом берегу фьорда. Все так же мозолит глаза База напротив. Кое-кто из женщин бросает на нее косой взгляд и краснеет.
В прихожей дома на Главной улице стоит женщина. Напротив нее Уна в своей кроличьей шубке.
Женщина обрадована, щеки у нее раскраснелись.
Возраст дает о себе знать: тело у женщины полное и слегка дряблое, голые руки выше локтя голубоваты, на икрах венозные узлы. Однако талия тонкая, грудь под блузкой тугая. Бёдра широкие, округлые, но зад отвислый.
Раскрасневшиеся щеки и радостный блеск больших темных глаз придают ее небольшому лицу, обычно безжизненному, особое выражение, которое усиливают черные с проседью волосы, тонкий нос с трепещущими ноздрями, толстые, чуть бледноватые и беловатые, чуть синеватые и красноватые губы.
— Как хорошо, что ты пришла, — говорит она. — Как хорошо, как хорошо.
— Ты просил слова, Преподобие? — В вопрошающем взгляде Сигюрдюра Сигюрдарсона читался приказ.
— Я? — переспросил пастор. — Ну да, конечно. Да, да.
— Мне так показалось. Прошу.
Преподобие еще колебался. Но тут он поднял взгляд на Сигюрдюра Сигюрдарсона и увидел, что у того в глазах сверкнула молния. Сверкнула и погасла.
— Гм. Ну. Да. Мне представляется, что у Рыбопромыслового совета есть основания решительно выразить свое отношение к совершенно непристойной акции, — начал Преподобие. — Я редко читаю газету, в которую сегодня заглянул по чистой случайности. Но поскольку…
аятодумалтыструсил датымолодецхотьитряпкасвиду даведьмыстобойинетакоеразпровернули тывернорешилчтоясобираюсьрассказатьпротуисториюсцерковнымфондом протосостарухойСтиной нуидумайтакдумайдурачок
— …у Рыбопромыслового совета есть все основания одобрить недвусмысленную резолюцию, выражающую полное доверие.
теперьятебяузнаю́ языкхорошоподвешен словнокаквтотразкогдатывыступал припрофессореАусмюндюре теперьправдаужнето фигуройстал
— Поэтому я предлагаю следующий проект резолюции.
приметекакмиленькие давывсеуменяпострунке крометебятряпки ичтотытамнаплелонеобходимостибольшейчестностивобщественныхделах аденежкитопринялсразужетогданарождество
Преподобие закончил выступление.
Члены совета сначала молчали, но когда председатель спросил, есть ли желающие выступить по проекту резолюции, то словно плотину прорвало:
— И чего только эти прихвостни русских себе не позволяют! Подумать только! Нападать на Сигюрдюра Сигюрдарсона! Лить на него грязь! На нашего-то Сигюрдюра! Подумать только! Сволочи какие! Правду о них говорят, они такие. Взять бы их всех да в Сибирь отправить, правильно «Газета» уже не раз призывала. Там им и место. Туда их тянет. Это их земля обетованная. Подумать только! Написать такое о Сигюрдюре, которого наверняка выберут весной в альтинг, если все пойдет по плану. Неслыханная наглость!
— Не будем распаляться, — говорит Сигюрдюр Сигюрдарсон, директор школы, председатель магистрата, библиотекарь, заместитель депутата альтинга и председатель Рыбопромысловой компании. — Как всегда, творящие несправедливость сами же от нее и пострадают. Ибо, как учит величайший из пророков, сам Моисей, в своих книгах: «Проклят, кто тайно убивает ближнего своего!» А в другом месте он говорит: «Проклят, кто берет подкуп, чтобы убить душу и пролить кровь невинную».
Ставлю на голосование проект резолюции, который внес Преподобие, заместитель члена совета. Будем голосовать персонально, по очереди? Желающих нет. Тогда прошу тех, кто за внесенный проект, поднять руку. Четверо. Я не голосую. Проект принимается единогласно и считается резолюцией заседания.
Наше заседание подходит к концу, — продолжал председатель Рыбопромыслового совета и председатель Рыбопромысловой компании. — Повестка дня исчерпана. Однако мне хотелось бы сказать несколько слов в связи с резолюцией, а потом мы попьем кофейку. Дуна! Убери со стола и принеси кофе!
Так что́ я хотел сказать.
Да, о резолюции.
Она показывает, какое это благо — в трудную минуту жизни иметь друзей.
Конечно, когда проработаешь столько лет, найдется, за что покритиковать, это вполне естественно. И действительно, конструктивная критика необходима для успешного развития того демократического общества, в котором мы живем и которое желаем сохранить. Однако я ожидал чего угодно, но только не этого.
Я потрясен.
Я тотчас же велел секретарше принести мне всю отчетность по нашим траулерам и все накладные, которые в данный момент не подвергаются проверке. И не нашел никаких оснований для подобных утверждений. Никогда для наших рыбаков не покупалась конина, хотя они ее вполне заслужили[9]. В этом вы можете сами убедиться, поскольку я принес сюда бухгалтерские книги. Они вон там, на столе у окна. Я, правда, еще не проверил все накладные конца прошлого года, но вы можете, если захотите, просмотреть их у меня дома.
Но у этой истории есть еще одна сторона, и над ней нам следует задуматься: кто же занимается подобными делами? Кто сочиняет такие небылицы? Этот человек определенно живет здесь, в этом нам надо отдавать себе отчет. Но он затаился и добровольно себя не раскроет. Они боятся дневного света — клеветники и пасквилянты. Да, именно, вот оно, это слово — пасквилянты.
Мы должны найти этого пасквилянта, чтобы он не мог больше изрыгать свой яд на этот город, на наш город. Но действовать нужно осторожно и умно, а ума вам не занимать стать. Мы выведем его из себя, а что говорит Иов: «Глупца убивает гневливость, и несмысленного губит раздражительность».
Мы будем действовать всеми доступными, но, конечно же, демократическими способами, чтобы выяснить, кто этот человек. А потом извлечем его на свет божий, вытащим из норы, и пусть народ судит его, ибо сила наша в народе, в молчаливом большинстве. Народ сам вынесет заслуженный приговор этому исчадию тьмы. Сам я, правда, сразу же заподозрил одно лицо. Но не будем торопиться, подождем. Главное — не делать опрометчивых шагов.
Однако, уважаемые друзья, хотя я надолго задержался на этой стороне дела, я все же хотел поговорить в первую очередь о дружбе. Я… поставь кофе на стол у окна, Дуна. Спасибо.
Итак.
Вот что я хотел сказать.
Никогда раньше я не ощущал с такой отчетливостью, как только что, во время речи Преподобия, а затем во время ваших выступлений, что я живу здесь. Здесь я и хочу жить. Я хочу жить здесь все время, пока у вас будет желание пользоваться моими силами и моим скромным вес… моей гирей на чаше весов свободы и инициативы, характерных для вас, свободных индивидов. И хотя может статься, что вы пошлете меня в альтинг, в Рейкьявик, душа моя всегда пребудет здесь, в этом городе, здесь, с вами. Там вдали, на юге, я буду с той же энергией, что и здесь, стараться по мере сил быть полезным нашим местам.
Это все, что у меня было на душе.
Благодарю вас, друзья мои.
Пейте кофе. Хворост жарила моя жена. А если за кофе вас станет томить безделье, можете просмотреть отчетность, ха-ха!