ПОСЛЕСЛОВИЕ

Великая история заслонила маленькую историю. Хотя такие маленькие истории, — миллионы таких маленьких историй, может быть, и составляют главную историю человечества.

«Тяжелый песок».

Анатолию Наумовичу Рыбакову к моменту опубликования его первой, доныне широкоизвестной книги «Кортик» (1948) шел уже четвертый десяток, и у него имелся богатый жизненный, трудовой и фронтовой опыт — он был зрелым, сложившимся человеком.

Окинуть взглядом его путь людям моего поколения очень несложно. Дело в том, что его первая книга — «Кортик» писалась и впервые печаталась для нас, бывших в ту пору десяти — четырнадцатилетними мальчишками. Спору иет, читали ее не только мы, но и те, что были постарше нас, и совсем взрослые люди, но полагаю, что особенно крепко имя Анатолия Рыбакова запало именно в нашу память, ибо это был «наш» писатель. И потому, когда через два года после выхода «Кортика» появилась его новая книга — роман «Водители» (1950), мы прочитали и его, хотя адресовался роман не нам и, как пришлось впоследствии убедиться, далеко не всё мы в нем поняли и ощутили.

Так он и остался «нашим» писателем… Разве только поменялись в нашем сознании местами две линии в его творчестве. Значимее для нас стали такие его книги, как «Екатерина Воронина» (1955) и в еще большей степени «Лето в Сосняках» (1964), а две повести, служащие продолжением «Кортика», — «Бронзовая птица» (1956) и «Выстрел» (1975), и две первые книги новой трилогии о Сереже Крашенинникове — «Приключения Кроша» (1960) и «Каникулы Кроша» (1966) мы читали, слегка стесняясь своего интереса к «подростковым» книгам, но не умея, да и не желая преодолеть влияния на нас имени, стоящего над их названиями, — имени Анатолия Рыбакова.

Для читателя представление о двух линиях в творчестве писателя — так сказать, «подростковой» и «взрослой» — обычно и не носит оценочного характера. К сожалению, некоторой частью критики произведение, впервые увидевшее свет с грифом издательства «Детская литература», воспринимается как нечто «второсортное». Это отношение не может не передаться писателю, не заботить и волновать его- Но я не считаю, что Рыбаков поддался таким настроениям. Уже одно то, что он не прекращал работы над книгами о Мише Полякове и его товарищах, говорит против подобного предположения В то же время он не стоял на месте. От чисто приключенческой повести он переходил к произведениям, в которых на первый план выходили нравственные проблемы. Трилогия о Кроше как раз и отразила эту эволюцию. Приключенческая фабула и серьезная нравственная проблематика, доселе параллельные, вопреки эвклидовой аксиоме, постепенно пересекались.

Вторая часть трилогии — «Каникулы Кроша» — вышла в свет спустя два года после небольшого романа «Лето в Сосняках». Событийные ряды двух произведений не имели ничего общего, характер ни одного персонажа «Лета» не повторялся в «Каникулах». Тем не менее здесь невооруженным взглядом просматривалась общность нравственных и общественных проблем Речь шла об омерзительной сущности предательства, о красоте человеческого мужества, о слабости, поддающейся обстоятельствам, и о силе дружбы, помогающей человеку воспрянуть духом. Не случайно, скажем, сентенцию, прозвучавшую в «Лете»: «Человечным надо быть и в шестнадцать лет. Даже когда силы времени сильнее твоих сил», — можно счесть, обращенной к Сереже Крашенинникову в момент его раздумий о судьбе его случайного товарища Кости, а казуистика рассуждений Веэна, пытающегося представить в благородном свете спекуляцию произведениями искусства, которой он занимается, все его интриганские Ходы напоминают и казуистику следователя, «расколовшего» Колчина, и гнусную логику жизненного поведения Ангелюка.

Третьи же часть трилогии о Кроше — «Неизвестный солдат» — вообще не имела аналогов среди «взрослых» книг Рыбакова В этом не было надобности. Прежде всего потому, что ее саму уже трудно, даже невозможно назвать только повестью «для подростков». Не случайно она со вниманием и интересом была прочитана всеми читателями страны, без различия возрастов. В этой книге обе линии творчества писателя слились в одну — в проблему памяти о прошлом, в данном случае о Великой Отечественной войне, памяти благоговейной и близкой всем поколениям советских людей. Успеху повести способствовал и тот факт, что она появилась в год двадцатипятилетней годовщины Победы, когда особенно ярко вспыхнул интерес самых широких слоев народа к своему недальнему и дальнему прошлому. И в первую очередь — писательский талант Анатолия. Рыбакова. В «Неизвестном солдате» прошли перед нами герои Великой Отечественной — старшина Бокарев и рядовой Краюшкин и современники читателя — начальник участка строительства дороги Воронов, бригадир Мария Лаврентьевна, чертежница Люда, Зоя Краюшкина… И — Сергей Крашенинников, ощутивший неодолимую душевную потребность в восстановлении правды о небольшом, внешне незначительном эпизоде военных событий, в восстановлении справедливости, понявший, что если он не возьмет на себя и не исполнит возникшего перед ним долга, то покой для его совести будет навсегда утерян.

Не только фабула этой повести двухслойна: попеременно изображаются события, происходящие вокруг закончившего школу Кроша, и то, что происходило много лет назад в оккупированном немцами маленьком городе Корюкове… Двухслоен и сюжет произведения. Если поначалу исключительное внимание читателя занимает слой, близкий к приключенческому, — старания Кроша выяснить, кто же похоронен в безвестной могиле, Бокарев или Краюшкин, то впоследствии автор постепенно и искусно выводит на первый план события совсем иного порядка. Читателя захватывает пробуждение чувства памяти у тех, кто окружает Кроша, у тех, кто поначалу, как Воронов, противится его поискам, считает их делом несерьезным, мальчишеской блажью. Рассказ — о том, как живое и справедливое дело, которое взвалил на себя этот упрямый я невыносимо ершистый юнец, открывает в сердцах людей глубокие тайники добра, находит себе союзников и соратников одного за другим, пока не сплачивает воедино весь коллектив работников дорожно строительного участка. И читатель с повлажневшими, как и у одного из персонажей, глазами читает заключительные строки повести о том, как колонна трейлеров и самосвалов, «подавая гудки… проследовала мимо солдатской могилы, мимо солдатской матери и солдатской внучки».

Я не зря, лишь обмолвившись о других произведениях Рыбакова, так подробно остановился на повести «Неизвестный солдат». Мне она во многом представляется преддверием к роману «Тяжелый песок». Она же разрешила и некоторое недоумение, возникавшее при самом беглом взгляде на жизненный и творческий путь писателя: как это фронтовик, проведший в действующей армии все четыре военных года, не написал о войне ничего, кроме, нескольких ретроспективных пассажей в «Екатерине Ворониной» и «Лете в Сосняках». Но главное — не в этом.

Сергей Крашенинников и его товарищи тем, что смогли усилием ума и сердца раздвинуть «груду дел, суматоху явлений» и углубиться чувством и мыслью в прошлое, заставили, мне кажется, и самого Рыбакова по-иному взглянуть на исторические пласты, пройденные им за свою жизнь. Трудное и вместе с тем закономерное пробуждение исторического самосознания задело некие стороны сознания и совести писателя, заставило их зазвучать. Воскресило ощущения родства и единства с неисчислимым контингентом родных, близких, однокашников, товарищей по фронту, наставников, давным-давно или совсем недавно ушедших из жизни, и не только с отдельными людьми, но и с поколениями, а через них — со всей Россией и ее историей. Сходное чувство проявляется и у его героя Кроша:

«Пройдя немного, я оглянулся.

Две женщины, одна покоренастее, поосанистее, другая худая, стройная, обе в платках, медленно поднимались по косогору к деревне.

Россия ты моя, Россия…»

И еще одна цитата из «Неизвестного солдата», подтверждающая, что. работая над ним, Рыбаков либо нащупывал тему «Тяжелого песка», либо уже вплотную обдумывал новый замысел. Защищая Кроша от нападок Воронова, пожилой инженер Виктор Борисович говорит последнему: «Вот вы говорите: дорогу надо строить. Да, надо. Только если дети перестанут о нас думать, тогда и дороги не нужны. По этим дорогам люди должны ездить. Люди!..»

Борис Яковлевич Ивановский, от лица которого идет повествование в «Тяжелом песке», не просто помнит о своих родителях, он о них напряженно думает, заставляет свою память и память других людей восстанавливать обстоятельства их жизни и их смерти, воскрешать крупные и мелкие события семейной истории. Человек преклонных лет, он всем своим существом чувствует истинность старой поговорки: «О мертвых — или правду, или ничего», — и не скрывает ни единого факта из того, что помнит, что знает, не набрасывает на свою память украшательского флера. Только одного он хочет, только к одному стремится — чтобы перед человеком, внимающим ему, его родители и люди, окружавшие их, встали бы живыми и полнокровными во всех своих добрых и горьких, величавых и смешных поступках и помыслах, произнесенных словах и затаенных чаяниях.

Образ, характер Бориса Яковлевича Ивановского — одна из самых больших удач писателя. И, к слову сказать, больше всего мы узнаем о нем не из тех страниц, где рассказывается о его молодости, о его работе, первой неудачной любви к Соне Вишневской, его взаимоотношениях с Галей Токаревой и женитьбе на ней, хотя и это имеет значение для его понимания. Но куда полнее и характернее он раскрывается перед нами в своем рассказе о судьбе семьи.

Это простой рядовой человек, всю жизнь много и упорно трудившийся и не видевший в том ничего из ряда вон выходящего, и если он когда-либо гордился биографией своей, то не прилюдно, не тыча никому в нос своим стажем и опытом, но лишь в глубине души. Однажды он произносит: «И если я сказал о дяде Грише, что он был простой, ничем не выдающийся человек, то, может быть, как раз в этом и была его значительность. Он был человек труда и трудового долга, а на таких людях держится мир». Сам к себе он не применит подобных слов, особенно последних, но мы-то, видя всю его жизнь, вправе это сделать. Он и о своей службе в разведке во время войны говорит не пространно, умалчивая о многом, а кое о чем упоминая лишь к месту и без деталей, — и опять же лишь нам, читателям, представляющим себе по многим книгам и воспоминаниям, что значит прослужить «в войсковой разведке всю войну», дано вообразить, какое мужество было проявлено этим человеком за четыре военных года, какую пользу он принес армии, каков его вклад в победу.

При всем том в его рассказе нет и излишней скромности, от которой порой припахивает ханжеством. Если нужно рассказать о себе и о своих заслугах по отношению к семье, он говорит об этом просто и ясно, не манерничая и не аффектируя, говорит как о том, чего из песни не выкинешь, без чего в песне нарушатся лад и правда. О других? О других он может сказать и приподнято, не просто показать поступок или поведение человека, но подчеркнуть для внимающего смысл и значение этого поступка и этого поведения, и чем они лучше и достойнее, тем более ему кажется важным подчеркнуть их. И заметим еще вот что: чем дальше от него по родственным и иным связям человек, о достойном поступке которого он говорит, чем меньший отсвет бросает на рассказчика этот поступок, с тем большей приподнятостью говорит Борис Яковлевич о нем. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить страницы, посвященные семье Сташенков, няньке Анне Егоровне, соседям Ивану Карловичу и Станиславе Францевне, пани Янжвецкой, Вале Борисовой, лейтенанту Данилову…

В этом тоже сказывается этика трудового человека. А опыт долгой такой жизни несомненно скажется в манере рассказа, спокойной и неторопливой снаружи, глубоко взволнованной изнутри. Горе рассказчика велико, время не утишило, не уменьшило его, но он понимает, что оно не единственное в этом мире, что у многих людей в нашем веке, исполненном катаклизмами, хранятся горестные воспоминания, и можно оскорбить их, крича и стеная, выдавая свою боль за небывалую, за самую больную. Мудрость Бориса Яковлевича и состоит в понимании других людей, их мироотношения, пусть не похожего на его собственное, в спокойном приятии их правд, в непринужденном осознании необходимости сосуществования с людьми и в умении жить и трудиться бок о бок, плечо к плечу с другими. Как всякому человеку, чья молодость и зрелость относятся к временам, канувшим в прошлое, ему присуща ностальгия по тем временам и по тогдашним нравам, обычаям, человеческим взаимоотношениям, семейным и трудовым навыкам. Как бы ни старался он объективно рассматривать это прошлое и его компоненты, ностальгия все же обнаружит себя в невольном приукрашивании тек дней и тех людей, в том, что дурное как бы линяет и вовсе исчезает из памяти, а хорошее как бы усиливается и с годами все более расцвечивается во все цвета радуги. Но вместе с тем мы не расслышим в его рассказе — ни в словах, ни в тоне — брюзжания и раздражительности по отношению к нынешнему дню и его молодым представителям, к новым временам и новым песням — от этого Бориса Яковлевича уберегает спокойная уверенность в том, что жизнь не может стоять на месте, что перемены ей так же необходимы, как и традиции, и без новых соков она может засохнуть и загнить.

Все это и характеризует Бориса Яковлевича, и придает самому его рассказу ту особую интонацию, которая с самого начала («Что было особенного в моем отце? Ничего».) покоряет читателя искренностью и свободой, горячим желанием поведать кому-либо судьбу своей семьи и тактом рассказчика. Интонацию, которая поначалу кажется несколько старомодной в наше время усеченных телефонных фраз и быстрых перекидок новостями при случайной встрече на улице или в магазине, словно бы она пришла из времен Ивана Северьяныча Флягина или Тевье-молочника, но с которой быстро свыкаешься и даже начинает казаться, что прямо-таки слышишь старческий, но еще сильный голос Бориса Яковлевича…

С некоторым удивлением видишь, как незаметно и неспешно, никого не расталкивая и не прерывая на полуслове, в литературу нашу — и не только в прозу, но в поэзию, в драматургию — вошли люди зрелого и очень зрелого возраста, большого и непростого жизненного опыта (одно из произведений Ю. Трифонова так ведь и называется — «Старик»), вошли, расположились и заставили себя выслушать. С удивлением потому, что в советской литературе, как и во всякой национальной литературе, как во всей мировой литературе, тон всегда задавали молодые герои, их звонкие, порывистые, срывающиеся от задора голоса, их надежды, их стремления, их уверенность или неверие, их то короткие (за малостью прожитых лет), то долгие, захлебывающиеся исповеди. Молоды Глеб Чумалов и Левинсон. Молоды Григорий Мелехов и Давыдов. Молоды герои романов и повестей о войне — и тех, что написаны по горячим следам событий. и появившихся позже, два-три десятилетия спустя. Да и главные персонажи всех предыдущих рыбаковских книг — не буду их снова перечислять — тоже молоды. Сказывались в этом не только вековые литературные традиции, но и молодость нашего общества, заново строящейся жизни (вспомним, как популярна была в тридцатых, годах песня, в которой пелось. «Каждый молод у нас в нашей юной, прекрасной стране»).

Однако и в истории литературы, и в истории народов бывают моменты, когда необходимо остановиться, оглянуться, осмыслить опыт, окинуть протекшее время и сделанное дело не шустрым взглядом молодого человека, схватывающим лишь общее настроение, основной цвет времени, а неторопливым взглядом старика, внимательно подмечающим оттенки этого цвета, детали, шестеренки времени. Те, что прежде казались неважными, незначащими, но, как потом оказалось, многое определившими и в прошлом, и в настоящем. Тут и начинают появляться книги, влекущие читателя в недавнее и давнее прошлое, книги-воспоминания, книги-ретроспекции, книги-исповеди, долгие и порой мучительные, и оказывается, что они нужны читателю не меньше, чем сочинения о текущем дне. Нам вдруг стало безумно интересно перелистывать чужие примечательные и непримечательные судьбы — и непримечательные порой даже интереснее, ибо в них время, в которое они вместились, отражается не своими исключительными гранями, случайными импульсами, а своей обыденностью, всеобщностью.

Судьба Рахили и Якоба Ивановских, которой посвящено повествование их сына, таит в себе и обычное, и необычное. Но то исключительное, что было в их совместной биографии, пожалуй, исчерпывается завязкой их общей судьбы. Случайна их встреча, из ряда вон выходяща любовь дочки простого сапожника из небольшого украинского городка и сына базельского профессора медицины. А дальше их жизнь течет в общем русле, проложенном страной, где они живут, и временем, в котором они живут, и повторяет все изгибы этого русла.

Их сын не стремится «сформулировать сразу» всю их жизнь, он хочет вспомнить ее и поразмышлять о ней неторопливо и обстоятельно. И читатель с нарастающим интересом следует за каждым поворотом этих воспоминаний, хотя в. о многих перипетиях жизни этой семьи нет ничего примечательного и каждый покопавшись либо в своей памяти, либо в семейной хронике, может обнаружить нечто подобное. А вот поди ж ты… Вспоминаются слова Лопатина из симоновской повести «Двадцать дней без войны»: «Как может быть никому не нужна жизнь человека? Совсем никому не нужна? И как может быть никому не нужна книга, если она написана о жизни человека?» А уж тем более — когда жизнь человека увенчается мученическим и славным концом, какой выпал на долю Рахили и Якоба и их детей и внуков. Но, впрочем, я забегаю вперед.

Одна из больших удач Рыбакова в «Тяжелом песке» — воссоздание материальной и духовной атмосферы небольшого провинциального городка, в котором в начале века вспыхнула и расцвела любовь Рахили и Якоба. В таких небольших городках, с одной стороны, все знают всех и обо всех не только о том, кто что сделал, но порой и о том, кто что подумывает сделать. Жизнь каждого обывателя от пеленок до савана проходит на виду у остальных, город помнит не только ребяческие проделки своих сыновей и дочерей, но и манеру поведения их родителей, а то и прародителей и может, что называется, высчитать заранее, как поступит в той или иной ситуации кто-либо из его постоянных обитателей. Город знает, насколько честен достаток одного и насколько почтенна бедность другого. Он может на время поддаться несправедливой сплетне, но в конечном счете всегда во всем разберется и все поставит на свои места. Каждый отдельный человек в нем может оказаться и излишне доверчив, и злораден, и высокомерен, и глуп, и участлив — город же в целом справедлив справедливостью народа.

А с другой стороны, нигде так, как в этих городках, не возникают и не живут так долго легенды, нигде факт не обрастает такими наслоениями, нигде к реально происшедшему событию не прибавляют таких невероятных деталей, как здесь. Все же и легенды эти по большей части в сути своей тоже справедливы, ибо рождаются от желания усилить, выпятить добрую или красивую сторону происшедшего или грань характера человека, сподобившегося попасть в легенду. Легенды возникают от жажды необычного, от жажды прекрасного в жизни. Город свято хранит свои большие и малые легенды, чтит своих героев, мертвы они или живы, как бы понимая, что в этих легендах и в этих героях — оправдание его обычного, приземленного существования. Город не хочет быть жив только хлебом насущным, он алчет и духовного воспарения.

Можно было иначе описать этот городок, рассказав как раз о его обычности, серости, приземленности, подчеркнув его нищету и скуку, разобщенность людей и их интересов, показав, как колотится большинство его жителей из-за куска хлеба на каждый день, а меньшинство— те, что с достатком, — проводит дни в бездуховном накоплении еще большего достатка и в таком же бездуховном удовлетворении физиологических и иных потребностей, использовав для этого описания опыт Чехова и Горького, Коцюбинского и Шолом-Алейхема. И в таком описании тоже была бы правда, как есть она в описании Рыбакова. Но это описание было бы не к месту в рассказе Бориса Яковлевича Ивановского, любящего свой город и до сих пор глядящего на него глазами ребенка и юноши, глазами человека, вложившего в жизнь этого города свою душу и свой труд. Он рисует свой город таким, каким он его видел и видит, и заставляет нас верить этому рисунку.

И вот этот город взбудоражен, ждет не дождется нового приезда заграничных Ивановских: и профессора и его жены, и их младшего сына Якоба, «фарфорового мальчика», который влюбился в их Рахиль, в здешнюю сапожникову дочку. И хотя Рахиль — первая красавица в городе, и хотя она дочь одного из самых уважаемых городом людей — Авраама Рахленко, но все-таки Рахленки — это Рахленки, свои, понятные, среднего достатка, а там — Швейцария, доктора медицины — и отец, и двое старших сыновей, своя клиника, богатые люди. Шуточное ли все-таки дело — женитьба этих молодых людей? Но тут же у города взыгрывает и гордость: а что, наша Рахиль не достойна этого красавчика, что мы — хуже? И еще город чувствует, что, кажется, рождается новая легенда, что-то вроде сказки о Золушке и принце, и она может случиться здесь, на их глазах, и о ней будут говорить годы и десятилетия. «Готовилась улица, готовился город готовились студенты, приехавшие на каникулы, гимназисты и реалисты, учителя и дантисты — вся, в общем, интеллигенция, и простые люди сапожного цеха, и соседи Все были на стороне Рахили и Якоба, все хотели им счастья и благополучия. Вы спросите почему? Я вам отвечу: Рахиль и Якоб любили друг Друга, а любовь покоряет мир». И потому еще, что город получил возможность показать лучшие стороны своей души, объединиться в признании этой радости общей радостью, этого счастья — своим счастьем. И поэтому, когда все устроилось и «после венчания молодые шли из синагоги пешком, вокруг них люди пели, танцевали, веселились, оркестр играл марш и танцы, город ликовал». Поэтому уже вовсе не злорадством встретил город вернувшуюся из Швейцарии через полтора года Рахиль Рахленко с маленьким сыном на руках без мужа, «но многих огорчало, что такая прекрасная романтическая история, такое, можно сказать, выдающееся событие в жизни нашего города кончилось ничем». И город облегченно вздохнул, когда через некоторое время из Швейцарии прикатил и Якоб.

Атмосфера добра и справедливости вряд ли повседневно царит в городе. Сказать так было бы большим преувеличением. Но, между прочим, если нам в детстве не дано выбирать воздух, которым приходится дышать, — и мы дышим кто озоном соснового бора, кто ковыльным ароматом степей, кто ветром большой реки, а кто жаром пустынь, — то какой нравственный воздух питает наше сердце, в какой-то степени зависит и от нас, и от нашей семьи. Рассказчик, тогда еще мальчик, подросток, юноша, Боря Ивановский вдыхает именно добро и справедливость. И не только на городской улице, но и в семье Рахленко, в которой, а потом рядом с которой живет все увеличивающаяся семья Ивановских. Семья Рахленко многолюдна, работяща и патриархальна. Во главе ее стоит Авраам Рахленко.

Нет, он не идеальный человек… Да и вряд ли бывает, чтобы семейные патриархи, привыкшие к беспрекословному подчинению, оказывались идеальными людьми. Он излишне суров к детям, жена у него не подруга и не советчица, а что-то вроде экономки в доме, безо всякого стеснения перед ней он заводит шашни где-то на стороне и открыто ездит в соседнюю деревню, где живет женщина, прижившая от него сына. В то же время он хозяйствен, твердой и умной рукой ведет дом и свою сапожную мастерскую, которая тот же дом, ибо в ней работают его дети. Но самое драгоценное его качество состоит в том. что он не замыкается в своем доме и в своем деле, а открыт городу и людям. К нему идут за советом и за помощью — и он ни в том, ни в другом не отказывает никому. А то и, не дожидаясь зова, сам встревает в дела города — и вмешательство это всегда на пользу людям. «Оп был общественный человек не из честолюбия, а потому что в общественных делах мог проявить свою справедливость». Вот эта жизненная активность, насквозь пропитанная стремлением не к своему благу, а к благу чужому или общему, несомненно воспринимается и перенимается младшим поколением семей Рахленко и Ивановских.

Тем более что она поддерживается и другими членами семьи. И дядей Гришей, который без взрывов и разносов терпеливо учит Якоба Ивановского, а потом его детей Леву и Борю сапожничать. И Якобом с его внешней мягкостью, но с твердыми и неукоснительно соблюдаемыми нравственными принципами. И Рахилью, которая не дает в обиду своему брату Иосифу соседку Кеану Сташенок. И дядей Мишей, который сражается за всеобщее счастье на фронтах гражданской войны и потом возвращается в город в ореоле боевой славы. Удивительно ли, что один из сыновей Авраама Рахленко, Иосиф, который «никому в жизни хорошего не сделал, все только для себя», в этой семье выглядит не легким отклонением от нормы, а диковинным уродом, нравственным Квазимодо?

А еще Борис, как и его многочисленные братья и сестры, постоянно живет в атмосфере любви — и родительской любви к детям, и любви отца и матери друг к другу. Ибо любовь Рахили и Якоба, ярко вспыхнув, не отгорела по прошествии малого или большого времени, но все последующие годы продолжает пылать сильным и ясным пламенем. Читатель, конечно, помнит, что в начале этой любви обоими были принесены жертвы: Якоб отказался от обеспеченной и спокойной швейцарской жизни, Рахиль зачеркнула свою мечту о консерватории. И все же о жертвенности в данном случае говорить не хочется, ибо об этих жертвах не помнят, не думают и, уж конечно, не говорят не только сами герои, но постепенно о них забывает и читатель, настолько сильно и естественно постоянное желание этих двоих быть все время друг возле друга, настолько они необходимы друг другу и непредставимы один без другого. Рыбаков тонко, не пережимая, легкими штрихами показывает, как среди ежедневных хлопот и забот (а мало ли их в многодетной семье) эта любовь не только живет, но и развивается, как Якоб и Рахиль становятся все более похожими друг на друга. Я думаю, что сын неправ, когда говорит, что «отец не менялся, а мать менялась». Менялись конечно же, оба, в то же время оставаясь самими собой, а если еще точнее, то каждый из них еще и рос как личность. А вот тут сын совершенно прав: «Могучим деревом и была любовь моих родителей. Она была опорой и для них, и для тех, кто возле них».

И если поначалу кажется, что все в семье держится только на матери, на ее «властности, воле и целеустремленности», что и сам Якоб, а не только дети, как бы защищен Рахилью от слишком жестких столкновении с миром, то впоследствии это впечатление рассеивается, и читатель понимает, что оба они являются защитой друг для друга: «…безусловно, никто не знал мою мать так, как отец, но он знал ее еще такой, какой не знали и не могли знать другие… Что она может испугаться, попросить защиты, пожаловаться— такой мы ее не знали. Такой знал ее один человек на свете — отец». Ее сила была подкреплена духовной атмосферой семьи, а «духовная атмосфера определялась отцом».

Конечно, духовная атмосфера, в которой росли дети Ивановских, определялась не только отцом и дедом, не только городом, но, пожалуй, прежде всего временем, в которое они возрастали. И здесь — еще одна авторская удача. Она — в точности изображения двадцатых — тридцатых годов, в глубине постижения того, что они несли с собой.

И по прежним произведениям Рыбакова было заметно, как тщательно отбирает он материальные и психологические детали, характеризующие описываемое им время. Перечитывая «Екатерину Воронину» или «Лето в Сосняках» (я называю сейчас те его книги, в которых одновременно описывались разные исторические пласты), обращаешь внимание хотя бы на то, как говорят люди разных поколений, или на то, как един и тот же человек ведет себя в разные эпохи. Речевой строй человека, воспитанного до революции, всегда у Рыбакова отличен от речевого строя другого персонажа, выросшего в советское время. Я не замечал в его романах и повестях ни одного кричащего анахронизма, когда предмет, антураж, слово или поступок действующего лица нее соответствен описываемому периоду в истории нашего общества Это качество в полной мере сказалось и в новом романе Рыбакова, охватывающем несколько десятилетий, причем десятилетий необыкновенно подвижных, когда иной раз два-три прошедших года что-то в быту и поведении людей сметали безвозвратно, а что-то приносили и утверждали на время или надолго. Перед нами предстают и десятые годы нашего века, и двадцатые, и тридцатые, и годы войны, и плюс к тому годы семидесятые, ибо на все, о чем рассказывается в романе, рассказчик глядит отсюда, из нашего времени, и говорит языком сегодняшнего дня. Читателю предстает городок Черниговской губернии в пору перед первой мировой войной, во время нее, перед ним проходит гражданская война, годы разрухи и годы восстановления, нэп и комсомолия в пору своего рождения и становления, мирный труд советских людей перед войной и борьба с гитлеровским нашествием на фронте и на оккупированной территории. И каждый период истории нашего столетия в романе узнаваем, ибо точно выражен и в общем, и в деталях, воплощен не только в описаниях, но в живых образах, в словах и поступках персонажей.

Не буду — в этом нет необходимости — говорить о каждом периоде и о том, как он очерчен в «Тяжелом песке». Но на одном моменте мне хотелось бы остановиться, поскольку он имеет важное значение в жизни главных героев романа, да и второстепенных тоже. Рисуя двадцатые — тридцатые годы, Рыбаков, как самое важное, подчеркивает рождение и укрепление достоинства в человеке и то, что это достоинство связано теперь не с родовой честью, не с фамильными преданиями, даже не с благородством личного характера, но в первую очередь с рабочей статью, трудовым талантом, с ощущением себя необходимой частью общества, с тем, что его жизнь и труд стали нужны не только ему самому и его семье, но всему народу. Перед людьми, которые еще совсем недавно мечтали всего лишь о том, как бы любым путем прокормить себя и детей, открылись новые, многие и разнообразные пути. Их личная карьера, продвижение по службе стали не целью, а средством для того, чтобы все, что они могут, умеют, знают, вложить в общее дело. Такое понимание этого времени не ново для Рыбакова Достаточно вспомнить хотя бы «Лето в Сосняках», Фаину, которая «не знала тогда что такое газгольдер, компрессор, этилен или пропилен. Она знала нечто большее и значительное — она строила новую жизнь». Или Богатырева, «прошедшего в промышленности классический (разрядка в обоих случаях моя. — Ю. Б) путь от рабочего до директора завода». Можно привести цитаты и из других книг Рыбакова, подтверждающие, как памятна и важна для него эта черта времени.

С этим, между прочим, в какой-то мере связан и один любопытный элемент романа: читатель, возможно, и сам заметил, что в нем мало плохих, недостойных люден. Отчасти это диктуется характером рассказчика, Бориса Ивановского, — хороший и добрый человек, он склонен видеть в людях хорошее и доброе, и ему интересны прежде всего люди такой же нравственной складки. С каким удовольствием он рассказывает о достойном поведении знакомого или даже незнакомого человека: «Согласитесь, акцизному чиновнику в форменной тужурке просить извинения за своего сына, которого, между прочим, сначала выкинули на улицу, а потом разукрасили, как бог черепаху, и у кого просить извинения — у простого сапожника, — это, согласитесь, поступок». С убежденностью, порожденной не кабинетным размышлением, но идущей от богатого жизненного опыта, он же заявит об одном из главных своих принципов: «Дело не в том, в какую ситуацию попадает человек, — это часто от него не зависит. Дело в том. как человек выходит из этой ситуации, — это всегда зависит только от него». Ему дороги люди, умеющие это делать без потерь для собственной и чужой чести. Ведь и главные герои его рассказа — люди, которые попали в не зависящую от них ситуацию, грозящую не только смертью, но и позором, и с непокоренным достоинством вышли из этой ситуации.

Но то, что в романе подавляющее большинство персонажей — и главных, и эпизодических — люди прекрасных душевных качеств, принципиально важно и для автора романа. Мало непререкаемым тоном заявить человек добр! Рыбакову нужно продемонстрировать, что в условиях, когда человек освобождается от нищеты, от постоянного страха за завтрашний день, от гнета социального, политического, национального и любого иного, когда он видит, что перед ним и перед его детьми лежат свободные дороги в любую область деятельности, вчера еще наглухо закрытые, когда он не предоставлен самому себе, а вместе с другими равноправно участвует в достижении большой цели, — для него естественно проявлять свои лучшие качества, как трудовые, так и душевные.

Нет, бездумной и безответственной идеализации времени и людей в «Тяжелом песке» мы не найдем. Читатель и сам припомнит И несправедливый навет на директора обувной фабрики Сидорова и работавшего на этой фабрике завскладом сырья Якоба Ивановского, стоивший им года тюрьмы и судебного процесса, и то, как старший сын Ивановских Лева, ставший к тому времени крупным комсомольским работником, и его жена Анна Моисеевна, не желая компрометировать себя, отвернулись от попавшей в беду семьи, и поведение судьи Шейдлина, не желающего как следует разобраться в деле, которое он ведет. Но стоит только взглянуть на судьбы детей Ивановских, чтобы увидеть, что дали этой семье тридцатые годы: о Леве уже говорилось, Борис работает мастером на той же обувной фабрике и заочно учится в институте, Ефим — инженер на Харьковском тракторном заводе, Люба учится в Ленинградском медицинском. Генрих — в авиационном училище, перед Диной открывается дорога в консерваторию. «О моих родителях и говорить нечего. Это был венец их торжества, награда за перипетии и невзгоды жизни, светлый час их великой любви… Ничего, будут и ее дети докторами медицины, и не в какой-то там Швейцарии, на краю света, а в великой стране, стране на шестую часть планеты». Близки к этим чувствам и ощущения молодых людей того времени — работящих, неравнодушных, к общему благу, веселых, уверенных в своем будущем: «Молодые ребята конца тридцатых годов были особенным поколением. Не всё они, конечно, знали, но в то, во что верили, верили искренне».

И рассказчик, и мы, читатели его рассказа, сейчас знаем многое из того, что они не знали. Видим, что не всегда их вера оправдывалась, — например, вера в то, что мы не уступим ни пяди своей земли и что в будущей войне будем воевать на чужой территории и сможем победить малой кровью. Или надежды на то, что самые давние, самые смелые мечтания и утопии человечества совсем недалеки от полного осуществления. Но и то оказать: и эта вера, и эти надежды не из воздуха соткались, они зиждились на том, что уже было достигнуто, на том, что одна из отсталых стран Европы, всего лишь двадцать лет назад лежавшая в разрухе, волей и трудом их отцов и старших братьев превращалась в могучую державу.

Воплощением достигнутого и одновременно гимном любви Рахили и Якоба, гимном верности и упорству звучит в романе сцена тридцатилетнего юбилея их свадьбы, который организовал для родителей Борис. Это праздник не только семей Ивановских и Рахленко, юбилей становится праздником всего города — город радуется, что его прекрасная легенда выдержала все испытания на разрыв, жива и все так же прекрасна. «Она (Ракиль. — Ю. Б.) стояла рядом с отцом, и, я вам скажу, это была царственная пара, они были высокие, мои родители, может быть, еще выше оттого, что держались прямо, осанка была, и над ними благословенное южное небо, и перед ними тот же двор, где тридцать лет назад они справляли свою свадьбу, и видна улица, по которой шли после венчания юные, влюбленные, играл оркестр, вокруг них пели, танцевали и веселились люди, и теперь вокруг них опять люди, так же любуются ими, радуются их любви и желают им счастья».

Эта мизансцена, вся атмосфера этого празднества ярко запоминаются еще и потому, что здесь в последний раз объединяются все, кто близок и дорог рассказчику, кого успел полюбить читатель. Потом война неотвратимо и немилосердно разведет их, поставит каждого из них в опасные, смертельные ситуации, и человек либо сам с собой, либо на людях будет решать — и как, и кем он выйдет из этих ситуаций. И самые тяжелые положения достанутся на долю тех, кто окажется на оккупированной гитлеровцами территории или, как дядя Гриша, попадет в окружение и потеряет свою воинскую часть.

Вот один из множества подобных приказов и распоряжений, отданных оккупационными властями: «Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит его продуктами, или чем-либо поможет, карается смертной казнью через повешение. Это постановление имеет силу также для женщин. Повешение не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происходящем в ближайшую германскую воинскую часть…» Это были не просто приказы и распоряжения, это были законы для всех людей, что оказались «под немцем», и законы, исполнявшиеся точно и неукоснительно. И те, к кому это было обращено, нисколько не сомневались в том, что это закон, по которому им теперь предписывалось и надо было жить, чтобы остаться в живых, сохранить свое существование и существование своих близких. Но для того, чтобы любой закон возымел действие, одного страха мало, хотя издававшим его казалось, что достаточно и этого. Нужно, чтобы те, кому он писан, признали его справедливость.

Оккупанты это понимали. И любыми мерами старались внедрить в сознание покоренных ими людей и народов, что сила кулака, пули, застенка сильнее и законнее, чем сила правды и добра. «Для них порядок был символом закона, а во имя закона они могли спокойно убивать женщин, стариков и детей. Но если порядок нарушен, если дети, женщины и старики сопротивляются, то они ставят под сомнение справедливость этой меры. И Штальбе (комендант гетто. — Ю. Б.) понимал, как важно добиться беспрекословного повиновения, добиться, чтобы люди безропотно легли в ров, легли с сознанием неотвратимости этой меры, — тем они сами подтвердят ее законность». Но в том-то и была сила сопротивления оккупантам, что полицейский закон, каким бы жестоким он ни был, не мог в большинстве случаев ни вытеснить, ни даже потеснить закона нравственного, утвержденного на добре, справедливости и милосердии. И сопротивление выражалось не только в уничтоженных немецких и полицейских гарнизонах, во взорванных составах и автоколоннах, в отвоеванных партизанами селах и освобожденных из концлагеря военнопленных, но и в том, как прятали партизан и окруженцев, как снабжали тек же партизан и жителей гетто скудным, оторванным от себя, от своих голодных детей продовольствием, и даже в том, как держали себя с немцами и их пособниками, как позволяли себе проявить неприкрытые осуждение и ненависть, отчетливо представляя, что может последовать за этим. Когда Рахиль бросает жене полицая: «Полицейская подстилка!», когда Якоб говорит коменданту гетто: «Если вы, господин Штальбе, немец, то я еврей!» — это тоже сопротивление. Пусть это не физическое сопротивление, которое может хоть чем-то помочь нашей армии, но это сопротивление духа, баз которого немыслима и борьба с оружием в руках.

А духовное сопротивление неизбежно перерастает в поступки… С точки зрения той огромной схватки, какой была последняя война, они могут казаться бесконечно малыми. Но при оценке их нужно исходить из возможностей конкретного человека — и величие их раскрывается в полной мере. Что может сделать для других и даже для самой себя старая, бессильная женщина Берта Соломоновна Рахленко? Ничего. Но вместо того, чтобы притаиться, словно мышь в углу, она выдает себя за акушерку, принявшую ребенка у одной из женщин в гетто (это было строжайше запрещено немцами), и гибнет вместо настоящей акушерки Лизы Элькиной: «В гетто еще будут рождаться дети, и Лизе надо будет их принимать». А тихая, жалостливая деревенская женщина Анна Егоровна спасает от за. точения в гетто и от расправы дочку своих бывших хозяев и гибнет за это на виселице. А семидесятипятилетняя старуха полька Янжвецкая не может стерпеть поношения человеческого достоинства немецкими офицерами — не своего достоинства, а достоинства других людей — и всего-навсего обзывает этих офицеров «быдлом» бее чести и совести и тоже гибнет.

Рассказчик, а вместе с ним и автор романа стараются не забыть, припомнить, рассказать и эти, и другие случаи неподчинения оккупантским законам, духовного сопротивления, мужества людей, чьим оружием является только ненависть к захватчикам, любовь людям, верность Родине, примеры того, как борются с врагом по силе своих возможностей старики, женщины и дети, борются, не сдаваясь, буквально до последней капли крови. Делают они это потому, что память об этой борьбе должна сохраниться так же, как и память о солдатских подвигах на фронте. И потому, что это духовное сопротивление было фундаментом, на котором утверждалась, из которого вырастала иная борьба, вооруженная, та, которая заставляла оккупантов держать в тылу большие воинские соединения, отвлекая их с фронта.

Начав с поступков, выраженных в слове, с непризнания власти врага над своей душой, и Якоб, и Рахиль Ивановские, и Авраам Рахленко, и многие другие приходят к желанию противостоять врагу более действенно. Они не хотят умирать напрасно и покорна. Они хотят умереть сражаясь. И как некогда, в начале их совместной жизни, они приносят жертву один другому, они и теперь жертвуют, только теперь жертва их совместна, как и их предыдущая долгая жизнь. И жертва эта не в том, что они идут на смерть, — смерть так и так нависла над ними и может оборвать их жизни в любую минуту, — а в том. что они должны расстаться.

«Мой отец, моя мать не были бойцами. Они были людьми мужественными, но мужество их было отдано утверждению и зайдите их любви, их семьи. Любовь была их жизнью, и они должны была умереть вместе; единственное, чего они хотели, — вместе подойти к яме. Теперь им предстояло умирать отдельно и умирать по разному. Но в ту минуту, когда мама произнесла эти слова (она потребовала, чтобы Якоб ушел из гетто работать в депо и помогал там партизанам. — Ю. Б.), она была уже другим человеком, знала, на что посылает мужа, и ко всему была готова сама».

Даже уже хорошо зная эту женщину по предыдущим страницам романа, представляя себе ее несгибаемую волю, трудно все же поверить в то, что Рахиль пережила, что еще предстояло ей-пережить: гибель сына, распятие дочери, казнь измученного пытками мужа, гибель отца, свирепую казнь внука. Лишь вот эти слова сына: «ко всему была готова» — помогают понять ее жизнь и ее самое в последние дни и месяцы. Она не была, но стала бойцом, а боец выполняет приказ, даже если этот приказ отдан собственным сердцем. И она не только продолжала жить, что само по себе было почти невозможно, она еще делала все, что могла, для подготовки восстания в гетто, для того, чтобы это восстание произошло, не сорвалось. «План фантастический, отчаянный, но другого быть не могло. План гибели, но гибели достойной — это будет счет, который жители гетто предъявят за свою смерть и который гитлеровцы оплатят своими жизнями».

И он был выполнен, этот план, восстание состоялось — и во многом благодаря Рахили. Кто знает, сколько в ходе него было убито немцев, сколько их уже никогда не смогло противостоять нашей армии и нашему народу, посылать снаряды и пули в советских людей, вооруженных и безоружных. Может быть, не так уж много и наверняка меньше, чем погибло партизан и повстанцев в бою за станцию, на улицах и в домах гетто, на пути из города в спасительный партизанский лес. Но счет тут иной. Эти немногие страницы романа, рассказывающие о восстании, несут с собой катарсис, очищение, и хотя и тут льется кровь и страдают люди, но, читая их, словно вдыхаешь вольный воздух, воздух свободы, справедливости, праведного отмщения. Ибо — «все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда», как начертано на камне у братской могилы погибших в этом городе.

В этой могиле нет Рахили и Якоба Ивановских. Выручив всех, кого могла спасти, довести под защиту партизан, «она растворилась в лесу, среди неподвижных сосен, растаяла в воздухе». Останков отца, не смогли найти, на месте захоронения оказался «только песок, песок, чистый сыпучий тяжелый песок…». Но мистики здесь нет. Здесь есть лишь любовь, силы и возможности которой беспредельны. Они должны были объединиться, и, конечно, объединились, и — кто знает, — может быть, уже взошли над землей веселым цветком иван-да-марья.

Все критики, писавшие о романе, да и сам автор, подчеркивали, что «Тяжелый песок» — это книга о советском интернационализме, о дружбе народов Советского Союза. Так оно и есть, и читатель легко припомнит многие страницы, абзацы и фразы романа, в которых говорится об этом качестве советского человека, у одних персонажей воспитанном (так, Борис Яковлевич в начале своего рассказа заявляет: «Советская власть воспитала меня интернационалистом»), а у тех, кто помоложе, скажем у Дины или у Вали Борисовой, уже как бы врожденном. И все же, как мне представляется, роман шире этой частной проблемы. Он — о гуманизме советского человека, о его интернационализме… Человек гуманный, человек, способный сострадать другому, неизбежно интернационалистичен, доводы и аргументы национализма для него пусты и бессмысленны, ибо счастье и горе, радость и страдания вненациональны.

Для героев романа и для его автора водораздел между людьми пролегает не в этой плоскости. Иосиф Рахленко и Рахиль Ивановская — не только люди одной национальности, но и дети одного отца и одной матери Но небольшой овражек, поначалу разделяющий их, постепенно вырастает до размеров пропасти. К концу романа и к концу жизни они становятся врагами — человек, «который никому в жизни хорошего не сделал, все только для себя», и та, что «сумела стать матерью для всех несчастных и обездоленных, наставила их на путь борьбы и достойной смерти». А Якоба Ивановского с евреем Гришей Рахленко, с белорусом Афанасием Сташевком, с русским Иваном Сидоровым, с украинцем Терещенко объединяет общее дело и общий смысл жизни, и они — вместе ли, в одиночку ли — упорно сражаются за человеческое достоинство, за справедливость, за правду, за добро. И те из них, кто погибает в этой борьбе, — погибает, смертью смерть поправ. «О людях мы судим не только по тому, как они умерли, но и по тому, как они жили», — пишет Рыбаков. Его герои и жили, и умерли достойно — в этом оправдание их жизни и книги о них, которая будет читаться и перечитываться.

Эту книгу нелегко читать. Боевой генерал Д. А. Драгунский пишет, что он читал ее, «едва сдерживая слезы». Но пусть читатель попытается представить себе, как тяжело было писать ее Анатолию Наумовичу Рыбакову, когда он принялся за этот роман, было 64 года. Немолодой человек в течение трех лет, садясь к письменному столу, ежедневно вновь и вновь переживал драматические и трагедийные судьбы своих персонажей. Право, он мог бы найти сюжеты полегче. И не мог. Его человеческий и писательский долг перед миллионами погибших и миллионами живущих призывал его написать этот роман. В год его семидесятилетия скажем о нем словами одного из действующих лиц романа: «Это, согласитесь поступок».

И вот книга перед нами. Будем благодарны писателю, воскресившему прекрасных и стойких людей.

Юрий БОЛДЫРЕВ

Загрузка...