Лето

1. Это потрясающее блюдо готовят из цветов цукини

От их запаха голодного человека бросало в дрожь. Горячие, сочащиеся маслом красавцы покоились грудой на белой льняной салфетке. Желтизна цветов просвечивала сквозь трещинки золотистой корочки. Корочки, тонкой, как венецианское стекло, подумалось мне. Но до Венеции было далеко. Мы теперь живем в Тоскане. Начиная с сегодняшнего утра мы живем в Тоскане. Я твердила себе, как дневной урок: вчера — Венеция, сегодня — Сан-Кассиано деи Баньи. Шесть часов как мы приехали, а я уже в кухне. В маленькой дымной кухне местного бара я смотрела, как две кухарки в белых шляпках и синих халатах готовят антипасти для деревенского праздника.

Они готовили это замечательное блюдо из цветков цукини, плотных и бархатистых, немногим меньше цветов лилии. Каждое па их танца было отработано в совершенстве: быстро окунуть цветок в жидкое тесто, подержать над миской, чтобы стекло лишнее, осторожно опустить цветок в широкую низкую кастрюлю с горячим, очень горячим шипящим маслом. Один цветок за другим. В четырех кастрюлях одновременно обжаривались двенадцать цветов. Цветы были такими легкими, что, едва на одной стороне запекалась корочка, они переворачивались в масле и так вертелись с боку на бок, пока их не подхватывали шумовкой и не выкладывали на минуту на толстую оберточную бумагу. Потом с бумажного желобка они скатывались на выстеленный салфеткой поднос. Одна из кухарок наполнила теплой водой с морской солью красную винную бутылку, закрыла ее металлическим распрыскивателем и, держа на вытянутой руке, спрыснула золотистые цветы соленой водой. Горячая корочка зашипела, и влажный июньский ветерок подхватил упоительный аромат.

Это надо есть с пылу с жару, как закуску за десять минут перед ужином, поэтому, едва первая сотня цветов была готова, кухарка по имени Биче, не глядя на меня, вручила мне поднос со словами:

Vai, иди.

Деловое указание коллеге, повара повару, это было сказано так, словно мы были знакомы не один год. Только сегодня не я была поваром. Пожалуй, я гостья — или хозяйка? Я толком не поняла, каким образом затеялся этот праздник, но радовалась ему.

Счастливая, еще не отмытая после утренней поездки, я была просолена, как цветы, которые предлагала гостям, без церемоний разбиравшим закуску. И с той же фамильярностью они улыбались мне или хлопали по плечу, приговаривая:

Grazie, bella. Спасибо, красавица.

Словно я всю жизнь угощала их хрустящими горячими цветами. Мне это нравилось. На минуту пришло в голову, не сбежать ли с корзинкой в какой-нибудь темный уголок пьяццы, чтобы слопать остатки цветов самой, жмурясь от наслаждения. Но я удержалась. Кое-кто не мог дождаться, пока я доберусь до него, подходил сам, брал цветок, прихлебывая вино или продолжая разговор через плечо. Вот уже все собрались вокруг меня, тянулись к подносу, пока на нем не осталось только несколько случайных крошек. Они были хрустящими и еще теплыми. Я подобрала их пальцем и отправила в рот.

Я подошла к маленькой компании, расхваливавшей крестьянина, который собрал эту красоту нынче утром на своем участке. Он говорил, что завтра будут еще и он забросит бушель к Серджо, если кто хочет. Здесь же обсуждались три разных способа приготовления цветов тыквы. Фаршировать или не фаршировать? Фаршировать моцареллой и солеными анчоусами или тонкими ломтиками рикотты с несколькими листками базилика? Замешивать тесто на пиве или на белом вине, добавлять ли оливковое масло? И главный вопрос: обжаривать цветы в арахисовом масле или в оливковом марки «экстра вирджин»? Увлекшись дискуссией, я не услышала, как меня окликнули по имени с другой стороны небольшой пьяццы.

— Чу-Чy! — повторила из дверей бара Биче, нетерпеливо притопывая ногой и протягивая новый поднос.

На сей раз я уже более ловко пробиралась в толпе и раздала цветы в рекордное время. Большинство здесь были мне незнакомы, и мне их не представляли, но все, кажется, знали, что мы с Фернандо только что вселились в дом под холмом. Так я получила первое представление о широковещательной системе связи в деревне, запущенной, несомненно, небольшим батальоном кассианцев, собравшихся с утра у дверей, чтобы нас приветствовать. Одно цеплялось за другое, но все же как это вышло, что благодарственный aperitivо превратился в праздничный ужин, и почему я так крепко сжимаю опустевший поднос?

Мы оставили Венецию за спиной в бледно-лиловый час рассвета и ехали вслед за четырьмя албанцами, с трудом втиснувшимися в большой синий грузовик фирмы «Гонранд», нагруженный всем нашим имуществом. Мы переезжали в Тоскану. В одиннадцати километрах до цели команда щеголеватых карабинеров в высоких сапогах и с автоматами остановила наш маленький караван на перекрестке трассы 321. Нас допрашивали и обыскивали добрых два часа. Двоих из четырех албанцев арестовали: иностранцы без документов. Мы объясняли военной полиции, что переезжаем в один из сельских домов и что для разгрузки нам понадобится мускульная сила. Карабинеры забрались в свой фургон и включили радио. Они сидели там очень долго, потом выбрались наружу и завели на обочине новый сеанс переговоров.

Поговаривают, что карабинеров отбирают за красоту, что они воплощают блеск итальянского государства. Эти, безусловно, оказывали ему честь, мы коротали время, любуясь их темно-карими и светлыми глазами. Наконец один из джентльменов в сапогах решил:

— Хорошо, но мы обязаны вас сопровождать.

Наша разросшаяся автоколонна интриговала редких деревенских водителей, встречавшихся нам по пути. Наконец большой синий грузовик и полицейский фургон остановились за нашим старым «БМВ» в саду за домом. Теперь за работу.

Мы определенно договаривались с синьорой Луччи, что она оставит дом пустым и убранным. Она не сделала ни того, ни другого. Когда нелегальные албанцы принялись выгружать наше добро, я попросила карабинеров помочь вынести оставленные синьорой сувениры — самый настоящий хлам. Тут были арсеналы проломленных дверей, пирамиды столов и стульев, не падающих только потому, что они искусно подпирали друг друга. Тут были шесть двухъярусных кроватей. Мы перетащили все это в сарай. В нашей спальне я смахнула пыль с красивой гравюры в кованой латунной раме, изображавшей кипарисовую аллею. Гравюра закачалась на проволочной подвеске, и за ней обнаружился встроенный сейф. В этом доме, едва переделанном из конюшни, без центрального отопления, без телефона, без электропроводки — не дом, а убежище слепого отшельника, — был сейф. Не маленький сейф, какой ставят в номерах отелей, а солидный, с двумя рядами кнопок и циферблатом. Я позвала Фернандо взглянуть на него.

— Он явно новый, Луччи встроила его при ремонте. Думаю, он предназначался не для нас, — заметил Фернандо.

— Но зачем им здесь сейф? Неужели мало того, который на вилле? Думаю, это для жильцов. Давай попробуем открыть.

Мы возились с замком, крутили и нажимали кнопки, пока Фернандо не сказал:

— Он заперт, и, не зная шифра, мы его не откроем. Придется просить указаний. Только что мы будем в нем хранить?

Полминуты мы оба обдумывали этот вопрос и расхохотались, вспоминая свои богатства: документы, набитые в кожаную папку, четки, доставшиеся Фернандо от бабушки, карманные часы его отца, браслетики моих детей из родильного дома и несколько украшений.

— Я положу в него шоколадку. Не какую-нибудь, а мою любимую, с девяностопроцентным содержанием какао. И бальзамический уксус пятидесятилетней выдержки, — заявила я, но мои замыслы прервал один из албанцев, тот, что без устали перетаскивал коробки из комнаты в комнату, по-видимому руководствуясь неведомыми нам соображениями.

Я еще раз объяснила ему систему цифровых меток и спустилась вниз взглянуть, как дела у остальных. Один из карабинеров, кажется, остался без работы, и я попросила его помочь перетащить в сарай ненужную софу. Злой взгляд Фернандо сообщил мне, что нельзя так запросто просить представителя итальянской военной полиции подхватить один конец двухсоткилограммового дивана и пятиться с ним задом по узкой изогнутой лестнице, пока ты изо всех сил толкаешь другой конец, вынуждая бравого карабинера мелко переступать каблуками начищенных черных сапог.

Мне вспомнилось, как я впервые увидела квартиру Фернандо на Лидо. Это было суровое логово аскета, смиренная келья послушника. В ней мог бы жить Савонарола, все в ней говорило о средневековом благочестии, не потревоженном движением времени или прикосновением тряпки для пыли. Здесь намного проще.

К этому времени в саду собралась кучка местных жителей, заложивших руки за спину или скрестивших их на груди. Поздоровавшись, представившись и сообщив, как я счастлива стать жительницей Сан-Кассиано, я подошла к единственной женщине, которая стояла подбоченившись. Мне показалось, что она готова взяться за дело. Я спросила, не посоветует ли она, к кому обратиться за помощью.

Buongiorno, signora. Sono molto lieta di conoscerla. Добрый день, синьора. Для меня честь — познакомиться с вами, — начала я, протягивая ей руку.

Il piacere е mio. Mi chiamo Floriana. Очень приятно. Меня зовут Флориана.

Ci serve ип ро di aiuto. Нам бы не помешала некоторая помощь.

Сi mancherebbe altro. Конечно, мы поможем, — мгновенно отозвалась она, словно только и ждала этой просьбы.

Мы захватили две новые швабры, пластмассовое ведро, губку и по одной разновидности всех гелей, пен, спреев и мастик, которые сулили благоухающее хвоей избавление от домашней грязи. Капля в море. Наши соседи разошлись и вскоре вернулись с собственными орудиями труда. Литровые пластиковые бутылки розового спирта, полиэтиленовые мешки, набитые ветошью, щетки и швабры для уборки промышленных помещений.

Вскоре у нас набралось три мойщика окон, подметальщица на каждый этаж, и наготове были мойщицы полов. Ремонт в доме закончился меньше месяца назад, так что требовалась в основном обычная уборка. Не прошло и четырех часов, как все решительно преобразилось. Окна сверкали, полы стали несколько чище — с них отскребли наслоения грязи, — со стен смахнули пыль, ванная сияла. Флориана повесила свежие, отороченные кружевами занавески на наш светлый деревянный baldacchino, только что собранный Фернандо с помощью карабинеров. А подкреплялась вся бригада привезенной из Венеции и уже нагревшейся водой «Феррарелле» из бумажных стаканчиков.

Мы с Фернандо посовещались и, поскольку было всего шесть часов, пригласили всех помощников в деревенский бар на аперитив. К этому времени карабинеры вполне втянулись в работу и не выказывали ни малейшего желания отбыть. Только албанцы мялись, ища глазами пути к отступлению. Оттаявшие полицейские их успокоили: они уже решили, что отвернутся, когда рабочие соберутся уезжать. Мы потащились вверх по склону холма к деревне, кто пешком, кто на велосипеде, но все усталые и довольные, каждый по-своему. Мы чувствовали себя как после уборки урожая, как после посиделок деревенских мастериц, и мы честно заслужили утоление голода и жажды. За кампари с содовой последовало белое вино, потом кто-то начал разливать красное. И что может быть лучше после миски сочных соленых черных оливок, чем обильная груда bruschette — поджаренного над огнем хлеба, политого отличным местным маслом, присыпанного морской солью и съеденного горячим. Но, похоже, никто не собирался говорить arrivederci.

Мы с Фернандо провели новое совещание, на сей раз с участием двух поварих, Биче и Моники, работавших в ресторане при баре. Сумеют ли они накормить нас всех? Вместо того чтобы просто ответить «да» или «нет», Моника напомнила, что у каждого из этих семнадцати человек есть хотя бы один родственник и что всех через полчаса ждут домой к ужину. Однако я напрасно беспокоилась. Флориана, та, что стояла подбоченившись, как и раньше, взяла все в свои руки. Несколько женщин разошлись. Другие перешли на маленькую террасу, сдвинули столы и расстелили пластиковые скатерти, расставили тарелки и разложили столовые приборы, расставили стаканы и огромные винные кувшины. Из подвала зала собраний извлекли дополнительные столы, и вскоре вся пьяцца превратилась в ресторан под открытым небом.

Призвали fornaio, пекаря. Тот, подобно блестящему от пота кентавру, увенчанному белым мучным колпаком, сверкая из-под фартука голыми коленками, накачал колеса велосипеда и укатил вверх по холму в деревню, то звоня в звонок, то гудя в рожок. Я смотрела на него и на остальных и дивилась, сколько радости доставляет им столь простое событие.

Вернувшись, пекарь выгрузил из корзины на багажнике караваи величиной с тележные колеса, водрузил их на стол и отступил, чтобы полюбоваться, рассказывая, что один предназначался для osteria в Пьяцце, а другие для замка в Фигине.

— Пусть едят вчерашний хлеб! — провозгласил он, садясь в седло, и укатил, крикнув через плечо, чтобы для него оставили три места за столом.

Женщины, удалившиеся для стремительного набега на свои кухни, возвратились в бар со всем, что было приготовлено к семейному ужину. Следом подтянулись их матери, дети и мужья. Итальянки локтем прижимали к боку кастрюли и миски с едой, а свободной рукой заправляли под платки выбившиеся пряди волос. Их голоса в нежной вечерней тишине походили на щебет стайки птиц. В цветастых передниках — которые, как мне предстояло узнать, не снимали с утра до вечера, — поверх синих узких юбок, сунув ноги в розовые тапочки, они сновали от домов к пьяцце. И дома, и пьяцца были их владениями.

Человек, которого все звали Барлоццо, видимо глава деревни, расхаживал вокруг столов, расставлял тарелки, разливал вино, хлопал по плечам. Барлоццо было за семьдесят: долговязый и тощий, с глазами такими черными, что они отливали серебром. Он выглядел жестким. Он завораживал. Много позже мне довелось увидеть, как его глаза в сумерках смягчались до серого цвета предгрозового неба — перед грозой небесной или душевной. Волосы его, густые и гладкие, седые и светлые, говорили о юности в старости. И сколько я его знала, так и не смогла решить, тянет ли время его назад или манит вперед. Он был летописцем, сказителем, духом. Он был магом. Ему, этому старику, предстояло стать моей музой, моим animatore, душой материального мира.

Еще торжествуя успех своих цветов тыквы, Биче и Моника возвратились с полными подносами прошутто и салями, cose nostre, домашнего приготовления, говорили они, подразумевая, что их семья откормила и зарезала свинью, после чего искусно превратила каждую часть туши, шкуру и сало в колбасу или ветчину того или иного вида. Тут же были кростини, тонкие круглые хлебцы, поджаренные с одной стороны, а с другой пропитанные теплым бульоном и густо намазанные пастой из куриной печени, каперсов и тонко наструганной лимонной цедры. Снова скрывшись в кухне, Биче вынесла две большие глубокие миски pici — толстых, грубых, скатанных вручную макарон. Соусом для них служили протертые зеленые помидоры с давленым чесноком, оливковым маслом и базиликом. Восхитительно!

Многие женщины принесли супы: суп чаще, чем паста, служит традиционным primo, первым блюдом в тосканском обеде или ужине. Кажется, никто не замечал, что супы стоят на столе, пока мы поглощали pici. Супы обычно подаются чуть теплыми, сдобренными маслом и мелко натертым пекорино, овечьим сыром.

— Вкус острее чувствуется, quando la minestra е servita tiepida, когда суп подают чуть теплым, — терпеливо объясняла мне через стол Флориана. — Те, кто требует, чтобы суп был горячим, обжигают себе нёбо, так что им приходится есть его все более горячим, чтобы хоть как-то распробовать, — добавила она с таким видом, словно корень всех человеческих бед в чересчур горячих супах.

Там был суп из farro, древнего, похожего на ячмень сорта зерна, с рисом; был суп из черствого хлеба, размоченного в воде и сдобренного чесноком, маслом, розмарином и свежемолотым черным перцем, и еще один — из крупных белых бобов с шалфеем и томатом, и еще из молодого горошка, отваренного с добавлением полевых трав.

Второе блюдо было столь же скромным. Флорина открыла овальную чугунную сковороду, на которой оказался polpettone, гибрид мясного пирога и паштета.

— Кусок телятины, по куску курицы и окорока, толстый ломоть мортаделлы промолоть по меньшей мере три раза, пока не получится мягкий фарш. Потом добавить яйцо, пармезан, чеснок и петрушку, слепить фарш в прямоугольник, обложить ломтиками салями и крутых яиц, а потом скатать рулет. Запекать, пока не почувствуешь голода. Знаешь, от запаха. — Флориана сообщила все это, не дожидаясь моего вопроса. Она рассказывала о polpettone, как иной о местном шедевре архитектуры, и любовалась им, склонив голову в безмолвном восхищении.

Все ее творение весило не больше фунта, и я уже приготовилась вежливо уступить свою порцию, когда еще две женщины открыли свои polpettone. Каждая нарезала свое приношение тонкими ломтиками и пустила по кругу. Все же за столом нас было тридцать человек. Но скоро появились новые блюда.

Жена пекаря принесла faraona — цесарку, зажаренную с зелеными и черными маслинами. На столе стояла arista — свиная корейка, нашпигованная травами и зажаренная с добавлением дикого фенхеля, и еще керамическая кастрюлька под крышкой, в которой целый день томили в духовке на медленном огне томаты и лук в белом вине. Все приносили маленькие порции рагу или жаркого, рассчитанные на двоих или на троих. Однако застолье стонало и шумно протестовало:

Ма chi рио mangiare tutta questa roba? Che spettacolo! Разве можно все это съесть? Какое зрелище!

Каждый брал кусочек-другой с блюда, стоявшего ближе всего, угощался крошечным ломтиком или кусочком тех кушаний, которые пускали по кругу. Они жевали, подбирали хлебом остатки соуса, прихлебывали вино, руки двигались в темпе аллегро — и все это казалось мне итальянской версией «Нового платья короля». Неужели эта коллекция семейных ужинов в самом деле представляется им великим пиром? Как заботливо они передают друг другу тарелки и блюда, как вежливо спрашивают и переспрашивают, не хочет ли сосед взять добавки! Многим здесь было на вид за пятьдесят лет, а некоторым лет на двадцать-тридцать больше. Молодежь подражала старшим в любезности и казалась старше своих лет. Раскол между поколениями здесь был не так заметен. Девушка лет семнадцати встала, чтобы наполнить тарелку для своей бабушки, предупредила, чтобы та остерегалась косточек в рагу из кролика, спросила, приняла ли она таблетки. Мальчик не старше десяти, нарезая хлеб, велел младшему братишке держаться подальше: «Никогда не играй там, где работают ножом». Непринужденная вежливость окружающих, казалось, перенесла нас в прошлое. 1920-й? 1820-й? Я задумалась, сильно ли отличается нынешний вечер от тех вечеров, когда старший из присутствующих был молод. И обратилась с этим вопросом к Флориане, которая была в возрасте, хотя я не назвала бы ее старой.

Она помолчала немного и повторила мой вопрос для всех. Люди отвечали, но они обращались скорее к самим себе, чем к обществу.

Голос Барлоццо перекрыл шум:

— Сегодня никто не ляжет спать голодным.

Он развернулся всем костлявым туловищем, сел на стуле боком, скрестил ноги и закурил сигарету. Смех, последовавший за его словами, был смутным, как воспоминание.

Самоуверенный немолодой мужчина в жестко накрахмаленной рубахе переменил тему:

— Кто готовил это рагу из барашка, будет моей следующей женой.

Теперь смех прозвучал веселее, а Флориана пояснила мне:

— Ему девяносто три, и он похоронил четырех жен. Больше никто не хочет с ним рисковать. Последней было всего шестьдесят три года, когда она умерла. Она малость растолстела, но была совершенно здорова. Однажды этот Иларио пошел за грибами и приготовил фриттату на обед жене. Через час она умерла. Говорили, что у нее сердце отказало, но мы все знаем, что дело было в грибах.

— А Иларио тоже ел фриттату? — заинтересовалась я.

— Из тех, кто остался в живых, ответ знает один Иларио, а он молчит.

Я наслаждалась, ломая хлеб и макая его в вино. За столом выделялись трое. Фернандо, сидевший наискосок от меня, улыбался и развлекал соседей и соседок по столу. Они сравнивали произношение. Тосканцы пытались подражать легкому венецианскому выговору Фернандо, но у них получалось какое-то бульканье, словно из-под воды. Они хлопали в ладоши и смеялись каждой его фразе. Его голос гармонировал с лицом, красивым и раскрасневшимся от вина. Флориана была уже на ногах, хлопотала вокруг стола, поправляла посуду, ладонью смахивала крошки, на ходу кого-то бранила или поддразнивала. Я поймала ее взгляд, или она поймала мой и негромко шепнула, словно за столом были только мы вдвоем:

Tutto andra bene, Chou-Chou, tutto andra molto bene. Vedrai. Все будет хорошо, Чу-Чу. Все будет очень хорошо. Вот увидишь.

Барлоццо теперь стоял за спиной у Флорианы, курил и попивал вино, словно дежурство на этот вечер было закончено и остальное его не касалось. За весь вечер он не остановил надолго взгляд ни на ком, кроме нее. Скромный надзиратель? Галантный любовник? Он, конечно, слышал, как ободряла меня Флориана. Конечно, он ничего не упускал. Я наблюдала за ним. И это он тоже отметил.

Биче поставила передо мной блюдце с раппа cotta — кремовым пудингом, выложенным из формы в лужицу клубничного пюре. Я начала раскапывать лакомство ложкой, когда мужчина, представившийся как Пьоджа, Дождь, подсел ко мне и спросил, познакомилась ли я уже с Ассунтой.

— Кажется, нет, — ответила я, оглядываясь вокруг.

— Ну, она у Пьеро, — он указал на коренастого парня в джинсах и футболке, — лучшая корова. Голубоглазая. Я никогда не видел голубоглазых коров, кроме Ассунты, — добавил он.

Он принял мой ошеломленный взгляд за недоверие и решил несколько смягчить рассказ о поразительной красоте Ассунты:

— Ну, глаза у нее не совсем голубые, но и не карие. Они серо-коричневые, с мелкими голубыми пятнышками — удивительные. Утром, после дойки, я сразу отнес ее молоко Биче. Я ношу ей только молоко Ассунты, остальное отправляется в кооператив, его там портят пастеризацией. Из пастеризованного молока не приготовишь приличный раппа cotta. По крайней мере, так говорит Биче, и я ношу ей шестилитровый бидон утреннего молока Ассунты не реже трех раз в неделю, как только она попросит. Prova, prova, попробуй, — поторопил он.

Я поежилась, выслушав откровение о даянии Ассунты. От ее вымени меня отделяли только бидон Пьоджи и плита Биче. Мне пришлось пересмотреть свое понимание слова «свежее». И вот я съела молоко голубоглазой Ассунты, которое она уделила человеку по имени Дождь, и это было потрясающе. Я облизала ложечку с обеих сторон, выскребла пустое блюдце. Пьоджа сиял.

Я могла бы дотянуться до фруктового пирожного, ипа crostata, но Пьоджа не сводил с меня глаз, и я опасалась новых откровений об абрикосе, возлежавшем в собственном густом соку посреди хрустящей ватрушки. Я и так чувствовала, что он сорван с единственного в Тоскане дерева, где живут дриады.

Желая всем доброй ночи, мы увидели карабинеров, которые подсвечивали фонариками карту, объясняя албанцам дорогу до Венеции. Албанцы возвращались в Венецию. Мы — нет.

Все три года, которые мы прожили с Фернандо, наши путешествия неизменно оканчивались возвращением морем к нашему забавному жилищу на берегу. Но дом на пляже больше не ждал нас. Мы променяли его на конюшню. И хотя радушный прием, оказанный нам этим вечером, предвещал славную жизнь среди холмов, что могло бы сравниться с тысячей дней, прожитых в Венеции? Я так и не поняла, зачем мы лишили себя покровительства Светлейшей, зачем покинули ее блеск, поставив все на новое начало в этой засушливой стране.

Я понимала, что игра ведется по новым правилам. На этот раз у нас общая ставка. У нас не осталось ни дома, ни работы, и мы плохо представляли, какой станет новая эпоха в нашей жизни. Казалось, многое в ней напомнит нам о принятых обетах: «В радости и в болезни, в богатстве и в бедности». У Фернандо все еще кружилась голова от предвкушения и ничем не замутненных надежд. Он походил на ушедшего из дома ребенка, на мужчину, бежавшего от разочарований, от тупости слишком простой жизни и от проторенных, но по-прежнему утомительных путей.

Поднимаясь с ним по лестнице к нашей новой двери, я молчала, ощущая его радость. Кажется, ничто во мне не отзывалось ей, разве что я всякий раз хихикала, вспоминая Ассунту. Я радовалась за Фернандо, которому доставляла удовольствие новая игра, и гадала, куда девалась та половина меня, что жаждала приключений. Сумею ли я оживить ее? Остался ли в ней прежний жар, легко ли она скользнет в старую форму?

Я на минуту задержалась на крыльце, играя со своей тоской по Венеции. Я говорила себе: «Взгляни на этот тосканский ландшафт. Каждый мечтал бы здесь поселиться. В Венеции не растут кипарисы. И олив там тоже нет, и винограда, и овец, и лугов, и пшеницы, и подсолнечников, и даже маковых полей. Нет и зарослей лаванды, таких высоких, что в них можно играть в прятки».

Я старалась не думать о море, о розовом свете, о красоте Венеции, которым поражалась каждый день. Это хорошее место для нового начала, оно принадлежит двум сотням душ, и среди них теперь мы. Они, а теперь и мы цепляемся за этот клочок земли на границе Тосканы, Умбрии и Лацио. Я слышала, как Фернандо возится наверху, переставляя ящики. Он напевал, и голос был таким сладким.

Я вошла внутрь и первым делом направилась в выложенную бурой плиткой ванную, чтобы набрать воду. Когда мы опустились в ванильную пену, я осведомилась:

— А можно перекрасить керамическую плитку?

Cristo, боже мой, — изумился Фернандо, — мы едва приехали, а тебе уже хочется перекрасить новехонький кафель. Что за стремление все менять?

— Мне не нравится бурый цвет.

Che cos’e бурый? Что значит «бурый»?

— Цвет этих плиток. В нем смешан коричневый, зеленый и пурпурный. В общем-то, можно бы просто сиять эти плитки и заменить их сочной обожженной терракотой. Или повторить тот черно-белый узор, что был у нас в Венеции. Так и сделаем. Скажи по правде, тебе ведь под конец понравилась та ванная? Ну, давай. Так мы скорее почувствуем себя здесь как дома. Можно повесить барочные зеркала и настенные светильники, те, что висели у входной двери, и с корзиной красивых полотенец, мыла и свечей получится роскошный вид. — Но мой голос уже предвещал поражение.

— Зачем в ванной роскошь? Роскошь нужна для кремовых тортов. Роскошь для красивых женщин, — ответил он, обеими руками дернув меня за мокрые волосы.

Постель была неудобной. Она стояла косо, и одна сторона балдахина казалась выше другой. Но простыни и мой муж были прохладными и гладкими. Как чудесно отдохнуть после такого дня. Вытянуться, почти на чем угодно, лишь бы там кто-нибудь ждал, готовый обнять тебя, и молодую, и старую. Все, что с тобой есть и было давным-давно. Всю тебя.

Фернандо спал, а я лежала и вспоминала нашу рассветную хиджру, которая уже, казалось, осталась в прошлой жизни. Неужели это было только сегодня утром? Мне не хватало моря. Мне не хватало шелковистой ласки густого от соли воздуха. И прогулок, неловкого бега по мокрому песку на краю земли и снежной пены вокруг щиколоток. Бесполезно. Мне не уснуть. Я встала, накинула халат Фернандо и вышла посидеть на веранде.

Даже небо здесь другое, подумалось мне. Небо над лагуной — нежный купол над самой головой. Здешнее небо выше, свод ночи поднят на миллионы миль. В Венеции меня убаюкивали гудки кораблей. Здесь их сменило блеяние новорожденных ягнят.

Колокол деревенской церкви прозвонил четверть часа пополуночи. Первым моим другом в Тоскане стал колокол, который слышен четырежды за час. Верность. Что еще в скудном списке моих достояний? Кроме колокола, ягнят и ночного неба со мной была моя собственная история. Со мной осталась любовь моих детей, как с ними — моя. Мужчина, которого я люблю всем сердцем, спал в доме на желтой деревянной кровати. Со мной две моих руки, которые старше меня. И эта неуловимая дрожь предвкушения. Голос ундины у самого уха, в нем угроза и обещание, он наполняет меня смутным голодом. Где-то в моем сознании застряла заноза, она тихонько, но настойчиво царапается, сохраняет во мне любопытство, новизну. Вот на что я могу рассчитывать. Это мое утешение. Мое колдовство.

Обжаренные во фритюре цветы, овощи и травы

1,5 чашки пшеничной муки;

2 чашки пива;

0,5 чашки холодной воды;

2 чайные ложки тонкой морской соли;

3 кубика льда; арахисовое масло или оливковое масло «экстра вирджин».

Цветы цукини, настурции и огуречника сполоснуть, обсушить и обрезать стебли.

Стебли сельдерея нарезать полосками, сполоснуть и обсушить.

Цельные листья шалфея сполоснуть и обсушить.

Мелкие весенние луковицы или перья лука сполоснуть и обсушить.

Теплая, посоленная морской солью вода в распрыскивателе.

В большой миске вилкой перемешать муку, пиво, воду и морскую соль до образования жидкого теста. Дать тесту отстояться около часа под крышкой при комнатной температуре. Замешать в него кубики льда и оставить еще на полчаса. Снова перемешать тесто. Оно должно стать однородным и иметь консистенцию густых сливок. Если тесто слишком густое, добавляйте воду по чайной ложке, пока не будет достигнута консистенция густых сливок.

Разогрейте масло на среднем огне во фритюрнице или в глубокой сковороде. Слой масла должен быть глубиной 3 дюйма. Чем медленнее нагревается масло, тем равномернее оно прогреется, что поможет избежать неравномерного обжаривания. Проверьте нагрев масла, опустив в него кубик хлеба. Если масло шипит и хлеб за несколько секунд становится золотистым, масло готово. Окуните цветы, травы и весенние луковицы в тесто, стряхните лишнее. Опустите в горячее масло и оставьте жариться примерно на полминуты, пока они не приобретут темную корочку. Для окончания жарки переверните их щипцами, затем выложите шумовкой на впитывающее бумажное полотенце. Из распрыскивателя немедленно спрысните каждую порцию теплой морской водой и подержите в духовке при ста градусах до готовности следующей порции. Лучше всего собрать гостей у плиты и есть угощение с пылу с жару. Очень неформальная закуска перед обедом.

2. Фиги и яблоки, нанизанные на бечевку

Настало утро нового дня, а я едва успела заснуть. Между тем кто-то уже с силой жал на кнопку дверного звонка. Я прищурилась на полоску розового солнца, пробившегося сквозь тюлевые занавески синьоры Луччи и осветившего новым светом наши переплетенные ноги. Я выпутала свои и накинула старый зеленый халат. Каменный пол приятно холодил ступни, пока я шла из спальни по коридору к дверям. Приоткрыв дверь, я увидела пластмассовый ящик для перевозки, наполненный и переполненный цветами тыквы, букетами цветов, перевязанных кухонной бечевкой. Записки не было. «Рекламная доставка для новоселов?» — задумалась я. Поискала глазами курьера, но никого не увидела. Я уже не сомневалась, что это подарок от Барлоццо. Отнесла это великолепие вниз, на кухню, и поставила на сушилку. Цветы походили на великанский сад, втиснутый в кукольный домик. Пропорции нарушены, но выглядит привлекательно. Мы с Фернандо разминулись на лестнице. Я услышала его: «Ма guarda che roba! Ты только посмотри!», когда он увидел цветы. Потом он зазвенел посудой, разыскивая кофеварку, но я, надевая шорты и сандалии, крикнула ему сверху:

— Почему бы нам не сбегать на холм выпить капучино?

В баре мы застали кое-кого из вчерашних гостей в прежней позиции. Если бы не будничная одежда, можно было подумать, что они и не уходили домой. Столпившись у стойки в три-четыре ряда, они в половине восьмого утра хлебали красное вино, большими глотками пили caffe coretto (эспрессо с добавлением алкоголя: граппы, виски, коньяка или ликеров), здоровались с нами, звали нас присоединиться. Мы, поблагодарив, отказались от вина и приправленного граппой кофе, настояв на горячем молоке с пенкой и порции эспрессо. Они жалостливо качали головами: слабаки.

Мы хотели расплатиться за свою долю во вчерашнем ужине и спросили, можно ли видеть хозяйку. Женщина по имени Вера, маленькая, крепко сбитая, с покрасневшими, как мякоть устриц, глазами пригласила нас занять столик у кухонной двери и присела напротив, чтобы подвести счет. Обложившись россыпью бумажек — на одной записано due chili dipomodori, два кило томатов, на другой — affettati, ломтики копченого мяса, остальные я сбоку не сумела разобрать, — она считала вслух, складывала, зачеркивала ошибки и наконец попросила Фернандо помочь. Он записал окончательную сумму и подал ей.

Ма е cosi tanto? Неужели так много? — поразилась она. — Contiamoci un’altra voltal Давайте пересчитаем!

Фернандо уверил ее, что счет верен, и полез за бумажником. Глаза устрицы встревожились, неодобрительно обозрели каракули счета.

Senti, puoi pagare ип ро ogni mese. Вы можете платить понемногу каждый месяц, — предложила она нам.

Счет за apentivi, bruschette, по меньшей мере сто пятьдесят жареных цветов, salami и ветчину, добрых два килограмма pici и реку красного вина получился меньше, чем счет за легкий обед на двоих в баре «Гарри». Для городской мышки жизнь много дороже, чем для деревенской. Мы с Фернандо постарались успокоить помрачневшую Веру. Вошел Барлоццо.

В нем было что-то от Гарри Купера, и мне еще предстояло узнать, что Барлоццо всегда появляется к полудню. Без лишних любезностей, не сказав даже «buongiorno», он спросил, поставила ли я цветы в прохладное место. И пожелал узнать, как я собираюсь их приготовить. Я сказала ему, что, наверно, сделаю фриттату, а остаток приготовлю, как Биче с Моникой вчера вечером. Бар затих, зашуршал, когда народ обернулся к нам. Люди один за другим пристраивались к столику, за которым сидели мы и чуточку успокоенные устричные глазки.

Ма perche поп ип covdimento per la pasta? А почему не приправу для пасты? — спросил мужчина в синих шелковых подтяжках, тщеславно выставленных напоказ поверх обтянутого чистой белой футболкой брюха.

Oppure ипа bella schiacciata? Или красивые лепешки?

No, по, по, oggi ci vogliono i fiori crucli con un viazzo di rucola, due foglie di basilico, un pomodoro, ancora caldo dai raggi del sole, un goccio d’olio. Basta. Нет, нет, нет. Сегодня вам лучше есть цветы сырыми, с горсточкой рукколы, двумя листиками базилика, помидором, еще теплым от солнца, и с капелькой масла. И хватит.

Какие страсти вокруг горстки цветов! Но и меня пленили эти легкие желтые цветы. Я ведь много лет растила такие же, порой выпрашивая у друзей клочок земли в их саду, пока не обзавелась собственным. Я выучила все их капризы, узнала, какой у них нежный вкус, и как они украшают другие блюда, и как хороши сами по себе. Все разновидности тыквы, кабачков, патиссонов — zucca, дают цветы на первой фазе роста, но самые плотные цветы — у цукини. Их надо срывать, пока стебелек еще маленький и нежный, не больше восьми-десяти дюймов в длину, причем срывать цветок вместе со стебельком, чтобы на том же месте мог распуститься новый. Цветут и мужские, и женские растения цукини, но цветы на женских шире и больше похожи на колокольчик. Я заметила, что почти все цветы, полученные в подарок от Барлоццо, были явно женскими.

Come таi quasi tutti i fiori in questa zona sono femminili? Как получилось, что все цветы в этой местности — женские?

Вопрос вызвал двусмысленные смешки. Ответили на него синие подтяжки:

— Такие уж мы везучие.

Я по глупости ввязалась в их болтовню, сказав, что нам еще предстоит загрузить кладовку основными продуктами, что у нас пока мало что есть под рукой и пока сойдет что-нибудь попроще. Но они уже нашептывали рецепты, твердили гастрономические премудрости, словно вечернюю молитву. Наших цветов хватило на целый час разговоров, от которых слюнки текли, и я быстро поняла, что им не так уж важно, слушаем мы или ушли. Мы попрощались, поняли, что нас не слышат, и вышли. Следом отправился Барлоццо.

— Они все знают истину: есть только три вещи, о которых стоит говорить, — пояснил он. — Погода, от которой для крестьян зависит все остальное. Смерть и рождение — и людей, и животных. И еда — что мы ели вчера и что будем есть завтра. Эти три темы так или иначе включают в себя философию, психологию, социологию, этнографию, естественные науки, историю, искусство, литературу и религию. Мы затрагиваем псе, что по-настоящему важно в жизни, но обычно делаем это, говоря о еде — тема, неотделимая от всех остальных. Главное в жизни — стол и постель. И все, что мы делаем, мы делаем, чтобы вернуться за стол, вернуться в постель.

Мы поблагодарили Барлоццо за цветы, пригласили заглянуть к нам на первый обед, но он отказался, сказав, что лучше зайдет к четырем, посмотреть, не нужна ли нам помощь в распаковке оставшихся вещей. Он сказал это так, словно помогать нам было его работой. И он предложил объяснить нам все, что мы захотим узнать о доме. Это он сказал очень тихо.

На верхнем изгибе пьяццы стояла овощная и фруктовая лавка Серджо. Мы заглянули в нее за добавкой к нашему цветочному меню. Серджо предложил нам fritto misto, смесь овощей и трав для жарки. Он положил горсть листьев шалфея, длинных и мягких, как кроличьи ушки, добавил листья и тонкие стебельки с верхушки сельдерея, выбрал молодые зеленые бобы из корзины и подсыпал туда же. Спросил, хотим ли мы картошки, и, не дожидаясь ответа, раскопал в картонной коробке желтокожие картофелинки, еще покрытые землей, крошечные, как вишни. В четырех шагах дальше по направлению к церкви и залу собраний располагалась gastronomia, в которой мы купили муку и морскую соль, бутылку пива для теста и арахисовое масло для жарки. Я спросила яиц, и продавец склонил голову набок, жалостливо взглянул на меня и сказал, что нужно всего-навсего заглянуть в курятник вниз по холму от нашего дома.

Рио prendere da sola, signora, direttamente la. Можете взять сами, синьора, прямо оттуда, — проговорил он свысока, словно сбор яиц в курятнике был обыденным деревенским обрядом.

Напротив гастрономии стояла enoteca, винная лавка, где мы выбрали бутылку вина «Верначча» и «масло для туристов», как назвал его позже Барлоцци, — симпатичную литровую бутылку с третьесортным маслом, которое стоило дороже, чем пять литров первоклассного прямо из давильни. Мне еще многому предстояло научиться. Торговый центр centro storico включал в себя ювелирный магазин, antichita — антикварную лавку и еще две зеленные лавочки размером со стенной шкаф. Еще один долгий день пришлось обходиться без сахара, пока мы не отыскали pasticceria, притаившуюся за церковью, и еще одну хлебопекарню на склоне, по которому спускалась дорога от деревни к овчарне.

Я еще не собирала яиц из-под курицы. Фернандо никогда не видел живой курицы. Мы, пригнувшись, вошли в сарайчик, где сидело около дюжины жирных куриц. Ни шума, ни переполоха. Я подошла к одной и спросила, не найдется ли у нее пары яиц. Нет ответа. Я повторила вопрос по-итальянски. Нет ответа. Я попросила Фернандо приподнять ее, но он уже был снаружи, курил и вышагивал взад-вперед, приговаривая, что ему что-то не хочется яиц и он не особенно любит фриттату. И то и другое было наглой ложыо. Я попробовала приподнять курицу, и она охотно сошла с гнезда, открыв гнездо с двумя красивыми коричневыми яйцами. Я по одному забрала их и устроила в своей сумке. Мне нужно было еще два. Я осмотрела курятник и выбрала соседку кроткой курицы. Приподняла ее, и она так клюнула меня в запястье, что я ее выпустила. Я успела увидеть, что в гнезде у нее пусто, и извинилась за свою навязчивость, решив, что ее дурное настроение вызвано стыдом. Я перешла к следующей курице и под ней обнаружила одно яйцо, более бледное, но не менее красивое, еще теплое и в налипших соломинках. Я взяла его и вышла из курятника в непривычном смущении. Первый полный день в Тоскане, а я уже ограбила курятник!

Дома на кухне я взбила яйца с желтками, оранжевыми, как мякоть тыквы, добавив несколько крупинок морской соли, чуточку больше перца, столовую ложку белого вина и горсть пармезана. Я откопала широкую плоскую сковородку, повертела ее, чтобы распределить по дну немного «туристского масла», и оставила греться на малом огне. Потом бросила туда вымытые и обсушенные цветы, слегка приплюснув их, чтобы поместились, и оставила на минуту-другую, а тем временем порвала на куски несколько листьев базилика и еще немножко взбила яйца. Бросила в сковороду, на которой цветы уже начали темнеть снизу, несколько семечек фенхеля, чтобы масло было душистым. Пора было увеличить огонь и добавить яичную болтушку. Я мягко встряхивала сковороду, чтобы перемешать фриттату, не потревожив цветов, погруженных в нежные объятия яиц. Потом я поставила пышную запеканку под горячий гриль, чтобы на поверхности образовалась блестящая золотистая корочка, и осторожно выложила на тарелку, посыпав кусочками базилика. Листья, нагревшись, заблагоухали вдвое сильней. Теперь еще каплю выдержанного bаlsamico и оставить постоять. Мы с Фернандо размяли и обжарили листья шалфея и верхушки сельдерея и съели их прямо со впитывающей бумаги, не отходя от плиты, решаясь лишь поворачиваться на месте, да и то с осторожностью. Кухня наша была меньше, чем в Венеции, меньше любой кухни, которая не укладывается в чемодан. Мы поджарили несколько цветков, все крохотные картофелинки и зеленые бобы и вынесли их на террасу вместе с двумя стаканами «Верначчи» и фриттатой.

Я спросила Фернандо:

— Как тебе здесь?

— Пожалуй, смешанные ощущения. Побаиваюсь. Волнуюсь. Не могу поверить, что больше нет банка, нет дома на Лидо. Я хочу сказать, я там, где хотел быть, но просто все еще так непривычно, что кажется ненастоящим. И дом этот, ну, он так не похож на все дома, какие мне доводилось видеть, и тем более жить. Я знаю, некоторые комнаты странно расположены, но в общем он такой большой.

Фернандо всю жизнь прожил сначала в одной тесной квартирке, потом в другой, в километре от первой, так что можно было предсказать, какое впечатление произведет на него это старое жилище — помесь крестьянского дома и конюшни. Да и меня интриговал его непривычный простор.

— Мне нравится, что он такой беспорядочный. Это скорее пристанище, чем дом, и мне нравится, что он такой простой, такой первобытный. Подходящий дом для начала. Хотя снаружи все выглядит таким заброшенным, почти отверженным, его оставили стоять у дороги. Как будто между камнями застряло страдание.

Фернандо пересел со стула на пол террасы, прислонился к стене, пригубил вино.

— Это, конечно, не венецианский дворец, но мне в нем чудится не страдание, а скорее eroica, героизм. Он выглядит стойким.

— Ни центрального отопления, ни телефона, ни телевидения — удобств нам будет не хватать.

— Верно. Но мы выкрутимся, — заверил он с самой нежной из улыбок Питера Селлерса.

Когда я три года назад бросила Америку ради Италии, меня приманила не Венеция, не дом на берегу. А этот человек, Фернандо. То же самое и теперь. Мы перебрались в Тоскану не ради дома.

Мы нашли друг друга, а теперь искали простоты на склонах из розового песчаника. Мы приехали сюда, чтобы очистить нашу жизнь от хлама, чтобы жить, следуя ритму и обрядам сельской культуры. Жизнь, как говорят здесь, существует, a misura d’uomo, чтобы изменить человека. Мы надеялись, что эти места еще помнят настоящую жизнь, прежнюю жизнь, ее лишения и радости. Dolce е salala. Сладость и соль. Как пост перед праздничным пиром, каждая сторона жизни облагораживает другую. Может быть, в таком равновесии можно жить где угодно, но мы приехали искать его здесь, именно здесь. И вот мы упаковали минуты и проблески света, которые, надеемся, останутся с нами, и сбежали сюда со всех ног. Мы надеялись, что здесь сумеем понять, куда идет прогресс. Мы сильно подозревали, что покой — в возвращении назад. Увидим. Но мы уже успели понять, что жизнь — порхающая однодневка.

Мы будем просто ласково встречать каждый день, поддерживая едва уловимую иллюзию. Мы не для того сломали одну жизнь, чтобы тут же бросаться строить другую. Это было бы возвращением назад. Прежде надо дать себе время разобраться, чего же мы хотим и на что надеемся.

Не стоит подражать пленнику, застывшему пред открытой дверью тюрьмы, материальной или духовной, робея и сомневаясь, нужна ли ему свобода. Что он будет делать вне ее стен? — спрашивает он себя и тут же начинает строить новые, очерчивать новые границы свободы — повторяет то же преступление, женится на той же особе, садится в тот же поезд, чтобы найти такую же работу, написать такое же письмо, такую же книгу. Те, кто ищет перемен, нового начала, другой жизни, порой воображают, что все для них готово и устроено, стоит только сменить адрес, перебраться на новое место. Но перемена места — в какие бы далекие и экзотические места вы ни забрались — всего лишь «перевод». И, оглянувшись, люди видят, что все, что они хотели оставить позади, переехало вместе с ними. Все. Так что если у нас в те первые дни и был план, то это был план вдохнуть в нашу жизнь новые силы, переделать ее, а не повторять старое.

Мы бродили по новому дому, из комнаты в комнату, вверх и вниз по лестницам. Фернандо твердил, как это здорово, и я тоже подтверждала, что здорово, если мы собираемся заняться agriturismo или устроить санаторий для чахоточных берлинцев.

— Немного краски, немного тканей. Что-нибудь из чудесной старой мебели, — щебетала я, притворяясь безмятежной, но мне было не одурачить мужа.

Всего через несколько дней после моего приезда к нему в Венецию он вышел утром из своего уютного пыльного дома на берегу, а девять часов спустя вошел в логово паши — мраморные полы отполированы, все устелено белой парчой, нежный аромат коричных свечей вытеснил двадцатилетний дух сигаретного дыма.

Cristo!

Барлоццо прибыл с четырехчасовым колоколом. Без улыбки, не смущаясь молчанием, о которое разбивалась моя жалобная болтовня, когда я вертелась вокруг него, подкладывала ему на сиденье подушку, уверяла, как мы рады первому гостю, предлагала винный бокал воды, от которой он отказался со словами: «Aqua fa ruggine. От воды ржавеют». Когда я заменила воду на вино, он выпил полстакана и без предисловий сообщил, что родился в этом доме.

— Наверху, в комнатке на западной стороне. Здесь, внизу, жила скотина. Молочные коровы и мулы спали здесь, — он обвел рукой salotto, гостиную, — А кормушка была там, где у вас теперь кухня.

Я пришла в восторг, узнав, что мои догадки оправдались. Теперь кухня казалась мне очаровательно уютной. Я не сомневалась, что Донне Рид не случалось готовить в яслях для скота.

— Четыре поколения мужчин Барлоццо были у Луччи испольщиками. Я стал бы пятым, но после войны все переменилось. Им был нужнее работник, а не фермер. У них восемь имений от Пьяццы до Челле, и я перебирался из одного в другое, латал крыши, чинил стены, пытался навести порядок среди разрухи, в том безобразии, что оставила после себя война.

Он умел молчать. Пока ему не захочется говорить. Он словно бы обращался к самому себе, как старый монах. Рассказывал, что, когда скончались его родители, он несколько лет прожил здесь один, потом арендовал послевоенной постройки квартиру в новом поселке, примерно на километр дальше по дороге. Он последним жил в этом доме постоянно, с тех пор его использовали как склад да иногда селили в нем временных работников, которых Луччи нанимали на время уборки оливок или винограда. Он на Луччи не работал и больше тридцати лет не заходил в этот дом. То, о чем он умалчивал, было не менее красноречиво, чем его рассказ. Он отдыхал между фразами, давая нам время вслушаться в молчание.

— Не хотите посмотреть, как все переделали наверху? — предложила я.

Он поднялся с нами в жилые комнаты. На месте нашей нынешней спальни у семьи Барлоццо была кухня. Он провел рукой по свежей кладке на месте старой печи. Две другие комнаты были кладовками — lа dispensa, как он их назвал, — и его отец подвешивал к громадным дубовым балкам омытые вином задние ноги свиных туш, чтобы прохладный сухой ветерок овевал их зимой и весной, пока мясо не высыхало до сладкого розового prosciutto — ветчины.

— Мы все подвешивали к этим балкам, — сказал он. — Фиги и яблоки, нанизанные на бечевки, цельные салями, помидоры и чили, высушенные на стеблях, косицы чеснока и лука. Здесь всегда была пирамида круглых зеленых зимних тыкв, уложенных друг на друга, вниз той стороной, где след от стебля. Они держались с сентября до апреля. А вдоль стен тянулись широкие дощатые полки, ломившиеся под тяжестью банок с персиками, вишней и абрикосами sotto spirito, в спирту. Это когда дела шли хорошо.

Мне послышалось, что он сказал Santo Spirito, и я сказала, что очень хотела бы узнать рецепт Святого Духа для консервации вишни. Тогда я в первый раз услышала его смех.

Мы показали ему две ванные комнаты, и он только головой покачал, пробормотав что-то о том, как Луччи все запустила. Он осудил ванны на изогнутых ножках и голые кирпичные стены. Пожалел, что Луччи не подумала использовать горы старой терракотовой плитки ручного изготовления, которых полно в погребах и сараях по всей долине, предпочтя им фабричные. Стерла своеобразное достоинство старого крестьянского дома.

Е ипа tristezza, — сказал он, — proprio squallido come lavoro. Это грустно, абсолютно жалкая работа. Луччи экономит на чем только возможно, используя государственные дотации.

Мы не поняли смысла последней фразы, но по лицу Барлоццо и по тому, как он подчеркнул ее окончание, поняли, что теперь не время для расспросов. Его жесткая искренность лишила дом привлекательности, но я с ним согласилась. И напомнила себе, что мы переехали в Тоскану не ради дома.

Солнце ушло омыть другой край неба, и к тому времени, как мы выбрались посидеть на террасе, сад был полон синими тенями. Было чуть больше семи. Барлоццо углубился в монолог, посвященный теперь истории деревни. Он, подобно хорошему учителю, начал с общего обзора темы.

— Сан-Кассиано — крайняя деревня в холмах Тосканы, дальше начинаются Лацио и Умбрия. Деревня расположена в 582 метрах над уровнем моря, построена на гребне холма, разделяющего долины рек Палья и Кьяна. — Меня восхитило, что мы сидим посреди местности, о которой он вел речь, и мне захотелось сказать ему об этом, но Барлоццо так углубился в рассказ, что я промолчала.

— Эта деревня стара, как сама Этрурия, и еще старше, она выросла при римлянах. Здесь были ванны, целебные источники, бившие из глинистой почвы. Они привлекали богатых римлян, и деревня попала на карты. А когда империя проложила Кассиеву дорогу — самую грандиозную дорогу, соединявшую Рим с Галлией, — Сан-Кассиано деи Баньи, ставший доступнее для путешественников, принимал таких персон, как Гораций и Август Октавиан.

К эпохе Средневековья ванны были забыты из-за войн гвельфов с гибеллинами, бушевавших на всех землях от Сиены до Орвието. Так продолжалось до 1559 года, когда деревня попала под протекторат Великого княжества Тосканского, под власть Козимо Медичи Флорентийского. Тогда вспомнили прежнюю славу здешних ванн, и они привлекали европейских монархов с их придворными. Визиты королей вызвали к жизни более нарядные постройки в окрестностях деревни.

И вся эта история была прямо у наших дверей! Я не сводила глаз с продолжавшего рассказ Барлоццо, но мысли мои витали далеко, устав внимать уроку. Для начала хватит и того, что у нас есть возможность искупаться в том же теплом источнике, в который когда-то окунался Август!

Каждое утро мы отправлялись на раннюю, рассветную прогулку. Мы отыскали римские источники с бурлящими, ласковыми, очень теплыми водами, в которые мы окунали ноги, а под настроение и не только ноги. Сочетание не нагревшегося еще воздуха и горячей воды перед завтраком было восхитительным. Троп среди лугов и болотин было мало, так что прогулка оказывалась сумасбродством, после которого у меня ныли бедра, как после первых дней в Венеции с ее пешеходными мостиками. Временами налетал, нарушая тишину, задорный ветерок. Порой он превращался в большой ветер, предвещавший дождь, который вскоре сливался в водяные полотнища и промывал овражки в теплой земле. Тогда мы разувались и шлепали по грязи, как пара детей, для которых детство наступило только теперь.

Когда нам было уже не дождаться завтрака, мы спешили через кустарник и поля обратно к дому. Мы возвращались запыхавшиеся, потные, и наш пот пах травой и тимьяном. Мне казалось, мы живем в летнем лагере, снисходительный начальник которого с улыбкой взирает со стороны на наши эротические забавы. Мы купались, одевались и направлялись в деревню.

Через несколько дней у нас установился ритуал. Когда мы проходили мимо пекарни, пекарь или его жена выходили к нам на дорогу с еще теплыми ломтями pizza bianca, завернутыми в толстую серую бумагу. Пиццу делали из тонко раскатанного хлебного теста, поливали оливковым маслом и присыпали морской солью, а потом ставили в печь вместе с хлебами. Через минуту-другую она была готова. Пекарь вынимал ее старой деревянной лопатой, разрезал тонким ножом и прямо на лопате выкладывал на стол у дверей. От ее аромата просыпалась вся деревня. Мы пожирали пиццу — первое блюдо нашего завтрака, — пока проходили оставшиеся до бара тридцать метров. Едва мы усаживались, перед нами ставили наш cappuccini — caldissimi е con cacao — очень горячий и присыпанный горьким шоколадом, а рядом выкладывали поднос с круассанами. Ничто и никогда не сможет заменить теплые хрустящие рогалики, толсто намазанные абрикосовым джемом, которыми я три года маслила пальцы и подбородок в Лидо. Но и эти были хороши. И я чувствовала, что я тоже хороша. Я ошибалась, думая, что авантюристка во мне осталась в Венеции. Нет, она вместе со мной перебралась в Тоскану. Я все еще наслаждалась жизнью. Поцелуем. Бризом. Надежда осталась со мной. И так же, как прежде в Венеции, меня спасало от ностальгии волнующее ощущение нового места.

Здесь, прямо здесь, по дороге, у которой я собираю дикий фенхель, проходили римские легионы. Это древняя Кассиева дорога, ныне Strada Statale Numero 2, и прямо здесь, рядом, римляне, конечно, разводили костры среди этрусских камней, и готовили кашу из farro, и забывались усталым сном. Мы словно непрестанно купались в ослепительном сиянии. Мы приезжали в Урбино и говорили: «В этом доме родилась мать Рафаэля». В Читта делла Пьеве мы говорили: «В этой церкви работал Перуджино». Добравшись до Сполетто, мы говорили: «Это ворота, у которых племена spoletini остановили Ганнибала». В лесу, начинавшемся сразу за нашим садом, мы говорили: «Сегодня компания воскресных туристов по примеру средневековых охотников заколет здесь пару диких вепрей».

Почти в каждой деревне, поселке, в любой части borgo, окраины, находилась руина, заслуживающая смиренного почтения, остаток стены, роспись, часовня, большая церковь, башня, замок или одинокая и бессмертная пиния, укрывающая холм из «Георгик» Вергилия и полметра фрески десятого века, еще различимой сквозь тысячелетие. Благоговейно сохраненная, она стала теперь фрагментом украшения аптеки или кухни шоколадницы. Обрывки, оттиски, следы, которые, подобно нам, до боли желают, чтобы их коснулись и не забывали.

Каждый день мы узнавали что-то новое. Мы останавливались в каждой придорожной frantoio, давильне, и пробовали оливковое масло, пока не отыскали заслуживающее наполнить нашу двадцатилитровую терракотовую вазу с пробкой, называемую giara. У нас обычно уходил литр в неделю, так что запаса должно было хватить до декабря, когда станут выжимать свежее. Мы втащили вазу с маслом в дверь конюшни и поставили в темном прохладном углу.

Это была земля Chianti Geografico. Вино здесь делали из тех же сортов винограда и примерно по той же технологии, что в самом Кьянти, но виноградники располагались за границей Кьянти и попадали под другую классификацию. Мы выезжали в холмы, в кузове у нас побрякивал запас пятилитровых, отмытых до блеска бутылей. Мы стучались в дверь каждого хозяина виноградника, где видели приглашение degustazione, vino sfuso, попробовать вино из бочки. Мы петляли среди холмов целыми днями, пока не выбрали своим придворным поставщиком красного вина одного виноградаря из Палаццоне.

Мы каждый день покупали травы, фрукты и овощи у Серджо и еще у нескольких огородников. Яйца у нас не переводились. Мы покупали хлебную муку десятикилограммовыми бумажными мешками, гречишную муку и крупчатку двухкилограммовыми мешками у деревенского мельника. Мы пока не решили, кто станет нашим macellaio di fiducia, доверенным мясником, хотя высокий молодой человек из Пьяццы, носивший тесак на поясе от «Дольче и Габбана», кажется, побеждал в состязании. Все остальное, что нам требовалось, можно было приобрести в кооперативе в Кверче аль Пино. Для некулинарных услуг существовала местная lavanderia, которая была не просто прачечной. В список услуг входили химчистка и пошив одежды, под той же крышей находился магазин тканей и вязальная мастерская. Кроме того, хозяйка торговала своими знаменитыми наливками и тониками, продуктами сельской винокурни, какие часто устраивают рядом с паровым прессом. Ее муж был деревенским сапожником, сын — автомехаником, жена сына — парикмахером, и все их предприятия уживались на скромном пространстве собственного двора. Таким образом, все было к нашим услугам. Вот и хорошо. Я того и хотела.

Однажды утром по дороге к бару мы застали Барлоццо завтракающим у курятника. У нас на глазах он залил яйцо себе в рот, запил глоточком из бутылки красного вина, уложил бутылку обратно в мешок и уже зашагал вверх по холму. Мы закричали, чтобы он подождал нас, и он выпил с нами в баре еще вина, пока мы прихлебывали cappuccini. Он сказал, что молоко, которое мы пьем, доведет нас до могилы.

Барлоццо, не дожидаясь приглашений и приемов, завел обыкновение навещать нас каждый день в четыре часа. А у нас появилось обыкновение ждать его. Мы с Фернандо прозвали его между собой il Duca, Князем, хотя никогда не называли его так в глаза. Зато дом мы в его честь окрестили «Палаццо Барлоццо», и он, слыша это название, каждый раз краснел как мальчишка.

Я так и не поняла, от удовольствия или от неловкости.

Барлоццо и Фернандо легко сошлись, как и следовало ожидать от Гарри Купера и Питера Селлерса. Барлоццо наставлял Фернандо, как ухаживать за саженцами олив, которые тот высадил несколько месяцев назад, когда мы только решили снять дом. Они обсудили, не разбить ли огород, но Барлоццо сказал, что большая часть земли, примыкающей к дому, расположена на склоне над овчарней, а на клочке земли, где растила зелень его мать, Луччи втиснули уродливое бетонное строение, которое они именовали сараем. Он сказал, что на оставшейся земле уместятся разве что цветочные клумбы. Зато когда Фернандо рассказал, что я упрашиваю соорудить у дома дровяную печь, Барлоццо, чуть изогнув вверх уголки поджатых по-тоскански губ, ответил:

— Я свожу вас к своему другу из Понтичелли. Он сделает план саппа fumaria е la volta, печи и дымохода. А старых кирпичей вокруг столько, что их хватит выложить внутреннюю часть и стены. Скрепим их глиной с песком и…

Он продолжал, тронутый, как мне кажется, восторгом, светившимся в глазах Фернандо. Уж не обрел ли мой муж своего героя? Они, как пара девятилетних мальчишек — таких, какими были мальчишки встарь, — потребовали карандаши и бумагу и уселись, поджав ноги, на пол, трудясь над примитивным чертежом, который вполне мог сойти за первый египетский чертеж времен первых династий.

Мы рассказали Барлоццо, как охотились за общинными печами по всей северной Италии, когда я собирала материал для первой кулинарной книги. Нашими фаворитами стали печи в нескольких маленьких деревнях Фриули — печи, которые по сию пору растапливают в ночь пятницы сухими виноградными лозами и огромными дубовыми поленьями, чтобы начать субботнюю выпечку на рассвете. Мы рассказали ему об официальном maestro del forno, печном мастере, который по общественному и политическому влиянию уступает только мэру. Печной мастер следит за состоянием печей и за расписанием выпечки, которая начинается с рассветом, а заканчивается перед самым ужином. У каждой семьи собственная метка, позволяющая отличить свои караваи, — грубый крест, сердечко или стрела. Их выдавливают на поднявшемся тесте перед тем, как ставить хлеб в печь. А потом, чтобы не пропал даром убывающий жар после последней выпечки, люди сходятся к печи с терракотовыми блюдами и железными горшками с травами и овощами в вине, или с ногой барашка, или с ломтями окорока, обложенными маленькими лиловыми луковицами и крупно нарезанными стеблями дикого фенхеля, чтобы оставить все это на углях на всю ночь и еще немного подержать в остывшей печи, пока кушанья пропитаются ароматом дровяного дыма. В воскресное утро перед мессой старшие дети из каждой семьи заходят за воскресным обедом. Некоторые, завернув свои трофеи в салфетки, несут их в церковь для благословения.

Загнутые вверх уголки его тосканских губ уже почти превратились в улыбку, и я спросила Барлоццо, нет ли в Сан-Кассиано общинных печей.

— Да были когда-то две деревенских печи. Одна на поляне, где теперь футбольное поле, а другая еще стоит за мастерской по ремонту тракторов на дороге к Челле. Но общими печами перестали пользоваться после Второй мировой войны. А печи поменьше, которые есть почти в каждом дворе, теперь заняты белками или голубями, или же в них хранят инструменты и цветочные горшки, — проговорил он, словно старался припомнить, с каких пор и почему стало так.

Барлоццо предложил, чтобы мы втроем трудились над печью каждое утро начиная с десяти, прерываясь в час на обед и отдыхая в полуденную жару. Нам было удобно, потому что раннее утро хотелось оставить для походов. Впрочем, я подозревала, что Барлоццо все известно и что он учел это в своем плане.

Однажды утром за работой я спросила его, почему бы не завести новую общинную печь, почему бы не затопить ее в субботу утром и не пригласить всю деревню на выпечку.

— Потому что в Сан-Кассиано больше не пекут хлеб. Никто больше не печет. Ни в доме, ни в уличных печах. Почти никто. У нас есть две отличные деревенские пекарни, и нам их достаточно. В наше время у людей хватает других дел. Все это в прошлом, — ответил он.

Это прозвучало повтором давних тирад, которые произносил Фернандо, когда я у нас на кухне пыталась испечь хлеб, или самой скатать пасту, или соорудить шестислойный торт с масляной пропиткой. Он пытался остудить мой пыл теми же аргументами, уверяя, что никто нынче не печет хлеб, не делает десертов и пасты дома. Даже бабушки и старые девы стоят в очереди в магазинах, а потом все утро сидят в кафе за cappuccini, уверял он меня тогда. Неужто это был тот самый человек, который теперь ждет не дождется возможности самому замесить хлебное тесто?

— Зачем же вы помогаете нам с печью, если «все это в прошлом»? — удивилась я.

— Помогаю, потому что вам нужна помощь, — ответил он. — Потому что, насколько я узнал вас обоих, вам как раз больше всего нужно «прошлое». Я надеюсь, что для вас это не просто фольклорная интерлюдия. Надеюсь, что вы прочно стоите на земле. Я хочу сказать: вы пришли сюда из другой жизни и, похоже, хотите попасть в здешнюю, какой она была в девятнадцатом веке. Как будто она еще дожидается вас, как будто это какая-то Утопия. Или, хуже того, как будто это Сибарис. Ну, Утопии здесь нет и никогда не было. А что сталось с Сибарисом, вы, верно, знаете? Прошлое бывает жестоким и трагичным, как и настоящее.

И он ушел так быстро, что мы ощутили холодок на жарком полуденном солнце.

Я не удивилась ни тому, что старый Князь знает греческую историю, ни тому, что он успел заглянуть нам в душу. Он перекрыл все каналы приема, только бросил через плечо «Виоп pranzo, хорошего обеда», уходя напрямик через луг к селению. Вопросы Барлоццо бывали окольными и полными смысла. Он порой острее ятагана, хотя не думаю, чтобы он намеренно причинял боль. Мы поглядели ему вслед и переглянулись в некотором недоумении. Мы нарушили установленные Барлоццо пределы. Правда, сам он иной раз охотился за нами лиса лисой, сам любил рассказывать и проповедовать, наслаждаясь жадными свежими слушателями, но нас не подпускал слишком близко ни к себе, ни к своим воспоминаниям. Он очертил вокруг себя невидимые границы, оставляя нам только то, что лежало за ними.

Мы были разочарованы, но не удивились, когда в четыре часа дня не услышали стука в дверь. Фернандо заметил, что Князь выдержит паузу — un colpo di teatro, ради театрального эффекта. Настал вечер, а мы его так и не увидели и притворялись, будто так и надо. Долго же он заставляет зрителей ждать, подумала я. Мы уже переобувались на террасе, чтобы отправиться в бар на аперитив, когда из-за угла показался Князь.

Avete benziпо per la machine? У вас в машине есть бензин?

Certo, — ответил Фернандо. — Ма, perchel Конечно, а что?

— Я хочу пригласить вас на ужин.

Мы поехали на юг мимо соседних деревень Пьяцце и Палаццоне. Через двадцать минут Барлоццо, дававший указания с заднего сиденья, сказал: «Eccoci qua, здесь». За поворотом открылось любопытное сооружение.

Наполовину хижина, наполовину ветхий сарай был окружен великолепными зарослями магнолий. Среди блестящих листьев горели гирлянды многоцветных фонариков. Они перемигивались и тихо гудели в темной ночной тишине. Где-то рядом на малом огне сошлись помидоры и чеснок, их аромат смешивался с дымком неярко горящих поленьев. Оставив машину на обочине рядом с грузовиком, принадлежавшим, по словам Барлоццо, поварихе, мы вошли внутрь, сдвинув занавеску из красных пластмассовых бус.

Бильярдный автомат, винные фляги, маленький бар и настой пятидесяти тысяч выкуренных здесь сигарет встретили нас в первом помещении. В нем никого не было. Сквозь еще одну занавесь из бусин мы прошли в зал побольше, с длинными обеденными столами, застеленными клеенкой — со своим узором на каждом. Возвестив о своем появлении кратким «Permesso? Разрешите?», Барлоццо прошел в дверцу на дальнем конце зала, выпустив наружу парное дыхание хорошей кухни. Жестом он велел нам следовать за ним.

На прочном деревянном столе медленными и ритмичными движениями катала пасту хозяйка грузовика — крошечная женщина лет семидесяти, подобравшая пламенно-рыжие волосы под белый бумажный колпак. Ее звали Пупа — Кукла.

Мы прервали заключительную сцену фильма «Хороший, плохой, злой», который показывал потрескивавший маленький телевизор на стене. Барлоццо, словно вошел в церковь под конец мессы, молча дожидался окончания фильма, прежде чем заговорить, и мы, затаив дыхание, замерли у него за спиной. Когда Клинт ускакал в Маремму, Пупа — ни на миг не прекращавшая работы — повернула к нам голову и пожелала доброго вечера.

С’е solo ипа porzione di polio con i peperoni, pappа al pomodoro, cicoria da saltare, в la pan-zanella. Come carne c'e bistecca di vitella e agnello impanato da friggere. Остался один цыпленок с перцами, томатное пюре, цикорий соте и хлебный салат. Из мяса — телячий бифштекс и жареная баранина в панировке, — сообщила она нам, не дожидаясь просьбы об ужине.

Е la pasta? А паста? — спросил Барлоццо, кивая на тонкие желтоватые полоски, которые она раскатывала.

Eh, по. Questa е per domani, per il prunzo di Benedetto. Нет, это на завтра, на обед Бенедетто, — возразила она, не разгибаясь.

— Тогда мы возьмем всего понемногу, — сказал он ей и, вспомнив о нас, добавил: — Scusatemi, siete i nuovi inquilini di Lucci. Извини, это новые жильцы Луччи.

Вернувшись в столовую, мы побродили вдоль стен, разглядывая украшения: солидную коллекцию обложек комикса «Дэрдевил» в ярко-голубых эмалевых рамках — а Барлоццо тем временем наполнял керамические кувшины, открывая краны бочек с белым и красным вином, и разливал его в рюмки.

Aspetta, aspetta, faccio to! Подождите, подождите, а вот и я! — послышался голос из-за красных бус.

Голос принадлежал парню лет двадцати, выскочившему откуда-то из-за кустов магнолии, весь в «Армани», блестящие черные волосы завиваются на лбу, как у Цезаря, и благоухают лаймом. Барлоццо представил его как Джанджакомо, внука Пупы и местного официанта.

Парень пожал нам руки, приветствовал Барлоццо тройным поцелуем, усадил нас, разлил вино, сообщил, что ягненок божественный, и внезапно из тосканской глуши мы перенеслись в Спаго. Хотя в этой траттории нет даже меню, посетители едят то, что приготовила сегодня бабушка, но Джанджакомо настаивает, чтобы мы честь-честью сделали заказы, записывает медлительной натруженной рукой, несколько раз повторяет вслух пожелания каждого и убегает в кухню, неся вести, как горячие уголья.

— Он хочет найти работу официанта в Риме, вот и тренируется пока здесь, — сообщил Барлоццо таким тоном, словно обслуживать столики в Риме — все равно что продавать открытки в Содоме. Барлоццо рассказал нам, что охотники приносят Пупе свою добычу, чтобы она здесь ее разделала и приготовила. Один из охотников — ее amoroso, дружок, и в охотничий сезон он каждое утро звонит ей из своего грузовика, докладывает, сколько дичи добыл. Если верить Барлоццо, Пупа, когда он звонит ей с дороги, называет его carina, милый. И говорит, что приоделась, уложила волосы, надушилась и ждет звонка. Впрочем, Пупа всегда суетится. Словом, они с дружком по телефону условливаются о свидании, и она выезжает ему навстречу, чтобы забрать дичь и приготовить ее на обед, а сама вручает ему пару panini с начинкой из мортаделлы, восьмичасовую закуску перед работой в саду.

В охотничий сезон у нее в кухне больше зайцев и кабанов, оленей, куропаток и фазанов, чем их в лесу осталось. Все охотники приносят сюда свою добычу и по очереди закатывают большой пир для родных и друзей, друг для друга. Но готовит всегда Пупа. Это из тех заведений, куда можно позвонить утром и заказать жареного кролика и блюдо тушеных бобов на утро, рассказывает Барлоццо, и похоже, что он описывает собственные привычки.

— Когда человек остается один — родные умерли или еще что случилось, — он просто обедает и ужинает со здешней компанией. Приходят даже вдовы, но те обычно не показываются из кухни, помогают Пупе, а потом они вместе едят и смотрят сериал «Красивая жизнь». Потом идут в холмы, собирают дикие травы для салата и рассказывают свои истории. Пока не приходит время снова готовить, — закончил он.

Барлоццо держался по-хозяйски, словно за столом у себя дома. Он разломал огромный ломоть хлеба и раздал нам хрустящие корочки, а потом уже взял себе остаток. Я сама всегда так подавала хлеб у себя за столом, но впервые оказалась в роли гостьи. Мы начали с последней порции курицы с красными перцами, которую Джанджакомо, поставив на стол, спрыснул несколькими каплями того же белого вина, в котором она тушилась после обжарки. Каждому досталось по три-четыре сочных кусочка. Дальше Джанджакомо принес огромную миску хлебного салата. Он был великолепного бордового цвета, совсем не похож на обычную панцанеллу. Засохший хлеб замачивали здесь не в воде, а в красном вине, а потом смешивали с нарубленными помидорами, ломтиками огурца, крошечными зелеными луковками и цельными листьями базилика, приправляли маслом и оставляли настояться, чтобы все восхитительные ингредиенты хорошенько познакомились друг с другом. Еще нам подали по тарелочке свежего томатного супа, густо посыпанного хлебом и молотым острым пекорино, а потом блюдо с тончайшими ломтиками баранины, обвалянной в сухарях и обжаренной, с листьями дикого латука. И еще угольно-черные говяжьи бифштексы с ломтиками лимона, и к ним бутылка оливкового масла, молотый перец и блюдце с морской солыо. Сама Пупа выскочила к нам с овальным медным сотейником, в котором горькая зелень смешалась с чесноком и чили.

И наконец — ricotta di pecora — рикотта из овечьего молока, поданная в чайных чашках. Пупа расхаживала вокруг стола, подливая в нее свежесваренный эспрессо из маленького кувшинчика. Она поставила сахарницу и шейкер с какао. Она бдительно следила, как Барлоццо добавляет всего понемножку, перемешивает в чашке и ест, как пудинг. Мы последовали его примеру, и я бы попросила добавки, если бы не боялась, что Пупа сочтет меня обжорой. Скоро ей предстояло удостовериться, что я такая и есть.

Пока мы ели, подошли еще несколько компаний. Я заметила, как суетится вокруг них Пупа, извиняясь, что на кухне ничего не осталось, кроме хлеба, и salame, и ветчины, и сыра, и меда, да немножко салата. Конечно, никто не возражал. Одна пара говорила с флорентийским акцентом, произнося некоторые слова совсем по-кастильски, а вторая была явно английской — в модных, идеально отглаженных льняных костюмах.

У каждой пары имелось по ребенку: у флорентийцев дочка не старше четырех, а у англичан мальчик лет шести-семи. Красивый светловолосый мальчуган, кажется, пленил la fiorentina. Бочком пробравшись к столику англичан, для храбрости засунув ручки в карманы белого платьица, она остановилась перед светловолосым пареньком.

Come ti chami? Io mi chiamo Stella.

Мальчик, уже смущенный ее появлением, совсем сконфузился, не поняв ни слова. Отец выручил его, подсказав:

— Она спрашивает, как тебя зовут. Ее зовут Стелла. Отвечай по-английски.

— Меня зовут Джо, — пробормотал мальчик.

На этот раз ничего не поняла Стелла.

Или поняла? Как бы то ни было, флорентийку трудно смутить. Отринув все лишнее, она прямо приступила к делу:

Allora, baciami. Dai, baciami, Joe. Forza. Un bacetto picollo. Ну, тогда поцелуй меня. Давай, поцелуй меня, Джо. Попробуй. Один маленький поцелуй.

Стелла с младых ногтей научилась прямо говорить, чего ей хочется.

Вишни святого духа

Отберите блестящие, спелые, но не переспелые ягоды. Прекрасно получается смесь сортов вишни: темной и сладкой с алой и кислой.

Два фунта вишни без косточек, вымытой и обсушенной на бумажном полотенце; стебельки обрезать или оставить длинными;

1 кварта киршвассера (вишневой настойки на коньяке, водке или виски) или высококачественной граппы (из Нонино во Фриули, например. Она широко экспортируется в США);

1 1/4 чашки сахарного песка.

Вымойте, сполосните и тщательно обсушите две банки по 1 кварте. В каждую банку положите половину приготовленной вишни. Смешайте киршвассер или граппу с сахаром и хорошо перемешайте для растворения сахара. Залейте этой смесью вишни в каждой банке. Плотно закройте банки и храните в кладовке или в ином прохладном месте. Раз в день в течение двух недель энергично встряхивайте банки, а потом оставьте стоять еще на две недели. После этого вишня может храниться до года, но после того как банка вскрыта, остатки нужно хранить в холодильнике.

Тот же рецепт можно использовать и для других мелких фруктов с косточкой, например абрикосов и слив. Прекрасно сохраняются тем же способом крыжовник, малина и голубика. Поэкспериментируйте с другими настойками, например с земляничной и малиновой, или с «мирабелле» со сливами.

Такие консервы удивительно подходят как дополнение к мягкому мороженому и другим сливочным десертам и поразительно хороши в качестве гарнира к жареному или запеченному на гриле мясу. В последнем случае подайте к блюду маленькие рюмки напитка, которым заливали ягоду.

3. Долина уцелела, и мы печем хлеб

Десятичасовой бриз доносит запах зеленой молодой пшеницы. Фернандо распевает на весь луг:

Ogni giorno la vita e una granda corrida, та la notte, no. Каждый день жизни — великая битва, но ночи, ах, ночи!

Я готова поклясться, что овцы слушают его, так притихли они на время его утреннего неаполитанского концерта. Я тоже слушаю. И подпеваю ему:

Gia il maltino е ип ро grigio se поп се il dentifricio, та la notte, no! Утро мрачнеет, если нет зубной пасты, но ночи, ах, ночи!

Барлоццо опоздал к началу работы, но Фернандо после недели его терпеливых наставлений и сам справлялся с цементом: замешивал-намазывал-разравнивал-выкладывал кирпичи, возводя стены, которым предстояло окружить дровяную печь. В иные дни Барлоццо вовсе не приходил, и ясно было, что он пропускает работу с умыслом, что он чувствует, как хочется Фернандо самому справиться с первой в жизни работой руками. Доказательство: меня едва терпели на строительной площадке. Мои функции сводились к подай-принеси, а мой муж тем временем с восторгом убеждался, что у него есть руки и что они отлично могут творить. Я радовалась за него, но мне надоедало сидеть на корточках, дожидаясь очередного приказа подать лимонад или бумажное полотенце. И я позволила себе тратить эти утренние часы по-своему.

Первым делом я сменила свою тосканскую униформу. С самого приезда я все время носила рабочие сапоги, шорты-хаки и футболки, надоевшие дочери. Хоть я и наслаждалась сельской жизнью, такой крестьянский наряд меня не устраивал. Я соскучилась по сандалиям и костюмам, по блузкам и шелестящим юбкам. Мой летний гардероб напоминает костюмы Мими из «Богемы». Тафта, кружево и тюль, кринолины, голубые льняные пиджаки с длинными басками, тот же костюм из шоколадного шелка и шляпы, которые можно натянуть на мои слишком густые волосы. Романтическая коллекция, в основном от Ромео Джигли. Легкость его нарядов уравновешивали несколько старомодных вещиц сороковых годов от Нормы Камали. Я предпочитала не замечать нескольких откровенно «приличных» платьев. Венеция разжигает все страсти, в том числе страсть к нарядам. Казалось вполне уместным бродить в тени ее калле в шелестящей кружевной юбке, умерив ее барочную пышность обтягивающим свитерком с высоким горлом и подобрав волосы в тугой узел, заколотый под затылком. А на палубе кораблика, бороздящего полуночные звездные воды рядом с вырастающими из лагуны мраморными дворцами, женщина отлично чувствует себя в бархатном плаще с капюшоном, развевающемся на холодном черном ветру. Появление в здешнем баре в том же плаще вызвало бы скандал. Я бы чувствовала себя одетой для маскарада на Хеллоуин. Но и прямые синтетические юбки чуть ниже колена с прямыми блузами и туфлями с ремешком вместо задника — наряд моих нынешних соседок — не мой стиль. И вести сельскую жизнь, упаковавшись в джинсы, я не желала — может, в джинсах кому-то и уютно, только не мне.

Порывшись в шкафу, я выбрала тонкое шелковое платье в оранжевых и розовых розах. Косой крой, мягко облегающая спинка, юбка с расширением ниже колена и длиной до середины икры. Мне нравилось, как оно повторяет мои движения, словно вторая кожа. Я решила носить его со старыми рабочими сапогами — не только из опасения растянуть лодыжки на здешних косогорах, но и из любви к контрастам. Утром я добавлю к платью кардиган, большую соломенную шляпу и старые темные очки от Шанель. Днем буду повязывать поверх длинный белый фартук, чтобы стряпать и печь. Вечером уложу волосы, украшусь ожерельем и надушусь «Опиумом». А перед сном сниму платье через голову, вдыхая запах солнца, смешанный с собственным запахом, простирну в раковине, как белье, с мускусным гелем для душа, отожму и повешу сохнуть на последнюю оставшуюся у меня вешалку для шелка. К утру оно будет сухим. Мне понравилось, что не надо будет думать, что надеть, — платье с розами на все лето, и ничего другого не надо.

Следующий пункт моего персонального расписания требовал составления рабочего плана. Как бы нам ни хотелось запереть дверь конюшни перед всеми обязанностями, от которых страдал Фернандо в своем банке, мне приходилось поддерживать какую-то дисциплину. Теперь, когда он наслаждался положением свежеиспеченного пенсионера, пришел мой черед трудиться. Первая моя книга, написанная в Венеции, была смесью мемуаров и рецептов с эпизодами путешествий по северной Италии. Ее уже пустили в печать, к концу осени она должна была выйти, и я пока ничем не могла ей помочь. Но тем временем я заключила контракт на вторую книгу — в том же формате, но посвященную восьми южным областям Италии. Восемнадцать месяцев, отпущенные на сбор материала и написание, казались вечностью, но я знала, какие шутки играет время. Пора было взяться за составление плана поездок. Перспектива меня радовала, но пока что я больше склонна была запихнуть все это под нашу желтую кровать и просто пожить жизнью Тосканы. Однако не могла. Мне не хотелось изменять нашему восстанию против системы, но на мне еще висели несколько мелких обязательств перед клиентами из Штатов: информационные бюллетени для группы калифорнийских ресторанов, разработка меню и рецептов для других и, напоследок, идеи и развитие недавно начатого проекта в Лос-Анджелесе. Если совсем честно, я была от всего этого в восторге и радовалась заработкам, которые помогут нам не залезать слишком глубоко в наши тощие карманы.

Я взялась устраивать в нашей конюшне, напротив камина, нечто вроде рабочего кабинета. И Барлоццо, словно борзая, взявшая след зайца, уже протиснул свои старые кости в дверь.

Ti serve ип тапо? Нужна помощь? — интересуется он, глядя на пук компьютерных проводов у меня в руках. Князь уже понял, что я не слишком лажу с двадцать первым веком. — Я думал, ты будешь записывать свои рецепты и истории гусиным пером на пергаменте.

— Компьютер у меня работает пишущей машинкой. И только. Все более сложные функции я оставляю Фернандо. А вы где так навострились в этих делах? — удивилась я.

— Не знаю, навострился ли, но уж точно знаю больше тебя, — съехидничал он. — Кроме того, все инструкции на итальянском, а читать я умею. Ты занимайся своим делом — украшай. Наверняка в доме еще осталось место для каких-нибудь оборок или салфеточек.

И зачем он так упорно цепляется за этот образ вредины? Я покачиваю головой и прячу смешок. Непременно ему надо скрывать доброту за татарским лицом и голосом. Я достала из сундука шторы. Тяжелая желтая парча, если верить торговцу, у которого я ее купила на ярмарке в Ареццо, когда-то висела в театре или в часовне. Я подвешиваю их на чугунный стержень с деревянными наконечниками в форме ананасов, поперек двери в конюшню. Ткань расправляется. Три полосы по шесть футов шириной, длина вдвое больше, излишек длины стекает масляными лужами на каменный пол. Я подбираю одну полосу к краю двери, закрепив длинным куском красного бархатного шнура, и завязываю его превосходным савойским узлом. Толстая ткань отгораживает солнце, но впитывает его цвет, и маленькая комната озаряется тусклым золотым сиянием. Князь молчал все это время и теперь молчит, сидя на корточках, и только его улыбка говорит, что он оценил эту красоту.

Строительство продолжалось, и весь день к поднимающейся печи подходили деревенские жители. Они переговаривались, присвистывали, кое-кто восклицал: «Formidabile! Здорово!» Другие рвали на себе волосы и вопили: «Madonnina! Спаси, Мадонна!», уверяя, что мы взорвем всю долину в первый же раз, как запалим эту штуковину. Фернандо заканчивал постройку, и теперь его одолевали не только добровольцы, но и официальные лица. Из соседних деревень приезжали вечерами на машинах, оставляли их у обочины и приближались к печи как к святилищу. Наше циничное чувство юмора подсказало окрестить ее Santa Giovanna, Святой Жанной.

Каждому визитеру хотелось поведать нам о печи своего детства, о том, что тетушка жарила по воскресеньям, какие незабываемые хлеба пекла мама. Наша печь — помесь крестильни с пчелиным ульем — так огромна, что мне, чтобы поставить в нее что-нибудь, придется вставать на деревянный ящик, который Барлоццо укрепил шиферными пластинами, устроив для меня пьедестал.

Барлоццо, верный своим неолитическим обычаям, все инструменты мастерил вручную. Он неторопливо отполировал песком полутораметровую рукоять, прикрепил к ней металлический лист, сплющенный камнем. Это наша пекарская лопата. Веник для золы он сделал из пучка веток оливы, скрепленных травяным жгутом. С помощью жуткого инструмента, возможно бурава какого-нибудь неандертальца, он равномерно продырявил еще два металлических листа и, разделив их обрезками дубовой рукояти, соорудил решетку для остужения хлебов.

Мы с Фернандо спорили, с какого хлеба начать выпечку.

— Что-нибудь из кукурузной или гречишной муки? Или лепешки с розмарином?

Фернандо требовал сушеных маслин, жареных грецких орехов и никакой гречихи.

Князь, пробивавший дырки в металле, только теперь поднял голову. Он понимает, что это пустые разговоры. Он не сомневается, что первые хлеба — и, если мы не глупее, чем он думает, все следующие — будут чисто тосканскими хлебами с толстой хрустящей корочкой и вязкой дрожжевой серединой. Мы возьмем свежую biga — щепотку дрожжей, горсть муки, немного воды, смешаем все и оставим бродить и набирать силу, — чтобы добавить к той закваске, которую привезли из Венеции. Это будет гибрид культур — тосканский хлеб, замешенный на воспоминаниях о Венеции.

В воскресенье печь была закончена, и мы сговорились назначить первую выпечку на субботнее утро, в последнюю субботу июля. После хлеба обжарим coscia di maiale al chianti, свинину, маринованную в кьянти. Возможно, две порции, если кто-то захочет к нам присоединиться. Мы оставили в баре приглашение, предупредив всех, что намечается торжественный ужин и что все могут принести с утра свое тесто и печь хлеб вместе с нашим.

Senz’altro, ci vediamo, ci sentiamo prima. Непременно увидимся, обязательно поговорим, — говорили нам многие.

Выйдя в сад до восхода, мы заложили дрова в растопку как советовал Барлоццо, только более тщательно. Получился натюрморт из дубовых ветвей и обрезков лозы, поверх которых для аромата положили большую связку сухого дикого фенхеля. На счастье. Фернандо поднес к фенхелю спичку, другую — к растопке, и пламя с ревом взметнулось вверх, а густой клуб дыма выметнулся из топки, так что мы потеряли друг друга из вида. Мы сбежали от места катастрофы и выждали, пока душный дым рассеялся и потянулся вверх по стенам дымохода и над трубой закачался густой черный султан. Мы захлебнулись кашлем и торжествующими воплями. Долина уцелела, а мы будем печь хлеб!

Мы поставили перед печью два кованых стула и стали ждать — повитухи в ожидании родов. За дверью зеленел луг — чуть зеленел, как молотый шалфей с сельдереем на сыре маскарпоне. Деревья олив серебристыми вспышками передавали известия шумным птичьим стайкам, а жнивье дальних полей стало жестким и хрустким, как застывшая карамель. Я жила сейчас, как мне всегда мечталось. Я мечтала о том, что уже получила. Я сказала об этом Фернандо, и он отозвался:

— Пора поворошить угли.

Наверное, мы говорили об одном и том же.

Продев руку в кожаную петлю на рукояти длинной самодельной кочерги, он разворошил раскаленные докрасна поленья, взметнув столб искр и снова вытолкнув наружу клуб дыма. Теперь уже скоро. Я вошла в дом, чтобы сформовать свои полукилограммовые pagnotte, круглые хлеба, и оставить их на час подходить. Фернандо той же кочергой сдвинул угли в сторону, а я, взобравшись на свой ящик и хорошенько встряхнув лопату, скинула тесто и бедром захлопнула дверцу, оставив их в жару. Было почти 9:30. Мы думали, к этому времени кто-нибудь присоединится к нам, но пока никого не было.

И позже никто не появился. Пока выпекалась вторая порция, мы вытащили свежий свиной окорок из ванны красного вина, прокололи его побагровевшее мясо и нашпиговали рубленым чесноком с розмарином, натерли со всех сторон оливковым маслом и полили вином, в котором мясо мариновалось. Печь уже остывала, когда мы задвинули в нее плотно закрытую посуду и засыпали ее белым пеплом, надеясь на удачу. Мы позавтракали нашим первым хлебом, пообедали им же, положив на него прошутто и жадно откусывая между глотками холодного треббьяно.

Время уже подходило к девяти вечера, и после бурной короткой грозы выглянуло замешкавшееся солнце, предвещая легкую погожую ночь. Мы накрывали ужин на террасе и, подняв глаза, увидели Флориану, нехотя бредущую вниз по холму. Она прижимала к груди миску — как солдат, переходящий реку вброд, винтовку. В двадцати шагах за ней шел Князь, помахивая пятилитровой бутылью красного в соломенной оплетке. Итак, праздничный ужин все же состоится!

Я выбежала навстречу запыхавшейся от ходьбы Флориане. Та остановилась на дороге, заходящее солнце светило ей в спину. Капельки дождя еще не высохли на свободно распущенных волосах, и в них горело рыжее пламя. Миндалины глаз светились топазами, горели сегодня каким-то новым, старым светом, таившимся в глубоких подземельях, о существовании которых она и сама забыла. Мы минуту поговорили, и Барлоццо прошел мимо нас, как мальчишка, стесняющийся заговорить с двумя девочками сразу.

Belle donne, buona sera. Прекрасные дамы, добрый вечер, — проговорил он на ходу.

Наши гости были вежливы и милы, но мне в них чудилась какая-то напряженность. Однако окорок был нежен, как молодой сыр, а соус к нему — как густой темный глинтвейн. Хлеб пах углями и столетиями. И вскоре они обращались больше друг к другу, чем к нам, и мы поняли, что им тоже стало спокойнее в нашем обществе. Я старалась не глазеть на них, но они были такой удивительной парой — каждый незаметно заботился о другом. Не думаю, чтобы я хоть раз поймала их на прикосновении или хотя бы на прямом взгляде, и все же чувствовала между ними глубокое чувство, как первую в мире любовь. Официально их ничего не связывало, и мы за все предшествовавшие недели ничего не заметили. Каждый жил своим домом, своей жизнью, сам по себе. Но наверняка было что-то еще. Не могло не быть.

— А вы знаете, откуда взялось слово compagna, компаньон, товарищ? — спросил Барлоццо, взяв новый хлеб и отломив большой ломоть, — Из латыни. «Сот» значит «с», «рап» — «хлеб». Компаньон — это тот, с кем мы переломили хлеб.

Все мы подняли свои стаканы, передали друг другу куски хлеба, обмакнули его в остатки соуса. Аминь.

После ужина джентльмены пожелали посидеть и покурить, уткнув носы в траппу. А мы с Флорианой решили прогуляться к теплым источникам, в которых каждое утро купались с Фернандо. Мы положили в бумажный пакет горсть бискотти, пакет спрятали в сумку для покупок вместе с маленьким покрывалом и полотенцем для ног; проверили батарейки в карманных фонариках, сбросили сандалии и заменили их резиновыми сапожками, найденными в сарае. Укутавшись шалями, мы покинули Фернандо с Князем.

Быстро холодало, и мы хихикали, вздрагивая и признавая, что мы — siamo due matte, две сумасшедшие, раз выбрались из дома среди ночи. Я чувствовала, как она радуется этой чуточку безумной эскападе, и оттого наслаждалась еще сильней. По дороге мы заговорили о «Приключениях Гекльберри Финна». Я восхитилась, представив, как эта шестидесятилетняя тосканка с прерафаэлитскими кудрями читает насквозь американскую авантюрную историю.

— Знаешь, Чу, мне всегда хотелось построить вот такой плот и плыть по такой вот реке — самой большой на свете, — приставать к пустынному берегу в лесу, разводить костер, жарить панчетту и есть прямо со сковородки. Come si dice pancetta iv Inglese? Как сказать pancette по-английски? А, бекон. Certo Sarebbe belissimo! Это было бы прекрасно!

У источника мы поводили фонариками, выбрали подходящее место, скинули сапожки и сели, опустив ноги в теплую бурлящую воду. Теперь, когда ноги были в тепле, холод чувствовался еще острее, и Флори потянулась за одеялом. Закутав им плечи, мы сидели, беседуя о главных книгах нашей жизни. Флори, несмотря на любовь к «Гекльберри Финну», сказала, что из «иностранных» книжек ее любимые — «Мадам Бовари», «Дэвид Копперфильд» и «Анна Каренина». Особенно «Анна Каренина».

— Ах, как бы мне хотелось встретить такого мужчину, как Вронский! В нем что-то опасное. Опасность в том, что никого, кроме него, быть не может. Ты меня понимаешь?

— Думаю, да, — ответила я, не сомневаясь, что поняла.

Фонарики разрядились. Мы, по-прежнему завернутые в одеяло, откинулись назад, приминая траву и колючие стебли тимьяна, устроились, обратив лица к луне. Разорванные ветром облака быстро проплывали вокруг светила — так быстро, что казалось, мы тоже плывем на спине по небу. Свобода.

Флори села и вытащила ноги из прудика, присела на корточки, опустила в воду ладони, не отрывая взгляда от луны. Дежавю из каких-то давно забытых времен.

— Я знавала одну женщину, похожую на тебя, — сказала я.

— Ты хочешь сказать, я похожа на американку? — хитро покосилась на меня Флори.

— Не совсем так. Я только раз видела ту женщину. Наверное, мне было лет восемь или девять. Мы гостили у друзей или дальних родственников моей бабушки. Они жили на побережье Лигурии под Генуей. Думаю, мне там не слишком нравилось. В общем, я как-то бродила по берегу у их дома и увидела женщину, которая пекла картошку в костре из плавника. На ней было несколько длинных юбок и множество шалей и шарфов. Она мне улыбнулась, и я присела на песок рядом с ней посмотреть, что она делает. Она вытащила из кармана серебряную фляжку, перевернула мне руку ладонью вверх и, налив в нее темно-зеленой жидкости, поднесла ладонь мне к губам. Так же ловко налила немножко в свою морщинистую ладонь и слизнула, прикрыв глаза и улыбнувшись. Я сделала так же. Сперва мне показалось, что это гадость, как лекарство от живота, но, проглотив и распробовав, я тоже улыбнулась. Так я познакомилась с оливковым маслом.

Флори все склонялась над водой, и, рассказывая, я обращалась к ее профилю с прикрытым глазом. Теперь она открыла глаза, обернулась ко мне, вытянула ноги и оправила юбку. Сморщив губы в ласковой улыбке, попросила:

— Продолжай. Расскажи еще.

— Ну, картофельная дама сидела на корточках, как ты только что. Из-под ее юбок виднелся тяжелый резиновый сапог. Она то смотрела в огонь, то вставала, чтобы поправить камень или подбросить в костер просоленного морем дерева, а когда картофелины зазолотились, перевернула их и окропила оливковым маслом. Из своих волшебных тайников извлекла немного соли и посыпала в огонь, из которого вырвался язык пламени. Потом она насадила пару картофелин на прутик и подала мне. К тому времени меня уже трясло от голода, и я их съела, обжигаясь, упиваясь их вкусом и вкусом минуты, с каким-то небывалым аппетитом. Мне хотелось стать ею. Хотелось стать женщиной на берегу. Хотелось таких же юбок и платков, таких же шарфов, такую же серебряную фляжку. Мне хотелось готовить картошку вкуснее шоколадного торта. Она, больше кого-либо другого, помогла мне увидеть себя. Иногда мне думается, та картофельная дама была сном, призраком в красном одеянии, явившимся передать мне великую тайну: что жить минутой и радоваться тому, что есть сейчас, — лучшее в жизни. Но она была настоящей, Флори. И, вспоминая ее сейчас, я понимаю, что, наверное, у нее были свои беды. Но дело было в том, как она сумела отстранить эти беды, как она извлекла красоту из того дня, ловко, как фляжку из кармана. Она подарила ее мне. Она сделала счастье делом выбора.

— Ты думаешь, это правда? Что счастье — дело выбора?

— По большей части так и думаю. Во всяком случае, чаще, чем это понимает или в это верит большинство из нас.

Деревенские колокола прозвонили полночь, и мы, как Золушка, заспешили, собирая вещи и натягивая сапоги. Мы смеялись всю дорогу, пока карабкались по скользкому откосу, подтягивая друг друга на крутизне. Мужчин мы нашли на террасе. Они сидели лицом друг к другу. Князь давал урок астрономии сонному Фернандо.

— Я вижу, все на месте, так что я пошла наверх спать.

Флори хихикала совсем по-детски, пока долговязый Князь распрямлялся, собираясь ее проводить, их bиоппа notte, notte ragazzi, notte tesori звенели в черной ветреной темноте. Обхватив себя за плечи, чтобы согреться, я стояла, размышляя, как похожи мечты разных людей — разбить лагерь на берегу Миссисипи или плескаться в этрусском пруду — и что аромат жарящегося бекона может походить на аромат картошки и морских водорослей в дыму костра над запахом дикого моря и хриплыми стонами волн, шуршащих о камни, волн, набегающих все выше на песок в поисках края земли. В поисках покоя. И нам тоже нужен покой.

Скъячатте тоскана
Тосканские лепешки (или плоские хлебцы)

На две 15-дюймовые лепешки:

1 чайная ложка активных сухих дрожжей или 1,5 маленькой плитки свежих дрожжей;

1 чайная ложка без верха темного коричневого сахара;

2,75 чашки теплой воды;

0,5 чашки оливкового масла «экстра вирджин»;

3 чайные ложки мелкой морской соли;

6,5 чашки обычной пшеничной муки;

1 чашка желтой кукурузной муки мелкого помола;

2 столовые ложки свежих листьев розмарина, истертых в порошок; грубая морская соль (по вкусу); оливковое масло «экстра вирджин» для смазки сковород, спрыскивания и для смазки готовых лепешек.

В большой миске с теплой водой размешать до растворения сахар, добавить дрожжи. Накрыть пластиковой крышкой и оставить на 10 минут для активизации дрожжей. Смешать масло с солью и вылить в миску с дрожжами. Начать замешивать муку по чашке зараз, каждый раз хорошо перемешивая. Добавить кукурузную муку всю сразу и месить до образования мягкого сухого теста. Если тесто получилось липким, добавлять муку по столовой ложке. Выложить тесто на присыпанную мукой поверхность и месить еще десять минут. Положить тесто в чистую, слегка смазанную маслом посуду и обернуть полиэтиленом. Оставить тесто подниматься на час или до увеличения объема вдвое.

Сильными ударами выпустить из теста воздух, разделить тесто на две части и распределить каждую половину по дну смазанной маслом 12-дюймовой сковороды, присыпанной кукурузной мукой. Тесто будет немного сжиматься, но не поддавайтесь искушению использовать скалку. Кончиками пальцев распластайте тесто до краев сковороды и оставьте постоять. Вернитесь через несколько минут и снова распластайте его до краев. К этому времени тесто разойдется и станет послушнее. Накройте подготовленные schincciate чистым кухонным полотенцем и оставьте подходить на полчаса. За это время прогрейте духовку до 450 градусов.

Теперь прижмите тесто кулаками, сплющивая его и оставляя на поверхности вмятины. Спрысните schiacciate оливковым маслом, которое соберется во вмятинах, посыпьте розмарином и, если хотите, морской солью. Выпекайте schiacciate 20–25 минут, или пока они не станут темно-золотистыми, затем переложите на решетку и дайте остыть. Кулинарной кисточкой смажьте еще горячие свежеиспеченные хлеба маслом.

Подавать теплыми или комнатной температуры. Традиционно schiacciate не режут ножом, а ломают и передают вокруг стола из рук в руки.

4. Ты не матрас ли набиваешь розмарином?

Левая. Вечно левая. Отражение политических симпатий этой части Тосканы, рука Барлоццо искусно, как дирижерская палочка, размеряет его речь.

Siamo un ро rossi qui. Мы все здесь немножко красные, — заметил Барлоццо как-то вечером по пути в бар.

Он имел в виду коммунизм. Симпатии к красным в политике укоренились здесь после Первой мировой, когда contadini, крестьяне, вернувшись домой, нашли Тоскану еще беднее, чем оставили. Раскол между «иметь» и «не иметь» становился все глубже и шире, и наконец нищета стала жестокой, как чума. Люди умирали от голода, словно война еще продолжалась. Политические партии, выросшие на этой нищете, требовали права на работу и еду, как и подобные им партии в России. Так здесь понимали «красных». И понимают до сих пор.

После Первой мировой государство строилось и перестраивалось, изобретало замечательные с виду системы, некоторые даже осуществились и работали, давали облегчение. Но усилие было слишком слабо, слишком плохо подходило к тому, что оставалось для работающих на земле, в сущности, средневековым рабством. Знать по-прежнему заключала с неграмотными крестьянами контракты, требовавшие отдавать 70, а то и 80 процентов урожая, при этом землевладельцы прекрасно сознавали, что обрекают крестьян на голод. Для крестьянских детей образование запрещалось — не только потому, что и детские руки могли работать, но и потому, что невежество обеспечивало еще одно поколение безропотных работников. Господа, храня обычай семи- или восьмивековой давности, разъезжали на холеных крымских гунтерах в богатых одеждах и покупали на полученную прибыль новые земли. Вечно новые земли, не думая об улучшении орудий труда или обновлении домов, где крестьяне жили рядом со скотом. Промежуток мира между двумя войнами был так краток, что перемены едва успели начаться. Зато позже левые партии набрали силу.

Знать осталась знатью, но местные законы твердо потребовали от нее реформ. Доля, причитавшаяся крестьянину, увеличилась, острие нищеты немного притупилось. Недостаточно и слишком поздно; многие крестьяне давно бежали на север в лихорадочной тоске об индустриальной нищете. Заработок, которого только-только хватало, чтобы прокормиться и заплатить за жилье, считался великой благостыней, и назад они не оглядывались.

Рассевшись на каменной стене пьяццы, поставив рядом кувшин вина, мы втроем до заката толковали о политике. Князь перевел разговор на сегодняшний день:

— Новые проблемы — всегда счастье. И поэтому бегство продолжается, прямо здесь и сейчас, в деревне. Крестовый поход i progressisti.

Кудрявый дымок венком окружил его светлую седую голову.

Более шумная из двух сект Сан-Кассиано, i progressisti стремглав рвутся в будущее, стучат кулаками и вопят «basta», требуя прогресса, как новой порции джина. Более мягкие голоса другой секты, i tradizionalisti, хранят обычаи, говоря, что настоящий прогресс — отступление на несколько шагов в прошлое.

Живущие в деревне i progressisti хотят продать свои ветхие домики с красными крышами, теснящиеся на узких извилистых улочках. Нам с Фернандо эти домики — стойкие наперекор всему, вечно клонящиеся и не падающие, — представляются прекрасными, мы хотели бы купить такой. Но деревенским больше по нраву многоквартирные желтые и розовые «палаццо» из цементных блоков, дожидающиеся на окраине под холмом. Не придется больше таскать дрова вверх по лестнице и спускаться вниз с мешком золы. Только усердные, бесстрастные газовые горелки. Они мечтают о встроенных, отделанных пластиком шкафах вместо своих кладовых с полками из вишневого дерева, огромных и глубоких, как пещеры. Им нужны мойки из нержавеющей стали, а не мраморные раковины, вытертые до гладкости шелка поколениями отскребавших их женщин, фальшивые солнца, свисающие с потолка, вместо грубоватых, ручной работы железных фонарей, которые сто лет назад выковал для всей деревни дед Бьяджотти.

Что касается progressisti, все еще живущих в деревне и обрабатывающих господскую землю, они ждут не дождутся, когда выберутся из-за своих свободных от арендной платы, метровой толщины стен, в которых восемь месяцев в году стоит мороз и в которых когда-то уживались в заботе друг о друге три-четыре поколения семьи. Но тех величественных семей больше нет. Старые умирают, молодые бегут, и остаются только те, кто слишком стар для бегства и слишком молод для смерти, только они остаются в старых промороженных стенах.

Теперь за работу на земле причитается ежемесячная выплата плюс приличная доля в урожае. И вот прогрессисты говорят, что они достаточно богаты, чтобы купить кусочек желто-розового дворца, где мобильные телефоны принимают четкий сигнал, где больше розеток для телевизоров и меньше окон, которые приходится мыть. Впрочем, прогрессистов соблазняют не только электронные забавы и прямые гладкие стены. Это старая заноза.

Е la scoria della mezzadria. Это грязь, оставшаяся от системы исполья, — говорил Барлоццо, когда на пьяццу вышла Флори с тарелкой, прикрытой кухонным полотенцем.

Она подошла на цыпочках, одними губами выговорила «scusatemi», словно опоздала на второй акт «Мадам Баттерфляй». Барлоццо встал, приветствуя ее, перенял тарелку и пристроил на каменной стене рядом с нашим вином, поцеловал руку и уступил свое место. И, почти не прерываясь, продолжал, обращаясь к нам:

— Им стыдно, что они все еще испольщики у знатных господ, стыдно кланяться им, снимать перед ними шляпу. Они теперь не с гордостью, а с озлоблением оставляют корзины лучших окороков и самых крупных трюфелей у их блестящих дверей. Ежемесячный чек слишком тонок, чтобы скрыть историю рабства.

Фернандо, уверенный, что на тарелке нас дожидается что-то изумительно вкусное, приподнял полотенце, открыв похожую на торт головку pecorino. Он отрезал тонкий, совсем тонкий ломтик ножиком, который Флори положила на край тарелки. В карманах ее свитера нашлись бумажные салфетки. Не сводя глаз с Князя, она достала их и, подкладывая под каждый отрезанный Фернандо ломтик, стала передавать нам. Понемногу головка на тарелке уменьшалась, и к нам безмолвно, с равномерными паузами, переходили новые порции.

— Традиционалисты качают головами. Кто-то живет в деревне, кто-то на земле, но никто из них не хочет переселяться в желто-розовые дворцы. Они говорят, что жизнь была лучше, когда жилось труднее. Они говорят, еда вкуснее, когда наголодаешься, и что нет ничего чудеснее, чем видеть каждый закат и каждый рассвет. Они говорят, что такой и должна быть жизнь: работать до пота, есть свою долю и спать как дитя. Говорят, что не понимают, зачем копить вещи, которых нельзя съесть, выпить или носить на себе. Они еще помнят времена, когда копить — означало набрать три мешка каштанов вместо двух. Они говорят, их соседи потеряли умение чувствовать и воображать — а некоторые и любить. Они говорят, каждый из нас обладает всем и ничем, а потому единственное наше дело — попытаться понять ритм вещей. Свет и тьму. Времена года. Жить благородно в довольстве и в нужде. Принимай то и другое, иначе лишишь себя половины жизни. Они говорят, каждый, кто перебрался жить в желтые и розовые дворцы, дожидается смерти, а тем временем смотрит все эти дегенеративные передачи, где танцуют девицы и выступают мужчины в плохо сделанных париках, и называет все это «отдыхом». Праздность и достаток слились в единое чувство, которое начинает слишком походить на беспечность. Вся эта праздность, весь этот достаток. Чего от них ждать, как не беспечности.

Барлоццо назвал беспечность — sprezzatura. Резкое слово. Оно означает овладение чем-либо — искусством или жизнью — без усилий и настоящего труда, что и дает в результате беспечность.

— Традиционалисты, прогрессисты… ба! Пожалуй, важно только одно — чтобы наших жизней хватило на весь наш срок. Знаете, чтобы жизнь продолжалась, пока не кончится, чтобы все ее части были равны, как когда последним куском хлеба подбираешь последнюю каплю масла на тарелке и запиваешь последним глотком вина, — вставила Флори.

Князь поднялся и подошел к Фернандо, положил руку ему на плечо и переводил взгляд от меня к Флори и снова ко мне.

— Вы с Флори — одной породы, Чу. Но еще больше ты походишь на мою мать. Ей тоже трудно жилось.

— Не думаю, что мне трудно живется!

— Конечно, нет. Пока нет. Ты ведь скрашиваешь время. Так же скрашивала его моя мать. Жизнь была для нее слишком яркой, слишком большой и далекой, и она прищуривала глаза и сокращала шаг. Она, как художник-импрессионист, сглаживала углы, сквозь прикрытые веки видя все размытым и окруженным сиянием. Видела жизнь как при свете свечи. Она, кажется, почти всегда блуждала в каком-то прекрасном далеке. Глубоко прятала свои тайны. Как ты. И она думала, что все можно разрешить куском хлеба. Как ты.

— Это верно, что она видит вещи по-своему.

Фернандо рассказал им историю про нас с Эриком. Я как-то везла его в школу по шоссе Рио-Американо в Сакраменто. Мы знали наизусть каждый поворот дороги, и, заметив в ста ярдах впереди новую вывеску, я подтолкнула Эрика локтем: «Смотри, милый, новая французская булочная». Так я прочитала четыре ярко-красные светящиеся буквы «Pain» — «Хлеб». «Мам, там написано „pain“[2] — „боль“. Это новая больница, мама», — возразил мне сын.

Фернандо не из тех, кто портит хороший рассказ ради строгой правды. Он приукрасил историю, и они с Князем дружно захлопали в ладоши. Дождавшись, пока они уймутся, я спросила Барлоццо:

— Что вы знаете о моих тайнах?

— Если бы я о них что-то знал, они бы не были тайнами, верно? Могу только сказать, что люди с тайнами обычно узнают друг друга.

— Значит, раз вы распознали мои тайны, у вас они тоже есть? Так?

Флори вскинула голову, но быстро скрыла замешательство, потянувшись к блюду, на котором уже ничего не осталось, кроме крошек и серебряного ножика.

— Так. И хватит об этом пока.

— Ладно. А насчет того, что я стараюсь решить все хлебом, — ну, по-моему, что бы там ни было, а кусок хорошего хлеба не помешает. Кстати, о хлебе. У меня опять вышел весь розмарин. Вы не принесете мне еще?

— Ты не матрас ли набиваешь розмарином? Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так сходил с ума по этой травке, — съязвил он.

— Может, это потому, что я скучаю по морю. Розмарин — роза моря. Трава у старого целебного источника немногим хуже, чем кусты в корке соли, растущие у Средиземного моря.

— Я принесу тебе розмарина на дюжину матрасов и с удовольствием съем сколько угодно твоих экзотических ужинов. Но, пожалуйста, всегда пеки для меня лично обычный простой хлеб. И ставь для меня на стол стакан вина и кувшинчик масла.

Похоже, пора мне последовать примеру Флори: научиться уравнивать между собой все части — хлеб, масло и вино.

5. Положите цыпленка на сковороду поверх турнепса, картошки, лука, лука-порея и моркови…

Иногда по утрам мы отказываемся от прогулки вниз к теплым источникам и вместо нее обходим деревню, добираясь к прежней «терме» — спа. Само слово «спа» — латинское сокращение от «salus per aquam», «здоровье через воду». Заглядывая в развалины залов, где некогда отмокал Медичи, мы гадаем, верны ли сведения деревенской разведывательной сети. Крупная реконструкция спа, затеянная флорентийской корпорацией, безусловно, изменит колорит деревни — соблазненной стилягами и болящими, которые явятся сюда в надежде на возрождение своих артритных пальцев и ноющих спин. Сонная деревушка проснется, но вряд ли от поцелуя прекрасного принца.

Я украдкой оглянулась на моего собственного прекрасного принца. Мы шли молча, погрузившись каждый в свои размышления. Но что это? Что это за долгая медлительная дрожь охватила меня? Неужели в ней виноват зябкий ветерок, норовящий сдуть лето? Или рука мужа, на ходу задевшая мое бедро? Я вспыхнула, когда он чуть задержал руку, и он поцеловал меня, и я с удовольствием ощутила на его губах вкус кофе, молока и хлеба и нерастаявшие крупинки сахара. Он на вкус — как хороший кулич кугельхопф. Как у него это получается? Почему у меня от него кружится голова? Может, дело совсем не в нем, может, это повышенное давление? Как же я не подумала. Наверняка так и есть. Повышенное давление вызывает озноб. Или это гормоны прихлынули и отхлынули шутки ради? Или это Фернандо? Я решила, что это он, но сомневаться — просто ужасно. А еще ужаснее, что этот человек так же умело наводит на меня дрожь совсем иного сорта.

Я в саду, вожусь с курицей, готовлю ее, как, по словам Флори, готовила на воскресный обед ее мама. Делаю все, как она научила: положи курицу на сковородку на подложку из турнепса, картошки, лука-порея и моркови… На этом ее инструкция оканчивается, и я продолжаю по своему усмотрению. Я положила внутрь птицы горсть чеснока, раздавив зубчики прямо в кожуре, смазала снаружи оливковым маслом и украсила толстой веточкой свежего розмарина. Примерно через час в горячей дровяной печи кожица стала хрустящей и смуглой, по ней золотистыми ручейками стекал сок. Я переложила курицу пока в длинную глубокую нагретую тарелку. В доме поставила сковородку на большой огонь, в поскребыши запекшихся овощей и сок на сковородке плеснула белого вина, которое превратило сок в соус со вкусом субботней ночи и воскресного дня. Я добавила в соус хлебные корочки, оставила их на несколько минут пропитаться, а тем временем подогрела полчашки vin santo (святого вина), подкинула в него горсточку сочных дзибибби, изюмин с острова Пантеллерия, соседа Сицилии. Дикий латук, уже вымытый, обсушенный и завернутый в кухонное полотенце, дожидался в холодильнике. Я открыла белый совиньон из Кастелло делла Сала и поставила бутылку в ведерко со льдом.

Моне влюбился бы в стол на нашей террасе, украшенный кувшином с маками и лавандой, свечами, укрытыми от знойного девятичасового ветра в старом корабельном фонаре. Я позвала прятавшегося где-то наверху Фернандо. Я выложила на сервировочные тарелки холодный латук, полила его соусом, сверху положила хлеб, посыпала его теплым, набухшим в вине изюмом и, наконец, увенчала все творение цыпленком. Я умирала от голода.

Я подошла к лестнице и крикнула наверх:

— Фернандо, la сепа е pronta, ужин готов!

Я разлила вино и стояла на террасе, прихлебывая из стакана, подбоченившись, любуясь вечерней землей. Фернандо все не было. Я вышла в сад и крикнула в открытое окно:

— Фернандо, ты спустишься со мной поужинать?

Кто-то, только не Фернандо, высунулся из окна гостевой комнаты. Я и в темноте узнала его. Или скорее ощутила присутствие старого знакомого, мистера Ртуть. Одышливый тип, так часто вселявшийся в моего муженька в Венеции, выследил нас и в Тоскане.

Non ho fame. Я не голоден.

Ртуть никогда не хотел есть.

— Может, спустишься хоть составить мне компанию? Цыпленок на вид — объедение. Ну, выпей хоть стакан вина с хлебом. Спускайся, поболтай со мной.

Я перепробовала все кнопки, которые срабатывали прежде, но ничего не помогло.

Он искусно выдержал театральную паузу, наращивая напряжение. Потом я услышала на лестнице шаркающие шаги. И поспешно хлебнула вина. С первого взгляда я увидела в нем янычара, объявившего войну своей звезде. Начал он с заявления, что уход из банка не принес ему покоя, которого он искал. Он оплакивал потери: надежность, положение, статус.

— И в этой дыре я думал обрести безмятежность! — заключил он.

Мне хотелось сказать, что безмятежность — не географическое понятие, что если в нем не было безмятежности в Венеции, откуда ей взяться в Тоскане. Но я промолчала. Я только смотрела на него в немом удивлении, и в памяти у меня мелькали великолепные картины последних недель и месяцев. Он сообщил, что чувствует себя ограбленным. Он произносил обвинительную речь, стоя почти вплотную ко мне.

— Это я тебя ограбила? — осведомилась я.

Я тоже успела вскочить на ноги.

— Ну конечно ты. Без тебя это было бы невозможно. Это ты заставила меня поверить, что я могу вырасти в нечто непохожее на доброго старого Фернандо, — сказал он, уже приготовившись принять ласковые утешения.

— Добрый старый Фернандо был лучшим из людей, каких я знала. Не оставляй его за спиной. Возьми его с собой и наберись терпения. Вместо того чтобы высчитывать, кто у тебя что украл, смотри, не обокрасть бы себя самому! Ты воруешь у себя время, Фернандо. Как ты заносчив! Тратить время на разговоры в такой вечер — как будто это кислая вишня, которую можно, едва надкусив, выплюнуть в грязь! Всякий раз, когда ты окунаешься в прошлое, ты теряешь время. У тебя его так много, что не жалко, любовь моя?

Он что, ждал, что какая-нибудь турецкая фея выведет его на дорогу из дремучего тосканского леса? Разве не потому он решился на побег, что устал вечно идти по указке? Но до Фернандо, погруженного в меланхолию, сейчас ничего не доходит. Я знаю, эта меланхолия — жажда утешения, но при всем моем сочувствии оно сейчас не поможет. Этот его покой выстроен из соломы. Малейшее колебание внутреннего состояния — и постройка рушится. Как плавучее гнездо морской птицы, захлестнутое волной, погружается в горькую пучину.

— Что ты вечно изображаешь, будто падаешь в пропасть на краю земли? Ты что, не слыхал: земля круглая, так что, когда тебе покажется, что падаешь, перекатись и вставай, как все люди, — Я уже орала.

Он меня не слышал. Я вытащила томик Андре Жида и прочла:

— «Тот, кто хочет открыть новые земли, должен приготовиться очень долго плыть по морю».

Он отвечал, что это чушь собачья, вопя, что всю жизнь провел в море, а теперь еще дальше от земли.

— И, по-твоему, я должна признать свою вину, когда ты уволился с работы, даже не спросив меня, когда ты сам так спешил купить этот дом и «начать сначала»? Тебе проще забыть об этом и позволить мне терпеть твое нытье? Вот чего стоит быть твоей женой? Не знаю, смогу ли заплатить. Не уверена даже, что мне хочется платить!

Я заметила, что говорю все это на беглом, пылком итальянском. И со свежим, едким красноречием. Я была Анной Маньяни и Софи Лорен. Из какого-то закутка в глубине души я с изумлением наблюдала за другой женщиной, которая кусала кулак, топала ногой, встряхивала волосами. Неужто это я так бранюсь? С таким наслаждением выплескиваю все накопившееся за три года, за сто лет проглоченных шипов. Да, это я. Крошечная я, которая только плачет, когда ей больно, или улыбается и говорит что-нибудь глубокомысленное и утешительное тому, кто оказался рядом. Мне нужен был другой язык, чтобы вырваться за установленные самой себе рамки, сбросить личину хорошей девочки.

Я ушла.

Я ушла из дому. Было начало одиннадцатого. Луна еще не взошла, а мне вдруг захотелось есть. Зря я не поела цыпленка.

Я вопреки жаре дрожала, как в ноябре, а платье с розовыми и оранжевыми цветами было таким тонким. Почему-то мне почудилась связь между цветами и холодом. Сперва я направилась к Челле, но, передумав, резко забрала налево, по крутой песчаной тропинке к одному из теплых ключей. В темноте, без сапог, я поскальзывалась и спотыкалась. Присела ненадолго на скальный выступ и почувствовала, как подступают слезы, но злость помешала им пролиться. Цепляясь за куртинки полевых цветов по сторонам тропинки, я влезла назад, на холм. Стебельки были хрупкими, но я не сомневалась, что меня они выдержат. Прав на вождение машины в Италии у меня не было. А были собственные сильные ноги и сандалеты с ремешками, больно натиравшими между пальцами. Кошелек я забыла. Да и денег в нем было немного. Кстати, о потерях. Полезла в карман платья и вытащила бумажку — 5000 лир. Что бы я ни надумала предпринять, придется обходиться этим. Я тяжело, быстро зашагала к трассе 321 на Пьяццу. Шесть километров по дороге под звездами. Субботняя ночь в Тоскане. Кроме нескольких проехавших машин, я повстречала только молодого серого лиса. Я шла быстро, словно направлялась к определенной цели, но идти мне было некуда. Я знала, где живет Барлоццо, где живет Флориана, но деревня была не из тех, где можно заглянуть к соседу в половине одиннадцатого, если за тобой не гонится медведь. Разве что в бар. Понимая, что Фернандо первым делом станет искать меня там, я свернула в обратную сторону.

Пьяцца еще меньше Сан-Кассиано — вся деревенька начинается и кончается на одном изгибе дороги. Но в ней была osteria, и, проходя мимо, я увидела людей, еще ужинавших за столиками. Вошла, подошла к стойке бара, заказала эспрессо и попыталась завязать разговор с padrona, но ей в одиночку приходилось подавать, убирать, а может, и готовить, так что она ответила только улыбкой и bona serata. Добрый вечер. Поздновато для вечера, подумала я, выходя снова на дорогу. И увидела медленно подкрадывающийся темно-синий «БМВ». Я знала, что он беспокоится. Он меня еще не видел, и я могла бы поиграть в прятки, но не стала. Я вдруг соскучилась по нему. Я знала, как все трудно. Знала, как трудно может стать дальше. Я шагнула к дороге и притворилась, будто голосую. Он остановился и открыл дверцу.

— Что бы ни случилось, какие бы глупости я ни вытворял, обещай, что никогда больше этого не сделаешь, — сказал он.

Я обещала, ведь я сама на это подписалась. Я сознавала, что подписалась терпеть хныканье, ртутные переливы настроения, той же крупной росписью, которое давала мне право на все хорошее в нем. Однако я устала запаковывать и распаковывать душу. Эти его кризисы, почему-то представлявшиеся изменами, опустошали меня. И мне приходилось бороться с этим опустошением, чтобы вспомнить, как он устроен. Все его поступки — выражение его характера, единого, как плоть и кровь. Кроме того, Фернандо итальянец, он знает то, чего мне никогда не узнать. Он знает, что жизнь подобна опере — в ней много места для плача и криков и лишь изредка — для смеха. Между актами он говорит, насколько ему лучше теперь, когда он освободился от прежней сонной жизни. Говорит, что главное для него — возможность кричать, и горевать, и иногда смеяться. И самое главное — что он может плакать. Он просит любить его больше за то, что он трудный, чем за то, что он легкий. Мужчина никогда не обратится к женщине с такой просьбой, если не знает, что она уже исполнена. Однако утешать его становится дурной привычкой, в ней есть доля тщеславия, и я понимаю, что должна остерегаться.

Мы сидели в машине молча, пока я не заговорила:

— Я тебя так люблю, что ты можешь меня отталкивать, по крайней мере иногда и ненадолго. Попробую объяснить, что я иногда чувствую. Когда я с тобой встретилась, ты устал быть Фернандо, тем, другим Фернандо, которым слишком часто злоупотребляли. Ты сказал, что всегда был достойным, терпеливым, всегда готов был жертвовать собой, а люди обходились с тобой все более жестоко. Знали, что ты стерпишь. Банк, родные, друзья — все полагались на твою мягкость. Я правильно поняла?

— Именно так, — тихо подтвердил он.

— И они, один за другим, уже довольно давно обижались на тебя, когда ты отказывался впускать их в свою жизнь. Так это было?

— Именно так и было.

— Ну, так зачем же ты превращаешь меня в своего Фернандо? Разве не видишь, что ты порой обходишься со мной так, как другие обходились с тобой? Не часто и гораздо реже, чем случалось в Венеции, но мне бы хотелось, чтобы этого никогда не случалось. Когда ты орешь, я просто перестаю тебя слышать. И, защищаясь, тоже начинаю орать. Думаю, я вполне смогу этому научиться, но тогда мы оба перестанем слышать друг друга и ничего не останется, как уйти.

Он выглядит измученным и раздраженным, и, по-моему, он ничего не понял. И я отступилась, ушла в молчание, в котором ему было легче. Мне вспомнились давние обиды моего сына, уколы, на которые способен только пятилетний паршивец по отношению к сестре-четырехлетке. Помню, как я старалась внушить Эрику, что он не обязан любой ценой сохранять мир.

Сейчас я понимала одно: любовь — отчаяние и радость. И то и другое — вместе со всем, что изобретают или впускают в себя любящие — постоянно. Одно или другое, а порой то и другое, никогда не оставляет любящих надолго. Может быть, отчаяние делает радость полнее, как еду после голода, как сон после долгого недосыпа? А если так, не следует ли принимать отчаяние так же, как радость? Отдавать и получать, брать и вскармливать. Я начинала понимать, что мы подписываемся на отчаяние и на радость, как на ежедневную работу. Мы делаем работу, пока все не сделано, пока роль не исполнена. Динамика любви лежит в пределах одной из этих работ и редко выходит за пределы. А если еще подумать, что любовь изменяет любящих…

Даже если все кончилось, вернуться к прежнему невозможно. Какими вы были друг с другом в начале любви, как двигались в лад днем и ночью, так будете двигаться и дальше. Это и есть начало — когда вы учитесь танцевать вместе. И, заметим, вы и теперь движетесь в лад. Под музыку и без нее. Плавное скольжение, резкая пауза, полуоборот, вращение. Два такта тишины на раздумье. Быстро, медленно, тихо, нежно, гневно. Любовь — твое собственное танго. А иногда, чтобы напомнить о себе, в гости заглядывает старая истина — что мы можем вырасти, но не можем измениться.

Никому из нас пока не хотелось домой. Мы поехали в Кампорсеволи, остановили машину на склоне под соснами. Мы разговаривали. Я легла на живот, прижалась горячей щекой к земле. Прохлада пробралась сквозь плед. Густой навес сосновых ветвей прокалывали иглы лунных лучей. Он лежал вплотную, почти закрывал меня собой, словно хотел защитить. Его тяжесть была мне приятна. От этой мысли я улыбнулась и вслух проговорила: «Ирония». Фернандо отозвался: «И ты, родная»[3]. И растерялся, услышав мой смех. Так мы и уснули. Проснулись, и еще поговорили, и еще поспали, пока не учуяли, а потом не увидели смутное лиловое дыхание рассвета, задувающего дрожащие звезды. По нескольку звезд сразу, в сдержанной увертюре, пока «ессо, Apollo» не прокричала ночи «с добрым утром», взорвав остатки темноты, запалив в небе огромный торжествующий пламень, переливающийся янтарем, и апельсином, и розовой сердцевиной граната.

Загрузка...