Раннее утро. Чуть слышно скрипит дверь. Я открываю глаза. Комната залита солнцем. На пороге стоят мои дети. Они чем-то взволнованы. За их спиной бушует телевизор.
— Папа, ты не спишь? — спрашивает Юля. — Кажется, они опять убили президента.
Юля опять что-то напутала. Так часто президентов не убивают. Даже в Америке.
Удивительное явление, эта маленькая Юлька. Она идет по Бродвею со значком Ленина на груди и напевает марш армии северян: «When Iohnny comes marching home»[1].
— Shut up, you, little monster![2] — говорит она Васе, поющему — «Those lazy, hazy, crazy days of summer»[3].
Это не очень вежливо и тем более по отношению к младшему брату, но что взять с девочки, которая родилась в Америке? Ее нянькой, увы, был телевизор. Лучшей колыбельной она считала песню: — «Whatever will be, will be»[4]
В иммиграционном бюро США я получил бумаги, разрешающие еще год жить в Америке мне и моей жене.
— А Юле и Васе? — насторожился я.
— Юля и Вася родились в Америке, и им не требуется разрешения, — любезно объяснил мне чиновник. — Ваши дети являются американскими гражданами, равным образом как и советскими. Они сохранят двойное гражданство до 18 лет, когда им предстоит сделать выбор. Советую вам быть поласковее с ними к тому времени!
Мы долго беседовали с чиновником на эту тему. Выяснилось, что один из моих детей, скорее всего Вася, является потенциальным кандидатом в Белый дом, ибо закон гласит, что любой американский гражданин, родившийся на территории Соединенных Штатов, может быть избран президентом.
Эта фантастическая перспектива очень забавляет наших американских друзей. А друзей у нас много. Особенно у Юли с Васей. Когда наши дети станут взрослыми, им будут, иногда сниться странные сны, какие-то туманные видения, удивительные, непонятные и волнующие. Когда-нибудь во сне к ним придет добрый, чуть-чуть пьяный старик с эмалевым кленовым листочком на зеленой фуражке. Им улыбнется молодой аптекарь в сером фартуке. Лысый продавец протянет им леденец. Какая-то веселая женщина будет качать их на качелях. Чьи-то сильные, руки, пахнущие столярным клеем и свежими стружками, подбросят их к кронам деревьев. К ним придут в гости их сверстники. «Джулия! Уася! Как живьоте?» — услышат они во сне чей-то такой знакомый и уже незнакомый голос.
Мне грустно оттого, что они забудут этих людей. Сколько печали в том, что многие из тех, кого мы любили в раннем детстве, приходят к нам лишь по ночам, как зыбкие тени, неуловимые, непостоянные…
Юля и Вася родились в одном из лучших частных госпиталей Нью-Йорка. По 900 долларов за каждого заплатило Советское государство хозяевам этого госпиталя. Нашим малышам повезло: знаменитая забастовка санитарок и чернорабочих, требовавших повышения зарплаты, долгая и упорная забастовка, сопровождавшаяся кровавыми схватками с полицией, произошла в период между рождением Юли и Васи.
Есть в Нью-Йорке госпитали похуже; погрязнее, и плата за появление на свет там пониже. Есть совсем плохие госпитали, и рождение там совсем дешевое. Можно и совсем не платить. Нужно лишь дождаться самой последней минуты, выйти на улицу и закричать: помогите! Кто-нибудь из прохожих вызовет полицейскую машину, и какой-нибудь сержант., добродушный насмешник и шутник с ирландским акцентом, наскоро протерев спиртом свои волосатые руки, примет ребенка не хуже повивальной бабки. Их специально учат этому ремеслу. Они многое должны уметь, нью-йоркские полицейские: надеть кислородную маску на сердечника, сделать укол эпилептику, вытащить палец ребенка из водопроводного крана, снять котенка с крыши небоскреба, выбить нож из рук бандита и так ловко стукнуть своей дубинкой демонстранта, чтобы свалить его с ног, но не оставить следа удара. 25 тысяч нью-йоркских полицейских поистине на знают покоя ни днем, ни ночью.
Однажды, когда я подходил к подъезду нашего дома, около меня остановилась полицейская машина. Был один из тех длинных летних вечеров, когда знаменитая нью-йоркская влажность достигла цифры «98», ртутные столбики термометров замерли у отметки «99» по Фаренгейту[5], а нервное напряжение людей, если измерять его по стобалльной системе, было возле «100». Жаркий бензиновый чад стелился по улицам. Асфальт под ногами был мягок, как пластилин. Именно такими вечерами в воспаленных мозгах ошалевших от духоты шизофреников рождается мысль забраться на крышу и обстрелять прохожих из винтовки с оптическим прицелом. Случается это не так уж редко.
По щекам полицейского, поманившего меня пальцем к своей машине, струился пот и капал ему на колени.
— Послушайте, — прохрипел полицейский, — ваша жена с детьми остается в парке до темноты. Запретите ей это.
Я знал, что полицейский прав, но мое нервное напряжение тоже подходило к отметке «100», и я ответил ему-с вызовом:
— Но парк же освещен. И кроме того, там должны: быть полицейские.
Он посмотрел на меня с сожалением. Нет, сожаление — это не то слово. Он посмотрел на меня с состраданием. Он молча прикоснулся ладонью к своему лбу — то ли хотел вытереть пот, то ли козырнуть мне, то ли показать, что с головой у меня что-то не то, — и развернул машину. Я еще раз увидел его глаза. В них мерцала мрачная решимость. «Сейчас я врежу эту опротивевшую мне машину в стену дома, выберусь из-под обломков, смачно плюну и поплетусь в ближайший бар», — прочитал я в этих глазах.
Парк, о котором шла речь, протянулся тремя ступенями по берегу Гудзона, почти под окнами нашей квартиры. Это один из очаровательных уголков Нью-Йорка, полный относительно чистого воздуха, скрипа качелей, детского смеха, детских колясок, ленивых нянь и сплетничающих мам, старух, читающих «Ньюсуик», девчонок и прыщавых мальчишек, познающих здесь основы отношений между полами, сексуальных маньяков, следящих за женщинами из-за кустов, наркоманов, делающих себе уколы в общественной уборной…
Один укол или несколько затяжек сигареты с наркотиком — и человек переселяется в другой мир. Где-то там, за границей этого мира, остается опостылевшая жизнь с ее тревогами, надоевшей работой, семейными неурядицами, долгами, налогами и невыученными уроками. Здесь полоса отчуждения, область забвения.
Возвращение к действительности ужасно. Перегрузки немыслимые. В судорогах, в крови, в слезах и рвоте лихорадочно пульсирует единственная мысль: где достать денег для нового укола? А там еще для одного, еще и еще… Нужно от 10 до 100 долларов в день, чтобы удовлетворить ненасытную страсть организма.
Где достать денег?.. Женщина с разбитым лицом, у которой вырвали из рук сумочку с тремя долларами; избитый школьник, у которого отняли деньги на завтрак; старик с вывернутыми карманами, лежащий в луже крови; задушенный детский врач, в аптечке которого искали наркотики; взломанный багажник автомобиля; открытая отмычкой дверь в квартиру — ежедневная полицейская хроника, связанная с наркоманами в возрасте от 12 до 70 лет, которых в Нью-Йорке десятки тысяч.
Однажды я видел, как полицейские вытаскивали визжащих, кусающихся девчонок из уборной, что расположена в нашем парке между баскетбольной площадкой и уголком для малышей.
Это была очередная облава на наркоманов и торговцев наркотиками. У девчонок отобрали пачку сигарет с марихуаной, иглу и несколько ампул. В тот день в городе было изъято наркотиков на 52 миллиона долларов. Полицейский рейд был показан по телевидению, и зрители еще раз убедились в том, что наркотики можно купить в любой подворотне Нью-Йорка.
В главном полицейском управлении города я видел преступника, задержанного ночью при попытке ограбить и изнасиловать женщину. Он стоял освещенный яркими прожекторами. Голова его то и дело дергалась в конвульсиях, по бледному, как у мертвеца, лицу пробегали судороги, руки тряслись, из полуоткрытого рта текла на подбородок слюна. В зале сидели детективы с записными книжками. Тихо гудели телевизионные камеры: в каждом городском отделении полиции видели сейчас этого человека и слышали его ответы на вопросы, которые задавал ему полицейский комиссар.
— Профессия?
— Был шофером грузовика… когда-то.
— Возраст?
— Двадцать семь лет.
— Сколько лет употребляете наркотики?
— С пятнадцати лет.
— В данный момент все еще находитесь под влиянием последней дозы?
— Уже проходит, господин комиссар.
— Уведите его. Следующий!
Женщины нашего дома с дрожью входят в лифт с незнакомым мужчиной: вдруг незнакомец нажмет кнопку с надписью «подвал»! В подвале темно, гудят форсунки парового котла, здесь кричи не кричи — никто не услышит. А ведь крик, как об этом было сказано в полицейской инструкции, которую напечатали все газеты, единственное оружие женщины, подвергшейся нападению. Но и это оружие становится бессильным.
Однажды, казалось бы, ко всему привыкший Нью-Йорк содрогнулся перед преступлением на Остин-стрит.
Я был на этой улице после того, как прочитал в газетах об убийстве 28-летней стенографистки Катрин Дженовезе. Я долго ходил и стоял у подъезда дома, где жила Катрин, вглядывался в лица людей. Я хотел понять, как это все произошло. Я хотел понять людей, живущих в этом районе Нью-Йорка, но люди не хотели, чтобы я понял их, ускользали, замыкались, сердились, что я отрываю их от дел.
— Проклятая жизнь! Проклятый город! — бормотал продавец газет. — Люди перестают быть людьми!
Больше он мне ничего не сказал.
— Вы уже пятый репортер, который расспрашивает меня, — рассердилась официантка кафе. — Оставьте меня в покое!
Люди шли по улице, выходили из автомашин, стояли у красного света на перекрестках. Обыкновенные люди, куда-то спешащие или просто гуляющие, молодые и старые, мужчины и женщины, веселые и грустные.
Катрин была одной из этих людей, одна восьмимиллионная частичка живого организма Нью-Йорка.
Она приехала с работы в третьем часу ночи. Вот под этими окнами оставила свою машину и пошла к подъезду. Вот у этого столба она первый раз крикнула: «Помогите!»
Мужчина ударил ее кулаком, и она, обняв столб, опустилась на асфальт.
Она кричала: «Помогите!», а мужчина стоял и рассматривал ее. В квартирах по обе стороны улицы зажегся свет, захлопали оконные створки, в окнах показались люди. Мужчина ударил Катрин ножом.
— Эй, парень, ты с ума сошел! — крикнул кто-то сверху.
Мужчина убежал.
Катрин звала на помощь, но одно за одним гасли окна.
Он вернулся через десять минут. «Спасите!» — умоляла Катрин молчащие окна. Он шел не спеша, не обращая внимания на то, что в домах снова вспыхнул свет. Он ударил ее ножом еще раз и не торопясь ушел.
На этот раз огни в окнах продолжали гореть. Она ползла по асфальту и стонала: «Умираю! Умираю!» Тридцать восемь человек, тридцать восемь пар человеческих глаз в течение двадцати минут смотрели из окон на ее агонию. Но никто не спустился вниз и никто не позвонил в полицию, хотя телефон был в каждой квартире.
Тридцать восемь человек видели, как он появился под их окнами в третий раз. Он искал ее по кровавому следу на асфальте. Он наткнулся на нее в подъезде, и тридцать восемь человек услышали ее предсмертный крик. Убийца, вытирая нож косынкой Катрин, ушел в темноту, и вслед ему один за другим гасли в окнах огни.
И тогда, мучимый совестью, один из тридцати восьми пробрался по крыше в соседний дом и уговорил свою родственницу, слепую старуху, позвонить в полицию. Сам он на это не решился. Боялся мести убийцы или его друзей.
Полиции потребовалось всего две минуты, чтобы прибыть на место преступления.
Я стою у подъезда, где умерла Катрин. Входят и выходят люди. Обыкновенные люди. Они знали ее в лицо. Многие называли ее Китти.
«Что мы за люди? — спрашивала газета «Нью-Йорк таймс», посвятив специальную редакционную статью происшествию на Остин-стрит. — Кто сумеет объяснить такое потрясающее равнодушие к чужой судьбе? Мы с сожалением признаемся, что не знаем ответа».
Кто убил одинокую стенографистку? Почему? Это осталось неизвестным, и никого это не интересует. Отпала, перестала существовать одна восьмимиллионная частичка Нью-Йорка. Кому какое до этого дело?
В удивительные игры играют Юля и Вася. В дядю Германа Титова и в тетю Валю Терешкову. В Майю Плисецкую и в Валерия Брумеля. В Кэролайн Кеннеди и Джона Кеннеди-младшего. В президента Джонсона и сенатора Голдуотера. Все смешалось в их детском воображении.
В Америке наши дети впервые услышали песню «До старта 14 минут», увидели советский балет, моисеевцев, спортсменов, Олега Попова. Они так и не поняли, почему заплакала мама, увидев на экране телевизора Красную площадь, и почему так смеялся отец, когда ему позвонила какая-то тетя и сказала:
— С вами говорит племянница Кропоткина. Да, да, того самого. Слушайте, я ненавижу большевиков, но, черт меня побери, сегодня я горжусь Россией! Скажите, а Гагарин не из княжеской фамилии?
По вечерам, забравшись ко мне на колени, Юля спрашивала:
— Разве можно убивать детей?
По телевидению показывали уютное частное бомбоубежище, штабеля консервных банок на случай атомной войны и винтовку, висящую на стене. Из этой винтовки хозяин бомбоубежища грозился перестрелять соседских детей, если они в момент тревоги побегут искать у него убежища.
Имеет или не имеет он права убивать детей, посягающих на его частную собственность? Этот чудовищный бред принял размеры чуть ли не общенациональной дискуссии.
— Христос учил любить соседей, как самого себя! — говорили одни.
— Да, но Христос не говорил, что соседей нужно любить больше, чем самого себя! — возражали другие.
Частное бомбоубежище? Видимо, следует кое-что пояснить.
Помню, как Америка встречала 1957 год. Конец декабря выдался дождливым. К рождеству ждали снега, да так и не дождались. Мокрый ветер с океана свистел в узких улицах Нью-Йорка, вырывал зонтики из рук прохожих, раскачивал гигантскую рождественскую елку, установленную среди небоскребов Рокфеллер-центра. Это была прекрасная голубая ель. По заказу семьи Рокфеллеров ее разыскали где-то в лесных чащах штата Вермонт, срубили, погрузили на автоприцеп и доставили в Нью-Йорк. Елкой ходил любоваться весь город — так она была хороша. Вот здесь-то меня и застала воздушная тревога.
Тогда в Америке часто объявляли воздушные тревоги. К тому времени минуло уже более 10 лет, как окончилась вторая мировая война, но в разгаре была война «холодная», и над крышами Нью-Йорка, Чикаго, Сан-Франциско то и дело выли сирены, предупреждавшие американцев о смертельной опасности со стороны «красных». Тревоги были, разумеется, учебными, ненастоящими. Это была, так сказать, «игра» в то, как «красные» будто бы собираются напасть на Америку. Но американские газеты, радио, телевидение и некоторые политические деятели в своих публичных выступлениях опускали слова «будто бы», и тогда «игра» становилась делом серьезным и учебная тревога — настоящей. Это была игра на нервах американцев. Игра на повышение акций монополий, составляющих военно-промышленный комплекс.
Так вот, в дождливый полдень на исходе декабря вместе с толпой ньюйоркцев, пришедших полюбоваться елкой, был застигнут воздушной тревогой и я, тогда еще совсем молодой журналист, только что начавший работу корреспондентом «Правды» в США. В набитом до отказа бомбоубежище Рокфеллер-центра всем места не хватило, и полицейские загнали нас в помещение «Чейз Манхэттен бэнк», где мы провели около часа. Скуки ради я рассматривал выставленные в зале банка макеты индивидуальных бомбоубежищ, которые в тот год усиленно рекламировались в газетах и журналах, по радио и телевидению. Бомбоубежища были на любой вкус и достаток. На одного человека и на большую семью. В подвалах коттеджа и на лужайке за гаражом. Стоимостью в две тысячи долларов и в двести тысяч. Здесь же висели плакатики, извещавшие о том, что именно этот банк предоставляет кредиты для строительства персональных бомбоубежищ. И уже в самом низу плакатика подводился философский итог всему сказанному выше: ничего не поделаешь, хочешь выжить — раскошеливайся!
Изучив образцы подземных бункеров и не зная, чем еще себя занять, я обратился к газете, которую купил за несколько минут до объявления воздушной тревоги. Это была знаменитая «Нью-Йорк таймс», рядом с заголовком которой красуется тщеславный девиз: «Все новости, достойные опубликования». Среди этих дипломированных новостей внимание мое привлекло потрясающее сообщение из Техаса: двое военнослужащих — сержант и капрал — рассказывали, как накануне ночью, возвращаясь на базу с вечеринки, они беззаботно катили на своем джипе по степной автостраде, и вдруг какой-то таинственный предмет, формой напоминающий тарелку, опустился на них с темного неба и опрокинул джип вверх колесами. Потом «тарелка» стремительно взмыла ввысь, но бдительные воины, выбравшиеся к тому времени из-под перевернутого джипа, успели заметить на ее днище эмблему, похожую, по их словам, на серп и молот. Произошло это будто бы без одной минуты в полночь. Уже от себя газета добавляла, что в уходящем году это был уже 613-й случай, когда изо всех концов страны сообщают о каких-то таинственных летающих предметах, и что Пентагон уже израсходовал сотни тысяч долларов только на то, чтобы расследовать эти сообщения.
Покончив с «летающими тарелками», я углубился было в чтение редакционной статьи, комментирующей доктрину тогдашнего государственного секретаря США Джона Фостера Даллеса о «балансировании на грани войны» и об «отбрасывании коммунизма», но в это время сирены возвестили отбой воздушной тревоги, и полицейские отворили запотевшие стеклянные двери банка.
Новый год я встречал в доме знакомого американца. Кроме меня, там было еще четыре-пять человек. Мы смотрели по телевизору очередной фильм о том, как чуть не погибла наша цивилизация в ядерном катаклизме, но какой-то герой за минуту до полуночи предотвратил катастрофу. Потом телевизионщики включили свои камеры на Таймс-сквер, где сходятся Бродвей, 42-я улица и 7-я авеню, и показали, как колышется там огромная толпа людей (десятки тысяч человек), по традиции пришедших туда встречать Новый год. Мужчины и женщины, молодые и пожилые, с остроконечными бумажными колпачками на головах, дудели в дудочки, щелкали хлопушками, размахивали флажками, грызли жареную кукурузу, отхлебывали из карманных фляжек и с нетерпением поглядывали на шпиль здания, увенчанного светящимся стеклянным шаром с цифрами «1956». Ровно за минуту до полуночи под торжествующий рев, свист и улюлюканье толпы шар начал медленно скользить вниз.
— Спускается в бомбоубежище, — пошутил наш хозяин, и эта мрачноватая шутка дала свое направление разговору в первые минуты Нового года в обычной американской квартире, где собрались самые обычные американцы плюс советский журналист. Кто-то сказал, что читал, будто от радиации может уберечь нижнее белье из алюминиевого волокна. Другой сообщил, что в первый же час войны следует побрить кошек и собак, чтобы не допустить аккумулирования радиации в их шерсти. Третий рассказал, что в аптеках появился успокаивающий препарат «У-235, антиатомношоковый». И из всего этого разговора выходило, что ядерная война неминуема, неотвратима, что она может разразиться в любой день…
Война разразилась, но это была война Америки против Америки. Она не могла не разразиться. Ее приближение чувствовали многие. Особенно те, что жили в негритянских гетто.
На остановке «125-я улица» в вагоне метро остаются только негры. Я, единственный белый, еду дальше. Над нами Гарлем — негритянское гетто Нью-Йорка. Над Гарлемом неяркое весеннее солнце. Вечереет. Рабочий день окончился, и улицы полны негров. Часть мостовой отгорожена деревянным барьером: меняют трубы водопровода. Сейчас в яме играют ребятишки. Оттуда слышны их голоса.
Ребятишки играют и на тротуаре. Три девочки лет шести-семи идут гуськом, взявшись за руки, и звонко кричат:
— Фридом! Фридом! (Свобода!)
Двое мальчиков с ковбойскими игрушечными пистолетами и с жестяными шерифскими знаками на рубашонках натравливают на девочек лохматого пестрого щенка.
— Взять их! Взять! — командует мальчишка, дергая щенка за веревку.
Щенку очень весело. Он звонко лает и прыгает у ног мальчишки, не обращая на девочек никакого внимания. Щенок не понимает, во что играют дети.
Девочки продолжают маршировать по тротуару. Из подъезда дома выскакивают еще двое мальчишек в игрушечных пожарных касках. Они дико воют, подражая пожарной сирене. В руках у них палки. Мальчишки направляют палки на девочек и шипят. Это они брандспойтами разгоняют демонстрантов.
— Бах! Бах! — орут мальчишки-полицейские, размахивая пистолетами.
— Падайте! Да падайте же! Вы убиты! — кричат они девочкам.
Девочки закатывают глаза и валятся на тротуар, отмахиваясь от щенка, который радостно лижет им лица.
Седая рыхлая негритянка, поставив на землю тяжелую кошелку, трясется от беззвучного смеха.
— Глупышки! Ах, глупышки! — говорит она, вытирая ладонью слезы. Тяжело вздохнув, она идет к церкви, у входа в которую на куске фанеры изображен Христос в окружении негритянских детей. Рядом с Христосом еще одна картина. Огромная разъяренная собака, в три раза большая, чем полицейский, который держит ее за поводок, бросается на крошечную негритянскую девочку. На боку пса кто-то написал углем «собака», а на полицейском — «скотина».
Около церкви — чахлый скверик. Три скамейки образуют треугольник. Сидят старик негр, парень с обезьянкой на плече, молодые женщины. О чем-то беседуют два священника — белый и черный. Я сажусь рядом.
— Я не стал счастливее оттого, что имею право пойти в кино вместе с белыми, — продолжает парень разговор со стариком, видимо, прерванный моим появлением. — Прежде чем пойти в кино, я должен что-то иметь в желудке и в кармане, правильно? А когда я буду иметь? Тогда, когда у меня будет работа. Правильно? А работы мне не обещают. Чтобы дать тебе работы, говорят боссы, нужно отнять ее у белого. Понимаешь, что получается, отец?
— Ну вот, женился он в Европе на белой, — рассказывает молодая негритянка соседке по скамейке, — а их часть переводят в штат Джорджия. Как же он с белой женой в Джорджию поедет? Ведь там смешанные браки запрещены законом. За связь с белой женщиной негру полагается веревка…
— Они говорят белым: «Негры хотят отнять у вас работу», — продолжает парень, — а неграм они говорят: «Белые не хотят делиться с вами работой». Это чтобы мы ненавидели друг друга. Понимаешь, что получается, старик?
Желтый прошлогодний лист срывается с дерева и падает на морду обезьянки. Она визжит и скалит зубы. Я встаю и иду дальше. Прямо на тротуаре прислоненные к стене дома четыре больших детских портрета в траурных рамках. Это девочки, убитые в Бирмингеме. Слепой негр в выцветшей форме американского солдата играет на скрипке что-то печальное. На груди слепого два ряда орденских планок.
Я сворачиваю в боковую улицу. Тяжелый запах ударяет в нос. Это запах гниющих отбросов, человеческого пота и дешевого виски. Это запах нищеты. Сперва кажется, что улица пустынна, но через минуту я замечаю, что на ступеньках, на подоконниках, в дверях стоят и сидят негры. Они молча смотрят: что привело сюда белого человека?
Кто-то трогает меня за плечо. Обернувшись, я вижу трех белых полицейских.
— Что-нибудь потерял здесь, приятель? — насмешливо спрашивает один из них. — Ах, просто гуляешь? Ничего себе, выбрал место для гулянья! Когда стемнеет, я не дам и цента за твою жизнь…
Я возвращаюсь к станции метро.
У деревянного барьера на разрытой мостовой зажгли сигнальные плошки, в которых горит масло. Пламя тревожно стелется по земле. Черные круглые плошки похожи на бомбы террористов.
В сумерках слышится веселый лай щенка и крики мальчишек:
— Падайте! Падайте! Вы убиты…
Так и не поняли Юля с Васей, за что убили негритянских девочек в Бирмингеме. Они видели репортажи об этом убийстве по телевидению и были напуганы и растеряны.
На оконном стекле церкви тоже были изображены Христос и негритянские дети, играющие у его ног. Осколки бомбы выбили нижние стекла витража, на котором были нарисованы дети. Лицо и руки стеклянного Христа покрылись пороховой копотью, и он стал похож на старика негра. От сотрясения остановились часы над входом в церковь. Стрелки показывали 10 часов 22 минуты утра по бирмингемскому времени.
Бомба взорвалась в подвале, где шел урок воскресной школы для негритянских детей. Взрыв раздался вслед за торжественными словами священника: «Вам говорю: «Любите врагов ваших, как самих себя».
У одиннадцатилетней Дэнис Макнайр бомба оторвала голову. В ее широко открытых, застекленевших глазах затаилось удивление. «Любите врагов ваших…»
Стрелки часов показывали 12 часов 42 минуты по вашингтонскому времени, когда президенту Кеннеди, отдыхавшему в загородной резиденции, доложили о событиях в Бирмингеме. Двадцать три ребенка ранены, читал помощник телеграмму из Алабамы. Одна из раненых, по-видимому, на всю жизнь останется слепой. Четыре девочки убиты. Один подросток застрелен полицейским. Негритянский мальчик убит белым хулиганом.
Рассказывают, что президент побледнел, выслушав доклад. Напрасно пятилетняя Кэролайн и трехлетний Джон-младший пытались привлечь к себе внимание отца. Он сидел в глубокой задумчивости, и пальцы его механически барабанили по голубой папке, в которой лежал текст предстоящего выступления президента на сессии Генеральной Ассамблеи ООН.
В Нью-Йорке было 5 часов вечера, когда группа молодых людей — белых и негров — пришла к зданию Организации Объединенных Наций. На их рукавах были черные траурные повязки. В руках — картонные плакаты со словами: «ООН, защити негров в Бирмингеме», «Господа делегаты, колониальный террор здесь, за воротами ООН», Пришлите войска ООН в Бирмингем».
Порывистый ветер с Ист-ривер хлопал над головами демонстрантов разноцветными флагами государств. Багряный закат отражался в окнах верхних этажей небоскреба ООН; казалось, за стеклами бушует пламя пожара.
По всей стране разносился тогда печальный колокольный звон негритянских церквей, но правящая Америка делала вид, что не слышит его. Негры Бирмингема вышли на улицы города. Среди демонстрантов были школьники. Полиция применила против них пожарные брандспойты. Тугие струи воды, способные опрокинуть автомашину, сбивали с ног, дети теряли сознание. Когда не помогли брандспойты, полиция спустила с поводков разъяренных овчарок. «Вырвите кишки этим черномазым, собачки! Повеселите меня!» — надрывался начальник бирмингемской полиции Билли Коннор, по прозванию «Бык». Но правящая Америка делала вид, что не слышит ни лая собак, ни крика детей, ни дьявольского хохота «Быка».
Заголовки газет, вышедших в понедельник, старались перекричать друг друга: «Негры доведены до отчаяния», «Президент воздерживается от посылки войск в Алабаму», «Тень Бирмингема над открывающейся завтра сессией Генеральной Ассамблеи ООН».
19 сентября президент Кеннеди прилетел в Нью-Йорк остановился в старом, но уютном отеле «Карлайл» на Мэдисон-авеню. Свет в его комнатах горел до поздней: ночи. А на противоположном тротуаре четверо демонстрантов подняли над головами огромный плакат. Черными буквами на белом холсте было написано: «Убиты четыре девочки… Если бы одной из них была ваша дочь Кэролайн, вы тоже ограничились бы сожалением, мистер президент?»
В пятницу утром президент приехал в штаб-квартиру Организации Объединенных Наций. В зале его уже ждали. В 11 часов председатель Генеральной Ассамблеи объявил: «Господа делегаты, я иду встречать президента США. Прошу всех остаться на местах». Через пять минут в зал в сопровождении председателя Ассамблеи вошел президент и быстрым шагом направился к креслу с высокой спинкой, стоящему на возвышении рядом с трибуной Генеральной Ассамблеи.
Многие в зале не успели разглядеть Кеннеди, когда-он шел к креслу: президента окружали охранники. Широкоплечие парни в штатском стояли в разных концах зала: в дверях, на галерее для прессы, на балконе, куда на этот раз не пустили публику. Около четырехсот полицейских и агентов безопасности в штатском сторожили в коридорах, в барах, в холлах и туалетных комнатах штаб-квартиры ООН.
Президент раскрыл голубую папку и начал речь.
В зале раздался шум, когда Кеннеди сказал, что свобода существует только на Западе. Если бы в этот миг раздвинулись стены небоскреба ООН, делегаты увидели бы прямо перед собой конный отряд полицейских, галопом несущихся на толпу демонстрантов. Делегаты услышали бы крики женщин и детей. «Убийцы!» — кричали женщины. «Дайте нам свободу! — гремела толпа. — Свободу!.. Свободу!.. Свободу!»
Портреты четырех негритянских девочек колыхались над толпой. Казалось, что их удивленные взоры направлены на небоскреб ООН.
Суровы были лица делегатов стран Азии и Африки, когда они слушали президента США, который признал, что расовая дискриминация существует в Америке.
— Я знаю, — сказал Кеннеди, — что некоторые из вас, сидящих в этом зале, на себе испытали дискриминацию в нашей стране.
…Президент продолжал говорить о свободе, о демократии, о правах человека, а в это время над крышами Бирмингема, над взорванной церковью, над полицейскими броневиками, стоящими на улицах негритянского района, над шестью детскими гробами, над рыдающими женщинами плыли печальные звуки похоронного колокольного звона.
11 ноября Кеннеди неожиданно приехал на Арлингтонское военное кладбище, на то самое, где сейчас его могила. В странной задумчивости ходил он по кладбищу более часа.
— Как тихо здесь, как спокойно! — сказал он сопровождавшим его охранникам.
За три дня до посещения Арлингтонского кладбища президент принял окончательное решение поехать в Даллас. Он отправился туда, несмотря на то, что служба безопасности Белого дома просила его отменить поездку.
Атмосфера в Далласе была накалена. Техасским воротилам не нравился молодой президент, принадлежавший к северо-восточной группе миллионеров. Он был их соперником. Он был чужаком с востока, угрозой, еще не ясно какой, но угрозой. Его личное состояние, чистое произношение выходца из штатов Новой Англии, энергия и остроумие выводили техасских богачей из себя, и они не скрывали своей ненависти. Перед его прилетом в Даллас в городе были распространены 5 тысяч листовок. На них были фотоснимки президента анфас и в профиль, как это делает полиция, когда уведомляет о розыске беглого преступника. Под фотоснимками стояла подпись: «Разыскивается по обвинению в государственной измене».
А в общем-то Даллас был обыкновенным американским городом. Разве что держал рекорд по числу убийств. В те годы Техас шел впереди других штатов по преступности, а Даллас впереди всех городов Техаса.
В городе Форт Уэрт, где на пути в Даллас президент провел ночь, ему снова напомнили об опасности.
— Если кто-нибудь захочет убить президента Соединенных Штатов, — улыбаясь, сказал Кеннеди своему специальному помощнику Кеннету О'Доннеллу, — ему нетрудно будет это сделать. Все, что нужно, — это высокое здание и винтовка с оптическим прицелом…
В 11 часов 40 минут утра самолет президента с надписью на фюзеляже «Военно-воздушные силы 1» коснулся мокрой от дождя бетонной дорожки аэродрома «Поле любви» в Далласе. Пятью минутами раньше здесь приземлился самолет вице-президента Джонсона «Военно-воздушные силы 2».
Дождь кончился, и агенты охраны убрали пластиковую крышу президентского «линкольна» выпуска 1961 года, прибывшего в Даллас из Вашингтона по железной дороге. В 11 часов 50 минут президентский кортеж, состоящий из шестнадцати машин и двадцати восьми мотоциклов, покинул аэродром и направился в город.
Автомобиль президента шел третьим. За ним «кадиллак» с восемью агентами охраны. Четверо сидели в машине, четверо стояли на подножках, готовые спрыгнуть на землю в любую секунду.
Пятым был автомобиль вице-президента. За ним машина с охранниками, автомобили далласских официальных лиц, автомобиль с личным врачом президента адмиралом Беркли, специальный автомобиль связи с Белым домом, автомобили с представителями прессы, радио и телевидения.
Замыкали процессию, так же как и возглавляли ее, автомобили полиции Далласа.
Президентскую машину вел агент охраны Уильям Грир. Рядом с водителем сидел глава охраны Рой Келлерман, осуществлявший радиосвязь с машинами сопровождения.
Улицы были полны народу. По просьбе Кеннеди машина останавливалась дважды. Один раз, чтобы президент мог пожать руки, тянувшиеся к нему из толпы, второй — чтобы дать ему возможность обменяться несколькими словами с группой католических монахинь и школьников, стоявших на тротуаре. Каждый раз автомобиль президента тесным кольцом окружали агенты охраны.
Впереди показался железнодорожный мост, перекинутый через шоссе. Часы на семиэтажном здании хранилища школьных учебников показывали 12 часов 30 минут.
Жаклин Кеннеди, сидевшая слева от мужа, услышала громкий звук, показавшийся ей выхлопом из трубы мотоцикла. Она повернулась к президенту и увидела его искаженное судорогой лицо и левую руку, протянутую к горлу. Он падал на ее колени. Она подхватила его и в ужасе закричала:
— Боже! Они убили его!
— Выбирайся отсюда! Скорее! — крикнул Келлерман водителю и по радио приказал идущим впереди машинам: — Немедленно в госпиталь! В нас попали!..
Прозвучал еще выстрел. Обернувшись, Келлерман увидел падающего на руки жены губернатора Коннэли, бледное лицо Жаклин, агента Хилла, со всех ног бегущего к машине.
Эти трагические события были подробно описаны американским писателем У. Манчестером в его книге «Смерть президента».
В машине президента царил ужас. Последняя пуля попала Джону Кеннеди в голову, поразив мозжечок. Наклонившись над мужем, Жаклин увидела, как от его затылка начал отделяться кусок черепа. Сначала крови не было. А в следующее мгновение кровь брызнула фонтаном, заливая ее, чету Коннэли, Келлермана, Грира, обивку машины. Костюм президента промок насквозь. Розы были все в крови. Все лицо полицейского, ехавшего рядом: на мотоцикле, также было забрызгано кровью. Келлерману показалось, что лицо ему залепили мокрые опилки.
— Джек! Что они сделали с тобой?! — кричала Жаклин. Ее колени, руки, щеки были в крови. Красным, студенистым были обрызганы сиденья и стенки автомобиля. В панике, не сознавая, что она делает, миссис Кеннеди вскочила на ноги и упала на багажник рванувшегося лимузина. Она скатилась бы на мостовую, если бы подоспевший агент Хилл не втолкнул ее в машину.
Раньше других в автомобиле вице-президента пришел в себя агент Янгблад. Он схватил Джонсона за плечи, опрокинул его на пол и прикрыл его своим телом. Выли сирены. По улицам бежали люди. Бились в истерике женщины…
На огромной скорости машина президента въехала в ворота Парклендского госпиталя и резко остановилась. С автоматами в руках агенты ворвались в приемную, затолкали всех присутствовавших там в другую комнату и заперли их на ключ. Президента положили на носилки. Примчалась машина с фоторепортерами. Агент Хилл снял свой пиджак и накрыл им окровавленную голову и грудь Кеннеди.
Через минуту над умирающим президентом склонились врачи. Лицо его было пепельно-серым, глаза открыты. Маленькое отверстие зияло на горле чуть ниже адамова яблока. Огромная рана была открыта с правой стороны головы.
В госпитале агенты охраны узнали, что на одной из улиц Далласа кто-то убил полицейского Типпита. Вице-президент Джонсон возвращался из госпиталя на аэродром «Поле любви» в закрытой машине. Подчинившись приказу агентов, он сидел на полу автомобиля. Вскоре на аэродром в санитарной машине был доставлен гроб с телом покойного президента.
Перед этим сотрудникам и охранникам Белого дома пришлось выдержать почти часовую перепалку с важным медицинским чиновником Далласа, который, ссылаясь на закон, требовал вскрытия трупа на месте. В помощь себе он кликнул городских полицейских и те, положив руки на кобуры пистолетов, не позволяли вынести гроб из дверей госпиталя. В конце концов дело дошло до рукопашной схватки, в которой победили лучше тренированные охранники бывшего президента.
С большим трудом агенты внесли гроб в узкую дверь самолета. За 11 минут до отлета, приняв присягу перед рыдающей судьей Сарой Хьюз, Линдон Джонсон стал тридцать шестым президентом Соединенных Штатов Америки.
В 6 часов вечера 22 ноября 1963 года президентский самолет «Военно-воздушные силы 1» приземлился на военном аэродроме под Вашингтоном, откуда 31 час назад Джон Кеннеди отправился в свою последнюю поездку по стране.
Не прошло и суток, как на глазах у миллионов американцев, припавших к телевизорам, был убит Освальд, обвиненный в покушении на президента. Выстрел, прозвучавший в коридоре тюрьмы, как бы подвел черту под кровавым итогом года.
В те дни многие американцы оглянулись назад и содрогнулись при виде крови и трупов, оставленных нацией на ее пути от первых поселенцев до сегодняшних дней. У многих впервые вырвался крик ужаса. Писатель Ричард Старнес говорил: «Наш авторитет цивилизованной нации, конечно, ставится сейчас под сомнение во всем мире. Мы недостаточно зрелый народ. Мы посылаем умирать наших лучших молодых людей на чужеземные берега и в чужеземные джунгли; мы допускаем, чтобы наши близкие десятками тысяч гибли на наших дорогах; наше телевидение, которое превратилось в своего рода средство массового гипноза, с одинаковым усердием рекламирует мыло и насилие; мы воспитываем наших детей на жестоких играх в полицейских и воров и до самого последнего времени не разъяснили им, что убивают не всегда плохих людей.
Джон Кеннеди является примером. Он отнюдь не был, как хотели бы нас убедить в этом, домашним божеством. Это был человек со всеми его тщеславными помыслами и слабостями, но это был человек, которого наша страна не имела права столь безрассудно подвергать опасности.
Неужели низменные инстинкты мести и ненависти настолько овладели нами, что нет никакой надежды на спасение? Не ввергли ли мы самих себя в мрачную пучину насилия и отчаяния, которая поглотила столь многие древние цивилизации? Если мы действительно сделали это, то да поможет бог нашим бедным детям».
Гроб подняли и понесли к выходу. Оркестр заиграл «Салют командиру». Эта мелодия исполнялась для президента Кеннеди в последний раз. Жаклин, вспомнив, как мальчик любил играть с отцом в солдатики, сказала:
— Джон, можешь отдать честь и попрощаться с папой.
Маленькая правая ручка быстро скользнула вверх. Лицо Роберта Кеннеди, стоявшего рядом, исказилось от боли. На глаза всех присутствовавших навернулись слезы. Ни одно из впечатлений этого дня не врезалось в их память с такой силой, как этот салют маленького Джона. Г-жа Кеннеди, смотревшая прямо перед собой, не видела его. Но когда после ей показали фотографию, она была поражена. До этого мальчик отдавал честь очень комично: вместо правой он поднимал левую руку, делая при этом уморительную мину.
Но сейчас атмосфера и смысл этого дня, казалось, дошли до сознания сына президента. Он согнул руку точно по-военному. Его пальцы касались волос, левая рука была прижата к туловищу, плечи выпрямились. Вид этого трехлетнего мальчугана в коротких штанишках с голыми ножками, при тихих звуках траурной мелодии, напоминавшей об отце, который обожал его, был невыносим.
Когда мои дети станут взрослыми, им будут сниться иногда странные сны, какие-то туманные видения, удивительные и непонятные. Чьи-то сильные руки, пахнущие столярным клеем и свежими стружками, подбросят их к кронам деревьев. «Джулия! Уася! Как живьоте?»— услышат они чей-то такой знакомый и уже незнакомый голос. Они увидят стеклянного Христа с руками и лицом, покрытыми пороховой копотью, рыдающих негритянок, конных полицейских, галопом несущихся на толпу. Они услышат печальный колокольный звон и увидят трехлетнего мальчика, который стоит рядом с женщиной в черной вуали на заплаканном прекрасном лице и отдает честь войскам, идущим за гробом его отца.
Мы хорошо подготовились к поездке. Прежде всего мы впихнули тигра в бензиновый бак нашего черного «форда». Этот полосатый зверь с мольбой смотрит на автомобилистов с вывесок всех заправочных станций «Эссо». Его круглые глаза безмолвно просят: «Ну, суньте меня в ваш бак, что вам стоит! Тридцать два цента за галлон, только и всего. Мы будем счастливы, уверяю вас. Вы, я и ваша машина».
На экране телевизора тигр более агрессивен, хотя и в меру. Скорее он добродушно шаловлив. Сперва он заигрывает с хозяином автомобиля, гладит его мохнатой лапой по щекам, сжимает его в своих объятиях. Затем он ныряет в бензобак, и оттуда доносится его могучее рычание. Рычание сотрясает машину. Она срывается с места и стремительно несется вдаль. Из бензобака упруго болтается полосатый хвост.
Управившись с тигром, мы пошли с Юлей-старшей покупать еду. Своим появлением в бакалейной лавочке мы создали праздник для продавцов. Они встретили нас общим поклоном. Глаза их сияли. Одновременно раздался нестройный хор взволнованных голосов: «Могу ли я помочь вам, мадам? Чем могу быть полезен, мистер?»
Придирчиво выбирая продукты, мы, как могли, продлевали этот праздник, этот фестиваль улыбок и поклонов, протекавший на музыкальном фоне звона электрической пилы, разрезавшей мясо на равные ломтики, колокольчиков электрической кассы, проглотившей наши доллары, и непременных восклицаний о том, что погода становится, кажется, лучше.
Мы были щедры. Мы устроили такой же праздник продавцам винного магазина, где купили пузатую, оплетенную бутыль красного «Кьянти», и хозяйственного, где приобрели портативную жаровню, пакет древесного угля в виде брикетов и баночку какой-то горючей смеси для разведения огня.
К сожалению, праздник в хозяйственном магазине был чуть-чуть омрачен по нашей вине. Узнав, что мы собираемся в путешествие, хозяин рекомендовал нам купить палатку, тапочки, спальные мешки, фонарь, который светит на триста метров, жидкость от комаров, рыболовные крючки, зонтик, раскладушку, живых червей, упакованных в коробочки с землей, подвесной мотор для лодки и ящик для льда.
Он не отпускал нас до тех пор, пока мы не сказали ему «Спасибо, нет» — ровно одиннадцать раз. Тогда он вздохнул и развел руками, как бы снимая с себя ответственность: «Бог свидетель, я сделал все, что было в моих силах». Нам стало жалко его, и мы пошли на компромисс — купили ящик для льда.
Вечером дома выяснилось, что забыли купить какой-то порошок, который изобретен для того, чтобы делать пищу нежнее. Он так и называется — «тендерайзер», то есть «унежнитель». Меня отправляют в магазин «супермаркет», предварительно объяснив, что баночки с волшебным порошком надо искать на том стеллаже, где стоят соль, сахар, перец, крупы, а внизу — бутылки с кока-колой.
На дворе жарища, а в «супермаркете» искусственная прохлада, играет тихая музыка, скрытая где-то в потолке, звенят колокольчики касс, поскрипывают колесики тележек, которые толкают перед собой покупатели.
И, конечно, здесь я встречаю миссис Грин, седенькую аккуратную старушку в очках, нашу соседку. Она нарумянена и завита, в кокетливой шляпке, в жакетике со стекляшками и в юбке до колен. Миссис Грин — вдова. Где-то в городе у нее есть два участка земли, которые она сдала под платные стоянки автомашин.
Я всегда встречаю ее в «супермаркете». Она приходит сюда, как на выставку материальных ценностей, как в музей, как в храм. Она бродит мимо стеллажей и гладит рукой разноцветные коробки, как книголюбы гладят корешки бесценных книг. Она любуется пирамидами из консервных банок, как любуются скульптурами Родена. Когда она, что-то шепча, нагибается, чтобы рассмотреть куриные потроха, разложенные в коробочках на льду, мне кажется, что она молится.
— Признайтесь, Борис, что у вас нет таких «супермаркетов», — говорит она мне.
— Таких еще нет, — отвечаю я. — Но будут.
Я беру у нее из рук пакет с какой-то мелочью, и мы выходим на улицу.
— Если вы не спешите, выпьем по чашке кофе, — предлагает миссис Грин.
Кажется, мы опоздали на праздник. Такое впечатление, что здесь все от праздника уже устали. Нам достаются крохи. Официант за стойкой с трудом изображает на багровом потном лице жалкое подобие приветственной улыбки и тут же мгновенно стирает ее. Он все время вертится у себя за стойкой, как заведенный: одной рукой наливает сок, другой рукой переворачивает поджаривающиеся на электрической плите ломтики хлеба, третьей рукой… Впрочем, ведь у человека только две руки. Это ими он наливает нам кофе, нажимает клавиши кассы, вытирает фартуком стойку, откупоривает бутылку пепси-колы, смахивает пот с лица…
— Со сливками или черный? — хрипит он, забыв или уже не в силах изобразить улыбку.
— Джон, кажется мне, что ты все двадцать четыре часа в сутки за этой стойкой, — не то спрашивает, не то удивляется моя соседка.
— У меня ведь четверо детей, миссис Грин, — хрипит официант. — Старший, этот остолоп, на днях сломал руку. Врач говорит, что починить этого болвана будет стоить мне шестьсот долларов. Лучше бы он себе раз и навсегда шею сломал!
— Ну-с, так почему у вас сегодня нет таких «супермаркетов»? — начинает допрос миссис Грин, забыв о Джоне и его остолопе, который сломал руку.
— О, — говорю я, — этому много причин…
— Только не примешивайте сюда политику, — перебивает миссис Грин. — Я ничего не понимаю в политике. А сейчас все занимаются политикой. Забастовки, требования, марши… Когда я была молодая, все было проще. Приезжала полиция, разгоняла дубинками забастовщиков, и все опять шло своим чередом. А сейчас рабочие осмелели, профсоюзы требуют почти невозможного.
— Они осмелели потому, что в России в 1917 году была Октябрьская революция, — говорю я. — Именно тогда во всем мире рабочие осмелели, а хозяева испугались. Вам не кажется, миссис Грин, что и американские рабочие должны быть благодарны моему народу, потому что…
Она снимает очки, смотрит на меня отчужденно.
— Я же вас просила без политики.
Нет, я не знаю, как с ней разговаривать! Ее мозг подобен электронной машине, в которую запрограммировали «супермаркет». Ничего, кроме «супермаркета», она не хочет признавать; все, кроме «супермаркета», для нее абстракция. Нужен какой-то «тендерайзер», чтобы слегка размягчить ее мозги.
И неожиданно «тендерайзер» появляется. Он входит в кафе в образе юноши лет шестнадцати. По виду это студент или скорее школьник старших классов. Он подходит и стойке и почему-то нерешительно оглядывается.
— Черный или со сливками? — хрипит официант.
Одна рука достает из-под стойки чистую чашку, другая тянется к клавишам кассы.
— Нет, нет, — поспешно говорит юноша. — Мне нужна работа. То есть я хочу сказать, сэр, что я ищу работу.
Официант опускает пустую чашку на стойку и пристально смотрит на парня. Тот пальцем трет какое-то пятнышко на рукаве пиджака.
— Ты в каком классе? — тихо спрашивает официант.
— Ушел из девятого.
— Что случилось?
— Отец заболел. Нас трое, кроме него и матери.
Проклятое невидимое пятнышко на рукаве. Оно никак не стирается.
Официант наливает кофе и ставит чашку перед юношей.
— Выпей, сынок. Спрячь, спрячь свои деньги, они тебе еще пригодятся.
Наверное, сейчас он с нежностью и болью думает, о своем остолопе, сломавшем руку.
А я почему-то вспоминаю своего отца. Он работал всю жизнь, даже после того, как стал инвалидом войны первой группы: учил детей истории, географии, арифметике. У него была самая мирная профессия — сельский учитель. Но он всегда носил гимнастерку. Гимнастерки первой мировой войны. Гимнастерки гражданской войны. Это когда меня еще не было на свете. И в мирное время — гимнастерки. Впрочем, разве было у нас мирное время? Я помню, что отец часто уезжал: как командира запаса его вызывали на военные сборы. Он надевал гимнастерку, когда шли бои на КВЖД, под Мадридом, на Халхин-Голе, на линии Маннергейма. В 1942 году под Харьковом ему выжгло глаза разрывом снаряда. Он умер через два года после Победы. Он и в гробу лежал в гимнастерке, сельский учитель по профессии.
— Вы знаете, миссис Грин, сколько потеряла наша страна за последнюю войну? — спрашиваю я. — 20 миллионов мужчин, женщин и детей.
— Этого не может быть! — удивляется она. — Двадцать миллионов?!! Да-а, война — это ужасно. Мы здесь тоже переживали лишения. Ввели карточки на бензин для автомашин. Курицу не каждый день можно было купить…
Я жду, когда она допьет свой кофе со сливками, чтобы раскланяться и уйти. Слишком неравны ставки, чтобы их обсуждать. Отсутствие курицы на столе — против 20 миллионов погибших. Карточки на бензин — против трагедии ленинградцев. Единственная бомба, принесенная японским воздушным шаром и убившая шесть фермеров, — против 1700 разрушенных советских городов.
— У меня во время войны заболела кошка, — предается воспоминаниям о своих лишениях миссис Грин. — Врач сказал что ей каждый день нужна куриная печенка. Но где ее было взять каждый день? Вы не представляете Борис, как я страдала, глядя на мою бедную Пуси.
Подождите, миссис Грин, я тоже что-то вспомнил. Это было зимой 1942 года под Мценском. Я был связистом в 21-й Особой подвижной группе. За спиной у меня была рация, знаменитая тогда «6 ПК». Я искал ремонтную мастерскую, которая расположилась где-то в лесу. Догорал морозный закат. Было так холодно, что месяц в быстро гаснувшем бирюзовом небе казался мне кусочком льда. Снег скрипел под моими валенками.
На опушке леса что-то чернело: не то избушка, не то стог сена. Я пошел туда по санному пути, стараясь ставить ноги в след полоза — так было легче идти. Я шел, опустив голову, шаря в карманах шинели крошки от сухарей.
Подняв голову, я обомлел. То, что я считал избушкой — или стогом сена, было штабелем трупов. Это были наши солдаты, убитые накануне. Их еще не успели похоронить. Они лежали друг на друге в одних гимнастерках, без ушанок, босые. Застывшие в последнем крике рты, широко раскрытые глаза, раскинутые руки.
Один из них был похож на меня. Я как будто увидел себя убитого. Это мог быть я. Такой же юный, тоненький. Снег в кудрявых, как у меня, волосах, прозрачная ледяная корочка на лице.
Потом я вышел к какой-то сожженной деревне. Печные трубы безмолвно вздымали к небу свое горе. Неожиданно кошка метнулась от меня в кусты, и мне показалось, что стук моего сердца долетает до месяца.
Прислонившись к трубе, опустив голову, стояла лошадь. Я обрадовался ей. Здесь было трое живых: я, кошка и лошадь. Но лошадь даже не шевельнулась при моем приближении. Она стояла на трех ногах. Вместо четвертой торчал окровавленный обрубок. Голова ее почти касалась сугроба. По заиндевелой морде, оставляя бороздки от глаз до ноздрей, поблескивая при лунном свете, одна за другой катились слезы…
— Джон, чем это у вас там пахнет? — прерывает молчание миссис Грин.
— Простите, мэм, — спохватывается официант. — Пригорели ломтики хлеба.
Мы выехали рано утром. Я за рулем, рядом со мной Таня. На заднем сиденье — Димка Васильев и его папа с мамой.
В багажнике — еда в ящике со льдом, буханка хлеба в целлофановой обертке, жаровня и пакет углей, бутылка «Кьянти», «тендерайзер» и несколько банок кока-колы для Тани с Димкой. Внутри нашего черного «фордам свирепо рычит тигр.
Нам было грустно уезжать: мы оставляли дома Юлю-старшую, Юлю-маленькую, Васю и Димкину сестренку Алену.
Сквозь обиженный рев остающихся дома малышей до меня долетело последнее напутствие Юли-старшей, заклинание всех женщин, живущих в Америке, американок и неамериканок, просто всех женщин, провожающих мужчин в поездку на автомобиле, пусть самую короткую, от дома до работы или от дома до ближайшего «супермаркета». «Please, drive carefully, darling!» — говорят женщины своим любимым, когда уже сказаны все слова, даны все инструкции, высказаны все пожелания. «Please, drive carefully, darling!» — это самая краткая молитва за душу ближнего.
Десятки миллионов легковых автомобилей и грузовиков мчатся навстречу друг другу по нескончаемым дорогам Америки. Захлебываются рыком полосатые тигры в бензиновых баках. А ну, приятель, чья машина быстрее? Сейчас, сейчас я тебя обойду и погляжу на твое кислое лицо в зеркальце. Стрелка спидометра ползет вправо. Семьдесят миль в час… Восемьдесят… Девяносто… («Please, drive carefully, darling!») Как вопит искореженный, завивающийся в жгуты металл! Просто удивительно, как он вопит!..
Не все мольбы женщин долетают до всевышнего. А может быть, их так много, что на небе не успевают их регистрировать? Каждые одиннадцать секунд где-то происходит катастрофа. Каждые двенадцать минут кто-то убит.
В двух мировых войнах Америка потеряла немногим более 500 тысяч человек убитыми.
А вот другие цифры: за двадцать лет 1 081 612 американцев были убиты в автомобильных катастрофах и свыше 50 миллионов ранены и изувечены. Не случайно при выезде с военно-воздушного испытательного полигона в штате Калифорния висит плакат: «А теперь, пилот, начинается самое опасное: ты выезжаешь на автостраду».
За один лишь 1964 год автомобиль убил почти 50 тысяч и ранил 2,5 миллиона граждан США. За один лишь год в судах США разбиралось свыше 20 миллионов дел, связанных с автомобилем.
Я прозевал съезд на дорогу №17 и резко затормозил. Усталый пуэрториканец, изо всех сил гнавший за мной свой замызганный «шевроле» выпуска 1948 года, о чем-то спорил со своими домочадцами, неизвестно как разместившимися в машине. Кажется, их было там не менее десяти человек плюс грудной младенец (способ втискивать в обыкновенную машину от десяти до двенадцати человек является секретом негров и пуэрториканцев).
Впрочем, секрета здесь никакого нет. Если у вас семья из шести человек, да у брата жены шесть душ, а машина у вас с ним одна — что остается делать, как не сажать их всех на колени друг другу? Все хотят ехать в автомобиле. И дедушка Поль, и тетушка Марджи, и пятилетний племянник Джон. Все хотят вырваться из Гарлема на автостраду, все хотят ощутить скорость, глотнуть вольного ветра, испытать чувство причастности к роду человеческому.
В зеркальце я видел открытый рот пуэрториканца и глаза, скошенные на притихших соседей справа. Он, наверное, так бы и въехал со своим открытым ртом в царство небесное, если бы Юля-старшая, провожая нас, не вложила в «Please, drive carefully, darling!» всю свою любовь к нам.
Я успел свернуть на обочину, он тоже в самый последний момент уклонился, и его переполненная автоколымага, как воющий снаряд, пролетела в сантиметре от нас.
— Иезус Мария! Карамба! — все это вместе с воздетыми к потолку машины руками и смуглыми кулаками разных размеров, высунутыми из окон, пронеслось мимо нашего черного «форда» и скрылось за поворотом.
По мнению Димки, мог быть хороший «бенц». За пять лет жизни в Америке Димка вдоволь насмотрелся: на разбитые машины, на мертвый металл, скрученный в жгуты.
— С пуэрториканцами всегда что-нибудь случается, — философски замечает Димка, демонстрируя свое знание американской действительности.
— Небоскребы в Америке,
«Кадиллаки» в Америке,
Двенадцать душ в одной комнате — в Америке…
Так поют пуэрториканцы в знаменитой «Вест-сайдской истории».
Они не сыновья, а пасынки этого огромного города, и на них он вымещает свою злобу. Ребенок, выпавший из окна; лопнувшая водопроводная труба, затопившая весь этаж; смерть от наркотиков; убийство юноши в драке; горе ребятишек, которых бросил отец, — вот ежедневные «вест-сайдские истории». Обычные истории. Ординарные.
Я помню одного пуэрториканского малыша на Бродвее.
Это было в те вечерние часы, когда Нью-Йорк ненадолго становится лиловым. Лиловое небо, лиловый воздух, лиловые улицы, лиловая вода в Гудзоне. В палитре Нью-Йорка не слишком много красок: прозрачная бирюзовая акварель на рассвете, густые серые мазки днем, и снова нежная мимолетная акварель к вечеру. Умирающий закат над остекленевшим Гудзоном способен пролить умиротворение в самые ожесточившиеся души. Неповторимы в своей печали лиловые сумерки.
У тротуара останавливается полицейская машина. Полисмены смотрят куда-то мимо меня. Они смотрят на смуглого мальчишку лет шести.
За стеклом магазина над истекающими жиром курицами нависли колбасы. Из открытых дверей пахнет чем-то жареным. Мальчишка, всунув руки в карманы коротеньких штанишек, приподнялся на цыпочки и смотрит на витрину.
— Он, — говорит один из полицейских.
— Похоже, что он, — лениво подтверждает другой.
Они выходят из машины и не спеша направляются к мальчишке.
Полицейский кладет руку на голову малыша. Тот вздрагивает от неожиданности.
— Поедем домой, Хозе? — спрашивает полицейский.
Парнишка прижимается спиной к витрине. Смуглое лицо его бледнеет. Он смотрит на полицейских, как затравленный волчонок.
— Мама плачет, Хозе, — говорит полицейский, опускаясь на корточки.
— Ноу, — шепчет парнишка, — ноу!
Он дрожит всем телом. Неожиданно он бросается в сторону, но полицейский крепко держит его за руку.
Останавливаются любопытные, спрашивают друг друга:
— Что случилось?
— Кто-нибудь говорит по-испански? — обращается к толпе полицейский.
— Я говорю, — выходит вперед парень в белой рубахе.
— Скажи ему, что отчим обещал перестать драться, — кивает полицейский на Хозе.
Парень опускается на корточки, что-то говорит малышу, гладит его по голове.
— Убежал из дому позавчера, — объясняет полицейский любопытным.
Парень в белой рубахе поднимает голову и говорит, смущенно улыбаясь:
— Он не хочет домой, он боится…
Полицейский легко поднимает мальчишку на руки и делает два шага к машине. Мальчишка дико кричит, извивается, в глазах его ужас. Полицейский, не ожидавший такого яростного сопротивления, опускает его на тротуар. Мальчишка бежит к парню в белой рубахе. Тот говорит ему что-то, прижимает к себе, смущенно и виновато поглядывает на полицейских, на обступивших его мужчин и женщин, как будто извиняется за своего маленького соотечественника.
— Придется тебе поехать с нами, — говорит полицейский парню. — Тащи его к машине.
— Но-оу! — кричит мальчишка. Его маленькие руки колотят парня по голове, царапают его лицо. Дверка автомобиля захлопывается за ними.
— Но-оу! — несется отчаянный вопль из тронувшейся машины.
Любопытные расходятся.
— Борис! — окликает кто-то меня. Это парикмахер Майкл.
Он стоит в белоснежном халате в дверях парикмахерской с ножницами в руках. Ветерок шевелит цыплячий пух на его висках.
— Борис, — говорит он, делая ударение на первом слоге. — Не пора ли тебе подстричься? Заходи, кресло свободно.
Позвякивая ножницами, он ждет, пока я сниму пиджак и сяду в кресло.
— Как ты думаешь, чего он боялся?
Майкл посвистывает у меня за спиной, пригибает мой подбородок к груди, потом отвечает:
— Если будешь думать о каждом плачущем мальчишке, станешь лысым, как я.
— А ты разве от этого облысел, Майкл?
Майкл пожимает плечами.
— Может быть, и от этого. Может быть, от другого. Может быть, от всего вместе, — бормочет он, позвякивая ножницами.
Я люблю бывать в парикмахерской у Майкла. Он уже стар. В 1914 году он видел императора России и маленького царевича, когда Николай II делал смотр войскам, стоявшим в Галиции. В 1925 году в Варшаве его чуть не затоптали уланы, когда по улице проезжал Пилсудский. Майкл работал каменщиком на строительстве в Сиднее, торговал бананами в Бангкоке, играл на скрипке в ресторане Рио-де-Жанейро. Ах, Америка, Америка! Он приехал сюда с двумя долларами в кармане.
Дайте мне ваших уставших, бедных,
Ваши толпы, жаждущие вздохнуть свободно…
Я поднимаю факел над золотой дверью!
Так написано на статуе Свободы в нью-йоркском порту.
Здесь можно было стать миллионером. Он не стал. («Борис, если ты назовешь мне полдюжины миллионеров родом из Галиции, я буду брить тебя бесплатно до самой смерти»). Стоило ли бродить по свету, чтобы сделаться парикмахером в Нью-Йорке? Правда, у него теперь своя парикмахерская и сын Изя играет на скрипке. («Хуже, чем Ойстрах, конечно, но выступает по радио и по телевидению. Не слушал его, Борис? Обязательно послушай!»)
У него нет никого, кроме жены и сына. Все его родные лежат в земле далекой Галиции, расстрелянные нацистами.
В парикмахерской два кресла, два зеркала, две раковины, но работает Майкл один. Зачем ему два кресла?
— Ты еще молодой, Борис, — задумчиво говорит он. — Ты еще не знаешь, как одиноко бывает в старости. Ты вообще многого еще не знаешь, мой юный друг. Что ты, например, знаешь о пуэрториканцах?
Что я знаю о пуэрториканцах? Я вижу их каждый день. Они живут в двух кварталах от нас, между Бродвеем и Колумбус-авеню. Душными летними вечерами, когда Нью-Йорк становится лиловым, в их квартале людно и шумно. Все население на улице. Мужчины и женщины сидят на ступеньках. Ребятишки снуют между автомашинами. Открыты все окна, и в каждом по две-три головы. На улице пьют пиво из жестяных банок. На улице играют в карты, дерутся, поют. На улице шестнадцатилетние смуглые красавицы в простеньких платьицах без устали пляшут под гитару и целуют своих возлюбленных.
Пустынно и грустно в этом квартале зимой, когда пронизывающий ветер с Гудзона гонит по асфальту мокрые листы старых газет и печальные старухи пуэрториканки безмолвно смотрят сквозь оконные стекла на хлопья снега, который они никогда не видели на своем солнечном покинутом в поисках счастья острове.
…Скрип двери прерывает мои размышления.
— Хелло! — говорит вошедший.
— Еще жив, старый башмак? — вместо приветствия спрашивает парикмахер.
— Старый солдат никогда не умирает! — торжественно отвечает новый клиент дребезжащим голосом.
Это наш почтальон, старик с синими склерозными жилками на лице, всегда чуть-чуть пьяный и словоохотливый. Все жильцы нашего дома зовут его Старый солдат, и я подозреваю, что никто не знает его настоящего имени.
В зеркало я вижу, как почтальон садится и роется в карманах своей сиреневой форменной куртки в поисках трубки. Он закуривает и спрашивает:
— Ну, что нового?
— А что может быть нового? — пожимает плечами парикмахер. — Вот разве… — И он рассказывает о пуэрториканском малыше.
Старик слушает внимательно, крякает, выпускает клубы дыма и бормочет:
— Бедный малый, бедный малый! Вот послушайте, что я вам расскажу, — говорит он, усаживаясь поудобнее. — Не так давно я заменял заболевшего почтальона в Испанском Гарлеме. Работал там целую неделю. Каждое утро на ступеньках старого дома, который гораздо старше, чем я, меня ждала девочка лет десяти. Сидела с гитарой на коленях, что-то бренчала и напевала. Когда, наконец, я вручил ей письмо от отца, она захлопала в ладоши и, не успел я опомниться, схватила мою руку и поцеловала.
«Ах ты, глупенькая! — сказал я. — Ты бы лучше мне что-нибудь сыграла или спела».
«Я должна сперва отнести письмо маме, — ответила девочка. — Заходите к нам, я вам сыграю».
Я зашел, извинился, конечно, перед матерью, сел, огляделся. Напрасно говорят, что пуэрториканцы неряхи. Такой чистоте, что была в комнате, позавидовала бы любая леди с Парк-авеню. Все бедненькое, старое, убогое, но все вымыто и выскоблено до блеска.
Пока мать читала письмо, девочка настроила гитару, а потом заиграла. Ну, ребята, такой игры вы не слышали никогда, за это я ручаюсь. Мать вдруг оторвалась от письма и воскликнула как-то странно:
«Дверь! Дверь!..»
Парнишка лет пяти, брат девочки, бросился к двери на кухню и захлопнул ее. Он не отошел от двери, а продолжал там стоять, держась за ручку, как будто ожидал, что кто-то будет пытаться открыть дверь из кухни. Я удивился, но скоро забыл об этом. Да, никогда я не слышал такой игры!
«Кто научил тебя?»
Девочка кивнула на мать.
«Сыграй, дочка, «Гарлемский ноктюрн», — сказала женщина.
И тут что-то произошло. Мальчишка взвизгнул и со всех ног ринулся от двери к матери. Девочка с гитарой прыгнула на кровать. Дверь из кухни заскрипела и чуть-чуть приоткрылась. В комнате было полутемно, и мне показалось, что из щели между дверью и стеной высунулась голова кошки. Кошка протиснулась в щель и побежала к кровати, на которой кричала девочка. Когда она поравнялась со мной, я понял, что это не кошка, а крыса, огромная крыса…
— Да, это была крыса, — продолжал Старый солдат, пососав потухшую трубку. — Когда она пробегала мимо меня, я пнул ее носком ботинка. Она шлепнулась на пол, потом встала на задние лапы, оскалилась и завизжала. Это была огромная рыжая крыса с седыми усами, с какими-то мохнатыми бровями и с длинными розовыми сосками на гладком брюхе. Наверное, у нее были детеныши. Она стояла на задних лапах и визжала, поворачивая оскаленную морду то ко мне, то к орущему на руках матери малышу, то к девочке. Заплакал маленький, которого я раньше и не заметил. Он, оказывается, сдал в углу.
Размахивая своей сумкой, — рассказывал почтальон, — я загнал крысу в угол, и она исчезла где-то под ящиком у стены.
«Она всегда приходит, когда Мария начинает играть», — сказала мать.
…Мы молчим, ножницы Майкла клацают у меня над ухом. Почтальон надевает очки и углубляется в газету, которая лежит у него на коленях.
— Ишь ты какой! — бормочет он, не отрываясь от газеты. — Его бросила любимая женщина, и поэтому он хочет воевать во Вьетнаме. Видали такого умного?!
За окном начинается дождь. Потоки воды смывают с города лиловый цвет. Улица становится серой. Шелест автомобильных шин слышнее долетает с Бродвея.
— Богу хвала! — восклицает Старый солдат. — Немного воздух будет почище. А то ведь дышать нечем. Ученые говорят, что над Нью-Йорком на огромной высоте постоянно висит пыльное облако. Так высоко, что его не видно с земли. Не читали об этом? Висит, говорят. Как же там ангелы живут?
В зеркале я вижу, что почтальона клонит в сон. Голова его опускается на грудь, газета соскальзывает с колен на пол. Что ему снится? Может быть, пушистое белоснежное облако и ангелы с золотыми трубами?
Майкл молча правит бритву, шаркает ею по ремню, задумчиво смотрит на второе, вечно пустующее кресло.
Неожиданно почтальон вздрагивает и поднимает голову.
— Честное слово, — бормочет он, — такой крысы я никогда еще не видел…
И снова закрывает глаза.
— Я хочу есть!
Это сказал Димка. Таня молчит. Она никогда не хочет есть. Даже доктора удивляются.
Продукты, наверное, плавают в ящике, где утром был лед. «Кьянти», наверное, нагрелось и потеряло свой вкус. Пора бы остановиться и разжечь жаровню.
Но где остановиться? Катскиллские горы растаяли в сиреневой дымке позади нас. Мы мчимся по равнине. Справа и слева дубовые рощи. Вправо и влево от автострады отходят дороги, но справа и слева указателю «Частная собственность».
Рабочие покрывают участок дороги новым асфальтом. Какой-то движок трещит у обочины. Высунувшись из машины, кричу:
— Где здесь место для пикника?
Рабочие опираются на лопаты. Моторист выключает движок. Небольшое совещание вполголоса, потом спор о том, как лучше туда проехать. Это миль двадцать отсюда в сторону. Двадцать миль по здешним дорогам — не расстояние, но нам нельзя отклоняться от маршрута. Наш маршрут утвержден в государственном департаменте США, и любое его нарушение, даже нечаянное, — это уже чрезвычайное происшествие с возможными неприятными последствиями.
Трое парней покуривают у магазина, лихо поплевывая на тротуар.
— Эй, ребята, где здесь место для пикника?
Оказывается, на озере, миль пятнадцать в сторону от нашего маршрута.
— Я тоже хочу есть, — неожиданно говорит Таня, когда мы проносимся мимо очередного объявления: «Частная собственность».
Можно, конечно, остановиться у любой харчевни, но ведь в багажнике мокнут продукты и киснет «Кьянти». Проедем немного еще.
— А поесть было бы неплохо.
Это говорит Димкина мама, провожая глазами проплывающий справа столбик с дощечкой: «Въезд воспрещен. Частная собственность».
А что, если взять и свернуть за этот столбик с дощечкой? Расположиться на полянке. Придет хозяин с дробовиком или его управляющий или подъедет полицейская машина. Заставят заплатить за помятую траву, за попрание закона о неприкосновенности частной собственности, за надругательство над святыней.
За тысячу миль отсюда, в штате Южная Дакота, на окраине большого города стоит кузов автобуса без колес. На крыше — труба. По-видимому, внутри кузова сложена печка. Но двадцатый век есть двадцатый век, и к навечно приземленному автобусу, превратившемуся в вигвам для семьи индейца, тянутся провода электрического освещения.
Меня привез к этому автобусу местный журналист, милейший человек, хорошо знающий жизнь индейцев. Фотографировать из машины было неудобно, и американец, круто свернув, подкатил к самому вигваму. Четверо смуглых, скуластых, босоногих и грязных парнишек, смущенно хихикая, создали в рамке видоискателя живописную группу на фоне безногого автобуса.
И вдруг в видоискателе появилась еще одна фигура. Это был хозяин вигвама. Наверное, он уже приложился к фляжке по случаю воскресного дня, что и придало ему агрессивности, но дело не в этом. Дело в том, что, по существу, он был прав со всех юридических точек зрения. Размахивая кулаками перед моим фотоаппаратом, индеец произнес страстный монолог, смысл которого сводился к тому, что мы вторглись в его частное владение, нарушили право частной собственности, растоптали договор, когда-то заключенный белыми с вождем его племени. Мы оккупировали его землю. Я бросил взгляд вокруг и в смущении осознал, что под нашей машиной лежит половина его земли. Я своими двумя ногами и сумкой с фотопринадлежностями, которую поставил у ног, занимаю шестнадцатую часть. Мой друг, присевший на траву и сложивший ноги калачиком, — шестнадцатую часть. Итого — пять восьмых. Только три восьмых оставались индейцу и его четырем чадам.
Что было делать? Я посмотрел на моего друга.
— Дай ему доллар, — спокойно посоветовал тот.
— А не мало?
— Ну что же, я дам другой.
На долларе был изображен Великий Президент. Индеец молча смотрел в глаза президенту. Потом усмехнулся. Я никогда не забуду этой усмешки. Наверное, так понимающе, презрительно и в то же время грустно улыбались вожди племен, когда до них доходил коварный смысл договоров, заключенных с бледнолицыми братьями.
Мы влезли в машину и выехали на дорогу, освободив землю индейца, все восемь восьмых его частной собственности. Мы поехали к Гарри Дональду, детскому врачу. Его молоденькая беременная жена, красавица полукровка, развешивала на веревке белый докторский халат, только что вынутый из стиральной машины.
— Он еще не вернулся из резервации, — сказала она, одергивая платьице.
Но мой друг журналист, милейший человек, знал, где разыскивать Гарри. Он повез меня прямо к бару «Ястреб». Гарри уже вернулся из резервации и пил третий бокал «Драй мартини». Сухощавый, черноволосый, нос с горбинкой. Ворот белой рубашки расстегнут, галстук развязан, рукава закатаны выше локтя. Докторский саквояжик стоит на полу в ногах.
— Хэлло, Гарри!
— Хай, Стив!
— Познакомься: мой друг из Нью-Йорка.
— Рад вас видеть, мистер.
После третьей порции «Драй мартини» уже кружится голова. Пожалуй, нам не догнать Гарри. Бармен то и дело трясет своим никелированным снарядом 76-го калибра, в котором смешивается коктейль — этот нитроглицерин, бесшумно взрывающийся в глубине вашего мозга.
— Что нового в резервации, Гарри?
— Туберкулез у Рочестеров, чесотка у мальчишки Смита, трахома у младенца Флемминга, туберкулез у девочки Гладсона, у Питерсона туберкулез в открытой форме. Тебе достаточно или продолжать?
Язык у Гарри заплетается.
Эти Рочестеры, Смиты, Флемминги, Гладсоны, Питерсоны не только его пациенты. Они его братья по крови. Гарри — чистокровный индеец родом из штата Оклахома. Тамошним индейцам повезло. В двадцатых годах на территории их резервации геологи нашли нефть. Перестрелять индейцев было уже нельзя: двадцатый век есть двадцатый век, ничего не поделаешь. У них купили эту землю. За бесценок, как поняли индейцы позже. Но они слишком поздно это поняли.
Нищие индейцы неожиданно оказались богачами. Газеты прямо надрывались от смеха. Чего только не писали об индейцах! Дескать, один поставил у себя в новом доме тридцать четыре телефона, по два в каждой комнате, включая ванные и уборные. Другой будто бы купил шестнадцать автомобилей и больше всего любил ездить в похоронном катафалке.
Деньги кончились так же неожиданно, как появились.
Отец Гарри, внук вождя Соколиный глаз, был мудрее других. Он не покупал ни телефонов, ни автомашин. Он ждал, когда подрастет Гарри, его средний сын (старший умер от чахотки), чтобы дать ему образование.
Гарри стал врачом и переехал в Южную Дакоту. Каждое утро на своем «форде» он отправляется в резервацию. Индейские ребятишки — его единственные пациенты (белые предпочитают белых докторов), но и их ему хватает на целый день. С индейцев он ничего не берет: за них ему платит министерство здравоохранения.
Частенько, вернувшись из резервации, Гарри оставляет машину на заправочной станции и идет в бар «Ястреб», что напротив бензоколонки. Домой из бара он отправляется на такси (лучший вариант), а то и в полицейском автомобиле. Однажды поехал на своей машине и сильно разбил ее в трех кварталах от дома.
— Смешная история, — говорит он, хлопая по колену моего друга. — Парнишка Гейбл опять удрал из школы. Директриса интерната, эта старая сука, запирала его на ночь в чулан за то, что он мочился во сне. У мальчика больной мочевой пузырь. А в чулане крысы. Он орал там целые ночи напролет, но никто не слышал, потому что чулан в подвале. А на уроках спал. Однажды так и загремел на пол в тот самый момент, когда учительница рассказывала о Декларации независимости. Ну, не смешно ли это, Стив?
— Наисмешнейшая история, — сухо отвечает мой друг, глядя куда-то в сторону.
— Обожди, дослушай до конца, — продолжает Гарри. — За ним приехали в резервацию, а найти не могут. Только что был мальчишка и как в воду канул. Знаешь, где он прятался? Он сидел под водой в ручье и дышал через тростниковую трубочку. Каково! Сейчас лежит с крупозным воспалением легких. Мечется в бреду. Никак не может вспомнить, когда была подписана Декларация независимости. Налей-ка нам еще, приятель, по бокалу.
Мой друг делает предостерегающий жест бармену.
— Вам нельзя больше, мистер Дональд, — как можно мягче говорит бармен. — Завтра с утра вам снова нужно быть там.
Там — это за городом, где начинается коричневая пустыня, морщинистая, сухая, безжизненная и печальная, как лицо старого индейца. Там — это где туберкулезные Рочестеры, Смиты, Флемминги, Гладсоны, Питерсоны — чахлые росточки на поваленном дереве, остатки народа, когда-то владевшего Америкой от Тихого океана до Атлантического. Там — это где плачет в бреду мальчишка Гейбл, никак не вспомнив, когда была подписана Декларация независимости. Там — часть ада, где все угли уже догорели.
— Ну, еще один бокал, — просит Гарри. — Последний.
Бармен, взявшийся было за никелированный снаряд, сникает под суровым взглядом моего друга.
Глаза Гарри наливаются кровью. Звенят бокалы, падающие со стойки. Мы подхватываем Гарри под руки и ведем к выходу. Бармен несет за нами докторский саквояж.
— Ума не приложу, отчего он так напивается? — говорит бармен.
— Я знал одного бармена, который разорился оттого, что много думал, — саркастически замечает мой друг.
Мы везем Гарри домой к его беременной красавице жене, которая, уже, наверное, отутюжила его докторский халат и сейчас вяжет чулочки для будущего малыша. Скоро на свет появится еще один индеец — еще один слабенький побег на поверженном дереве.
Мы везем Гарри по ночному городу. Мы проезжаем мимо автовигвама индейца, с которым поссорились днем. Все восемь восьмых его личной земли свободны, и над автобусной двустворчатой дверью горит электрическая лампочка. Двадцатый век есть двадцатый век!
Вечером, когда машина стоит у дверей вашей комнаты, когда из багажника вытащены чемоданы и ночные пижамы сунуты под подушку, когда ребятишки до дрожи накупались в открытом бассейне, вода которого у дна подсвечена разноцветными лампочками, когда уже позвонили в Нью-Йорк и узнали, что обе Юли, Вася и Алена здоровы, когда день кончился, а спать еще рано — что остается делать?
Можно еще раз обвести глазами комнату. Две кровати, две тумбочки, два кресла, телефон, телевизор. На стене регулятор температуры. Электрическая плитка, на которой стоит кофейник из огнеупорного стекла. Если в кофейник налить воды, плитка автоматически включится под ее тяжестью. Разлей горячий кофе по чашкам, и плитка автоматически выключится. Рядом лежат пакетики с кофе, сухим молоком и сахаром. Это сервис.
Глаза скользят по комнате. Чего же здесь не хватает? Ах да, где же библия? Вот, вот она здесь, в тумбочке. Ее читал кто-то прошлой ночью перед сном, загнул уголок странички и ногтем провел черточку на полях рядом со словами:
«И начал Иов и сказал:
— Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: «Зачался человек!»
…О! Ночь та, да будет она безлюдна, да не войдет в нее веселие!»
Отложена в сторону библия, и взгляд останавливается на телефонной книге. Она — как переключатель. Раскройте ее — и нет никакого Иова, проклявшего свой день рождения, есть маленький американский город, восемнадцать тысяч двести тридцать пять душ, включая младенцев. Брауны, Смиты, Когены, Фримены, Уайты, работающие на местных фабриках, в автомастерских, аптеках, банках, магазинах, барах, парикмахерских. «Делаем в присутствии заказчика…», «Доставляем на дом…», «Производим в рекордно короткие сроки…», «Нигде, кроме как у нас…», «Самые лучшие в Америке…», «Самые прочные в мире…», «Звоните по телефону… Звоните… Звоните… Звоните…»
Телефонная книга убила еще полчаса времени, которого сегодня вечером (о, чудо!) такой избыток, что это неожиданное богатство начинает тяготить. В углу комнаты уже светится экран телевизора. Это еще один переключатель, которого коснулась рука Тани. Легкий щелчок — и нет уже ни реально существующих Браунов, Смитов, Когенов, Фрименов и Уайтов с их заботами, печалями, радостями и страшной усталостью от вечного желания быть самыми лучшими в Америке, есть смешной марсианин, живущий инкогнито на Земле. Надоел марсианин — еще щелчок переключателя — и вот перед вами ковбои Среднего Запада, еще не знающие телефонов и телефонных книг, еще не Достигшие формулы «нигде, кроме как у нас», беглые каторжники, добродушные индейцы и благородные шерифы, стреляющие с обоих бедер из двух пистолетов сразу.
Все темнее за окном. Самое время отправиться в ближайший бар (в двух милях от мотеля на север согласно телефонной книге) и посидеть над стаканом виски с содовой водой (наперсток виски, треть стакана воды, остальное — кубики льда). В баре полумрак. Мерцает телевизор, подвешенный на цепях к потолку. Ковбой ловко накидывает лассо на шею дикой кобылицы; беглые каторжники хотят отобрать лошадей у добродушных индейцев, но уже скачет на помощь благородный шериф.
Мой сосед опустошает третий стакан. Это тоже переключатель, когда ни библия, ни телевизор не помогают забыть, что завтра с утра снова нужно что-то производить в рекордно короткий срок, снова стараться быть лучшим в Америке, иначе безжалостно затопчут другие «самые лучшие», вот так же безжалостно, как на экране топчет конем соперника благородный шериф, умеющий стрелять из двух пистолетов сразу.
Вы возвращаетесь в мотель и видите, что Таня все еще сидит у телевизора. Она вздрагивает, когда вы открываете дверь, и восклицает:
— Как страшно, папа!
На экране драка. Преступник занес нож над девушкой удивительной красоты; но уже спешит на помощь благородный полицейский, умеющий… Нет, с нас хватит! Телевизор, как и виски, хорош в меру. Вы берете транзисторный приемник и выходите на воздух.
Мотель в форме буквы «П» стоит на холме. Американская ночь разучилась быть темной даже в провинции. Внизу у шоссе горит зеленая реклама мотеля. В двух милях к северу мерцает вывеска бара. Это световое оформление ночи. Темное небо светлее на горизонте: там город. Светящиеся шарики катятся по дороге навстречу друг другу: пара светлых — передние фары, пара рубиновых — задние. Ночь отучили и от тишины. Вот прошуршали шины по асфальту, хлопнула дверка автомобиля: звуковое оформление американской ночи.
Из приемника тоненькой струйкой сочится музыка. Но вы не один здесь. Приглядитесь: вон кто-го бродит по аллее, прижав к уху транзистор. Кажется, еще никто не написал исследование о том, как радио помогает американцам преодолевать одну из самых тяжких проблем — одиночество. Одиноких людей, людей, прижавших к уху транзистор, — как звезд на небе. Они в толпе на Бродвее, на пляжах, в парках, даже в кафетериях. Они остаются с транзистором наедине. Может, следовало бы написать исследование о том, как радио усугубляет одиночество?
Теперь из транзистора сыплется какой-то говорок. Послушаем. Местная радиостанция передает последние известия.
«Торговая палата сообщает, что оптовые цены на кукурузу понизились, а на свинину поднялись».
«У миссис Браун родился сын; наследник и роженица — «ол райт!». Леди и джентльмены! В этой великой стране каждую минуту рождается 8 человек, 12 тысяч в день., почти 82 тысячи в неделю, около четырех с половиной миллионов в год. Только в Нью-Йорке ежедневно в среднем женятся 270 пар».
«У мистера Смита вырезали аппендицит; он тоже «ол-райт!».
«Пропала собака у миссис Уайт; нашедшему обещана награда».
«В начале учебного года из школ Нью-Йорка было отчислено 1250 беременных школьниц в возрасте от 14 до 16 лет. Леди! Не спускайте глаз с дочерей!»
«Девятнадцатилетний Рич Кук на конкурсе в штате Айдахо танцевал твист 36 часов и 3 минуты с трехминутным перерывом через каждый час и двадцатиминутным — после 5 часов. Приняв от жюри в награду транзистор, Рич свалился без памяти. Молодец, Рич!»
«Покупайте пиво «Шлитц» в магазине Олдрича! Для доставки на дом звоните по телефону…»
«Бывшая секретарша покойного президента Кеннеди рассказывает, что он догадывался о готовящемся на него покушении. Однажды президент отказался ехать в церковь без начальника его личной охраны.
— Не будут же они стрелять в церкви! — пыталась убедить президента его секретарша.
— Если они захотят расправиться со мной, они сделают это даже в церкви, — ответил президент».
«Известный обозреватель Рестон рассказывает, что незадолго до трагической гибели Кеннеди беседовал с журналистами. Неожиданно, к удивлению всех, он вынул из кармана бумажку и прочитал отрывок из пьесы Шекспира:
Закат в крови. Прекрасный день, прощай!
К какой же стороне примкну?
К обеим примкнула я. Протянута ко мне
Рука из каждой рати; их держу я,
И в ярости своей меня на части
Они готовы разорвать. — Не в силах
Молиться о твоей победе, муж! —
Молиться о твоем разгроме, дядя,
Должна я. — Не могу тебе, отец,
Желать удач. — Твоих желаний, бабка,
Не разделяю. — Кто б ни победил,
Я поплачусь; мне в проигрыше быть.»
«Покупайте автомобили Форда. Звоните по телефону…»
«Леди и джентльмены! Вот несколько удивительных и забавных фактов относительно президента Линкольна и президента Кеннеди. Линкольн стал президентом в 1860 году. Кеннеди — в 1960. Имена обоих (Lincoln, Kennedy) состоят из семи букв. И тот и другой лишились сыновей. Оба были убиты в пятницу. Оба были ранены в голову в присутствии жен. Оба террориста, покушавшиеся на президентов, были убиты до суда. Имена обоих террористов, Бута (John Wilkes Booth) и Освальда (Lee Harvey Oswald), состоят из 15 букв. После смерти Линкольна президентом стал южанин Джонсон. После смерти Кеннеди президентом тоже стал южанин Джонсон. Первый родился в 1808 году. Второй — в 1908 году. Убийца Бут родился в 1839 году. Освальд — в 1939 году. Бут убил Линкольна в театре и скрылся на складе. Освальд стрелял в Кеннеди из склада и пытался укрыться в кинотеатре. Линкольн был убит в театре Форда, Кеннеди — в автомобиле «линкольн» производства Форда».
«Покупайте зубную пасту «Крэст». Аптека Смита доставляет на дом. Звоните по телефону…»
«Продолжаем выпуск последних известий, леди и джентльмены. Фирма «Трейсерс», специальностью которой является розыск пропавших лиц, заявляет, что количество мужей, бегущих от жен, непрерывно увеличивается и уже достигло рекордной цифры — 75 тысяч в год. Чаще всего бегут из дома мужья в возрасте от 44 до 51 года. На 25 беглых мужей приходится всего одна беглая жена. Леди! Не спускайте глаз — ха-ха-ха — со своего супруга!»
И снова:
«Покупайте!.. Звоните по телефону… Звоните… Звоните… Звоните…»
Таня уже спит, забыв выключить телевизор. Забавный марсианин сохранил свое инкогнито; отстрелял свою ежедневную порцию благородный шериф; каторжники пойманы и лошади возвращены добродушным индейцам; похоронена красавица, которую не успел спасти полицейский. Теперь время последних известий. Включается центральная студия в Нью-Йорке. Знаменитый Уолтер Кронкайт чеканит каждое слово: «Вьетнам…», «Бомбардировщики «Б-52»…», «Белый дом…».
Эту пленку прислал нам из джунглей Южного Вьетнама наш корреспондент Морли Сейфер».
Растерянное лицо корреспондента:
«Я бы не поверил этому, если бы я не снял все это сам вот этой кинокамерой».
Солдат подносит факел к тростниковой хижине… Солдат бьет прикладом вьетнамскую крестьянку… Солдаты в противогазах бросают гранаты с газом в тростниковые хижины… Мертвый ребенок на руках у обезумевшей матери…
Америка, Америка! Да есть ли у тебя совесть?
Есть! Вот она вспыхивает живым факелом у стен небоскреба ООН: человек сжигает себя, протестуя против войны во Вьетнаме. Совесть Америки бушует у ограды Белого дома. «Позор убийцам! — скандируют демонстранты. — Не играйте с огнем, мистер президент!»
Корабли с морской пехотой уходят в море. Из самолетов, прибывших из Сайгона, выгружают цинковые гробы, покрытые звездно-полосатыми флагами.
Наш почтальон Старый солдат однажды сказал мне:
— Никогда еще со времени прошлой войны я не видел столько испуганных женских глаз. Они почти за каждой дверью, в которую я звоню.
И снова на экране бомбардировщики «Б-52». Уолтер Кронкайт чеканит каждое слово: «Самые лучшие, самые прочные…» На борту самолетов ядерные бомбы. Посмотрите, как ловко бомбардировщики заправляются в воздухе над Испанией! Вот труба самолета-бензозаправщика вводится в горловину бензобака… Ну не чудо ли это!
«Последние известия окончены. А теперь посмотрите кинокартину. Предупреждаем: все, что вы сейчас увидите, — вымысел. В жизни так быть Не может».
Перед нами Центр командования стратегической авиации в Омахе (штат Небраска). Как будто все идет нормально. Но что это? Замыкание в командном электронном устройстве. Устройство передает какие-то приказания шестерке бомбардировщиков.
Кабина самолета. Сосредоточенные лица летчиков. Перед ними на панели загораются разноцветные лампочки. Боевая тревога! «Вскрыть пакет №21!»— приказывает электронный командир из Омахи. Рука пилота тянется к нагрудному карману. Расстегнута «молния». Вскрыт пакет. Пилот бледнеет. На листке бумаги три слова: «Удар по Москве».
В Омахе лихорадочно ищут повреждение.
Шестерка бомбардировщиков круто разворачивается и берет курс на Москву.
Докладывают президенту. Он приказывает соединить его по радио с командиром эскадрильи. Генерал, стоящий рядом, скептически покачивает головой: летчики приучены выполнять только электронные приказы и ничьи больше.
«С вами говорит президент Соединенных Штатов! — кричит в микрофон президент. — Произошла ошибка! Приказываю немедленно повернуть обратно!»
Кабина самолета. Растерянные лица летчиков. Они слышат голос президента. Первым приходит в себя командир эскадрильи. «Как эти красные здорово имитируют голос президента, — ворчит он. — Продолжать полет!»
В Омахе лихорадочно ищут повреждение.
В Пентагон привозят жену командира эскадрильи. «Боб! — рыдает она перед микрофоном. — Боб! Это я, Марджи. Боб, произошла ошибка! Заклинаю тебя нашими детьми, Боб! Поверни обратно!»
Кабина самолета. На лице командира тревога, сомнение, почти ужас. Пересиливая себя, он выключает радио. «Даже жену имитируют», — бормочет он.
Бомбардировщики продолжают полет.
«Чего нам будет стоить ответная атака русских ракет?» — спрашивает президент советника. Тот заглядывает в папку и отвечает: «Первый удар русских унесет свыше семидесяти миллионов американских жизней». Президент потрясен.
В Омахе лихорадочно ищут повреждение.
«Выслать истребители-перехватчики и сбить все бомбардировщики», — приказывает президент. Генерал, стоящий рядом, скептически покачивает головой.
Пентагон. Во всю стену — карта. Шесть крупных светящихся точек приближаются к Северному полюсу. Это бомбардировщики. Над Гренландией загораются девять маленьких светящихся точек-истребителей. Вот они нагоняют бомбардировщики. Над Северным полюсом идет воздушный бой. Гаснет одна точка покрупнее — бомбардировщик. Один сбит. Гаснут сразу три маленькие точки. Три истребителя сбиты. Остальные отстают. Пять крупных точек переваливают через Северный полюс.
Президент приказывает соединить его с советским премьер-министром. «Я хочу сообщить вам нечто важное», — начинает президент.
— «О бомбардировщиках, что идут в нашу сторону? — перебивает его советский премьер-министр. — Мы внимательно следим за ними и готовы к встрече. Но что все это значит? Что значит воздушный бой над Северным полюсом? Объясните!»
«Произошла страшная ошибка, — говорит президент, — испортилось электронное управление…»
«Почему я должен верить вам на слово? — спрашивает собеседник из Москвы. — Если на нашу землю упадет хоть одна бомба, мы ответим всем, чем располагаем!»
«Он имеет в виду новое секретное оружие», — объясняет президенту генерал, стоящий рядом.
«Это — оружие, от которого нет спасения», — печально добавляет советник.
Над просторами Арктики завязывается воздушный бой между советскими истребителями и американскими бомбардировщиками. На карте в Пентагоне гаснут еще две точки. Осталось три.
«Надо убедить русских в том, что это ошибка, а не начало войны, — говорит президент. — Иначе мировая катастрофа. Но как убедить их? Как?»
Три светящиеся точки уже над территорией Советского Союза. Навстречу им устремляются стрелы ракет. Сразу гаснут еще две точки.
Оставшаяся делает зигзаги, свет ее не так ярок, но она все же упорно идет на Москву.
«Господин премьер-министр, — говорит в телефонную трубку президент. — Над вашей территорией остался один бомбардировщик; он, по-видимому, подбит, но он может прорваться к Москве. Чтобы убедить вас в том, что это не война, а ошибка, я предлагаю единственное, что я могу предложить. Если наш бомбардировщик прорвется к Москве, я в ту же минуту прикажу сбросить бомбу на Нью-Йорк…»
Президент вызывает своего старого друга, военного летчика, и приказывает ему лететь на Нью-Йорк с ядерной бомбой на борту.
Генералы в Пентагоне поднимают бунт, пытаются захватить власть в Вашингтоне, но их разоружают. Один из офицеров, участвовавший в подавлении бунта, связывается по радио с советским генеральным штабом.
«Кто у телефона?» — спрашивает офицер.
«Генерал Евский, — отвечают из Москвы. — С кем я говорю?»
Адъютант протягивает офицеру раскрытую папку досье. Офицер бросает взгляд на первую страницу и тихо спрашивает в трубку:
«Ваня? Это ты? Здравствуй!»
«Здравствуй, Джон, — отвечают из Москвы. — Я узнал тебя по голосу».
«Как твой сын, Ваня? — спрашивает офицер. — В Берлине он был совсем еще маленьким».
«Кончил институт. А как твоя дочь?»
«Вышла замуж. Я уже дед, Ваня… Сколько осталось до… Ты понимаешь меня?»
«Четыре минуты тридцать секунд», — следует сухой ответ из Москвы.
Президент сидит, сжав голову руками. На стене его кабинета тикают часы.
Светящаяся точка на карте в Пентагоне делает зигзаги в окружении стрел-ракет.
Тикают часы…
Бомбардировщик, посланный президентом, разворачивается над небоскребами Нью-Йорка.
Тикают часы.
Улицы Нью-Йорка. Девочка прыгает через веревочку. Женщина катит коляску. Танцуют твист. В парке целуются двое…
Тикают часы…
Осталось две минуты…
Улицы Нью-Йорка. Девочка прыгает через веревочку.
Мужчина расплачивается за такси. Женщина поправляет одеяльце в коляске. В парке целуются двое. Они ничего не знают! Ничего не знают…
Тикают часы…
и…
Неожиданно…
Неожиданно телевизор гаснет. Надо же быть такому: перегорел! Или, может быть, замкнулось в нем что-то, как в электронном аппарате в Центре управления стратегической авиации? Вот тебе и «самое прочное в мире»!
Так мы и не узнали, чем кончилась эта история. Надо полагать, бомбардировщик не долетел до Москвы.
В комнате темно. Ровно дышит во сне Таня. Внизу за окном горит зеленая реклама мотеля. Светящиеся шарики катятся по дороге навстречу друг другу: пара светлых — передние фары, пара рубиновых — задние. Небо светлее на горизонте: там — город. Там сейчас ложатся спать напуганные телефильмом Брауны, Смиты, Фримены, Когены, Уайты. Почему-то становится жалко их. Жалко их город, их телефоны, их уютные домики, их детей. И еще почему-то вспоминаются слова библейского Иова, проклявшего свой день рождения и ночь своего зачатия: «О! Ночь та, да будет она безлюдна, да не войдет в нее веселье!»
Засыпая, вы слышите, как шелестят шины под вашим окном, как хлопает дверка автомобиля и смеется какая-то женщина.
— Ты дурачок, — говорит кому-то женщина. — Тебе все это приснилось.
Женщина смеется…
Все тише..
Тише…
Тишина…
А когда утром с чемоданами в руках мы вышли из комнаты, солнечные лучи хлестнули по нашим глазам, и мы зажмурились. А когда открыли глаза, то увидели, что у соседней двери стоит машина с огромными белыми буквами на багажнике «Just married!»[6] Машина была украшена белыми лентами, испещрена шутливыми надписями, и мы, неизвестно чему улыбаясь, смотрели на нее, как на чудо.
Приемник в нашей машине не умолкает. Давно исчезли радиостанции Нью-Йорка. Одна за одной возникают и исчезают радиостанции маленьких городков, через которые мы проезжаем. Дикторы информируют нас о местных оптовых ценах на пшеницу и говядину, о курсе акций на бирже, о рождениях и смертях, о сломанных руках и пропавших любимых кошках, о подвиге местной бейсбольной лиги «Драконы», победившей «Крокодилов». Нам предсказывают хорошую погоду. Дин Мартин поет нам:
Каждый кого-нибудь любит,
Каждый влюбляется по-своему…
А однажды мы услышали:
«Богатый холостяк из штата Колорадо завещает все свое состояние трем пожилым дамам, за которыми он ухаживал в молодости и ни одна из которых не пожелала выйти за него замуж. «Им я обязав исключительным спокойствием прожитой жизни», — сказано в завещании. Каково? Вы когда-нибудь слышали что-нибудь подобное, леди и джентльмены? Это же просто невероятно!»
Пустяки! Мы слышали и не такое!
Был серый, душный нью-йоркский вечер. Тысячи автомашин медленно катились по берегу Гудзона. Почти впритирку. Как говорят американцы, «нос к хвосту». Был конец недели, и все, кто мог, спешили вырваться из влажных, дымных ущелий гигантского города. То и дело на автостраде возникали пробки.
Где-то в районе сотых улиц я почувствовал, что впереди происходит что-то необычное. Приближаясь к определенному месту, машины начинали тревожно сигналить и в испуге шарахаться в стороны. Скрежетали тормоза.
Подъехав к этому загадочному месту, я скорее инстинктивно, чем сознательно, круто положил руль налево, едва не задев соседний «кадиллак». Если бы я не сделал этого, я наехал бы на человека, который неожиданно возник передо мной. Это от него шарахались машины, ехавшие впереди.
Вид человека был страшен. Безумные глаза. Рот разорван в крике. Он метался в стаде гудящих машин и вопил:
— Убейте меня!.. Умоляю!.. Убейте!..
Этот человек еще долго стоял перед моими глазами. Кто он? Почему он хотел умереть? В ту минуту я и не догадывался, что увидел, если можно так выразиться, финальный кадр трагедии.
Или, может быть, комедии? Называйте это как хотите. Но, прежде чем судить, послушайте, что я узнал об этом человеке.
…Да, примерно через месяц в одном из бульварных американских журналов я увидел фотоснимок: знакомая автострада на берегу Гудзона, стадо автомашин и безумные глаза самоубийцы.
Фред Хантер, молодой композитор, был женат на вдове лесопромышленника из штата Теннесси. Барбара была старше его на десять лет, больна и ревнива. Она обладала лишь одним достоинством, которое удерживало около нее Фреда, — она была богата.
У нее было что-то около миллиона долларов, оставшихся от первого мужа. Деньги лежали в банке на имя Барбары. Это было ее богатство, и распоряжалась им только она. «Подожди, — говорила она Фреду, — я скоро умру, и тогда все будет твое. Если, конечно, ты будешь хорошим мальчиком и перестанешь путаться с хористками».
Но время шло, а Барбара не умирала. Ее подозрительность, ревность и дикие скандалы, которые она ему устраивала, доводили Фреда до изнеможения. Жить стало совсем невмоготу, когда у одной из хористок родился ребенок.
Врач, лечивший Барбару, был другом семьи. Он, как и полагается другу семьи, знал и о состоянии в банке и о рождении ребенка. Каждый раз, выходя из комнаты Барбары в гостиную, где его ждал Фред, доктор довольно потирал руки и радостно объявлял: «Не волнуйтесь, мой друг, она скоро поправится. Я делаю для этого все, что в моих силах». В эту минуту Фред готов был задушить доброго доктора.
Сговорились они как-то сразу. Сидели за коктейльным столиком, слушали, как позвякивают кубики льда в стаканах с виски. Молчали долго. Потом Фред спросил: «На пять процентов согласен?», «На двадцать, и ни цента меньше», — ответил доктор.
Через неделю Барбаре стало хуже. А еще через неделю в доме появились юрист Барбары и какие-то люди из банка. Они долго о чем-то совещались, запершись в спальне умирающей. Фред понял, что Барбара составляет завещание.
Прошло еще несколько дней, и к постели Барбары позвали священника. Похороны были пышными. Фред плакал, его трясло, и доктор, добрый друг дома, давал ему что-то нюхать из пузырька.
У Барбары не было родственников, и поэтому на оглашении завещания присутствовали только Фред, чиновник из банка и друг семьи — доктор. Теперь трясло их обоих. Даже у представителя банка нервно подергивалось веко. Лишь юрист, монотонно читавший завещание, казался спокойным.
— Барбара завещала все свое состояние Фреду, если… — Фред не поверил своим ушам, —… если Фред согласится подвергнуть себя кастрации.
Как рассказать, что было потом?! Как описать вспышку бешенства Фреда? «Нет, дайте мне другое перо!» — восклицал в таких случаях Н. В. Гоголь.
Как визжал Фред! Как он катался по ковру! Как крушил он дорогие статуэтки и вазы! Добрый доктор плакал и нюхал что-то из пузырька, чтобы не лишиться чувств.
Фред не решился на операцию. Тут бы и конец этой трагической и смешной истории, если бы не включились в нее новые действующие лица.
Я забыл упомянуть, что доктор был старым холостяком. И у него была любовница. И этой любовнице он давно проболтался о миллионе Барбары и о преступном сговоре его, доктора, с Фредом. Так что любовница доктора ждала этих двадцати процентов не меньше, чем сам доктор. Не берусь описывать ее бешенство, когда плачущий доктор сообщил ей о необычном условии завещания.
Тем не менее женщина эта пришла в себя раньше других. Первое, что она сделала, — выкрала у доктора «договор», бумажку, где рукой Фреда было написано, что, дескать, он обязался отдать двадцать процентов наследства такому-то, если последний окажет ему некую услугу. Хорошо припрятав эту бумажку, любовница пригласила доктора и Фреда в ресторан, где и объявила обалдевшим от неожиданности джентльменам, что намерена обо всем заявить в полицию, если… не получит пятидесяти процентов. «Но это значит, что я должен стать кастратом», — простонал потрясенный Фред. «Разумеется!» — был ответ. Именно за это он и получит свои тридцать процентов!
Уговорить ее оказалось невозможно. Над угрозами она смеялась. Дело принимало совсем паршивый оборот.
И тогда на сцене появляется еще один персонаж, брат Фреда — Уильям.
Недавно разошедшийся с женой, Уильям жил в Чикаго, работал продавцом в автомобильном салоне. Братья не виделись лет пятнадцать, хотя в детстве их трудно было разлучить даже на час. Когда-то они были очень привязаны друг к другу. Может быть, потому, что были очень похожи. Впрочем, «похожи» — это не то слово, когда говоришь о близнецах, которых то и дело путала даже родная мать.
Так вот, к Уильяму и помчался Фред, и я надеюсь, что вы уже поняли зачем.
Он предложил Уильяму половину от своих тридцати процентов. За это Уильям должен был на время стать Фредом, заменить его на операционном столе, получить наследство, расплатиться с доктором и его любовницей и лишь после всего этого вернуться в Чикаго.
Уильям выслушал брата молча. Потом неожиданным ударом в челюсть свалил его на пол. Он бил его ногами и молотил кулаками, пока не устал. Уильям выбросил избитого брата на улицу, так и не проронив ни слова.
В полном отчаянии Фред вернулся в Нью-Йорк. Он стал подумывать об убийстве любовницы доктора. Уже почти решился, когда к нему нагрянул Уильям.
Брат сказал, что согласен стать на время Фредом со всеми вытекающими из этого превращения последствиями. Но за это Уильям требовал те самые тридцать процентов, которые причитались Фреду. «Все или ничего!» — сказал Уильям. Не половину от тридцати процентов, как предлагал ему Фред в Чикаго, а все тридцать.
Дальнейшее читателю известно. Фред сошел с ума.
…Минуло несколько лет, и я забыл об этой истории.
Но вот однажды на Бродвее я увидел фильм Стэнли Крамера «Этот безумный, безумный, безумный мир». Что-то очень знакомым, уже виденным и слышанным не в кинозале, а в жизни показалось мне в этом замечательном фильме. Я вернулся домой, разыскал свою старую записную книжку и сел писать этот рассказ.
Но, перелистывая записную книжку, я наткнулся еще на одну историю. Герой ее в отличие от Фреда, доктора, любовницы доктора и Уильяма — честный человек. Однажды вечером ехал он с работы в своем стареньком автомобиле и наехал на… мешок с деньгами. Мешок был банковский, с надписями и печатями.
Гарри — так звали этого честного человека — положил мешок на сиденье рядом с собой и поехал в полицию. Там очень удивились, куда-то позвонили и выяснили, что мешок этот был потерян при перевозке денег из одного банка в другой. Не переставая удивляться, полицейские составили акт, поблагодарили Гарри и, прежде чем отпустить его с миром, позвали репортеров.
На следующее утро, развернув газеты, Америка ахнула. В мешке, оказывается, было двести пятьдесят тысяч долларов. Я, помню, сам с любопытством рассматривал снимок: мешок с деньгами в руках у полицейского, а рядом смущенный и растерянный Гарри.
Банк высоко оценил честность Гарри: выдал ему премию в пять тысяч долларов. Хозяин какого-то предприятия, расчувствовавшись, пригласил Гарри к себе на работу. Гарри был водопроводчиком по профессии, и деньги, конечно, ему были очень кстати. Старший сын кончал среднюю школу и мечтал о медицинском колледже. Дочь нуждалась в лечении.
К дому Гарри зачастил почтальон. Писали ему со всех концов Америки. Гарри был человеком замкнутым и никому не рассказывал, что там, в письмах. Он их сжигал, едва дочитав до конца.
Городок, в котором он жил, маленький. Кто бы ни ехал на машине мимо, обязательно останавливался и осведомлялся у полицейского, где живет Гарри. Хотели поглазеть на этого необыкновенного человека. Чаще всего спрашивали примерно так: «Послушайте, офицер, где живет этот… Ну, этот идиот, который возвратил четверть миллиона?»
Гарри и в самом деле был необыкновенным человеком. Все удары судьбы переносил молча. Он и сына таким воспитал. И когда застал юношу плачущим в гараже, понял, что дело действительно плохо.
Сын признался, что хочет бросить школу. Две недели он терпел насмешки товарищей, больше не может. Девушка, с которой он дружил, отвернулась от него. Ее родители сказали, что его отец спятил, а это, говорят, передается по наследству.
Однажды в слезах пришла домой дочь. В школе ее расспрашивали: правда ли, что отец нашел два мешка с деньгами, а возвратил только один? Впервые в жизни Гарри накричал на свою девочку.
Как-то под окнами у Гарри остановилось сразу несколько машин. Это очередные проезжающие решили поглазеть на чудака. Щелкали фотоаппаратами, стрекотали кинокамерами. И тут произошло то, о чем еще, наверное, сто лет будут рассказывать в маленьком городке Ривервилле.
В окне показался Гарри. В руках его было охотничье ружье. Он стрелял, пока не кончились патроны, хотя машин давно уже и след простыл. Стрелял он, как потом выяснилось, вверх, и поэтому зеваки отделались лишь испугом.
После этого в городе уже ни у кого не осталось сомнения в безумии Гарри.
Скоро Гарри уехал из родного города. Где он сейчас живет, никто не знает. Он уехал тайно, ночью, бросив дом и гараж. Он просто бежал, посадив семью в новую машину, которую купил на деньги, полученные от банка в качестве премии за честность.
Но далеко ли убежишь от этого безумного, трижды безумного мира? Даже в новой машине.
Какие чудесные места мы проезжаем! Многие думают, что Америка — это сплошь небоскребы, трубы заводов и фабрик, асфальт. Совсем нет! Это удивительно зеленая страна с широченными реками и живописными озерами, с густыми лесами, с кукушками в чаще и с жаворонками над полями. Правда, есть много мест, где заводской дым, копоть, промышленная химия убили все деревья на десятки миль в окружности. Но здесь, в Катскиллских горах, — все оттенки зеленого, какие только существуют в природе.
Но это не девственная зелень. О нет! Здесь она поделена на ломтики и продается точно так же, как продается каждый глоток здешнего горного воздуха. Мы уже заплатили полтора доллара только за право ехать этой дорогой и любоваться зеленью. Мы еще не дышали горным озоном, для этого надо свернуть с дороги и выйти из машины, ибо много ли озона на американской автостраде? Но свернуть нельзя. «Private property!»[7] — строго предупреждают плакаты. А с частной собственностью в Америке, как известно, шутки плохи.
Уютные коттеджи, мотели, пансионаты, отели, лыжные базы, лодочные станции, рыболовные угодья, гаревые дорожки для верховой езды — все это частная собственность.
Но этот тяжелый замок — «Private property» — снабжен электронным глазом. Он открывается с приятным музыкальным звоном, как только поднесешь к нему долларовую бумажку. Чем больше бумажек, тем шире распахиваются ворота в рай. Больше бумажек — больше зелени и слаще воздух, больше рыбы в водоеме, красивее лошадь и опытнее тренер, больше улыбок на лицах официантов и сердечнее неизменное «благодарю вас» хозяина. Много, очень много долларовых бумажек надо швырнуть в электронный глаз, чтобы сердце хозяина запело навстречу тебе, как скрипка. На это не хватит денег ни у Майкла, ни у Джона, у которого сын сломал руку, и, уж конечно, ни у пуэрториканца, чуть не врезавшегося в нас у поворота на дорогу №17.
Машины, идущие впереди, сворачивают в лес. Здесь рай подешевле — для тех, кто попроще, у кого бумажник потоньше. Пятьдесят центов с машины (хоть десять человек упакуй в нее) — и вот перед тобой грубый деревянный стол, вкопанный в землю под столетним дубом, массивная жаровня, колонка с питьевой водой, качели и горки для малышей и бетонная, похожая на бомбоубежище уборная. Есть деньги — покупай ребятишкам мороженое и кока-колу, пей пиво, ешь поджаренную тонкими лепестками картошку и кукурузные хлопья. Только не вешай пиджак на ветку дерева (вон полицейский уже предупредил одного такого распоясавшегося!) и перед отъездом не забудь собрать и бросить в мусорный бак бумажки, бутылки и банки. (Полицейская машина уже два раза проезжала мимо твоего стола.)
Пока ты собираешь мусор, служащий парка наклеит на багажнике твоей машины яркую бумажную ленту со словами: «Катскиллские горы».
Но мы не будем останавливаться здесь. Впереди у нас длинный путь, и мы еще не голодны. Мы едем дальше, рассуждая: «А вот у нас… А у них…»
У нас тысячи санаториев и домов отдыха, где по профсоюзным путевкам отдыхают миллионы трудящихся. Какому-нибудь Брауну с завода Форда такое и присниться не может. И горы у нас есть и озера живописные, берега лесные, и зелени хоть отбавляй. И все это не «Private property», а принадлежит всем нам.
Но, черт возьми, что-то не помню я деревянных столов и детских качелей в подмосковных лесах, автоматов, чтобы за гривенник выдавали бутылку с квасом, чтобы продавали там фотопленку и предупреждали, что пиджаки на деревья вешать нельзя — деревья-то портятся от этого, а ведь это народная собственность, не какая-то там «частная собственность».
Однажды я спросил американца: «Кто поставил эти столы и жаровни, детские качели и горки, кто создал этот лесной парк?», «Ассоциация торговцев города», — ответил американец. Торговцев? Когда упоминают торговцев, всегда слышится слово «прибыль». Американец понял мой немой вопрос. «Видите ли, здесь простой коммерческий плюс психологический расчет, — объяснил он. — Люди часто принимают неожиданные решения. Предположите, что в воскресенье утром вы решили поехать в лес. Вам не нужно бегать по магазинам. Вы знаете, что там, в лесу, вас ждут все удобства. Там вы купите хлеб и пиво, мороженое и жевательную резинку, темные очки и пленку для фотоаппарата, воздушный шарик для малыша и пилюли от насморка. На бензоколонке в нашем городе вы заправите свою машину, купите на память открытки с видами гор, может быть, поужинаете у нас или сходите в кино. Короче говоря, вы привезете и оставите нам свои деньги. То, что мы построили в лесу, окупилось в первый же месяц и с тех пор приносит прибыль».
Здесь прибыль течет в карманы частников. У нас бы она поступала в распоряжение государства, то есть всего народа.
Так мы рассуждали. («А вот у нас… А у них…») Побольше бы нам автоматов в быту! Чтобы сунул монетку в щелочку — получай баночку молока, или бумажный стакан горячего бульона, или бутылку нарзана. Да чтобы стояли эти автоматы, как здесь, на вокзалах, в подъездах жилых домов, в коридорах учреждений, на улицах, в парках. Да чтобы они работали, а не стояли как монументы бесхозяйственности. Так рассуждали мы, пока Димкин папа не сказал:
— Только чтобы автоматы не пожирали людей. Помнишь Аппалачские горы?
Разве можно забыть Аппалачские горы!
Разве можно забыть, как стояли мы с Вандой по щиколотку в снегу и прислушивались к скрипу чьих-то шагов. Было холодно и пустынно, как на кладбище. Серые деревянные дома молча глядели на горы пустыми глазами-окнами. Ветер мел снег в распахнутые двери, раскачивал детские качели на пустыре. Ни одного человеческого следа на снегу, кроме следа нашей машины. Ни души вокруг. Ни единого человеческого дыхания, кроме нашего с Бандой.
— Кто-то идет! — шепотом говорит Ванда. — Вы верите в привидения?
Чьи-то шаги скрипят по снегу внизу у ручья. Они все ближе и ближе, но никого не видно. Но вот из тумана появляется человеческая фигура. Человек идет к нам. Он, как привидение, как призрак в этом мертвом городе.
Город Стотсбери умер несколько лет назад. Сегодня вы не найдете упоминания о нем ни в справочниках автомобильной ассоциации Америки, ни в дорожных атласах Рэнд Макнелли. Я знаю, как он умирал. О его агонии рассказал мне шофер Говард по прозвищу «Здесь что-то не так». Это он восемь лет назад вел колонну из четырех грузовиков по горным дорогам Западной Вирджинии. В грузовиках был новейший угольный комбайн — «электронный шахтер», как называют это чудо техники здешние горняки.
Плакал дождливый день. Кружились, убегали назад мокрые холмы и леса. За рулем сидел сменщик. Говард дремал, сжимая руками и коленями винтовку. Им всем выдали винтовки перед поездкой.
— Это еще зачем? — удивился тогда Говард. — Здесь что-то не так!
— Не обращайте внимания! — сказал представитель фирмы, инженер, который должен был поехать с грузовиками, чтобы установить на шахте угольный комбайн.
— Я надеюсь, что мне не придется стрелять? — спросил Говард. — Знаете, я вдоволь настрелялся на войне, больше не хочется.
— Ну, конечно, конечно! — поспешил успокоить его представитель фирмы. — Винтовки — это только для вида. Если и придется стрельнуть разок-другой, то, конечно, в воздух.
Теперь этот инженер сидел третьим в кабине, и голова Говарда то и дело падала на его плечо.
Говарду снилась Корея. Будто бы его грузовик останавливает патруль и солдат в каске говорит ему: «Я бы на твоем месте повернул обратно». Говард смотрит на солдата и силится понять, почему у того на каске горит шахтерская лампочка. «Но у меня приказ», — говорит Говард солдату. «Беды хочешь?» — угрожающе спрашивает солдат и кладет руку на гранаты, которые висят у него на поясе.
Говард просыпается и лезет в карман за сигаретами. Отчего у него так скверно на душе? То ли от дождя, то ли от бесчисленных поворотов дороги, от которых слегка кружится голова и начинает поташнивать. Не заболел ли он? Во всяком случае, здесь что-то не так.
Прошлым вечером, когда они остановились в одном поселке перекусить, к их столу подошел сутулый длиннорукий парень.
— Вы с «электронным шахтером»? — спросил он, не поздоровавшись. — Я бы на вашем месте повернул обратно.
— Э, нет, приятель! — засмеялся Говард. — Так я ничего не заработаю. Да ты, собственно, кто такой?
Говарду не следовало задавать этого вопроса. Угольная пыль, въевшаяся в поры лица парня, его руки в черных ссадинах говорили о том, что перед ним шахтер.
— Беды хотите? — помолчав, спросил парень.
— Послушайте, молодой человек, — вдруг вскипел инженер. — Вы что, хотите остановить двадцатый век? Извольте! Попытайтесь! Мы везем в ваши шахты новую технику, прогресс, цивилизацию, если хотите, а вы…
— Ах, вот как! — перебил его парень. — Значит, вы двадцатый век? А мы, по-вашему, кто?
Он оперся своими огромными руками о стол и, наклонившись к шоферам, тихо спросил:
— А вы слышали, как в двадцатом веке плачут голодные дети?
Шоферы перестали жевать. Парень обвел их глазами и выпрямился.
— Убирайтесь к дьяволу с вашим прогрессом! — с ненавистью произнес он и направился к выходу.
Говард посмотрел ему вслед и почувствовал, как холодные мурашки пробежали у него между лопаток…
И вот теперь каждый поворот дороги приближал их к шахте, где они должны разгрузить свои машины. По-видимому, скверно было на душе не только у Говарда. Инженер, сидевший рядом, вдруг заговорил.
— Это черт знает что! — сказал инженер. — Мы всегда были нацией изобретателей, механиков, инженеров. А теперь люди ненавидят машины. Машина, изумительное детище человеческого разума, превратилась в чудовище. Что произошло? Вы можете мне ответить?
— Да, что-то здесь не так, — буркнул Говард.
Дождь не переставал. Они приехали в город, когда там зажглись фонари. Остановились у полицейского участка… Вылезая из кабины, Говард заметил, что полицейские, окружившие грузовики, держат карабины под мышкой, как будто готовы стрелять в любую минуту.
На противоположном тротуаре стояли какие-то люди, много людей — мужчины, старики, женщины, дети. Они не двигались с места. Они даже не разговаривали друг с другом, а только смотрели на грузовики. «Как на похоронах, — с горечью подумал Говард и тут же про себя по привычке добавил: — Здесь что-то не так».
…И вот восемь лет спустя мы стоим с Вандой Пенсон, корреспондентом местной газеты — «Рали реджистер», на пустынной улице мертвого города Стотсбери и растерянно смотрим, как приближается к нам призрак человека. (Ибо кто, кроме призрака, может жить в мертвом городе?)
Призрак одет в синий комбинезон шахтера, на голове его шлем с шахтерской лампочкой, и все это лишь подчеркивает его нереальность. У призрака морщинистое лицо и добрые глаза. Он рад нашему приезду, и, когда протягивает руку, мы ощущаем в своих ладонях ее тепло.
Его зовут Рассел Шумейт. Гостеприимным жестом он приглашает нас войти в дом.
Ванду знобит. В доме холодно, как на улице. Деревянные половицы скрипят под нашими ногами. Они приветствуют нас, истосковавшиеся по живым людям.
Когда-то в этом доме жили люди. Вот деревянная кровать. Даже капли человеческого тепла не оставили в ней зимние ветры, гуляющие по комнате. Вот обеденный стол. Вот детская колыбель. Здесь когда-то жили люди, любили, ссорились, молились, обнимали друг друга вот в этой кровати, качали вот эту колыбель, обедали вот за этим столом. Как жалко выглядят вещи, когда рядом нет людей, человеческих голосов, человеческого дыхания! Лишенные общения с человеком, вещи умирают.
Почему-то слишком много фотографий на стенах. Слишком много шахтерских обушков, ботинок, касок, шахтерских лампочек, отбойных молотков. Не музей ли это?
— Да, это музей, — говорит старый шахтер. — Это музей. А я один из экспонатов музея.
Он родился в этом городе, ходил здесь в школу. («Вот она, на этой фотографии. А вот я рядом с Бобом»). Здесь женился. («Взгляните-ка на эту карточку. Нэнси тогда было восемнадцать лет»). Какое милое, застенчивое лицо у юной Нэнси! Какое красивое подвенечное платье! Она давно уже лежит на местном кладбище, не зная, что весь город — кладбище, что умерли ее вещи, умерли ее кровать, детская колыбель и обеденный стол, что ее Рассел стал призраком, музейным экспонатом.
Здесь он сорок лет проработал на шахте, выпивал вот в этом баре («Посмотрите на этот снимок. Обратите внимание: тогда в барах еще не было телевизоров»), играл в кегли вот в этом кегельбане («Вот на этой полочке — призы»), молился вот в этой церкви («Там еще сохранился орган. Правда, хрипит; отсырел»).
Восемь лет назад он был среди тех, кто стоял под дождем и молча смотрел на грузовики, которые остановились у полицейского участка. «Электронного шахтера» установили на соседней шахте. А через год, не выдержав конкуренции, закрылась шахта, где работал Шумейт. Триста шахтеров Стотсбери получили расчет. Городу был вынесен смертный приговор.
Триста домиков стоят в Стотсбери. В двухстах девяноста девяти ветер наметает сугробы снега через распахнутые двери и разбитые окна. Один за другим бежали люди из умирающего города, гонимые детским плачем и воем одичавших собак… Куда бежали? Куда ведут бесконечные дороги?
Триста шахтеров жили в городе. Остался один — 56-летний Рассел Шумейт, которому хозяин поручил караулить шахту. Каждое утро Шумейт надевает комбинезон, шлем с лампочкой, шахтерские ботинки. («Отнимите у меня это — и я умру в тот же день»).
Два года назад оставшиеся жители Стотсбери создали в доме Шумейта музей. Расчет был прост: может быть, музей заинтересует туристов. Может быть, привлеченные рекламой, сюда будут заворачивать путники, едущие по федеральной дороге №77. Может быть, здесь, поглазев на мертвые шахтерские обушки и фотографию юной Нэнси, на ее кровать и детскую колыбель, они извлекут из багажников своих «фордов», «шевроле» и «доджей» портативные жаровни, бараньи ноги во льду, оплетенные бутылки «Кьянти». Может быть… О милостивый боже! Сколько же надо пролить слез у заметенного снегом алтаря в церкви с охрипшим органом, чтобы ты вразумил путников, мчащихся по федеральной дороге №77? Кому захочется устраивать пикник на кладбище?
Как бы там ни было, музей существует. У обочины дороги №77 я видел плакат: «Посетите Стотсбери, город-призрак, где есть «вчера», где на исходе «сегодня» и где никогда не будет «завтра». Посетите наш музей-памятник, который мы создали сами себе. Пройдите мимо пустых вагонеток — свидетелей «вчера», когда две тысячи мужчин и женщин жили, работали, любили, страдали и молились под этим прекрасным небом Аппалачей».
— Пример частного предпринимательства, — говорит Ванда, которую знобит все сильнее.
Я смотрю на Ванду и не могу понять, шутит она или говорит серьезно.
— Замечательный пример, — говорю я на всякий случай. — Очень убедительный!
В последний раз, прощаясь, жалобно скрипнули половицы под нашими ногами. От речки поднимается пар. Поземка метет снег в распахнутые двери домов, раскачивает детские качели на пустыре. Ветер выдувает из бывшего дома Нэнси остатки нашего дыхания, заметает на девственно белом снегу следы нашей машины, следы шахтерских ботинок Шумейта, человека-призрака, хранителя «вчера» — и неудержимо исчезающего «сегодня».
В Элмире мы долго стояли у деревянной беседки, сделанной в виде капитанской рубки. Столетние каштаны бросали кружевную тень на ее окна. В этой капитанской рубке работал великий писатель Марк Твен, бывший матрос с Миссисипи по фамилии Клеменс. Здесь им были написаны «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна».
На заправочной станции нам указали дорогу к могиле Марка Твена. Он и его близкие похоронены на кладбище, которое называется Лесная поляна и находится в конце Ореховой улицы. Мы подъехали на машине почти к самой могиле.
Было тихо и сумрачно. Пахло сыростью. Где-то вполголоса посвистывал скворец. Смех Тани и Димки, погнавшихся за пестрой бабочкой, показался нам кощунственным. Но только на миг. Нет, жизнелюб Марк Твен, создавший образы озорных мальчишек Тома и Гека, не мог обидеться на Таню и Димку.
Год назад я впервые побывал на его родине в городе Ганнибал в штате Миссури. Гид провел меня и двух Путешествующих американских старух по лабиринтам пещеры, где когда-то заблудились Том Сойер и Бекки. Ныне лабиринт освещен электрическими лампочками. Чтобы произвести впечатление, гид время от времени выключал свет, и тогда стареющие дамы испуганно взвизгивали.
— А в общем-то, Марк Твен был большим чудаком, — сказал гид на прощание. — Если бы вы встретили его, мои дорогие леди, вы подумали бы, что перед вами не писатель, а веселый бродяга.
— Неужели? — изумились стареющие дамы.
В подтверждение своего тезиса гид рассказал историю о том, как Твен написал обращение к ворам с просьбой не будить его, если они влезут в дом, и с подробным указанием, где они могут найти столовое серебро и кое-какую мелочь.
— Неужели? — недоверчиво поджимали губы старухи.
Гид говорил о Твене с восторгом; дамы осуждающе покачивали головами; а я думал, что Америка подарила миру немало чудаков. Историки рассказывают о чудачествах великого Линкольна и генерала Гранта, чудаками слыли Роберт Фултон, Томас Эдисон.
Простившись с Марком Твеном, мы заняли свои места в нашем черном «форде», выехали с кладбища Лесная поляна и, миновав Ореховую улицу, взяли курс на Нью-Йорк.
Нашим ребятишкам надоело путешествовать. Они требуют, чтобы я останавливал машину почти около каждой заправочной станции. У них, конечно, есть предлог, но я подозреваю, что это лишь предлог, не больше. Получив от служащего станции по ключу с тяжелыми медными бляхами, Таня и Димка мчатся сперва в уборные, а потом долго вертятся около автоматов с кока-колой, жевательной резинкой и сладостями. Их приходится силой втаскивать в машину. Они соскучились по земле, как моряки, которым надоело болтаться в океане.
Во время езды они смотрят по сторонам рассеянно. Маленькие города, которые мы проезжаем, похожи друг на друга, как близнецы. Иногда нам кажется, что мы сбились с пути и едем по кругу. Мы едем мимо одинаковых реклам, останавливаемся у одинаковых заправочных станций и, сунув в ладонь заправщику чаевые, получаем взамен стандартно одинаковые улыбки.
Лишь в одном городке однообразие было нарушено самым решительным образом: мы попали на парад старых автомобилей. Нечаянно наш юный «форд» вторгся в ряды стариков-ветеранов. По улице ползли автокареты 1904, 1911, 1929 годов рождения. Они оглушительно чихали, наполняя улицу удушливым сизым дымом. Они скрипели и дребезжали. Когда-то могучие красавцы, сейчас они были смешны, нелепы и трогательны одновременно.
Выезжая из города, мы увидели стоявший на нашем пути товарный поезд и подумали, что нам придется долго ждать у шлагбаума. Но шоссе нырнуло под железнодорожное полотно, и на лицах Тани и Димки отчетливо проступило разочарование. И тогда мы вспомнили, что в Америке уже давно нет шлагбаумов и что железные и автомобильные дороги независимы и никогда не пересекают друг друга в буквальном смысле этого слова.
Миновав поезд, мы увидели приземистое кирпичное здание, стоявшее на зеленой лужайке в тени деревьев. Ровно гудели установки по охлаждению воздуха. У стен цвели розы. Еще не доехав до здания, мы начали спорить. Димка говорил, что это колледж. Димкин папа думал, что это больница. Димкина мама считала, что это «супермаркет».
Оказалось, что это завод фирмы «Филко», изготовляющий телевизоры. Я уже был однажды на таком предприятии. В каждом цехе стены были выкрашены в свой цвет: нежно-розовый, голубой, бирюзовый. В каждом цехе рабочие были одеты в разноцветные халаты: белые, желтые, синие. «Это не чудачество, это эксперимент, — сказал мне представитель завода. — Мы установили, что даже окраска стен и цвет спецодежды влияют на производительность труда».
Спор о производительности труда угас, и ребятишкам снова стало скучно. Их детские души, лишенные рассудочности, жаждали иных впечатлений. И вот впереди показался человек, способный подарить им то, чего им так не хватало.
Он стоял на обочине, протянув к нам большой палец правой руки — традиционный жест американских «хич-хайкеров».[8] Лет четырнадцати-пятнадцати, веснушчатый, с облупленным носом, черные волосы ежиком. Сел третьим рядом с Таней, вежливо поздоровался со всеми, после чего сообщил нам то, что было известно и без него, но что тем не менее необходимо сообщить, если хочешь, чтобы тебя считали общительным и вежливым человеком: «Прекрасный день, не так ли?»
Погода — вечная и неисчерпаемая тема для начала разговора, для закрепления знакомства. Вот в Луизиане, где он жил, в эту пору гораздо жарче. Луизиана ему больше нравится. Он жил на ферме. На самом берегу Мексиканского залива. Отец у него был ковбоем. Вот когда загорелись глаза у наших ребятишек!
Знаете ли вы, что такое родэо? Это состязания ковбоев. Нужно вскочить на молодую необъезженную лошадь и продержаться в седле по крайней мере 10 секунд. Лошадь бьет задом и становится на дыбы! Свистит и улюлюкает толпа! Грохочут выстрелы из пистолетов!
Потом, уже на тренированной лошади, нужно догнать бычка, спрыгнуть с седла, схватить бычка за рога и повалить на землю. Как весело на это смотреть, как хочется кричать во все горло!
Затем предстоит ловко заарканить скачущего во всю прыть теленка, соскочить с лошади и связать ноги теленка в пять секунд так, чтобы он и шевельнуться не мог. А толпа ревет, ликует!
Отец всегда был первым на родэо.
А потом… Потом случилось страшное. На берег Мексиканского залива обрушился ураган. Он родился где-то далеко в океане, но все окрестные радиостанции предсказывали, что он ударит по Луизиане. Хозяин приказал ковбоям отогнать стада подальше от залива. Роберт был вместе с отцом.
Когда они вернулись домой, ветер уже бушевал вовсю: ломал верхушки пальм, валил изгороди, разбрасывал тюки с прессованным сеном. В заливе поднималась вода. Они бы уехали, но их старенький «шевроле» сломался две недели назад, и у отца все не хватало времени починить его.
Роберт проснулся от воя ветра, от плача маленьких. Дом сотрясался от ударов урагана. На полу была вода. Скоро воды стало Роберту по колено. Он усадил двух ребятишек постарше в корыто и возил их по воде из комнаты в комнату, гудел и шипел, изображая пароход, — только бы они не плакали. Младшие уснули на руках у отца и матери.
Потом погас свет. Вода прибывала, и им пришлось подняться на чердак. Ветер крепчал, дом сотрясался все сильнее и сильнее. Отец боялся, что ветер может сорвать чердак, и они с Робертом стали отдирать от стены доски, чтобы освободить ветру сквозной путь. Ни огонька вокруг, кромешная тьма, вой ветра, рев воды и брызги, целые фонтаны брызг, холодные водопады, поднятые ураганом выше дома.
«Держитесь! Держитесь! — повторял отец. — Скоро все это кончится. Не может же это длиться вечно!»
Ураганы здесь бывали и раньше, но такого — никогда. Роберт помнит страшный удар, треск досок, отчаянный крик матери…
Ветер сорвал чердак. Роберт успел уцепиться за чердачное окно Всю ночь его носило по волнам. Как он не утонул, он не может объяснить. Всю ночь ему казалось, что отец зовет их: мать, его, двух братишек и двух сестренок.
К рассвету ураган унесся дальше и вода стала спадать. По колено в воде Роберт брел по рисовому полю к тому месту, где еще недавно стоял их дом. В воде между поваленными стволами пальм, между досок и бревен лежали коровы и лошади со вздувшимися животами. Потом он услышал выстрелы. Это ковбои стреляли в змей, которых вода принесла из окрестных болот.
С отцом они встретились через три дня в больнице. «Я слышал, как ты звал меня, папа», — сказал Роберт и заплакал. Он ничего не спрашивал у отца, и отец ничего ему не рассказывал.
Вдвоем — отец и Роберт — они покинули Луизиану и переселились вот сюда, к брату отца, который приютил их на первое время. Теперь отец работает ремонтным рабочим, а Роберт моет посуду в придорожном кафе. По вечерам отец занимается с ним арифметикой, английским, историей, географией.
А недавно у Роберта появилась сестра. Ей семь лет. Зовут ее Алиса.
— Сестра? — удивляемся мы. — Откуда?
— Отец ее удочерил, — говорит Роберт, — взял из приюта. Она индианка. Ведь мы у него все были приемыши, все пятеро. Вернее, шестеро. Мать говорила, что это называется приручением диких зверюшек, и первая дикая зверюшка, которую приручил отец, была она, мать. А потом уже мы.
Он встретился с матерью в штате Канзас, когда ей было шестнадцать лет, а ему тридцать. Она работала в мексиканском бродячем цирке. Отец влюбился в нее на первом же представлении и в тот же вечер объяснился. Мать рассказывала, что это было очень смешно: она ведь тогда не понимала по-английски ни слова. Отец продал свою ферму и нанялся в цирк конюхом. Два года он бродил с цирком по всей стране и приручал к себе мексиканку. Мать рассказывала, как он учил ее английскому языку: «Это — губы. Это — улыбка».
Потом они поселились в Луизиане: мать хотела жить поближе к Мексике. Своих детей у них не было. Мать говорила, что это, наверное, оттого, что в детстве она упала с трапеции. Вот они и брали нас одного за другим из разных приютов. Белых, негров, индейцев, мексиканцев.
— Соседи говорят про отца, что он чудак, — продолжает Роберт. — А дядя говорит, что он всегда был чуть-чуть странный.
Ну, вот я и приехал… Спасибо вам, мистер. И вам, мистер, спасибо. Счастливого пути, мэм. Будьте здоровы, ребятишки. Я побегу: пора кормить Алису. Я тут ей кое-что прихватил из кухни. Да, вы, наверное, встретите отца на дороге. Передайте ему, что у Роберта все о'кэй. Вы узнаете его: он большой, седой, похожий на актера Спенсера Трейси…
Мы проехали еще несколько миль и увидели ремонтных рабочих и среди них отца Роберта, похожего на. Спенсера Трейси, бывшего ковбоя, одного из чудаков, без которых Америка лишилась бы души. У него были, загорелое морщинистое лицо, большие, обнаженные по локоть руки и крупная седая голова. Я притормозил машину, и мы хором прокричали:
— У Роберта все о'кэй!
Он кивнул нам головой и помахал рукой.
— У Алисы тоже все о'кэй! — высунувшись из машины по пояс, крикнул Димка.
И в ответ мы получили самую добрую, самую искреннюю, самую человечную улыбку, которую когда-либо… получали в Америке.
В последний раз мы останавливаемся у бензоколонки, и тигр в нашем бензобаке получает очередную, последнюю в этом путешествии порцию питания. Вечереет. На вершины Катскиллских гор бесшумно льются розовая и золотая краски заката. Краски языками растекаются по склонам, но до подножий их не хватает.
Ребятишки не выходят из машины. Глаза их слипаются.
— Юля и Вася, наверное, уже ложатся спать, — сонно говорит Таня.
Идущие навстречу нам машины зажгли фары. Темнеют склоны гор, остывают вершины.
Приемник в нашей машине уже берет радиостанции Нью-Йорка.
— Вот из этих окон они выпрыгивали. Бежали вон к тому лесу на холме. На ходу сбрасывали пиджаки и лакированные ботинки. Но в их-то годы далеко ли убежишь! Моросил дождь, бежать было скользко. Да и полицейские не зевали: устроили засады в лесу. Голубчики угодили прямо в лапы закона…
Женщина в платочке (мы даже не знаем ее имени) показывает нам одно из самых примечательных мест в Америке. Правда, частная инициатива здесь еще дремлет, здесь еще не создали музея, но кто из туристов, едущих по дороге №17, не остановится на минутку в маленьком городишке Апалакин, чтобы не спросить:
— Эй, люди, где здесь у вас конвенция была?
Люди отлично знают, о какой конвенции идет речь.
Я случайно проезжал через этот городишко дважды, оба раза останавливался и убедился, что за два доллара любой житель Апалакина (а их здесь, согласно атласу Рэнд Макнелли, ровно 353 души) с удовольствием и даже гордостью расскажет об историческом событии, покажет дом, где оно состоялось и где сидели в засаде полицейские.
Значит, дело было так. Однажды вечером к дому Джони Кармелла стали один за другим подкатывать шикарнейшие машины — «кадиллаки» самого последнего выпуска. Гостей собралось несколько десятков. Все солидные, седые, с брюшками. Днем пировали на лужайке, а вечером собрались в гостиной, задернули шторы на окнах.
И вдруг завыли сирены полицейских машин. Гости стали выпрыгивать в окна. Но в их-то годы далеко ли убежишь!
— Утром мы развернули газеты и ахнули, — рассказывает женщина в платочке. — Оказывается, в доме у Джони Кармелла был съезд гангстеров, да не простых, а самых главных. Святая Мария! Какие блестящие имена! Короли подпольного мира! Самые могущественные люди в стране после президента и вице-президента, да хранит их господь! Я имею в виду президента и вицепрезидента, конечно.
А потом, значит, было так. Всех задержанных привезли в Нью-Йорк и допросили: что они делали в доме Кармелла? Все, как один, отвечали: просто были в гостях. Полицейские позвонили в министерство юстиции и спросили, что делать дальше. Из министерства ответили, что, если состава преступления нет, нужно поступить в соответствии с демократическими традициями страны: всех отпустить…
Я вспомнил, как один мой товарищ, приехав в Нью-Йорк на время, с большой неохотой выходил на улицу по вечерам. «Боюсь гангстеров»,— признался он наконец. Я, как мог, разъяснил ему, что ни один гангстер, даже самый захудалый, не покусится на его командировочные. Ему надо бояться не гангстеров, а наркоманов, мелких ворюг и хулиганов, которые среди бела дня способны свернуть прохожему шею, отнимая у него последнюю пятерку. Гангстеры — это совсем другое.
Я показал моему другу стенограммы заседаний специальной сенатской комиссии, которая обсуждала положение с гангстеризмом в стране. Этот документ подтверждает, что гангстер, грабящий банк, — это уже анахронизм, позавчерашний день, самодеятельность тех, кто не смог стать настоящим гангстером. Гангстер — это совсем другое.
Сегодняшний гангстер — это внешне респектабельный человек, владеющий рестораном или конторой по продаже недвижимого имущества, полноправный гражданин Соединенных Штатов, исправно (или не исправно!) платящий правительству налоги с прибылей от ресторана или конторы по продаже недвижимого имущества. У него на службе целый штат юристов, знающих законы назубок. У него на службе тысячи помощников, которые выполняют «черную работу»: доставляют наркотики, вербуют девушек в дома терпимости, вымогают деньги у мелких бизнесменов, убивают строптивых, расправляются с конкурентами. «Чернорабочие» знают лишь своих шефов, но не знают, кто их босс, то есть кто самый главный, хозяин. «Чернорабочих» могут поймать с поличным и посадить в тюрьму. Даже шефа можно поймать. Но как поймать с поличным босса?
Специальная сенатская комиссия установила, что «организованные преступники» — гангстеры проникли более чем в семьдесят различных отраслей американского бизнеса. Их доход равняется примерно сорока миллиардам долларов в год. Комиссия иллюстрировала это на примере одного кафе.
Сразу же после открытия кафе к его владельцу стали один за другим приходить какие-то мордастые парни. Без обиняков они объявляли: «Мои ребята будут доставлять тебе пиво», «Мои — бумажные салфетки», «Мои — увозить мусорные чаны». За полгода у него перебывало одиннадцать парией. Каждый навязывал ему свои услуги и за это требовал плату вдвое и даже втрое выше обычной.
Владелец кафе сопротивлялся. Он прогнал незваного мусорщика и отказался от услуг непрошеного развозчика пива. Парни флегматично пожали плечами и ушли. На другой день в кафе не было ни бутылки пива: две машины с пивом, ехавшие с завода, по неизвестной причине воспламенились и сгорели в пути. Старый мусорщик, нанятый владельцем кафе, был найден в мусорном баке мертвым. Ночью кто-то выбил в кафе все стекла.
Владелец сдался. Тогда к нему пришел двенадцатый парень. Он объявил, что будет ежемесячно забирать всю выручку кафе, оставляя владельцу лишь на прожитье. Тот устроил истерику, пригрозил заявить в полицию. Парень сказал: «Заткнись! Я ухожу, черт с тобой. Гуд бай! — И, обернувшись у самой двери, добавил — Да, кстати, я видел сейчас твоих детишек. Какие чудесные малыши! Ты за ними присматривай, не дай бог, под машину попадут или с крыши свалятся».
Владелец почувствовал, как холодный ужас сжимает ему сердце…
Почему же он не обратился в полицию? Потому что знал: полиция не спасет его от расправы. Перед его глазами был пример владельца кафе по соседству. Тот пожаловался на вымогателей в полицию, и та произвела аресты. Через день задержанные были отпущены до начала суда под залог. Началось следствие. Оно велось не больше недели и было прекращено потому, что главный свидетель — владелец кафе — однажды ночью сгорел вместе со своим заведением.
В тридцатых годах в Нью-Йорке возникла «корпорация убийц», которой руководил опытный гангстер Альберт Анастейша. Он поставлял убийц по прейскуранту любому, кто платил деньги. За убийство журналиста брал тысячу долларов, за видного бизнесмена — 5 тысяч, а за президента промышленной корпорации — до 50 тысяч.
В 1935 году Анастейша угодил на скамью подсудимых. Выдал Анастейшу его друг Крепсдон. Этот человек был единственным свидетелем обвинения и мог послать Анастейшу на электрический стул. Но за день до начала суда он непонятным образом «упал» из окна двенадцатого этажа гостиницы «Полная луна», хотя двое агентов полиции день и ночь дежурили в его комнате.
В одном из многочисленных отелей Нью-Йорка, в комнате, которая освещается лишь экраном телевизора, лежит на кровати человек, которого может постигнуть судьба Крепсдона. Этого человека когда-то звали Гектором Мангуали, но с тех пор он сменил уже по крайней мере сто фамилий. Через каждые три-четыре дня он слышит условный стук в дверь. Это пришел агент ФБР, чтобы отвезти его в другой отель. В новом месте он регистрируется под новой фамилией.
По ночам он лежит на кровати, обнаженный по пояс, локти на подушке, смотрит телевизионные «шоу» и прислушивается к шагам в коридоре. Рядом с ним пепельница, полная окурков. Раз в неделю он звонит матери и разговаривает с ней по-итальянски. Иногда он подходит к окну и, осторожно отодвинув край занавески, смотрит на улицу. Он думает о матери, которая не говорит по-английски, о жене, о детях. Он спрашивает себя: достаточно ли велик Нью-Йорк, чтобы можно было в нем затеряться, исчезнуть, как иголка в стоге сена?
Нервы его сдают. Недавно он накричал на агента, который перевозит его из отеля в отель. Он ударил уборщицу, которая вошла в его комнату без стука.
Он работал шофером в гараже у Тони Наполитано. Тони сдавал в аренду автомашины вместе с водителями. В то утро Тони сказал Гектору:
— Возьми «кадиллак». Поедешь на похороны. Я поведу другой «кадиллак».
Они поехали на Вандербилт-авеню, в Бруклин, где их ждали родственники покойного. Шесть человек сели в машину к Гектору, восемь — к Тони. Одиннадцать лимузинов с провожающими и четыре с цветами двинулись по улицам Бруклина к церкви Непорочной девы Марии, где в стеклянном гробу лежал Кармелло Ломбардоззи 62-летний босс гангстерского клана, патриарх гангстерской семьи, участник исторической конвенции 1957 года в городишке Апалакин.
Ничего этого Гектор не знал. Он удивился, когда один из его пассажиров, оглянувшись, проворчал:
— Эти собаки из ФБР едут за нами.
— На похороны! — воскликнул другой. — У них нет ни совести, ни чести!
Третий, ткнув Гектора кулаком в спину, спросил:
— А ты, парень, не из их компании?
Гектор не знал и того, что двумя часами раньше на шестом этаже в доме №201 по 69-й Восточной улице, где помещается нью-йоркская штаб-квартира ФБР, состоялось короткое совещание сотрудников криминального отделения. Начальник отделения Джон Даней приказал троим агентам наблюдать за похоронами. На пятнадцатом этаже агенты получили портфели, в которые были вмонтированы кинокамеры, и отправились к церкви.
Все произошло не так, как думал начальник. Гектор, стоявший около своего «кадиллака», увидел, как пятеро парией, его пассажиров, сбили с ног какого-то человека с портфелем. Один, сильно размахнувшись, ударил портфелем по статуе Непорочной девы Марии. Четверо били поверженного на асфальт человека ногами и рукояткой пистолета, который они выхватили у него из кармана. Потом они убежали в церковь.
— Я никогда в жизни не видел такого зверского избиения, — вспоминает Гектор. — Я хотел броситься на помощь, но меня остановил Тони. На Тони не было лица. «Не лезь не в свое дело», — сказал мне Тони и обеими руками толкнул меня к машине.
На кладбище похоронную процессию уже ждал отряд полиции. После похорон полицейские арестовали троих сыновей Ломбардоззи и двух их приятелей. Агенты ФБР опросили всех шоферов: что они видели около церкви? Шоферы, все, как один, в том числе и Гектор, ответили, что не видели ровным счетом ничего.
Вечером Гектор услышал по радио, что избитый сотрудник ФБР лежит без сознания в госпитале и врачи опасаются за его жизнь. Пятеро хулиганов, арестованных по подозрению в нападении на «правительственного агента», освобождены до суда под крупный денежный залог.
Гектору стало стыдно и противно. Пятеро били одного! Свыше ста человек, стоявших на тротуаре, видели это избиение и молчат! Гектор пододвинул к себе телефон, набрал ноль и сказал:
— Оператор, соедините меня с полицией.
В июле состоялся суд. У обвинителя было только два свидетеля: шофер Гектор Мангуали и агент ФБР, который, правда, не видел, как избивали его коллегу, но успел снять на пленку братьев Ломбардоззи, когда они бежали к входу в церковь.
Присяжные заседатели признали подсудимых виновными. Судья приговорил их к 18 месяцам тюрьмы, но здесь же, приняв новый денежный залог, отсрочил исполнение приговора, потому что защитники подали апелляцию.
После суда Тони позвал Гектора к себе в гараж.
— Ты идиот, — сказал Тони, — ты знаешь, кто такие Ломбардоззи?
— Мне на них наплевать! — ответил Гектор.
Тони посмотрел на него с грустью.
— А что такое «попасть в Питсбург» ты знаешь?
Гектор не знал, и Тони объяснил ему. Отжившие свой век автомашины отправляются на переплавку в Питсбург. Но прежде они попадают под гидравлический пресс. Пресс сжимает свои могучие челюсти, и машина превращается в тонкий лист металла. Если, прежде чем поставить машину под пресс, положить в ее багажник человека… Вот это на языке гангстеров и называется «попасть в Питсбург».
— Прости меня, Гек, — сказал Тони, — но я не могу больше держать тебя на работе.
Удрученный Гектор зашел в бар по соседству со своим домом. Бармен встретил его хмуро.
— Я слышал по радио, что вы были свидетелем на этом суде, — сказал бармен. — Не обижайтесь на меня, мистер Мангуали, но я не хочу, чтобы у меня в баре палили из пистолетов. Я вам буду благодарен, если вы перестанете ко мне заглядывать.
— Гектор, Гектор, что ты наделал! — сказала ему дома жена.
Только мать ему ничего не сказала. Она не понимала по-английски и не слушала радио.
Утром в квартире Гектора зазвонил телефон.
— С вами говорит юрист Фред Абрамс, — услышал Гектор в трубке, — мне нужно поговорить с вами по очень важному делу. Жду вас в полдень. Мой адрес: дом 250 на Бродвее, 26-й этаж, юридическая контора Фреда Абрамса.
Поднявшись на 26-й этаж, Гектор постучал в дверь конторы. Секретарша провела его через две комнаты с книжными стеллажами и распахнула дверь.
Гектор отпрянул.
За столом сидели братья Ломбардоззи и незнакомый ему человек.
— Входите, входите! — весело сказал человек. — И ничего не бойтесь. Вы находитесь на территории, где хозяин — закон.
Братья Ломбардоззи с улыбкой закивали головами.
Юрист Фред Абраме (братья Ломбардоззи ласково называли его Фреди) сразу взял быка за рога. Он спросил о здоровье детишек Гектора. Спросил, любит ли их Гектор. Он рассказал (при этом он обращался то к Гектору, то к братьям) о недавнем случае, когда какой-то негодяй сбросил семилетнюю девочку с крыши тридцатиэтажного здания. («Негодяя, конечно, не поймали. Наша полиция из рук вон плоха, мистер Мангуали, вы же это знаете»).
Потом он пододвинул Гектору стопку бумаги и начал диктовать: «Я, Гектор Мангуали, раскаявшись, заявляю, что оклеветал на суде братьев…»
Он диктовал долго. Когда Гектор поставил свою подпись, юрист пригласил его за другой стол, на котором стоял магнитофон. Сперва они репетировали. Юрист задавал Гектору вопрос и учил, как на него отвечать. Потом включал магнитофон. Гектор должен был рассказывать, как агенты ФБР угрозами заставили его стать лжесвидетелем.
Братья сидели молча, отхлебывали из запотевших стаканов виски со льдом, курили и улыбались.
— Ну вот и все, — сказал наконец юрист. — Вы, мистер Мангуали, поезжайте домой, а я отправлюсь к прокурору.
Двое суток, сказав родным, что он болен, Гектор не выходил из дома. Он ждал агентов ФБР. Они приехали ночью. Гектор рассказал им все, как было.
В ту же ночь Гектор покинул свой дом. Агенты повезли его в отель «Коммодор», но по дороге обнаружили, что за ними следует синий «олдсмобил». Оторваться от преследователей не удалось, и тогда агенты вызвали по радио полицию и попросили под каким-нибудь незначительным предлогом задержать синий «олдсмобил» хотя бы на пять-десять минут.
В комнате отеля Гектор поменялся костюмом и шляпой с одним из агентов. Оставив Гектора в отеле и вернувшись к его дому, агенты заметили, что синий «олдсмобил» стоит на противоположной стороне улицы. Агент, на котором были костюм и шляпа Гектора, вышел из машины и быстрыми шагами направился к подъезду.
Прежде чем лечь спать, агент проверил пистолет и положил его под подушку.
В ноябре состоялся новый суд. Гектор опять выступал свидетелем обвинения. Но на этот раз мнения присяжных заседателей разошлись. Показания Гектора звучали уже не так убедительно, как первый раз.
Было назначено новое судебное слушание. Потом еще одно. Так тянулось больше года.
Чем же все это кончилось?
Братья Ломбардоззи все-таки угодили на полтора года за решетку, ФБР не могло, конечно, простить им избиения своего сотрудника.
Прокурор возбудил дело об «этике» Фреда Абрамса перед ассоциацией юристов. Но за Фреди заступились такие известные фигуры, как конгрессмен Келли, члены городского совета Бим и Старк, пять членов верховного суда штата Нью-Йорк. Ассоциация сняла с Абрамса все обвинения.
А Гектор? Раз в неделю он звонит матери и разговаривает с ней по-итальянски. Мать никак не может понять, почему он не приедет повидать ее.
Иногда агент ФБР приносит ему деньги и письма от жены. Она пишет, что дети не могут понять, куда исчез их отец.
Ночью он подходит к окну и, отодвинув край занавески, смотрит на улицу. Он тревожно спрашивает себя: достаточно ли велик Нью-Йорк?
Дом на западной стороне Нью-Йорка. Двенадцать этажей. Тридцать квартир. Еще одна в подвале, где гремит мусорными чанами Сидней — огромный негр, истопник и уборщик, единственный негр, постоянно живущий в нашем доме. Он молчалив, задумчив, порой угрюм. Иногда он играет на флейте негритянские блюзы, но мало кто в доме слышит одинокую, тоскующую флейту из подвала.
Когда рыжая дама с третьего этажа выходит на улицу со своей собакой, Сидней печально и укоризненно покачивает им вслед головой. Собака приведет хозяйку назад под вечер. Собака потащит даму на поводке через дверь и, тихонько повизгивая, сядет у лифта. Собака не умеет вызывать лифт. Хозяйка тоже, потому что она пьяна. Она будет долго шарить по стенке рукой в поисках кнопки и на что-то жаловаться собаке своим вечно простуженным голосом, пока кто-нибудь не придет на помощь. Собака благодарно и сконфуженно завиляет хвостом, как бы говоря: «Не судите ее строго. У нее погиб сын в автомобильной катастрофе. Добрый шестнадцатилетний мальчик. Мой друг. С тех пор она… Сами видите…»
Мужу этой женщины, худому высокому инженеру с седым ежиком, тоже нелегко. Однажды в лифте я слышал, как он произнес по-русски:
— Ничего! — И, заметив мое удивление, пояснил уже по-английски: — Во время войны я две недели работал на сборке американских самолетов под Мурманском. Однажды сломался кран, и мы сказали русским механикам: «Придется подождать, когда привезут новый кран, без него — капута. Русские потоптались, посовещались, бросили в снег окурки и сказали: «Ничего!» Соорудили из бревен треногу, навесили цепи, и пошла работа!
Когда самолеты были собраны и настало время попробовать их в воздухе, выдалась пресквернейшая погода. Американские инструкторы сказали: «В воздух нельзя. Опасно. Нужно ждать погоды». Русские летчики поглядели на небо, почесали в затылках, сказали: «Ничего», — и полезли в самолеты. Летали, как боги! Волшебное слово это ваше русское «ничего». Когда мне бывает совсем скверно, я говорю: «Ничего!»
По утрам на ступеньках у почтовых ящиков, обхватив коленки руками, сидит маленькая, как подросток, женщина с узлом каштановых волос на затылке. Она ждет писем. Из Голливуда. От мужа. Говорят, что он актер. Иногда рядом с ней сидит девочка лет семи, дочка, очень похожая на маму. Девочка разглаживает на коленях вырезанный из журнала портрет Мерилин Монро и певуче говорит:
— Когда мы будем жить в Голливуде…
— Ни-ко-гда! Я сказала: ни-ко-гда! — прерывает ее мать. И сердито подталкивает в спину. — Иди учи уроки!
Из лифта выходит старая располневшая армянка с большими восточными глазами.
— Почтальон еще не был? — спрашивает она. — Я подожду здесь.
Она плохо говорит по-английски и еще хуже понимает. Но сегодня она начинает сама:
— Что сказали по телевизору?.. Я не поняла… Что-то о войне… Вы ничего не слышали о войне?
Ее сын служит в армии; сейчас он в Западной Германии, и она у каждого знакомого спрашивает: будет ли война?
Утром лифт все время в движении. Вот спускается вниз русский, мальчиком увезенный из России в Маньчжурию, живший в Австралии, в Аргентине, в Канаде. Сейчас он работает страховым агентом, стар, болен.
— Почты еще нет? Что за порядки в этой стране! — сердится он, хватаясь за сердце. — И опять мерзкая погода!.. Жду письма от Алисы, — успокоившись и отдышавшись, говорит он. — От дочери. Она сейчас переводчицей в молодежной туристской группе. Парни и девушки из России. Понравилась она им. Знаете, что они ей сказали. «Ты, — говорят, — не американка, ты наша, русская. И никакая ты, — говорят, — не Алиса, а наша Лиза, Лизонька…» Понимаете? Лиза…
Он снова хватается за сердце и отворачивается.
— Они сказали — ты наша? — переспрашивает армянка. Она что-то говорит по-армянски, как будто поет скороговоркой, и вытирает слезы концом черного платка.
Лифт все время в движении. Приходит длинноногая красавица, всегда веселая певичка с восьмого этажа, толкая перед собой коляску с двухлетней Джин. Неизменно учтивый профессор задерживается на секунду, чтобы снять шляпу и пожелать всем доброго утра.
Седая сухонькая женщина в роговых очках подходит к стеклянной двери на улицу, смотрит на прохожих, слушает, как дождь стучит по крышам автомобилей, стоящих у тротуара. Женщина вздыхает и мизинцем правой руки рассеянно пишет на запотевшем стекле: «Миссиси… Мисси… Мис…»
Снова опускается лифт, и из него выходит двадцатилетняя Мери с пятого этажа.
— Миссис Смит, что слышно о Джоэн? — обращается Мери к женщине у двери. Женщина вздрагивает и оборачивается.
— Спасибо, милая! — отвечает она. — Последнее письмо было из Саммервилла. Это где-то в штате Теннесси. Пишет, что, если долго не будет писем и звонков, «ищите меня в Миссисипи».
Саммервилл… Саммервилл в штате Теннесси. А ведь я там бывал, миссис Смит. Это в двадцати пяти милях от Миссисипи. Летом там может закружиться голова от чуть горьковатого запаха нагретой солнцем сосны. Небо там такое голубое, что больно глазам. И жаворонки, сменяя друг друга, вьют там свои бесконечные серебряные нитки-трели над хлопковыми плантациями.
Там на пустынной городской площади около чугунного солдата армии южан сидит древний, выживший из ума — старик со слезящимися глазами. Он не вытирает слез, и они текут по его пергаментным щекам к подбородку, заросшему седой щетиной. В руках у старика какие-то сыромятные ремешки, связанные в узел. Нужно знать, за какой конец потянуть, чтобы узел развязался. Старик торгует этими самодельными игрушками-головоломками, но я не знаю, кто их покупает. От нечего делать старик сам развязывает и завязывает узелки и беззвучно смеется, обнажая темные десны без единого зуба.
Мы приехали туда в жаркий полдень, хлопнули дверками автомобиля, и этот звук захлопнувшихся дверей был единственным в сонной одури Саммервилла. Потом где-то лениво взбрехнула собака. Печально прокуковала кукушка. Шаркая по асфальту ногами, подошел улыбающийся старик с сыромятными ремешками.
— Где здесь здание суда, дедушка? — спросил Станислав Кондрашов.
Старик закивал головой и радостно засмеялся.
— Здание суда! — повторил Станислав.
Старик засмеялся еще радостнее и закивал головой еще пуще. Мы поняли, что он глух…
— Здание суда-а-а! — тоскливо надрывался Станислав, подставив ладонь к волосатому уху старца; тот трясся от хохота, и слезы катились по морщинам-канавкам в черный провал рта.
Здание суда там монументальное, сделанное на века. Внутри прохладно и темно. Огромный волкодав спит на каменном полу. Шериф там тоже монументальный. Дверь в его кабинет была распахнута. В широкополой ковбойской шляпе, в узконосых техасских ботинках на высоких острых каблуках, с серебряной шерифской звездой на груди, он сидел под звездно-полосатым флагом, положив ноги на стол, и брился электрической бритвой.
Шериф скользнул по нашим лицам колючими, настороженными глазами и положил жужжащую бритву на стол рядом с пистолетом. Мы вежливо кивнули ему и направились к выходу, обходя на почтительном расстоянии вздрагивавшего во сне волкодава. Делать нам больше было нечего.
Шериф нас не интересовал, а Джеймса, местного журналиста, назначившего нам свидание в здании суда, там не оказалось.
Потом, изнывая от жары, мы брели по какой-то зеленой улочке, и она привела нас к лесу. Две сколоченные из досок хижины стояли под соснами. На веревке висело белье. Куры купались в пыли. Две негритянские девочки, увидев нас, бросили автомобильное колесо, которым играли, и, вспугнув кур, шмыгнули в кусты. Голопузый малыш, косолапя рахитичными ножками, побежал за ними, упал и заревел.
На ступеньках одной из хижин сидел старик негр в полинявшем комбинезоне. Он перестал набивать табаком свою трубочку и с тревогой смотрел на нас.
— Добрый день! — поздоровались мы.
— Да, сэр! — гортанно выкрикнул старик, вскакивая на ноги и рассыпая табак. Белки его круглых глаз сверкали, как перламутровые. — То есть я хотел сказать: добрый день, джентльмены!
— Жарко сегодня!
— Да, сэр! — выдохнул негр. — Вы правы, сэр. Очень жарко сегодня.
Мы пошли назад, а он все стоял, с удивлением и испугом смотрел нам вслед, зажав в кулаке холодную трубку. Три черные головки выглядывали из кустов.
Потом мы встретили нашего друга Джеймса и вернулись к машине, чтобы поехать к границе штата Миссисипи. Побритый шериф стоял с волкодавом на ступеньках здания суда и, запрокинув голову, пил кока-колу прямо из горлышка.
Вот и все. Может быть, я никогда больше и не вспомнил бы об этом крошечном городе, о глухом старце на площади, о бравом шерифе с волкодавом и о негре, который рассыпал табак, если бы вы, миссис Смит, не упомянули, что Джоэн сейчас там, в Саммервилле.
Я ведь знаю, миссис Смит, зачем там Джоэн. Она солдат, и война для нее и для вас началась весной этого года. Ваша Джоэн — одна из тысячи белых студентов, отправившихся в Миссисипи, чтобы помочь неграм. Двое из них — Майкл Швернер и Эндрю Гудман — уже погибли вместе со своим другом негром Джеймсом Чейни. Их убили шериф и помощник шерифа. Их убили, чтобы испугать других. Но Джоэн все еще там, на передовой линии фронта.
Я влюблен в вашу Джоэн, миссис Смит! Это она познакомила меня с мыслями замечательного американского писателя Томаса Вульфа. «Думается мне, — говорил Вульф, — что мы, американцы, заблудились. Но я убежден, что нас найдут… Я считаю, что уклад жизни, который был создан нами в Америке и создал нас, выработанные нами общественные формы, соты, что мы построили, улей, образовавшийся из них, по своей природе обречен на самоуничтожение и посему должен быть разрушен. Но я также знаю, что Америка и ее народ бессмертны. Они не могут погибнуть и должны жить. Я думаю, что подлинное открытие Америки ждет нас еще впереди…»
Мы живем в одном доме, но я долго не догадывался, что в этой хрупкой девятнадцатилетней девушке с нежным румянцем на щеках столько мужества и самоотверженности, что их хватило бы на троих. Однажды я встретил ее у подъезда нашего дома. Помните, она ненадолго приезжала из Миссисипи? Одна ее рука была в гипсе, другая — в бинтах.
— Мы сидели у стойки кафе с негритянской девушкой, — рассказывала она. — Было уже довольно поздно. В кафе, кроме нас, сидели несколько белых. Они орали и улюлюкали, по не трогали нас. Одна дама все время кричала мне: «Расскажи, красоточка, как ты спишь с черномазыми! Давай, давай выкладывай, не стесняйся!»
А вокруг гоготали мужчины и сопляки-мальчишки. У меня все клокотало внутри. Фреда, моя подруга, негритянка, молча погладила меня по руке, и этого было достаточно, чтобы я сдержала себя.
Потом, видимо, им наскучило гоготать, захотелось чего-нибудь поострее. Надо полагать, что они изрыгнули из себя весь запас грязи и непристойностей, который накопился в их мутных душах, и на дне этих душ осталась только ненависть, которая не давала им покоя.
Дама подошла к нам, взяла со стойки банку с горчицей и вылила ее на голову Фреды.
«Тебе нравится, детка, эта помада? — кривлялась дама. — Она так идет к твоим курчавым черным волосам. Еще подлить?»
Фреда не пошевелилась. Это окончательно вывело из себя негодяев.
«Ах, они не желают разговаривать с нами! — орал какой-то тип с лошадиным лицом. — Тогда мы поговорим иначе. Официант, принеси-ка мне, пожалуйста, чайник, да погорячее. Я хочу угостить девочек чаем».
Официант поставил перед ним алюминиевый чайник, из которого шел пар. Я заметила, как сжалась Фреда. Тип с лошадиным лицом поднял чайник и приказал нам: «А ну, уберите руки со стойки!»
Мы не пошевелились. Я почувствовала, как дрожат мои руки. Только бы он не заметил, как мне страшно, как мне хочется вскочить и убежать! Только бы он не заметил…
«Уберите руки, или я превращу их в вареные макароны!»
…Только бы он не заметил, как дрожат мои руки.
«Я ведь не шучу, девочки!»
…Как тихо в кафе! За спиной сопят мальчишки-молокососы. Наверное, и им стало страшно… А может быть, просто ждут не дождутся… Носик чайника наклоняется все ниже, ниже.
«Последний раз говорю!» — рявкает «лошадиная морда».
«Оставь их, Джо, — делает шаг вперед бледный хозяин кафе. — Оставь их, парень. Они почти дети..
Страшная боль впивается в мою правую руку. Кипяток льется из носика чайника непрерывной струей. Дико кричит Фреда. Я успеваю увидеть, как хозяин бросается на «лошадиную морду», пытается вырвать у него чайник, кипяток хлещет им на ноги. Темень застилает мне глаза…
А вот как правая рука оказалась сломанной, не помню, — закончила свой рассказ Джоэн. — Может быть, я сломала ее, когда падала со стула. Вы ведь знаете, мистер Стрельников, какие высоченные стулья у стоек…
Замер, успокоился лифт. Женщины дождались почтальона и разошлись по квартирам, каждая со своими печалями, радостями и тревогами. Дождь стучит по крышам автомашин, оставленных у тротуара. На стеклянной двери тают, расплываются буквы: «Миссиси… Мисси… Мис…»
Туман поднимается с Гудзона, и кажется, что наш дом куда-то плывет. Обыкновенный дом на западной стороне Нью-Йорка. Двенадцать этажей. Тридцать квартир. Еще одна в подвале. Там плачет, тоскует, поет одинокая флейта Сиднея:
О старая река, добрая река!
Я пою о твоей красоте.
Слезы матерей в твоих волнах,
Старая река!..
Однажды нашу квартиру в Нью-Йорке ограбили. Это было странное воровство. Вместе с именными часами, которые я когда-то получил в подарок от ЦК ВЛКСМ, кинокамерой и двумя пишущими машинками грабители унесли мои рукописи, записные книжки, вырезки из американских газет и письма из Калифорнии от выжившего из ума генерала в отставке, официально уведомлявшего меня в том, что он назначил сам себя правителем США «в изгнании», предварительно объявив правительство в Вашингтоне незаконным.
Ожидая прибытия полиции, я горевал о своих записных книжках, а больше всего о генеральских письмах, которые-собирался использовать для фельетона в «Крокодиле». Размышления мои прервал телефонный звонок. В трубке что-то пищало, звенело, гудело, завывало, слышался далекий человеческий голос. Прошло несколько минут, прежде чем я понял, что по радиотелефону меня уже «записывают» репортеры местной радиостанции. Они брали у меня интервью с борта вертолета, который висел над нашим домом. Потом звонили из всех нью-йоркских газет. Телевизионная компания прислала бригаду для съемок, но я скрылся, выбравшись из дому черным ходом.
Через сутки приехали полицейские в штатском, чтобы задать мне несколько незначительных вопросов и тщательно обшарить всю квартиру. Они открывали стенные шкафы и многозначительно произносили:
— Гм! Да-а!
Они даже заглянули под кровать, на секунду повергнув меня в ужас от мысли, что я беспечно спал на той самой кровати, из-под которой они сейчас вытащат бандитов.
Не обнаружив преступников под кроватью, один из сыщиков слазил на крышу и принес оттуда дырявую соломенную шляпу.
— Узнаете? — спросил он, глядя на меня проницательными глазами. — О'кэй! Проверим!
В этот момент появилась наша соседка миссис Меер. Едва она вышла из лифта со своим сопливым оболтусом Джонни, как к ней обратился полицейский:
— Добрый день, мадам, рад вас видеть! Надеюсь, вы не будете возражать, если я задам вам несколько вопросов. Дело в том, что мы расследуем…
Дверь в нашу комнату была раскрыта. Один из сыщиков сыпал какой-то белый порошок на дверную ручку в поисках отпечатков пальцев. Другой в лупу рассматривал пятна на соломенной шляпе.
Миссис Меер решила, что я арестован. Вперив в меня обличающий взор, она протрубила:
— Справедливый боже! Наконец-то! Я всегда говорила, что он шпион!
Джонни в восторге засучил ногами и так смачно шмыгнул носом, что полицейский поморщился.
— Мадам! — просяще обратился он к миссис Меер. — Мадам! В данном случае мы расследуем факты. Если у вас есть что-нибудь конкретное…
Ответив на вопросы полицейского, разочарованная и еще более разгневанная миссис Меер ушла к себе, а Джонни остался торчать в коридоре. Он сморкался в бумажные салфетки и бросал их у нашей двери. Таким путем Джонни вносил свою скромную лепту в дело борьбы против мирового коммунизма.
Мы живем на одном этаже уже не первый год, и я вижу, как прогрессирует Джонни. Когда ему было девять лет, он смотрел на нас со смешанным чувством любопытства и ужаса. Мы были теми самыми «кровавыми русскими», которые, как об этом неоднократно слышал Джонни, «поклялись похоронить американцев».
Дома и в школе Джонни воспитывали патриотом голдуотеровского типа. Такой патриотизм требует действий. И Джонни действовал. Ударом ноги он опрокидывал пакеты с мусором, которые, как заведено в нашем доме, мы выставляли в коридор. При виде отбросов, рассыпанных на полу, уборщик негр Сидней только разводил руками и крякал, пока однажды не подкараулил Джонни.
К одиннадцати годам Джонни встал на путь политической борьбы. На стене около нашей двери он стал регулярно рисовать свастику, неизменно вызывая взрыв ярости Сиднея.
Сейчас Джонни пятнадцать лет. Он стал «суперпатриотом». Недавно я видел его около здания Карнеги-холл, где проходил митинг Совета американо-советской дружбы. Джонни был участником «пикета протеста». Он кричал громче всех:
— Коммунистов, евреев, негров — в газовые камеры! Голдуотер, задай им жару!
Брезгливо перешагнув через бумажные салфетки, разбросанные Джонни, полицейские ушли навсегда, унося соломенную шляпу, бережно завернутую в целлофан.
С тех пор возросла моя почта. Кто-то заботился о моем духовном просвещении. За одну неделю я получил несколько библий на русском и английском языках, долгоиграющие пластинки с записью церковных песнопений, книги «Как легко разбогатеть», «Как научиться играть в карты» и «Как обольщать девиц», пакет с порнографическими открытками и подписку на журнал «Плейбой». Мне прислали приглашение стать держателем акций, вступить в Общество трезвенников, в Лигу любителей птиц и, наконец, в Ассоциацию ценителей висконсинского сыра.
А однажды нас посетил совсем уж странный человек. Предварительно он позвонил по телефону и попросил свидания, сказав, что имеет сообщить нам нечто важное. Он был бы рад, если бы я вечерком заглянул к нему домой пропустить пару стаканчиков, поболтать и обменяться мнениями. Найти его дом легко: он расположен в том же квартале, где помещается лаборатория военно-морского флота. Ах, вас не интересует, где размещается лаборатория? Впрочем, да, да, конечно, он все понимает… У вас нет времени? Печально, очень печально…
Тогда он приехал сам. Маленький черненький человек, нос с горбинкой, на голове ежик, весь тщательно отутюженный и выбритый до синевы. Обеими руками он прижимал к животу огромный желтый портфель. Сел на диван и осторожно поставил портфель на стол.
Видите ли, он ученый, специалист по ракетным двигателям, у него своя частная лаборатория. Хотел бы переписываться с советскими учеными. Кое-что у него есть, хе-хе-хе, в этом портфельчике. Преинтереснейшие данные! Вот извольте взглянуть…
Он переставил портфель под стол, покопался там, извлек какую-то бумажку, испещренную формулами, щелкнул замками портфеля и снова водрузил его на стол.
— Я ничего не понимаю в формулах и не интересуюсь ракетными двигателями, — громко сказал я, обращаясь к портфелю. — Повторяю: я ничего не…
— Да, да! — прервал меня он. — Но, может быть, ваши друзья?
— У меня нет друзей, интересующихся ракетными: двигателями, — прокричал я портфелю. — Между прочим, советские двигатели, как я читал об этом в ваших же газетах, не хуже американских. Повторяю: советские двигатели…
— Можно не повторять, — сухо проинструктировал он меня, отодвигая портфель. — Может быть, вас как журналиста интересует какая-нибудь экономическая или научная информация? Только не повторяйте ответа.
Его глаза были полны тоски.
Я сделал ему таинственный знак рукой, чтобы он нагнулся ко мне, и сказал ему на ухо:
— Бросьте эту волынку. Хотите советской водки?
Он проглотил слюну, покосился на портфель и шепотом деловито осведомился:
— «Столичная» или «Московская»?
Спустя полчаса мы топтались у лифта и восклицали:
— Очень приятно провел время!
— Мне тоже было весело, сэр!
— Вы, я вижу, неплохой парень!
— Надеюсь, вы тоже, сэр!
— До новых встреч!
— Давайте, давайте! Я уже привык!
Действительно мы уже привыкли. Уже давно мы стали замечать, что кто-то посещает нашу квартиру в те часы, когда нас не бывает дома. Дверь оставалась закрытой на ключ, но было видно, что кто-то копался в моих бумагах, в гардеробе, в ящике с детским бельем. Кто-то курил на кухне и оставил у плиты окурок сигареты. Зачем-то снимали заднюю стенку радиоприемника и, по-видимому, впопыхах ставя ее назад, привинтили только на два винта из четырех.
Как-то раз я снял трубку телефона и набрал номер отделения ТАСС в Нью-Йорке. Не успели мне ответить коллеги из ТАСС, как я услышал в трубке незнакомый голос:
— Стрельников звонит. Записывать?
Телефон подводил их не раз. Договорившись по телефону с друзьями о поездке за город, мы нарочно остались дома. В тот час, когда мы должны были катить по автостраде к океану, нашу дверь открыл своим ключом управляющий домом. Из-за его спины выглядывали трое молодых джентльменов в серых плащах, в мягких шляпах, в белоснежных рубашках с галстуками. Они будто сошли с экрана телевизора из еженедельной серии «Неприкасаемые» — самой героической серии из телевизионной жизни агентов Федерального бюро расследований.
Замешательству управляющего не было предела. Мне показалось, что, увидев нас в квартире, он хотел перекреститься. Застыв на пороге, он долго тянул «э-э-э», потом — «а-а-а», пока один из джентльменов не пришел ему на помощь.
— Мы собираемся купить этот дом, сэр, и хотели бы осмотреть квартиры, — сказал он с приятной улыбкой, оттирая плечом обалдевшего управляющего.
Остальные джентльмены, включая меня, едва сдерживались, чтобы не расхохотаться. Так мы и ходили по комнатам, понимающе поглядывая друг на друга и похохатывая. Удовлетворившись беглым осмотром нашей квартиры, джентльмены из телевизионной серии «Неприкасаемые» не стали беспокоить соседей, приподняли шляпы и направились к лифту. Вместе с лифтом вниз уплыли вздохи управляющего и дружное жеребячье ржание, застоявшееся в трех здоровенных глотках.
К сожалению, не все джентльмены в серых плащах наделены таким чувством юмора, как те трое парней. Корреспондент «Экономической газеты» застал у себя дома человека, который отрекомендовался монтером.
— На станции мне сказали, что у вас испортился телефон. Что вы с ним сделали? — сердито спросил незнакомец.
— Но как вы проникли в квартиру? — удивился корреспондент.
— Дверь была открыта, — сухо сообщил монтер.
— Ну, если вы уже вошли, то не почините ли вы вот этот выключатель? — попросил корреспондент.— Я вам заплачу.
— Я специалист не по выключателям, — еще суше сказал монтер и выскочил в коридор, даже забыв приподнять шляпу.
У одного из моих коллег они выпили целую бутылку виски, в связи с чем едва не возникла семейная драма, ибо супруга заподозрила мужа в тайной склонности к пьянству. После этого печального эпизода я поставил на свой письменный стол картонку со следующим воззванием, отпечатанным крупными буквами «Джентльмены! Убедительно прошу вас не копаться в ящике с детским бельем и не бросать окурков на пол. Если это будет продолжаться, я буду вынужден пожаловаться в федеральное бюро расследований. Лучшего качества виски всегда к вашим услугам в холодильнике».
Мы привыкли к тому, что иногда они ходят сзади нас по городу, прыгают вслед за нами в автобусы, летом лежат рядом с нами на пляже. Иногда они сидят за соседним столиком в ресторане и, со вздохом поглядывая на часы, грустно потягивают через соломинку кока-колу. Они иногда фотографируют нас во время митингов, демонстраций или когда мы берем интервью на улице, и поэтому, отправляясь на митинг или демонстрацию, мы особенно тщательно повязываем галстук и причесываемся, чтобы выглядеть на фотографиях самым элегантным и приятным образом.
Всегда опрятно одетые, в серых плащах, в белоснежных рубашках с галстуками, в мягких шляпах, они отправлялись с нами почти в каждую поездку по стране. Машины у них внешне ничем не отличаются от тысяч других, но оборудованы двусторонней радиосвязью, имеют мощные моторы и способны брать с места в карьер. Мы никогда не пытались «оторваться» от них, считая это бесцельным и опасным занятием. Чтобы отучить вас от быстрой езды, они могут ночью воткнуть в шины вашего автомобиля гвозди, и тогда вы рискуете перевернуться на скорости семьдесят миль в час, после того как ваши покрышки неожиданно, как выражаются в таких случаях американцы, пойдут ко всем чертям.
Должен сказать, что лично со мной этого не случалось. Не знаю почему — может быть, в знак благодарности за виски лучшего качества, — ко мне они всегда были очень внимательны. Если я останавливался у развилки дорог, размышляя, по какой ехать, они обгоняли меня и жестом приглашали следовать за собой, неизменно доказывая этим, что знают мой маршрут гораздо лучше меня.
Я не думаю, чтобы каждая поездка доставляла им удовольствие. Я помню холодный рассвет недалеко от канадской границы, туман, поднимающийся с озера, колючий снежок и одинокую машину у обочины дороги. Мы с Леонидом Величанским, корреспондентом ТАСС, ожидая открытия кафе, гуляли по берегу озера, а джентльмены в машине, надвинув на нос шляпы и поеживаясь от холода, читали старые газеты, курили, зевали и посматривали на нас с ненавистью.
Однажды с корреспондентом — «Труда» мы долго не могли выехать на нужную нам дорогу. Была ночь, шел дождь, смешанный со снегом, спросить было не у кого. Битый час наша машина рыскала по большому и незнакомому городу, делала самые неожиданные развороты и зигзаги. Почти касаясь радиатором нашего багажника, неожиданные развороты и зигзаги повторяла машина с джентльменами в серых плащах. Наконец мы остановились и подошли к ним.
— Мы заблудились, ребята.
Они переглянулись, помолчали, потом один из них сказал:
— Только не отставайте. Нам некогда.
Впервые не они боялись отстать от нас, а мы от них.
О боже! С такой скоростью я не ездил еще никогда в жизни.
Выведя на дорогу, они пропустили нас вперед и вскоре отстали совсем. За мостом в хвост к нам пристроилась другая машина. Мы поняли, что по нашей вине смена «эскорта» произошла на час, а то и на два часа позже расписания.
Я думаю, что иногда их удивляло и раздражало наше легкомыслие. Скажем, вчера по телефону мы обещали кому-то быть к 4 часам вечера впереди 300 миль пути; уже 9 часов утра, а мы еще в постелях. В 10.00 в нашей комнате звонил телефон:
— Хэлло, Джон! Ты еще дрыхнешь?.. Не туда попал? Простите!
Мы продолжали спать.
В 10.30 кто-то дубасил кулаком в дверь и нежно ворковал:
— Хэлло, Мери! Ты еще спишь, детка? Ошибся дверью? Простите!
Мы так привыкли к ним, что, когда они отставали, исчезали, как сквозь землю проваливались, нам становилось не по себе. Именно такое беспокойное чувство испытали мы, когда прилетели в город Майами, откуда накануне ушли к кубинским берегам корабли интервентов.
Майами — знаменитый морской курорт — жил удивительной жизнью. Внешне все было так же, как и раньше: тот же изумрудного цвета океан, те же белые песчаные пляжи, те же длинноногие лохматые пальмы, под кронами которых по вечерам вспыхивают разноцветные лампочки. Как и прошлой весной, в зале роскошного отеля «Саксония» шло «сражение красоты с очарованием» — конкурс на звание самой прекрасной девушки Майами. И точно так же, как прошлой весной, сука по имени Изменница взяла приз «Большой бриллиантовой косточки» на традиционных собачьих гонках.
Как будто бы все было так, как всегда. Но не было спокойствия. По вечерам небо над городом обшаривали прожекторы. Когда они гасли, в небе слышался шум авиационных моторов. Невидимые самолеты без бортовых огней один за другим шли в сторону Кубы.
По ночам от пустынных пляжей Майами уходили в море моторные боты. Они возвращались на рассвете, оставив позади себя взрывы в Гаване и пожары на плантациях сахарного тростника.
Город-курорт стал городом-диверсантом. Там расположился главный штаб кубинских контрреволюционеров. В испанском районе города открылись вербовочные пункты в армию наемников. Пентагон и Центральное разведывательное управление США готовили здесь вторжение на Кубу.
Мы, трое советских журналистов, прилетели в Майами, когда вторжение началось. В аэропорту нас встретили американские репортеры. Это было неожиданностью. Ведь никому, кроме государственного департамента, мы не говорили, что собираемся в Майами.
Один из журналистов, встретивших нас в аэропорту, спросил:
— А вы, ребята, ничего не боитесь? Вас ведь могут здесь… ну, скажем, взять в качестве заложников, избить или что-нибудь еще в этом роде. Кубинские беженцы — народ отпетый. Для них законов не существует!
— Разве им тоже известно о нашем приезде? — удивились мы.
— Если бы даже и не было известно, то они узнали бы об этом завтра утром, — ответил американский коллега.
Здесь же, в аэропорту, мы арендовали автомашину. Выбрали открытый «шевроле» ярко-красного цвета и поехали в город.
Ветер раскачивал зеленые лапы пальм, и город был наполнен их тревожным шелестом. Ветер щелкал огромными полотняными рекламами, гнал над океаном грозовые тучи, и на горизонте что-то глухо ворчало — не то гром, не то далекий гул орудий.
В городском саду рыдали женщины. В черных траурных платьях, в черных платках, они воздевали руки к небесам, бились в истерике, рвали на себе волосы. Мужчины с черными лентами на рукавах шептали молитвы и проклятия. Их собралось здесь не меньше двадцати тысяч. Это были родственники тех, кто вчера ночью уплыл из Майами к кубинским берегам.
К нам в руки попал список контрреволюционеров, взятых в плен на кубинском берегу. Он был похож на перечень знатных членов гаванского яхт-клуба. В графе «Профессия» мы читали: «Владелец магазина в Гаване», «Владелец ресторана в Сантьяго», «Сын известного финансистам, «Офицер армии Батисты».
Уже стемнело, когда ярко-красный «шевроле» остановился неподалеку от двухэтажного кирпичного дома на углу бульвара Бискейн и 16-й улицы. Здесь главный штаб кубинской контрреволюции. Мы решили побывать здесь до того, как выйдут газеты с информацией о нашем приезде в Майами.
На террасе около автомата с кока-колой и ящиков с пустыми бутылками о чем-то горячо спорят по-испански молодые брюнеты в спортивных рубашках навыпуск. Им явно не до нас, и мы проходим мимо них в помещение штаба.
Как жалко выглядит штаб разбитой армии! В коридоре грязно, наплевано, на полу кучи окурков, обрывки грязных бинтов, клочки плакатов. То и дело звонят телефоны. За закрытой дверью слышна брань. Нас принимают здесь за американцев. Нам говорят: «Здравствуйте!» и мы отвечаем: «Как поживаете?» Мы идем от двери к двери, и нам, советским журналистам, вежливо уступают дорогу и даже дают пояснения.
Вот распахивается дверь, и мы видим радиста, прижавшего к ушам чашечки наушников. На лице его скорбь и растерянность. Аппарат молчит. Нам говорят, что связь с высадившимися отрядами оборвалась.
И вдруг слышим:
— А, ТАСС! Ты здесь непрошеный гость!
Это американский журналист из Нью-Йорка узнал корреспондента ТАСС Владимира Богачева и кричит на весь штаб:
— Сейчас тебя будут линчевать, мой дорогой друг!
Эй, где же вы, джентльмены в серых плащах? Сейчас, когда вы нужны, вас нет.
Богачев с преувеличенной радостью обнимает своего знакомого и доверительно говорит ему на ухо:
— Мой дорогой друг, не забудь, что в Москве есть американские корреспонденты, которых тоже можно…
Наш американский коллега оказался сообразительным парнем. Он гоготал, как взволнованный гусь, хлопал Богачева по плечу, но не произносил больше ни слова. Насторожившиеся было кубинцы успокоились. Они либо не расслышали слово «ТАСС», либо приняли его за фамилию.
Но когда я выходил из штаба, меня остановил какой-то верзила в полувоенной форме, с усиками над пухлыми, влажными губами:
— Покажите ваши документы!
Я уже был готов к этому и поднес к его глазам пропуск в кафе для журналистов на третьем этаже здания ООН. На пропуске не было ни моей фамилии, ни названия моей газеты. На нем вообще ничего не было, кроме больших букв «ООН».
— Пабло! — позвал кто-то.
Верзила обернулся на зов, а я поспешил к выходу, в темноту, к ярко-красному «шевроле», мотор которого, я это слышал, был уже включен.
Ночь мы решили провести в «Бродяге» — маленьком, неприметном мотеле на краю города. Хозяин, крупный курчавый старик с лохматыми бровями, обрадовался нам, как будто мы были его родственники, приехавшие наконец погостить.
— Плохи дела, — жаловался он, пока мы заполняли анкеты, — туристов нет, отели пустуют. Фронтовой город, что вы хотите! Если так дело пойдет, мы провалимся в преисподнюю вместе со всеми нашими гончими и очаровательными красотками. Войной пахнет, что вы хотите!
Взглянув на анкетки, он гаркнул по-русски:
— Га! Вы же имеете добрые российские фамилии! В Одессе не бывали?
Мы испуганно переглянулись: этого только нам не хватало!
— Нет, нет, честное слово, мы не из Одессы, мы из Нью-Йорка.
— Яшу Рубинчика в Нью-Йорке знаете? — прыгал вокруг нас старик. — В Даунтауне торгует. Не знаете? Удивляюсь с вас. А Мишу Гершля знаете? Племянник невестки моего брата Гриши. Кто же он до меня будет? Не знаете, кто он до меня будет? Забыл, как по-русски называется. Сродственник, одним словом.
Окончательно убедившись, что мы не знаем Яшу Рубинчика и никогда не слышали о Мише Гершле, старик замолчал и посмотрел на нас с подозрением.
— А я помню Одессу, — сказал он, открывая ключом нашу комнату. — На Дерибасовской торговал квасом хромой рыжий еврей. То был мой отец. В пятом году был погром, и его растоптали ногами. А меня отбил у погромщиков сапожник Иван. Наш сосед. Русский. А то бы меня тоже растоптали ногами. Три года я жил у дяди Ивана… как сын. Как родной сын, хоть и был я некрещеным.
Утром, когда мы проходили мимо его конторки, он ткнул пальцем в газету, лежащую перед ним, и пробурчал:
— Бачили, что пропечатано?
Двухэтажный заголовок на первой странице «Майами ньюс» («Лучшая газета под солнцем») гласил:
«Здесь трое русских.
Ищут материал для разоблачения».
Майами нежился под жарким апрельским солнцем. Солнечные зайчики скакали по стеклам белокаменных отелей, резвились в купальных бассейнах, вспыхивали на хромированных носах автомашин, убегали в бирюзовую даль океана.
Испанские и негритянские кварталы изнемогали от слишком щедрого солнца. Убогие хижины задыхались от жары, от вони и смрада мусорных свалок. Голопузые курчавые ребятишки тащили куда-то убитую крысу. Молодой негр брил слепого старика негра на ступеньках дома.
Юрий Барсуков, корреспондент «Известий», остановил наш ярко-красный «шевроле» — у дома на 4-й авеню. Здесь вербовочный пункт наемников. Вчера радио объявило, что такие пункты закрыты по распоряжению правительства. Сейчас мы видим, что это ложь. Выйдя из машины, Володя Богачев фотографирует пункт и людей, входящих и выходящих из здания.
Если вербовочные пункты закрыты, то кто эти люди, бегущие за нашей машиной с веревками и палками в руках? Задыхаясь, они хрипят проклятия и, толкая друг друга, прыгают в кузов грузовичка, который устремляется за нами.
Прекрасная машина «шевроле»! Она тоже может здорово брать с места и отлично слушается руля.
— Улучшайте дороги! — кричит Богачев и приветливо машет преследователям рукой…
Искупавшись в океане, мы позвонили в «лучшую под солнцем газету», чтобы поблагодарить за рекламу.
— Вы еще живы? — обрадовались на другом конце провода. — Ради бога уезжайте. Не кладите грех на наши души. Вас убьют здесь.
Хозяин отеля встретил нас хмуро.
— Я имел звонки, — пробурчал он, кивая на телефон. — Пытали про вас.
— Что же вы ответили?
Он посмотрел на нас как-то странно. Мне показалось, что во взгляде его была обида. Он угрюмо покачал головой, презрительно сплюнул сквозь зубы и проворчал уходя:
— То-то и видно, что вы с Нью-Йорку. В Одессе таких нет.
Его помощник, веснушчатый, лопоухий парень, с удивлением наблюдавший эту сцену и ничего не понявший, сказал:
— Что-то хозяин сегодня не в духе. Трижды кого-то посылал по телефону ко всем чертям, а в четвертый раз закричал: «Могу дать их почтовый адрес. Записывайте: «Город Одесса, штат Украина, СССР, Соединенные Штаты Советской России». Какая муха его сегодня укусила?
Лязгая гусеницами, бульдозер идет прямо на них. Из-под жарко дышащей машины летят искры и серые крошки асфальта. Водитель бульдозера, краснолицый, морщинистый старик в синем выцветшем комбинезоне и красной кепке со сломанным козырьком, дает такой газ, что клубы голубого едкого дыма на миг заволакивают машину.
Бульдозер идет прямо на них. Они сидят на асфальте, закрыв ему путь. Я успеваю сосчитать: 14 человек.
До ревущего бульдозера остается не больше трех метров. Мне хочется курить, и я чувствую, что руки мои дрожат от волнения. «Надо запомнить их лица», — думаю я.
Успею ли я запомнить их лица? Вот молодой плечистый негр в черных очках. Он закусил губы и закрыл глаза.
Белая женщина на коленях. Она что-то кричит, и в ее глазах страх.
Седая негритянка в разорванном на плече платье. Она раскачивается из стороны в сторону. Что-то поет, а может быть, молится.
Снова черное лицо с огромными глазами и ослепительно белыми зубами. Я не могу понять, плачет этот человек или смеется.
Тоненькая белая девушка, коротко остриженная. Она что-то говорит негритянской девочке, которая лежит рядом, спрятав лицо в колени девушки. Я вижу лишь две коротенькие черные, как уголь, косички с беленькими бантиками.
Бульдозер идет прямо на них. Вот уже гусеница раздавила плакат, лежащий у ног девочки с косичками. Я успеваю прочесть плакат: «Дайте работу моему папе!»
Девочка в ужасе вскакивает и дико кричит, прижав кулачки к подбородку. Она такая крошечная перед этой стальной громадиной бульдозера! Косички ее трясутся. Кулачки ее прижаты к подбородку.
И только теперь я заметил то, что не заметил минуту назад. Цепи! Эти люди прикованы друг к другу цепью. Четырнадцать человек сковали себя цепью и загородили въезд на строительную площадку.
Бульдозер останавливается прямо около девочки, которая содрогается от крика. Старик водитель выключает мотор и, ругаясь, вылезает из кабины. Он сдергивает красную кепку, вытирает ею вспотевшее лицо и швыряет ее на сиденье. Его бледные губы трясутся.
— Пошел ты знаешь куда! — говорит он подбежавшему полицейскому офицеру. — Я рабочий человек, а не убийца.
К ним подбегает какой-то взмыленный от пота человек. Он в белой, прилипшей к спине рубашке со сбившимся набок галстуком. В руках помятый пиджак.
— Офицер! — кричит он. — Вы обязаны убрать этих людей. Я буду жаловаться!
Затем обращается к водителю бульдозера:
— Том, обожди минутку, сейчас их уберут.
Девочка уже не кричит. Она плачет навзрыд.
Старик переминается с ноги на ногу, делает неуверенный шаг в сторону девочки и говорит:
— Детка… Детка… Не надо плакать, сердечко мое… Прости меня, старого дурака!
Девочка не поднимает головы и еще теснее прижимается к девушке. Старик разводит руками, поворачивается и, ссутулившись, идет прочь от бульдозера. Потный человек со сбившимся набок галстуком рысцой забегает перед ним.
— Том, подожди минутку! Сейчас их уберут, — говорит он.
Неожиданно старика охватывает ярость. Он топает ногами и кричит:
— Будьте вы прокляты! Будь она проклята, ваша работа! Будь она проклята, такая жизнь! Все вы!.. Все вы!..
Я вижу его морщинистое лицо. Оно перекошено гневом и болью. Мне кажется, что он ненавидит сейчас всех людей, а больше всего самого себя. Он плюет на асфальт и, сгорбившись еще больше, идет на толпу, запрудившую тротуар и часть улицы. Он глядит себе под ноги, и люди молча расступаются перед ним…
Воет сирена полицейской машины. Конные полицейские теснят толпу блестящими от пота крупами лошадей. Автомобиль-вагон с решетками на окнах останавливается около бульдозера.
Четырнадцать человек, сидя на тротуаре, поют:
Мы победим!
Придет день нашей свободы,
Всем сердцем верю…
Мы победим!..
Они поют, хлопая в такт песне ладонями. Звенит цепь, сковавшая их.
Поет молодой плечистый негр в черных очках. Поют белая женщина и негритянка в разорванном на плече платье.
Поет тоненькая беленькая девушка. Всхлипывая, поет девочка с косичками.
Какая это прекрасная песня! Я молча пою ее вместе с четырнадцатью на асфальте:
Всем сердцем верю…
Я пою эти слова молча, потому что мне, советскому журналисту, нельзя принимать участие в демонстрации американцев.
Мы победим!..
Я пою про себя эти слова вместе с четырнадцатью на асфальте. Нет, не с четырнадцатью! Я и не заметил, что песню подхватили сотни пикетчиков-негров, которые ходят вокруг с плакатами в руках. Поет толпа, запрудившая тротуар и часть улицы. Белый парень поет на балконе дома. Поют пуэрториканские девушки из окна дома напротив. Я не слышу их голосов, а только вижу, как они ритмично хлопают в ладоши.
Я ищу глазами старика, водителя бульдозера, который едва не стал убийцей. Слышит ли он песню? Наверное, не слышит. Сидит где-нибудь сейчас в баре над стаканом виски, бледный от тоски и ненависти, от стыда за самого себя.
К сидящим на асфальте направляются полицейские. В руках у них кусачки с длинными ручками, перекусывающие цепи. Сперва они расковывают девочку, потом всех остальных.
— Вы арестованы за нарушение порядка! — говорит им офицер. — Прошу вас следовать в машину.
И не лишенный галантности жест в сторону автомобиля-вагона с решетками на окнах.
Арестованные не трогаются с места. Полицейские хватают мужчин под мышки и волокут их в машину. К женщинам направляются женщины-полицейские. На головах у них форменные фуражки с кокардами. Белые блузки с короткими рукавами. Широченные плечи, мускулистые по-мужски руки. Одна из них легко поднимает девочку с косичками и куда-то уносит.
В толпе, которую сдерживает конная полиция, заметно какое-то движение. Толпа глухо ворчит, колышется, как будто пережевывает что-то и наконец выталкивает перед полицейскими десяток парней.
— Черные обезьяны! — орет один из этих парней, одетый, несмотря на жару, в кожаную курточку с молниями. — Убирайтесь в Африку!
— Пусть лучше убираются в Россию! Там их любят! — вопит другой, размахивая пряжкой ремня, который обмотан вокруг его кулака.
— Легче, легче, ребята, не мешайте нам работать, — увещевает их с лошади полицейский сержант.
— Посмотрите на эту любовницу негров! — орет парень и тычет кулаком в сторону тоненькой девушки.
Парни корчатся от смеха, гогочут, свистят, улюлюкают, исторгают самые оскорбительные, самые циничные, самые грязные слова.
Толпа гудит возмущенно. Девушка стоит бледная, прямая, тоненькая, как тростиночка. Она кажется мне необыкновенно красивой.
— Переспи с нами сначала, — кривляется перед ней парень в черной курточке.
Даже женщина-полицейский не выдерживает.
— Убирайся отсюда, молокосос! — сквозь зубы шипит она парню.
— Легче, легче, мальчики! — слышен голос сержанта на лошади. — А то и вас придется забрать.
— Не раньше чем я поцелую эту красотку, — отвечает парень и, подскочив к девушке, с размаху бьет ее пряжкой ремня по лицу.
Оттолкнув женщину-полицейского, его приятели бросаются за ним. Кто-то хватает девушку за воротник платья и разрывает его до пояса.
Сержант пускает лошадь в галоп. Мускулистая женщина-полицейский расталкивает парией.
Ревущая толпа прорывает заслон. Какой-то белый мужчина с усами хватает левой рукой парня с пряжкой за шиворот и правой изо всей силы бьет его в подбородок. Парень летит под ноги лошади.
Воет сирена. Мелькают дубинки. Полицейские заталкивают в машину парня с пряжкой, по подбородку которого течет кровь. Четверо других выкручивают руки белому мужчине с усами.
Ржущие от возбуждения лошади встают на дыбы, теснят толпу к тротуару.
Девушка стоит, прислонившись к бульдозеру. У нее кровоточит ссадина на щеке. Платье ее разорвано. Обеими руками она пытается прикрыть грудь. На ее худеньких обнаженных плечах, покрытых загаром, резко выделяются белые бретельки.
— Цыпленочек, — тихо говорит сержант на лошади другому конному сержанту, кивая в сторону девушки. Тот подмигивает в ответ, и оба расплываются в улыбках. Мне кажется, что девушка слышит их. Я вижу, как вздрагивают обрывки цепей на ее руках. Она молча плачет.
Сержанты трогают лошадей и отъезжают к гневно гудящей толпе. Женщины-полицейские берут девушку за локти и подсаживают в автомобиль с решетками.
Теперь проезд на строительную площадку открыт. Откуда-то из-за угла появляется грузовик с цементом и, объехав бульдозер, врывается в ворота. За грузовиком, радостно подпрыгивая и размахивая пиджаком, несется человек со сбившимся галстуком. Все это происходит так быстро и неожиданно, что толпа успевает лишь ахнуть.
Теперь взоры всех — толпы, полицейских, пикетчиков-, которые ходят у решетчатого забора, отделяющего строительную площадку от улицы, — устремлены к углу, откуда слышен вой второго грузовика.
Но не успевает грузовик приблизиться к воротам, как-на его пути встают шесть негритянских юношей и две девушки. По их лицам катится пот.
— «Нас не сдвинуть…» — пронзительно-клокочущим, каким-то особым голосом запевает одна из девушек.
— «Всем сердцем верю…» — хрипло подхватывают юноши.
Визжат тормозные колодки грузовика. К живой стене бросается целый отряд полицейских.
Толпа снова прорывает заслон. Меня толкают со всех сторон. Я едва не падаю. Толпа несет меня то вправо, то-влево. Я успеваю заметить, как двое полицейских трясут негритянского юношу и его голова бьется о металлический кузов грузовика.
Полицейские берут верх и снова загоняют толпу на тротуар. Карета «Скорой помощи» увозит раненых. Машина с решетками — арестованных.
Около моего уха стрекочет кинокамера. Телерепортер нагнулся с микрофоном к негритянскому мальчику лет десяти, за руку которого держится сестренка. Ей не больше шести лет. Видно, что она перепугана и потрясена тем, что ей пришлось здесь увидеть. Она жмется к брату и все время просит его:
— Пойдем, Джон, пойдем! Я хочу пить.
— Зачем вы пришли сюда? — спрашивает репортер.
— Пусть они примут нашего папу на работу, — хмуро отвечает мальчик и опускает голову.
Репортер легонько пальцами берет его за подбородок, старается повернуть лицом к камере и спрашивает:
— Ты знаешь, чем это может кончиться?
— Знаю! — сердито бросает малыш и снова опускает голову.
— Чем?
— Нас посадят в тюрьму, — почти шепчет мальчик.
— Скажи это громче.
— Нас посадят в тюрьму, — громко и четко говорит мальчик, глядя прямо в объектив стрекочущей кинокамеры.
— Я не хочу в тюрьму! — хнычет сестренка. — Я хочу пить.
Негритянский священник, взобравшись на груду бревен, уговаривает толпу разойтись.
— Братья! — кричит он. — Не доводите дело до кровопролития. Успокойтесь. Возьмите себя в руки.
— Нет сил терпеть! — отвечают ему из толпы.
— Я знаю. Я знаю, что нет больше сил терпеть несправедливость, — продолжает священник. — Но посмотрите на полицию. У них оружие. У них дубинки. Они не остановятся ни перед чем, чтобы протолкнуть эти проклятые грузовики на строительную площадку. Но, братья, о том, что произошло здесь сегодня, завтра будет знать весь мир.
В другом месте толпа подняла на руки молодого негра с бородкой.
— Я спрашиваю вас: где это происходит? — кричит юноша. — В Соединенных Штатах Америки?
— Да! — выдыхает толпа.
— Я спрашиваю вас: это страна свободы?
— Нет! — гремит толпа.
— Это страна справедливости?
— Нет!
— Это страна равенства?
— Нет! Нет! Нет! — несется над улицей.
Постепенно толпа расходится. Остаются только полицейские и десяток пикетчиков, которые молча ходят вдоль забора. В их руках плакаты: «Дайте работу неграм и пуэрториканцам!», «Двадцать пять процентов рабочих мест — для цветных!»…
Сержант слезает с лошади, передает поводья полицейскому и устало хрипит:
— Ну и жарища сегодня, ребята! Пойду промочу горло.
Этот ночной «рабочий» поезд останавливался на каждой станции. Проводник-негр с грохотом отодвигал дверь и выкрикивал очередную остановку. Вздрагивая, открывала глаза девочка, спавшая на коленях у матери Из тамбура несло ночной сыростью. «Спи, спи, — говорила мать, молодая женщина, — нам еще далеко». Четверо парней в одинаковых брезентовых куртках и в резиновых сапогах играли в карты. На скамье горкой лежали их металлические желтые каски с белыми буквами: «Бетлехэм стил».
Тускло светили лампочки под потолком. Вагон покачивался и скрипел на поворотах. За окном шевелилась густая тьма, которая бывает осенней ночью в горах. И где-то в этой темноте лежали шахтерские поселки, улицы, дома. Где-то, наверное, плакал во сне ребенок и мать успокаивала его. Наверное, где-то сонный мужчина, тяжело ступая босыми ногами, шел на кухню попить воды. Наверное, где-то парень провожал девушку. Но все это было скрыто от нас. Разделенные ночью, мы как бы жили в другом мире, существовали в другом измерении.
Был еще третий мир. О нем напоминал нам возникавший в дверях негр-проводник. Свисток локомотива спугивал темноту. Она начинала таять, расплываться, под окном бежали какие-то тени, и вот показывались перрон, станционные постройки, дежурный в черной шинели с серебристой бляхой на груди. Носильщик-негр в красной фуражке стоял, прислонившись к закрытому газетному киоску, и глядел на шахтеров, которые прошли мимо наших окон. Шахтеры казались чернее, чем негр. На головах у них были шлемы с лампочками.
В наш вагон никто не вошел, и никто из него не вышел. Поезд тронулся, уплыли в темноту тени, перрон, дежурный, носильщик и шахтеры. Мы снова были в другом мире, в ночном «рабочем» поезде, где так остро чувствуешь одиночество, потому что все здесь чужое и до твоей станции еще несколько часов пути…
Я проснулся оттого, что кто-то сел на скамейку напротив. Это был небритый старик с ввалившимся ртом и неестественно обострившимся подбородком, которые бывают у людей, потерявших зубы. Он положил под голову солдатский вещевой мешок, надвинул на глаза кепку с измятым козырьком и лег на лавку, подогнув длинные ноги и сунув руки в рукава грязной куртки. По-видимому, ему было холодно и неудобно. Не открывая глаз, он снова сел и извлек из кармана плоскую бутылку виски. Закинув голову, сделал несколько глотков. Потом открыл глаза, посмотрел на меня и протянул флягу:
— Не хотите ли? Нет? Ну, тогда дайте сигарету.
Поперхнувшись дымом, он оглушительно закашлялся.
Девочка проснулась и подняла голову. Продолжая кашлять, старик помахал в ее сторону рукой и просипел: «Спи, спи, бэби». Девочка уставилась на него удивленными сонными глазами. Старик развязал мешок и достал из него розовый леденец на палочке в целлофановой обертке.
— Можно мне присесть к вам, мэм? — спросил он у женщины.
Мне не слышно было, о чем он рассказывал, кивая на девочку, которая сосала леденец. Женщина достала из сумки два сэндвича и один дала старику. Впрочем, новый попутчик был не так уж стар, как мне показалось сначала. Когда он снял перед женщиной свою кепку, в его коротко остриженных волосах я заметил совсем мало седины.
Наверное, он хотел еще закурить и поэтому снова обратился ко мне:
— Почему бы вам не присоединиться к нам, мистер? Мое виски, ваши сигареты, сэндвичи этой доброй женщины — совсем недурно получится.
Я согласился и пересел к нему. Время от времени он отхлебывал из бутылки и вытирал губы тыльной стороной ладони. Его голубые глаза под мохнатыми бровями тяжелели, наливались кровью, он то и дело прикрывал их веками. Я подумал, что передо мной типичный бродяга, опускающийся по крутой социальной лестнице все ниже и ниже до тех пор, пока опускаться будет уже некуда. Таких я видел в нью-йоркских ночлежных домах.
Он рассказывал о своей дочери. Она была единственным его ребенком, и он звал ее ангелом, хотя при рождении ее нарекли Виолой. Он был шахтером и хорошо зарабатывал. Когда Виола окончила школу в поселке и сказала, что хочет учиться «в настоящем колледже», он почувствовал гордость. Его дочь будет образованной леди! Как ни поверни, а это значит, что он чего-то добился в жизни. До сих пор девушки из шахтерского поселка не поднимались выше школы медсестер.
Единственно, что его тревожило, — это красота дочери. Красота и доброта. Виола входила в жизнь, где — он это отлично знал — нет места ангелам. Он уже подумывал, что стоит, пожалуй, самому набить кое-какие мозоли на ее добром сердечке, пока по нему не начали колотить другие. Но как это сделать, если у тебя только одна дочь, которую ты вырастил без жены, ушедшей в могилу, когда девочке было семь лет?
Однажды весной шахтеры узнали, что хозяин купил для шахты новое оборудование Умнейшие механизмы, которым предстояло утвердить на шахте «новую эру», уже лежали в кузовах грузовиков, а грузовики, вытянувшись в длинную цепь, уже ползли по горным дорогам Западной Вирджинии.
Говорили, что «механический шахтер» заменит больше сотни человеческих рук. Это значило, что половина мужчин в поселке останется без работы. Было отчего прийти в отчаяние. Плакали женщины, и, глядя на них, ревели ребятишки. И тогда отчаяние родило в сердцах мужчин ярость. Они решили не пустить грузовики в поселок, заставить шоферов повернуть обратно.
Виола знала о решении мужчин. Отец сам рассказал ей об этом и показал пистолет, из которого по уговору с другими должен был стрелять в воздух. Она ходила за ним по пятам, плакала: «Не надо, папа, не надо! Вы ничего этим не добьетесь!» Виола и здесь оставалась ангелом. Он злился на нее, на себя, на весь свет, пытался объяснить ей, что так надо, что иначе нельзя, что он не молод и его одним из первых уволят, если установят этого проклятого «механического шахтера». «Нет, нет! — твердила Виола. — Я не хочу, чтобы ты попал в тюрьму».
На рассвете его разбудил стук в окно. У моста через ручей уже стоял первый грузовик, уткнувшись дрожащим радиатором в листву поваленного на дорогу дерева. Шофер, рыжий парень, открыв дверку кабины, яростно спорил с шахтерами. В правой руке он держал винтовку.
— Дикари вы, — кричал шофер, — дикари вы, а не люди!
— Отправляйся назад, — неслось из толпы.
— А кто мне будет платить? — не сдавался шофер.
Спрыгнув на землю, он было решительно направился к поваленному дереву, но неожиданно отпрянул назад. Брошенный из толпы камень ударил ему в грудь. Прислонившись спиной к грузовику, он щелкнул затвором винтовки, вскинул ее над головой и выстрелил в воздух. Толпа ахнула и отпрянула. И в ту же минуту камень попал шоферу в лицо. Уронив винтовку, спотыкаясь, как слепой, он побежал к кабине. Толпа бросилась за ним. Шофер отчаянно крутил руль, пытаясь развернуть машину. По-видимому, кровь заливала ему глаза и он плохо видел. Ревущий грузовик, как затравленный зверь, дергался то вперед, то назад, отбрасывая цепляющихся за него людей…
— Стой! Стой! Стой! — вдруг закричали в толпе. — Человека… человека задавил!
Старик помнит, как выли сирены полицейских машин, помнит, как Виолу положили на носилки, плащом прикрыв ее раздавленные ноги. Потом кто-то о чем-то спрашивал его, но он не слышал вопросов и не видел ничего, кроме рыжего пария, который стоял с тремя полицейскими около грузовика и размазывал по скулам кровь, смешанную со слезами.
Старик сделал к нему шаг и опустил руку в карман куртки, где хранился пистолет. Но пистолета там не было.
В тюрьме он узнал, что дочери ампутировали ногу. Над ним сжалились и отпустили досрочно. Месяц назад он ехал вот в этом же самом ночном поезде и думал о встрече со своим ангелом. Он знал, что Виолу выписали из больницы. Ему и в голову не могло прийти, что он едет на ее похороны.
Последние слова старик произнес с трудом. Его трясло. В бутылке больше не было ни капли. Он потянулся к мешку, и я думал, что он достанет еще одну бутылку, но он достал пистолет.
— Спрячьте! Спрячьте сейчас же! — в ужасе закричала женщина.
Заплакала девочка. Успевшие задремать парни встрепенулись и посмотрели в нашу сторону. Старик послушно сунул пистолет в карман, и на лице его появилось подобие виноватой улыбки.
— Это тот самый? — спросил я.
Старик кивнул головой.
С шумом отодвинулась дверь тамбура, и проводник-негр гортанно выдохнул из себя название очередной остановки. Старик стал завязывать мешок.
— Мне бы найти того рыжего, — пробормотал он.
— Разве один он виноват? — жалобно спросила женщина.
— Мне все равно, — отозвался старик, направляясь к выходу. — Все равно, кто бы там ни был…
Я смотрел ему вслед, и мне показалось, что я понял смысл его последних слов. Мне показалось, что он ищет не столько рыжего парня, сколько повода пустить в ход свой пистолет, который он когда-то купил, никого не собираясь убивать, наивно поверив в то, что выстрелом в воздух можно что-то изменить, отсрочить, защитить.
Он прошел по перрону, и его поглотила темнота. Он вернулся в другое измерение, в другой мир, где лежат невидимые нам горы, шахтерские поселки, улицы, дома. Наверное, где-то там плачет во сне ребенок, где-то мужчина идет в кухню попить воды, где-то целуются. И где-то бредет одурманенный алкоголем старый и усталый человек, не расстающийся с пистолетом, из которого застрелилась его дочь и из которого сам он еще не сделал ни одного выстрела.
Женщина посмотрела на часы, поправила на девочке плед и отвернулась к окну. Мы не проронили больше ни слова. Каждый из нас был со своими думами в этом печальном ночном поезде, где так сильно чувствуешь одиночество, потому что ты далеко от дома, все здесь чужое и до твоей станции еще далеко…
Когда мы увидели, что четырехосный крытый грузовик, огромный, как пульмановский вагон, занесло на скользком повороте и что он, заняв всю ширину дороги, неотвратимо несется под гору, прямо на нашу машину, мы прыгнули под откос. Вслед за нами с обрыва рухнула груда исковерканного металла. Как бильярдный шар, пущенный рукой опытного игрока, грузовик с силой ударил по машине, стоящей у левого края дороги, и, вильнув хвостом, обрушился на наш бедный «форд», брошенный справа.
Над темными вершинами Аппалачских гор стыла печальная вечерняя заря. Красный фонарь на крыше полицейской машины, вращаясь, бросал кровавые блики на грязный снег дороги. Молодой полицейский, сдвинув на затылок широкополую шляпу с кокардой и светя сам себе карманным фонариком, заполнял специальные анкеты. На его зеленом мундире поблескивали какие-то цепочки, «молнии», золотые нашивки и серебристые значки «За отличную стрельбу». Искрили бенгальским светом, шипели сигнальные свечи, расставленные на повороте дороги. Ветерок загибал странички страховых полисов, разложенных мною и шофером грузовика на капоте полицейской машины.
Я был подавлен. Я представлял себе суровое лицо Алексея Николаевича Васильева, главного бухгалтера издательства «Правда», читающего мое письмо о гибели автомашины, за которую он когда-то перевел компании Форда 3 тысячи долларов.
Станислав Кондрашов и Геннадий Васильев, с которыми я отправился в эту поездку, проклинали горы, дороги, грузовики. И только болгарская журналистка Стэлла Авишай, которая тоже участвовала в этом путешествии, сохраняла присутствие духа. Она заговорщически подмигивала нам и вовсю, насколько только позволяли обстоятельства, кокетничала с молодым полицейским.
Покончив с анкетами, полицейский предложил нам свои услуги и свою машину. Он что-то сказал в микрофон, красный фонарь на крыше его автомобиля закрутился еще быстрее, и мы, резко рванув с места, помчались в неизвестность.
О, что за прелесть эти полисмены из отделения патрулирования на автострадах, выросшие на дорогах и на дорогах проводящие почти всю свою жизнь! По горной ночной трассе он вел машину одним локтем, положив на руль правую руку, и при этом то и дело оглядывался на Стэллу.
— Много катастроф на дорогах, сержант? — спрашивала Стэлла.
— Сегодня восьмая, мэм. Дороги становятся скользкими.
— Много приходится работать?
— Двенадцать часов в сутки, мэм. Но и ночью могут вызвать.
— Все катастрофы?
— Уголовные дела, мэм.
— Какие же?
— Разные, мэм, — уклончиво ответил полицейский, останавливая автомобиль у гостиницы. — Вашу машину привезут позже. Она будет стоять около тюрьмы, напротив отеля. Гуд найт, мэм! Гуд найт, джентльмены!
Гирлянды и разноцветные фонарики висели на пустынных улицах. На площади сверкала огнями гигантская рождественская елка. Дед Мороз на рекламном плакате, вздернув седую бороду, с удовольствием пил кока-колу. Другой Дед Мороз, оставив своих традиционных, запряженных в красные санки оленей, пересаживался в новенький «кадиллак». Так все было чисто, уютно, тихо и торжественно в этом ночном городке, что захотелось поверить табличке, которую мы заметили при въезде: «Кингвуд. 1266 жителей. Лучший город на всей планете».
Полицейский не мог превозмочь своего любопытства и через час пришел к нам в гости: еще бы, впервые в Кингвуде люди «оттуда», из-за «железного занавеса»! Он пришел не один, привел товарища. Они вежливо постучали в дверь, на пороге щелкнули каблуками и вскинули правые ладони к переносице.
— Если не возражаете!..
Бросив на кровать свои шляпы, они осторожно потягивали из стаканов болгарскую водку и охотно болтали о том и о сем. Перед нами сидели, в сущности, симпатичные и простодушные деревенские парни, обрадованные возможностью расстегнуть «молнии» на изрядно надоевших мундирах, развалиться в кресле и вытянуть ноги.
Беседа наша, как горная дорога, петляла и кружилась, поворачивала то в одну сторону, то в другую.
Около полуночи парни нахлобучили свои шляпы, подтянули «молнии», щелкнули каблуками, вскинули ладони к переносице и пожелали нам спокойных снов.
Мы вышли проводить их на улицу. Окна трехэтажной тюрьмы напротив нашей гостиницы были ярко освещены. В одном из окон, держась руками за решетку, стоял кто-то и глядел на разукрашенную рождественскую елку, что сияла на площади. Из дверей тюремного здания вышел человек и направился к нам.
— Вы говорите по-русски? — неожиданно услышали мы.
Человек протянул нам руку и представился:
— Уолтер. — Затем добавил. — Уолтер — это по-американски, а по-русски — Володька.
Потом он сидел в нашей комнате и, прихлебывая из чайного стакана водку, охотно рассказывал о себе. Он американец, по-русски не понимает. Какой национальности были его родители, он сейчас толком и сам не знает: то ли русские, то ли украинцы, а может быть, поляки или литовцы. Знает он только, что дед его приехал из царской России искать в Америке счастья.
— Нашел? — спрашиваем.
— Да как вам сказать… — неопределенно тянет Уолтер-Володька, задумчиво поглаживая черные усы. — Отец тоже на шахте работал… Конечно, счастья на шахте не очень-то густо. Мечта, конечно, была…
На широких плечах Уолтера кокетливая кожаная курточка с погончиками и «молниями», синяя рубаха и черный галстук, на поясе — огромный пистолет. Он явно гордится своим костюмом. Его большая крестьянская рука то и дело расстегивает и застегивает «молнии», поглаживает пистолет.
Сын шахтера, сам фермер, он стремится всеми способами «выбиться в люди». Сейчас служит судебным исполнителем, конвоирует арестованных. Получает полтора доллара с головы и семь центов за каждую милю пути с арестантами. Хвастается, что работы много, заработки неплохие.
Несбывшаяся мечта крестьянина о богатстве, которое ждет его где-то в Америке, была, как эстафета, передана сыну, а в душе внука уже трансформировалась до чудовищных размеров. Конвоируя арестованных, Уолтер-Володька научился презирать себе подобных — шахтерскую и фермерскую бедноту. Еще с детства приобрел он уважение к людям с толстыми бумажниками и сжигающую, изнуряющую его душу привычку упиваться мечтами об «удаче», которая где-то здесь, за углом, нужно только изловчиться, оттолкнуть других и схватить ее обеими руками.
Философия его весьма незатейлива. В Америке, конечно, много голытьбы, рассуждает он, но здесь каждый может стать миллионером.
— Почему сам не стал, спрашиваете? Нерасторопен я, — вздыхает Уолтер, — несообразителен, необразован.
Вот он знает одного человека, который еще в школьной раздевалке таскал четвертаки из карманов пальто товарищей, а потом эти же четвертаки ссужал одноклассникам под проценты. Талантливый парень был! Когда подрос — что-то купил, перепродал, опять что-то купил у того, кто разорился, подождал, пока цены возрастут, и снова перепродал. Это же уметь надо!
— А нынче — ого! Ого-го! Миллионами ворочает! Вот это голова!
— А вот еще есть в наших краях мистер Рубби, — продолжает он. — Этот во всем округе первый человек. Гений! Гигант! О-о-о!
Уолтер даже застонал от восторга, закрыл глаза и схватился за усы.
Так велико было преклонение Уолтера перед миллионами великого Рубби, что он рассказывал нам днем с такой же религиозной страстью, какой миссионеры рассказывали дикарям о всемогущем боге. Он даже встал на ноги и, показывая пальцем в потолок, воскликнул звеняще:
— Ни мэром города, ни судебным исполнителем вы не можете быть избранными без Его одобрения!
Он подбоченился и посмотрел на нас с гордостью оттого, что он, Уолтер-Володька, оказался достойным Его милости.
Мы ехали дальше на машине, которую взяли на прокатном пункте в городе Кларксберге. Горы не отпускали нас. Уже остались позади штаты Западная Вирджиния и Огайо, уже въехали мы в штат Кентукки, а горам все не было конца.
Где-то в долинах справа и слева от нас бушевали на редкость яростные в том году снежные бури. Десятиметровые сосульки, как сталактиты, висели на скалах. Вершины гор с необычными названиями — Мрачная Бабушка, Бочка Бренди, Лысый Медведь — тонули в тумане. На перевалах закладывало уши. В железной груди нашего автомобиля слышались хрипы. Казалось, машина, привыкшая к чаду городских улиц, захлебывалась холодным горным воздухом.
Мы проехали десятки одноэтажных городков, похожих друг на друга, как близнецы. Иногда мы спрашивали себя: не сбились ли мы с пути? Как будто через этот город мы уже ехали утром? Те же автозаправочные колонки. Те же гирлянды через улицу. Те же рекламные Деды Морозы в «кадиллаках».
Вот навстречу нам, окутанная облаком сизого дыма ползет автокарета производства 1936 года. Мальчик с длинным шестом, стоящий на тротуаре, преграждает ей путь. На конце шеста желтый флаг со словами: «Стоп! Школа!» Ребятишки со старомодными ранцами за плечами переходят дорогу. Звон церковных колоколов поднимает с чугунных плеч Неизвестного солдата стаю крикливых ворон. Сразу же за городом — дорожный знак: «Водитель, будь осторожен: здесь дорогу переходят олени!»
Боже мой, как далеко мы от огней нью-йоркского Бродвея, от праздной толпы Таймс-сквера! Здесь нет ни одного небоскреба, и большинство жителей здешних поселков никогда в жизни не видели строений выше копра угольной шахты.
Шахты стоят у самой дороги. Все вокруг них припорошено белым девственным снежком. На снегу нет и следа угольной пыли. Шахты не работают. «Шахты-призраки» — называют их здесь.
В шахтерских поселках после восьми часов вечера ни одного огонька. Ветер швыряет колючий снег в темные окна почерневших от времени деревянных домиков. Ветер гудит в колоколе старой церквушки, раскачивает плакат у входа на кладбище: «Водитель, не спеши, мы подождем!»
На четвертый день пути, перевалив шесть горных хребтов, мы оказались в Хазарде, главном городе графства Перри, штат Кентукки.
Однажды я видел фильм о Кентукки. Из фильма следовало, что жизнь в тамошних горах преисполнена романтики. Иначе и не могло быть в штате, который расположен между Севером и Югом, Востоком и Средним Западом. На экране мелькали горные склоны, цветы на лугах, красивые девушки верхом на лошадях. Горцы, с ног до головы увешанные оружием, днем и ночью гнали самогон, который там называется «лунный свет», а в перерывах предавались еще более романтическому времяпрепровождению — плевкам в длину. Некоторые умудрялись плюнуть на расстояние до восьми метров.
Фильм, сделанный по заказу торговой палаты Кентукки, убедительно доказывал, что Кентукки — самый счастливый штат среди всех Соединенных Штатов Америки. Особенно хороши были кадры, рассказывающие о районе «голубой травы». Трава там с голубизной, что уже само по себе необычно и достойно восхищения. Это самая богатая часть штата, и обитателям района «голубой травы» завидуют все остальные кентуккийцы. Разумеется, ни один кентуккийский патриот не станет завидовать жителям соседнего штата Теннесси, где такая же «голубая трава» растет в еще большем изобилии.
Каждый десятый житель Кентукки — полковник. «Кентуккийский полковник» стал в Америке нарицательным именем. Дело в том, что конституция штата наделяет губернатора правом производить в полковники кого угодно. Звания присваиваются за финансовую поддержку в дни избирательной кампании, за выдающиеся деяния, возвеличивающие славу штата, а также как подарок ко дню рождения и даже посмертно.
Один из таких полковников — румяный старичок с седой бородкой клинышком то и дело поглядывал на нас с огромных рекламных плакатов на всем пути от Кларсберга до Хазарда. Он прославил свой штат рецептом приготовления жареной курицы. Мы никогда не пробовали этого блюда, и нам казалось, что полковник смотрит на нас с сожалением. Однажды мы сильно проголодались и неожиданно уловили в глазах полковника презрение. Это так подействовало, что мы затормозили у первого же ресторана и, не сговариваясь, сказали официанту дружным хором: «Курицу полковника Сэндерса». Официант понимающе улыбнулся. Реклама сделала свое дело!
Мы выбрали первую попавшуюся гостиницу, и она оказалась самой плохой в городе. Ночью с потолка на меня сыпалась штукатурка. По стенам шуршали тараканы. Кто-то вздыхал и стонал за стеной. Казалось, что в комнате холоднее, чем на улице.
У гостиницы было одно преимущество: из окна были видны главная площадь города, здания суда и городской мэрии. С утра на площади собирались мужчины. Они стояли толпами, группами, в одиночку. Они стояли целый день. Такого мы еще не видели нигде.
Маленькая пестрая собачонка, дрожа от холода, скреблась в стеклянную дверь, умоляя пустить ее в тепло. На ступеньках страховой конторы сидел старик, вытянув ногу-деревяшку. Прохожие задевали ее ногами, но старик, казалось, не замечал ничего.
В семь часов утра нас разыскал мэр города мистер Дохар. Это был низенький толстый человек с мясистым носом и пухлыми яркими губами. Он долго тряс наши руки и затем воскликнул:
— И вы живете в этой паршивой гостинице! Ведь это худшее место во всем мире!
Он схватил чемодан Станислава в одну руку, чемодан Геннадия в другую и стремительно потащил их к выходу. Он кудахтал, как курица, перебирая ступеньки лестницы своими короткими ножками. С чемоданами в руках, он, как вихрь, пересек улицу, вбежал в гостиницу, стоящую на углу, и только там отдышался.
— Здесь вам будет хорошо, — сказал он, вытирая со лба пот.
— Как у Гоголя в «Ревизоре», — рассмеялся Геннадий.
Я не знаю, есть ли другой такой гостеприимный мэр в Соединенных Штатах. Он целое утро не отпускал нас от себя, забросив дела в мэрии и в одиннадцати универсальных магазинах, принадлежащих лично ему в разных городах штата Кентукки.
Мистер Дохар провел нас по всем четырем этажам своего магазина, познакомил с супругой, которая лично руководила продавщицами.
Шла довольно оживленная предрождественская торговля по сниженным ценам. По традиции каждый американец в эти дни покупает какой-нибудь подарок всем своим родным и близким. Подарки могут быть разные, по карману дарящего, от десятицентовой рождественской открытки до спортивной автомашины. И каждому покупателю, каким бы он ни был, миссис Дохар бесплатно вручала календарь. Над колонками цифр была цветная фотография белоснежного «кадиллака» и 18-летней дочери мэра города и владельца магазинов Дохара. Полногрудая девица в цветном купальном костюме кокетливо возлежала на багажнике роскошной автомашины. Мне вспомнилась Мария Антоновна, дочь гоголевского городничего: «Фи, маменька, голубое! Мне совсем не нравится: Ляпкина-Тяпкина ходит в голубом, и дочь Земляники тоже в голубом. Нет, лучше я надену цветное».
Мистер Дохар — миллионер. Не бог весть какой, но миллионер, может быть, не мельче, чем легендарный Джи Даблью Рубби, о котором с восторгом рассказывал нам Уолтер-Володька. Он, несомненно, самый богатый человек в городе. Когда он захотел стать мэром, он стал им, победив на выборах владельца бакалейных магазинов.
Мистер Дохар убежден, что Соединенные Штаты — самая демократическая страна в мире, а город Хазард — оплот и воплощение этой, демократии. «Хазардом управляют выдающиеся граждане города», — сказал он нам.
Мистер Дохар познакомил нас с городским судьей — мистером Даном. До обеда мистер Дан вершит правосудие, а после обеда сидит за кассой в ресторане, который принадлежит лично ему и находится как раз напротив здания суда.
Нас представили городскому комиссару — владельцу банка, другому комиссару — владельцу двух электростанций, третьему комиссару — владельцу страховой конторы. Хотели познакомить еще с шерифом Чарльзом Комсом, но нигде не нашли его. Он самый занятый в округе человек: днем он объезжает принадлежащие ему и его родственникам шахты, а ночью сидит в полицейском управлении.
Мы убедились, что «отцы города» — люди весьма процветающие, хотя, по их словам, дела идут не так хорошо, как бы им того хотелось.
Мы завтракали в обществе мэра, городских комиссаров, владелицы местной газеты и журналистки Луизы Хэтмейкер. Говорили о том, о сем, о погоде, о катастрофах на дорогах.
— Когда садишься за руль, считай, что все остальные водители имеют одну цель: столкнуться с вами и угробить вас, — поучал меня один из комиссаров. — Заставьте себя поверить в это, и ваша осторожность, ваша реакция обострятся стократно. Впрочем, в это верить надо не только в дороге, но и вообще в жизни… Особенно нам, бизнесменам.
Мэр почти ничего не ел. Он, как ребенок, возился с фотоаппаратом «Поларойд», который привез из своего магазина. Я так и не понял: он хотел то ли произвести на нас впечатление, то ли просто развлечься.
— Вот я навожу аппарат на вас, — суетился мэр, смахивая локтем со стола ложку, — вот я щелкаю, а теперь… раз, два; три… девять, десять!
Он торжествующе открывал заднюю крышку и извлекал из аппарата… мокрую черную фотобумагу.
— Странно! — бормотал мэр. — Попробуем еще раз. Вот я навожу на вас…
На столе около тарелки с остывшим куском бифштекса росла стопка мокрых черных бумажек. Аппарат не работал. Послали официанта за новым роликом фотобумаги. Аппарат по-прежнему не работал.
Из-за стола встали отдуваясь.
— Надеюсь, вы не будете писать, что весь наш город умирает с голоду, — сказала на прощание владелица газеты, лукаво погрозив нам пухлым пальчиком.
Мы уверили ее, что не будем.
— Теперь отдыхайте! Отдыхайте! — тряс наши руки мэр города.
Подъехав к гостинице, мы снова увидели старика с ногой-деревяшкой. Он сидел там же. И мне вспомнился рассказ о Фредди и Гарри, который услышал я однажды от американского писателя Вулверта, жившего когда-то в Аппалачах.
Это было в конце тридцатых годов. Шахты Кентукки были объяты знаменитой забастовкой, о которой писал Теодор Драйзер, приезжавший сюда в качестве корреспондента либеральных газет. В горах стреляли. Пылали подожженные шахты.
Профсоюзные активисты Фредди-одноногий и Гарри-малыш ходили с шахты на шахту, из поселка в поселок. Они собирали вокруг себя шахтеров и говорили, что если будут созданы профсоюзы, то углекопы победят. Фредди был без ноги: ее ампутировали выше колена после катастрофы на шахте. Тогда он смастерил себе деревянную ногу из орешника.
В гостиницах горных городков Гарри и Фредди всегда спали на одной кровати. Иначе было нельзя. Почти каждую ночь к ним в комнату врывались хулиганы, нанятые владельцами шахт для расправы с профсоюзными активистами. Обычно хозяин гостиницы был одновременно и владельцем шахты. Он не хотел, чтобы убийства совершались у него в доме. Избитых активистов увозили за город и пристреливали где-нибудь в горах.
Фредди смастерил себе ногу из прочного орешника. Это была особая нога. Крепкая и тяжелая, с широкой икрой, длинная и увесистая, как дубинка для игры в бейсбол. Фредди всегда спал лицом к двери, обнимая отстегнутую деревянную ногу. Кровать они выдвигали на середину комнаты. Когда среди ночи к ним врывались, Фредди вскакивал на колено и, опираясь спиной о спину Гарри-малыша, взмахивал над головой ногой-дубинкой.
Каждый раз перед тем, как лечь спать, они репетировали эту позицию. Им порой здорово влетало, но, даже сброшенный с кровати, Фредди ни разу не выпустил из рук свою деревянную ногу. И каждый раз они оказывались победителями. Круша налетчиков, Фредди-одноногий кричал во все горло: «Попробуй, возьми меня!» Эта фраза стала знаменитой. Все ребятишки в округе, играл в войну с индейцами или дерясь друг с другом, выкрикивали: «Попробуй, возьми меня!»
Однажды хозяин гостиницы выделил им комнату на втором этаже. Когда весь город спал, хулиганы бросили самодельную бомбу в окно. Бомба ударилась о раму и разнесла ее, не причинив вреда Фредди и Гарри. Но у оглушенного, ничего не понимающего со сна Фредди не выдержали нервы. Подпрыгивал на одной огне, сжимал в руках деревяшку, он бросился к лестнице, ведущей вниз, сорвался и загремел по ступенькам. Раздавленный и беспомощный, он лежал на полу и рыдал, как ребенок. Их арестовали за «непристойное поведение»: ведь они выбежали из комнаты в одном нижнем белье.
Они отсидели свое в тюрьме и снова пошли с шахты на шахту. И скоро на них напали снова. Фредди размахнулся деревянной ногой, хотел крикнуть: «Попробуй, возьми меня!», но слова застряли у него в горле. В руках у бандитов были ружья. Они целились прямо в ноги Гарри-малыша. Несколько выстрелов, и его правая нога повисла на каких-то кровавых лоскутах, обнажив белый излом кости. В патронах была волчья картечь.
Затем стволы ружей уперлись в грудь обессилевшего от ужаса Фредди-одноногого.
С тех пор никто не слышал о профсоюзных активистах Фредди-одноногом и Гарри-малыше. За городом в канаве нашли деревянную ногу Фредди. Она была разбита о придорожный камень.
В горах было тихо. Лишь ветер шевелил кусты, посвистывал в ветках, да где-то плакал ребенок. Наверное, он плакал давно. Тоненькая ниточка его голоса тянулась, не обрываясь, на одной ноте. Было так странно слышать этот жалобный плач среди безмолвия гор.
Отойдя от машин, мы увидели деревянный домик внизу, на склоне горы. Мужчина вышел из домика, взял топор и принялся за полено «А-а-а», — сочился детский голосок. «Тук-тук-тук», — стучал топор.
Мужчина распрямился, вытер лоб ладонью и посмотрел в нашу сторону.
— Убирайтесь, пока я не сломал вам шею! — крикнул он зло и ушел в дом.
Ветер доносил сюда запах гари. Ниже деревянного домика дымились остатки сгоревшей накануне шахты. Закопченный стальной каркас в отчаянии заламывал изувеченные руки.
Хазард отсюда как на ладони. Магазин мэра, ресторан судьи, здание банка, электростанция, городская площадь, лента речушки. Мост через речку взорван.
Если присмотреться попристальней, на городской площади можно увидеть людей. Они стоят группами, стоят неподвижно, стоят час, другой, третий. Они приходят туда на рассвете и уходят поздно вечером.
— Почему вы стоите здесь? — спросили мы их вчера.
Они пожали плечами, отвернулись, кто-то выругался.
Лишь один, небритый, со шрамом на лбу сказал:
— Дома можно сойти с ума.
Вчера мы не воспользовались советом мэра и не стали отдыхать после сытного завтрака. Перешагнув через деревянную ногу старика, мы вошли в двери страховой конторы. Нас привел туда небритый парень со шрамом на лбу.
В маленькой прокуренной комнате было душно. Люди в молчании стояли у стен, сидели на столах, на полу.
— Журналисты, — сказал парень со шрамом, кивая на нас.
И как будто прорвалась плотина. Заговорили все сразу, закричали, задвигались, окружили нас. Кто-то дергал меня за рукав. Кто-то протягивал листок бумаги с каким-то адресом. Кто-то называл фамилии.
— Нет, вы обязательно напишите! — кричал старик, размахивая какой-то книжечкой. — Я работал на шахте сорок один год, а теперь они говорят, что у них нет денег для пенсии…
— Ее зовут Мэри Коме…
— Я вам дам адрес… Запишите…
— Шесть детей… Младшие уже не встают…
— Питаются тем, что получают через церковь…
— Все задолжали лавочнику…
Мы были оглушены и растеряны. Лавина горя, страдания и ужаса обрушилась на нас. Голоса заглушали голоса. Мелькали лица, глаза, искаженные рты, руки.
— Напишите… Обязательно напишите! — просили эти люди.
…Мы стоим около нашей машины на горной дороге и смотрим на Хазард. Город как на ладони. Вот школа, где мы были вчера. Мы разговаривали с учительницей первого класса, такой маленькой и тоненькой, что я сперва принял ее за школьницу-старшеклассницу. Приподнимаясь на носочках, она показывала руками на горы:
— Вот эта шахта, видите, закрылась два года назад. А вот эта — в прошлом году. Вот та, небольшая, еще работает, но занято там всего тридцать шахтеров.
— Есть в вашем классе дети безработных?
— О, конечно.
— Вам, наверное, трудно с ними?
— Нет, — встряхнула она головой. — Мы привыкли, да и дети привыкли. Ведь некоторые родились тогда, когда отцы уже были безработными. Есть дети, которые никогда в жизни не видели, чтобы их отцы уходили на работу.
Из школы мы поехали в поселок Лоутер к священнику Уилли Брауну, к отцу Биллу, как его называют шахтеры. Через церковь он организовал сбор продуктов, вещей и денег для нуждающихся.
Атлетического сложения, высокий, с умными живыми глазами, одетый в клетчатую ковбойскую рубаху, он похож скорее на учителя гимнастики, чем на священника. Ворот распахнут, на руках ссадины и пятна от машинного масла. Видно, этот человек знает, что такое физический труд. Он покачивался на стуле, обхватив колено переплетенными пальцами рук, и глухо говорил, глядя поверх наших голов:
— Они живут на подачки государства и на крохи от благотворительности. Но они не могут жить без работа. Им нужна работа больше, может быть, чем хлеб насущный. Задумывались ли вы когда-нибудь над тем что творится в их душах?
Отец Билл замолчал и прислушался к детским голосам, доносившимся их соседней комнатки. Там что-то вроде детского сада для детей безработных, созданного Биллом на пожертвования.
— Их подкармливают, чтобы они не умерли, — продолжал Билл тем же ровным глухим голосов — но в их душах постепенно умирает Человек. Это еще страшнее, чем голод.
— Есть ли выход из этого положения? — спрашивает Станислав.
Билл до хруста сжимает переплетенные пальцы рук и с силой ударяет себя по колену.
— Я был бы самым счастливым человеком, — отвечает он, — если бы знал, где выход. Я беспомощный человек. Знаю только одно, что так дальше жить нельзя.
Он глубоко задумывается, и мы сидим молча. За стеной плачут и смеются малыши.
— Люди ожесточены, — глухо произносит Билл.
Люди ожесточены… Это заметил и корреспондент газеты «Нью-Йорк таймс» Бигард, побывавший в Хазарде за десять дней до нас. Его напугало то, что он здесь увидел. Он послал в свою газету правдивую информацию. «Беспорядки среди рабочих угольного бассейна восточной части Кентукки, — писал Бигарт, — по-видимому, приведут к столкновению и введению военного положения. Город Хазард, пораженный экономическим бедствием, живет в страхе перед надвигающейся трагедией… Причины нынешних беспорядков коренятся в экономическом отчаянии. Шахтеры ожесточены. Для них классовая борьба — реальность».
…Вечером мы наконец встретились с шерифом. Мы разговаривали с рабочими, когда неожиданно у тротуара остановились две полицейские машины. К нам не спеша подошел некто в штатском. Маленькие глазки уставились на нас в упор, как дула пистолетов.
— Предъявите документы! — услышали мы повелительный голос.
Читая наши бумаги, он, видимо, размышлял: арестовать нас или не арестовать? Мы видели, что ему очень хотелось надеть на нас наручники, приказать полицейским схватить нас за шиворот. Ведь он привык приказывать, этот главный полицейский начальник округа, кентуккийский полковник, владелец нескольких шахт в окрестностях Хазарда. Но он поборол искушение и возвратил нам документы.
Он шел по тротуару хозяйской походкой, вперив в толпу свои глазки-дула. Он шел мимо магазина мэра, мимо ресторана судьи, мимо старика с деревянной ногой, мимо людей с бледными, изможденными лицами, в угрюмом молчании стоявших у стен домов.
Утром мы покидали Хазард. Старик с деревянной ногой сидел на ступеньках страховой конторы. Голова его была опущена на грудь, глаза закрыты. Я подошел к нему и тихо позвал:
— Фредди.
Старик вздрогнул, открыл глаза и посмотрел на меня из-под седых бровей. Он смотрел на меня с недоумением, как будто к чему-то прислушивался, будто пытался вспомнить что-то. Какое-то непонятное волнение охватило меня. Но старик снова закрыл глаза и, царапнув деревяшкой по асфальту, придвинулся к стене.
— Ошибся, приятель, — пробормотал он, опуская голову на грудь.
— Гарри? — спросил я.
Старик не шелохнулся.
Мы выехали в горы и остановились, чтобы в последний раз взглянуть на Хазард. Здесь, в горах, тихо, только ветер свистит в кустах да слышен плач ребенка.
Из-за гор выползла зловещая седая туча. По стеклу автомашины пробежала первая дождевая капля. Стало темно. И я вдруг вспомнил слова писателя Вулверта, которыми он закончил рассказ о поездке в Аппалачи.
«Меня охватило странное чувство, — рассказывал он. — Уайз, Хазард, Пейнтсвилл и все другие города, через которые я проезжал, каждый для меня превращался во фронтовой Льеж. Бежала лента дороги, и плакал дождливый день. Я говорил себе: ведь Льеж был в 1944 году в Европе. Я попытался даже посмеяться над собой, но вдруг почувствовал, что все во мне рыдает. В тот день, когда мы шли за танками на Льеж, я был равнодушен к страданиям, к смерти. Я ничего не боялся. Но сегодня мне было страшно от этой таинственной грусти холмов и деревьев, безмолвно мокнувших под темным небом Аппалачей».
Звонок из «Правды» раздался на рассвете. Мне передали задание: срочно сообщить все, что я знаю о четырех советских солдатах, подобранных в Тихом океане американским авианосцем «Кирсардж».
К сожалению, в тот час я знал не очень много. «Кирсардж» был еще в открытом океане между Гавайскими островами и Сан-Франциско. Нью-йоркские газеты сообщили лишь, что имена солдат — Архан Зиганьш, Половск Филипп, Анатоль Клучковск и Федор Иван. Было ясно, что переводчик и радист авианосца здорово напутали при передаче донесения на берег.
Газеты сообщали также, что советские солдаты пробыли в штормовом океане сорок девять дней, питались «кожаными ремнями, что, когда их заметили с самолета, они стояли у рубки, тесно прижавшись и поддерживая друг друга». Газеты писали, что экипаж американского авианосца изумлен мужеством и силой духа советских солдат.
Утренние газеты добавили не очень много. Правда, «Нью-Йорк таймс» поместила снимок четырех наших ребят за первым завтраком на борту авианосца. На эту фотографию нельзя было смотреть без боли. Исхудалые, обросшие, в изодранной солдатской форме, они сидели на скамье и держали в руках кружки с бульоном. Один из них глядел в объектив фотоаппарата, и нельзя было оторваться от его огромных глаз на тонком мальчишеском лице.
Таковы были скудные сведения о четверке советских парией, имена которых уже через день повторял весь мир. Но даже в этих скупых сообщениях чувствовалось, что ребята совершили нечто необычное, пережили такое, что выпадает на долю не каждому, вышли победителями из страшной, изнуряющей семинедельной борьбы с океаном.
Весь мир ждал подробностей. Ждала Америка. В то утро в корпункт «Правды» в Нью-Йорке звонили знакомые американцы: «Не знаете ли вы подробностей?» Ждала Москва. Ждала Родина.
Я позвонил в редакцию сан-францисской газеты «Сан-Франциско кроникл» и попросил помочь связаться по радио с авианосцем.
— У нас уже телефонные трубки раскалились от подобных звонков, — ответил мне коллега из сан-францисской газеты. — Вся Америка висит на нашем проводе. Сами бы рады связаться с «Кирсарджем», да не дают связи. Нельзя. Дело военное.
И, вызывая по телефону 12-ю военно-морскую базу в городе Окленде, я не был уверен, что советскому корреспонденту будет предоставлена возможность поговорить по радио с «Кирсарджем».
Конечно, добиться такого разрешения было нелегко. Не оказалось в Окленде таинственного «коммандэра Смита», который один мог дать разрешение на связь. Он разъезжал где-то по служебным делам, и телефонистки Окленда тщетно ловили его по всему калифорнийскому побережью. Никого из высших офицеров не мог разыскать и энергичный дежурный 12-й военно-морской базы. Не было какого-то важного начальника в министерстве военно-морского флота США. И неудивительно: ведь это был воскресный день. Более того, это уже был воскресный вечер.
В три часа ночи я наконец связался с «Кирсарджем».
Сперва я услышал в телефонной трубке писк морзянки, шорох разрядов, затем приглушенный расстоянием голос американского радиста. Узнав, что корреспондент «Правды» хочет поговорить с советскими солдатами, радист позвал в радиорубку дежурного офицера корабля господина Мона.
— Мы восторгаемся их подвигом, — сказал Мон. — Это настоящие парни!
— Нельзя ли поговорить с ними? — попросил я.
Еще пять минут ожидания — и я услышал далекий русский голос:
— Старшина баржи младший сержант Зиганшин слушает…
Это было как удар током. У меня от волнения дрожал в руке карандаш, когда я записывал слова младшего сержанта.
— Экипаж чувствует себя хорошо, — ровным голосом продолжал Зиганшин, хотя я ощущал, я слышал, как он волнуется. — Наше единственное желание — скорее возвратиться на Родину.
И еще добавил старшина баржи:
— На барже осталось кое-какое имущество. Непорядок!
Тот, кто служил в армии, поймет старшину Зиганшина.
Это было произнесено так, как будто не было за спиной у этого юноши ни сорока девяти дней скитаний в пустынном океане, ни мучительного голода, ни жажды.
Я слышал, что кто-то стоит рядом с Зиганшиным и подсказывает:
— Скажи про валенки.
— Кто там говорит «валенки», товарищ Зиганшин? — спросил я.
— Это рядовой Федотов, товарищ корреспондент.
— Передайте ему трубку… В чем дело, товарищ Федотов?
— Да как же, товарищ корреспондент? — услышал я недовольный, как мне показалось, голос. — Сапоги мы съели, на нас валенки. Форма поизорвалась. Одели нас во все американское. Как же мы на берег сойдем? Ведь мы солдаты.
Разговор продолжался всего несколько минут, но даже за это короткое время, даже не видя собеседников, можно было почувствовать, какие они действительно настоящие парни. В эти минуты еще не окрепшие, измученные юноши вели себя так, как ведут себя в строю, при исполнении служебных обязанностей, и лишь та необычная ситуация, в которой они очутились, смущала и тревожила их.
Вызывая по международному телефону редакцию «Правды», я мысленно возвращался к разговору с ребятами:
«На барже осталось кое-какое имущество. Непорядок!» — сказал Зиганшин.
«Как же мы сойдем на берег, одетые не по форме?» — волновался Федотов.
Это было немножко наивно и в то же время глубоко трогательно.
Прилетев в Сан-Франциско, мы узнали, что на «Кирсардже» уже побывали американские, английские, французские и японские журналисты, которых доставили на авианосец вертолетами из Гонолулу. Второй десант, на этот раз уже сан-францисской прессы, высаженный несколько часов назад, до сих пор атакует наших ребят и заодно командира корабля Роберта Таунсенда.
Заметив, что ребята утомлены, измучены жарой и вспышками фотоламп, Таунсенд распорядился закончить пресс-конференцию. Военные моряки оттеснили недовольных репортеров на палубу. Но уже через несколько минут «десантники» по каким-то коридорам и трапам с тыла снова проникли в каюту советских солдат. Тогда командир корабля приказал собрать всех журналистов в отдельной. каюте и держать их под арестом до прихода в Сан-Франциско. У каюты наших ребят были поставлены часовые с винтовками, потому что арестовать удалось не всех репортеров: с десяток из них прятались в кубриках и за палубными надстройками.
Разгневанные «пленники» были доставлены на берег, где они присоединились к толпе репортеров, ожидавших наших солдат на зеленой лужайке.
Было тихое прохладное утро, щедро напоенное весенним солнцем, запахом океана и чуть уловимым ароматом первых фиалок. Осторожно пройдя под мостом Голден Гейт, авианосец сдержанно гукнул, приветствуя еще не проснувшийся город. И в ту же секунду в домах на берегу захлопали, застучали открываемые окна. Люди заполнили балконы, мальчишки появились на крышах. А с плоской спины авианосца уже поднимались вертолеты.
Сделав круг над толпой, желтые вертолеты опустились на лужайку. Толкая друг друга, журналисты бросились к первому. Из дверей кабины вышли огромные летчики в шлемах с очками, все перетянутые какими-то ремнями, с пробковыми спасательными подушками на груди и на спине. Затем вышли Зиганшин и Поплавский.
Они в рабочей форме американских моряков — серых рубашках и голубых парусиновых брюках. Представитель советского посольства в США Анатолий Кардашев первым подбегает к ним, раскинув руки, обнимает их сразу обоих, прижимает к себе и поочередно целует.
Какие же они юные! Какие они тонкие! Они так худы, что спина Кардашева закрывает их двоих, как стена, и фоторепортеры дружно ревут:
— Эй! Спина-стена! Где парни?
А в это время из кабины другого вертолета выходят Крючковский и Федотов. Офицер пытается увести их к машинам в обход толпы. Они торопятся, почти бегут, но толпа настигает их мгновенно.
Пока они добираются до машин, я успеваю переписать сокращенную копию донесения командира «Кирсарджа», которую один из офицеров только что показал мне. В донесении говорится:
«Под флагом командующего 15-м отрядом авианосцев контр-адмирала Фрэнка Брендли «Кирсардж» следовал согласно приказу из Иокосуко (Япония) в Сан-Франциско (Калифорния). 7 марта 1960 года один из пилотов самолета, совершая тренировочный полет, заметил в волнах какой-то плавающий предмет. При ближайшем рассмотрении этот предмет оказался самоходной баржей. У рубки были замечены четверо людей в русской военной форме, поддерживающих друг друга. Это было в 15 милях от «Кирсарджа».
…Командир корабля немедленно изменил курс и направился к барже. Геликоптеры спустили на баржу спасательные приспособления, подняли людей и доставили их на борт авианосца… Немедленно четырем русским был дан горячий бульон — разумеется, в ограниченном количестве. Затем они были помыты и помещены в судовой госпиталь.
…Они сказали, что пробыли в океане почти пятьдесят дней. Это звучит невероятно, но их волосы, воспаленные, красные глаза и изодранная военная одежда подтверждали их заявление. Судовой доктор Фредерик Беквит отметил, что они были полуживы от истощения, но в хорошем настроении, что поразительно. Они были на краю гибели, и, несмотря на сильное истощение, ребята даже подшучивают друг над другом…
…Рядовой Анатоль Крючковский, 20 лет, взял свой солдатский ремень со звездой, серпом и молотом на пряжке и показал, на сколько он похудел. Объем его талии, как мы заметили, уменьшился на 8 дюймов[9].
…Вчера повар — «Кирсарджа», стюард первого класса Лозиа К. Райфорд, предложил готовить для солдат русские блюда. С помощью поварской книги ему удалось сварить «боршт» и приготовить «беф-строганофф». Райфорд заявил, что он, подобно каждому члену экипажа «Кирсарджа», хочет, чтобы русские чувствовали себя как дома.
…Сейчас русские чувствуют себя хорошо. Рядовой Поплавский играет в шашки с авиационным механиком первого класса Василем В. Гетманом, который немного понимает по-украински. Гетман говорит, что Поплавский выиграл все партии.
…Рядовой Иван Федотов, 21 год, попросил гитару и сыграл несколько русских песен. Он сказал, что играть ему трудно, потому что русская гитара имеет семь струн, а американская только шесть…
…Все четверо хотят как можно скорее вернуться на Родину. Они уверены, что их ищут и ждут».
«Невероятно» — этим словом запестрели вечерние выпуски сан-францисских газет.
Ребята отдыхали в маленьком уютном дворике отеля «Караван-Лодж». Они сидели на плетеных стульчиках вокруг бассейна и беседовали с советскими корреспондентами. Администрация отеля закрыла все двери, выставила своих «часовых» и стойко отбивала натиск американских журналистов.
— Завтра! Завтра! — отвечал управляющий на бесчисленные телефонные звонки из газет. — Сегодня пусть мальчики отдохнут.
Зато Москву дали беспрепятственно. То и дело телефонистка по радио взывала:
— Мистер Правда! К телефону!
— Мистер Труд, вам звонят из Москвы.
Ей было нелегко запомнить наши русские фамилии, и она вызывала нас по названиям газет.
До полудня в отель «Караван-Лодж» позвонили не меньше двадцати раз. С солдатами разговаривали из редакций всех московских газет, радио и телевидения.
Но вот администрация отеля решила, что пора пустить во дворик представителей американской прессы. Журналисты вбежали, толкая друг друга, на ходу раскрывая блокноты. Многие тащили звукозаписывающие аппараты.
Сразу же выяснилось, что некоторые из журналистов знают несколько фраз по-русски.
— Что ваше имя? — спрашивал один у наших ребят.
— Как много вы уже стары? — допытывался другой у Зиганшина.
— Как вы ничеффо поживаете, мой сударь? — желал узнать третий.
Ребята остолбенело смотрели на них, от удивления не в силах произнести ни слова. Другие газетчики, не надеясь на свой русский язык, привели с собой переводчиков.
Толпа разбилась на четыре группы. В центре каждой стоял один из наших ребят.
Скрипели перья, щелкали затворы фотоаппаратов.
Вдруг от той группы, в центре которой стоял Федотов отделились трое и кинулись со всех ног бежать к выходу из дворика. Один так спешил, что чуть не упал в бассейн.
— Что случилось, Ваня? — спросил я.
— Я не знаю, — растерянно ответил Федотов. — Они просили показать гармошку, а я сказал, что мы ее съели. Они замахали на меня руками и убежали.
Я успокоил Ивана, объяснив, что газетчики умчались на телеграф.
Неожиданно бросились врассыпную все, кто стоял вокруг Поплавского.
— Ну, а ты что им сказал? — поинтересовался я.
— Ничего особенного, — развел руками Филипп. — Я рассказал им, что четвертого марта мы поймали в океане стеклянный шар, к которому была прикреплена палка. Такие шары ставят японцы с рыболовными сетями. На палку вешается груз и прикрепляется сеть, а шар служит поплавком.
Мы этот шар выловили, — продолжал Филипп, — написали записку о том, что советская самоходная баржа с экипажем из четырех человек больше сорока пяти дней дрейфует в Тихом океане, запечатали записку в гильзу от патрона, прикрепили гильзу к палке, подняли на палку советский военно-морской флаг и пустили шар в море.
Они меня спрашивают: «Вы написали в записке, что вы умираете от голода и жажды?» — «Нет», — отвечаю. «Вы написали в записке: «Ради бога, спасите нас»? — «Нет», — отвечаю. «А где вы взяли советский военно-морской флаг?» — спрашивают. Объясняю, что мы сами сделали из куска холста. Синей краской ленту внизу провели. Красной краской звезду и серп и молот нарисовали. Один из них как закричит: «И это на сорок шестой день голода, холода и жажды!» И все бросились бежать от меня.
— Ничего, они еще вернутся, — сказал я.
Действительно, через несколько минут у входа во дворик послышался тяжелый топот нескольких пар ног. Это журналисты возвращались за новыми сенсациями.
Старшему из солдат двадцать один год, но в штатских костюмах, которые они надели в Сан-Франциско, они похожи на подростков. За сорок девять дней, проведенных в бушующем океане, каждый из них похудел более чем на двадцать килограммов. Они еще не совсем оправились от пережитого, густая синева лежит под их большими, глубоко запавшими глазами, и лопатки острыми углами выступают под пиджаками.
Они не очень красноречивы и не очень охотно рассказывают о себе.
В первые же часы всех поразила скромность этих парией. Дело доходило до курьезов.
— Была ли у вас на барже пища? — спрашивал один из журналистов, прилетевший в Сан-Франциско из другого города позже своих коллег.
— Была, — отвечал ему Крючковский.
— Была ли у вас пресная вода? — продолжал интервью несколько озадаченный журналист.
— Была, — утвердительно кивал головой Анатолий.
Журналист разводил руками:
— А говорили, что вы голодали, страдали от жажды…
На помощь журналисту приходили Анатолий Кардашев или врач Анастасия Николаевна Озерова.
— Ведь продукты кончились двадцать четвертого февраля, а воды они пили по три глотка в сутки. Разве это пища? Разве это была вода?
— Но ведь сперва-то действительно два ведра картошки было и бачок с водой, — окончательно смущался Крючковский. — Они ведь спрашивают не о том, когда это все кончилось, а о том, было ли. Вот я и отвечаю, что было, мол. Отвечаю на вопрос, как положено.
Они не могут скрыть своего удивления всеобщим интересом к ним со стороны американских журналистов. «Ничего особенного не произошло», — старательно втолковывают они репортерам.
И это как раз то, чего не могут понять, с чем не могут согласиться иностранные журналисты. Вот разговор одного из них с советскими солдатами:
Журналист. Я знаю, что в такой обстановке можно потерять человеческий облик, сойти с ума, превратился в зверей. У вас, конечно, были ссоры, может быть, даже драки из-за последнего куска хлеба, из-за последнего глотка воды.
Зиганшин. За все сорок девять дней члены экипажа не сказали друг другу ни одного грубого слова. Когда пресная вода подходила к концу, каждый стал получать по полкружки в день. И ни один не сделал лишнего глотка. Лишь когда мы отмечали день рождения Анатолия Крючковского, мы предложили ему двойную порцию воды, но он отказался.
Журналист. В этом аду вы помнили о дне рождения товарища? Это звучит невероятно! А вы не думали о смерти, мистер Зиганшин?
Зиганшин. Нет, мы думали, что мы слишком молоды, чтобы легко сдаться.
Журналист. За каким занятием коротали вы длинные дни? Например, вы, мистер Поплавский?
Поплавский. Мы точили рыболовные крючки, вырезали из консервной банки блесны, расплетали канат и вили лески. Асхат Зиганшин чинил сигнальную лампу. Иногда я вслух читал книгу.
Журналист. Как называлась эта книга?
Поплавский. «Мартин Иден» Джека Лондона.
Журналист. Это звучит невероятно!
Федотов. Иногда Филипп играл на гармони, а мы пели.
Журналист. Покажите мне эту историческую гармонь.
Федотов. К сожалению, мы ее съели.
Журналист. Что-о-о?.. Как съели?..
Федотов. Очень просто. На ней были части из кожи. Мы отодрали ее, нарезали на куски и варили в морской соленой воде. Кожа оказалась бараньей, и мы шутили, что у нас два сорта мяса: первый сорт — кожа от гармони, второй сорт — кожа от сапог.
Журналист. И у вас еще были силы шутить? Это уму непостижимо! Да знаете ли вы сами, какие вы люди?
Зиганшин. Обыкновенные. Советские!
Есть что-то символическое в том случайном факте, что уже слабеющие от голода и жажды советские юноши, солдаты первого и второго годов службы, недавние рабочие, колхозники, читали вслух Джека Лондона, замечательного американского писателя, создавшего образы сильных одиночек, борющихся за жизнь в мире, где эгоизм, предательство, попрание дружбы допустимы, если хочешь выжить. Насколько выше даже самых сильных героев Джека Лондона и сильнее духом эти парни!
Время от времени люди находят на морском берегу или в песках пустыни жуткие свидетельства человеческих трагедий — дневники тех, кто проиграл неравную борьбу со стихией. Чаще всего это страницы, полные отчаяния, ужаса перед смертью, слез и скорбных молитв. А сколько известно разных историй, когда люди, попавшие в беду, как дикие звери, перегрызали друг другу глотки за кусок хлеба, за глоток воды!
Один из американских журналистов спросил Анатолия Крючковского: «Что вам помогло так долго бороться с океаном?. — Солдат ответил просто: «Наша дружба. Так мы воспитаны, наверное».
Да, так они воспитаны!
В битве с океаном они были не просто четыре человека — русский, два украинца, татарин, они были не просто четыре солдата. Это был экипаж, это был коллектив советских людей.
Когда закончилась Великая Отечественная война, старшему из них было шесть лет. Они как раз из того «спасенного поколениям, которое знает о подвигах их отцов и старших братьев лишь по рассказам, книгам и кинофильмам.
Они помнят, как кончается рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека».
«…Около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его Родина».
А вот что рассказал мне Анатолий Крючковский. Рассказал вполголоса, чтобы не услышал младший сержант.
…Клонился к закату, тонул в океане сорок какой-то день дрейфа. Не видно солнца за низкими, стремительно летящими тучами, и только по светлому пятну на самом горизонте можно догадаться, в какой стороне закат. Шумит, бросает баржу океан. Быстро опускается ночь. Темная, холодная пустыня вокруг. Ни огонька. Ни живой души, кроме тех, что рядом, самых близких, милых, навеки родных. Больше никого живого, на десятки сотен миль — никого…
Уже не поднимались, берегли силы Поплавский и Федотов. Уже шепотом спеты все-все песни, рассказаны все-все истории. Даже разговаривать уже нет сил. И повисает в кубрике тишина.
И впервые за все сорок с чем-то дней дрогнуло сердце одного из четырех. А может быть, и не дрогнуло, а просто решил солдат, что пришло время поговорить и об этом.
Тишина… И вдруг один из солдат говорит:
— Как будем умирать, хлопцы?
Тишина… Только океан с размаху колотит по барже.
— Ну что ж, — нарушает молчание Ваня Федотов, — почувствует, что слабеет, умирает, пусть скажет.
Подползем, обнимемся, поцелуемся. Кто будет умирать последним, пусть суриком напишет на стене кубрика наши имена. Погибли, мол, тогда-то. Привет Родине. Поклон матерям.
И тогда вот что сказал младший сержант. Это была самая длинная его речь за все время дрейфа:
— Стену кубрика не мазать! Запрещаю! Запрещаю даже думать об этом. За последние несколько дней мы увидели три парохода. Что это значит? Значит, мы попали на какую-то морскую дорогу. Нас не снесет с нее. Я заметил, что днем нас тащит на юго-восток, а ночью обратно — на северо-запад. Мы болтаемся на одном месте. Увидели три корабля, увидим и четвертый. Не заметит нас четвертый, заметит пятый. У нас еще три пары сапог. Хватит на весь март, а в марте нас обязательно найдут.
«Обязательно найдут в марте…» С этой мыслью уснули солдаты.
А утром тот же солдат, который спрашивал вчера вечером: «Как будем умирать, хлопцы?», тихо запел хвою любимую песню, в которой есть такие слова:
Это ничего, что мы, солдаты,
Далеко ушли от дома.
И младший сержант улыбнулся.
А теперь рассказ Филиппа Поплавского:
— Когда младший сержант стал разделывать первый сапог, мы думали, что сразу все начнем есть кожу. Но Зиганшин даже запретил прикасаться к ней. Он сказал: «Я съем ее первый, и если через сутки не заболею, значит ее можно есть и вам. Вот так».
Вот, оказывается, как это было.
Рассказывает Иван Федотов:
— Когда над нами опустились вертолеты с «Кирсарджа», я был уже так слаб, что запнулся за канат и рухнул было за борт, но меня поймал Зиганшин и удержал… На палубе авианосца Зиганшин сказал американскому офицеру: «Спасибо за помощь. Но просим как можно скорее отправить нас на Родину». По дороге в судовой госпиталь он потерял сознание…
Хрупкий юноша с двумя полосками на погонах был, стальной пружиной, которая двигала этот хорошо подогнанный механизм — экипаж самоходной баржи Т-36. Но это только сравнение, потому что они были не бездушные винтики, а живые люди, обыкновенные, наши, советские.
Простой человек… А сколько миллионов глаз внимательно следят за тобой! Рассматривают твои фотографии в газетах, толпой собираются у телевизора, смотрят на тебя на экране из зрительного зала кинотеатра. Вот этот человек с микрофоном, что сидит рядом с тобой за обеденным столом в отеле «Караван-Лодж», рассказывает сейчас миллионам радиослушателей о том, как ты держишь вилку, и о том, как у тебя завязан галстук. Ничего не поделаешь: ты советский человек, и весь мир хочет узнать о тебе все до мелочей.
Ребята понимали это. Нужно было видеть, с каким достоинством они себя вели.
Когда солдаты пошли в Сан-Франциско покупать шляпы, за ними ринулись десятки фоторепортеров. Ваня Федотов привычно и лихо скосил поля шляпы к правой брови и лукаво подмигнул мне: дескать, мы не лыком шиты. Поплавский и Крючковский примеряли шляпы у зеркала.
Я обернулся к Зиганшину и увидел, что он мучительно краснеет. Он смотрел на шляпу, лежавшую перед ним, и боялся притронуться к ней. Десятки фотообъективов были нацелены на него и на шляпу. Было ясно, что младший сержант попал в переплет. Он еще раз взглянул на фоторепортеров, которые сделали стойку, как гончие перед раненой птицей, и прошептал мне на ухо:
— Я никогда в жизни не носил шляпы…
Широченная «спина-стена» Кардашева как бы невзначай скрыла его от фоторепортеров.
Как полюбили наших ребят моряки «Кирсарджа» жители Сан-Франциско, пассажиры «Куин Мэри»! Стюардессы американского реактивного самолета «Боинг-707» написали им на открытке: «Милым русским ребятам!» Удивительно, но это факт: стюардессы нашего «Ту-104», который доставил солдат из Парижа в Москву, не зная ничего об открытке своих американских сестер, написали почти те же слова: «Нашим милым, нашим славным советским ребятам!»
Оператор телевизионной компании, прихрамывающий грузный старик, не отходил от наших ребят целыми днями. Он как ребенок радовался каждому удачно снятому кадру.
— Никогда за всю жизнь я не работал с таким удовольствием, — сказал он. — Я будто помолодел. Я счастлив, что снимаю настоящих людей.
Служащий таможни во французском порту Шербур сказал:
— У этих солдат лица студентов. До чего же они скромны и милы! К ним можно относиться только как к родным сыновьям.
А вот письмо, которое написал нашим ребятам бывший американский моряк Джо Хаммонд:
«Я старая, видавшая виды тихоокеанская акула, поверьте мне, я знаю, что такое океан, когда у него плохое настроение. До сих пор я, старый циник, был убежден, что человек — ничтожество перед Его Величеством Океаном. Вы доказали обратное. Самый сердитый океан ничего не может поделать с человеком, если это настоящий человек. Я восхищен вашим мужеством и вашей скромностью. Я склоняю перед вами, юноши, свою седую голову».
В письме, подписанном «Человек, который вас полюбил», ребята прочитали:
«Может быть, вы заметили, что в Сан-Франциско за вами неотступно следовал человек в синем берете. Если вы заметили, то, наверное, подумали, что это переодетый полицейский, приставленный для вашей охраны. Нет, я не полицейский, да за вами и не было полицейских, ибо вас не от кого было охранять, разве что от восторженной толпы. Я обыкновенный человек, и я просто хотел узнать, как ведут себя русские после того, как весь мир назвал их героями. Мой отец рассказывал мне о Чкалове и Громове и всегда восторгался их мужеством и скромностью. С тех пор прошло больше двадцати лет. Вы гораздо моложе тех героев, о которых мне рассказывал отец. Следуя за вами по пятам, наблюдая вас, изучая вас, я понял, что героическое заложено в вас с детства. Видимо, вы привыкли носить это в себе до поры до времени и не замечаете, что это заложено в вас. А когда это проявляется, вам как будто становится не по себе, как мне показалось, шумная слава утомляет вас. Это непривычно видеть здесь, на Западе. Вы, может быть, с улыбкой отмахнетесь от моих слов. Но я все-таки скажу, что вы самые человечные герои, которых я когда-либо встречал. Вы настоящие люди — и этим все сказано».
Этим действительно сказано все.