Многоликая Бельгия

У бельгийских друзей

Я живу в Бельгии.

Точнее — в ее столице Брюсселе, на окраине, в небольшом коттедже.

Окна не обведены белой краской, как в Голландии, и весь домик, как и его соседи, более деловитый с виду, одноцветный, из оранжевого кирпича.

У входа нет ни кломпов, ни лопаты. Садик далеко не так густо засажен, как у Герарда. В центре, вместо цветочной клумбы, красуется турник.

— Мы, бельгийцы, — объясняет мой друг Жак, — типичные горожане. Недаром Бельгию называют одним большим городом…

Жак любит четкие, законченные формулировки. Но боится прослыть педантом. Наверное, поэтому, когда он говорит, его карие глаза за стеклами очков смеются. Он точно подтрунивает над собой.

Я по привычке ищу глазами канал.

— Это нетипично для здешнего пейзажа, — просвещает меня Жак. — Ближайший канал на другом краю города.

Познакомился я с Жаком пять лет назад. Тогда он, его жена Эвелин и двое ребят занимали маленькую квартирку в центре города. Приглашать гостей было некуда. К счастью, удалось купить в рассрочку этот коттедж.

Обставлены комнаты по-спартански просто. В каждой — узкие складные кровати без спинок, столик, стенной шкаф для одежды и, как в гостинице, умывальник. Цветов почти нет. В самой большой комнате — столовая-кабинет-гостиная. Граница кабинета обозначена лишь вертящейся этажеркой с книгами, укрепленной в центре помещения, на стальном шесте.

— Бельгийцы не любят ничего лишнего, — говорит Жак.

Жилище рациональное, чистое. Единственное украшение — плакаты. Утром, просыпаясь, я не сразу соображаю, где нахожусь: взгляд упирается в синие, обсыпанные звездами маковки Суздаля. Дети спят под панорамой Ленинграда, под деревянным кружевом Кижей.

Жак часто бывает в нашей стране.

По субботам он принимает гостей. Многие являются, чтобы посмотреть на меня — приезжего из Советского Союза, расспросить, поспорить.

— Не думайте, что во всех домах так, — уточняет Жак. — Вообще в Бельгии живут замкнуто, каждый на своем островке.

Разумеется, у меня есть вопросы. Я ведь проведу здесь целый месяц и надеюсь получше узнать Бельгию и бельгийцев.

Меня наперебой снабжают советами.

Оказывается, месяц — срок жесткий. Бельгия невелика, в ней девять миллионов жителей, на три миллиона меньше, чем в Голландии, но любопытному иностранцу тут будет потруднее…

Бельгия гораздо разнообразнее. Я уже успел заметить это: за окном вагона, оставившего позади Голландию, еще тянулись некоторое время польдеры, но потом каналы и канавы исчезли, плоская земля точно разгладилась, обсохла. Чем дальше от моря, на юг, тем выше. В Брабанте — центральной провинции — уже видишь пологие холмы. А в южной Бельгии — зеленые вершины Арденн, пенистые потоки, скалы, настоящая глухомань.

В стране три языка.

Северная половина Бельгии — Фландрия, родина легендарного Тиля Уленшпигеля. Фламандцы говорят почти так же, как жители Амстердама. Литературный язык — общий с голландцами.

На востоке Бельгии — небольшая область, населенная немцами.

В южной половине страны — Валлонии — язык французский. Образованный брюсселец мало отличается по говору от парижанина. А в деревне звучит валлонский диалект, трудный для произношения, часто непонятный горожанам.

Промышленные города, шахты разрослись в Бельгии густо. А в кольце заводов, современных кварталов свернулись клубком средневековые улочки, высится храм, расписанный внутри великим художником…

Меня соблазняют замечательными музеями, старинными замками, одетыми плющом, творениями фламандских живописцев, красочными народными праздниками и, конечно, колоколами… Словом, я не успеваю записывать маршруты, названия мест, адреса.

Может быть, в Бельгии я снова нападу на след Анатолия — саратовского парня, сражавшегося в партизанском отряде. Как сложилась его судьба?

— Вы будете в Брюгге? — сказал один из друзей Жака. — Позвоните моему приятелю, Клоду Верселю. Он ветеран войны и, вероятно, что-нибудь знает.

— Ты должен поехать в Брюгге так или иначе, — говорит Жак. — Кто не был там, тот…

— Не понял Бельгию, — вставляет кто-то.

— А Льеж! Не побывав в Льеже…

А сами бельгийцы? Что это за люди, какими чертами характера они отличаются?

— О, тут тоже пестрота, — отвечает мне Жак. — Северная рассудительность, галльский темперамент… Чаще всего нас определяют так: ноги у бельгийца на земле, а голова в облаках. Как это понять? А вот присмотрись, подумай…

Все сошлись на том, что мне сперва надо провести неделю-другую в столице.

Брюссель

Есть города, которые можно охарактеризовать двумя-тремя словами. Скажем, город каналов, город небоскребов.

Брюссель не относится к их числу.

Если подойти строго, ему многого не хватает. Здесь нет архитектурной цельности Амстердама. Брюссель — пестрое смешение стилей и веков. У него нет большой воды — скажем, озера или широкой реки, а без этого городу трудно быть красивым. На плане Брюсселя голубеет лишь узенькая речушка Сенн. Она далеко от центра, обросла портовыми кранами и выполняет скромную роль подъездного пути: соединяет столицу с сетью бельгийских рек и каналов.

Проще подыскать для Брюсселя эпитет. Гигантский? Нет, не подходит. Число жителей — в пределах миллиона. Мне хочется назвать его уютным, приветливым.

Еще не исчезли здесь старые, почти музейного вида трамваи. Дома, построенные большей частью в прошлом веке, напоминают желтоватыми и коричневыми тонами старую, потускневшую мебель. Но город расцвечивают вывески бесчисленных «брассери» — кафе-пивных. Это своего рода клубы. Брюсселец проводит весь вечер в зальце «брассери», один или в компании, смотрит телевизор, читает газету. В «брассери» обсуждают новости квартала, города, дела политические.

В теплые дни столики выносят на улицу. Много киосков, лотков с цветами, фруктами, овощами. Магазины выносят часть товаров наружу, на скамьи или прямо на тротуар. Даже в центре, на торговой улице Нев, продавцы в рупор, что редко услышишь на севере, зазывают публику, расхваливают вещи, выставленные для распродажи.

Брюссель иногда называют дальним предместьем Парижа. И верно, очень многое в облике, в красках оживленной уличной жизни роднит две столицы. Говорит Брюссель главным образом по-французски, хотя все надписи — на двух языках. У него свои Большие бульвары, охватившие ядро города широким зеленым обручем.

И в Брюсселе соседствуют богатство и скудость.

В Амстердаме различаешь основательные каменные здания, похожие на фермы, и скромные избушки — вонботы. Те, кто победнее, буквально сброшены с улиц на воду. В Брюсселе люди разных достатков — на суше.

Адрес человека довольно ясно говорит, каков его доход. Например, авеню Луизы — Брюссель богатых, она вонзается в тенистый Суанский лесопарк. А самые богатые обитают за городом — в виллах, обнесенных массивными оградами, в замках. В королевстве бельгийском немало миллионеров, владеющих заводами, судами, угольными разработками, рудниками в Конго. Тысячи баронов, сотни графов, десятки принцев. Аристократам, монастырям по-прежнему принадлежат обширные угодья.

То, что на авеню Луизы выбрасывают в мусорные чаны, нередко объявляется на лотках в другом конце города, на так называемом «блошином рынке». Старьевщики роются в мусоре и извлекают кое-что, годное для сбыта.

Да, покупатели находятся…

Огромная усатая старуха торгует перчатками — истертыми, серыми от въевшейся пыли. К ним и прикоснуться противно. Рядом ветер раскачивает изношенные донельзя пиджаки — заштопанные на локтях, с пятнами, не поддавшимися химчистке.



Меня поразила груда разнокалиберных, ржавых ключей. Кому они нужны, без замков? Я смотрел и пытался представить, какие шкатулки, столы, поставцы, буфеты, гардеробы, кладовые, подвалы, чердаки запирали они в домах, может быть, уже сметенных войнами.

Подошел мужчина в плащике, чисто одетый, вынул из кармана бумажку с чертежом, начал рыться в груде, примерять ключи. Нет, этот не бедняк…

Повезло, ключ отыскался. Его, правда, понадобилось чуть-чуть подогнать напильником. Но ведь это дешевле, чем заказывать новый. На франк-другой, но дешевле.

Спускается вечер, тянет за собой мглу, поредевшую было за день. Движение стало гуще, машины цугом бегут за трамвайчиком, прямо по линии.

За витринами зажигаются елочки, маленькие, не очень яркие, экономные. Осветилась реклама банка. Молодая пара — оба красивые и веселые — катаются на роликах. Веселые потому, что знают, куда класть деньги. «Смотрите, как легко нам делать сбережения!» Так же легко, как скользить на роликах.

Если верить плакату…

Цена франка

Больше всего в Брюсселе улиц среднего достатка.

Они нешироки, здания гладкостенные, без лепных гирлянд. У тротуара тесно стоят бездомные машины, гаражей здесь мало.

В укромных «брассери» обстановка традиционная: темные панели отделки, угловые диванчики, ветеран-буфет, украшенный дедовской кофейной мельницей. Попадаются и харчевни, где принимают по-семейному: тут же, за вашим столом, сидит старушка — мать хозяина, вяжет носок. Подают «мули» — черные морские раковины в наперченном бульоне с луком. Моллюски внутри съедобны.

Порцию «мулей» можно получить и на улице. Облако пара над переносной плитой, запах сельдерея… Недороги и жареные «эскарго». Это крупные морские улитки в панцирях, напоминающих чалму. Извлекают улитку длиннозубой вилкой, держа панцирь специальными щипцами.

А там шипят под тентом ломтики картофеля — «фриты». Без них тоже немыслима обычная брюссельская улица.

Приезжий, может быть, не сразу уловит заботы и тревоги этой улицы — чистой, на вид зажиточной.

Правда, Бельгия слывет в Европе богачкой. Бельгийцам почти не приходится бросать родину в поисках работы. Бывает, инженер едет за границу по приглашению. Это другое дело. А рабочих Бельгия с давних пор сама принимает со стороны — итальянцев, испанцев, греков, даже французов. Сейчас черный день как будто отодвинулся.

Но все-таки не исчез из вида…

Приезжему из нашей страны, с нашими привычками, трудно представить себе, какая жестокая экономия скрыта за опрятными фасадами. На стойку «брассери» редко упадет десятифранковая монета — в просторечии «тюнн», не учтенная заранее в статье расходов.

Да что — «тюнн»! В семье рассчитан каждый франк. Кто знает, надолго ли поправилась конъюнктура. Да ведь и сейчас полная занятость не во всех отраслях производства. Объявлено же официально — пособия по безработице получают сто тысяч человек.

А цены! Повышаются из года в год, в особенности на продовольствие. За кило говядины или свинины изволь платить на десяток франков больше, чем в прошлом году.

Однажды маленькая булочка, прозванная «пистолетом»— в память монет пистолей, ходивших когда-то, — стала дороже на четверть франка. Это самая мелкая монета. Номер газеты — три с половиной франка, трамвайный билет — семь. Однако здесь, на улице, каких много, чувствительно и это повышение. Печать протестует. Оказывается, булочники нарушили — который уж раз! — цены на хлеб, установленные законом.

Улица сетует на то, что дороги квартиры, дорого обходятся визиты к врачу и лекарства.

Покупая телевизор, не забывают подсчитать эффект в бюджете. Два билета в кино вечером — это, по цене, килограмм масла. Расходы на кино резко сократятся. И на газеты и журналы, на футбол…

Завести машину — тоже выгодно.

— Посудите сами, — сказал мне в «брассери» сосед по столику, — машина необходима. Здесь я отдаю треть зарплаты за квартиру, а за городом жилье гораздо дешевле. Переехал бы, но всю разницу съест автобус. Транспорт и без того отнимает массу денег.

Одна знакомая при нас покупала автомобиль. Дело происходило на ярмарке автомашин. Мы проголодались, встали в очередь за съестным. Как возмущалась бельгийка, что булочка с сосиской стоила на ярмарке дороже на два франка!

Машина здесь не роскошь. Она позволяет обойтись без автобусов, трамваев, в ней дешевле можно съездить в отпуск.

…Когда я вышел из «брассери», улица уже затихала. Окна гасли. Скрылись в темноте супруги на роликах, те, что играючи откладывают деньги. Было девять с четвертью — время позднее для обыкновенной, утомившейся за день улицы Брюсселя.

Размышления у Атомиума

В холодном, вязком тумане, затопившем сегодня Брюссель, он напоминает что-то живое. Кажется, великан, который похваляется силой, жонглирует тяжелыми ядрами. Подходишь ближе, и из тумана со всей стальной определенностью выступают штанги и шары, крепко сваренные между собой, поднятые на высоту в сто десять метров.

В одном из шаров — ресторан. Вы может заказать там пулярку по-брюссельски, сваренную в масле, тающую во рту. Возьмут за нее дороже, чем в городе, но зато вы вправе похвастаться, что пообедали внутри атома. Да — атома! Ведь Атомиум — это не что иное, как молекула окиси железа, выросшая в двести миллиардов раз. Состоит молекула, как известно, из атомов. Скульптор ничуть не нарушил их расположение, он только увеличил и соединил шары-атомы полыми трубами, по которым снуют скоростные лифты и ползут эскалаторы.

Есть шар, отведенный под выставку. Диаграммы и фото рассказывают о мирном применении атомной энергии. Об этом и мечтал скульптор, проектируя свои гостеприимные атомы.

Задуманный как эмблема нашей эпохи, Атомиум возник вместе с Всемирной выставкой 1955 года. Он был ее главным аттракционом и молчаливым ее председателем. Павильоны выставки давно разобраны, а монумент пережил ее, сросся со столицей.

— Ну, красоты я тут не вижу! — раздается рядом со мной по-итальянски в группе туристов.

Там заспорили.

Красив ли Атомиум? Трудно ответить сразу. В нем есть величие. В нем — добрые пропорции самой природы. По форме монумент непривычен. Что ж, жизнь ломает привычки. Художник вряд ли должен обходить вниманием то, что открывает нам наука. Формы, краски, пейзажи, рождающиеся в реакторе, в пробирке химика, под микроскопом.

Одно достоинство Атомиума бесспорно: он выразительно напоминает о грозном нешуточном могуществе нашей активной современницы — атомной энергии.

И заставляет думать…

Бельгийцы гордятся тем, что их атомный реактор подключен в сеть, дает энергию. Но если бы атомы работали только для мира! Огромные средства идут в Бельгии на вооружение. Старшие партнеры по Атлантическому пакту обязывают Бельгию строить военные гавани и аэродромы, принимать в своих водах боевые суда с атомным оружием, снаряжать соединения самолетов, способных бросать атомные бомбы.

Возле Брюсселя расположился штаб НАТО, изгнанный из Франции.

А на стенах часто видишь надписи мелом, краской: «Штаб НАТО — вон из Бельгии!», «Долой НАТО!». В газетах там и здесь прорывается как предостережение информация о войне во Вьетнаме.

Разбой во Вьетнаме не решаются оправдывать даже буржуазные газеты, прежде восхищавшиеся всем американским. В одном из маленьких, но смелых театров Брюсселя идет спектакль «Америка, ура!», зубастая сатира на американский образ жизни. Некий «доброжелатель», не назвавший себя, позвонил директору театра — если, мол, не перестанут играть спектакль, в зрительном зале взорвется бомба. Но запугать не удалось.

Кстати, репертуар театров говорит о многом. В крупнейшем драматическом театре столицы ставили пьесу Арбузова «Мой бедный Марат». Для зрителей выпустили необычное либретто — с исторической справкой о блокаде Ленинграда и даже с картой фронта. Во Фламандском театре идет драма по Достоевскому — «Братья Карамазовы». В эстрадном — комедия Валентина Катаева. Никогда не видели брюссельцы такого количества русских и советских пьес, фильмов.

Да разве есть в наше время страны, отъединенные наглухо от других! Атомный век связывает судьбы всех народов!

Об этом думаешь на холме у Атомиума.

Шаги истории

Получасовая поездка от Атомиума в центр города — и мы отброшены на несколько веков назад.

Знаменитая Большая площадь…

Главенствует на площади Ратуша. Кружевной ее мрамор и сегодня свеж и юн. Не верится, что строительные леса сняты в 1454 году. Над пышным порталом тянутся вверх острые башенки и, перерастая друг друга, образуют мощный ствол, который силится достать до неба.

Справа от Ратуши — дворец графов Брабанта, слева и напротив — вызолоченные дома гильдий. Дворец хмурится, узкие его окна с тревогой взирают на соперников. А гильдейские дома, слитые в строю, словно купцы, одеты в самое парадное, назло вельможам. Так молчаливо длится на площади спор, давно прекращенный историей.

Конечно, вы скоро отворачиваетесь от сурового дворца. Вас пленяют сооружения Брюсселя плебейского — их поразительная легкость при изобилии орнамента, загадочные, овеянные неведомыми легендами эмблемы ремесел.

Дом корабельщиков отличен форштевнем, выпирающим из фронтона. Ниже лоснятся, извиваются тела существ подводного царства. Дом галантерейщиков охраняет лиса, дом корпорации лучников — волчица. Дом голубя, дом павлина, дом летучего оленя…

Никто не скажет точно, какие предки у этих зданий, как глубоки их древние каменные корневища. Наверно, под мостовой смешались с почвой остатки поселения бельгов — кельтского племени, упоминаемого в записках Юлия Цезаря.

Только через тысячу лет поселение стало городом, цветущим и знатным. Совершили это превращение ремесленники, основавшие свои мастерские на вилке торговых дорог — от Кельна и от Парижа к морю.

Это они: ткачи, кузнецы, корабельщики — фламандцы и валлоны — создали Брюссель и всю Бельгию, метко прозванную страной городов. Так рано и так бурно развилось здесь ремесло.

Улицы-щели, не знающие солнца, выходят на Большую площадь. Жилища мастеровых темны, убоги, но гильдии богаты, товары известны всей Европе. Чертоги ремесел на площади словно усеяны шедеврами — теми изделиями, которыми добывалось звание мастера.

Большая площадь — шедевр нескольких поколений.

И вот что еще поражает — постройки здесь возведены в пору непрерывных сражений. В Брабанте и на землях голландцев новый класс раньше, чем где бы то ни было, вышел из пеленок. Зато и война, начатая им, была здесь, быть может, самой трудной. Брюссель, Гент, Брюгге, Турнэ обучали Европу колотить феодалов. Еще в 1302 году простолюдины разгромили отборную рать французских рыцарей. Но короли, графы снова и снова грозили отнять городские вольности, обратить ремесленников в своих крепостных.

Все это ясно видишь, стоя на Большой площади. Вряд ли есть место в столице, во всей стране, где так внятен голос истории.

В XVI веке пришел новый враг — испанские завоеватели. Мы знаем, какой могучий народный гнев они вызвали.

На Большой площади, во дворце, — покои наместника короля Филиппа. Это герцог Альба. Фанатически усердный слуга деспота, он гордится тем, что погубил больше ста тысяч людей. Палачи орудуют и под окнами дворца. На железных остриях торчат головы казненных патриотов, Эгмонта и Горна.

Враги презрительно называют повстанцев нищими бродягами.

Друзья! Они кричат: «Вы босяки,

вы гезы!»

Что ж, будем гезами! У нас, у босяков,

В сердцах — огонь, в руках — железо

У босяков!

Кажется, сама Большая площадь говорит нам это, как некогда Эмилю Верхарну. Замечательный бельгийский поэт часто бродил здесь, прислушиваясь к былому.

Ярость гезов, оставшуюся здесь в воздухе, вдыхал Шарль де Костер. Видишь Тиля Уленшпигеля, которого де Костер поставил во главе гезов. Потрясенный зрелищем казней, уходит с площади Тиль и произносит, обращаясь к другу Ламме:

— Слава тем, кто с мужественным сердцем готовит меч для грядущих черных дней.

Почему в северных провинциях, голландских, восстание победило, а здесь задохнулось?

Там феодализм был слабее, тут сильнее. Родовитая знать — не иноземная, а местная, — хоть и не раз была бита, но сохранила огромные поместья. Вся земля принадлежала сеньорам и монастырям, по-прежнему владела умами католическая церковь. Новому классу тут было теснее. Новая вера Лютера и Кальвина не утвердилась.

Вельможи испугались гезов и, за немногими исключениями, встали на сторону короля Филиппа. Горожане не смогли привлечь в свои ряды крестьян. Богатые купцы, владельцы мануфактур, предпочли в такой обстановке соглашение с противником. Испанские наместники удержались. Но вскоре Мадрид сам выпустил из рук южные провинции. Испания одряхлела, соседи на востоке крепли, Брюссель с Брабантом, Фландрией, Люксембургом отошли по договору к Австрии.

Столетие спустя, громя австрийцев, на Большую площадь вступили гренадеры Наполеона. Известна фраза, брошенная как-то императором: «Вся эта страна не что иное, как наносы песка из французских рек».

Но вот указы Наполеона сорваны пиками русских казаков, двигавшихся к Парижу.

Монархи-победители, собравшиеся на Венском конгрессе, перекраивают карту Европы. Недолговечная империя Наполеона рухнула, разобрана по частям. Все земли фламандцев и валлонов предоставлены Голландии.

Мнением народа Конгресс не интересовался. А между тем от Антверпена до Арденн люди сознавали свою общность, жаждали независимости. Правда, язык Фландрии почти тот же, что в Амстердаме. Но Фландрия — страна католическая, религия, исторические судьбы отделили ее от голландцев. В разросшихся городах валлоны и фламандцы трудились бок о бок, там с давних пор складывалась бельгийская нация.

Лишь в 1830 году, в горячие августовские дни, увидела Большая площадь рождение нового государства. Полетели со стен голландские гербы, бежали голландские часовые.

— Да здравствует независимая Бельгия! — кричали брюссельцы.

Сейчас уже не дознаться, кто первый вспомнил тогда, в пылу мятежа, древних бельгов, храбро сражавшихся против римлян.

Так появилась Бельгия.

Наступил мир. И надолго… Франко-прусская война стороной обошла Бельгию. Но угроза на западе росла. В нашем веке Большую площадь топтали войска немецкого кайзера и, наконец, гитлеровцы.

С болью представляешь себе флаг со свастикой над этой площадью, над святыней нации. Солдат в грязно-зеленых мундирах. Гестаповские мотоциклы…

По праву принадлежит Большой площади звание участницы Сопротивления. Нет, не только потому, что и здесь прятали и распространяли боевые листки, печатавшиеся во множестве. Площадь, где песней восставших гезов застыла башня Ратуши, внушала людям стойкость. Где вечная красота, там воздух бессмертия, и люди приходили сюда дышать им.

Дитя Брюсселя

От Большой площади совсем недалеко до угла улиц Дубовой и Банной, где стоит знаменитый Маннекен Пис. Это все еще старый центр Брюсселя, о современности напомнит лишь автомат с жевательными резинками, прибитый к стене, да машина щегольской марки, заплутавшая в сумятице кривых улочек и брезгливо фыркающая на подъеме. Сюда не проникает шум городских магистралей, и поэтому вы сперва уловите звон воды, а потом уже заметите малыша, пускающего струйку. Он стоит в нише голенький, выпятив к вам свой полненький бронзовый животик, усердно занятый своим неотложным делом. Вот уже триста лет, как звенит струйка.

Скульптор, придумавший этот озорной фонтан, вряд ли предвидел будущее дитяти.

В близком соседстве с ним, на старых домах, водружены статуэтки девы Марии и святых, но ни одно из этих изваяний не пользуется и сотой долей того почета, какое досталось Маннекену Пису.



Рассказывают, что отцом шалунишки был один из графов Брабанта. Враги обступили его замок, охранявший дорогу на Брюссель. Защитники теряли надежду отбиться, когда из внутренних покоев выбежала нянька. Опять рассердил ее малыш, намочил кроватку. «Маннекен пист!» — крикнула она графу по-фламандски. Воины расхохотались — до того это было неожиданно, трогательно, неуместно. И, смеясь, со свежими силами, возглашая «Маннекен пист!», кинулись в бой и взломали осаду. Так — утверждает легенда — Маннекен спас Брюссель.

Никто, впрочем, не поручится, что скульптор знал эту легенду. Ее могли сочинить и позднее, в оправдание дерзкой скульптуры. Да, именно дерзкой, почти кощунственной.

Фанатики проклинали озорника, грозили разбить. Но его взяли под защиту тысячи горожан. Пусть льет свою струйку, пусть издевается над ханжами.

Легче погасить бунт, чем погасить смех. А здесь, в Брюсселе, хлесткий галльский юмор соединился с суровой насмешливостью фламандцев. Люди смеялись, читая о похождениях Гаргантюа и Пантагрюэля — героев француза Рабле, бичевавшего святош, крючкотворов, обманщиков в рясах. Смеялись над «Похвалой глупости» — язвительной сатирой Эразма Роттердамского, отца гуманистов. Он сам жил некоторое время в брюссельском пригороде Андерлехт.

Нет, ни огонь, ни пытки, ни бедствия непрерывных войн не могли отучить людей смеяться.

Однако я, может быть, слишком серьезно представляю читателям Маннекена Писа — бронзового малыша. И напрасно называю при этом имена великих. Что такое Маннекен Пис? Пустячок, уличная шутка!

Да, шутка!



Но попробуйте сосчитать, сколько разящих острот, сколько острых песенок вдохновил Маннекен Пис, любимец брюссельской улицы! Именитые заискивали перед ним, Людовик XV подарил ему шитый золотом костюм маркиза. Наполеон III прислал трехцветную ленту. Поток лукавых подарков не прекратился и в наши дни — недавно, например, малышу преподнесли форму американского военного моряка…

Но куда больше других даров от своих, от чистого народного сердца. В бурные дни 1830 года Маннекена одели в блузу рабочего-ополченца. Зайдите в музей города — там весь гардероб мальчишки, около двухсот разных спецовок и форменных одеяний. В день пожарников — в Бельгии от средних веков сохранились цеховые праздники — на кудрявой головке пострела сверкает медная каска. В день почтовиков он в черной куртке, фуражке и с сумкой на ремне.

Когда студенты справляют день святого Верагена, Маннекен с ними. И он носит кепку с эмблемой праздника — медалью, на которой изображена нога, дающая пинка толстому кюре. В списке преподобных угодников Вераген, понятно, не числится — это святой пародийный, сотворенный студентами. Маннекен в нахлобученной кепке стоит важно, словно принимая парад. Мимо него шагают студенты в шутовских рясах, несут карикатуры на духовенство, кружищи для подаяний «на мессу в честь Верагена», лихо распевают:

А ну, камилавки сбивай, не жалей!

Долой чернолобых, долой ханжей!

Вот где раздолье Маннекену! Он в песне, на плакате, участвует во всех проделках.

Как-то раз ниша над бассейном вдруг опустела, Маннекен исчез. Забили тревогу. Полиция пустилась на розыски. Недели две горожане волновались за судьбу ребенка. Нашли его в Антверпене — тамошние студенты приревновали Маннекена к брюссельцам, приехали ночью и увезли…

Нет, нельзя отнять Маннекена у Брюсселя! Тут он по-настоящему в своей семье. Он как будто спрыгнул с фриза на Большой площади или сошел с полотна фламандского живописца и выбежал на улицу поиграть.

Маннекен Пис — сынишка Брюсселя, вечный малыш, которого одно поколение нежно передает другому.

Генерал Мими

Однажды улица, казавшаяся мне смутно знакомой, привела меня к подъезду старой гостиницы, украшенному двумя лепными витязями. Тут я и вспомнил «генерала Мими».

Пять лет назад нам, группе советских туристов, отвели здесь номера. В ресторане нам подавал невысокий, очень ловкий официант-валлонец в кительке с погонами. На его худом, подвижном лице выделялись черные глаза, живые, словно прячущие забавную тайну, и длинный нос. Мы разговорились, и — я заметил шутя, что форма у него прямо-таки генеральская.

— О мсье! — официант вдруг захлебнулся смехом. — О мсье, да, представьте себе, я ведь генерал! Да, меня так и звали — генерал Мими.

— Кто?

— Мои товарищи, на войне…

Мне не сразу удалось вообразить себе его щуплую фигуру в настоящей военной форме.

— Да, мсье, на войне.

Он посмеивался, лукаво шмыгая носом, как будто хотел свести разговор к шутке.

— А почему прозвали? Я был тогда глуп, мсье. Я постоянно сочинял разные планы, как уничтожить всех немцев тут, в Брюсселе. Планы один нелепее другого. И просился в бой. А меня держали… Ну, про меня не стоит, мсье. У меня были товарищи в типографии. Они смешную устроили шутку.

Он рассказывал, не переставая фыркать, словно и в самом деле все было только смешно и не было ни смертельной опасности, ни бессонных ночей в тесном подвале, где работала партизанская типография.

— Намюрские ворота знаете? На бульварах, рядом с дворцом Эгмонта, вы же были там. Трамвайная остановка и киоск, помните? Там и тогда был киоск. Ох, и отмочили же мы! Вы видели, как развозят газету «Ле суар»? Машина не останавливается у киоска, она только замедляет ход, служащий соскакивает и прямо бросает тюк газетчику. Ну, и тогда так же делали… Потеха! Вы послушайте — киоск открыт, публика уже выстроилась в очередь, ждет газету, подлетает машина… Точь-в-точь такая же машина, ребята раскрасили ее как нужно… Тюк сброшен, идет торговля, и вдруг у людей вот такие глаза! На фото самолет врезался в землю. А на нем свастика… Я вам разве не сказал, что это было в сорок четвертом? Ох, надорваться можно! Заголовок — сводка верховного командования германской армии, а внизу — слушайте! «Наши войска обманули противника, тихо, на цыпочках, оставили город Псков». Ну и все в таком роде. Пока немцы хватились, ребята киосков двадцать снабдили. И так быстро сварганили, что ни один, представьте, не попался.

— Не вы ли бросали связки? — спросил я Мишеля.

— Нет, мсье, о, нет! Почему вы решили? Нет. Мне не удалось совершить ничего замечательного. — И он коротко вздохнул. — Нет, генерал Мими не вошел в историю, мсье. Врать не стану.

Потом его лицо на мгновение подернулось грустью.

— Одного все-таки зря схватили, после операции с газетой. Через несколько месяцев расстреляли, мерзавцы!

Он встрепенулся.

— Его бы никогда не поймали! Никогда, мсье! Он почему-то решил сохранить клише. Держал у себя, вместо того чтобы утопить. Пришли с обыском…

— Больше никого не схватили?

— Натурально нет. Он никого не выдал.

Мишель отбежал к другому столу — его позвал запоздавший посетитель.

— Вы знаете, мсье, авеню Луизы? — заговорил он, вернувшись. — Там был дом… Тоже смешная история. Это был, конечно, самый лучший дом, гестаповцы устроились с удобствами. Сидят там гитлеровские чины, рыщут по бумагам, кого бы еще посадить, и вдруг — фьюик! Вместо всего этого — воронка! Удивительно точное попадание. А знаете кто? Бельгийский летчик. Так врезать мог только бельгийский летчик, правда? Он же сам брюсселец, быстро нашел по адресу… Конечно, наши на земле ему помогали, сигналили, указывали цель. Знаете, он многих спас. Сколько там бумаг, всяких досье погребено. Вот это герой, верно? А вы спрашиваете, мсье, что я сделал. Я же говорю — смешил командиров, сочинял сумасшедшие планы…

— И больше ничего?

— Пустяки, мсье! Не заслуживает внимания. Я вижу, вы собираетесь записывать про меня… Напрасно, мсье! Что я сделал такого! Знаете, что мне сказал командир, когда мы прощались? Он сказал: «Ты служил честно, Мишель. Ты здорово нас смешил». Это вы можете записать, мсье.

И тут Мишель рассмеялся громко, очень искренне, от всей души.

Где-то он теперь?

Я вошел, поднялся в ресторан: в зале ничего не изменилось, та же темная, старая мебель. Старое теперь в моде. Тот же метрдотель командовал официантами.

К моему удивлению, он не забыл меня.

— О, мсье из Советского Союза! Вы опять приехали! Значит, вам понравился Брюссель, верно?

Я спросил, где «генерал Мими».

— Его уволили, мсье, — сказал метрдотель тихо и отвел меня в сторону.

Оказывается, Мими нагрубил клиенту из Западной Германии, развязному верзиле с повадками оккупанта. Хозяину это не понравилось. Он придерживается правила, что клиент всегда прав.

Бедный «генерал Мими»!

Признаться, у меня была фантастическая надежда, — вдруг Мими расскажет мне про Анатолия! Но я требовал слишком многого от своевольного случая.

Вокруг Брюсселя

Брюссель не только столица Бельгии. Он еще и главный город Брабанта.

Что такое Брабант? Мало сказать — одна из провинций страны. Это сердце Бельгии, область, где с давних пор объединились, смешались фламандцы и валлонцы.

В Брабанте немало семей, где старшие разных национальностей, а дети с одинаковой легкостью говорят на двух языках.

В истории Брабант выступал как объединитель страны. И недаром национальный гимн Бельгии называется «Брабансонн».

Подобно тому, как природа нашего Подмосковья считается типично русской, так и равнина Брабанта слывет истинно бельгийской. Равнина слегка волнистая, с редкими рощицами, с частыми селениями и городками, которые точно бусы нанизаны на мелкую сетку дорог.

Нетрудно уловить, каково главное занятие брабантских крестьян, они кормят Брюссель овощами. Широко раскинулись поля брюссельской капусты. У нас она мало известна. Десяток, а то и два маленьких продолговатых кочешков располагаются на жестком стебле, высотой приблизительно в метр. Культура неприхотливая, стойкая, хорошо переносит морозы. А кочешки, сваренные в соленой воде, политые маслом, нежные, вкусные. Настоящий бельгийский обед не обойдется без гарнира из брюссельской капусты.

Есть еще одна специальность у здешних огородников: они выращивают салатный цикорий.

Салат из цикория? Мы часто пьем кофе с добавкой молотого корня этого растения. А для салата не годятся ни корень, ни листья. На второй год жизни цикорий дает странный отросток, как бы второй стебель — белый и очень сочный. Его чуть горьковатый вкус нравится не одним бельгийцам. Салатный цикорий вывозится в соседние страны.

Люди давно замечали эти отростки, но не видели в них проку, пока один бельгийский агроном в прошлом веке не пригляделся, не распробовал как следует…

Фермы то гуще, то реже, но нигде они не исчезают из вида. Тесно в Брабанте. Коровы, свиньи круглый год в скотных дворах — гулять на приволье им негде.

Вереницы машин мчатся по утрам в Брюссель, нагруженные фермерской продукцией. Попадаются и телеги, автомобиль еще не вытеснил лошадь. Нет расчета расставаться с ней — с крепкой, коренастой, сильной лошадкой брабантской породы. Вот собачьих упряжек, полстолетия назад весьма обычных здесь, уже не встретишь.

Как живется крестьянину?

— Тоже хватает забот, — сказал мне мой спутник в автобусе, мужчина средних лет в брезентовой куртке. — Долги, вот что угнетает. Во-первых, земля не моя, графская. Стало быть, плати за аренду. А машины? Сейчас без них нельзя. У кого нет средств на машину, тому один выход — продать хозяйство и перебираться в город. А сколько всего нужно? Вот я расплатился за овощерезку, теперь транспортер нужен новый, к кормушкам. Покупаешь, понятно, в рассрочку. И вечно ты должен. Конца не видно…

Чтобы поддержать разговор, я понимающе кивнул и сказал, что на собственной земле, конечно, легче.

— Это верно. Вот если бы еще я сам цену мог назначить. Скачут цены. Никогда не угадаешь, сколько тебе заплатят за твой товар. А то цикорий вдруг не идет, подавай сахарную свеклу! Или требуют свинину, а масло брать не хотят. Выходит — ты должен все иметь, на любой спрос. Мелкий фермер, он, понятно, не выдерживает. Да, многие разоряются.

— А у вас как дела? — спросил я.

— О себе что говорить, — и он как-то опасливо поежился. — Сегодня так, а завтра иначе…

— Ты прав, Мишель, — подала голос пожилая женщина в платке. — И хвастать нехорошо и жаловаться тоже. Грешно, вот почему.

Остановки у нашего автобуса частые. Кончается городская улица, дальше почти сплошная улица ферм. Через пять километров — снова город.

Четверти часа не проедешь, чтобы не возник на пути древний замок или монастырь.

Полдня провел я в Ватерлоо. Да, в том самом! До сих пор стоит ферма, в которой Наполеон провел ночь перед битвой.

Гвардейцы в высоких шапках несут караул, охраняют императора. В комнате с камином Наполеон, ссутулившись, изучает карту. Он сознает превосходство английской армии. Маршалы не решаются подойти к нему… Восковые фигуры выразительны, они позволяют ощутить переломный момент европейской истории.

Много раз топтали эту землю завоеватели. Но об этом забываешь, когда видишь уютные фермы Брабанта, его мирные поля, его рощи и яблоневые сады.

Певец Брабанта

Поэт Морис Карэм, обращаясь к родному краю, говорит:

Любя тебя, я рощей становлюсь,

Одной из тех, что на ветру звенят.

Вовек не одинок, — ведь я с тобой шепчусь

И только тем богат, что слышу от тебя.

Карэму семьдесят лет. Широкие плечи фермера, открытое лицо, смуглое от стойкого загара… Он пережил много литературных школ и течений, часто заумных, враждебных разуму. Они отшумели и исчезли, Карэм словно и не заметил их. Он прислушивается к своему Брабанту — к его деревьям и цветам, к его ручьям, к его песням.

Дом Карэма — с виду сельский. Приветливый, выкрашенный в белое, с мезонином, где поэт устроил себе кабинет. На стенах лубочные картинки — Спящая Красавица, Война мышей и лягушек.

Показывая их, он говорит с мягкой улыбкой:

— Мое детство.

Он развертывает на столе Гусиную игру. Надо бросить кость, передвинуть птицу, вырезанную из картона.

— Храбрый гусь отправился путешествовать. Видите, тут его ждет лиса, там повар с ножом!

И это частица детства, но особенно важная.

— Ты помнишь, Каприн? — Он зовет в свидетели свою жену. — Господин педагог забавляется, а?

Полвека назад сельский учитель Карэм обещал шутя своей невесте Каприн, что он напишет поэму про Гусиную игру, — сколько приключений у гуся, столько и глав. Так начался Карэм-поэт. Тоненькая книжка в серой невзрачной обложке привела многих в недоумение. Подобает ли учителю сочинять вирши, да еще на столь легкомысленную тему? Добро бы еще что-нибудь божественное…

Стихи перекликались с шуточными народными песнями. Ученикам Карэма книжка понравилась.

Каждое лето Морис Карэм странствует по Брабанту. В рюкзаке — бутерброды, тетрадка, три дождевых плаща, из них легко сделать палатку для ночлега в лесу. До чего здорово проснуться от стука дятла! Ходить надо, понятно, по проселкам, по тропам. Шоссейные дороги невозможны, — фу, пропасть, сколько развелось машин! Пешеход нынче редкость.

— Меня задержали один раз. Помнишь, Каприн? Тот полицейский был уверен, что поймал беглого убийцу.

Каприн там не было, но все равно — она его память, его помощница во всем.

Домой он возвращается с ворохом записей. Крупинки народного творчества, бытовые сценки, наблюдения над природой… И с новыми силами за письменный стол.

Весна Брабанта — «и зимой в сердце». Поэт умеет смотреть «из тысяч окон его селений».

Нежно любят Карэма дети. Я живо представляю поэта в его саду, в кольце ребят. Он волшебник. Ласточки у него учатся арифметике, считая капельки росы на паутинке. Три отчаянных мышонка сели в игрушечный автомобиль и ну гоняться в нем по городу! А вот бутылочка чернил — такая обычная на первый взгляд! Откройте ее — и из нее выйдут король и королева, раб с цепью на шее, выплывет пароход и пойдет бродить по морям, — надо только выманить все это пером!

Когда Карэма называют детским поэтом, он весело возмущается. Он никогда не писал специально для них. Да, его стихи издают для детей часто. Так уж получилось. И он притворно удивляется — не пойму, дескать, отчего!

Поэзия Карэма неотделима от бельгийской сказки, легенды. Вон при свете луны, за деревьями, несется громадный белый конь! Появляется он очень редко, увидеть его — большая удача. Ведь это конь Баяр, носивший на себе витязя Роланда.

Могучий Роланд — герой французского эпоса. Сказы о нем сложены в средние века. Отлично служил рыцарю Баяр. Наделенный необыкновенным для животного умом, он мог даже говорить. Во многих легендах Баяр действует самостоятельно. Дело в том, что алчные, завистливые короли и вельможи наперебой старались заполучить его себе. Не раз Баяр попадал в плен, ломал загородки и убегал, заслышав рог хозяина.

В конюшне графа Брабантского Баяр смирился. Он полюбил детей графа. И когда замок осадили враги, Баяр посадил себе на спину четырех мальчуганов, перемахнул через стену, а затем через реку Маас.

По легендам можно проследить маршрут чудо-коня.

Карэму часто показывали ложбинки, впадины необычного вида, словно вырытые копытом.

Фантазия фламандцев и валлонов населила Брабант великанами. Один из них — обжора Гаргантюа. Говорят, исполин съедает зараз целого быка, а запивает водой Мааса — входит в реку и черпает своими огромными горстями. Однажды, по рассеянности, проглотил лодку с людьми…

Еще в шестнадцатом столетии легенда вдохновила французского писателя — вольнодумца Рабле. Его Гаргантюа — добродушный жизнелюбец, шутник, враг церковников и педантов. Он уносит из Парижа соборные колокола, чтобы повесить на шею своей кобыле. С мечтой о доброй силе, перевоспитывающей мир, писал Рабле свой всемирно известный роман «Гаргантюа и Пантагрюэль».

Карэм по-своему развивает идеи великих гуманистов прошлого. В его стихах-сказках силен по-настоящему тот, кто и других наделяет силой.

Трогательный, бедный, босой король, придуманный Карэмом, обладает одним чудесным даром — каждый, к кому он прикасается, сам становится королем.

Очень часто поэт вводит читателя в свой дом. «Белый дом» — так называется одна из книг Карэма. Он зовет отца, мать, сестру — пусть войдут, чтобы освятить жилище своей добротой. Пусть мать сделает, по обычаю, ножом на хлебе знак креста для защиты от невзгод…

Поэт слышит, как в белом доме, в ранний утренний час, в тишине, бьется сердце матери. «Я был в тебе дрожащей, прозрачной капелькой», — говорит он. Теперь он благодарит мать за то, что она дала ему столько деревьев, птиц, звезд, «столько слов для песни, столько сердец для дружбы, столько девушек, слушающих певца, столько мужских рук — для пожатия».

В свой дом поэт зовет всех, со всех концов света: «Идите все ко мне, и ненависть умрет».

Хозяйка в этом солнечном доме — Каприн, большая любовь поэта. «Ты для меня мир, в котором я не нахожу границ», — говорит ей поэт. Он расстилает перед любимой скатерть полей, предлагает кусочек холма в цветах, чашу озера с водой, которая для любимой станет вином.

Сколько доброты, нежности в этом седом человеке с крупным крестьянским лицом, с большими крепкими руками неутомимого работника!

Он долго не отпускает гостя.

— Каприн, где письмо? Мне сообщил издатель…

В голубых глазах — искорка удивления. Нет, он и прежде не жаловался на отсутствие читателей, но такого взлета популярности, как теперь, он не ожидал.

— У вас тоже читают меня. Вы знаете, да? Один русский мальчик прислал мне свои рисунки.

Секрет успеха Карэма в том, что он сумел вместить в стены своего дома, в свой мир очень-очень много.

Он видит: еще не умерла ненависть, еще бродят по странам, по городам и селениям беды. «В доме бедняка все продано — старый шкаф, собака, даже конура и цепь, только горе никто не хотел купить». От всей души поэт требует для человека счастья, велит ему быть королем жизни, торжествовать над неправдой.

Отец бельгийских городов

Теперь на север, во Фландрию…

Есть города, возникающие перед путником, как видение былого, как сказка. Таков Суздаль, вдруг блеснувший мне своими несчетными маковками за волной колхозной нивы. Таков и Брюгге на плоской фламандской равнине.

Я вышел из автобуса у набережной Зеркал. Стенки канала почти сливаются с суровыми серыми зданиями — они словно вырастают из воды. Град будто затоплен: торчат лишь верхушки его, высокие ступенчатые фронтоны с датами из обрубков железа. Тысяча пятьсот… Тысяча шестьсот… Из ниши смотрит богоматерь, одетая в шелк, в кружева. Чьи-то руки смастерили платьице совсем недавно, оно до странности новенькое среди камней прошлого.

Вода течет медленно, ее поглощает черная тень моста, «изогнувшего свою печаль», как сказал поэт Морис Карэм. Отражаясь в канале, ломается зубчатая стена домов, даты там не прочесть, город там теряет возраст. Не сотворен ли он прихотью подводного владыки!

Вхожу в пасмурный, узкий переулок. За стеклом раскрытая книга в кожаном переплете, на ней очки. Мне вообразился седой алхимик, только что оставивший чтение. Рядом — еще очки. Не верится, что это всего-навсего витрина оптика…

Внезапно, откуда-то с неба, гулко падает удар колокола. Еще удар… Звоны колокола не гремят набатно, их голоса певуче сливаются в мелодию. Музыка донеслась громче, когда переулок вывел меня на площадь, к звоннице.

Я уже знаю, что построена она пятьсот лет назад и венчает торговые ряды. Да, светская колокольня! Поэтому отсутствие креста не должно удивлять.

Однажды на звонницу поднялся молодой американец Лонгфелло. Потом, вспоминая час, проведенный над крышами, над каналами, на солоноватом ветру, он написал одно из лучших своих стихотворений.

Через дамбы и лагуны

Звон набата звал народ,

Я — Роланд! Вперед, фламандцы!

За свободу в бой, вперед!

И сейчас раздается бас Роланда, такой же сильный, как сотни лет назад.

Я поднялся на звонницу. Городские шумы внизу затихали. Наконец мы очутились в сводчатом помещении. Я увидел инструмент, похожий на фисгармонию. От него куда-то ввысь тянулись стальные нити.

Музыкант сел и развернул ноты. Затем он надел на мизинец каждой руки широкое, черное, толстое кольцо из кожи и стал нажимать на рычаги-клавиши, бить по ним. Первыми отозвались маленькие колокола. Они загомонили, как стайка разбуженных ребят. Вмешались средние. И вдруг на нас опустился, перекрыл всех низкий, грозный бас. Карильон проснулся, загремел, заполонил город.

Набор колоколов — это и есть карильон. Брюгге завидует Генту — там сорок семь колоколов. Здесь немного меньше. Колоколами перекликаются, соревнуются десятки бельгийских городов. Нет в мире музыки более грандиозной!

Звоны Брюгге воскрешают передо мной картины былого…

В Большом рынке, на Серебряной улице, на Монетной, на Шерстяной суетится торговый люд, а в мастерских стучат ткацкие станки, грохочут кузницы. Колокола по утрам зовут на работу, а вечером, прежде чем ударить шабаш, вызванивают предупреждение, чтобы матери не забыли загнать домой детей. Пока не хлынула толпа мастеровых.



У причалов парусники из Англии, из немецких портов, шведских и из далекой Руси. Тут сгружают тюки шерсти, там укладывают в просмоленных трюмах знаменитое брюггское сукно. Запахи матросских таверн, бубен бродячего скомороха, пение монахов, выпрашивающих мзду…

Однако как могли явиться сюда корабли?

География менялась и здесь, хоть и не так сильно, как в Голландии. К городу тянулся длинный залив Звин — морская дорога, вскормившая Брюгге. От него расходились пути по суше — во Францию, в Италию, к немцам, к чехам.

Из могучих европейских городов Брюгге — один из самых ранних. Не случайно он нанес первый сильный удар по феодалам. Тогда были живы два друга, косоглазый, щуплый, едко остроумный Питер де Конинк и медлительный, спокойный Ян Брейдель — ныне бронзовые, на одном постаменте. Первый — старшина ткацкой гильдии, второй — глава мясников. Конинк зажигает горожан пламенными речами, Брейдель спокойно вооружает, формирует отряды. На бой против феодалов встают, вслед за Брюгге, Гент, Ипр, Куртрэ. Главная сила в армии народа — «синие ногти». Такова кличка мастеровых, делавших цветные сукна. И вот колокола славят победу. Грубые, презираемые знатью «синие ногти» опускают на каменный пол храма редкостный трофей — семьсот золотых шпор, снятых с поверженного рыцарства.

Полвека спустя, в 1351 году, король Франции встречает у себя граждан Брюгге как гостей. Правда, они в свите графа Фландрского. Хоть чем-нибудь надо унизить простолюдинов… Поставить им голые скамьи! Не класть подушек! Молча сбрасывают гильдейские старшины свои богатые, расшитые меховые плащи и небрежно садятся.

Пир окончен, гости встают. Смятые плащи остались лежать, и мажордом громко окликает брюжан. Господа, верно, забыли… «Имею честь заявить, — отчеканивает Эртике, бургомистр Брюгге, — у нас тоже нет обыкновения уносить с собой подушки».

Даже королю пришлось проглотить урок вежливости, преподанный могучим городом Брюгге.

А богатства Брюгге… Жанна Французская, оглядев разодетых в бархат и драгоценности жен и дочерей купцов, восклицает: «Я думала, я одна здесь королева!»

Но надвигалась беда. Кораблям все труднее войти в Брюгге из-за песчаных отмелей. Все чаще товар переваливают на плоскодонки. Решено прорыть канал от Звина к реке Шельде. В начале следующего века он закончен. Бури разрушают его, лопаты землекопов лишь ненадолго смогут отсрочить падение Брюгге.

Лансело Блондель — художник, скульптор, архитектор и инженер, предложит другой канал, от Брюгге прямо к открытому морю. Проект, опередивший свое время на три с половиной столетия!

Сегодня по каналу Блонделя, осуществленному на заре нашего века, идут самоходные баржи. Брюгге снова порт, он принимает металлы и уголь, дает ткани, машины, химические вещества.

Но этого не замечаешь здесь, в старом центре города, в заповеднике прошлого. Строить тут запрещено. И ничто не мешает приезжему любоваться стариной, слушать колокола и вызывать образы давнего Брюгге — отца бельгийских городов.

На родине Уленшпигеля

«В городе Дамме, во Фландрии, в ясный майский день, когда распускались белые цветы боярышника, родился Уленшпигель, сын Клааса».

Мне сдается, когда Шарль де Костер писал эти строки, в небе звучал карильон, — так раздольно, таким эпическим запевом начата книга.

Дамме теперь почти слился с Брюгге. Туристы, приезжающие в Дамме, шлют во все концы света открытки с тихим каналом и старинной ветрянкой. Деталь пейзажа во Фландрии редкая, так как здесь повыше над уровнем моря, чем в Голландии, и нет надобности все время и повсюду качать, перекачивать воду. Ветрянка мелет корм для голубей Брюгге — их там несметные полчища. Держать их город обязался еще во времена испанские.

Однако главная достопримечательность Дамме — загадочная плита на кладбище.

Имя, если и было, то стерлось. Можно различить лишь изображение совы и зеркала.

Уленшпигель — так звучит сочетание этих слов по-фламандски. Могила великого геза? Но ведь и в Мелльне, на германской земле Шлезвиг, есть такой камень…

Был ли Уленшпигель?

Сова — птица мудрости, зеркало — символ комедии. Как знать, быть может, Уленшпигель — псевдоним бродячего актера, будоражившего людей дерзкими речами!

Нам ничего не известно о доподлинном Тиле. Но Тиль-легенда появился давно. Во Фландрии, при испанском владычестве, пользовалась успехом лубочная книжка «Земная жизнь Тиля Уленшпигеля». Автор ее неизвестен. За чтение этой книжки, опасной для властей, наказывали кнутом и ссылкой.

Существовали и другие Тили — герои безымянных сочинений, печатавшихся в Амстердаме, в Страсбурге.

Историки литературы нашли таких же озорных подмастерьев в народных лубках Франции, Австрии, Польши, Чехии. Узнали черты, родственные Уленшпигелю, в русском Ваньке Каине. Тоже смутьян, насмешник. Издевался над власть имущими, ловко выскальзывал из царских застенков и тюрем.

Недовольная городская голытьба мечтала о своем вожаке. Восстания выдвигали Тилей, память народа удерживала их, фантазия возвышала. Но только под пером де Костера Тиль Уленшпигель стал героем большой литературы, получил всемирную славу.

Де Костер — фламандец. Его предки в XVI веке были на стороне восстания, он упоминает их в своей книге. Шарль вырос среди дедовских книг в кожаных переплетах, с детства слушал семейные предания. Бурное прошлое Бельгии увлекло его. Он изучает его в университете, затем работает в исторических архивах.



Хрупкий, мечтательный, бледный от бессонных ночей за письменным столом, — таким рисуется нам молодой де Костер. Он еще не знает своего Тиля, но он на пути к нему…

Книги и манускрипты не смогли удовлетворить де Костера. Понадобился контакт с бытом народа, с живыми сказителями, песенниками. И начались скитания.

Бродя по деревням, застенчивый брюсселец в стоптанных башмаках слушает, записывает…

Ему рассказывают про Гамбринуса — первого пивовара. Был Гамбринус подмастерьем у стеклодува, жаждал избавиться от тяжкого труда, от бедности и продал душу дьяволу. Нечистый научил его варить пиво. Только не сразу привыкли люди к горькому напитку. И, чтобы приохотить их, залез Гамбринус на колокольню и начал вызванивать, да так, что весь город пустился в пляс. Звонил Гамбринус три дня, утомленные горожане до дна осушили бочки с пивом, а когда явился за душой пивовара посланец дьявола, то и его заставил Гамбринус плясать до упаду. Измученный черт кинулся восвояси, забыв про душу…

Часто встречается в легендах Фландрии Смете Смей — отчаянный кузнец. Он тоже перехитрил самого дьявола. Де Костера поражает любимый народом образ смелого, находчивого, остроумного ремесленника или крестьянина.

Народ не унывает, народ верит в свои силы. Де Костер снова и снова убеждается в этом.

Очарованный брюсселец бродит среди гомона кермессы — фламандской ярмарки, оглушающей поросячьим визгом, бренчаньем пивных кружек, криками балаганных зазывал. На кермессах устраивают соревнования обжор — «три раза по семь». Таково условие — съесть три обеда по семь блюд. Вот где писатель мог встретить своего чревоугодника Ламме!

В Брюгге де Костер побывал, верно, на каждом из восьмидесяти двух мостов. Город всюду нашептывает легенды. У круглой крепостной башни, на зеркале «озера любви», перед странником оживала Минна, дочь главаря пиратов. Минна бежала из отчего дома к возлюбленному, кинулась вплавь через озеро и погибла.

Минна такая же верная, как Неле…

Но пока еще нет Неле — подруги Уленшпигеля. Не обрисовался и сам великий гез. Нет и Ламме Гоодзака.

В книге, выпущенной де Костером в 1858 году, фламандские легенды и предания, им записанные и обработанные. Главная его книга выйдет через девять лет.

Чтобы создать ее — «Легенду о Тиле Уленшпигеле»— писателю нужно отобрать самое лучшее, мудрое, прекрасное из народного творчества, самые яркие эпизоды революции.

Окиньте мысленно взглядом широчайший исторический фон повествования — восстание гезов, его победы и жертвы. Мучителей испанцев во главе с герцогом Альбой, злых святош-инквизиторов. Вспомните, как нарастает народный гнев против злодеев. Враги уничтожают близких Уленшпигеля, но он сам неуловим, недосягаем для палачей. В нем — бессмертие народа.

Беззаветно любит Тиля нежная, ласковая Неле. Всюду следует за ним Ламме, хоть и жалуется порой на лишения. Нам симпатичен этот добродушный толстяк, любитель колбас, окороков, пива — он полон истинно фламандского грубоватого жизнелюбия. Много друзей, соратников у Тиля. На гребне войны против захватчиков, против мракобесов высится фигура Тиля Уленшпигеля — национального витязя.

Гигантский труд писателя-патриота, многокрасочная эпопея жизни борющейся Фландрии!

Нам странно читать в биографии де Костера, что автор этой замечательной книги умер в нищете, не дождавшись признания современников. Книга не привлекла большого числа читателей. Критики отнеслись к ней равнодушно.

Тиль — дитя восстания. Возродись он в начале века — он поднялся бы на баррикады 1830 года, помогал бы сбрасывать с фасадов гербы голландского королевства. Был бы с теми, кто провозгласил независимость Бельгии.

В 1867 году, когда вышла книга де Костера, в Европе сравнительно тихо. Давно разобраны, забыты баррикады революции, национальных восстаний.

Помните фразу Тиля: «пепел Клааса стучит в мое сердце»? Клааса, его отца, сожженного на костре. В Бельгии шестидесятых годов прошлого века было мало сердец, способных отозваться на это. На отчетливый призыв к борьбе, которым проникнута «Легенда об Уленшпигеле».

Правда, в 1868 году в Брюсселе состоялся конгресс I Интернационала. Бельгийские шахтеры роптали на притеснения хозяев, жандармы усмиряли недовольство штыками и пулями.

Карл Маркс писал:

«Существует лишь одна страна в цивилизованном мире, где каждую стачку немедленно и рьяно превращают в предлог для официального избиения рабочего класса. Эта обетованная страна — Бельгия, образцовое государство континентального конституционализма, уютный, хорошо отгороженный маленький рай помещиков, капиталистов и попов».

Книга де Костера направлена против всякого угнетения. Но рабочее движение в ту пору было еще в зародыше, в становлении. Шахтеры тогда книг не читали. И уж кто-кто, а попы усердно постарались не допустить «Легенду» к простым людям.

Не вовремя явился вожак гезов…

Его ввели в строй в нашем веке бойцы-антифашисты. Имя Тиля Уленшпигеля носили в годы оккупации отряды Сопротивления в Бельгии и в Голландии.

Прогулка с беспощадным спутником

У Клода насмешливые глаза, жесткие седеющие волосы. Движения резкие, упрямые.

С Анатолием он, увы, не встречался. А слышать о нем приходилось. Да, бежал из оккупированной Голландии, воевал тут, неподалеку, в отряде фламандских партизан. Но недолго…

— Произошла занятная история. Вы не поверите, такое случается обычно только в фильмах.

Пришлось упрашивать Клода. Он отмалчивался, чтобы помучить меня. Наконец уступил.

— Анатоль, — начал он, — стал шахтером. Только он мог решиться…

Но ведь шахты были в руках гитлеровцев. Анатолий, следовательно, работал у них. И добровольно!

— Партизаны перехватили возле Ауденарде грузовик. Боши везли русских пленных в провинцию Лимбург, копать уголь. Все обошлось бы отлично, если бы не подоспели каратели…

Фашистов было много. Они окружили в жиденькой рощице кучку партизан и русских. Анатолий вырвался. С ним был один пленный, раненный во время перестрелки. Он вскоре умер, Анатолий снял с него куртку, обувь, надел все на себя. В тот же день его поймали. Он сказал, что был в машине, с конвойным, что партизаны убили солдата и шофера, повели всех русских в рощу. Назвался именем погибшего…

— Словом, еще раз обманул бошей. Знали бы они, кто попался, живым бы не оставили. Сослали его на шахту. А оттуда сбежать Анатолию труда не составляло. Такому человеку, как он… Там он быстро связался с кем нужно. Я слыхал, его переправили в Арденны.

Это все, что Клод мог сообщить про Анатолия.

Мы идем по набережной. Легкий туман клубится над каналом. Тень горбатого мостика чернеет в воде.

Клод спрашивает, как мне понравился Брюгге. Я шумно восхищаюсь. Город-музей! Город Уленшпигеля!

— Уленшпигель? Не очень-то он в почете…

Я слушаю рассеянно. Брюгге покоряет меня. Над входами даты, внушающие уважение, — тысяча пятьсот, тысяча шестьсот…

— Хорош город-музей? — улыбается Клод. — А вы жили когда-нибудь в музее?

— Нет.

— А я вот живу…

Меня манит каждая улочка. Рука поминутно извлекает из кармана путеводитель. Эти низкие, невзрачные зданьица — тоже достопримечательность, им полтысячи лет! Возведены они, оказывается, купцами и графами по обету, для бедных.



— Заметьте, — слышу я голос Клода, — тут и теперь та же публика обитает. Грузчики, ломовые извозчики, уборщики мусора.

Мы на главной улице. Пылают, раскачиваясь на проводах, ангелы, сконструированные из электрических лампочек. И здесь дома-ветераны, только чище, выше. В нишах застыли гипсовые святые, рыцари.

— Вы читали «Туманы Брюгге»?

Нет, он не позволяет мне просто глазеть и уноситься в прошлое, мой беспощадный спутник. Он напомнил мне книгу, которая наделала здесь немало шума. Да, я читал ее. Роман Даниеля Жиллеса, виднейшего бельгийского прозаика, стоит у меня дома на полочке с любимыми книгами.

— Не зайти ли к ван Беверам? — смеется Клод. — Их тут много.

Это персонажи романа. В их богатом особняке исполинские гардеробы с медными накладками, монументальные ночные столики, старинное серебро. Но в комнатах холодно из-за мелочной, нелепой экономии. Ведь на людях не жаль проиграть в рулетку сотню тысяч франков, — пусть не думают, что ван Беверы обеднели! Деньги взяты обманом, из кошелька фермера, рабочего, но это секреты фирмы, до поры до времени скрытые.

В особняке томится хорошая, душевная молодая женщина. Она вышла за ван Бевера-младшего и надеялась вырвать мужа из его мирка. Напрасно! Даниеле надо спасать себя, бросить никчемного, умственно убогого Ги. Она пошла против ван Беверов. Но такие жестоко мстят тем, кто не подчиняется их уставу. На пуховых перинах мягко спать, но они могут и задушить. Даниела должна одолеть множество препятствий. Черный фронт ханжества способен затравить, лишить куска хлеба…

Мой спутник добился своего — я уже не читаю даты, а вглядываюсь в прохожих. Та, в синей стеганой курточке из нейлона, может быть, Даниела? Но таких курток десятки в неяркой, неторопливой толпе.

— Вот вы говорите — город Уленшпигеля, — продолжает Клод. — А вы полюбопытствуйте, как с ним поступили… Ну, зайдите хотя бы в лавку сувениров, попросите что-нибудь, связанное с Уленшпигелем!

Я так и сделал.

Потомки инквизиторов

— Уленшпигель? Кто этот господин?

Лавочница смотрела на меня с искренним недоумением. Да, она фламандка. Но, к сожалению, не припомнит…

— Карл! Иди сюда!

Из-за перегородки вышел лысоватый мужчина.

— Уленшпигель? — он задвигал бровями. — Да, да, слышал. Есть книга… Но я не читал.

И это здесь, на родине Тиля! Не хотелось верить…

— Видите, каков город-музей! — говорит Клод, выходя со мной на улицу.

Оказывается, потомки инквизиторов не простили великого геза. Греховную, безбожную книгу де Костера не допускают в школьные библиотеки. И не рекомендуют читать верующим.

— А церковь сильна. Особенно здесь, ведь Брюгге оплот католичества. У нас же тут святая реликвия…

Рыцарь Тьерри — участник крестового похода, воевавший в Палестине, привез в Брюгге сосуд с «кровью христовой». Для сохранения дара построили часовню. И вот уже восьмое столетие в годовщину события по городу движется многолюдная, пышная процессия. Гарцуют латники, шагают лучники, копьеносцы. Певчие поют псалмы. На праздник стекаются паломники со всей Бельгии и из других католических стран. Тысячи туристов любуются ярким зрелищем.

— Доход для церкви, — заключает Клод, — вы сами понимаете, не маленький. А с бегинажем вы знакомы? Тогда идемте!

Стены обители отражаются в зеркальце озерной воды. Дорога тянется по дамбе, к широко распахнутым воротам. Они не запираются ни днем, ни ночью.

— Орден полумонашеский, — объясняет Клод. — Бегинка может в любое время покинуть келью, вернуться в город.

Однако что же это такое — бегинаж? Ловкий способ уловления душ, придуманный церковью еще в средние века. Принимают женщин, обычно одиноких, перенесших горе, потерявших мужа-кормильца, семью. Жить в келье постоянно необязательно. Требуется лишь не пропускать мессы и, пока находишься в стенах обители, повиноваться «старшей даме». Правила, стало быть, не очень стеснительные. А сулит бегинаж утешение, участие. В мире наживы каждый только за себя. А в бегинаже человек не один…



Есть еще немаловажная приманка: можно научиться ремеслу. В бегинаже мастерят знаменитые, так называемые брюссельские кружева. В теплые дни бегинки сидят во дворе.

Сейчас осень, спускаются сумерки. Окна келий светятся. Я вижу через окно распятие на стене и под ним чью-то склоненную голову…

— Перечислить вам все, что в Бельгии принадлежит церкви? — спрашивает Клод. — Пальцев на руках не хватит.

Католические школы — их половина из общего количества. Впрочем, и светские не свободны от преподавания закона божьего, от влияния дотошных кюре. Дальше — католические ясли, детские очаги. Католические летние лагеря для ребят, для молодежи. Католические спортивные, музыкальные, хоровые и прочие общества. Руководимые церковью организации профсоюзные, политические…

— Какой-нибудь сельский кюре, с виду безобидный, скромный — грозная фигура в околотке. Посещать мессу он как будто не заставляет. Но ссориться с ним опасно. Служащему испортит карьеру, а врач, адвокат не досчитаются клиентов. Нужны фермеру деньги — он идет к кюре. И кюре может дать из церковной казны. И с небольшими процентами. Но с условием голосовать за кандидата социал-христианской партии.

У христианской партии больше всего мест в парламенте. Через нее церковь участвует в управлении страной. К тому же церковь владеет огромными богатствами. Монастырям принадлежат обширные земли.

— Конечно, не каждый, кто ходит в церковь, верующий. Но кюре, собственно, это не так уж волнует. Подчинение — вот что нужно!

Наши шаги звенят в тишине. Уже темно, улицы безлюдны. В домах, состарившихся еще при герцоге Альбе, мерцают голубые экраны телевизоров. Над крышами, в ночном небе, мягко сияет колокольня собора, подсвеченная прожекторами.

Я благодарен Клоду. Он помог мне разглядеть сегодняшнее в зданиях-экспонатах.

Ведь оторопелому приезжему, листающему путеводитель, легко может показаться, что от средневековья остались лишь мертвые камни.

Солнце Фландрии

Однако, не следует пренебрегать путеводителем. Утром он показал мне дорогу к солнцу Фландрии.

Так хочется мне назвать искусство Возрождения, родившееся здесь с чудесной, неожиданной силой. Его горячие, огневые краски, запылавшие пятьсот лет назад.

Первый шедевр живописцев вольного Брюгге, первая их победа, ошеломившая современников, — это триптих братьев ван Эйк — Яна и Губерта. Триптих, а говоря по-русски, складень из трех частей, сделанный для церковного алтаря в Генте. Да, храмовая живопись, но совершенно новая, революционная по стилю и по духу!

Надо увидеть ее, чтобы почувствовать, какой удар нанесли братья ван Эйк по средневековым канонам и представлениям. И сколько вызвали свободомыслия, дерзких сомнений в умах сограждан!

Ван Эйки закончили триптих в 1432 году. Дата в истории искусства выдающаяся, поворотная — ведь впервые со стен церкви глянули не обескровленные, высушенные католической схоластикой лики, а крепкие, полнотелые фламандцы и фламандки. Таковы Адам и Ева, коренастые, крепко сбитые, отнюдь не блещущие красотой, начисто лишенные каких-либо примет божественного происхождения. Столь же земными получились и богоматерь, святые, играющие на арфах ангелы. А фоном для них служит не «святая земля» — условная, декоративная, как ее привыкли изображать, а родная Фландрия с ее селениями, с ее небом, с ее деревьями и цветами. Говорят, ботаники определили десятки видов растений, выращенных на триптихе кистью художника.

Писать для церкви принято было с подобострастием, как бы на коленях — ван Эйки поднялись с колен. И любопытно, что этот бунт художников одержал победу. Анафемы не последовало. Церковь — быть может, под давлением влиятельных прихожан — одобрила работу живописцев.

Это значит, почва для нового была уже хорошо подготовлена.

В музее Брюгге меня поразило творение Яна ван Эйка — портрет его жены. С этой фламандкой в рогатом чепце, внимательной, чуть насмешливой и словно слушающей кого-то, можно беседовать в небольшом, безлюдном зимою зале, можно угадывать ее мысли, особенно, когда к вам доносятся звуки карильона…

Я вспомнил работу другого художника, современника ван Эйков — Гиерра ван ден Бутса. Перед его портретом рыцаря мне казалось, что я смотрю прямо в лицо эпохе, — живое, без всяких прикрас. Художник словно говорил: не думайте, что сей сеньор — существо какой-то особой, высшей породы! Нет, он такой же человек из плоти и крови, как его оруженосец, как его крестьяне.

Искусство, расцветшее у портовых причалов, у складов, набитых шерстью, у станков и плавильных печей, небывало проникновенно обратилось к человеку.

У Гуго ван дер Гуса, живописца из Гента, фантазия неуемная, иногда горячечная. Но она не отделялась от земли. Библейский сюжет под его кистью обретал черты и аромат народной сказки, часто страшной, но затаившей где-то озорную улыбку простоватого на вид рассказчика. Изгонял зловещую церковность и лирический Ганс Мемлинг — горожанин Брюгге, хотя и он вынужден был писать по заказам духовенства. Его «Мучение святой Урсулы» в том же музее должно было внушать трепет молящимся, а на самом деле хорошенькая фламандка у декоративного шатра, среди воинов, выглядит скорее как героиня народного театрального представления. Хоть и целится в нее из лука бородатый красавец в латах, бояться нечего, все кончится благополучно…

Так пробилась на полотна во всех сюжетах реальная жизнь фламандцев на берегах Звина. Однако шедевры северного Возрождения не везде пришлись по вкусу. Великий итальянец Микеланджело, например, упрекал северян в стремлении «объять необъятное». Что он хотел этим сказать? Очевидно, то, что формы и краски окружающей жизни бесконечно разнообразны и уловить их все, перенести на полотно — задача немыслимая.

В Италии в ту пору утвердился другой стиль. Северяне и южане не учились тогда друг у друга, две школы живописи возникли самостоятельно.

В чем же их различие?

Я вспоминаю собор святого Петра в Риме — главный чертог католичества. Он воздвигнут мастерами Возрождения, но как отчетлив заказ церкви! Гигантский храм подавляет верующих своим величием, тяжелой роскошью. В Италии особенно ощущаешь власть церкви — диктаторскую, давно укоренившуюся. А простой люд беднее, чем на севере. Тем сильнее действуют на воображение посулы райского блаженства, награды на том свете.

Рафаэль — величайший художник итальянского Возрождения — не повторяет изможденные, землистые лики средневековья. Но его мадонна отличается от северных ее сестер. Плоти в ней меньше, больше мечты. Не скажешь, что перед нами крестьянка с берегов Тибра. Нежные, лучезарные образы Рафаэля как бы парят в южном синем небе.

Слабее, чем на севере, проникал на полотна простонародный быт. В искусстве царило возвышенное, идеальное.

Сказалось и влияние классических образцов. За ними итальянцам не надо было далеко ходить — античные статуи появлялись из раскопок, в сущности, у самого порога художника. Фигуры богов и героев, вполне человеческие, но совершеннейших линий и пропорций. Творцы этих скульптур не снисходили до заурядной повседневности.

В Италии могуче развилась скульптура. Ваятели древности вдохновили Микеланджело. Помню, как во Флоренции я остановился, потрясенный, перед его серией «Рабы». Фигуры не были закончены, они словно вырываются на свободу из камня, сковавшего их. Разумеется, и здесь напрасно искать черты современников Микеланджело, тогдашних флорентийцев. Нет, это титаны, мифические силачи ломают темницы, рвут цепи.

Художники севера не имели античного наследства. А протест против феодальных оков назрел. И прошлое, дикое, варварское прошлое научить ничему не могло. Лишь слабые отсветы культуры классического Рима достигали «низких земель». Северянам пришлось пробивать новые пути в значительной мере самостоятельно.

Искусство Возрождения на севере проще, грубее, ближе к конкретной земле — Фландрии.

В Брюгге, в Генте сложились свои законы, свои вкусы. Города на диво богаты, столетняя война, разорившая Францию и Англию, обошла этот край стороной. Оба города входят в обширный лен графа Фландрского, но мало зависят от него. Простой горожанин хочет видеть на полотне самого себя, свое жилище, свой труд. Быт землепашца, рыбака, ремесленника, торговца не считается низким, недостойным искусства, а напротив, привлекает куда больше внимания, чем мифы далекого юга. Живется здесь лучше, чем на юге, фламандец не склонен считать земное существование лишь мучительной ступенью, ожиданием утех на небесах.

И вот художники, поэты севера с небывалой в Европе силой воспевают радости жизни, прелести родной природы.

Так сложилась школа живописи — нидерландская школа, основанная братьями ван Эйк. Она нашла последователей в Лейдене, среди голландцев, и в Турнэ — чисто французском по нравам, словом, распространилась на всех землях нынешней Бельгии и Голландии.

Впоследствии нидерландская школа распалась на две — голландскую и фламандскую.

С голландской мы уже знакомы. Мы видели, как в Голландии революция стерла всякую церковность, всякие храмовые фрески, как обыкновенная натура стала главным и даже исключительным предметом искусства.

Фландрия осталась графской, королевской, католической.

Однако она не исчерпала себя в искусстве. Она дала миру Рубенса и плеяду его учеников.

Мы встретимся с ними. Но не здесь, в Брюгге, а в более молодом центре ремесел, торговли, творчества — в Антверпене.

Моряк по имени Антверпен

Я люблю море, люблю гомон и флаги порта, поэтому в Антверпене мне многое близко.

Правда, море можно разглядеть разве что с колокольни здешней Нотр-Дам, да и то в ясную погоду. Причалы омывает река Шельда, не очень широкая. Но город пронизан морскими ветрами, то и дело несущими холод и дождь, тротуары его блестят, как палуба. Как в Роттердаме, в каменную толщу города врезаны резервуары, где суда находят убежища от изменчивой стихии приливов, вступающих в Шельду. В извилистых, узких улочках, ведущих от набережной, звенят и грохочут по вечерам матросские кабачки.

На набережной рядами, как в театре, поставлены скамейки. Впереди нет эстрады, не бывает никаких представлений — антверпенцы сидят лицом к Шельде, любуются океанскими лайнерами, проходящими мимо, гружеными лесовозами, самоходными баржами.

Шельда пересекает всю Бельгию. Река связана с сетью каналов, а через них — с Маасом, Мозелем, Рейном, Сеной, Луарой.

«Антверпен получил от бога Шельду, а все остальное от Шельды» — такую поговорку давным-давно пустили здешние гордецы.

Их легко представить себе — разодетых в бархат купцов и старшин, когда стоишь на здешней Большой площади, перед архитектурным колдовством Возрождения. Это их поэт ван ден Вондель писал, что Антверпен сияет в мире, как алмаз на перстне. Это они перехватили корабли у Брюгге, когда песок задушил Звин. Брюгге был портом европейского севера, Антверпен стал портом атлантическим.

Шестнадцатый век смотрит из окон гильдийских домов, украшенных эмблемами судоходства и торговли, век дальних морских походов и завоеваний. Америка уже открыта. Кортес вторгся в Мексику. На пристанях Антверпена громоздятся товары, которых почти не видел Брюгге: гвоздика, корица, ваниль и новинка, еще не вошедшая в обиход, — зерна какао. Гранильщик шлифует заморские алмазы. Ростовщик принимает в уплату долга диковинное фигурное золото ацтеков.

Чтобы почувствовать морскую душу Антверпена, надо побывать в замке Стеен. Он весь, как из сказки, небольшой, с точеными башенками и мостиком через ров. В его кладке — первые камни города, положенные еще в седьмом веке. Мореходы приплывали сюда в долбленых ладьях, а в замке, говорят, жил злой великан и собирал с приезжих тяжелую дань, пока его не одолел в бою витязь Брабо.



Замок служил щитом городу, он бывал и оплотом врагов. При испанцах тут была штаб-квартира инквизиции и самого герцога Альбы. Судовые пушки морских гезов посылали сюда свои ядра.

Внутри замка, в музее судоходства, кажется, и сейчас пахнут порохом и солью штормов узорчатые рули, резные клотики, бушприт с девой моря, отчаянно раскинувшей руки. Остатки кораблей, давно погибших на скалах, в бою, или источенных временем.

Затем вы долго будете бродить среди парусников. Есть модели, сделанные сотни лет назад и верно висевшие в часовнях, как жертвы святым патронам. Свет из готических окон играет на медных пушечках, на креплениях, на флаге, расшитом золотыми и серебряными нитями.

Лежат под стеклом немые участники походов — компасы и подзорные трубы времен Магеллана; лоция, напечатанная в 1686 году, с поэтичным заглавием — «Маленький морской светильник».

А вот разрисованная, филигранная лодка, даже на лопастях весел плещутся и скалят зубы фантастические водяные твари. В такой лодке возили Наполеона. Он весьма интересовался Антверпеном, хотел использовать его как «пистолет, направленный в сердце Англии».

По приказу Наполеона вырыли первые искусственные бассейны. Появились большие суда, и для них Антверпен был доступен только в часы прилива. В бассейнах эти суда спокойно стояли, запертые шлюзами, и по высокой воде уходили.

Теперь в порту много бассейнов. И к тому же есть шлюзы, регулирующие уровень самой Шельды.

Музей не чужд современности. Он показывает модели новейших судов, дает понятие о планах развития порта.

Кроме новых бассейнов, в плане новый шлюз, надо еще поднять уровень Шельды, чтобы дать дорогу огромным супертанкерам. На очереди — углубление бельгийских каналов для приема новых большегрузных самоходных барж.

Кстати сказать, работы подвигаются медленно. Притесняет их другая статья расхода в бюджете Бельгии, как мы знаем, очень крупная — на вооружение…

Хочется смотреть и из окон музея. Там — живое продолжение экспозиции. Холодная, встревоженная ветром Шельда, скаты пакгаузов, вереница судов, словно примерзшая к бетонной окантовке берега. А иногда мимо замка, совсем близко проплывает морской теплоход — огромный в речных берегах — и заглядывает в залы музея, в чашу карликовых труб и мачт, будто ищет товарища…

Теперь в порт, к кораблям настоящим…

Они такие же, как везде, во всем мире — эти громадные, тяжелые сараи — пакгаузы, набитые мешками, тюками, ящиками, эти набережные, вымощенные бетонными плитами, транспортеры, краны. И вбитые в сушу кольца, рогатые кнехты, для швартовки, чтобы удержать в плену у берега морские суда, которые словно томятся в неволе, рвутся в свою стихию. И потоки грузовиков с товарами, вынутыми из трюмов, и порожних, спешащих получить кладь.



Тут нет светофоров, которые следят за вами в городе, вежливо просят остановиться, вежливо разрешают перейти улицу. Шоссе полностью во власти машин.

Я топтался на обочине, ежился на холодном ветру. Да прервется ли когда-нибудь бешеное мелькание бочек, закутанных в брезент станков, корзин с южными фруктами, рулонов бумаги? Смогу ли я перейти дорогу?

Наконец застонали, заскрипели на разные лады тормоза — поднялся, распахнув стальные створки, мост, перекинутый через канал. И тут я увидел то, что отличает Антверпенский порт от прочих.

Моторы ворчат, злятся на задержку, а наперерез им, по воде, словно сплав, прорвавший преграду, хлынули самоходные баржи.

Они пришли по каналу Альберта, с юга, и сгрудились здесь, у моста, чтобы войти в Шельду, отдать причалам груз или проплыть дальше, в Голландию. Похоже, они долго ждали и истомились ожиданием. Проход здесь суживается, баржи торопят друг друга. Шкиперам помогают жены, сыновья, дочери — они стоят на палубах, языком жестов дают знать, как надо увернуться от чужого борта, смягчить удар, ускорить или замедлить ход. Я вижу, как баржи с необыкновенной ловкостью проскальзывают в узкое горлышко, не теряя ни секунды времени, ни полсекунды… Ни крика, ни возгласа, ни единого слова — только отдышка дизелей, шлепок мелкой волны по бетонной стенке.

Канал Альберта ведет из глубины Бельгии. И флагов бельгийских на баржах, пожалуй, больше всего. Немало и голландских. А вот швейцарский белый крест на красном поле — самоходка пришла по Рейну из Базеля. Баржи западногерманские, из угольного Рурского бассейна, где текут рейнские притоки. Баржи из Парижа, проделавшие путь по Сене, по Уазе и по каналам — с грузом французского сахара, французских духов, синтетики. Баржа из Великого Герцогства Люксембург — на речных пристанях Мозеля она принимала тамошнее полусладкое вино.

Вот в этом и состоит особая роль порта Антверпен — тут важнейший в Европе фокус, устье множества каналов и рек. Здесь они соединяют многие страны, города с Шельдой и морем.

Антверпен фламандский

Пока мы в порту, нам не уловить национальность Антверпена. Ничего фламандского нет в облике закопченных кирпичных складов, в стальном кружеве кранов.

Вернемся в жилые кварталы.

Что-то отличает их от брюссельских… Фасады старинных зданий узкие — и это вызывает в памяти Амстердам. Но нет нигде голландских белых обводьев, обрамляющих там окна. Цвет построек в Антверпене не красный, а коричнево-черный, серый, желтоватый. А главное — фасады гораздо выше, чем в Голландии, украшены лепкой. И кажется, взирают они на прохожих с некоторым высокомерием. Если Амстердам скромен и словно позабыл свою «золотую пору», то Антверпен словно настойчиво напоминает вам о своих богатствах — прошлых и нынешних.

В городе много чисто фламандских деталей, но чтобы отличить их, надо сперва побывать в музее народного быта.

Большая, крепко сколоченная модель богатого фермерского дома. В первом этаже кухня, настоящий храм обжорства. Огромный очаг с вертелами и крючьями, чтобы жарить целые туши. Стеллажи прогнулись под тяжестью тарелок, медных сверкающих кастрюль. Ножи длиной с добрую саблю и прочие доспехи рыцарей обеденного стола. А во втором этаже две кровати для супругов, обе двуспальной ширины.

Должно быть, из такого дома досталась музею народная, лубочно-аляповатая картинка. По ступенькам, становясь старше, обрастая усами и бородой, поднимается человек. Надписи поясняют, что в тридцать лет для него только-только кончилась юность. Если он успел скопить деньги — пусть женится, хотя такой брак следует считать очень ранним. Полная зрелость наступает лишь в пятьдесят лет…

Букет цветов, полученный невестой в день свадьбы, здесь принято хранить на стене, под стеклом, так же как пряди волос умерших родственников. По воскресеньям, чтобы идти в церковь, надевали сюртуки из плотного сукна, пышные платья, отделанные толстыми «вечными» кружевами.

По деревням разъезжал на лошадях театр марионеток — вот его крупные, грубо вырезанные фигуры со свирепыми, большеротыми физиономиями.

Выходя из музея, вы возвращаетесь из прошлого века в нынешний, к главной улице, наряженной в рекламу, с универмагами и кинотеатрами. Но под слоем привозного и стандартного вам теперь легче узнать черты Антверпена фламандского.

Во дворе старого дома, у крыльца — пудовые табуретки. На стене — мощная, как шкаф, трехэтажная скворечница, какую встретишь только во Фландрии. Кажется, мы видели такую в музее.

Гигантские очаги с вертелами сохранились только в деревне, но вот чисто фламандская витрина ресторана, в ней висят бычьи туши, напоказ, для возбуждения вашего аппетита. Можете сами выбрать себе кусок, потом пройти на кухню и наблюдать за приготовлением. Если вы сумеете съесть, скажем, три свиных отбивных, хозяин запишет вас в книгу особо отличившихся едоков, а может быть, и выдаст диплом. Обжорство здесь в почете.

Толпа на улицах спокойная, неторопливая. Светофоры здесь полновластны. Пускай свободна от машин плиточная мостовая, сияющая как паркет, никто и шага не сделает с тротуара перед красным сигналом. Не то, что в бойком, галльском Брюсселе…

В сквере на карусели катаются дети. Кружатся удивительно спокойно, без крика, без визга. Маленькие антверпенцы сидят в лодочках неподвижно, прямо, даже чуть-чуть надменно. За ними сурово наблюдают няни и мамы, обучающие ребят солидной степенности, отличным, спокойным манерам.

Где уютные, оживленные брюссельские «брассери»? Их очень мало. Зато вот зал пивной просторный и высокий. Сотни, может быть, тысячи пивных кружек, среди газет, разбросанных по столам. Едва слышный шелест страниц, тихий говор.

Вероятно, Брюссель представляется антверпенцу городом южным, чересчур суматошным, шумным, легкомысленным…

Антверпен гордится не только портом. Вам скажут, что двадцатипятиэтажный дом фермерской кооперации — это первый в Европе небоскреб. Что такой искусной, как здесь, обработки алмазов нет нигде в мире, попробуйте нанести на камешек размером с песчинку пятьдесят шесть граней! Покажут образцы современной строительной техники — два туннеля под Шельдой, для пешеходов и для транспорта, и новый универсальный магазин, в который можно въехать в машине. Да, в машине — прямо на пятый этаж, где расположен гараж.

Но мне довелось заметить гордость и другого рода.

Хозяин книжного магазина сказал мне с оттенком пренебрежения:

— Книг на французском языке мы не держим.

В газетах много пишут о «языковой войне». Соседи Бельгии недоумевают: ведь до последних лет фламандцы и валлоны жили в ладу и согласии. И вдруг…

Фландрия богаче Валлонии. Плодородные илистые почвы, морские гавани обеспечили и достаток крестьянам, и преимущества для торговли. А в наше время бурно развилась промышленность Фландрии. Антверпен выпускает автомобили, суда. По количеству разных изделий Антверпен и прилегающие к нему города — на первом месте в Бельгии. Словом, Фландрия обогнала Валлонию, фламандские фирмы теснят своих валлонских конкурентов.

Больше стало фламандских книг, газет, театров.

Между тем до последних лет в Бельгии господствовал французский язык — в школах, в университетах, в учреждениях.

Фламандцы требуют равноправия и в языке и во всем остальном. Речь идет о том, чтобы предоставить обоим народам автономию, дать возможность каждому более самостоятельно управлять своими внутренними делами — образованием, здравоохранением, благоустройством и т. д. И это, конечно, правильно.

Но есть люди, которым выгодно разжигать национальное недовольство. Фламандскому рабочему твердят, что его главные враги — валлонцы. Что фламандский заводчик ему родной брат. Яд шовинизма одурманил слабые головы. Вот почему прохожий на улице, продавец в магазине отказываются отвечать вам по-французски, хотя и знают язык. А в церквах звучат призывы прямо-таки к крестовому походу против валлонцев.

Рубенс у себя дома

Проходя по главной улице, нельзя не увидеть памятник Рубенсу в сквере, возле универмага. Это несправедливый памятник. Рубенс в парадном камзоле и мантии стоит в позе придворного, собравшегося отвесить поклон.

Задерживаться тут незачем — ведь в Антверпене можно пойти в гости к Рубенсу, в его дом.

Спасибо антверпенцам: они отлично сберегли это творение великого мастера! Да, тут Рубенс проявил себя как зодчий. Дом, купленный в 1611 году, был полностью перестроен по его чертежам. Орнамент фасада легок, не назойлив. Справа и слева от входа в небольших нишах стоят бюсты великих людей античного мира, которым Рубенс так восторгался. Если внешне здание напоминает дворец вельможи, хотя и скромный по размерам, то внутри — уютное, без пышности жилище горожанина и семьянина. Гость почти сразу попадает в истинно фламандскую кухню-столовую. Очаг-исполин, вертел, поставцы, набитые посудой…

Служба надолго отрывала Рубенса от дома, от желанной работы. По поручению мадридского двора он вел переговоры с Англией, с Францией, с королевствами Севера, не раз улаживал споры, отдалял войны. Дипломатические послания, составленные Рубенсом, читаешь с наслаждением. Любое из них — шедевр ума и стиля. А владел он как фламандским, так и испанским, французским, итальянским, латынью — и к тому же с одинаковой свободой.

В гостиной хранится золотая цепь с медальоном — подарок короля Дании, один из многих знаков отличия, выпавших на долю Рубенса-дипломата. Царедворцем, любителем чинов он все же не стал. В письме к другу он признается, что «возненавидел дворы». Он узнал, «как медлительны государи, когда им приходится платить, и насколько легче им творить зло, чем добро».

А в другом письме:

«Для себя я хотел бы, чтобы весь мир был в мире и мы могли бы жить в веке золотом, а не железном».

У очага, за круглым столом друзей, вы буквально слышите эти слова хозяина дома. Здесь ближайший его поверенный археолог Пейреск, бургомистр Рококс. Здесь же побывали многие из сотен художников Антверпена — тогда подлинной столицы искусства. Угощает гостей молодая жена Рубенса, белокурая пышная фламандка Елена Фоурмен.

«Теперь, слава богу, спокойно живу с моей женой и детьми и не стремлюсь ни к чему на свете, кроме мирной жизни».

Дата этого «теперь» — 1634 год. Нет, Рубенс так и не пал ниц перед владыками.

Упорный труженик живет в этом доме. Рядом с кухней — комната, где печатались гравюры. Большой тяжелый пресс, рукоятка его до блеска обтерта руками Рубенса и его помощников. Рабочий день начинается рано, художник встает в пять часов утра. Он часто зовет позировать Елену — мы узнаем ее на многих полотнах мастера. Он, не сдерживаясь, на весь мир, всем векам сказал о своей любви.

Творения Рубенса разошлись по многим музеям, но только здесь, у его очага, видишь как бы почву гения.

Думаешь о предшественниках Рубенса, о тех, что сокрушали мертвящую иконопись средневековья, обновили искусство, открыли в него доступ солнцу, полнокровной жизни. Потоки Возрождения многообразны, и один из самых мощных — это великий труд Рубенса. Создал он так много, наследство его так многоцветно, разнообразно по темам, что мы не сразу уловим самое главное, самое характерное.

Мастер портрета? Да, Рубенс оставил нам блистательные образцы этого жанра. Он писал и коронованных особ, и простых людей. Мария Медичи, вдова французского короля… Без всякого снисхождения передал художник черты своевластия, жадности. Зато каким сочувствием согрета его «Камеристка». Обыкновенная девушка, попавшая во дворец, милая, умная, чуточку насмешливая. Ее давит кружевной воротник, ей душно среди спесивцев и лицемеров.

И вы ловите себя на странном чувстве. Кажется, вы вот-вот увидите то, что заметили сейчас ее внимательные глаза. Губы пытаются улыбнуться, а глаза невеселые. И вам тревожно за нее…

Но портретная живопись — не главное для Рубенса, хотя он читает самое сокровенное в человеке. С еще большей страстью он творит большие полотна, вобравшие много лиц, события, сочетания и столкновения характеров.

Рубенс хочет обнять все! Всю красоту, неисчерпаемость жизни во всех ее проявлениях!

У него хватает красок и широты зрения для картины «Головы негров» — удивительно современной нам, даже пророческой. Африканцы, все четыре, молодые, крепкозубые, жизнерадостные. Нет, отнюдь не рабы! А ведь в то время европеец видел только негров-невольников.

Достало у Рубенса гнева для аллегории «Ужасы войны». Прекрасен порыв женских рук, пытающихся остановить бедствие, вырвать факел у поджигателя. Злодей — сам Марс, бог войны. У его ног — тела поверженных. Венера, его возлюбленная, напрасно умоляет его пощадить людей. Другая женская фигура — это, как пояснял Рубенс, «несчастная Европа, страдающая уже много лет от грабежей, беззакония и бедствий, невыразимо мучительных для всех».

Венера, Марс — персонажи античной мифологии… Помните, соседи Рубенса, художники Голландии, изгнали их со своих полотен! Рубенс же как будто воскрешает древние скульптуры, заставляет жить и действовать богов и героев.

Но нет, он не копирует. В греческих туниках, в римских тогах — фламандки и фламандцы, полнокровные, пышнотелые, «рубенсовских форм», как принято говорить.

Все равно это непохоже на голландскую живопись «золотой поры». Век один и тот же, а пути искусства разные.

Мы знаем, в южных провинциях революция не одолела своих врагов. Власть иноземного короля, католической церкви устояла. А север стал свободным, там художники заново открывали видимый реальный мир. Самое повседневное воспринималось празднично, как свое достояние, отвоеванное у захватчиков.

История не дала такой радости фламандцам.

Это не значит, что фламандская школа живописи отвернулась от народного быта. Питер Брейгель-старший ставил свой мольберт на деревенской улице. Переливаются красками, кишат простым людом, полны движения и, кажется, смеха, песен, звона кружек гулянья и кермессы — сельские ярмарки — на его полотнах. Но в миниатюрных фигурках, одетых по воле художника сплошь во все красное, ощущается стилизация. Художник не довольствуется зарисовкой подлинного, рядит быт по-своему.

Художник революционной Голландии, упоенный действительностью, стремится передать ее во всей натуральности красок и форм. Фламандец перерабатывает ее, претворяет сильными, сочными мазками, как бы сгущает ее, широко пользуется языком аллегории, древнего мира, легенды, библейской или евангельской притчи.

Рубенс — признанный глава фламандской школы. Он выразил наиболее полно особенности ее стиля, ее содержание, ее идеи и устремления.

Искусство во Фландрии не вырвалось целиком из пут феодализма, оно вынуждено подчиняться заказам знати, священнослужителей. Оно не может отказаться от золота корон, от бархата придворных одежд, от блеска кольчуг, от монументальности, от парадного великолепия. Но оно продолжает дело Возрождения, отстаивает его гуманистические принципы. Сюжеты из церковных книг — повод для изображения чисто земных страстей и переживаний. Такова картина Рубенса «Снятие с креста». Ничего божественного — человеческая скорбь, человеческое сострадание.

Едва ли я ошибусь, если скажу, что Рубенс был самым беспокойным из коллег-фламандцев.

Выдающийся портретист Ван Дейк, ученик Рубенса, мог писать своих высокопоставленных клиентов уважительно, бесстрастно, перенося на холст все детали богатой одежды. Мы видели, — для Рубенса это немыслимо. Ему мало было зафиксировать облик человека, требовалось еще вынести ему оценку. Если есть недоброе в характере — осудить! Сила психологического анализа роднит Рубенса с Рембрандтом. С великим голландцем, который вступил в искусство в годы увядания «золотой поры», в годы горьких раздумий.

Рембрандт и Рубенс — две вершины искусства — близки друг к другу в своем пытливом внимании к Человеку. Каковы его качества, каковы возможности, назначение?

В «Ночном дозоре» Рембрандта — рыцари добра, выхваченные из мрака. Рубенс тоже искал их. Героическое начало не гасло в его творчестве.

Одна из самых замечательных его картин «Персей и Андромеда» прославляет подвиг витязя, убившего морское чудовище и освободившего из неволи Андромеду. Ведь красота и насилие, злоба — несовместимы!

Человек могуч, — говорят нам титанические образы Рубенса, его сочные краски торжествующей жизни.

Печатник Плантэн

Станку четыреста лет.

По виду ему не дашь и четверти этого возраста, — сохранили его бережно. Он действует и сегодня. Рабочий поворачивает рычаг, и тяжелый деревянный пресс, насаженный на винт, опускается. Мне вручают квадрат серой шероховатой старомодной бумаги, пахнущей типографской краской.

Я читаю:

Чтоб счастливо прожить весь твой век,

Мирно и честно трудись, человек!

Ссоры плодить и обиды негоже,

Так же как милостей ждать от вельможи…

Со стены из рамки смотрит на меня автор стихотворения. Узкое, костистое лицо, упорные, внимательные, изучающие глаза.

Поэтом он себя не считал. Он просто попытался однажды изложить в рифму свой идеал скромного, усердного ремесленника. Его нетрудно представить за этим вот печатным станком или за страницей корректуры.

Слава пришла к нему сама. Кристоф Плантэн, сын бродячего переплетчика из окрестностей Тура, что во Франции, помышлял скорее всего о верном куске хлеба. Он умел делать книги. Он прослышал, что в богатом блистательном городе книги нужны. Там оценят его искусство печатания и тиснения на коже.

В переулке, у Большой площади, на стене мастерской появился лист бумаги, убористо заполненный печатными строками. Кто найдет хоть одну опечатку, тот получит от Кристофа Плантэна премию!

Плантэн решил держать экзамен не перед старейшинами цеха, как водилось тогда, а публично. Целыми днями толпились, напрягали зрение грамотеи. Награда никому не досталась.

Антверпен принял печатника.

Впоследствии парижанин Гишардэн, видный путешественник, писал:

«Вряд ли где-нибудь в Европе есть у кого-либо больше станков, больше различных шрифтов и других средств книгоиздания, больше людей, редких по образованию, занятых проверкой книг на всех языках мира».

Восхищение Гишардэна понятно: Париж не мог похвастаться таким предприятием. Оно и по нынешней мерке не маленькое.

Крепко стоит большое трехэтажное здание, замыкающее широкий квадратный двор. Фонтан, бивший еще во времена Плантэна. Цепкие побеги дикого винограда, — они и тогда, верно, добирались до самой крыши. А внутри — десятки помещений, сохранившихся в первоначальном виде: литейная, где отливали шрифты, печатный цех, зал корректоров, книжный магазин. В нем прилавок, весы, гирьки. Тут Плантэн аккуратно проверял деньги на вес, чтобы не попали ненароком в его кассу-сундучок монеты фальшивые, очень распространенные тогда в Антверпене. Можно и сейчас, не выходя отсюда, переиздать чуть ли не любую из плантэновских книг — ведь цела вся техника, лежит запас металлических букв весом в полторы тонны, восемнадцать тысяч клише.

В библиотеке, в высоких, до потолка, шкафах с железными решетками, собрано все, изданное Плантэном. Полторы тысячи названий! Тиражи мало уступали нынешним бельгийским — тысяча экземпляров и более.

У Плантэна вышла в свет восьмитомная «Библия полиглота» на латинском, древнегреческом, древнееврейском, сирийском и арамейском, с массой примечаний, составленных историками и лингвистами. Труд сотен специалистов!

Антверпен нуждался в книгах, заказы его были бесконечно разнообразны. Романы и стихи, ноты, наставления по всем ремеслам, кулинарные рецепты, чертежи и расчеты для строителей домов, кораблей, плотин, правила игры в шахматы. Плантэн издавал газету — одну из первых в Европе.

Плантэн снабжал врачей анатомическими атласами, печатал философские трактаты.

Одна из комнат носит имя Юста Липса, видного фламандского ученого и мыслителя. Он проводил в ней целые дни за работой, обложившись книгами из плантэновской библиотеки. Здесь же собирались ученики Липса, в том числе Филипп Рубенс, брат великого художника.

И самому Рубенсу типография Плантэна была хорошо знакома. Он подружился с преемником Кристофа — Яном Моретусом, приносил сюда свои рисунки, а иногда тут же рисовал, делал гравюры.

Антверпену нужны были карты морей и земель, и Плантэн вызвал к себе Гергарда Меркатора, знаменитого географа.

Меркатор выработал принцип составления карт, применяемый и поныне. Путем математических выкладок он отыскал магнитный полюс нашей планеты, что позволило морякам точнее вести корабль по компасу.

Заказы мореплавателей — не только местных, но и иностранных — обсуждались в кабинете географии, у огромного глобуса. Председательствовал Меркатор. Приходили ученые, путешественники, бывалые капитаны.

Плантэн основал династию печатников. Книги с его маркой выходили еще в прошлом веке. Потому-то и выстояла до наших дней замечательная типография.

Впрочем, нет, не только типография. То, что создал Кристоф Плантэн, было, в сущности, и клубом интеллигенции Антверпена, и очагом наук и искусств.

Скульптор Менье

Скульптор Константин Менье по рождению валлонец. Но одна из самых блестящих работ Менье — «Грузчик» — находится в Антверпене.

Критики, писавшие о Менье, указывают, что предки его и вдохновители — в Древней Греции. Ссылаются на слова самого скульптора: «Вы знаете мое безграничное восхищение искусством греков. Чем больше я живу, чем больше наблюдаю природу, тем больше прихожу я к заключению, что они оставили произведения, где торжествуют красота и жизнь».

Но дадим слово «Грузчику».

Понять его немую речь нетрудно. Редко встретишь скульптуру с таким выразительным лицом. И вот что еще интересно: этот грузчик не один, хотя на постаменте только одна фигура. За ним угадываешь его товарищей. Он стоит во главе целой артели грузчиков, стоит, уперев руки в бок и выставив вперед ногу, с выражением вызова на крупном, мускулистом, открытом лице.

Похоже, он разговаривает с хозяином или его приказчиком, что-то требует от них. На лице нет и тени сомнения, страха. Нет, грузчик уверен в своей правоте и силе. Его противники возражают, но это жалкий лепет, грузчик слушает их с усмешкой превосходства…

Кажется, я где-то видел такого грузчика. Да, в антверпенском порту и теперь немало таких крепких парней. И кого-то он еще напоминает…

Ведь он из семьи, нам хорошо знакомой. Из семьи Уленшпигелей! Он сам говорит о себе взглядом своих озорных глаз. И губы у него такие, словно он бросает соленую, хлесткую шутку.

Говорят, от мастеров древности у Менье верность физическому естеству человека, гармония телесных форм. Одежда на скульптурах Менье условна, как бы прозрачна, — так ощутимы тела в своей красоте и мускульной мощи.

Однако грузчик не вызывает в памяти античных богов и героев! Да Менье и не искал их. Всю жизнь, а она была «ясная, словно солнечный пейзаж», как сказал бельгийский писатель Камилл Лемонье, он стремился передать красоту простых людей, красоту человека в труде.

А если искать предков Менье, то уж скорее в искусстве фламандцев. Полнокровное, плотское, оно с небывалой прежде глубиной изобразило человека в действии, в столкновениях, в хотении. И зачастую простого человека в повседневной жизни.

Страна гордых городов, страна Рубенса с давних пор провозгласила величие человека. Традиции гуманизма, традиции простой, как хлеб, жизненной правды не погибли в искусстве Бельгии.

И не могли погибнуть!

Константин Менье — человек, который воплотил их по-новому, в новом веке, родился в 1831 году, то есть через год после рождения бельгийского государства.

В то время Гент и Брюгге — старинные города ткачей — вновь обрели трудовую славу. Уже прославилось в Европе оружие, сработанное металлистами Льежа. На Шельде дымили первые грузовые морские пароходы.

Именно в Бельгии начали свою проповедь странствующие философы, последователи Сен-Симона. Их учение было утопично, расплывчато, но одно они знали твердо: «трудящееся большинство должно быть счастливо, без этого никто не имеет права быть счастливым».

Когда Менье был юношей, в Брюсселе, в изгнании, жил Карл Маркс. Там же собирался Первый Интернационал.

Знал ли об этом молодой Менье — неизвестно. Одно можно сказать определенно: его будущие герои, его антверпенский грузчик, его молотобоец, его шахтер, его рыбак уже существовали на свете. Они уже помогали отцам, привыкали к работе. Бельгия начинала плавить сталь, добывать уголь, строить машины для всей Европы.

Путь художника к главным своим героям не всегда прямой и всегда нелегкий. Вначале Менье должен был отбросить догмы, преподанные в Брюссельской академии. Вместе с художником де Гру он основывает «Свободное общество изящных искусств». Вместо дам в кринолинах и кавалеров в цилиндрах на полотне появился рабочий. Непривычная живопись!



В 1885 году Менье и его друг Камилл Лемонье совершают поездку по «черной Бельгии» — по шахтам, городам и поселкам угольного бассейна. Побывали они и на заводах Льежа.

«Я был поражен этой трагической красотой, — так выразил Менье свои впечатления. — Я почувствовал в себе как бы откровение для создания дела жизни».

С тех пор Менье отдает все силы этому созиданию. И вот оно перед нами — дело его жизни! Скульптуры, составляющие как бы панораму рабочей Бельгии.

Молотобоец, размахнувшийся тяжелой кувалдой. Он отвел ее назад, чтобы сильнее ударить, и все его тело, каждый мускул в напряжении могучего удара.

Молчаливый, понурый рыбак верхом на лошади. Он словно окаменел в седле под неустанным ветром. Лошадь тянет на берег сеть с рыбешкой и морскими ракушками — «мулями».

Бойкая хорошенькая девушка-шахтерка. Шахта еще не погасила ее юность. Она, кажется, кричит что-то, торопит товарища, замешкавшегося с вагонеткой.

Мертвый шахтер, убитый взрывом газа в штольне. Над ним в безмолвном горе склонилась мать…

Менье сменил кисть на резец — он ищет осязаемой, объемной выразительности. Навыки живописца, глаз живописца, однако, хорошо служат ему. Его изваяния замечательно портретны — он передает характер человека, его неповторимую индивидуальность. Изваяния видят нас, говорят с нами… Признаки профессии, бытовые детали даны очень скупо, чтобы не затенить основное.

Менье увидел пролетария, начавшего сознавать свою силу. И высек его черты.

Для старых фламандских мастеров величие человека было предчувствием, догадкой, мечтой. Для Менье оно расцветает воочию на черной, пропитанной углем земле. Человек велик в труде! Ему очень тяжело, его гнетет бедность, но он преодолевает все. Сил у него хватит.

Предки и потомки

Менье умер в 1905 году. Он вступил лишь в первые годы нашего века.

Где его ученики?

Картина современного искусства Бельгии пестра и противоречива. Есть художники, отказавшиеся от всякого родства. Послушаешь их — никто им не брат: ни рабочий, ни фермер, ни заводчик. Родина с ее традициями — пустой звук. Никому не обязаны, никому не служат.

А на поверку — служат! Пустышками своими, кляксами — все-таки служат.

Идут против человека…

Иначе не скажешь, глядя на бессмысленные мазки, линии, ничего не выражающие, не трогающие ни ум, ни сердце.

Однако есть художники и другого толка. Можно ли не вспомнить замечательного антверпенца Франса Мазерееля!

Мазереель — наш современник. Он весь в борениях и нуждах нашей эпохи. Рисует он горячо, с болью, с гневом. Его рисунки легко представить на плакатах, над колонной демонстрантов, в зале, где собираются люди, чтобы поднять голос против войны, насилия.

Всемирно известна серия «Идея». Все силы реакции ополчились против Идеи: в нее стреляют, ее пытаются испепелить на костре, где фашисты сжигают книги. Напрасно! Чистая, белая фигура Идеи неистребима, бессмертна. Она взлетает над кострами, она неуязвима для штыка, для плети. Никакие решетки, стены, замки не могут остановить Идею.

Черное и белое. Никакого компромисса не знает Мазереель между этими двумя красками.

«Вся яркость света и вся густота тени», — так определил стиль художника выдающийся французский писатель Ромен Роллан. Он увидел в гравюрах нечто общее с контрастной манерой Шарля де Костера.

И здесь живет Тиль Уленшпигель!

Если Менье опасался сделать своих героев грубее, чем они есть, и даже порой смягчал их черты, то Мазереель, напротив, все беспощадно заостряет. Менье часто лиричен, Мазереель же строг и яростен. Техника гравюры на дереве для него оказалась как раз кстати. Это старинная, простая техника, не ведающая полутонов. Поэтому графика Мазерееля напоминает народный лубок. Она угловата, очертания фигур скупые, резкие. В ней есть и злость Тиля и его неотесанная, тяжеловесная шутка.

Тревожно светит одинокий фонарь в припортовом переулке, озаряет мостовую, исхлестанную дождем, бездомного бродягу. А рядом спесиво пылает реклама удачливых торгашей. Мазереель чуток ко всем противоречиям нашего века. Он рисует и зловещий гриб атомного взрыва. Многие художники Запада растеряны, напуганы, проклинают цивилизацию, как будто машины, наука виноваты во всех бедах. Мазереель знает виновных.

Рисунки Мазерееля напоминают мне другого фламандца наших дней — Константина Пермеке.

Пермеке не график, а живописец. Что же сближает их? Вглядимся. Вот пейзаж бельгийского приморья. Это где-то недалеко от Антверпена. Серое море под низкими тучами, затихшее, словно придавленное. И берег — такой же плоский, как море, полоса желтого песка. Господствуют два цвета. Побережье не радует красками — и Пермеке не приукрашивает. Напротив, он как будто предпочитает писать в такие вот сумрачные, ненастные дни.

Почему?

На его полотнах нет праздников, есть лишь простая обыденность, трудная, изо дня в день, борьба с неласковой природой. Свои сюжеты художник искал среди дюн, на рыбацком судне, у скромных очагов.

Семья рыбака садится за обеденный стол. Год выдался трудный, улов нищенский. Печально, голодно в доме. Все это видишь сразу, с первого взгляда, хотя Пермеке и тут верен своей манере: люди и вещи даны контурно, деталей мало, даны лишь самые необходимые. Но какой скудостью веет от ломтя хлеба! Как он мал для мускулистых, крупных мужчин, вернувшихся с работы! Таково мастерство Пермеке — немногими мазками он умеет рассказать очень много.

Иногда художник поддавался моде, отходил от жизненной правды, не только огрублял, но уродовал человека. На холсте появлялась топорная, отталкивающая кукла.

Но по природе своей Пермеке реалист, верный сын сурового приморского края. Люди на его картинах большей частью сильные, упрямые, храбрые. Худосочная природа словно оттеняет их полнокровную, истинно фламандскую мощь.

Музей, в котором я видел полотна Пермеке, стоит на песчаной земле побережья. В окна бил штормовой ветер. Студеное море трепало суда. Почти весь год дуют здесь, не встречая препятствий, ветры с Атлантики. Край, который не терпит слабых, покоряется лишь богатырям!

И искусство, выросшее здесь, по традициям своим героично.

Могучее дерево искусства, посаженное фламандскими мастерами прошлого, не высохло, не срублено отщепенцами. Оно приносит и будет приносить плоды.

В дорогу с Верхарном

Мы покидаем Антверпен. Поезд мчит нас на юго-запад. Гладкая равнина, каналы, фермы, прозрачные рощицы. Здесь местность ниже уровня моря. Во время первой мировой войны, когда сюда ворвались немецкие оккупанты, бельгийцы призвали в союзники море, подняли шлюзы.

Операция была рискованная. Опасность угрожала и своим. Король Альберт, командовавший бельгийской армией, решил задачу блестяще. Захватчикам был нанесен огромный урон. Альберт до сих пор почитается как национальный герой. Почти в каждом городе можно найти памятник ему и живые цветы у подножия.

То и дело названия станций напоминают о битвах той войны.

На нашем пути Ипр. Возле него разыгралась ожесточенная битва с войсками кайзера. С тех пор каждый год, в годовщину сражения, на старинную башню поднимается горнист, трубит тревогу.

В вагоне со мной спутник-поэт.

Есть стихи, которые хорошо брать с собой в дорогу, настолько связаны они с обликом и духом страны. Таково творчество Эмиля Верхарна, крупнейшего поэта Бельгии. Я смотрю в окно, листаю книгу, и строки Верхарна словно вырастают из пейзажей. Кажется, не книга говорит со мной, а вон тот городок, сгрудившийся вокруг величавого собора, тополя над шлюзом, самоходная баржа, бредущая по каналу, коренастый шкипер на корме.

В далеком Брюгге мост Зеркал

Ему сверкал;

Мосты Ткачей и Мясников,

Мост Деревянных Башмаков…

Мост Крепостной и мост Рыданий,

Мост Францисканцев, мост Прощаний,

Лохмотьев мост и мост Сирот —

Он знает их наперечет.

Верхарн и сам знал мосты Бельгии, ее потоки, ее города и селения, ее песни, легенды родной страны и бурную ее историю, злодеев и витязей. Фламандец родом, он писал на родном языке и на французском, понимал всю Бельгию, любовался ею и болел за нее, мечтал о ее будущем. Стихи Верхарна — своего рода поэтическая энциклопедия страны.

Он часто обращался к прошлому — и тогда его творчество обретало выпуклую, сочную живописность образов Рубенса. Оживает в стихах Уленшпигель, кипит боевой задор гезов. Рисует Верхарн пейзаж или бытовую сценку — все у него по-фламандски весомо, зримо, контрастно.

Вот славный город с тихими домами,

Где кровля каждая над узкими дверями

На солнышке блестит, просмолена.

Вверху колокола с рассвета дотемна

Так монотонно

Плетут все ту же сеть из тех же бедных звонов.

Точно такой городок промелькнул сейчас за окном… А теперь к самой насыпи вынеслись добротные зажиточные фермы. Перед каждой среди подстриженных кустиков ее уменьшенная копия — домик-кормушка для птиц. И поэт открывает ворота, показывает богатство фермера: лоснящихся коров, парное пенистое молоко, полные кормушки. Слышно, как звенит тугая струя в ведре у доярки. А труд в пекарне, «плоть мягкую хлебов», Верхарн изобразил так, что ощущаешь и запахи, и печной жар. Вспоминаются натюрморты современника Рубенса — Франса Снайдерса, аппетитное изобилие яств на его полотнах.

Но Верхарн — поэт нашего века. Он остро сознавал, что сытая, богатая Бельгия — это далеко не вся Бельгия. Он развенчивал скопидомство, стяжательство, духовное убожество толстосумов. Их дома-кубышки были перед глазами Верхарна, когда он писал:

Вы жирное житье в себе замуровали

С его добротностью скупой

И спесью жадной и тупой,

И затхлой плесенью затверженной морали.

Едкого сарказма полно стихотворение «Золото».

Спрячь золото верней!

Смотри, следят за нами.

Спрячь золото верней!

Свет солнца страшен мне:

Меня ограбить может пламя

Его лучей.

Судорожно ищет скаред потайное место. За дрова? Зарыть в мусор, в хлам? Как догадаться, куда полезет вор? Спрятать бы в собственных костях — тогда можно уснуть спокойно!

При Верхарне разросся, подминая под себя деревни, промышленный город. К нему несутся стальные рельсы, потоки нефти. Он манит своими бессонными огнями, призрачными обещаниями. Он ненасытно пожирает труд множества людей, их здоровье, их волю.

То город-спрут,

Горящий осьминог…

Его хозяин — буржуа, которого Верхарн гневно бичует. Буржуа — мастер искусства подавлять, он умеет и нападать, как тигр, и красться к добыче, как шакал. А если он достигает высот, то это «мрачные высоты преступленья».

Верхарн не дожил до революционных событий, потрясших весь мир, но он предчувствовал их. Поэзия его в последние годы жизни — предгрозовая. Ему виделись восстания, мощные столкновения социальных сил, когда «вся улица — водоворот шагов, тел, плеч и рук», когда мечты поколений жаждут воплотиться и отступать нельзя. Нужно драться.

О двери кулаки разбить,

Но отпереть!

Подобно Горькому, Верхарн славил безумство храбрых: «Жить — значит жечь себя огнем исканий и тревоги». Правда, поэт не представлял себе ясно, каким путем двинется история, как будет устроено царство справедливости на земле. Но зловещая власть золота, калечащая людей, должна быть разгромлена, в это Верхарн верил твердо. И надежды свои он возлагал на тех, кто трудится.

В стихотворении «Кузнец» молот великана мастерового кует будущее. Кузнец не ждет спасителя с небес — безмолвные сами возьмут свой жребий. И кузнец даст им оружие. Победа видна ему, освещенная заревом горна. Исчезнут подвалы, тюрьмы, банки и дворцы, счастье будет доступно всем людям, «как на полях цветы».

В поле зрения поэта — не только Бельгия, а все человечество. Кузнец — олицетворение всемирного штурма пролетариев. И недаром В. И. Ленин — по свидетельству Н. К. Крупской — зачитывался произведениями Верхарна.

Поэт беспокоился о том, чтобы «в бой не опоздать», чтобы «подарить властительный свой стих народу». В те годы, когда многие его товарищи по перу замыкались в себе, пугливо отворачивались от суровой действительности, Верхарн считал себя участником великого движения тружеников, его певцом.

Клинки, сработанные кузнецом, «клинки терпенья и молчанья», поднялись в тысяча девятьсот семнадцатом, через год после смерти Верхарна. Бельгия не всколыхнулась. В ее литературе одиноко возвышается фигура Верхарна — поэта, побратавшегося с обездоленными.

Через «языковую границу»

Фландрия позади. Началась Валлония. Это очень заметно: все вывески, все надписи заговорили по-французски. Одна насмешила меня истинно галльским каламбуром:

ЗДЕСЬ ИСПРАВЛЯЮТ ДУРНЫЕ ГОЛОВЫ

Речь идет, к сожалению, только о куклах. Острота украшает мастерскую, где чинят игрушки.

А вот еще вывеска-шутка:

КОСТЮМЫ ПО МЕРКЕ

Тут работает гробовщик.

Дома фермеров здесь поменьше, чем во Фландрии. И не так охорашиваются, не так усердно соревнуются в чистоте. Реже попадаются подстриженные кустики и ровные квадраты газонов. Здесь охотнее засадят весь участок фруктовыми деревьями. Селения беднее, чем на севере, на жирных илистых почвах. В жилище пахнет не воском для натирки полов, а чаще всего «джосом» — валлонским блюдом из рубленой капусты с салом.

Шоссе взлетает с холма на холм. Мелькают крыши хуторов. Говорят, когда великаны сдвигали тут постройки в города, эти дома проскользнули между пальцами, застряли в ложбинах и на гребнях земли.

На остановке, в маленьком городке, меня озадачило объявление у входа в церковь. Слова в основе французские, но как будто оборванные на согласных звуках. Это диалект валлонцев, самый северный из французских. Произносят твердо, без горловых звуков и звонко чокают.

Церковь по-валлонски приглашала крестьян на мессы. Других, светских надписей на местном наречии я не видел, — нынче, кажется, одни кюре поддерживают полузабытую письменность. Хотят прослыть защитниками народных традиций!

Было время, диалект состоял в ранге литературном. Перед второй мировой войной умер последний крупный валлонский поэт Андрэ Симон. Все его стихи окрашены тоской по былому, грустью. Даже стихотворение, воспевающее родную природу, кстати сказать, одно из лучших, называется «Смерть дерева».

Новые произведения на диалекте почти не появляются в печати. Здешние жители говорят дома, в семье, по-валлонски, а с приезжими — по-французски. И книги читают французские.

— Валлонский язык отжил свое, — сказал мне спутник. — Незачем отделять себя от культуры Франции.

Мы вышли из автобуса в маленьком городке, на вид небогатом и скромном. Оказалось, что у него бурная история. В средние века в нем расцветали ремесла, горожане добились больших вольностей у сеньора. В Валлонии, впервые в Европе, появилось выборное городское самоуправление.

По праздникам над Валлонией гремят карильоны. Звонари Намюра, Турнэ соревнуются с фламандскими.

На рыночной площади, под сенью колокольни, нередкость встретить сооружение чисто валлонское — перрон. Нет ничего общего с железнодорожным. Это обычно колонна на ступенчатом постаменте, гладкая, с шаром на вершине. Считается, что перроны ведут свое начало от менгиров — священных камней древних кельтов. Некогда посланец короля или графа останавливал своего коня у столба на площади и оглашал известие.

До наших дней сохранилось выражение «перронный крик», означающий сенсацию, будоражащий слух.

Почитай, каждый городок хоть раз в год созывает окрестных жителей на ярмарку. Она не такая хмельная, как фламандская кермесса. Не в обычае здесь турниры обжор или курильщиков. Зато больше песен, плясок на площади. Не забыта французская фарандола, которую танцуют под звуки скрипок.

Иногда валлонцев забавляет красноносый Чанчес — персонаж традиционного кукольного театра. Один из родственников его — Гиньоль, французский Петрушка. Другой — лубочный фламандский Уленшпигель. Чанчес ведь тоже горожанин, мастеровой, озорник и острослов. Зрители хохочут, наблюдая потешные перебранки Чанчеса с женой — добродушной недалекой Нанетт. Донимает он своим колючим языком и чиновников, и хозяев.

…Дорога выбегает в поле, с тем чтобы через несколько минут нырнуть снова в улицу. И по внешности не определить — городская она, сельская или рабочего поселка.

Тихий канал. Медленно, чтобы не коснуться узких берегов, ползет самоходная баржа. На горизонте вырезываются халды — конусообразные черные курганы. Это отходы шахт, пустая порода, насыпанная транспортерами. Все постройки становятся темнее от въевшейся копоти.

Повернув на юго-восток, мы вступили в угольный бассейн Бельгии.

Старинные города, темные от угольной пыли, кажутся старше своих лет. Потускнели улыбки полнощеких ангелов на церковных карнизах, гипсовые щиты и мечи на фасадах домов.

Деловитый, промышленный край. У него много жгучих забот сегодня. Но ничто не забыто.

В городе Нивель каждый приезжий непременно постоит перед колокольней, подняв глаза. На верхотуре, у самого шпиля, фигура Жана Нивельского с его собакой. Гитлеровцы повредили их, когда пытались выбить из звонницы партизан. Расстрелянный Жан все же удержался. Упасть ему не дадут.

Жан — не святой, не отшельник, а веселый гуляка, любивший выпить, посмеяться, добрый чудак, бессребреник. Старая Русь именовала таких блаженными. Им разрешалось вслух говорить правду, обличать власть имущих, самого царя. Таким был и Жан.

Благочестием он не отличался. Напротив, вышучивал лихоимцев в рясах, мессы посещал редко. Однако церковь не отвергала его. Кюре не возражают против того, что рослый нивелец, одетый Жаном Нивельским, с собакой на поводке, шествует ежегодно в процессии ряженых. Процессия завершается богослужением.

Что это — широта взглядов, терпимость? Нет, практический расчет. Отмежеваться от народных праздников — значит, оттолкнуть от себя прихожан.

Впрочем, тут требуется особая глава.

Бельгийский календарь

Он исключительно богат и разнообразен — календарь местных праздников.

Тысячи людей в разных странах стараются приурочить к ним свой приезд в Бельгию. Ни во Франции, ни у немцев, ни у голландцев нет такой живучей, многокрасочной живой старины. Фландрия снаряжает для караванов своих рыцарей, кудесников, бородатого владыку Шельды, вооруженного трезубцем. Но чаще всего образы легенд оживают в Валлонии.

Кольцо шахт охватывает хмурый, невзрачный, одноэтажный Бэнш. Но как он расцветает в начале марта, в дни фестиваля Жилей!

За неделю — две на телеграфных столбах появляются розовые физиономии Жилей, вырезанные из фанеры. Начинается сбор денег на наряды — молодые парни ходят из одной «брассери» в другую, звякают копилками. Костюмы ведь дорогие.

Куртка с накладным красным узором, с нашитыми львами, такие же штаны, увешанный колокольчиками пояс. На голове нечто вроде цилиндра с белым плюмажем, с лентами, спадающими на плечи. Несколько сот молодых людей в таком курьезном одеянии составляют ядро процессии, а затем распоряжаются плясками на площади, выступают затейниками в разных забавах.

Вид разодетого Жиля ставит в тупик приезжего. Ведь ничего общего с национальными костюмами Бельгии, соседних стран! Откуда же это взялось? Споры ученых вокруг Жилей не кончены. Полагают, что в Бэнше, при испанском господстве, был устроен праздник в честь завоевания Мексики. От него и пошло…

Старинный город Моне. Филигранные башенки ратуши, загадочная обезьянка на пьедестале у подъезда. Говорят, ее надо погладить на счастье. На площади против ратуши в майский день исполняется битва святого Георгия с драконом, под оркестры и гимны во славу «мэмэ», то есть милого Жоржа или «Дуду», как именует его валлонская легенда.

Герои многих легенд шествуют в июне по улицам городка Ат. Огромный конь Баяр из дерева и тканей — на нем четыре ликующих школьника, которым выпала честь изображать спасенных графских детей. Сам витязь Роланд с огромным мечом…

Народные праздники уводят в глубь прошлых веков. Почему в одном городе в строю ряженых дефилируют, плывут над головами людей исполинские фанерные кошки в широченных юбках? Не те ли это кошки, которых запрягали в колесницу древнегерманской богини Фрейи? А есть обычай и вовсе загадочный. Мэр одного городка, открывая праздник, должен выпить бокал вина с плавающей в нем рыбкой. Объяснить церемонию пока не удается.

Заметим, ни один фестиваль, пускай чисто языческий, не обходится без участия церковников. Заботясь о своей популярности, о сохранении своей власти в стране, они встают во главе процессии, благословляют веселье, зовут ряженых в храм — и Жилей, и Гаргантюа, и русалок.

Льеж — город железа

Если Антверпен слывет столицей фламандцев, то в Валлонии такое звание заслужил Льеж.

Черная земля, черное дымное небо, и между ними, как начинка в пироге, все вперемежку. Ветхая, вросшая в почву цитадель на высоком холме, и на крутых ее склонах — трущобы городской бедноты, гирлянды застиранного белья, облезлые кошки, залетная песня-жалоба — итальянская либо испанская, греческая. Спокойное, серо-стальное зеркало Мааса, — в него смотрятся стеклобетонные корпуса университета, темная готическая церковь и шеренга портовых кранов.

Словно заезжий певец-гастролер среди рабочих, стоит на центральной площади нарядный оперный театр. На гостей похожи и улицы двухэтажных пригородов, их маленькие гостиницы, адвокатские и докторские особнячки — старомодные и аккуратные провинциалы. Они как будто не могут привыкнуть к шумному, черному, очень занятому Льежу.

Сто с лишним лет назад сюда прибыл Виктор Гюго, живший в Бельгии изгнанником. Зрелище, открывшееся тут, в долине Мааса, несказанно поразило его.

Сначала он заметил «два огненных зрачка, горящих и сверкающих, словно глаза притаившегося тигра. Затем… картина сделалась невыразимо великолепной. Вся долина как будто усеяна действующими кратерами. Одни выбрасывают вихри алого пара, заряженного звездами-искрами, другие дают только красноватый свет, в котором вырисовываются мрачные очертания селений. А местами пламя бушует в просветах между пристройками. Можно подумать, в страну вторглась неприятельская армия и подожгла десятка два пригородов и деревень, из которых одни только занялись огнем, а другие уже превращены в дымящиеся развалины».

У себя во Франции Гюго ничего подобного не видел. Предприятие англичанина Кокериля у Льежа удивляло тогда, в сороковых годах, весь Европейский континент. Еще бы — оно занимало пятьдесят семь гектаров, имело двадцать шесть паровых машин! Сталь, изготовлявшаяся новым — бессемеровским способом, шла тут же, в Льеже, на производство локомотивов, паровозов, пушек…

Железную руду привозили из Арденн, а уголь лежит под ногами — только бери! Уголь — главное богатство Бельгии, черный пояс, пересекающий всю страну с востока на запад, к Намюру, Шарлеруа, Монсу.

Говорят, некогда в угольных недрах находилось государство добрых и трудолюбивых гномов. Даже король — самый высокий из них — был всего полутора локтей ростом. Но силен же был — палица его весила пятьсот фунтов! Это гномы и научили людей пользоваться углем. Пожалели нищую вдову, замерзавшую в своей лачуге, принесли ей черные камни, которые загорелись в печке, как дрова.

Та вдова — продолжает легенда — была чуть ли не первой жительницей Льежа. Чудесные камни привлекли потом многих, и сам граф — владелец соседнего замка — заинтересовался подземным сокровищем. Только не понравился гордый, жестокий граф королю гномов, и ушли они неизвестно куда…

Что здесь правда? То, что уголь стал известен давно, во времена незапамятные. И плавка металла здесь — ремесло исконное. Еще в средние века, когда Брюгге славился ткачеством, Намюр — стеклом, Динан — изделиями из меди, Льеж был городом железа, вооружавшим воинов копьями, алебардами и мечами.

Уже тогда Маас давал выход товарам, нес их в плоскодонных ладьях к морю. Река быстро растворяла сажу и пот Льежа, она еще столетия оставалась рекой дворянских замков и парков, рекой живописных руин и пастбищ, не раз блиставшей на идиллических гравюрах.

Она же несчетно окрашивалась кровью. Льеж и другие города на Маасе насчитывают один полсотни, другой почти сотню штурмов и осад. Сражались с городами сеньоры, воевали и города между собой — из-за своих цеховых монополий, из-за торговых дорог и рынков. Владыки Брабанта сталкивались на этой земле с сюзеренами бургундскими. Поили коней в Маасе завоеватели испанские, затем наполеоновские…

В нашем веке, после долгой передышки, Маас вновь стал как бы крепостным пограничным рвом, гасившим первые разрывы снарядов, посланных с запада. Впрочем, где теперь Маас? Укажите на карте, где он впадает в море, очертите его бассейн. География изменилась, часть воды Мааса вошла в канал Альберта, поворачивающий к Антверпену, а сам Маас на голландской земле словно теряется в сплетении каналов. За Роттердамом он теряет свое имя, становится «Ватервег» — водной дорогой.

Очень много дверей у Льежа, смотрящих во все стороны, в разные страны — это худо в дни войны, зато хорошо во времена мира.

Осмотр Льежа обычно начинают с цитадели. В ее казематах застоялся тюремный холод, там глохли стоны истязаемых. Под решетками мертвенных окон — штабелек кольев. К ним привязывали бельгийцев, чтобы расстрелять. «Не забывайте моих детей», — просто и трогательно написано на рельефе памятника жертвам фашизма.

С цитадели видно далеко. В ясную погоду можно различить шпили не только голландского Маастрихта, но даже германского Аахена. Внизу разбросался город, лохматый от дыма, смешавшегося с туманом. На набережных Мааса шевелятся краны — на расстоянии их движения кажутся почти человеческими.

Я пытался отыскать границы Льежа за халдами, за скоплением поездов у вокзала. Бесполезно! И здесь, в Антверпене, как во многих местах страны, не город, а сгусток большого города Бельгии. Большой Льеж, насчитывающий полмиллиона людей. Он давно охватил загородные замки, застроил виноградник, когда-то поивший льежан бургундским. Специальности промышленного района трудно перечислить: тут плавят сталь, выпускают прокат, машины, снабжают Бельгию шерстяными тканями, обувью, консервами. Скалистые утесы над Маасом, воспетые поэтами, стали нынче заводским сырьем, превращаются в цемент.

Таков Льеж — сын угля и железа.

Как же ему живется, о чем его заботы? Попытаемся понять. Спустимся по лестнице в четыреста с лишним ступеней обратно в центр Льежа, иссеченный узкими улицами, залитый потоками машин и спешащих пешеходов.

На первых страницах газет, разложенных в киоске, повторяется короткое, тревожное слово — «забастовка». Металлисты требуют повышения заработной платы. Я вспоминаю, что Льеж часто называют беспокойным городом. Видно, недаром…

Хозяева угрожают увольнением. Найдутся другие рабочие, более покладистые. Бельгийские предприятия вербуют испанцев, греков, марокканцев, они часто соглашаются на любые условия. Иностранных рабочих в Бельгии шестьсот тысяч — и большая часть в Валлонии.

А ведь работы не хватает и своим. Именно в Валлонии больше всего безработных.

«Кризис» — это слово тоже часто звучит здесь. В состоянии кризиса, разрухи — основа хозяйства южной Бельгии, добыча угля. Шахты закрываются. По дороге в Льеж я не раз видел забитые досками ворота, покосившиеся ограды, траву на подъездных путях.

Бельгийские шахты устарели. Оборудование обновлялось слабо, производительность низкая. Шахты в Западной Германии более совершенны, дают уголь более дешевый. Тамошние короли угля, естественно, побили своих бельгийских конкурентов.

«Спасать Валлонию!» — кричат газетные заголовки. Но как? У правительства нет средств, все капиталы — в распоряжении частных фирм. А для них главное — ближайшая выгода. Оборудовать шахты заново очень дорого. Проще покупать уголь за границей — у тех же немцев.

В роли спасителей выступили дельцы из-за океана. В угольном бассейне появились химические заводы, построенные американскими фирмами. Некоторые шахты ожили, стали поставлять им сырье. Несколько сот безработных получили работу. Но всем ясно — это еще не решение проблемы. В случае кризиса американские фирмы закроют в первую очередь свои предприятия в Бельгии. А главное, принимая такую «помощь», Бельгия все теснее связывает себя с Соединенными Штатами, а, значит, и с Атлантическим пактом, с подготовкой новой войны.

И об этом думают, спорят в беспокойном Льеже.

Сердце Гретри

Мадам Кольпэн предложила мне идти пешком. Она ведет меня в сторону от центра, через голый, свистящий на ветру бетонный мост, в район Льежа, который по-русски следует назвать Замаасьем.

Мадам Кольпэн — активистка местного отделения общества «Бельгия — Советский Союз», вдова героя Сопротивления. Он служил на железной дороге, бесстрашно, под носом у гитлеровцев, задерживал составы с оружием, учинял «пробки», переправлял в поездах беглецов из концлагерей и партизан, добывал для них железнодорожную форму.

Мадам Кольпэн битый час обзванивала по телефону льежские музеи — многие сейчас закрыты, туристский сезон кончился.

И вот мы идем улицами Замаасья — тихими и сравнительно малозакопченными.

Льеж за Маасом — особый Льеж. Как некогда Замоскворечье, он бережет традиции города. Он и внешне отличается от других районов. Мадам Кольпэн показывает мне «поталы». Это ниши, а иногда и балкончики со статуями девы Марии или святого. Сейчас, перед рождеством, в «поталах» стоят свечи, а на богородице видишь новенькое кружевное платье с чепцом, в валлонском стиле. В Николин день здесь можно было наблюдать крестный ход, который, как и всюду, вобрал в себя местный фольклор. Например, странный танец «тюрюферс», исполняемый у врат церкви, в красных валлонских костюмах.

На площади, в четырехугольнике трехэтажных домиков, стоит своеобразный монумент. Бронзовая женщина держит в поднятой руке марионетку. Комичного, носатого дядьку.

— Чанчес, — говорит мадам Кольпэн.

Так вот он, Чанчес, персонаж марионеточного театра! Представления теперь даются редко. Остался один старый режиссер-энтузиаст, может быть, последний… Однако бронзовый Чанчес окружен почти таким же вниманием, как в Брюсселе — Маннекен Пис. И Чанчес участвует в цеховых празднествах. И у Чанчеса много спецодежд и униформ, хранящихся в музее.

Мы сворачиваем в сонную улочку.

— Еще один квартал, — сообщает мадам Кольпэн.

За углом — такая же улочка. Скромные, неяркие жестяные флажки вывесок: пекарни, фармацевта. Шпиль невысокой церквушки. И дом, сразу бросающийся в глаза — самый большой тут и самый старый. Итальянские окна, внизу широкие, а чем выше, тем меньше.

— Дом Гретри, — говорит мадам Кольпэн.

Мы входим к Гретри, о котором я еще ничего не знаю, но ощущение у меня такое же, как в доме Рубенса в Антверпене. Где-то здесь — живой хозяин, сам Гретри. Наверно, это он смотрит на нас из рамки — молодой человек в парике, с лицом нежным и мечтательным.

Газовый огонь гудит в старинной печке, покрытой изразцами-картинками. Чья рука затопила ее?

Раздаются быстрые шаги. Я вижу добрые глаза, голубые, как васильки, на старческом лице, и высокий, острый крахмальный воротник, стерильно свежий, одетый, вероятно, к нашему приходу.

— Мосье Дюбуа, — говорит мадам Кольпэн.

— Вы находитесь в доме, — начинает Дюбуа, — где в тысяча семьсот сорок первом году родился наш знаменитый композитор.

Но официальный тон мешает старцу, как и тугой воротник. Дюбуа разминает его тонкими, еще не старыми пальцами и уже по-другому, доверительно, рассказывает о жизни Андрэ Гретри. Именно здесь ему и надо было родиться! Он, верно, с детства слышал валлонские песни и пылкую музыку «тюрюферса». Она летела в эти окна — площадь ведь рядом, веселая площадь ярмарок, гуляний, марионеток и бродячих циркачей.

«Поющая Валлония», пожалуй, особенно ярко проявила себя именно в музыке. Известны имена Цезаря Франка — видного композитора прошлого века, выдающегося скрипача Изаи, чьим именем названы конкурсы исполнителей, проходящие в Брюсселе. Гретри — первый крупный композитор Валлонии.

В восемнадцать лет Гретри вынужден был покинуть родной город, здешние музыканты дали ему все, что могли. Учиться в Рим! И юноша добрался туда пешком, с помощью контрабандиста, указавшего путь через границу.

Минуло немало времени — и романсы, песни, оперы Гретри получают известность. Нередко звучат в его музыке мотивы освобождения, торжества Человека. Композитор и вольнодумец едет в Женеву — беседовать с Вольтером. Гретри и сам пишет философские сочинения. Вольтер благоволит талантливому валлонцу.

Все это Дюбуа сообщает так, будто речь идет о его закадычном друге. Увы, Льеж почти не видел прославленного Гретри! По совету Вольтера композитор поселился в Париже. Завязалась дружба с Жан Жаком Руссо. Сердцем, умом, музыкой своей Гретри был с теми, кто штурмовал Бастилию, свергал монархию.

Дюбуа с благоговением показывает ящичек с клавиатурой — «дорожное пианино» Гретри, для тренировки пальцев. Гретри часто ездил, давал концерты. Под стеклом разложены произведения композитора — их множество. Опера «Земир и Азор» недавно шла по телевидению. Особенно часто исполняется симфония Гретри «Сельский праздник», написанная на народные, валлонские темы. О, он не забывал свою родину!

Я узнаю, что многие предметы мосье Дюбуа разыскал сам. Кто же он, этот милый, очарованный старец? Гид или ученый-искусствовед?

Но прерывать мосье Дюбуа сейчас нельзя, — голос его дрожит от волнения. Да, Гретри не забыл свой родной город: он подарил Льежу свое сердце. Но родственник композитора, человек тупой и жадный, заявил, что завещание Гретри нехристианское. Сердце человека может-де принадлежать только церкви. Этот негодяй решил нажить деньги! Он сговорился с парижскими кюре и решил выставить сердце Гретри в часовне, чтобы привлечь верующих и, конечно, подаяния…

Тяжба из-за сердца Гретри, беспримерная по ханжеству, лицемерию, отчаянному крючкотворству корыстолюбцев, тянулась пятнадцать лет. В конце концов адвокаты Льежа победили.

— Вы видели памятник композитору на площади, перед нашим Оперным театром? В постаменте есть оконце, и там горит свет. Оно там — сердце нашего Гретри.

Осмотр дома и музея окончен. Мосье Дюбуа выключает газ в изразцовой печке.

Мы горячо благодарим его. Очутившись на улице, я не жду просьбы мадам Кольпэн и забрасываю ее вопросами.

— Как вы думаете, сколько лет Дюбуа? — слышу я. — Восемьдесят девять.

Да, он хранитель музея. От тут все: и директор, и гид, и консьерж. Когда-то он играл в оркестре театра. Уволившись по старости, получил место в музее. Он и сейчас еще роется в библиотеках, в архивах, добивается пожертвований на покупку экспонатов. Ведь город дает гроши… Старику помогает его жена, немного моложе его. Им предоставлена бесплатная квартира при музее. Оба получают пенсию, очень-очень маленькую.

— Вот и все, — говорит мадам Кольпэн. — Никакого жалованья.

Уже темнеет. Мадам Кольпэн ведет меня к памятнику Гретри. Падает снег, реклама искрится лихорадочно и тревожно. Снег ложится на верха автомашин, заполнивших центральную улицу почти сплошь. Их поток становится белым, контрастно белым в сумрачном городе.

Длинный, с позументом, сюртук Гретри опушен мокрым снегом. Чуть наклонив голову в буклях, композитор приподнял руку, отбивая такт. Сердце его замуровано в кладке постамента, и оттуда, через маленькое оконце, льется красноватое сияние.

Были, есть и будут люди, чьи сердца светят другим!

Самый знаменитый из льежан

Спросите любого, кто это. Вам наверняка ответят — Сименон. Писатель Жорж Сименон.

Репортеры подсчитали, что каждые пять минут где-нибудь на земном шаре выходит книга Сименона — новая или переизданная, на французском языке или в переводе. Автор, самый читаемый в мире! А сколько еще фильмов, пьес по произведениям Сименона!

Число романов Сименона перевалило за двести — продуктивность, не имеющая себе равных, небывалая в истории литературы.

Сименону выпала редкая почесть: его герою поставлен памятник. Комиссар полиции Мегрэ, толстый, с неизменной трубкой, возвышается на берегу моря в голландском городке Делфзейл. Именно там родился Мегрэ в голове своего создателя. Словом, гордость льежан никак нельзя назвать необоснованной.

Правда, Сименон редко бывает на родине. Но родился-то он здесь, в Льеже, на неказистой улочке, населенной рабочими и мелкими служащими, в семье конторщика. В детстве Жорж Сименон говорил по-валлонски, бегал смотреть Чанчеса.

Живет писатель в Швейцарии, рукописи посылает в Париж. Конечно же, в Бельгии такому человеку тесно. Но он остался бельгийцем. Мои льежские собеседники подчеркивают это. Во-первых, чуть ли не в каждом романе он упоминает родные места. Хотя бы вскользь, одной-двумя фразами. Кто-нибудь из действующих лиц непременно бельгиец. А случайно ли, что в романах Сименона так часто идет дождь? Притом особый, льежский дождь, основательный, упорный…

Во-вторых, он бельгиец по характеру. Да, ноги на земле, а голова в облаках. Работник удивительно организованный и прилежный, — иначе разве мог бы он столько писать! И в то же время — бурная, неисчерпаемая фантазия, необычайная способность создавать сложные сюжеты, увлечь читателя, привести к неожиданной развязке.

Я во многом согласен с льежанами. Побывав в Льеже, я, кажется, лучше понял Сименона — одного из моих самых любимых писателей.

Комиссар Мегрэ действует в Париже. Атмосфера Парижа передается в романах лаконично, часто мимоходом, отдельными, зорко подмеченными мелочами. Сименон знает Париж и любит его. Мы уже говорили, что для уроженца Валлонии культурной границы с Францией, в сущности, нет. А для Сименона и подавно. Еще молодым журналистом он уехал в Париж попытать удачи в редакции большой газеты. И удержался, приобрел известность своими репортажами, главным образом из зала суда. Розыск и суд, раскрытие преступлений — и неизбежное обнажение человеческих пороков, страстей, судеб приковали внимание будущего писателя. Огромный, кипучий Париж давал богатейший материал такого рода.

Внимательно читая Сименона, нетрудно проследить, как перерабатывает писатель эпизод из уголовной хроники, как из этой первоосновы вырастает роман.

Ему, Сименону, в самом деле понадобилась голова в облаках. И твердая земля под ногами.

Его земля — это доскональное знание быта и нравов самых различных людей: бродяги, ночующего под мостом, на набережной Сены, шкипера на барже, рабочего, фермера, кустаря, мелкого, изворотливого дельца, не гнушающегося никаким бизнесом, и крупного денежного воротилы. Вслед за комиссаром Мегрэ мы заглядываем в парижский кабачок и знакомимся с его владельцем и посетителями, в трущобы, где ютится беднота, въезжаем в ворота графского поместья. Одно это увлекает читателя. Но ведь комиссар Мегрэ ведет розыск преступника, и, стало быть, ему необходимо пролить свет на скрытое, спрятанное.

Отперт сейф с секретным замком, извлечены документы, уличающие хозяев фирмы, слывшей солидной, честной, в жульнических махинациях. Оказывается, она нагло обманывала, обкрадывала тех, кто доверил ей свои деньги.

Обитатели богатого, опрятного особняка, оплетенного плющом, производили впечатление людей порядочных. К удивлению всего околотка, хозяин дома арестован. Он убил свою родственницу, рассчитывая добыть наследство.

Добродушный увалень Мегрэ, немного неуклюжий, медлительный, не теряется нигде: ни в притоне контрабандистов, ни в светской гостиной, на зеркально сверкающем паркете, среди дорогих портретов, поставцов со старинным фарфором. Его пытаются сбить с пути лестью, подкупом, угрозами. У преступника находятся высокие, влиятельные покровители, они могут испортить карьеру комиссару. Нет, он упрямо добивается истины.

Преступление совершает и бедняк. Беспощадный к тем, кто обласкан судьбой, Мегрэ болеет за обездоленных, жалеет преступника поневоле. Мы видим, как могут изуродовать человека слабого постоянные лишения, вечная погоня за ускользающей удачей, жестокость окружающих, одиночество.

Случается, обвинение падает на человека, ни в чем не повинного. Дело уже передано в суд. Но Мегрэ не успокоился, его мучит сознание незавершенности поиска. Он чувствует: улики недостаточны, есть неясности. И он до последней минуты, до самого приговора проверяет факты, ломает голову, снова беседует со свидетелями.

Надо ли удивляться тому, что комиссар Мегрэ завоевал сердца многих миллионов читателей во всех странах, в том числе и у нас!

Мегрэ побил всех своих соперников — прочих героев буржуазной детективной литературы. Очень часто, особенно в Америке, детектив не осуждает, а прославляет насилие, грабеж. Симпатии автора — на стороне гангстера, линчевателя. Такие книжонки должны поощрять, вооружать духовно американскую военщину, которая свирепствует во Вьетнаме. Романы Сименона по существу громят это преступное, бандитское чтиво, отнимают у него читателей.

Среди соперников Мегрэ — сыщик Эркюль Пуаро, очень популярный на Западе. Создала его известная английская писательница Агата Кристи, опубликовавшая восемь десятков романов. Пуаро запоминается своим ярким галстуком, забавным тщеславием, но привязаться к нему сердечно, как к комиссару Мегрэ, по-моему, невозможно. Правда, Пуаро ловко разгадывает тайны. Но он часто равнодушен и к жертве и ко всем, замешанным в деле. Обычно в романе фигурируют несколько человек, одинаково подозреваемых в убийстве. Кто же виновник? Пуаро бесстрастно собирает, взвешивает улики. Характеры отодвинуты на задний план, действующие лица — как бы числа в математической игре.

Насколько же богаче духом, интереснее комиссар Мегрэ — психолог, исследователь людских натур и социальной среды, горячий поборник справедливости.

Многие романы Кристи — не что иное, как развлечение на досуге. Сименону удалось поднять детектив на уровень настоящей полноценной литературы.

Наблюдая изо дня в день парижские происшествия, он не заболел равнодушием. Наверное, еще суровый, мглистый Льеж, испытания, перенесенные в юности, учили Сименона серьезно относиться к жизни. Не захотел он творить головоломки из человеческих страданий и бед.

Вдумчивый читатель заметит, однако, что Сименон приукрашивает буржуазное правосудие. Своего комиссара Мегрэ писатель увидел, несомненно, в облаках фантазии. Мегрэ — герой явно романтический, хотя и трудится в реальных, сегодняшних Обстоятельствах. Полицейский сыщик, искренне желающий творить добро, далеко не так свободен, независим, как комиссар Мегрэ, рыцарь правды, почти всегда побеждающий.

Поэтому не всегда веришь в его успех.

Хорошо по крайней мере то, что Сименон не умаляет, не замазывает основное зло. В лучших его романах за отдельным преступником отчетливо различаешь главного виновника — преступные общественные порядки.

Арденны

Из Льежа я отправился дальше на юг.

Шоссе начало шалить. Равнину оно пересекало прямо, словно по линейке, а теперь кружит нас на поворотах, одолевая подъемы, подчиняясь изгибам капризной речки. Срезать, сократить путь негде — мешают откосы холмистой гряды. Она все выше. Ее хвойный плащ все чаще прорывается выступом голого камня.

Прямые линии равнины, ее геометрическая упорядоченность исчезли. Где ровные квадраты полей, рощиц, выстроенные шеренгами тополя, шахматные посадки яблонь? Посевы и сады здесь редки. Скалы, ущелья, вековые заросли не дают хода плугу.

Лес тут дикий, дремучий, необычный для европейского Запада. Густо пахнет смолой, рокочут потоки.

Местами выбегают к шоссе веселой гурьбой березки. На миг переносишься в среднюю Россию. Нов вышине, на плече горы — руины рыцарского замка. А впереди надпись, предупреждающая по-французски:

ОСТОРОЖНО! ДИКИЕ ОЛЕНИ!

И это — в «большом городе» Бельгии! Правда, в Арденнах добывают железо, валят и распиливают лес, получают из древесины разные химические составы. На реках возведены плотины, — ведь Арденны, как здесь говорят, водонапорная башня страны. Но предприятия небольшие, они прячутся по излучинам, по ложбинам. На первый взгляд, здесь царство девственной природы.

Потому и любят Арденны бельгийцы.

Им было бы скучно, душно без Арденн. Это ведь единственный край, где еще возможны романтические походы с рюкзаком за спиной, с палаткой.

Шестую часть Бельгии занимает Арденнский лес. Но он не умещается весь в ее границах. И француз, и люксембуржец, и западный немец могут, не покидая своих государств, подняться на Арденнские возвышенности. То и дело выглядывают из чащи, манят своими вывесками гостиницы: «Приют рыболова» или «Очаг охотника», а то и просто «Уединение».

Зимой приезжают лыжники, а когда снег сойдет, — любители ходить пешком, ночевать под елью, лазать. Нужды нет, что горки выше семисот метров не отыщешь. И небольшие высотки годятся для прогулок, для тренировок. Но надо быть внимательным. Плоскогорье сложено главным образом из песчаников и сланцев. Это породы хрупкие. Особенно опасен песчаник. Верхний его слой под ногами крошится, предательски осыпается.

Туристы любуются водопадами, пещерами. Одна из речек, блуждающих по Арденнам, уходит под землю и вновь выбегает на поверхность. Есть минеральные источники с целебной водой.



Интересны и особенности климата. Вообще тут холоднее, чем на равнине. Но в глубоких долинках образовались местные климаты. Из суровой хвойной чащи можно спуститься на поле, засеянное табаком. Горы защищают южное растение от северных ветров.

Некоторые районы Арденн объявлены заповедными. Там свободно, не боясь человека, пасутся олени, быстроногие газели, муфлоны с толстыми рогами, закрученными спиралью.

Арденнский лес — обиталище кабанов, барсуков, лисиц. Притаившись у поляны, охотник подстерегает тетерева. Рыболовы забрасывают спиннинг в кипучую, порожистую речку, надеясь поймать вкусную форель.

Раскидывают свой стан археологи. Найдены мечи, латы, повествующие о распрях графов, баронов. Извлечена из земли древнеримская статуя, очищены остатки бани, служившей воинам Юлия Цезаря. Арденны доставляли Риму немало забот — нелегко было держать в повиновении жителей глухого края, враждебная чаща окружала крепость с горсточкой легионеров…

Непокоренные кельты уходили в глубину леса. Их главари приносили жертвы богам. Текла кровь животных, раздавались песнопения, не дошедшие до нас. Но жертвенные камни остались. Стоят и другие камни, назначения подчас загадочного. Вероятно, своего рода солнечные часы. Стрелкой, указывающей время, служила тень. Ученые полагают, что кельты с помощью камней составляли календарь, определяли страны света, наблюдали движение небесных светил.

Этнографы привозят из арденнских селений легенды. Здесь все питает фантазию: замшелые развалины, подземелья, прорытые водой или людьми, дуплистое, зловещего вида дерево, эхо в ущелье. Приезжих интригуют названия урочищ: «Кресло дьявола», «Дворец великанов», «Священный источник».

Старый фермер и сегодня покажет вход в королевство гномов — под обрывом, прикрытый кустарником.

Не то ли вон тощее поле досталось сатане и святому Петру? Смекнул апостол, что двоим поживиться нечем, и спросил нечистого: кому вершки, кому корешки? И остался дьявол в дураках — на что они, корешки жита? Точно так же обманывал мужик медведя в русской сказке. И град Китеж есть в Арденнах — в озере, из глубин которого раздается временами колокольный звон. От стариков можно услышать и про Спящую царевну, про глупых поросят, про Красную Шапочку… Арденнский лес — один из очагов европейской сказки.

Не забыты витязи Роланд, Карл Великий, но появились и новые герои, рожденные нашим веком.

Огонь партизанской войны, пылавшей здесь, гитлеровцы ничем не могли погасить — ни казнями заложников, ни карательными экспедициями. Арденнское маки возникло в первые же дни оккупации и сражалось до конца войны, не давая немцам передышки.

Правда, и в других местах Бельгии взлетали на воздух мосты, паровозы, падали сраженные пулей предатели — фламандские и валлонские фашисты. На заводах не прекращался саботаж — сборка авиамотора затягивалась на неделю, а то и на две. Но не было в Бельгии лучшего места для мстителей, лучшего укрытия, чем Арденнский лес. Он стал, в сущности, партизанским краем, так как многие долины и холмы годами оставались во власти маки.

Бойцам помогали лесорубы, фермеры, жители горняцких поселков и городков. Друзья были на почте, на телеграфе, за стойкой кабачка, в сторожке стрелочника…

Цепочка явок, сотни маршрутов, прочерченных на потайных картах, соединяли Арденны с Брюсселем, с главой движения Камиллом Жоссе. Этот человек заслуживает памятника, книги, фильма. Увы, Бельгия еще в долгу перед ним! Человек-легенда, неподвижный, парализованный, он был для гитлеровцев страшнее рати противников. Громадные суммы были обещаны за его голову. Умер он, однако, своей смертью, от болезни, которая его медленно душила. Умер в своей штаб-квартире и, предчувствуя конец, вызвал к себе самых близких собратьев. «Я хочу, чтобы рядом со мной были товарищи по оружию», — сказал он твердо, с просветленным лицом, веря в победу.

После смерти Камилла в штабе продолжал действовать его сын, профессор богословия Лувенского университета. Его знали в кругах духовенства. Пользуясь своими связями, он держал группы партизан в монастырях в одежде монахов.

Штаб направлял в Арденны антифашистов разных национальностей. Воевали там и советские военнопленные, бежавшие из концлагерей, из бараков для «восточных рабочих», окруженных колючей проволокой.

Вы помните, в Арденны должен был прибыть и Анатолий, отважный саратовский парень.

Быть может, мы обнаружим его след…

На лесной фронт

Одну из поездок в Арденны, самую увлекательную, я совершил с участником Сопротивления.

Зовут его Петр Иванович Крылов.

— Хотите посмотреть, где был наш фронт? — спросил он меня. — Там меня, наверно, еще помнят. Познакомлю вас… Завтра, кстати, воскресенье. Заеду я за вами пораньше, часов в шесть. Ладно?

Мог ли я отказаться!

Дорогой он поведал мне свою историю. Когда-то его, юношу, увлекла с русского Юга волна эмиграции. В долгих скитаниях переменил множество профессий: грузил пароходы, мыл посуду в харчевнях, таскал на спине плакаты с рекламой мыла, сигарет. Случалось, отдавал последнюю рубашку за краюху хлеба. Учился урывками.

Когда гитлеровцы захватили Бельгию, Петр Иванович жил с семьей в Брюсселе, работал по своей инженерной специальности, прилично зарабатывал. Мытарства позади… Но как жить спокойно, если в городе враги!

— Слышу, по радио говорят — Гитлер напал на Советский Союз. Ну, думаю, теперь нечего раздумывать. Я же русский человек!

На северо-востоке страны, в области Лимбург, на шахтах трудились сотни советских военнопленных. Связи с Сопротивлением у них не было, а вырваться на волю, драться хотелось.

— Вот и поручили мне помочь им.

Большие руки Петра Ивановича спокойно лежат на баранке. Я представил себе, как он, неторопливый, рассудительный человек, принял задание, обстоятельно выяснил обстановку. Расстояние до Арденн не близкое — две сотни километров.

— Почти через всю Бельгию надо провести ребят… А вы же видите, — сплошные поселения. Глаз-то сколько!

Самое главное — вызволить пленных с шахты. Дать им одежду, документы.

— Ну, к счастью, там, в Лимбурге, у меня был старый приятель, тоже русский. Дал ему знать. Давай, Павел, пора действовать! Только вот в чем затруднение: служил он в конторе. В забой, под землю спускался редко. Не годится для дела! Подыскали ему другую работу — инженера по технике безопасности.

Немецкие обер-надсмотрщики, разумеется, не догадывались, что Павел Александрович Гайдовский получил новую должность по директиве штаба Сопротивления. «Восточные рабочие» неожиданно услышали русскую речь. Но сперва они отнеслись к инженеру с опаской. «Небось продался фашистам! Ну да, недаром его до нас допустили! Наверняка шпионит за нами!» Иногда говорили вслух, нарочно, чтобы инженер услышал. Нелегко ему было добиться доверия.

Павел Александрович устраивал по собственному почину занятия с рабочими по технике безопасности. Чувствовалось — человек хороший, заботливый.

После лекции завязывались беседы. Инженер присматривался, намечал кандидатов в Арденны. Можно снарядить будущего партизана в дорогу. В робе, которую обязаны носить «восточные рабочие», за ворота шахты не выйдешь — сцапают немецкие стражники.

— Получаю я от Павла письмо, — рассказывает Петр Иванович. — Разные семейные новости, жалобы на дороговизну, словом, обыкновенные житейские темы. Я обращаю внимание на цифры. В них вся суть. Допустим, Павел пишет, что приобрел какую-то вещь за сто семьдесят пять франков. Читать надо не франки, а сантиметры — сообщается рост человека. Таким же способом — номер рубашки, шляпы, все мерки для портного. Немного погодя приходит еще пакет. В нем фотография для удостоверения личности и записка: «Посылаю тебе карточку моего беспутного приятеля. Можешь отдать ее несчастной влюбленной, пусть утешится хоть этим». Понятно, каждый раз Павел выдумывал новый предлог. И не всегда отправлял послания почтой. Были связные…

Если русский работает в первой смене, то его, с помощью друзей в управлении шахты, переводят во вторую. Ночью стража дремлет. Русскому в окошечко душевой протягивают одежду, сшитую по мерке. После гудка он сливается с толпой бельгийских шахтеров, неотличимый от них. На трамвайной остановке его ждут. Он получает пароль, отзыв, едет в трамвае до кольца. Затем — на ферму, где обеспечена явка.

Там новобранца встречает Петр Иванович.

— Фашисты бубнят по радио о победах в России, а я думаю про себя: «Ладно, погодите, наши силы прибывают. Вот сегодня еще один в строй вступает, на моем участке…»

Теперь надо дать беглецу карту, объяснить, как он будет двигаться, где поездом, где пешком. Надо назвать людей, готовых дать ночлег, еду. Фермера, лесника, содержателя «брассери», дорожного мастера… Петр Иванович не мог проделать весь путь со своими подопечными. Обычно он брал их к себе в машину на подступах к Арденнам, недалеко от расположения отряда.

Я слушаю Петра Ивановича, не замечая времени. Вдруг я отдаю себе отчет в том, что его рассказ обрел естественный фон. Арденны — вот они! Лесистые горы охватывают нас. С большака мы сворачиваем на змеистый, затененный елями проселок. Горы раздвигаются, нас словно втягивает улица маленького городка. Низенькие, толстостенные постройки, чахлые садики.

— Где же это? — И Петр Иванович тормозит, оглядывается. — Да, да, здесь, конечно… Видите дом? Как раз возле него, чуть ли не под самыми окнами мы и застряли…

Дом такой же, как и все в Рошфоре, одноэтажный, отличающийся от соседних лишь вывеской сапожника. На боковой стене, безоконной, намалеван призыв пить пиво «Стелла Артуа». Тихий, будто уснувший дом в тихом городке. А в то время здесь находился пост гитлеровской полевой жандармерии. Я невольно ищу какие-нибудь признаки ее. Решительно ничего!

Надо же, именно здесь, под носом у жандармов, отказал мотор! А в машине, в крытом кузове, сидели, тесно прижавшись друг к другу, восемь русских, сбежавших из Лимбурга. Правда, с отличными документами. Но компания подозрительно большая. А под скамьями — пистолеты, автоматы…

Вылезаю, улыбаюсь жандарму. «Фу ты, — говорю, — безобразие! Извините, загородили вам дорогу!»

Шофер копается в моторе. Он тоже человек бывалый — не выдает беспокойства. Старательно, без всякой спешки орудует гаечным ключом.

Жандарм полистал вскользь мои бумаги, кивнул, потом подошел к шоферу, даже совет дал ему… Испугаешься — привяжутся, обыщут машину. Тогда капут. Не прорвешься — рядом немецкая воинская часть. Все пропали бы…

Я пытаюсь вообразить сцену: застрявшая машина, гитлеровец, немецкие надписи на улице, прибитое к столбу распоряжение коменданта: за содействие партизанам — смертная казнь.

День воскресный, на улице пусто. Дремлют дома-близнецы. Где-то кричит петух. Девочка насыпает зерно в кормушку для птичек. Приключение у поста жандармерии кажется невероятным.

Дорога выносит нас на край косогора. Внизу, под кручей, в узкой долинке, — уютный городок Лярош, плотное скопление зданий из красного кирпича, старинный замок на холмике. А рядом с нами — большой белый отель. Веранда летнего кафе.

Петр Иванович звонит. Дверь открывает полная, пожилая женщина. Всматривается.

— Мсье Пьер? Неужели вы?

— Да, да, мадам Бинэ, — говорит он. — Что, постарел? Да, двадцать пять лет не скинешь. Познакомьтесь, со мной гость из Советского Союза.

— О-ля-ля! Хоть бы предупредили, мсье Пьер! Печка холодная, у нас ремонт…

— О, не беспокойтесь! Мы пообедали.

— Это верно?

Мы поклялись, не кривя душой. По дороге, в ресторанчике, мы ели жареного кабана.

— Покажите гостю кухню, — просит Петр Иванович.

Газовые плиты, обитые цинком посудомойки, шкафы и полки с посудой, часы с кукушкой, деревянная табличка с выжженным изречением: «В родном доме все вкуснее». Вряд ли я когда-нибудь осматривал кухню с таким волнением, как здесь, — ведь в годы войны мадам Бинэ принимала здесь советских военнопленных. В качестве пароля они предъявляли половинку монеты в десять сантимов. Адрес отеля давал русским мсье Пьер, а иногда привозил их сам.

— Конечно, их следовало сперва как следует накормить, — говорит мадам Бинэ. — В пути они питались кое-как. Да и на шахте ели не жирно.

Никто не совался сюда выяснять, что за люди едят у мадам Бинэ, ночуют в пристройке во дворе, загружают углем топку котла, моют посуду, рубят мясо.

Гостиницу эту, лучшую в округе, облюбовали себе гитлеровские офицеры в высоких званиях. Они располагались тут на отдых. Место считалось безопасным от партизан. Хозяева пользовались полным доверием оккупантов. Постояльцев не касалось, кого набирает в свой штат мадам Бинэ.

— А я бошам прямо сказала, — если вам требуется покой, избавьте меня от всяких проверок. Я ни в чем плохом не замечена, клиенты на меня не жалуются…

Понятно, что и партизаны оберегали покой мадам Бинэ, не ставили под удар ценную явку.

— На первых порах было очень страшно. Спасибо мсье Пьеру, ободрял меня, приносил новости с фронта. Ваша армия хорошо колотила бошей. Так как же не

•помогать русским?

Я крепко пожал руку мадам Бинэ. Мы вернулись в машину, и Петр Иванович снова нажал стартер.

— Теперь на передний край…

Дорога ведет нас в глубь Арденн. Гремят под колесами мостики, то справа, то слева подбегает река Урт. Ее синева гаснет, темнеет, потому что берега все круче. Лохматые бурки леса на плечах гор. Кое-где краснота голого камня. Селения все реже. Фермы маленькие, бедные.

Деревушка Баклен — горсточка домов из диких, грубо отесанных обломков скалы. Полоски ржи, ячменя, упирающиеся в опушку леса.

Крайний дом, поодаль от прочих. Старая женщина выходит к нам, держит козырьком ладонь. Доброе лицо в мелких-мелких морщинках.

— Нет, не узнаю вас, мсье…

— Пьер.

— Подождите, — она смотрит на Петра Ивановича в упор. — Мсье Пьер! Вот радость!

Трещат дрова в плите. Булькает вода в пузатом чайнике с подпалинами на боках.

— У вас все по-прежнему, мамаша Клеманс.

Ветераны-стулья, продавленное кресло, гигантское в тесном помещении. Табличка с изречением: «Когда бедняки помогают друг другу, бог ласково смеется». Фотографии родных, картинки из журналов, приклеенные к обоям. На одном фото, самом большом, в рамке — энергичное молодое лицо. Черты резкие. Брови сведены. Похоже, какая-то мысль не дает покоя.

— Помните его, мсье Пьер?

— Да, ваш Жюль. Где он сейчас?

— Все там же, мсье Пьер. У него гараж в Льеже, вы же знаете. Гараж-скорлупка, дохода чуть-чуть, но жаловаться стыдно. На семью хватает. Внука мне подарил.

Жюль — сын мамаши Клеманс. Считалось, что он живет в Канаде. Когда боши интересовались, мамаша Клеманс показывала им письма от сына с канадскими марками и штемпелями. Вся деревня восхищалась, до чего ловко мамаша Клеманс дурачит бошей. Они так и не раскусили подделку.

Крестьяне знали, где Жюль. Совсем недалеко, в лесу, в землянке. Он командир отряда. А его мать готовит партизанам еду, а иной раз пускает к себе ночевать.

— Предатель тут не уцелел бы, — говорит Петр Иванович. — Баклен была, в сущности, центром партизанского края. До ближайшей немецкой комендатуры — пятнадцать километров. Фашисты редко показывались, боялись нас.

Жюль мог видеть сквозь прогалину родной дом. А партизанский дозорный не спускал с него глаз. Если свет в окнах мамаши Клеманс вспыхнет два раза, значит в деревню пожаловали боши.

— А у меня ужин готов. Я жду не дождусь, когда уберутся подлые наци. Мальчики-то мои голодные сидят!

Мадам Клеманс поворачивает выключатель, демонстрирует язык сигналов, врезавшийся в память навсегда. Еще горшок с цветами… Если советскому гостю интересно, то вот, пожалуйста, — горшок не случайно появлялся то в одном окне, то в другом. Вот так… Цветы не те, но глиняный жбан тот же самый.

— Я была под командой у сына, — улыбается она. — Солдатом была.

— Ну, нет, — смеется Петр Иванович. — Не скромничайте.

И правда, ее звание куда выше. Русские парни, закинутые в чужие леса, называли ее с застенчивой неуклюжестью «маман», твердо выговаривая «н». Это было, может быть, не первое для них французское слово, но во всяком случае — самое дорогое. Не только храбрость этой женщины нужна была им, но и доброта. Да, доброта — драгоценное качество на фронте!

— Один мальчик мне грибов принес. Я больная лежала. «Кушайте, — говорит, — маман, поправляйтесь. Грибы полезные. У нас, в России, их очень любят». Я их сроду не ела. Но как можно обидеть хорошего мальчика! Я поджарила и попробовала при нем.

— Понравились вам? — спросил я.

Мадам Клеманс помялась. Что это, никак она и меня боится обидеть?

— Я похвалила, — сказала она.

— Березовики, — говорит Петр Иванович. — Тут грибное место. Бельгийцам они ни к чему. Не понимают вкуса.

Как же действовал отряд?

Петр Иванович перечисляет взорванные склады боеприпасов, мосты, убитых оккупантов, захваченных мотоциклистов с штабными документами. Маки совершали ночью большие переходы, нападали там, где враг меньше всего ждал их. Приказ центра гласил: тревожить фашистов, тревожить чаще, чтобы сковать здесь, на лесном фронте, как можно больше вражеских сил.

Мы прощаемся.

— Иван… Алексей… Степан… — Мадам Эстас Клеманс, по нашему Анастасия, старательно выговаривает русские имена. — Жаль, у меня нет фамилий, адресов. Может быть, у вас записано, мсье Пьер? Я бы очень хотела передать им привет. Сказать, что мамаша Клеманс их помнит.

Анатолия она не знала.

— Возможно, он был в другом отряде, — сказал Петр Иванович, когда мы тронулись. — Подождите, тут поблизости есть еще один человек…

До позднего вечера колесили мы по излучинам Арденн. В ущелье под гребнем леса фотографию Анатолия разглядывал хозяин бензоколонки — плечистый, в высоких охотничьих сапогах. Вздохнул, бережно вернул мне.

— Как будто он… Да, Анатоль, это точно. Он недолго был со мной. В скором времени ушел.

— Куда?

— На разведку, мсье. Их послали в Труа Пон, его и еще пятерых парней. Это в Великом герцогстве. Они не вернулись, мсье, к сожалению.

Точных сведений ветеран не имеет, но ему передавали: разведчики столкнулись с группой эсэсовцев и все до одного погибли. Значит, и Анатолий…

— Вам не верится, мсье? Знаете, и мне тоже. Он всегда говорил: я и в воде не тону, и в огне не горю. У вас в России такая поговорка, правда? Сколько раз мы думали — погиб человек! Однажды он пошел в деревню за продовольствием, и вдруг боши… Оцепили местность, обыскали каждый дом. Смотрят боши — из деревни выезжает на велосипеде кюре. Спокойно этак поднял руку для благословения. И проехал! Боши и подумать не могли, что в сутане — русский, партизан. До того натурально вышло у него… О мсье, — великий талант! Нет, не стану, не хочу утверждать, что его нет в живых.

Это все, что я смог узнать об Анатолии.

Бельгия — песня

Случилось так, что водитель нашего автобуса, покидавшего Бельгию, включил радио, и я услышал песню. Голос был мягкий, неназойливый, без тени эстрадной бойкости.

— Жак Брель, — сказал кто-то из пассажиров. Люди заулыбались, как будто встретили друга.

«Плоскую страну» я уже заучил почти наизусть. Но мне не надоест эта песня, ставшая по своей популярности вторым гимном Бельгии. Брель поет:

Пусть ее волны свирепые бьют,

Пусть ее ветры мне спать не дают,

Пусть ливень стеною встал у окна,

Она моя — плоская страна.

Последняя строка — припев, она повторяется после каждого куплета все громче, все горячей.

За окнами автобуса — бельгийские фермы, бельгийские звонницы, и я еще раз убеждаюсь, в каком он тесном слиянии со своей родиной — Жак Брель, гордость Бельгии.

Я вижу его. Простое лицо, худощавое, по-молодому застенчивое. Складки озабоченного лба. Похоже, он постоянно бьется над каким-то вопросом. Это выражение не оставляет его, когда он поет. В сущности, он в то же время и беседует со слушателями, делится мыслями, чувствами. Иногда его голос снижается почти до шепота, — он как будто сомневается, просит совета. И как торжествует голос, когда решение найдено!

Брель поет. Плоская страна. Она с первого взгляда однообразна, спокойна… По нет, она вся в движении. Навстречу волнам Северного моря поднялись волны дюн. А зеленые холмы Бельгии — они словно вечный шторм. Равнина Фландрии гладкая, зато отчетливы колокольни древних соборов — ее единственные горы. А на них — морды каменных химер. Оскалившись, они рвут серую ткань низких облаков. Там один только дождь скажет вам «спокойной ночи»… Но приходят и другие дни, солнечные, синие, когда «Италия спускается по Шельде».

Речь подлинного поэта! Он сам пишет свои песни, их охотно издают.

В автобусе наверняка найдутся люди, которые с радостью рассказали бы мне о Бреле — где он родился, как начал петь. Но это не сенсационный успех «звезды», обязанный моде. О Бреле говорят с интонацией чисто родственной, — будто сами помогали ему уйти из отцовского дома в Брабанте. Уйти от денег, от сытной еды, от наследства, от картонажного отцовского предприятия, которое должно было стать его судьбой.

Увы, он вынужден жить в Париже, вздыхают бельгийцы. Ничего не поделаешь: Бельгия — маленькая страна, многим талантливым людям приходится искать работу за рубежом. К тому же Париж для южной половины Бельгии не совсем чужой. Поет Брель и по-фламандски, чем радует и другую половину сограждан.

Любовь Бреля к родине — неуступчивая, взыскательная. Ни себя, ни других он не тешит иллюзиями. У него есть враги, он прямо называет их, бичует.

Он ненавидит все показное, ханжеское. «Ханжи» — одна из лучших его песен. Здесь ханжи — в черных одеждах святош, под химерами собора. «Если бы я был богом и увидел их за молитвой, я сам потерял бы веру». В другой песне он с горечью говорит о людях, которые говорят друг другу «о стихах, ими не читанных, о любви, ими не испытанной, сообщают истины, не приносящие пользы».

Требование поэта к людям, к самому себе сжато выражено названием одной из песен — «Жить стоя».

«Смотри, как иные прячутся, едва поднялся ветер, сгибаются, боятся, как бы он не толкнул в схватку чересчур жестокую. Прячутся, бегут, опустив голову, от зарождающейся любви, прячутся в тени привычек, впитанных с детства. Опускаются на колени под тяжестью иллюзорных надежд, опускаются, чтобы прочитать молитву, хотя молиться уже поздно и нельзя вернуть свидания, которые не состоялись. Так неужели же невозможно жить стоя?»

Песня «Буржуа» ироничная, полна яда.

«Мы были голодны, бывало, сидели за пивом, пели господам, проходившим мимо: „Буржуа точь-в-точь как свиньи, они чем крупнее, тем уродливей“. А сегодня мы сидим за пивом вместе с господами и нам юноши показывают зад и поют: „Буржуа точь-в-точь как свиньи…“»

Брель велит каждому поглядеть на самого себя. «О чем ты мечтал в юности, какие смелые фразы произносил?» — говорит поэт-певец. Что же осталось от высоких идеалов? Многие ли сохранили их?

Боль Жака Бреля понятна. Мещанство в Бельгии матерое, обросшее жиром. Немалая часть рабочего класса подпала под его влияние, погрязла в копеечных интересах. Бельгийский пролетарий никогда не поднимался на баррикады. Выдающихся революционеров страна не выдвинула. Она оказалась в стороне от больших классовых боев, сотрясавших Европу.

Но она не застыла на месте, плоская страна, — напоминает Брель.

Обо всем этом думаешь, слушая песни Бреля, — меткие, волнующие, умные.

Приходит на память «Капрал Касс — помпон». «Фуражка набекрень» — так лучше всего переводится это французское прозвище. Однако капрал уже не военный сегодня. Он живет в своем домике недалеко от Бельгии, работает в саду. Правда, орудуя лопатой, он воображает траншеи, огневые точки… О, соседи считают его добродушным мечтателем. Сажает цветы, насвистывая военную песню. Тоскует по казарме, только и всего, И еще — ему хочется, чтобы она была опять В Париже — его казарма. Ну можно ли строго судить за это чудаковатого малого! Да, его тянет снова войти в Париж во главе солдат. С песенкой, которую он вот уже четверть века не может забыть. Никак не отвяжется…

Голос певца только что звучал лирично, затем резче, с иронией, — Брель не сразу дает волю гневу. Э, не до шуток! Слишком серьезно то, что замышляют кое-какие капралы и генералы там, за рубежом, очень недалеко — на Рейне! Тонко передает Брель смену интонаций. И заканчивается песня взрывом гнева против тех, кто готовит новую мировую бойню.

…Радио в автобусе давно умолкло, а песни Бреля во мне не умолкают. Они и провожали меня до самой границы.

Загрузка...