– Никаких предложений выслушано не будет, я вынужден прервать доклад.
– Нет, вы должны выслушать мои предложения. Все идет совершенно зря, не предпринимается никаких мер, тот же Черпанов говорит о возможности приезда комиссии, которая проверит его работу, но комиссия не увидит нашей подлинной перестройки. И если он производит испытания, я не знаю, как он их над нами производил, но я по себе чувствую, что этого недостаточно, и поэтому надо произвести общность имущества. Мы взяты на учет, надо поломать перегородки, устроить общее зало, создать общность жен и детей, если мы буржуазия, обреченный класс, то наш переход надо показать по-подлинному, чтоб они увидали, если мы вздумаем сломать перегородки и, скажем, устроить общую кухню, и если мы топили плиту по полену, – это уже указывает на то, что мы можем столковаться и об общей кухне и неужели не столкуемся об общей жене?
– Правильно! Таким образом возможна и разрешена проблема стадиона, увидят, что мы переродились, и, если домкомтрест согласится на сломку перегородок, то об этом заговорят все, при сломке будут члены домтреста, и они увидят, что никаких кладов нету.
Черпанов волновался:
– Но опять-таки дядя Савелий продаст костюм в другое место, и я так и не узнаю, кто же сюда приезжал.
– Да плюньте вы, – сказал я, – здесь развиваются более крупные события.
– А вы думаете, Ларвин предлагал серьезно?
– Не знаю, но похоже на то, что он не шутил.
– А, даже вы, Егор Егорыч, так думаете. Хорошо, я берег для дальнейшего свой удар, но обрушу его сейчас.
Он вернулся на прежнее место. Вокруг Ларвина стояли шум и крики. Людмила была довольна – она может управлять, у нее тоже слова нашлись, она оживилась необычайно.
– Отлично! – воскликнул Черпанов. – Предложение Ларвина удивительно по своей меткости. Я согласен организовать его, но предупреждаю, что организация будет жестокая, и так как никто мне говорить по моему вопросу не дал, то все, значит, согласны с Ларвиным. Я тоже поддержал и беру на себя все осуществить.
Он ушел. Я спросил:
– А где же ваш удар?
– Но вы видали.
– Но ведь предложение Ларвина только что всплыло, не могли же вы знать об этом раньше?
– Не мог, но я то же самое хотел предложить.
Слова эти возмутили меня. Шум продолжался. Сусанна смеялась. Я понял, что ничего не выйдет, тем более, что Черпанов убежал – и я ушел вслед за ним. Странно, но он побежал на улицу, он остановился на крыльце и рылся в бумажках. Я устал, суматоха несказанно ослабила меня. Я ушел к себе.
Ее страдания все возрастают, – встретил меня доктор, сидя на скрещенных ногах. Он ел хлеб с маслом, койка под ним качалась от движения мощных его челюстей, к ним прибавилась тайная симпатия ко мне.
– Чем же закончилась ваша беседа с дядей Савелием?
– Я перекурил их. Они обалдели, и я ушел. Впрочем, я высказал им все свои соображения касательно их поступков. Так как прямо в лоб говорить не достигает цели, то я решил говорить иносказательно.
Я выразил сомнения, что доктор может выражаться иносказательно.
– Почему же? Я сказал, что если мы можем курить плохие папиросы так долго, следовательно, нам нужно в чем-то объясниться.
– А они?
– Они в голос сказали: «Вон!» Помните, мы шли от Жаворонкова с антресолей?
– Вернее, падали.
– Не помните ль, там под носилками лежали ходули?
– Нет, я заметил сани, так как об них расшиб лоб.
– Вам больше нравится лето.
– Я просто не люблю пыли. Вспоминается мне один случай…
– Итак, вы осторожно приподнимаете носилки и видите под ними ходули, вы их встряхнете от пыли, если хотите, можете, в целях обезопаситься от заразы, обернуть их газетой. Я буду стоять в конце лестницы, с мокрой тряпкой, я бы пошел сам, но у меня болят ноги, мы их вынесем во двор и славно походим. Мне надо поразмяться, во дворе ветер, а забор заграждает ветер, попробуйте сразу увидите.
– Вам не терпится превратиться в такую же ходячую легенду, как корона американского императора…
– А кто говорил об этом?
– Я рассказал.
– Давайте ходули. Мужайтесь, Егор Егорыч, мы перекроем славу короны. Слава посредственностей, вы ее еще не знаете, – это самая мощная и крепкая слава, гений может погибнуть, надоесть, а посредственность будет жить, ей необходимо научиться, посредственности нужна посредственность, и она начинает меня любить. Кроме того, вам это любопытно в том смысле, что вы за мной будете бегать, это тоже вас развеет. Достаньте ходули, Егор Егорыч.
Конечно, в конце концов, если я постоянно возвращался к нему и Черпанов утомлял меня даже больше со своей последовательностью, то сидеть зря и спорить не стоит, да и лучше, конечно, дать ему ходули, пока он не придумал чего-нибудь более мощного.
Я пошел. В комнате… все еще слышался шум, там набилось много народу, доносился бас Жаворонкова. На лестнице был сильный полумрак и пахло затхлым еще больше. Я старался идти осторожнее, но наткнулся немедленно на какие-то ведра, тазы, коромысло щелкнуло меня в бок, я раздавил какой-то пузырек, липкая жидкость с запахом дегтя облепила мои пальцы. Я стал жечь спички. Я увидел темные – больничные – носилки с белыми крашеными ручками. Я – через газету – встряхнул эти носилки, но пыли на них не было, мы ее выбили нашими телами. Под носилками лежали, действительно, ходули, очень крепкие на вид, то место, куда ставится нога, было обтянуто кожей. Я их встряхнул и держал в руках – может быть, это из циркового барахла, все, что могла подарить Сухаревка, а может быть, это заложено, да и вообще у меня мелькнула мысль: ведь это имущество не Жаворонкова, а заложенное, но кто же может быть здесь ростовщиком, и неужели они еще водятся, потому что странно было появление этих предметов: весов, гирь, письменного стола. Доктор ожидал меня внизу. Я поделился с ним своими мыслями. Доктор ничего не ответил, в руках у него была, действительно, мокрая тряпка; он быстро обтер ходули, легко вскочил в них и сразу вырос на полметра. Едва он двинулся по коридору, как страшный грохот, словно коридор исполнял обязанности барабана, понесся. Я зажал уши, но мне было страшно смешно.
– Неправда ли, я на ходулях кажусь гораздо красивее. Я заметил, что вы всегда смотрите на мои ноги, они у меня, действительно, несколько коротки, а здесь я величественен.
Здесь он поравнялся с комнатой… В дверях ее показались Людмила и Сусанна. Сусанна была очень оживлена, в коридоре было темно, но походка ее даже казалась крепче и не такая сонная:
– Вот и на ходулях он будет ходить.
– Конечно, – сказал доктор, останавливаясь перед ними и топоча, он не мог стоять и, покачиваясь, ходил перед ними, даже, пожалуй, танцевал.
– Это легкий и пошлый способ упрекать в ходульности, но если я нахожусь на ходулях, то я имею на это право. Но что поделаешь, вы, Людмила Львовна, я говорю это в полном уважении, имеете право сделать мне этот упрек, опять-таки про ходульность, а как же иначе, если человек не умеет найти и заставить человека поверить в любовь? Иные приподнимаются на пышные слова и сверзаются с них, другие – на пышные поступки, к сожалению, это легче, если у вас отличное здоровье, совершить такие поступки, но жизнь идет своим чередом, сомопожертвования совершаются, все равно говорим ли мы наши слова или молчим. Я совершил много поступков, но теперь пришел к выводу, что все это зря, и в конце концов у вас одной есть ко мне сожаление, и вы мне можете дать совет богини, которая, как никто, может знать про любовь.
– Какие у меня советы?
– Не давай совета, Людмила, от твоих советов люди гибнут.
– Как приятно, Сусанна Львовна, погибнуть от хорошего совета, чем погибнуть от своего бледного разума. Куда хуже сверзиться с ходулей и разбить о булыжники лоб, нежели погибнуть от огня вражеской артиллерии. Я признаюсь в своей беспомощности, я добился только совета от лица, которое знает, как разбогатеть, но вас не удовлетворит богатство, а сейчас держать богатство – все равно что держать реку, столь же трудно.
– Кто вам дал совет разбогатеть? – сказала Сусанна.
– Я поднялся на ходули, чтобы успокоить себя. Вот вы не говорите: разбогатейте, а говорите: кто это, что за дурак и как можно дать совет быть талантливым, в нашей стране талант – это богатство единственное. Дайте мне совет, Людмила Львовна.
– Да какой она вам может дать совет, вы совершенно обалдели.
– Вам все почетно, Сусанна, она может дать совет. Можете ли вы дать такой совет, что Сусанна меня полюбит и пожелает жить со мной?
– Могу!
– Нет, не можете.
– Могу.
Народ уже начинал собираться. Вокруг доктора образовался круг, и он носился по нему с большим искусством. Все стояли отупелые, видно, «прорабатывая» в себе те мысли, которые возбудил в них Черпанов, а еще больше всполошило их предложение Черпанова. Ларвин стоял совершенно торжествующий, и еще торжествовала Людмила, они стояли бок о бок.
– Почему же ты раньше не могла дать совета, а теперь можешь?
– Он не входил в коммуну.
– Правильно! – воскликнул доктор. – Совершенно правильные оценки. Я должен, граждане, перед вами извиниться в том, что я проделывал, но это просто было какое-то ослепление, я просто временами болен, и это уже больше не будет повторяться, так как Людмила Львовна меня вылечит, она мне даст совет, она мне даст прочесть свою книгу.
– Книги нет.
– Где же она?
– Отдана читать.
– Кому?
– В редакцию.
– Какой же совет вы можете дать?
– Будьте проще.
– Врет, – сказала Сусанна, – врет, не надо мне простых людей, совершенная ложь!
– Это мне самый трудный и почти самый неисполнимый совет, но я попытаюсь его исполнить, однако мне очень бы хотелось отблагодарить вас и всех вас, граждане, за то внимание, которое вы оказали моим больным нервам, в том заблуждении, которое я испытывал. И мне кажется, что та помощь, которую я могу существенно сейчас оказать вам, может быть чрезвычайно полезной. Вам сейчас абсолютно необходимо спокойствие, вы должны и вы сами понимаете, как вы глубоко должны продумать тот поступок, который вы думаете совершить, да и мне необходимо успокоиться, я тоже еду с вами на Урал.
– Вы?
– А вы как думаете, Егор Егорыч? Разве я могу остаться здесь, мне интересно посмотреть психический перелом, может быть, я излечусь от своей боязни посредственности и шагну вперед, но суть в том, что вас сейчас чрезвычайно беспокоит история со стадионом. Я понимаю всю нелепость слухов, но их можно опровергнуть только одним способом. Я, к сожалению, могу дать совет только как воздействовать на посредственность, – это пойти самим и присутствовать на водном празднике.
– Невозможно.
– Почему невозможно? Вот жаль, что здесь нет ни Мазурского, ни Черпанова, но первый исчез бесследно, а второй может вам устроить пропуск. Конечно, идти прямо туда – это очень трудно, сразу вы увидите 50 тысяч глаз, устремленных на вас, но праздник этот через несколько дней, а сейчас там в играх и прочем идут непрерывные тренировки, почему бы нам не потренироваться и, скажем, сегодня же вечером небольшой компанией не явиться на стадион, согласитесь, что когда люди являются на стадион, то своим появлением говорят всем в лицо: вы ждете взрыва от нас, но вот мы пришли вместе с вами веселиться, и что же вы думаете, мы стадион намерены взорвать вместе с собой, что ли? Как ни рассматривайте, но поступок этот поступок глубоко героический, как вы думаете, Егор Егорыч?
– Мне вспоминается такой случай…
– Мысль ваша совершенно правильна, хотя и не так ясно выражена. Итак, вы согласны, Жаворонков, Насель?
– Придется идти.
– А нельзя уехать до праздника?
– Нужно спросить Черпанова.
– Говорят, трудно достать билеты.
– Следовательно, возможно, что и останемся на праздник, но тут главное духовное волнение помешает завершить наши дела. Репетиция поступка займет у вас час, а затем вы сразу себя почувствуете лучше, и все ваши дела мгновенно провернете.
– А что, там много народу?
– Не так много, но все-таки есть.
– Возгласы какие-нибудь в нашу сторону будут?
– Помилуйте, мы ли не отпарируем? Ручаюсь вам за полную благопристойность. Степанида Константиновна, как вы?
– Надо посоветоваться с дядей Савелием.
– Я советовался.
Она изумилась:
– Вы? Он и Лев Львович сказали: «Вон!» А затем, зачем же вам советоваться, если у вас полный семейный развал.
– Развал-то развал, но все-таки.
– Или вы думаете скрепить семью, нет, ее не будет на Урале…
– Хорошо, мы идем.
– Я вас должен вылечить от испуга…
Немедленно, как только выяснилось, что на стадион идет весь дом, не исключая дряхлых стариков и детей, то мы пожелали идти туда днем. Доктор настаивал на вечере. Вообще, как выяснилось, доктор любил театральные эффекты: если б было возможно, он не прочь бы был и зажечь факелы и пустить парочку соответствующих плакатов. Между Населем и Ларвиным возник спор о Черпанове – нужно ли его брать. Насель говорил, что нужно, поскольку его идея имеет скрытый характер, опытный, так сказать, то он пока является тоже обывателем и простым жителем дома, Ларвин же, который после того, как высказал свои поправки к проекту, начал, видимо, уже считать, что Черпанов пользуется славой почти понапрасну и что неизбежно слава уральского предприятия должна перейти к нему, Ларвину, говоря, что никто не подумает обвинять Черпанова во взрыве стадиона, так как вид у него совершенно советский, разве что скажут, что он раскрыл заговор. Насель же настаивал, что вид у него такой же и обилие карманов не большее, чем у Ларвина. Спор, к счастью, так как спорящие разгорячились и он мог затянуться, прервался тем, что выяснилось, что Черпанов исчез. Однако все придали этому событию большое значение; так как доктор, хотя и по иным мотивам, отложив до вечера, оказался прав, собрались только-только к девяти часам.
Вначале большие споры и пререкания вызвали костюмы. Часть обитателей, особенно в верхней части дома во главе с Жаворонковым, настаивала, что необходимо надеть лучшие одежды, но не показывать, что мы подмазываемся, другие же во главе со Степанидой Константиновной говорили, что необходимо надеть похуже и даже самые худшие, что люди, оклеветанные, загнанные до величайших несчастий и все-таки сохранившие необычайную гордость и мужество, к третьим же принадлежал Насель, он воздержался от спора, потому что его родственники имели перемен меньше, чем одну, но, как ни странно, задержали именно не споры, а вот эти последние, которые, казалось, и не должны бы задерживать, они, видите ли, начали чистить и приводить в порядок свои костюмы. Вначале они чистили в коридоре, но так как их мельчайшая пыль, чрезвычайно двусмысленного свойства, не желала садиться на стены и на пол, а устремлялась в двери, в квартиры, они объясняли, что в комнатах открыты форточки, но квартиранты объясняли это просто привычкой вышеобозначенной пыли жить в одежде, и поэтому вынуждены были сами тоже чиститься. Теперь пыль летала просто от команды к команде, как летает хороший волейбольный мяч, это называется на языке игроков «пасовкой».
Чистка обратилась в переругивание и упреки, и так как возникла возможность появления в море брани Степаниды Константиновны при ее способности дико всех оскорбить, кто-то очень ловкий предложил пойти рассыпаться для чистки по двору. Здесь все уладилось, к счастью, подул ветер, пошла пыль от разбираемого храма, и Жаворонков высказал неосновательное, на мой взгляд, опасение, что эта пыль может посчитаться религиозной пылью, что всех вдохновил бог и что все перед тем, как идти на стадион, молились. Ему возразили совершенно основательно, что в разрушенных храмах молятся только дураки, да и те воздерживаются, так как они хранят свою голову, на которую может упасть плохо взорванная стена, поэтому опасения совершенно напрасны, но что пыль может возбудить опасения, что они шли слишком медленно и, так сказать, раздумывали – стоит ли им идти. Эта мысль всем показалась достаточно увесистой, и все с особенной тщательностью начали очищать пыль постройки, правда, я попробовал их убедить, что вопрос идет только о репетиции, не более, необходимой больше для себя, но они никак не могли понять, как может быть репетиция без зрителей, идея накопления внутреннего опыта им – в данном случае – казалась бессмысленной, они просто думали, что доктор, боясь, чтобы они не напугались, назвал этот поход репетицией, и хотя им было известно, что на стадионе никакого увеселения сегодня и не предполагается, однако они верили в какое-то неожиданное увеселение, может быть, для них специально организованное, может быть, люди собрались для того, чтобы посмотреть на их храбрость. Как бы то ни было, но лица старались выразить полный наплыв героических чувств и внутреннее достоинство было необычайное.
Любопытный читатель спросит меня, как же в данном случае держались женщины, они все-таки вознесены на какой-то пьедестал, и как понимали они слово «репетиция», – повторяю, что споров по этому вопросу не было, и споры были чисто формальные, как видите. Назвать состояние их движений – женщина больше всех выражает состояние своего духа в движении – абсолютно спокойным, было б просто назвать самого себя лжецом. У них были подруги, девицы достаточно бесцветные, из родственниц Населя, из окружения Жаворонкова, они меняли платья, прически, завивали одна другую, затем вдруг размачивали, то красили губы, то стирали, пока не пришла полусонная Людмила, и хотя она тоже беспокоилась, но не назвала эту затею глупой, она даже желала расставить парочки, доктор думал, его поставят с Сусанной, но с ней встал Ларвин, это обстоятельство, видимо, очень огорчило доктора. Кто знает, не задумал ли он всю эту затею для того, чтоб иметь возможность повести Сусанну под руку на стадион. На том, как мы строились, необходимо остановиться особо. Когда начались пререкания относительно того, в каком порядке идти, доктор совершенно основательно заметил, что история военного искусства вся, главным образом, заключается в том, как и в каком порядке построить войска. Он привел несколько примеров, превосходных по эрудиции, но не применимых в данном случае. Вначале хотели детей и подростков пустить вперед, но решили, что они могут учинить какую-нибудь пакость или разворовать лотки у торговок фруктами, причем, как только высказали это предположение о воровстве, глаза детей и подростков разгорелись, и тогда их решили пустить с краев шествия, но тут возникли препятствия: во-первых, они будут постоянно глазеть в лица старших, оборачиваться и тем замедлять шаг, а во-вторых, из-за глазения плохо соизмерят шаг и попадут под ноги. Возник в связи с этим проект пустить их в середину, а взрослым замкнуть круг, но тогда в кругу детей плохо будет видно, и получится опасная для впечатления искусственная пустота, искусственное увеличение своих рядов, как поступают с куклами в театре. В этих спорах дети утомились, их постоянно переставляли с места на место, и, кроме того, если они будут внутри круга, будет утеряно моральное воздействие: какой же взрыв – мало того, что пришли сами, но и детей привели рассеять эту клевету. Однако чем дальше шли пререкания, тем становилось очевидней, что дети удерут, и тогда возникло пожелание пустить их с краю, но связать шнурком как друг с другом, так и с родителями – этот проект всем понравился, начали уже связывать, чему дети очень обрадовались, но кто-то высказал опасение, что создастся впечатление у стадиона, какое же это разрушение клеветы, когда дети являются связанными, и была высказана мысль, что детей нужно просто выпороть вначале и обещать им более жестокую порку, если они разбегутся. Мысль эта всех воодушевила, и родители расхватали детей и увели их в комнаты пороть. Напрасно доктор взывал к их благоразумию, даже отказывался вести, ему возразили, что коммуны и яслей еще нет, и поэтому дети их полное достояние, и они могут их пороть, когда и сколько захотят, что здесь мог бы сказать авторитетное слово Черпанов, но он благоразумно исчез, дабы они сами наивозможно быстрее и наивозможно удачнее покончили со своим прошлым. Пока доктора вразумляли, какой-то нетерпеливый отец уже начал пороть, и раздался вой ребенка. Доктор устремился туда, но, воспользовавшись его уходом, началась порка в противоположном конце. Пока доктор бегал от одного отца к другому, пока один отец вытирал вспотевшую руку, порка урывками прошла, и дети стояли смирно. Доктор даже отказывался вести, тогда спросили его совета, как же он посоветует поступить с детьми, и он сказал, что проще всего их взять на руки и нести, если они считают необходимым появиться с детьми. Его совет вызвал пренебрежительный смех. Дом наполнился суматохой.
Наконец, зажглись фонари, и мы тронулись. Дети шли очень хорошо, и родители ими были довольны. Возник вопрос, в нем все приняли участие – кто же пойдет вперед? Доктор хотел пойти с Сусанной, но, как я уже говорил, она шла под руку с Ларвиным, а ее вперед никак никто не хотел пустить; если Ларвин имел какие-то общественные заслуги, то она-то никаких, и даже, наоборот, всегда мешала общественности, в частности, никогда не подметала коридора, и после нее всегда в уборной перегорали лампочки. На последнее замечание, последовавшее сверху от Жаворонковых, она обиделась и утащила Ларвина в толпу. Доктор, таким образом, получался ведущим, он хотел взять с собой меня, но ему возразили, что если доктор имеет какие-то заслуги, то я-то, Егор Егорыч, хотя и милый человек, но путаюсь у всех между ногами и вообще неизвестно, для чего выпущен на свет, с детьми меня пустить невозможно, так как я не порот, со взрослыми тоже – в силу моей умственной отсталости, да кроме того, и вид у меня очень всегда странный. Лучше всего мне остаться и караулить дом, хотя тут и оставили несколько дряхлых старушонок, но им может прийти в голову мысль направиться в гости друг к другу, стукнутся лбами и сдохнут, а что ж им сдыхать, когда на них и проездные деньги еще не получены. Доктор категорически настаивал на том, чтобы я шел. Я с удовольствием бы остался. Черпанов, конечно, поступил благоразумно. Доктор извинился передо мной от имени всех. Нам нужно было пройти два переулка, небольшую площадь, излюбленное место торговцев фруктами, и там стоял через бульварчик окрашенный под сталь чешуйчатый забор стадиона.
Молчание, с каким мы вышли за ворота и направились по улице, показалось мне тревожным. Я замыкал собой шествие: пожалуй, лучше привязать было ребятишек за веревочки, нежели они нагоняли тяготу своими вздохами, а после того, как их выпороли, они потеряли всякий интерес к посещению, и взрослые, едва только исчез из наших глаз наш яйцевидный дом, стали замедлять шаги, так что я вынужден был крикнуть доктору: «Куда вы бежите!?» Он остановился нас дожидаться. Здесь сразу кто-то высказал предположение, что как же мы попадем на стадион, когда Черпанова нет с нами. Ряды зашатались, и они бы, несомненно, расстроились, если б порка не заставляла ребят не идти на провокацию и, крепко схватившись рука за руку, не выпускать взрослых, они помнили, что подобные обещания держались взрослыми точно.
Доктор утешил, сказав, что Черпанов ждет у ворот стадиона, и я на этом случае мог проверить степень своей доверчивости, ибо я немедленно поверил, что Черпанов нас действительно ждет, но Ларвин первый выразил сомнение и высказал желание пойти вперед и проверить.
– Никто не пойдет, – сказал доктор, – я знаю, вы склонны удрать, держите, дети, их крепче!
Странно, в силу ли того, что он заступался, или детям просто было более приятно вести взрослых, чем быть ими ведомыми, но я и доктор с той минуты получили среди детей много союзников, они крепче схватились за руки и двинулись. Взрослые легонько заупирались, но направились вперед. Доктор посоветовал, что если все-таки для него понятна робость, он и сам-то трепещет неизвестно почему, то лучше всего твердить фразу: «Мы не желаем взрывать!» Если повторять это неизменно, то это получится прекрасное и успокаивающее средство, а если желают, то можно это петь хором на какой-нибудь общеизвестный мотив.
Совет его не встретил никакого участия, а я попробовал. Мне приходилось все время идти в хвосте и видеть, как толпа колеблется, волнуется и ручонки детей меняют положение: вначале они держали друг друга за локти, затем должны были взяться за кисти, а затем и за пальцы. Наше шествие, имевшее вначале вид овала, постепенно приобретало вид змеи со всеми ей присущими особенностями, вихлянием и шипением. Вдруг толпа дрогнула. «Сомкнись крепче!» – крик. Оказалось, что под руки детей прыгнул дядя Савелий и словно раздвоился, или он на руках вынес Льва Львовича с его багровым лицом, но, в общем, они солидно, но в то же время до странности быстро удалились от нас, причем я даже не слышал обычного «вон!» Льва Львовича. Начались пререкания, зачем же идти, когда одни будут отдыхать, а другие страдать, да и вообще бессмысленно, так как не поверят, потому что получится уже не дом, а только представительство от дома. У нас к шествиям привыкли и потому не обращали внимания, только несколько прохожих с удивительным однообразием в голосе спросили: куда же мы затеряли наше знамя?
Доктор всех утешил, что и этого вполне достаточно, к тому же мы прошли два переулка, и видна была площадь, утыканная лотками с фруктами, и бульварчик, а за ним уже виднелись высокие ворота стадиона, фонарь, афиши. Но вот как раз площадь, лотошники уже убирали свои лотки, торговый день кончался. Наша толпа никак не решалась выйти на площадь. Насель высказал предположение: как же так, надо б от милиции разрешение взять, известить, что все-таки получается демонстрация, урегулировать движение, когда была толпа, он шел, но когда они вытянулись в нечто осязаемое, он уже не может без извещения соответствующих органов. Ему возразили, что он мелет глупости, однако исчезновение дяди Савелия всех смутило до крайности. Я посмотрел на лицо Степаниды Константиновны, оно выражало крайнюю степень паники и готово уже было разразиться бранью, и тут бы мы все перебранились, но она вдруг остановилась, найдя такую причину, по которой уже никто ее упрекнуть не мог. От нее повели носами и отшатнулись, девицы взвизгнули.
– Вперед, граждане! – воскликнул доктор, трепля детей по головам, их подталкивали взрослые, направляя лица их к лоткам, но они, то ли помня наказ, то ли запах, издаваемый Степанидой Константиновной, казался им более удивительным, чем запах фруктов, но они смотрели ей на ноги.
– Отчего вы остановились, Степанида Константиновна?
– Оттого же, отчего убежали мой муж и брат, – ответила она с необыкновенным достоинством.
– Но вы двигаетесь иль нет? – стали ее понукать, прекрасно зная, что она двинуться не может.
– Я двинусь, когда совсем стемнеет и опустеет площадь.
– А до той поры будете стоять?
– Буду, – отвечала она твердо.
– Удивительно. Но что ж, у вас ноги стали чугунные?
– Вам хорошо рассуждать за кругом, а вы просуньте сюда нос. Доктор протянул голову над головами мальчишек.
– Уважительная причина, – сказал он, отворачиваясь, – однако мы не можем разомкнуть круга и не можем совершенно бесцельно приходить на стадион без Степаниды Константиновны.
– Абсолютно. Решайте скорей.
– Ребята, распускайте руки.
Но ребята не желали распускать рук, хотя им и заманчиво было оставить Степаниду Константиновну среди площади, подобную монументу. Наконец, самый смелый потребовал от родителей торжественного обещания, что они не будут пороть. Родители дали согласие с удивительным единодушием, тогда ребята, осмелев, просили, чтоб им разрешено было погулять по площади, вплоть до ухода Степаниды Константиновны.
Та выразила протест, что не позволит над собой такое публичное осмеяние ее поступков, но родители возразили, что дети желают позабавиться возле лотков с фруктами, а не возле нее. И детям было дано разрешение. Однако они ждали команды доктора, и тот, наконец, сказал: «Пускай!» Цепь упала, родители, подростки поспешно направились домой, дети сгрудились, усевшись на булыжники, и Степанида Константиновна присела на корточки и разразилась дикими ругательствами. Доктор пошел через площадь, я его догнал в надежде встретить там Черпанова, но его не было. Мы купили билеты, без всякой рекомендации, и прошли. Доктор заказал пива.
– Говорю вам твердо, Егор Егорыч, что на последние деньги заказал бы для всех пива, если б все дошли.
– Из прошлой вашей речи можно было понять, что вы отказываетесь от гипотезы касательно любви и войны. Вы же подтвердили то, что они думают о вас.
– Пусть думают. Я никаких ошибок не совершал, Егор Егорыч. Я вам даже рассказывал не сон, но я просто не хочу быть однообразным для вас, так как вы стали отшатываться от меня. Вы изволили заметить, что я очень напирал на них, и чем дальше, тем меньше я им рассказывал и, так сказать, говорил о том, что они называют моралью. Вы куда встаете? Неужели спать?
– Спать, – ответил я, уходя.
– Сосните, сосните, а я посижу и подумаю.
Возле ванны перегородка была разворочена, три доски были выкорчеваны вместе с гвоздями, в четвертую был вбит топор, на топоре висела фуражка Черпанова, здесь его застали или прервали. Я поспешно вошел в ванную. Черпанов сидел, как обычно, роясь в книжках и записочках. Лицо у него было недовольное. Он протянул мне телеграмму. Там было только два слова: «Выехали. Лебедевы».
– Это что же, Мазурский наделал? – спросил я, тоже чувствуя смущение.
– Может быть, и Мазурский, а может быть, их и комиссией назначили по проверке всех вроде меня, но тут что главное? Главное – то, что они на первого меня наскочут.
– Почему же им на вас первого наскакивать?
– Потому, что пока я не поднимался, они были спокойны, а как я показал психичность работы, так они и почувствовали, что скоро будут уничтожены и свергнуты.
– А какая же психичность работы, ее разве что мы здесь на месте чувствуем, вот если б вы им послали поезда два с рабочими.
– Но они могут думать, что у меня здесь приготовлено десять поездов. Но в общем-то, все обстоит благополучно, мне бы только костюмчик достать.
– Дался вам этот костюм.
– Встретят по-другому.
– Но многие, знаете, пословицы революцией опрокинуты.
– Пословицу, конечно, не кувыркают, ее измять легко. А вы чувствуете, что должны понять люди, которые всю жизнь в трусиках проходили, когда перед ними пройдет человек в миллиардном костюме?
– С чего вы решили, что этот костюм с миллиардера?
– Иначе и быть не может. А корона? Вот тут еще перегородку начал рубить, да телеграммой помешали. Несомненно, Мазурский доехал. Может быть, он даже на аэроплане летел. Очень уж он скоро там очутился. Теперь я жду от вас большой помощи, Егор Егорыч, и совета.
– Я рад вам услужить.
И я, действительно, был рад. Хотя Черпанов очень и хорохорился, но смущение его все более возрастало, пока он со мной говорил.
– И я тоже рад. Вы отличный товарищ и умница, Егор Егорыч, хотя вам часто и не хватает сообразительности. Вот вы одобряете или нет то, что я начал ломать перегородки?
– Почему же не одобрить, если люди, действительно, желают уничтожить перегородки, но ведь одного желания мало, надо сообразить и то, что сможешь ли ты прожить. Для меня более странным кажется то, что самое большее через три дня уедут на Урал.
– Почему через три дня?
– Но ведь через три дня праздник на стадионе, и здешние почему-то опасаются, а, наверное, десятки праздников было, и никто не опасался, а тут в нашу сторону обернулось. Может быть, они опасаются, что со стадиона какая-нибудь комиссия приедет проверять их поступки или решено будет на стадионе устроить субботник и разнести этот дом к чертовой матери.
– Но вы совершенно не знакомы с правами и особенностями физкультуры, Егор Егорыч.
– Я не знаю, какие права теперь присвоены, судя по тому, как меня лупцевали здесь, и если в этом сказывается влияние стадиона, я могу сказать, что большие права.
– Ну-с, вот, однако, мы уклонились от нашего разговора, именно о костюме и о перегородках. Я теперь глубоко раскаиваюсь, что поддержал Ларвина при его предложении. Ну, я думал, что это, так сказать, бытовая болтовня, и через час откажутся с тем, чтобы испытать, болтовня ли это; когда люди возвращались со стадиона, я для проверки и саданул топором по перегородке, и что же: вместо отговора, я всюду и от всех услышал только одобрение своему поступку. Признаться вам, не столько меня расстроила телеграмма, сколько вот это одобрение, я из-за него остановил и рубку.
– Значит, люди твердо решили сломать свой быт. Очень приятно и даже любопытно посмотреть.
– Для меня любопытен только дядя Савелий. Он всех тверже, и фактически все здесь ему принадлежит. Вот и страшно то, что костюм к нему перешел, доказывает, что это ценная вещь. Я долго все это рассматривал и пришел к убеждению, что жизнь идет, приспособляясь, и, надо сказать, мы с вами умело к ней приспособились, но дядя Савелий…
– Однако если вы считаете его ростовщиком и ему все принадлежит, то я видел массу всяческой дряни в его и окружающих квартирах.
– Это все только для декорации, для того, чтобы резче подчеркнуть свою бедность. И разговоры об искусстве он вел с вами, видите ли, тоже для той же цели. Однако как бы вы предполагали взять у него костюм?
– Прийти и поговорить…
– Нашли с кем разговаривать! Он вас двадцать раз обведет вокруг пальца, а затем, как вы думаете, почему он убежал раньше всех от похода на стадион?
– Просто раньше всех почувствовал то, что позже его почувствовали другие.
– Ой ли? А не думал ли он: зачем это Черпанов в доме остался и не с тем ли, чтобы обследовать, а если и удастся, то и обворовать мою комнату? Уверяю вас, вот какую гадость может подумать обо мне человек. Вот почему он начал проверять свои двери, их у него три, и во всем доме только в его комнате ставни. За ним надо следить, правильно, потому что, если есть интерес создавать общность имущества, так только из-за него, потому что только от него и можно кое-чем поживиться, для коммуны, конечно, а не для себя. Но вообще-то он, конечно, обманет и улизнет. Ведь что Мазурский? Чепуха. Куда он может убежать? А этот убежит так, что вы его и с ищейками не отыщете. Ему все должны и обязаны, и каждый рад его приютить. А ходит такой вежливый, разве можно подумать, что пол-Москвы такой человек может оплести?
– Мне кажется, вы преувеличиваете. Какие же ростовщики в эпоху социализма? Да и вообще, это персонаж из устарелых романов.
– Ну не ростовщики, так валютчики. Черт знает, что это такое – покупщик наиболее ценных вещей и умеющий, главное, хранить их. Вы не думайте, что он выдаст их, – нет, вся его слава покоится на своеобразной честности, он не выдаст, ему вы можете доверить хотя бы золотую корону…
– Далась вам эта легенда.
– К слову пришлось. Но дело не в том. Удерет. Ей-богу, удерет. Я убежден, что собирает и сплавляет свои манатки, да у него они, черт знает, где и хранятся, а здесь у него есть самое главное, чем он себя передо мной выдал, на чем я его поймал, и Лебедевы, хотя и много лет здесь жили, но не могли его поймать. Вы обратили внимание, какие там сундуки, у дочерей их один, а у него нет, и все-таки главное добро не здесь, но это неважно. Надо его только из дома не выпускать. Надо нам за ним следить, иначе все ценное сплавит.
– Не понимаю вас, Леон Ионыч. Если человек добровольно не желает передавать имущество, то какая же ценность в нем, если мы его поймаем. Разве только для очистки коммуны.
– А может быть, американский миллиардер и есть дядя Савелий? Может быть, это и есть тот человек, который приехал из Америки покупать драгоценную корону, может быть, это и есть американский дядюшка? Тогда все понятно. И костюм, и его хитрое поведение, и то, что он улизнуть хочет.
– Извините, Леон Ионыч, но мне даже обидно, что вы мне говорите такие нелепости и, глядя на вас, заставляете думать, что и вы таким нелепостям можете верить.
– Гипотеза – не более, Егор Егорыч, и было б плохо, если б вы этому могли поверить; если и верить этому, то надо иметь такое же железное сердце, как у меня, дабы не растеряться. Ведь если действительно факт, что американский миллиардер, то факт американской короны…
– Да полноте меня разыгрывать. По этому случаю мне вспоминается такая история…
– Позвольте, Егор Егорыч, но верите вы тому, что дядя Савелий может убежать?
– Если у него есть хотя бы доля сотая приписываемых ему вами грехов, то что же ему остается делать?
– Вот вы и заговорили правильно. Теперь, есть ли возможность его уговорить продать мне костюм?
– Опять-таки при правильности хотя бы части ваших установок – то нет.
– Ну вот, видите? Я верю в силу своего слова, а тут и я могу сдать, да не в силу слова, сколько в силу своего положения. Поэтому так как время не ждет, вы не удивляйтесь, но другого выхода нет, сколько ни думайте, сколько ни заседайте…
– Любопытно, что же вы придумали?
– Я думаю, что его надо обокрасть.
– Это что же, со взломом, убийством или как по-легкому?
– Совершенно по-легкому. Мы можем заставить его ломать перегородку, хоть он и трусит, но от субботника не откажется, а если он откажется, можно легкий пожар на кухне устроить. Я так и думал, что доктор работает, но, признаться, он меня своей методой сбил. Сознаемся, попросту вы новички в этом деле. Я подсыпался к нему по-всякому. Я ведь все-таки многих в лицо знаю, вижу знакомое лицо, но кто такой и что за странная манера работы, и я все-таки его поддерживал и Степаниду Константиновну уговаривал, говоря, что это агент ловит кого-то, и соглашалась она терпеть, но теперь, когда подошел нужный момент и нам совершенно необходимо объединиться, мы раскроем карты.
– Странная манера у вас шутить, Леон Ионыч!
– Чего странная?… Будет волынить! Давай план разрабатывать.
– Я отказываюсь.
– Слушай, это идейное воровство, это же имущество коммуны, другого выхода нет.
– Мне надоели ваши шутки, Леон Ионыч.
Он встал и начал собирать свои бумажки:
– Это не больше, как проверка, Егор Егорыч, испытание на честь, о котором я уже докладывал. Я пошутил. А общность имущества – ну черта ли в этом дерьме, кому оно нужно? Насчет костюма мы проверим, сходим к нему, и вы увидите, каков он, дядя Савелий. Я пошутил, может быть, мы костюм и получим, вот его бы продать кому-нибудь, ну на кой черт везти это барахло, и будут еще думать: ах, Зоя в моей юбке ходит, ах, Жаворонков мои часы взял, небось, если б свои часы были, так не одел бы каждый день. Не можете ли, Егор Егорыч, подыскать такого покупателя, кому бы мы имущество замыли, а, во-вторых, не можете ли, опираясь на мои доводы, докладик закатить, соответствующий общему собранию?
– Это что же, продолжение шутки?
– Почему?
– Да какая же это общность имущества, если вы его продадите?
– А что же, я себе деньги, что ли, предполагаю брать? В конце концов приятнее иметь общие деньги, чем барахло, которое, кстати сказать, на Урале никому и не нужно будет.
– Нет, я отказываюсь и доклад делать и, тем более, покупателя искать.
– Обиделся! Обиделся! Ну вот что: испытание окончательно закончилось. Я вам даже и программу испытания могу показать, если вы думаете, что я не шутил.
– Очень мне нужна ваша программа!
– Да не обижайтесь! Есть на что? Неужели вы в себе воровские чувства ощущаете, если обижаетесь? Нет, Егор Егорыч, сейчас нам должно быть не до обид. Вы вот изволили по стадионам прогуливаться, а я вот в ванной сидел и думал. В сущности, зря я согласился на предложение Ларвина. Ну, общность имущества; откидывая выводы, разве я неправду вам говорил, что имущество это ни черта не стоит и для меня важны люди, а ведь теперь сколько может быть и лишних разговоров и склок. Ну, отлично, общность имущества, а общность жен? Во-первых, принцип дурацкий и глупый, хотя бы и потому, что и без этого все жены общи.
– Извините, но вы говорите пошлости.
– Пожалуйста, пошлости. Проверьте. Не прошло и… дней, а Людмила и Сусанна были моими? Были.
– Когда это и Людмила успела быть вашей?
– А тут как-то по дороге. Людмила и Сусанна все-таки лучшие представители женского пола в нашем доме, а на остальных и смотреть противно. А как только они будут общими, так они же на меня могут претензии заявить; ведь тогда черт знает какая буза может получиться, мне же работать нужно, а после каждого раза я должен отдыхать четыре дня, у меня кровь древняя.
Я не мог не расхохотаться.
– Откуда вы решили, что у вас кровь древняя, Леон Ионыч? Кровь у всех достаточно древняя, если мы действительно от обезьяны происходим.
– Во мне есть цинизм, а это признак древней расы. Видите, как я вас нехорошо испытывал. И я еще могу сорваться, но меня запутали с этой ответственностью и с этой общностью.
– Должен вам заметить, что у вас странные понятия о коммунизме.
– Чем же они странны?
– Да вот рассуждения об общности жен и прочем. Они не выскакивают дальше буржуазной клеветы на наш строй.
– Позвольте, но я, что ли, придумал все это? Здесь кто? Последние представители буржуазии. Так это я коммуну-то придумал?
– Однако же вы ее одобрили.
– Просто брякнул. Не думал же я, что они всерьез меня примут, да здесь поход и на стадион многое показал. Для них выяснилось, что они героями быть не могут и что вся теперь надежда на спасение – надежда на меня, так как они даже на стадион не в состоянии прийти!
– Невероятно что-то. А братья Валерьян и Осип?
– Они же шли в толпе.
– Шли.
– И тоже отстали?
– Отстали.
– Ну так в чем же дело? Оказывается, и они ни к черту со своими финками не годятся. Да вы не верите.
– Трудно поверить.
– Хорошо, я продемонстрирую вам.
И он повел меня на кухню. Зрелище, свидетелем которого я был, можно было б назвать одним из удивительнейших, если б мне не пришлось быть свидетелем более удивительных зрелищ. Имя Черпанова, улыбка в его сторону, лесть и одобрения не сходили со всех уст. Вот что есть слава! Ему поставили сами чайник на огонь, причем, подбрасывали вне очереди дрова, и не чужие, а свои, смотрели на его руки и говорили, что ему все перегородки разбить ничего не стоит, какая-то разбитная девица сказала, что как только создастся «комиссия любви» – ну, распределит всех комиссия по любви, – Черпанов повел оком в мою сторону, – то она, не стесняясь, выставит кандидатуру на любовь Черпанова.
– А если дети? – спросил он грубо, но все признали его шутку чрезвычайно милой, часть нашла, что присущая ему грубость придает колорит внеклассового общества, которому чего ж скрывать свои чувства! Черпанов мог нюхать безнаказанно, чем пахнет в мисках, он даже запустил пальцы в миску и вытащил плавающий сверху кусок сала, Жаворонков крякнул, но он его дернул за бороду, и тот тоже пошутил, т. е. дотронулся до его подбородка. Вот можно было чувствовать даже упоение какое-то на кухне. Черпанов прошелся, съел, хотя ему и не хотелось, стакан сметаны. У Ларвина отнял баранки, которые он кому-то принес, влез ему в карман и достал конфеты, саданул по животу Степаниде Константиновне, его поход был стремителен и мрачен. Хотя все и улыбались, он пронесся по кухне – и исчез. Даже на меня, как на его секретаря, попадала часть благодеяний – мне налили тарелку манной каши, и я, черт ее знает, почему, вообще-то я терпеть не могу манной каши, но я съел. Я рад был исчезнуть. Однако когда я доел манную кашу и пошел к Черпанову, его уже не было.
А в коридоре передо мной стоял доктор. Я почувствовал, что нуждаюсь в его разъяснениях, хотя и знал, что их не получу. Так оно и случилось. Едва я заговорил о коммуне и об испытании, производимом надо мной Черпановым, как доктор меня прервал:
– У буржуазии всегда странные понятия о коммунизме, не более странные, правда, чем у аристократии о капитализме, но тем не менее это не помешает ей погибнуть, подобно аристократии, которую она погубила. Но чем нелепее она думает, тем быстрее и легче она погибнет – это закон сохранения энергии.
Рассуждая подобным образом, он увлек меня во двор. Здесь, гуляя по кирпичным дорожкам, посреди пыльной и почти лиловой травы, он неожиданно спросил меня:
– Думали ль вы когда-нибудь, Егор Егорыч, о финках и о любви?
– Я мало знаю Финляндию, а о том, о чем я мало знаю, я стараюсь не думать.
– Вот и получился плохой каламбур, я спрашиваю о финках – ножах. Если вы обращали внимание, то финки навсегда, как ни странно я думаю, в силу своей портативности, заменили шпагу. Правда, опять-таки ввиду занятого времени, а наверное, не оттого же, что люди стали более трусливыми и нападают на своего противника из-за угла; раньше, как вам известно, вызывали, была довольно кропотливая канитель с нахождением секундантов, да и как найти подходящее поле; согласитесь, что с такими длинными штуками в рост человека для свободного упражнения надо площадку не менее футбольной, а теперь финка свободно прячется в карман, и только редкие щеголи, вроде Валерьяна и Осипа, имеют ее наружу.
– Я рад, что вы рассуждаете о жизни так, как о ней надо рассуждать, т. е. не приукрашивая ее.
– Разве перенесение действия в капитализм есть приукрашение? Ах, Егор Егорыч, вы продолжаете рассуждать кинематографически. Изменились ли происшествия, которые с нами происходили, оттого, что я их перестал переносить в условия капитализма? Нет. Значит, дело не в словах. Однако вернемся к вопросу о финках. Признаться сказать, я много думал о них. Каким это образом произошло, что спортивный невинный ножик превратился в орудие хулиганства и пьянства? Разве этому способствует его форма? Не думаю. Сапожный ножик приблизительно такой же формы, разве что только потолще, однако, он почти не применяется в тех сражениях, которые происходят в темных закоулках нашей провинции и недаром носят почти эпическое название «поножовщины». Упоминая провинцию, это не значит, что я забываю столицы, нет, и здесь такого не меньше, но это характерно, как провинциализм, как признак душевной отсталости, малокультурности и дегенерации. Финка и любовь, к сожалению, очень тесно соприкасаются, теснее, чем мы думаем. Видите ль, в этих переулках, как ни странно, женщина трудно добывается, например: чтобы вы обладали девушкой с другой улицы, вы должны за нее сражаться, потому что парни считают ее принадлежащей именно этой улице, своей, хотя, правда, и на своей улице Ванька с легкостью может подколоть Ваську, из-за этой девки, но не всегда, а если Васька придет с другой улицы, то финка в бок к нему неизбежна. Кроме того, финка, несомненно, значительно расширяет кругозор, человек, приобретший ее, может считать себя на пороге новой, исполненной опасности, жизни. Когда владелец впервые впустит ее в тело, причем она не всегда убивает, а то что называется «подкалывает», то человек, распарывая другого, распарывает и свою собственную жизнь, он приобретает обширные знакомства, связи, правда, – это вначале, потому что позже круг этот смыкается, после того, как человек попадает в так называемое преступное общество. Преступное общество редко состоит из большого количества субъектов, оно обычно доходит до десятка, остальное преступное знакомство не выходит за пределы того круга знакомства, который вы приобретаете, служа в каком-нибудь предприятии. Но, несомненно, вот этот-то круг незнакомых людей воздействует на вас больше, чем круг ваших друзей. В нашей с вами жизни женщины достаются легко, Егор Егорыч, мы не употребляем финку, и ее даже сравнить с пером нельзя, причем, странно, что сопоставление «пера» и финки одинаково, но я думаю, что это скорее всего случайно, потому что, что мы можем сделать пером? Оклеветать в стенной газете соперника? Написать письмо в редакцию, составить плохую эпиграмму или сообщить о том, что ваш соперник, напившись третьего дня в дурной компании, рассказал несколько контристо пахнущих анекдотов? Пустяки. Такой укол незначителен и пуст. Правда, и там много уколов пропадает неоткрытыми. Раненый, если вы спросите врача, редко указывает того, кто, по его мнению, подколол, – он боится мести, мы же зачастую молчим от презрения, и опять же потому, что нам легче достать женщину. По-моему, первый удар бывает из-за любви, из-за настоящей плотской любви, когда самец не желает уступить самку более мощному самцу. Обратите внимание, Егор Егорыч, что наиболее ревнивы импотенты, когда человек ревнив, рекомендую вам смотреть на его половую силу сомнительно, а если человек прибегает к оружию, тем более. И вот когда человек узнал силу первого удара, то, несомненно, ему уже легче ударить и по иным поводам – по неправильной игре в карты, по обиде, зачастую призрачной, потому что просто ваша харя ему – в пьяном виде – показалась чересчур благополучной, но редко бьют из-за родственных связей, может быть, потому, что дама нужна для каких-то грубых целей. Вы правы, Егор Егорыч, в одном: нам на жизнь нужно глядеть грубо, меня только смущает одно, почему вы считали, что, когда я вам говорил об иксах в капиталистическом мире, вы находили это приукрашиванием? Я же вам не давал никакой роскошной и лживой любви, правда, я намекал на традиционность литературной девушки, жертвующей собой, но это не только особенность русской литературы, но литератур вообще, а я просто попал в эпигоны, но опять же я не выдаю свое эпигонство за новое искусство и никогда не буду писать романов. Да, так вот очень любопытно знать, как братья В. и О. в иных условиях желают заступиться за оскорбленную сестру и будут убирать доктора. Они подкупят прессу, они сагитируют избирателей, его легко могут избить, много способов, но вот им вдруг показалось, что сестра поставлена в унизительное положение, и они доктору А. решили нанести рану…
Мы прошли уже несколько раз. Я посмотрел на него с удивлением. Мы присели на траву. Доктор достал из кармана яблоко и угостил меня.
– Вам что же, жизнь надоела, Матвей Иваныч?
– Вряд ли она мне когда-нибудь надоест. Для этого она слишком коротка.
– Но вы желаете говорить с братьями.
– Я желаю их разоблачить. Вы обратили внимание, как они держали себя, когда мы подходили к стадиону? Они держались за ноги, и создалось у многих такое впечатление, что доктор испугался их и дал стрекача.
– Совершенно ложное впечатление.
– Нет, не ложное. У меня прекрасный ход. Я не хочу, чтоб вы попадали в свалку. Это мой последний поход. Я связываю вам руки, и мы приходим и говорим: да мы вот даже связаны, вы одного можете подколоть, но двух вряд ли, мы наперед знаем, что вы не рискнете. Все дело в том, Егор Егорыч, хватит ли у вас смелости.
– Странно было б рассуждать. Конечно, хватит, и согласитесь сами: если они вас будут колоть, я что же, танцевать должен?
– Вы можете выбежать и крикнуть на помощь. Это единственный способ, по своей безрассудности, заставить их замолчать.
Мы препирались долго. Я возражал ему, но, видимо, слабо. Правда, мне и самому нравилась его мысль и, кроме того, приятно было осознавать то, что он не употребляет проклятых иксов и рассуждает нормально. Одним словом, мы пришли в нашу комнату, и он крепким ремешком, который был у меня в запасе, я надевал иногда рубашку, – связал мне руки сзади. Он поправил их. Я не мог не рассмеяться. Он тоже улыбнулся. И мы направились к братьям.
– Но вы даете слово, что это последний наш поход?
– Даю, – сказал доктор торжественно и пожал мои связанные руки.
– Завтра же мы выезжаем в Негорелое.
– Позвольте, но уже 2 недели.
– И прекрасно, мир на 2 недели ближе к катастрофе, любопытно посмотреть…
В комнате братьев Валерьяна и Осипа я был впервые. Людмила сидела на койке и курила. Валерьян был в одной стороне комнаты, Осип в другой, сестра посредине, так они во все время разговора и крутились, как маятники, показывая часы.
Мое появление со связанными руками действительно несколько ошеломило их, даже Людмила посмотрела на меня с любопытством, чем наделила меня частицей благ при будущем распределении любви. В комнате стояли три велосипеда, валялись велочасти и формы для тортов, печений, банки с печеньями, конфеты. Людмила вынимала из кармана овес и сыпала на руку, пробовала на зуб.
– Так брать, что ли? – спросила она нерешительно.
– Брать! – воскликнул брат.
Мы услышали обрывок разговора, из которого можно было понять, что вопрос шел о покупке, но сметенное время или слишком большая партия – все это заставило Людмилу прийти в комнату братьев, вообще же она смотрела на людей в том смысле, как ловко их можно было обдирать, но уважать она могла только людей, которые могли любить, и, кто ее знает, – не пожертвовала бы она все человеку, который может любить. Одно могло показаться странным – и я поэтому не особенно верил в докторскую любовь, что и Людмила не особенно верила этой любви, я не понимал этого, она-то любовь могла понять; братьев же она не уважала и презирала за полную их неспособность любить как физически, так и морально. Братья и ей, как и всем остальным, внушали страх, но боюсь, что только до сегодняшнего дня, и так как она понимала, что доктор не может не явиться, а произойдет нечто странное, то она смотрела с любопытством. Мне думается, что она изучала доктора как раз в смысле любви, и когда он вошел, она даже начала прихорашиваться.
– Я надеялся видеть здесь Сусанну Львовну, – начал доктор.
– А она вас ждала, но не дождалась и пошла выпить с Ларвиным и Населем.
– Она меня ждала?
– Как же, вы же непременно должны были нас посетить.
– То есть потому что посещал других.
– Она высказала такое предположение, но так как ее нет, то мы можем с вами пройти или к ней, или выматывайтесь отсюда.
– Мы вам мешаем?
– А как вы думаете, легко войти в бесклассовое общество? Это не то, что взял котомку, как вам, безродным, за нами груз предков.
– Вы дурно поступаете с вашей сестрой. Я, собственно, затем и пришел вам сказать.
– Дурно! Только что мы уговаривали ее не пить, а она говорит: неизвестно какого рода будут напитки в бесклассовом обществе. А по вашему мнению?
– Не исключена возможность, что врачи приобретут большое влияние в бесклассовом обществе, кроме того, врачебная наука приобретет то единство, которого ей сейчас не хватает, а если мы приобретем достаточное влияние, то бесспорно алкоголь будет применяться как врачебное средство.
– Чепуху порете! А чем вот Людмила вам плоха? Выматывайтесь отсюда. Или хотите пойти туда?
– Нет, я бы хотел видеть Сусанну здесь.
– Прекрасно. Вы хотите ее тело, Людмила любопытна и знает все ее повадки, будем говорить в открытую, при закрытых глазах вы их не различите, а даже получите большее удовольствие, она сильнее, и ловчей, и опытней.
– Нет, я хотел бы видеть Сусанну на очной ставке с вами. Я знаю те соображения, по которым вы ее подпустили к Населю и Ларвину. Здесь даже нет расчета, какой мог бы быть, если б вы ее… здесь просто надругательство. Я хочу его вскрыть.
Людмила захохотала.
– Он мне нравится.
– Видите, Матвей Иванович, вы ей нравитесь, а это полное согласие. Бери овес, Людмила, отличная партия, и вполне обернешься до того момента, когда попадем в бесклассовое, дядя Савелий…
– Опять он.
– Без него не обойдешься. Бери овес и уходи с Матвеем Ивановичем.
– Идемте к нам. Сусанна не придет до вечера.
– Я не хочу к вам. Мне, какой бы то ни было ценой, необходима Сусанна. И разговор с нею в вашем присутствии.
– То есть, что это значит, какой бы то ни было ценой?
– А все, что вы можете понимать под ценой.
– Но я не знаю, сколько вы стоите на рынке. Вот овес, его необходимо испробовать, мне кажется, он затхлый, большая партия, очень ответственно, надо вывезти из склада. Это тот овес, который съели классические крысы, ах, сколько они несут в своих желудках возможностей жить тунеядцами. Овес трудно перевезти, и надо распродать извозчикам незаметно, вообще, с ним столько хлопот. Так не хотите ли ради Сусанны? Я, пожалуй, смогу ее сюда доставить, если вы отведаете овса.
– Сухого или вареного? – спросил доктор.
– Кони любят сухой.
– Я могу. Нужно вычесть пропорционально, сколько же я должен съесть, но мне надо запивать его хотя бы чаем, но, с другой стороны, кони же не пьют чай.
Людмила насыпала на тарелку. Все-таки поступок доктора ее изумлял.
– Кто бы вы ни были, но вы будете удивительным человеком, и я верю вам, что вы любите сестру.
– Мне только это и необходимо, вы тогда устройте мое счастье, мне необходимо только убедить вас, что существуют необыкновенные любовники, для которых половая любовь важна, но духовная все же стоит на первом месте.
– Вот это и кажется мне сомнительным, как так на втором животная часть?
– Но, извините, я не интересуюсь прошлым Сусанны.
– Да вы и настоящим не очень.
– Однако же вы утверждаете, что у вас было 400. Однако у вас нет ни одного ребенка, значит, вам мужья не дали того удовлетворения, в результате которого появляются дети. – Вы плохо знаете современную индустрию. – Доктор положил в рот несколько овсинок. Разочарование выразилось на его лице. Он думал, что овес приготовлен по особому способу, об этом он успел мне шепнуть, или он желал меня успокоить или показать, что Людмила сочувствует его любви; я тайком, ведь все смотрели на доктора, положил в рот овсинку и понял, что овес был самый обыкновенный, даже и не поджаренный, уж не говоря о каком-то особенном способе. Понял, что Людмила не испытывает к доктору никакого сочувствия, а желала его испытать. Как вы уже обратили внимание, руки у меня были связаны и мне надо было наклониться головой к столу. Доктор очень ловко придумал, когда завязал мне руки за спиной; мне стало противно, что он меня обманывает, делая этих людей выше той подлости, на которой они стояли, и я бы немедленно ушел, если бы мне не было противно обратиться с просьбой открыть дверь, открывавшуюся в комнату. Между тем доктор уже поднес миску с овсом к самому рту, затем попросил ложку и стал хлебать. Разжевывать ему было трудно, но легкий овал лица блестел и челюсти двигались с присущей ему твердостью. Он не хотел показывать, что производит какое-то особенное действо, он просто из любезности пробовал овес и тем временем вел с хозяевами разные любезные разговоры. Едва он доел миску и это гнусное зрелище кончилось, как Людмила, сказала, что он ел с одного конца, а теперь необходимо попробовать с другого, подвинула ему миску. – Человечество должно есть овес, – сказал доктор, продвигая миску, – мне просто кажется странным, что мы раньше не догадались это проделать, в этом есть особенная легкость, страшно хочется увлечения и молодости, хотя, конечно, не даром кормят детей овсянкой. – Вы сами ребенок, доктор, – сказал я, – с той разницей, что дети обычно ненавидят овсянку.
– Нужно их приучать есть овес, а не овсянку. Твердая шелуха, облекающая его, создает перегородки в желудке, за каждой перегородкой он будет отлично гореть, тысяча печей, если б средства вам позволяли, несомненно более равномерно нагреют вашу комнату, чем одна.
– Ваши рассуждения придадут любому безумству реальность.
И Людмиле мое замечание, видимо, не понравилось. Боюсь, что она подумала так же. Доктор посмотрел на велосипеды:
– Меня всегда удивляло коллекционерство. Я имел много книг, но пришел к заключению, что различия мнений только кажущиеся, особенно испытанные временем, и достаточно иметь по любому вопросу десяток книг, не исключая и литературы, чтобы иметь исчерпывающие сведения в данной области. Не думаете же вы, В. Л., из десяти велосипедов выстроить один автомобиль?
– Это будет не простой, а ракетный велосипед.
– Чрезвычайно любопытно, и тем более, что в нем я не вижу никаких особенностей.
– Особенность легко представить. Вот ставится консервная банка, наливается бензин, подносится спичка, бензин вспыхивает, и вы летите на желаемое расстояние. Хотите попробовать? Кстати, вы доели овес? Или вы желаете покушать еще?
– Я, собственно, сыт, но если Людмила Львовна желает продолжать испытание…
– Нет. Мне хватит.
Однако она не шла за сестрой. Верила ли она в любовь доктора? Завидовала ли она сестре? Не знаю, но все-таки она не двигалась. Или ее заинтересовала выдумка братьев?
– Видите ли, я понимаю, что, вполне возможно, вам даже неприятно идти к Ларвину и Населю, но я могу проделать этот опыт, чтобы вы могли свободно его продолжать. Вы обещаете привести Сусанну?
– А почему ж не обещать?
– Доктор! – воскликнул я. – Но ведь это же чепуха. Как от взрыва бензина в консервной банке может возникнуть ракета?
– Вам неизвестна конструкция консервной банки, неизвестно и качество бензина, да и что вы знаете о велосипеде, какие в нем произведены улучшения. Я сам должен поджечь бензин, или есть фитиль, или вы подожжете?
– Нет, вы зажигаете спичкой, сами.
– Да вы и сами сгорите, и спалите дом.
– Где будет происходить опыт? На улице или в коридоре?
– Я думаю, в ограде.
– Прекрасно. Который велосипед, где банка, давайте бензин! Я спешу!
Доктор схватил первый попавшийся велосипед. Валерьян подал ему бензин. Осип – какой-то помазок и консервную банку. Я попробовал сказать, что велосипед сломают, но тот сказал мне, что надо его отучить, чего он хочет от девицы, зачем обижает, она и без того на все согласна, детей хочет, но это глупости: кто сейчас хочет детей? Многие из отцов сейчас «кукушествуют».
Злоба на доктора была огромная, но, с другой стороны, их смущала такая решимость, совершенно безрассудная, и мягкий овал его лицевой ясности. Конечно, Валерьян лгал, когда говорил, что ему не жалко велосипеда и что ему цены никакой нету, в смысле дрянности, он был такой оборотистый и такой специалист по этой части, что мог продать велосипед, приведя его в годность, хотя бы он целый год лежал в воде на дне речном.
Правда, и велосипед он дал самый дрянной, но я думаю, что его тревожило то, что к ним в комнату при нагоняемом ими ужасе никто не заглядывал, и они даже открыто сделали из своей комнаты склад, чего никто из всего дома не осмеливался сделать, все-таки первым пришел доктор. Осип же подуськивал брата потому, что ему надоел этот склад. Как можно торговать такими непортативными вещами? Недаром он твердил, то ли дело шоколад, в одном портфеле вы имеете полное состояние; кроме того, им хотелось и вытурить поскорей из своей комнаты нас.
«Видите ли, уже все ясно, все давно открыто, почему же не арестуете, ведь ясно, что мы сплавляем и нам разрешено сплавлять, а вы даже взятки не берете, ясно, что Черпанов действует по тайным инструкциям», – думали они, так я полагал. Выкатили велосипед, привязали консервную банку, там, где обычно привязывают разную ерунду. Велосипед скрипел и визжал, доктор понесся на нем по коридору, крича: «Прекрасный велосипед, великолепный велосипед! Какая быстрота полета! Давайте бензин, я прямо отсюда выскочу, лейте!»
Он держал в руке коробку со спичками, Валерьян бежал за ним, плеща бензином из бутылки; затем доктор вдруг начал стрелять спичками. Вам, наверное, помнится эта детская забава, прижимаете головку спички к черной полоске на коробке, другой конец сжимаете пальцем и щелчком бьете в сердцевину, спичка летит, горя. Тот вначале и не думал, что доктор осмелится с ним так шутить, доктор кричал: «Пропадает взрыв, я вас приближаю к себе взрывами, вы выплескиваете взрывы!» И начал стрелять во всплески.
Валерьян вначале не понял, а затем, когда спичка горящая пронеслась совсем было у локтя, он разозлился и швырнул в доктора бутылкой, но так как он напуган был возможностью взрыва в его руке бутылки, то он кинул ее недалеко, и на средине, приблизительно на расстоянии между доктором и Валерьяном, спичка встречная соприкоснулась с бутылкой. Доктор стрелял так метко или это чистая случайность, но спичка попала прямо в горлышко бутылки. Последовал взрыв. Через дым и пламя доктор пронесся на велосипеде. Валерьян стоял с растопыренными руками, и доктор наскочил на него, велосипед подпрыгнул, и произошло то, что зовется на языке велосипедистов «восьмеркой». Доктор перелетел через голову Валерьяна, велосипед впился ему в ноги, доктор упал ко мне в ноги, и мы вместе с ним опять очутились в комнате братьев. Доктор мгновенно уселся на корточки и спросил:
– А как вы думаете? Они не обиделись?
Лицо у него было испуганное и в то же время счастливое, он и сам, наверное, недоумевал в таких случаях – как он дешево отделался!
Я стал говорить, что наш последний поход завершен и нам надо вернуться на вокзал, опять мы опаздываем к поезду.
– Еще есть время, – сказал доктор, посматривая на часы, которые давно уже остановились.
Вошли братья и сестра. Я думал увидеть и Сусанну, но ее не было. Больше всего, думаю я, братья были ошеломлены тем, что все-таки после всего происшедшего мы опять сидим в их комнате. Валерьян накинулся на Осипа и начал бранить его, упрекая в том, что он подвел его и испортил ему отличный велосипед, который теперь нет времени починять, а есть только возможность продать на слом, благодаря чему нельзя «закрепить» денег.
– Вот свои конфеты ты продал, оставил вонючий торт, который никто не согласится есть, торгует всякой дрянью, я не знаю, ты только запугиваешь покупателя.
– Как я запугиваю? Вы, граждане, видите? – Он достал из чемодана картонную коробку, круглую. Мгновенно в комнате запахло кислым хлебом. Он открыл: – Говорят, испорченный. Вы понюхайте.
– Плохо пахнет.
– Откуда? Это из твоего рта пахнет. Просто ты давно не видал настоящих тортов, а может быть, ты в жизни их вообще не видал. Такие торты дарят только женихи невестам. Если бы мне не нужны были деньги на дорогу, я бы, очень возможно, купил всему обществу, в его брачной всеобщей ночи, когда сломают перегородки и когда ни у кого не должно быть имущества; откроют перегородки – у всех пусто, и у меня торт, вот как я люблю окружающих. Попробуйте, доктор! Да вы понюхайте!
Доктор понюхал и сказал, что, по его мнению, запах странный. Это можно было определить на большом расстоянии.
– Чего ж странного! Вполне возможно есть. Угощайтесь!
Ему не хотелось ссориться с братом, и, действительно, когда я видел у каждого различные выражения лица, то они были обычны, они были страшны только тогда, когда были вместе, а особенно, когда имели одно выражение лица.
– Видите ль, я исполнил ваше желание, поехал на ракетном велосипеде, но вы не исполнили своего: позвать Сусанну из дурного общества. Вы возразите, что взрыв произошел не у самого велосипеда, но уверяю вас, что ноги мои дали велосипеду совершенно такой же силы толчок, какой могла дать только ракета, не я виноват, что из-за дыма и тряски я спутал двери и попал в вашу комнату. Уверяю вас, что у меня было желание направиться именно во двор. Но все это легко исправить, давайте следующий велосипед!
– Это велосипеды не мои, я их продаю на комиссии! – вскричал Валерьян. Загубили велосипед, а этот стоит как дурак и любуется гнилым тортом. Это возмутительно, вместо того, чтобы помочь продать мне велосипеды, продать все свое и изображать торговлю, когда в руках только один гнилой торт и дрянные конфеты!
– Это исключительный торт, его можно попробовать, доктор, не бойтесь, я обладаю таким искусством, что любые раны на торте будут залечены. Да не бойтесь кушать.
– Я сыт.
– Какая вонь! – сказала Людмила, наблюдая доктора с любопытством. – Он позовет Сусанну.
– Ради Сусанны Львовны я могу, – сказал доктор, еще раз нюхая торт. Торт прекрасно пахнет, просто это больше было бензину и его смесь давала такой своеобразный запах. Порядочно времени мне не приходилось есть торта.
– Слушайте, доктор, это отрава.
– Что вы понимаете в отраве, Егор Егорыч? Большей отравы, чем любовь, нету. Об этом вы можете узнать в любой песне.
Осип проделывал это и с целью помириться с Валерьяном, и с целью рассмешить его. Он положил торт на блюдо, доктор сел за стол. Я был возмущен до крайности, а главное, – за кого же они меня принимали? Я стою с заложенными за спину руками, и в тот момент, когда они проносили мимо меня – возможно, что если б руки у меня не были связаны, я, размахивая руками, сказал бы только нравоучительные слова, но тут опять-таки мне мешали руки, я не знал, что сказать, да и вы сами можете заметить, что в описанном выше моем поведении нет многословия, – и вот, повторяю, когда Осип шел мимо меня с тортом и поравнялся со мной, я стоял поближе к доктору, доктор уже протягивал руки, изображая желание покушать, хотя ему было до чрезвычайности противно, я отступил на шаг назад и ногой ударил в торт. Торт метнулся кверху, оставив на волосах у Осипа основательный кусок своего бытия, описал мягкий круг над его головой и мягко шлепнулся на пол, еще более, чем прежде, наполнив комнату вонью. Валерьян и Людмила захохотали.
– Какой прекрасный торт погиб! – воскликнул доктор.
Я думаю, как и это замечание, так и смех брата и сестры заставили Осипа, который упал руками в торт, вымазав их – на них налипли куски торта, быстро вскочить. Я думаю, что вряд ли они и видели, Валерьян и Людмила, – во всяком случае, они были на противоположной стороне стола, – что торт подшиб я, они подумали это на доктора, да еще его жалобное восклицание, после которого все рассмеялись, даже я не мог утерпеть. Осип, перегнувшись через стол, на другой стороне которого все еще сидел, полунаклонившись к тарелке с ложечкой в руке, доктор, упал на стол, рассыпав конфеты, он протянул свои руки, вымазанные кусками торта, и мазнул ими по лицу доктора.
– Прекрасная мысль! – воскликнул тот, не отклоняясь, а еще более протягивая голову по направлению к Осипу. – Но вы мне попадаете в лоб, кладите прямо в рот. – Это меня возмутило окончательно. Я подпрыгнул и саданул ногой в зад Осипа, затем другой ногой опрокинул стол, и доктор вылетел ко мне.
Должен заметить, что ногами, при отсутствии рук, как произошло со мной в данном случае, можно драться, но трудно управляться со своим туловищем. Осип не успел подняться, как я саданул ему ногой в грудь, удар был кривой в бок, что способствовало тому, что он перевернулся и упал лицом в торт, а Валерьян, устремившийся к нему на помощь, споткнулся, и я очень ловко саданул его ногой по шее, совершенно с твердым намерением свернуть ему таковую.
Людмила тоже устремилась в драку, желая заступиться за братьев. Тут я понял, что доктор со своей деликатностью может мне напортить. Кто-то крикнул «режут!», и сердце у меня упало. Я вспомнил о финках. Я думаю, что крикнула Людмила, так как братья мгновенно вскочили, полезли в карманы, я увидел черную рукоятку с кольцом, выпали две пары кожаных ножен, лица у них были одинаковы, и я подумал, могу теперь сказать, что такое смерть, когда у человека не связаны руки, он еще может размышлять не только в смертельном направлении, Валерьян кинулся к доктору, я закричал ему: «Бегите!» Передо мной лежала табуретка, прекрасный велосипед, которым я мог бы при других обстоятельствах чудно воспользоваться, даже торт, который я попирал ногами, но ноги мои отяжелели.
Доктор стоял неподвижно, спиной ко мне. Я не видел его лица, но, признаться сказать, мне хотелось его видеть – тут бы я мог решить, что же, наконец, за характер у этого человека.
Валерьян шел медленно, со зверским лицом, совершенно как в кинокартинах, но там торопить не желает зритель, а тут двери замыкал Осип, тоже с финкой. И вдруг доктор наклонился, схватился рукой за финку, выдернул ее и ударил лезвием о край опрокинутого стола!
Честное слово, но она сломалась с обычным деревянным стуком. Это были щепки, и в ту же минуту Осип уронил свою финку на пол. Людмила сказала презрительно или радостно, в общем она тоже, пожалуй, не любила «мокрого дела»:
– Дураки!
Я так и не узнал никогда, были ли у них всегда деревянные финки или доктор нашел возможность подменить им лезвие, мне было мало дела до этого, я устремился на них ногами и, пихая, хотя доктор и уговаривал меня, выгнал их в коридор, я не желал даже развязывать рук, дабы не портить кулаков о такую гадость.
Они выбежали в коридор, эти два серых паршивца, я их подогнал к дверям комнаты Ларвина, полуоткрытым, – и я отстранил их, и вошел туда. Сусанны там не было. Компания Ларвина: Насель, Жаворонков, несколько родственников Населя – пьянствовали. Они меня встретили подобострастно.
Доктор, увидев через мое плечо, что Сусанны нет, тотчас же ушел, скрылись, было, и братья, но, увидев, что может пропасть закуска, подсели и тоже начали выпивать. Людмила тоже села. Я не знаю, еда ли их соблазнила, или, может быть, песня. Пели известную – с припевом «Уходит жизнь». Пели плохо, грубо, вся дикость была здесь, когда еще недостаточно пьяны, что называется, «в лоск», но когда проявляется грубость.
Право же, если прислушаться, то это походило на волчий вой. Лица у всех были мрачные, сухие, с широкими носами, с железными скулами, поджарые особенно в припеве выпадали все звуки и оставался один: «у… у…» Мне подумалось, что все звериные вои опираются на этот звук, мне стало противно, припев расширился, особенно вытягивалось лицо Ларвина, а за ним тянулись Насель и его родственники с тоненькими мордочками и бухал «у» Жаворонков!
У притолоки вырос Черпанов. Я его не заметил раньше среди них.
– Хороша песня? – спросил он, щурясь.
– Песня хороша, но не вы ли хор составили?
– Нет, знаете, они природные певцы, я и сам-то у них учусь, где мне… «У-у-уходит жизнь, у-у-у…» Очень трогательно, с одной стороны, и есть нечто похоронное и нечто возвышенное. Ведь в похоронных мотивах никакой возвышенности нет, что будущая жизнь? Там ведь Черпанова может и не быть, а на земле он всегда будет.
– Неужели всегда?
– А как же? У меня отец был фокусник, тоже Черпановский, тогда в театре мода была на «ский» оканчивать, для благозвучности, что ли, дед был старинного дворянского рода, а женат на купчихе…
– Но прошлый раз…
– Да что прошлый раз. Экая у вас память на ошибки! Вот вы записочку почитайте.
Тем временем он меня вытеснил в коридор. В записочке, очень сложной и витиеватой, – приводить я ее не буду, – дядя Савелий приглашал зайти Черпанова. Я заинтересовался, почему же он не пошел.
– А я, знаете, и от успеха и оттого, что братья Лебедевы летят, совершенно обалдел, и дядя Савелий! Эх, если б вы знали, какая это хитрая бестия! То есть всю правду мне, если захочет, скажет. Я теперь только его и понял.
– Какую ж вам правду надо?
– А вот, например: стоит ли мне всю эту шпану вести или нет? Подозреваю, что все ключи у него, и, тем не менее, удерет, я сегодня только и делаю, что по коридору и у ворот бегаю, – в окно убежит, нет, не убежит, опасно, на дрова церкви разбирают, могут увидеть и поймать, а во дворе махнул через забор – и кончено. А за каким чертом ему меня по письму приглашать? Очень страшный человек!
Разговор Черпанова меня заинтересовал чрезвычайно, кроме того, мне хотелось отдохнуть, а в комнате дяди Савелия было так тихо.
– Птичек держит. Скажите, какую ж волю надо иметь, чтоб, будучи в таком положении, волю иметь птичками заниматься. А они мне не верят, будто я уже все заполучил.
– Да что вы могли заполучить? Кто Лебедевы?
– Одним словом, идемте!
В комнате дяди Савелия по-прежнему чирикали птички, по-прежнему он играл в шашки с Львом Львовичем, лицо у которого стало еще багровей. Дядя Савелий вежливейше подвинул к нам стулья. Мы сели. Черпанов нервничал. Особенно его возмущали птички.
– Мешают? – спросил Савелий.
– Не люблю птиц.
– Так ведь и я, Леон Ионыч, думаете, люблю? А так, видите ли, для полного комплекта держу.
– Для какого полного комплекта?
– Надо, знаете, приверженность к старому быту показать. Ко мне ведь люди приходят и должны видеть: живет старичок мирно и ловко и все атрибуты сохранил: и птички в окне, герань, коврики, иконки, а мне, в сущности, Леон Ионыч, на все наплевать, но раз нужный человек воображает меня в таком виде, отчего ему не польстить? Вот вы вещичку тут из готовой одежды ищете, а ее мне принесли, все в силу той же ко мне веры.
– Я не думаю, чтоб вы мне ее уступили, дядя Савелий, но хотя бы посмотреть.
– А почему не уступить? Если б еще до поездки на Урал, я бы интересовался одеждой, но она хлопотна, моль ее ест.
– И на Урал вы не поедете, и одежду вы у себя не храните, и вещь мне не уступите.
– Совершенно верно, я вещей не храню, но из того, что говорю с вами искренно, можете понять, что на Урал я поеду, Леон Ионыч. Вы же мне там тулуп на бараньем меху непременно выдадите?
– Выдам. Вам-то зачем ехать?
– Я очень сгожусь. От меня, если вдуматься, самый вред происходит. Я очень атмосферу чувствую. Вот у меня сестра – Степанида Константиновна тоже прекрасно чувствует, но однобоко, а я могу ото всех атмосферу собирать, и вот вижу, жить мне в дальнейшем невозможно.
– Совсем или на срок? – спросил я.
– Да ведь много ли мне до смерти осталось? Очень незначительный срок. У меня рак.
– Врете.
– Ну не рак, так малярия.
– И малярии нету.
– Откуда вам известно?
– Лебедевы говорили.
– А я и не знал, что вы с ними знакомы, Леон Ионыч. Очень любознательные молодые люди. И выходит, что с вами, Леон Ионыч, надо говорить откровенно, поскольку вы знаете Лебедевых. Я думаю, молодой человек, касательно нашего уничтожения, на срок!
– Нет, навсегда!
– Фу, какой вы горячий, Леон Ионыч, сразу видно человека высокой партийности, никаких противоречий. Вижу гибель собственно в гибели своего прейскуранта. Он у меня чудной. Смотрите на лицо. Вот как все можно прочесть, скажем, хотя бы потому, что этот человек может воздействовать на шофера, что, скажем, свалил ко мне на двор сахар с грузовика, а сам грузовик без мешков утопил в Москве-реке. Вот ко мне и обращаются. Я иду, говорю, самое важное – это умение вести сейчас переговоры, вежливость и доброта голоса. Или кипе материи в складах гигантских затеряться трудно ли? Ну они и теряются. Возчика подговорить легко, его, в крайнем случае, и напоить можно, а вот как ты прочтешь душу заведующего? Он и ко мне придет, поговорит, и в шашки сыграет, и птичку послушает, противно, но слушает, и пошлю я его к разным лицам, он и рекомендации моей поверит, и тогда – пожалуйста, бери с него. Но самое главное, то…
– Ну, ну!…
– А что, любопытно?
– Почему ж не любопытно? Мне любопытно, чем вы можете мне полезным быть на Урале.
– Самое полезное во мне не только прейскурант находить и соответствующих людей подсылать, которые могут с данным предметом обращаться, а самое главное, чем я и смогу быть полезным и без чего вы без меня сдохнете на Урале, – это осторожность.
– Только-то?
– И очень много. У вас только этого не хватает, отчего и может произойти полное крушение планов и освобождение меня раньше срока. Вот вы начнете комбинат строить, так в квартирах всем зеркальные окна, ведь это глупости, при нашем климате такие окна строить. Так мой прейскурант чем ценен и почему многие товарищи не попадались из нашего дома? Потому, что берет Ларвин, скажем, у данного человека продовольствие, берет и берет, а я прихожу, смотрю и говорю: будя, Ларвин, не перемахни через край. И Ларвин дает обратного ходу.
– В чем же вы почувствовали гибель?
– Птичка не действует, и обстановка не действует. Переменить, что ли, надо, не понимаю, забывать начал.
– Поэтому и едете с нами? Ой, врете, Савелий Львович!
– Опять дамку фук, что-то ты нонче, Лева, неудачно играешь. Ну, зачем мне открывать карты, Леон Ионыч? Вон вы подойдите к столу и посмотрите списочек, в нем все мои заказчики переименованы, я его закончу и отдам.
– Зачем же, вы мне его в таком виде дайте.
– Да нет, зачем же? Я лучше закончу.
Он встал и положил в карман.
– Да тоже ложный список, наверное. Зачем вам выдавать?
– Как зачем? А если я искренно хочу перестроиться?
– Но ведь вы же сами говорите, что не бесконечно.
– Но у меня рак.
– Просто хотите перехитрить. Опять врете. Все в шутку обращаете. И список ложный.
– Но вот насчет осторожности…
– Насчет осторожности – правда. Жаль только, что я вот поздно заметил.
– Ну, что ж, можно и поздно с приятностью побеседовать. Не хвастаясь, могу сказать, что без моей осторожности они давно бы погибли.
– А вот что интересно, что они советовались с вами перед тем, как собрались в поездку на Урал?
Савелий передвинул шашку, держал ее долго в пальцах и осторожно поставил.
– Советовались, – сказал он твердо.
– Все?
– Почти все.
– А кто же не советовался?
Он ткнул в меня шашкой пренебрежительно:
– А вот они с доктором.
– Что ж, мне их и брать, по-вашему, не стоит?
– Зачем же, возьмите. Вот он раньше ко мне относился без почтительности, а теперь полная почтительность, Егор Егорыч. Образумятся. Молоды, неосторожны, папиросками обжигаются, я вот со злости на них и костюм-то перепродал. Очень обидные у них были поступки.
Черпанов не удивился, вернее, он не верил тому, что костюм может быть продан.
– Костюм дрянной, вот и продали.
– Зачем дрянной? Как раз в рост Егор Егорыча.
– Опять же, вы и обижаться не можете.
Дядя Савелий срубил три шашки. Лев Львович вздохнул, начали новую партию.
– Это вы совершенно верно насчет обид. От лишних обид много зла, где мне обижаться; я из себя обиды, как говорится, раскаленным железом вытравляю да и остальных учу.
– Вот и доучили.
– До чего же?
– Да жизнь-то вокруг вас совершенно пакостная.
– Неужели? Просто обстановка неподходящая. Живем в тесноте, в грязи, а ведь если расставить по-настоящему, будет даже очень красиво. Я вот как-то мимо каморки проходил, где Егор Егорыч с доктором остановились, и доктор различные мысли развивал, я подслушал. Я, сознаюсь, люблю подслушивать поучительные мысли иногда схватываешь. Так доктор очень метко нас поставил. Я послушал и тоже, сопоставив со своей жизнью, решил: нет, надо тебе, дядя Савелий, отказываться, а тут, кстати, и вы, Леон Ионыч, подъехали, как бы чувствуя мое решение. Однако вы можете подумать, что я увиливаю, насчет того, кому продал я костюм, – так я его на сладкие вещи променял, хотя мне их и есть нельзя, у меня диабет.
– Не диабет, а рак.
– А я думал, что это одно и то же, хотел вот доктору показаться, так он, оказывается, специалист по другим болезням. Видите, и память начало отшибать, очень я болен, Леон Ионыч, придется вам, вскоре по приезде на Урал, помещать меня в дом отдыха.
– Поместил бы я вас в другое место.
Дядя Савелий встал и, указывая рукой на дверь, строго сказал:
– За грубиянство прошу покинуть помещение! Если вам поручено нас набирать, так набирайте без надругательств, а с полным уважением. Я перехожу с вами на чисто официальную точку зрения. Список будет вам доставлен завтра, всех моих клиентов, а костюмчик я продал Валерьяну, Осипу и Людмилочке. Так как они знают, что это ценности большой не представляет, раз я его из рук своих выпустил, то они его вам уступят по себестоимости или даром, может быть, подарят. А теперь, прошу выйти.
И мы вышли. Черпанов был потен, но необычайно возбужден:
– Как хитрит! – он схватил меня за руки и тряс. – То есть, до чего ж хитер! Как вы думаете, верит он мне, что я есть Черпанов?
Я удивился:
– Странно, почему же ему вам не верить?
– Ой, не верит. Если б верил, документы бы потребовал. Удерет, непременно удерет. То есть, какими надо дураками быть, этим Лебедевым, у них кулаки вместо головы; если б они сказали, что он здесь главный, я бы сразу к нему пришел и все было б сделано, а то Степанида Константиновна! Идиоты! Вот если б, Егор Егорыч, вы решились обворовать.
– Да что у него есть!
– Все есть, чего мы даже и подозревать не можем, не осмелимся.
– Извините, но, кроме ловкости, у него ничего нет, да ничего ему и не надо.
– А жадность? Думаете, он может преодолеть жадность? Тьфу! Всю ночь буду караулить, и вы, Егор Егорыч, обязаны, это государственное дело.
– Ну вот, выдумали, буду я какого-то гнусного старикашку караулить!
Он посмотрел мне в глаза и сказал:
– То есть, вы просто дурак и больше ничего.
И он ушел от меня, оставив меня в крайнем изумлении. Я впервые видел его таким сердитым и расстроенным.
Встретил доктора. Он шел веселый. Веселость его мне малопонятна, причиной ее бывают всегда странные выводы.
– Как же рефлексы, пришли ли вы к каким-либо выводам?
– Иногда я не считаю свое мышление грубым, но все же мне кажется, что здесь нет ничего, кроме жестокости.
– Завтра уезжаем, – ответил доктор, – мне вас жалко, вы станете пессимистом, а это в двадцать пять лет опасный случай бешенства.
– Но не заразный.
– Нет. Так как мы уезжаем завтра, то нам не мешает переговорить с Сусанной. Мне хотелось бы, чтобы вы были свидетелем.
– Я и так достаточно был свидетелем ваших безумств.
– Согласитесь, что никакого безумства с Сусанной не произойдет и драться я с ней не буду. К сожалению, наш поход был, действительно, последним. Словами их не прошибешь, очень странно, что в столкновении с капиталистическим миром я оказался моралистом, а не материалистом.
– Вы искусственно выключили всяческую общественность, вам не к кому, оказалось, апеллировать, кроме как к их совести, а это вещь шаткая.
– Я рад, что вы так рассуждаете, Егор Егорыч, встреча с вашим ясным умом доставляет мне всегда искреннее удовольствие, я рад бы с вами побеседовать, но мне нужно просто поразмышлять, ведь согласитесь, если это был последний поход, то вышло, что я не нашел виновников истинного падения Сусанны Львовны.
– Да, может быть, и нет никакого падения, может быть, вам это кажется падением, а она просто не в состоянии задуматься над этим, да, может быть, ей и не нужно задумываться над этим, может быть, вы, если вам удастся произвести в ней соответствующий душевный переворот, сделаете ее просто несчастной.
– К глубокому моему сожалению, должен вам сознаться, что падение было. И такое падение не могло ее не потрясти. Ваши соображения меня б глубоко порадовали, я посижу, подумаю.
Доктор меня смутил, он говорил весело, но, правда, он иногда падением считал такое, что вряд ли могло считаться падением, если особенно это происходило в его воображаемом «неизвестном государстве», да и способ размышлять возле помойной ямы у всех на виду был уж слишком нелеп. Я посмеялся и лег. Если я раньше не верил, что мы уедем, то теперь для меня становилось совершенно ясно, что доктор, увидев, что у Сусанны взаимности не получить, решил смотаться. Прошло 10 дней. Отпуск мой кончался. Жалел ли я, что потерял свою путевку в дом отдыха? Нет! Я видел достаточно много, чтобы быть удовлетворенным. Так я лежал и думал. Постучали в дверь. Я уже знаю стуки. Это Насель. Так оно и оказалось.
– Доктор любит подумать, – сказал он, садясь возле меня на койку. – Это хорошо, я пока успею с вами поговорить.
– Вряд ли нам есть о чем с вами разговаривать, – сказал я, – я решил на Урал не ехать.
Решение, которое я высказал Населю, вылилось из меня внезапно. Я очень обрадовался этому. Мальчишеский конфуз, что оконфуженный вернусь в больницу, прошел, кроме того, мне надоела истеричность Черпанова и особенно последние разговоры с ним, кроме того, я просто гордился тем, что перенес столько испытаний с доктором и мне будет приятно поделиться в будущем воспоминаниями. Я только жалел, что не сказал этого доктору, но и то, что не сказал ему, доставило мне удовольствие.
– Понимаю, – сказал Насель, – вы снимаете с себя всю ответственность, но я просто хотел с вами лично переговорить, безразлично к тому же, едете ли вы на Урал или нет.
– Поговорить можно. Мне, кстати, вспоминается одна история…
– Маленькая история, – сказал Насель, – а скажите, до такой ли вы степени близки с Черпановым, чтобы знать, получил ли он телеграмму от Лебедевых, как я слышал?
– Получил.
Чрезвычайное беспокойство отразилось и без того в беспокойной фигуре Населя.
– Следовательно, мои родственники не обманулись, и вы читали ее.
– Читал.
– Они выезжают сюда?
Я кивнул.
– Ну вот, так и знал, а все родственники, все им надо зимние шубы, а нет чтобы на приличную работу поступить, переквалифицироваться. Убьют они меня, Егор Егорыч.
– Родственники?
– Нет, Лебедевы. Как вы полагаете, громадное влияние имеет на них Черпанов, боятся они его?
– Я думаю, что наоборот.
– И я тоже так думаю. Следовательно, если нам навстречу им поехать и разъехаться, то и это невозможно. Черпанов до их приезда не согласится выехать, он напугался, как, по-вашему?
Я подтвердил его соображения.
– Какую власть могут приобрести голые мускулы? Ведь ума нисколько нет, будь бы ум, я бы не согласился, а мне и родственники и они говорят: действуй, Насель.
– Что, всучили кому-нибудь какие часы?
– Ох, больше, Егор Егорыч. Убьют они меня. Ведь это же звери, а не люди, они, озверев, все могут кулаками раскидать. Единственное спасение, Егор Егорыч, это Ларвин правильно придумал, – устраивать нам коммуну и побить эту грубую силу высотою наших идеалов. Но ведь вот вопрос: кого же нам избрать председателем коммуны?
– Кого? Черпанова, конечно.
– Мы уж думали, Егор Егорыч, но какой же он коммунар, если Лебедей боится? Надо лицо авторитетное, чужое и спокойное. Мы думаем пригласить доктора Матвея Ивановича.
Я рассмеялся.
– Кто это мы? Доктор вас страшно обижал, и вы все его обижали.
– Ну, мало ли кто кого в государстве обижает, а здесь некоторым образом государство.
– Скажите, но кто же это мы?
– Да есть у нас такая ячейка. Валерьян Львович, да я, ну еще некоторые примкнут к нашему движению. Доктор Матвей Иванович – человек стойкий, крепкий, кроме того, можете быть уверены, что Сусанна Львовна на все согласится, и можете ему передать.
– Извините, я такие гадости не передаю.
– Зачем же гадости, если девушка соглашается быть матерью.
– Матерью? Согласилась?
– Как же, как же. Так что посодействуйте, Егор Егорыч. Ведь если б я согласился поехать с Мазурским, все бы шло более прилично, но я отказался ехать с ним к Лебедевым, а он на меня такое наплетет!
– Да что вас с ними связывает, спекуляции, что ли?
Он со злостью плюнул:
– Родственники меня связывают! Просто не решаюсь вам сказать, но вы и на доктора несомненно имеете влияние, укажите ему, как важно и лестно ему быть председателем, тем более, что и Сусанна Львовна соглашается.
– Позвольте, но ведь вы говорите, что Сусанна Львовна любит до такой степени доктора, что соглашается быть его женой и матерью его ребенка, но для меня тогда кажется странным, как же вы думаете провести в вашей коммуне общность жен? Ведь это же – один из лозунгов Ларвина, который вы поддерживаете?
– И буду поддерживать. Повторяю вам, что это единственная возможность воздействовать на Лебедей. Усмирить их неистовство, так сказать. Что же касается доктора и общности его жены, то для него мы проведем исключение.
– Как же так: первая коммуна такого рода в СССР и председатель коммуны будет иметь отдельную жену?
– Это для него будет отдельная, а для всех будет как бы общая.
– То есть вы его будете обманывать?
– Зачем обманывать? Это он нас будет обманывать.
Необыкновенная мысль осветила мою голову.
– Позвольте! – воскликнул я. – А не дядя ли Савелий дал вам такие советы?
Насель смутился.
– Что ж, Егор Егорыч, я буду откровенен: он.
– Не советую я вам говорить это доктору.
– Почему же? Разве уж вы так точно знаете его душу? Если он столько времени и с такими лишениями добивался любви Сусанны Львовны, причем даже, извините меня, ревновал, то ведь ему счастье даром идет. Я вас только попрошу передать дословно, о чем мы говорили, а кроме того, с ним и Сусанна Львовна будет говорить.
Тут вошел Черпанов.
– Я служу у вас скоро две недели, Леон Ионыч, но я не знаю, какой у меня оклад и получу ли я его.
– А хоть завтра.
– Нет, благодарю. Я должен вам сказать, Леон Ионыч, что я отказываюсь от поездки на Урал.
– И прекрасно. Не будете под ногами мешаться. Вот мне надо насчет костюма к Валерьяну и Людмиле идти, а вы туда раньше попали и напакостили, обидели, подрались, а еще сознательные.
– В данном случае, если я с вами пойду, это ничего, кроме пользы, вам не принесет.
– Почему так?
– Они желают доктора избрать председателем коммуны.
– Мысль хорошая. Позвольте, но ведь ее именно дядя Савелий выдвинул?
– Он.
– Ой, убежит, ой, до чего ж хитрый. Слушайте, Егор Егорыч, тогда я вам говорил как испытание, а теперь серьезно. И даже отлично, что вы у меня не служите, иначе можно было б рассматривать подобный разговор как служебное насилие. За две недели все-таки я вам выплачу, об этом не беспокойтесь. Разрешите вас спросить, Егор Егорыч, как вы относитесь к золоту?
– Да безразлично.
– Нет, к личному пользованию?
– Никогда не было.
– Плохо. Силы не знаете. Но деньги любите?
– Если они нормально добыты и без хлопот.
– То есть жалованье. Обюрократились вы, а всего только 25 лет вам. Хорошо, но хотите за одну ночь получить пять тысяч жалованья, самое меньшее?
Я промолчал – и от неожиданности и от любопытства, кроме того, я знал, что молчание заставляет всегда Черпанова говорить более связно. Он продолжал:
– У вас нет оснований верить в корону американского императора, а у меня есть. И по-моему, корона эта хранится у дяди Савелия. И я даже знаю где. Видели вы, на полу стоит плевательница, какая в вагонах употребляется, причем верх у нее снимается, и он в нее усердно сплевывает. Почему такой человек, который так стильно выдержал свою комнату, будет держать отвратительную плевательницу, постоянно напоминающую о вагонной пыли. Вы возразите, что купил случайно… Окно открывает. Нет, ветер. И что тут такой гнусный фонарь? Ничего не видно. Нет, такой человек ничего случайного не купит, а она тяжела, ногой не опрокинешь, а по размеру как раз для короны, потому что ее делали не громоздкой, дабы легко было через границу перевезти. У меня есть пять тысяч для организации этого дела, и я их вам отдам, а мне корону. Иначе меня убьют.
– Кто убьет?
– Лебедевы убьют. Никакая это не комиссия, и вообще это несчастьем было для меня, Егор Егорыч, познакомиться, да, собственно, какое это убийство?
– Убийство?
– Мое убийство, духовное, меня, как лица. Было у меня маленькое граверное заведение в Свердловске, занятие у меня родовое, и папаша у меня, Константин Пудожгорский, его имел, он был антрепренером, но, спасаясь от воинской повинности в империалистическую войну, открыл для работы на оборону такое типографски-граверное заведение, штемпеля и печати. Тут я и подучился и, когда дело перешло ко мне, – его расширил и даже очень отличную спекуляцию проводил с печатанием библии, но тоже лопнул и вынужден был поступить на службу. Сами знаете, Егор Егорыч, каково из командования в подкомандование попасть. Скучно! А тут ко мне на улице однажды субчик подходит и прямо спрашивает – не желаете ль подзаработать? Пожалуйста, говорю, но только чтоб нелегальщины никакой. Нет, говорит, мы по спекуляции. И заплатили мне за штемпель солидные суммы. Наделал я штемпелей, знакомства завел в данной области. И вдруг все исчезло. День, неделя, две – нету заказчиков. Значит, кто-то влопался, а меня заберут. Думаю, надо драпать. Забираю манатки и на станцию. А тут мой заказчик в поезде уезжает, и его провожают несколько здоровенных дядей. Он за несколько минут подводит меня к ним и говорит: вот окружите и используйте, он у меня деньги и документы украл. Кричать мне бесполезно. Или я карманник или жулик? Что лучше? Молчу. Кончилось, они ему руки пожали, а мне говорят: иди, беги от нас. Я и ушел. А в переулке – раз, по уху. Смотрю – один из пяти. На улице – раз по зубам. Смотрю – другой из пяти. Я убежал и на бульваре, уже вам описывал, как они меня по затылку огрели. Но сути главной я им не открыл… Они меня привели, и верно, говорят, мы тебя везде найдем, от нас не скроешься. И я поверил. Система воспитания удивительная, я вам скажу. Дают они мне документы, велят усы отрастить. Отрастил. Документы, говорят, на имя Черпанова, поезжай и корону американского императора выкради. Я и в больнице был, и точно, меня там доктор видел, удостоверился, что есть такая корона и весь город говорит о ней.
– Почему же они сами ее не могли найти?
– Они ее, было, совсем нашли и решили, что у Степаниды Константиновны, но мозги у них деревянные, ошиблись, а корона-то у дяди Савелия. Почему они уехали – мне неизвестно. Вообще в этом деле много неизвестного. И зачем им возвращаться, что им мог Мазурский сказать, и куда я побегу с короной, особенно костюм меня убедил. Они мне дали поддевку, чтобы я ее для завязки знакомства продал. А теперь, если я их не встречу с короной, они меня убьют.
– Да бросьте, это чепуха, никакой короны нет.
– Как нет? А ювелиры украли золото. Были бессребреник, энтузиасты своего дела. Ведь вначале Мазурский был по обвинению в золоте арестован…
– Мазурский?
– А как же? Но его отпустили. Они с ним и разошлись, чтобы с дискредитированным человеком дела не иметь. Очень жаль, что вы с Мазурским на эту тему не поговорили.
Его рассказ о Мазурском меня взволновал. Вначале я думал, что он шутит, но теперь я начинал ему верить. Кроме того, и обычной его самоуверенности было мало и по карманам он не шарил.
– Мне жаль, Леон Ионыч, но мне просто не верится, что вы самозванец. Такой умный человек, такие удостоверения!
– Да что мандаты! Я гравер. Я вам в течение одного дня сотню удостоверений могу наделать. Это дело плевое. А, кроме того, документы на имя Черпанова были.
– А телеграмма от дирекции?
– Я должен был пойти и кое-что сделать. Я сходил к инспектору. Затем послал телеграмму. Я легализовался. Телеграмма эта меня и смутила.
– Позвольте, но мог настоящий Черпанов появиться?
– А что дурного я сделал против дела настоящего Черпанова? Я же вербовал. Я даже увлекся этим делом. Вот сейчас смотрю и думаю: может быть, этот административный восторг и погубил мою жизнь? Никак не могу припомнить, кто мне эту первую мысль о нелегальной вербовке дал – или доктор или дядя Савелий. Если доктор, то все правильно, а если дядя Савелий, то обкрутил, он почувствовал, что корона уходит из его рук. Надо, Егор Егорыч, действовать. Я вам открылся.
– Боюсь, что вы шутите, Леон Ионыч, тем более после того, как я отказался от службы. Мысли же о короне мне кажутся совершенно нелепыми.
– Ну, что ж, можете на меня донести. А вообще советую вам смотаться отсюда. Ну, придут, заберут меня. А что узнают? Если не я, так никому не поймать дядю Савелия с короной! Ведь иностранец-то приезжал.
– Да вы пошутили.
– Пошутил. Пойдите в Уральское представительство, и вам скажут, что Черпанов стоит здесь-то. Единственный способ развязать ваши сомнения. Только мне не мешайте. Идите сейчас же.
– Сейчас ночь.
– Можно и ночью, раз такое спешное дело. Валяйте и не собирайте зевак своим растерянным видом.
Я ушел из комнаты чрезвычайно смущенный. Не скажи мне Черпанов о представительстве, я бы пошел, но мне было как-то неловко. И если б не разговор с Населем. Доктор все еще сидел на разбитых кирпичах. Несколько раз выходил я ночью. Черпанов все еще стоял во дворе. Доктор вернулся вскоре.
– Вы не спите? – спросил доктор. Я вскочил. – Мы с вами славно напугали братьев. В конце концов сейчас вы вряд ли будете спорить, что удар мы с вами нанесли правильно. Сусанна Львовна освобождена из семейных оков.
– С вами говорил Насель?
– Да, у меня с ним и Валерьяном был продолжительный разговор. Валерьян основательно испуган нашей неустрашимостью.
– Они вам предлагали председательское место?
– Нет. Они передали только, что Сусанна согласна быть моей женой. Я думаю, что необходимо сейчас же, по горячим следам, пойти и объясниться с нею. А что это за председательство?
Я объяснил предложение Населя и Валерьяна, не убавив нисколько цинизма их.
– Ага, об этом, видимо, будет особый разговор. Странно, но я никак не думал, что у Черпанова могут быть-таки полномочия, да и вообще могут ли существовать такие полномочия? Нам необходимо сейчас же поговорить с Сусанной. Если они точно желают сделать мне такое предложение, то они, несомненно, оставили Сусанну одну. Идемте.
Я долго отказывался, но любопытство, а затем разговор с Черпановым так взволновали меня, что я чувствовал, что мне не уснуть. В доме была странная тишина, какой, пожалуй, не было во все дни нашего обитания здесь.
В коридоре перегорели лампочки, что ли. На крыльце тоже лампочки не было, да и огни в комнатах были потушены, хотя едва ли было и 11 часов вечера. Зажигая спички, мы, спотыкаясь и невольно говоря шепотом, дошли до комнаты Сусанны. Лампочка была завешана, или просто кто-то вывинтил, и я подумал, что, пожалуй, Черпанов прав, когда опасался, что дядя Савелий хочет удрать. Сусанна, сверх обыкновения, была приятно одета и даже кокетливо.
– Сватать пришли? – сказала она. – У меня столько женихов перебывало, и вот ведь и сестру из комнаты не выселишь, а у нее или подруги, или тоже женихи, и постоянно про любовь говорят.
– Нет, мы вас пришли пригласить на вечеринку. Нам нужно поближе познакомиться. Знакомство в своем доме, где вы находитесь среди своих вещей, не есть в сущности знакомство с характером человека, надо увидеть человека в незнакомой обстановке с незнакомыми людьми, только тогда его поймешь целиком.
– Куда же вы поведете? Меня легко уговорить.
– Мы думаем пойти в Петровский парк.
– В Петровский парк? – переспросила она с удивлением.
– Да, а предварительно пошатаемся по Смоленскому рынку. Любите ли вы рынок? Я люблю. Приглядываешься к лицам, встречаешь знакомых и вдруг уйдешь не туда, куда нужно.
– Позвольте, но какой же рынок в 11 часов ночи?
– Хотят открыть ночной рынок. Он же существует, рынок преступлений и убийств.
– Не-ет, – она посмотрела на него с презрением, она словно бы вспоминала, я не придавал особого значения его болтовне, да и она тоже, но тем не менее, она слушала напряженно, всем телом.
– Нет, я не пойду с вами в Петровский парк. Я не люблю вообще Петровского парка.
– Однако вы в него когда-то ходили.
– Ах, поймал, поймал! Ну да, ходила и буду ходить! Подумаешь, беда! И стоило, стоило столько несчастий терпеть. Вот здесь ожегся, и здесь спалил, и глаз подбитый, бедный, и все ради того, чтобы узнать, ходила ли я в Петровский парк. Нет, не ходила. Угадала, прямо с рынка, решила проследить за торговцем, вдруг вспомнила, позвольте – и сама напугалась.
– Вы ли вспомнили?
– Нет, не я.
– А кто?
– А ты кто такой? Агент?
– Нет, я ваш жених.
– Совершенно верно, но разве агент не может быть женихом? Забыла, кто вспомнил.
– А это очень важно?
– Разве важно? Ведь только напугали.
– Однако испуг им тяжело достался. Да не напугали.
– Ну, говорят вам, напугали.
– Позвольте, но почему же идет слух о короне американского императора. А вдруг вы нашли корону.
– Неужели она есть? Вы знаете, я бы много жизни отдала, чтобы хоть померить корону. И неужели так-таки и делается руками вот таких людей корона? Ведь это ж были пустяковые люди.
– Но вы их любили. Женихи ревнивы, и мне хочется знать. Вообразите, что я это из ревности сделал, чтобы узнать, любили ли вы их.
– Интересно, откуда и как вы могли узнать?
– А я намекал. Вот здесь, грубо. Я вам всем говорил одну фразу об одном предмете, и неизбежно всех, кто ни участвовал, возмущало это, но так как при повторении одной фразы вы бы легко могли понять, то я и возмущал всех, дабы дать всем возможность не сговориться между собой, и не встревожиться, и не расстроить поимку вас. Конечно, память у вас слаба, да и в конце концов, что это за дело, оно приобрело только значение, когда всплыла легенда о короне, когда подумали, что корону утащили вы и обратили все усиленное внимание на вас и начали воздействовать на вашу сестру, но никто не догадался, что ваше истинное призвание быть матерью и только тому человеку вы откроетесь, который будет отцом вашему ребенку.
– Но с чего вы взяли, что я хочу быть матерью? Правда, я соглашусь быть вашей женой и матерью, если хотите, но никакой короны у меня нет. А как же будет, вот узнал, что же, если любишь, значит, не выдашь. Сколько за это припаять могут?
– Да годика три-четыре.
– Двадцать пять лет будет почти. Неинтересно. Конечно, лучше быть матерью.
– А братья не участвовали?
– Валерьян и Осип? Нет.
– Вспомните.
– Ну, я все отлично помню о братьях. Мне ли не помнить.
– Следовательно, кого вам больше жаль – братьев ли, которые потеряли влияние, так как я их запугал, и то, что вы остались одиноки и почувствовали во мне какую-то силу, которая чем-то похожа на силу братьев, и ужас, внушаемый ими, который исказил и мое лицо, что вам и понравилось, хотя именно это раньше мое лицо вам и не нравилось, или я, подлинный Матвей Иванович, 27-ми лет, которого вы любите и соглашаетесь быть его женой?
– Вы, Матвей Иванович. Зачем вы этого чудака привели с собой и при нем я должна вам объясняться в своей любви.
Она засмеялась.
– Я уже понимал, когда впервые шел сюда, не в вашу комнату, а к вашему дому, что любовь наша будет несчастна. И вот теперь вышло так, что я должен отказаться от любви. Я не могу ее купить.
– За кого?
– За ваших братьев. Они были там?
– Нет, их не было. А впрочем, были. Были. Вот и нет братьев. Теперь принимаете любовь?
– Нет, торг продолжается.
– Мы привыкли торговаться.
Она встала.
– Что же мне, подушку брать, одеяло, а зубной порошок?
– Повторяю, я не агент.
– Ну, тогда бегите скорей в милицию.
– Нет, я думаю, что судить вас будут только двое: я и Егор Егорыч, и заранее можно сказать, что приговор будет оправдательный. Вы говорите, что ничего в комнате не было взято. Я вам верю. А Мазурский был с вами?
– Нет. Его зря арестовали, да и освободили.
– Совершенно верно. Никто не знает, что вы были. Но преступление состоит в том, что люди сошли с ума.
– Да я их и не любила вовсе.
– Я думаю, что вы поможете их вылечить, вы знали лучше, чем кто-либо, их характеры и стремления. Почему не осталось ни одной записки?
– Я не люблю писать, да и братья не велели. Раз вы меня освободите, мне наплевать, мне только сидеть не хочется: молодость пройдет, да и мода на короткие юбки, а у меня ноги хорошие. Видите? – Она показала ногу. – Только я не пойду в больницу, я не люблю сумасшедших, я про вас тоже думаю, что вы сумасшедший.
– Вы их разлюбили, когда узнали?
– Да, до этого они мне нравились, а теперь могу сказать правду, поскольку вы отказываетесь от меня. Пускай. Доктор придет ко мне на квартиру или в коммуну? Я на Урал поеду! Чего вы на меня уставились? – обратилась она ко мне.
Я не вытерпел:
– Да вы просто дрянь! – воскликнул я.
– Ух, ты, какой умница! Расскажи анекдот.
– Пошлая и пустая дрянь!
– Ну где тебе в ругани с моей мамашей сравниться! Ну, я спать хочу, еще братья могут прийти, они очень интересовались нашей беседой; вы чай пить приходите, я это в дружбу не люблю играть, что это за дружба, но у меня подруг много, может быть, какая и понравится, я вам очень благодарна, доктор, за внимание. – Она повернулась ко мне. – А ты просто блин прокисший, осудитель нашелся. Вот понимающий человек. Если б они не сошли с ума, я б у них корону достала, я одному из них очень нравилась, он косы любил, я даже отрастить хотела, на гитаре играл и пел «Очи черные»…
Доктор взял меня под руку. Не успели мы выйти, как свет в ее комнате погас. Доктор сказал шепотом, ведя меня в темноте:
– Это самая страшная женщина, Егор Егорыч, из тех, какие могут существовать. Ее отличительный признак – безволие. Она прилипает к вам, едва увидит в вас большую силу, чем обычно. Вот она на вас смертельно обиделась за то, что вы ее выбранили, но не брань и плохое слово ее обидели, а то, что человек обругал, который ею повелевать не будет. Ей, сейчас, после того, как внезапно разоружены братья, необходимо иметь повелителя, и она погонится за мной. Думаете, она свет погасила потому, что боится, что придут братья? Да нет, она, видите, с какой легкостью их выдала, она их ненавидит и презирает, единственно, кого она уважает, – это меня и дядю Савелия. А видите, как она мне доверилась? И она уверена и будет спать спокойно, что я ее не выдам. Это страшная и притягательная сила, Егор Егорыч. Видела она, как я вас взял под руку?
– Нет.
– Очень жаль, тогда говорите совсем тихо.
Он встал на цыпочки. Повинуясь его шепоту, и я пошел тише. Однако сапоги наши стучали. Он притянул меня за плечо, и мы сели в коридоре у стены. Он показал рукой на сапоги, и мы сняли их, но едва мы сделали несколько шагов, как мне, да и доктору тоже, видимо, показалось, что за нами кто-то крадется. Это было и смешно и грустно. Мы опять присели. Опять наступила какая-то почти болезненная тишина. Я услышал еле заметный шепот в ухо:
– Надо переждать. Она знает отлично дом, увидит, что нас нету в комнате, и вернется. Она не подумает, что мы пошли в милицию, нет, но просто после волнений ей захочется уснуть. А меня тянет неодолимо к ней. Вам понятно это чувство?
– Понятно, – тоже шепотом ответил я. И мне точно было понятно. Многое стало ясным мне в поведении доктора. Так мы просидели не менее часу, наконец, встали и тихо, на цыпочках, пошли. Тишина по-прежнему стояла вокруг нас. Вдруг меня охватили две горячие руки. Мне стало смешно.
– Нет, плохо вы ориентируетесь, – сказал я.
В руке доктора сверкнул электрический фонарик. У моего плеча мы увидели лицо Черпанова. Он был сконфужен чрезвычайно.
– Я, знаете, думал… – пробормотал он.
Доктор погасил свет.
– Не мешайте нам спать, – сказал он.
Мы слышали, как открылась дверь на улицу и мелькнул силуэт Черпанова. И одновременно – или я ошибся – скрипнула дверь и в комнату Сусанны. Доктор меня подтолкнул. Мы пришли в комнату. На полу лежала газета. Лампочка у нас не горела.
– Однако будем спать. – Он потянулся. Я вспомнил, как нас поймал Черпанов, вспомнил, как он караулил, и то, что он с такой убежденностью сказал, что корона есть и лежит именно в вагонной плевательнице.
– А Черпанов? – спросил я.
Но доктор или спал, или не захотел отвечать мне.
Разбудил меня стук топоров. Я вскочил и понял, что ломают перегородки. Доктора в комнате не было. Я прислушался. Нет, тихо. Открыл дверь – обычный кухонный шум. Я пошел умываться. Часть перегородки возле комнаты Населя была разобрана. Черпанов спал на досках одетый, лицо его было плотно, рот раскрыт. Насель стоял растерянный с топором, другой лежал поодаль.
– Никто не помогает, знаете… – сказал он, застенчиво улыбаясь, Валерьян Львович помогал, знаете, работать, но привычки нет к топору, да и у меня тоже. Мозоли и мышцы болят. Вы не предполагаете.
– У вас и без того много родственников.
– Такого сильного родственника, как вы, даже и иметь приятно.
– Уверяю вас, что я не еду на Урал, да и вообще, если и плотников пригласить, то и они эти перегородки смогут разрушить не меньше как в неделю. Вы только посмотрите, что вы здесь нагородили, Ведь это же черт знает что такое, ведь у вас суматохи в голове меньше, чем перегородок.
Он беспомощно осмотрелся. Перегородок, действительно, было чудовищно много, особенно выделялись они после того, как он отколол несколько досок.
– Что же делать, как же мы встретим Лебедей? – сказал он растерянно.
– Есть способ.
– Какой?
– Выжечь все к чертовой матери вместе с клопами.
– Но и стены сгорят.
– А на кой они черт и кому нужны?
– Все-таки, знаете, стоят, и противопожарная команда существует, я и мечтать не могу о пожаре, мои родственники так боятся пожара…