8. ЕВСЕКЦИЯ


Улица была до революции Новосельская, при советской власти Островидова, сейчас опять Новосельская. Новосельский - когда-то богатейший одесский промышленник, Андрей Островидов - певец и революционер, убитый в передрягах гражданской войны. Сегодня забыт Островидов, не знают Новосельского - Бог с ними, а вот что про Константина Михайловича Гродского не вспоминают - обидно. Он жил здесь в доме номер 79, в квартире номер 4.

Б. Шнапек: “Он всю жизнь жил в одной квартире, без соседей, большой, четыре комнаты или даже шесть. Столовая, кабинет, большая лаборатория. Он был состоятельным человеком. В кабинете старинная добротная мебель, картины... Никакой роскоши, но всё со вкусом...”

Столовая доктора Гродского. Дубовый, незыблемый, как у деда Шимека, стол, туго-крахмальная скатерть, расставленные равномерно чашки немецкого или японского фарфора. За столом близкие друзья, коллеги, единомышленники. Хозяйка Надежда Абрамовна изгибает лебедино руку с пузатым чайничком, он уточкой клюёт-наклоняется над нежной округлостью чашек, облитых мягким светом из-под абажура с бахромой, струящей тепло и тишь. Темнеет ермолка на лысине хозяина, поблескивают драгоценности на женских пальцах. Ванильная нега торта “Наполеон”, пахучий дымок из чашек, реющие намёки французской косметики (несмотря ни на что, непременно французской, от портовой или чекистской клиентуры) - ласковая смесь запахов и звуков: ложечка о блюдце звякнет, смешок вспорхнёт, кашель мягкий, возглас, вздох... Негромкая беседа о людях и книгах, о больных и театре, беззлобные усмешки, искры острот, политические выпады, подперченные осторожным ехидством... Вспоминалась с едва прикрытой тоской дореволюционная Одесса: гимназии, выезды на дачу, домашние спектакли, канторская музыка, лучшая в России, Пиня Минковский из Бродской синагоги, певший по всему миру, в 1922-м он сбежал в Америку от большевиков, и магазины изобильные, с угодливыми приказчиками - сказка на фоне нынешних очередей и хамов за прилавками...

Уют квартиры и согласия, кругом света из-под абажура он отгорожен, кажется, накрепко от советских бесчинств и грохота.

Не раз говорили у Гродского о еврейской жизни, её свободе при царской власти, погромной! - и удушении при власти советской, “свободной”. Удушении и самоудушении.

В годы революции еврейская Одесса всплеснула бурно. Сионисты и Бунд (Еврейская социалистическая партия), составившие тогда большинство в правлении еврейской общины, выпускали газеты и журналы на русском языке и идиш. Книг на иврите в Одессе в 1917-1919 годов вышло в свет семьдесят девять, много больше, чем во всей остальной России. В городе открылась и школа с преподаванием на иврите. Действовали спортивное общество “Маккаби” и музыкальное общество “Ха-Замир”, киностудия “Мизрах” снимала фильмы на еврейские темы. Школа молодёжного движения готовила будущих поселенцев в Палестине. В 1919 г. туда отплыли из Одессы очередные 630 эмигрантов.

Вышли на сцену и евреи-деятели победившей революции. В городе, где треть жителей евреи, как им не играть ведущую роль? В. Юдовский руководил в Одессе 1918-1919 годов Военно-революционным комитетом и Советом народных комиссаров, Я. Гамарник был в 1920-1923 гг. председателем губернского комитета коммунистической партии.

Русская революция изначально нацелилась: “Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем”. Не вышло - и вся энергия хлынула вовнутрь, расправляться с прошлым “в одной отдельно взятой стране”, как тогда формулировала партия коммунистов. В одной отдельно взятой Одессе с одними отдельно взятыми евреями дело пошло бойко.

Еврейские вопросы в СССР решали Еврейские секции компартии (Евсекции). Она, компартия, авторитетно объявила, что из всех правд одна истинная - борьба классов и пролетариям всех стран соединяться, для чего и давайте стричь всех под одну безнациональную гребёнку. Энтузиасты Евсекций, горя мечтой о будущем без наций, азартно корчевали свои корни.

Из Протокола заседания Центрального бюро Еврейских коммунистических секций Р.К.П.[2]от 28 июля 1919 года:

“ПОСТАНОВИЛИ: 1. Организовать еврейский стол при секретном Отделе В.Ч.К...

3. На обязанности стола возложить: а) борьбу с контрреволюцией на еврейской улице, для чего взять под контроль все еврейские буржуазные и общественные организации... в частности сионистскую... взять на учёт всех активных деятелей... установить цензуру над всеми изданиями и печатью на еврейском языке, связаться с военной цензурой, приступить к собиранию материалов о деятельности указанных организаций...”

Из Отчёта по Киеву и Одессе центрального бюро по просвещению при Наркомпроссе УССР, 1921 год: “Вследствие развившейся на Украине погромной волны, оставившей за собой большое кол-во безпризорных, искалеченных голодных и разутых детей-сирот и сильного экономического распада семьи, Евбюро главным образом пришлось уделить своё внимание организации учреждений... всех типов и видов. В настоящее время мы имеем на Украине домов 225, садов 175 и школ 300...

От царского режима мы получили жалкое наследие: несколько десятков отсталых учителей-меламедов, ни одного еврейского учреждения для подготовки работников просвещения...

Еврейская мелкая буржуазия усиливаясь экономически пытается ослабить наше политическое влияние. Клерикализм в самых одичалых и устарелых его формах (хедер, ешибот) - печальный факт еврейской действительности. Втягивание в производство страны... широких слоёв еврейского населения и ожесточённая борьба с еврейской реакцией - ближайшая задача Евбюро... Кое-что уже делается в этом направлении: суды над хедером, религией и рабинатом. Клуб, библиотека и печатное слово служит орудием борьбы...”

Революция полумерами не делается. Клуб клубом, слово словом, а кулак вернее. Иврит объявили “реакционным” языком, еврейскую религию - мракобесием; еврейские праздники - “курам на смех”, в издревле выходную по еврейской традиции субботу “Даёшь показательную работу на “субботниках”!”. Подверглись гонениям и запрету сионистские партии и Бунд, еврейские общественные организации и движения. Пресеклась всякая национальная самодеятельность евреев.

Прибитая гражданской войной Одесса в начале двадцатых годов вымирала от голода. Местная пресса сообщала, как сводку с фронта выкрикивала: “Положение ухудшается с каждым днём. Голод увеличивается. Среди еврейского населения голодает 90 %... На кладбище ежедневно привозят трупы людей, умерших от голода на улицах. Смертность среди детей моложе 14-летнего возраста ужасающая. Более половины обречены на голодную смерть. Одних детей из погромленных мест, которые жили прежде в детских приютах, насчитывается свыше 3000... Большое количество детских приютов закрыто” (“Рассвет”, № 7, 28.05.1922). Итог за полгода: “Число смертных случаев среди евреев в Одессе за первую половину 1922 года составляет 20000, т.е. 10 % всего еврейского населения Одессы” (“Рассвет”, № 23, 17.09.1922).

Но у еврейской революции свои заботы. “Евсекция ком. партии в Одессе предприняла меры для пресечения попыток создания культурных и социальных организаций со стороны некоммунистических элементов... Все некоммунистические организации являются замаскированными организациями сионистов и клерикалов. Недавно Евсекцией были закрыты еврейский спортивный клуб и комитет медицинской помощи” (“Рассвет”, № 35, 10.12.1922).

Сионистам - особое внимание. Из архивных свидетельств: “Я, Рам Цви, родился в 1911 году в г. Одессе... Я учился в детском саду на иврите. Позднее учился в школе, где преподавание велось на иврит. Эту школу закрыли и с 5 класса я стал учиться в русской школе... Я состоял в детской подпольной сионистской организации “Сафим ашомер ацаир”. В 17 лет за принадлежность к этой организации я был репрессирован, с 1929 по 1954 год. 4 ареста и 5 решений особого совещания - вот чем “уплатила” мне советская власть за мою сионистскую деятельность...”

1925 год. Битва вокруг Бродской синагоги. “Рассвет”, № 13, 29.03.1925: “Некоторые подробности о закрытии Бродской синагоги 6 марта... По этому торжественному случаю город был украшен флагами, фабрики и заводы не работали. Собранным на манифестацию рабочим председатель губисполкома Кудрин произнёс речь. Он, Кудрин, не сомневается, что среди присутствующих найдутся “шпионы”, которые сообщат заграницу, что советская власть творит насилия над верующими. Но власть этого не боится”.

“Рассвет”, № 14-15, 09.04.1925: “Бродская синагога, национализированная большевиками и превращённая в еврейский пролетарский клуб, возвращена еврейской общине по распоряжению ЦИКа Украинской республики. На решение ЦИКа повлияла петиция тысяч евреев Одессы, ходатайствовавших о сохранении этой стариннейшей и красивейшей синагоги в России”.

“Рассвет”, № 16, 19.04.1925: “Недавнее постановление украинского правительства о возвращении Бродской синагоги еврейской общине отменено ЦИКом СССР 9 апреля. В заседании ЦИКа выслушали две приехавшие из Одессы делегации - от еврейской общины и от еврейского пролетариата. Первая доказала, что синагога является религиозным центром одесского еврейства. Вторая - что синагога обслуживает небольшую группу еврейской аристократии и буржуазии и что всё еврейское пролетарское население Одессы нуждается в помещении для клуба как центра еврейской культурной жизни в городе”.

Зато: “В Одессе основан еврейский пролетарский университет с отделами социально-экономическим и техническо-биологических наук. Для поступления требуется уметь читать и писать по-еврейски и знание 4-х правил арифметики” (“Рассвет”, № 3, 17.01.1926).

В противовес ошельмованной “старине” Евсекции выдвинули “пролетарскую культуру идиш”. Одесса - впереди. Здесь на идиш говорили во многих учреждениях, даже в судах и милиции. На идиш работали школы, библиотеки, педагогический техникум, еврейская партийная школа, выходили периодические издания; в университете открылся факультет идиш. В праздник десятилетия революции 7 ноября 1927 г. открылся музей еврейской культуры. С 1935 г. функционировал Одесский еврейский театр. Но к концу 1930-х годов и культура идиш стала сникать и исчезать. Евреи как народ были призваны раствориться во вненациональном безличии.

И что евреи? В “еврейской” школе на Молдаванке учителям, преподающим на идиш, ученики отвечали по-русски. Закрытию синагог в Одессе серьёзно противилась лишь горстка старых прихожан да раввинов. А еврейский пролетариат просил власти превратить синагоги в клубы модных тогда безбожников и центры “культурного отдыха”, которые и вправду очень способствовали просвещению.

При закрытии в тридцатые годы последних одесских синагог повторялась технология, отработанная в 1925 году на Бродской синагоге.

1932 год. В марте горсовету пишут рабочие коллективы (швейная фабрика им. Воровского, обувная фабрика им. Октябрьской революции и др.), что синагогу надо передать под Дворец культуры безбожников. Сотни подписей, девяносто процентов евреи, они даже русский текст своей просьбы подписывают на идиш. И горсовет откликается Постановлением 9 мая, отмечающим, что синагогу посещают только двести человек, а закрыть её просит рабочий класс в количестве 5019 человек, в том числе евреи.

Кажется, в 1934 г. (по архивному документу даты не понять) в ЦИК пишут уполномоченные Главной синагоги Царгородский и Циклис, что “До революции в Одессе находилось 9 синагог и 50 молитвенных домов...” и, мол, оставьте хоть что-нибудь. 16 января 1935 года в ЦИК летит срочная телеграмма: “От имени десятков тысяч верующих просим оставить единственную оставшуюся в Одессе синагогу на далёкой окраине города”.

На войне, как на войне. “Спiлка Войовничих Безбожников” (в переводе с русско-украинской смеси на русский “Союз воинствующих безбожников”), сражаясь против возвращения верующим уже отобранной синагоги, пишет в ЦИК, что в ней пили и торговали, “обнаружены а) бутылки с водкой 16 и без водки 19, б) табак и папиросы, в) весы и гири, г) часовая мастерская, где часовой мастер укрывался от финотдела, работая днём и ночью... Возвратить синагогу ето значить дать торжествовать классовому врагу... СВБ категорически протестует против возвращения Одесской синагоги, что политически будет неправильным. Кроме того, необходимо учесть, что скажут метрополиты Тихоновской и Сенодальной ориентации в случаи возвращения евреям синагогу. Отв. секр. Облсовета СВБ /Дикий/”.

Когда после возвращения отца Шимека Абы из колымского концлагеря в семье Брауншвейгских, безрелигиозной, накрепко забывшей еврейские обычаи, вдруг засветился пасхальный вечер (то был 1947 год), Аба добыл невесть где тайно выпекавшуюся мацу, устроил торжество. Шимек, младший в семье, по сговору с Абой вызубрил написанные русскими буквами традиционные слова на идиш и произнёс их за праздничным столом, повергнув маму и дядю Хилеля в изумление: “Татэ, их вэл дир фриген фиер кашес” (“Папа, я хочу задать тебе четыре вопроса”) - они не слышали их десятки лет.

Так взыграло еврейство в бывшем чекисте, пробудилось что-то от канувшего в небытие еврейского детства на Волыни, от Абиного дяди - казённого раввина.

Аба (из рассказов послевоенных лет): Я в двадцатые годы почти со всей семьёй порвал. Местечковые евреи, сопли, вши, чеснок, дальше синагоги не ступят, а у нас новый мир, свобода, “долой!”. И начальство не поощряло: работники органов должны только советской власти служить. Вот московская сестра Фрума, я ей даже не писал все годы. Сейчас, когда в Москве незаконно бываю, прежние друзья душевные, я с ними спирт пил и картёжничал ночами, они боятся поздороваться. А Фрума требует, чтобы я у неё останавливался. Ещё сосиской какой-то подкармливает, и сама ведь нищая, девять детей, мать-героиня, а жевать нечего...

Кто свой? Мы кричали: партия, товарищи, а вышло - родня. Та самая, местечковая. Просто евреи.

Говорил Аба, сказывал - жизнь цепью анекдотов: хедер, царская армия, фронт Первой мировой, подполье, ЧК...

Аба: Я вырос просто. Семья почтенная. Дядя - казённый раввин. Нас у папы с мамой всех шестеро было, четыре мальчика, две дочки. Я там был не тот ребёнок. (“Тот ещё ребёнок”, - вставила тут Женя, интонируя.) Пока ходил в хедер - ничего. Но потом в училище - развернулся. Двойки, тройки... Поведение, конечно, отличное. Отличное от остальных. Сарай во дворе поджёг - хотел посмотреть пожар; хорошо, не поймали. Потом разозлился за что не помню на служителя, он по классам булочки с чаем разносил, я по его подносу ногой зафутболил - всё вдребезги... Выгнали меня. Папа сказал: хочет быть дураком - пусть идёт работать. Я и пошёл посыльным в магазин. В двенадцать лет. Недоучка твой отец. Зато у советской власти в почёте: рабочий стаж с 12 лет, “жертва царизма”.

Я в детстве где только не работал. Лучше всего в пожарной части. Лошади - гривы по ветру, подводы с бочками, гиканье, свист, колокол бухает... Приезжаем: “Как, хозяин, заплатишь или тушить будем?” Все знают: можно поберечь, что не горит, а можно распотрошить дом до основания... Платили. Куда буржуям деться?..

Пел Аба весело, слуха никакого и слов не помнил, от силы две строчки, “Больно хлещет шёлковый шнурок” выпевал с надрывом, остальное из романса объяснял: любовь, страдание, она его убила... Но одна песня, хоть и длинная бесконечно, засела в Абе целиком из окопной его молодости в Первую мировую войну, боевая, строевая: “Истопила Дуня баню, позвала соседа Ваню париться с собой, эх, париться с собой...” Затем Дуня интересовалась: “Это что такое, Ваня?” и тот отвечал: “Это колбаса”. Женя возмущалась: “Абчик, что ты поёшь ребёнку?” - а Шимек радовался, представлял Абу-царского солдата в атаке с винтовкой, штык устремлён в немца или австрияку, или Абу во всей гренадёрской высоте, перед строем отмечаемого за храбрость. По этому поводу Аба рассказывал анекдот, где фельдфебель говорил о еврее, совершившем подвиг: “Рабинович плохой солдат, но старается” - Аба не любил нести себя на блюде, Шимек потом только случайно узнал, что он в родном городе в гражданскую войну при власти белополяков отличился в революционном подполье вплоть до ареста и камеры смертников, чудо, что наступающие красные наскочили, освободили - знакомцы Абы рассказали, не он сам, он у себя выглядел смешно-несуразно, и никак не героем. После войны и лагеря, когда Аба не имел права жить ближе ста километров от областных городов и его с семьёй носило по российской шири, Шимек в их деревенском быту наблюдал, как Аба не мог зарезать курицу - жалел. А в лагере, однако, подрался с могучим вором, похитившим у него посылку. “Ты не испугался, он, наверно, убить мог?” - спросил Шимек отца. “Ещё как испугался! Но знал: если промолчу, блатари меня сожрут. Дрожал, а ударил. И потом он меня боялся, не знал, что я ещё больше боюсь”.

Аба о себе - всегда со смешком. Так и про службу в мировой войне: о боях ничего, зато о дезертирстве - с упоением. Как брели, бросив окопы, по домам, в попутных селениях выменивая на пропитание кто винтовку-надёжу, кто патроны, кто пару гранат, кто обувку солдатскую крепкую...

Это после Февральской революции. На фронтах бурлило “воевать - не воевать”. Солдаты лезли брататься с немцами, митинговали. Приехали как-то посланцы Временного правительства, звали воевать до победного конца, больно хорошо говорил господин почтенный, а особливо барышня при ём гляделась сильно по сердцу, солдаты согласно ревели “Ура!”. За агитаторами на ту же повозку взгромоздился ещё один приезжий, тоже бородка барская, длинный, в пенсне, вид непотребный яврейский, а заговорил, прокричал несколько минут всего и вслед его “Долой войну! Штыки в землю!” солдаты, весь Абин полк, развернулись: “Айда, ребя, домой, бабе под бок!”. И пошли весёлыми дезертирами. “Кто был таков, тот говорун? Вроде из большевиков?” - спросили в толпе, и зазвучало имя “Троцкий”.

Во второй раз Аба видел издали Троцкого в начале двадцатых годов на московской Красной площади, он прохаживался вдвоём с китайским генералом, по обычаям тех дней, без всякой охраны, даром что Троцкий был уже великим, вторым после Ленина.

А в третий раз Аба увидел вождя низвергнутым. Тогда, в двадцать девятом году зима стояла на удивление злая. Холод придавил Чёрное море непривычным льдом. Февраль мёл метелями. В ту пронизанную хлёстким колючим снегом ночь одесские власти проводили государственной важности совершенно секретную операцию: перебрасывали с прибывшего персонального поезда на корабль для изгнания вождя русской и несостоявшейся мировой революций. Москва потребовала строжайшей тайны, дабы не возбуждать многочисленных сторонников опального вождя. Предписывалось также избежать любых эксцессов, а особенно неожиданного и всегда опасного обращения лучшего оратора революции к народу. Сверх того, приказано было обеспечить личную безопасность и полное благополучие изгоняемого, ибо как знать, не раскается ли великий бунтарь и не потребуется ли на службу родной стране?.. Начальника городской ЧК сжирала ответственность.

Из порта изгнали всех лишних. Войска стали в оцепление. Тьма. Ветер. Махи фонарей на столбах. Снег. Троцкий шёл к трапу стремительно, подгоняемый вихрями. Начальник ЧК, в испуге за легко одетого изгнанника, накинул на него шинель, снятую с подходящего по росту чекиста из цепи охранения. Им оказался Аба: в его шинели взошёл на теплоход “Ильич” ближайший соратник этого самого Ильича, Владимира Ильича Ленина, Лев Троцкий - и с борта его в последний раз глянул на изгоняющую его родину

Ледокол вывел “Ильича” в открытое море. Шинель Абы растворилась в морозной мокрой ночи вместе с несостоявшимся разжигателем всемирного революционного пожара.

“Ай, Чёрное море, вор на воре”.

(Э. Багрицкий)

Но нет, нет, старомодно обязательный Лев Давыдович честно расквитался - из турецкого эмигрантства прислал раздетому из-за него чекисту отрез добротнейшего сукна на пальто. Женя после ареста Абы берегла для него сукно, повезла даже с собой в эвакуацию, в Узбекистан, и только там выменяла его на три буханки хлеба - голодные дети, Шимек с братом, подкормились от Революции.

Пишет о Троцком журналист Ю. Борев: в годы гражданской войны эсерка Елизавета Кузьмина-Караваева должна была убить его, но в последний момент отказалась, не выстрелила. В эмиграции в Париже, став уже монахиней матерью Марией, она встретилась с Троцким. Он узнал, что обязан ей жизнью и спросил: - Чем вас отблагодарить?

Она тогда организовала приют для бедствующих русских эмигрантов.

- У меня нет денег на уголь для приюта, - сказала мать Мария.

Троцкий заплатил за уголь.

Давали буржуйскую слабину железные вожди и дети Великой Революции, и она закономерно принялась их пожирать, начав именно с той ночи, когда она многозначительно подмигнула вышвырнутому Троцкому маяком одесского волнореза. Но кто бы сразу догадался?

Ведь как начиналось! Как выпевалось в юной молодости, в азарте: вперёд, навстречу заре новой... товарищ маузер... ЧК... война с бандитами, экспроприация буржуев, “грабь награбленное”, злость боёв весёлая и праведная: бессудные расстрелы, “революционная законность”, но ведь и сколько же сирот ЧК обогрела, сколько беспризорных спасла в своих колониях и приютах... “Спасающий одну душу - спасает весь мир” - припоминалось Абе из Талмуда, из его детства в хедере родного города Ровно.

В августе двадцатого года Россия рвалась вернуть Польшу в свою империю, прежде царскую, теперь революционную. Копыта Первой Конной армии красных достучали до Ровно. Поляки бежали накануне. Город опасливо ждал: год назад он пережил два погрома петлюровцев.

На безлюдные улицы первым, разведчиком, влетел дивный конник: сабля на боку, папаха с красной лентой, галифе и поверх грязно-белой рубахи - дамский пеньюар. Он проскакал на центральную площадь, вздыбил коня, развернулся, лошадиная грива колыхнула жаркий летний воздух - и исчез.

День продолжал вязнуть в ожидании. Двери на запорах, окна - в бельмах ставень.

...Красные вошли в клубах пыли, спокойно и весело. Евреи, повременив, заскрипели дверями и калитками, объявились, нарядные, встречать освободителей.

Местечково-вальяжные старцы в выходных чёрных костюмах-тройках окружали подбоченившегося хлопца на лошади, жарко пахнувшей потом и мочой, повествовали, как польские солдаты на улицах отнимали у евреев добро, как, забавляясь, срезали у прохожего пейсы. “От заразы!” - хлопец возмущался, а скорее восхищался: смехота, наверно, как дёргался обстригаемый жидок! И спрашивал вдруг: “А шо, панове, який зараз час?” Ближайший старец важно доставал из жилетки часы на цепочке, отжимал крышечку, вглядывался в циферблат: “Половина четвёртого, прошу пана!” “Да ты шо! - удивлялся кавалерист. - А ну, покажь!” Бородач тянул кверху часы, хлопец кренился, неспешной рукой поддевал их, дёргал, обрывая цепочку, бросал благодушно в поднятое к нему ещё радостное бородатое лицо: “Поносил, таточку, та й добре! Зараз я поношу”. Солнце в хитром прищуре конника...

Аба: На второй день конармейцы добрались до винной лавки, разбили её, из погреба несли бутыли, кто-то там внизу упился, кто-то возле крыльца на улице рыгал. Орут: “Жиды!” Я, помню, подумал: вот тебе и спасители красные! А тут прискакал их командир, палит из револьвера вверх: “Расходись! Клади вино взад!” Куда там! Никто не соображает, крик, мат... Он бах пулю в ближайшего, в упор, тот усами в пыль и кругом сразу - тихо. Только слышно там внутри, в подвале орут... И что ты думаешь? Разошлись. К тому на коне ещё подскакали, а тут уже кто куда, только убитый на земле, кровь из-под тела, шлем будённовский в пыли - в общем революционный порядок, как говорится.

Евреям, конечно, это понравилось. И мне, хотя, если честно, что мне тогда были евреи! Штетл, кагал, раввины, хедер - всё это отжило для молодых, им подавай новый мир без наций, богатые и бедные - вот и вся делёжка, они и мы, буржуи и пролетариат... Я к своей еврейской родне и не появлялся все годы, что в ЧК работал. У них суббота, седер Песах - а я передовой, революционный. Дурак... Слава богу, хватило ума не менять своё еврейское имя. Многие ведь меняли, под русских или никаких красились...

Чекист, а нутро еврейское... Аба прекратил переписку со старшим братом, когда тот в угоду русской жене и сослуживцам в казачьей столице Новочеркасске стал из Исаака Сашей-Александром.

Николай Петрович...

Не стоит, однако, слишком ехидничать, из сегодняшнего дня умудрённо и насмешливо глядя. Имя меняли и помимо корысти; в жажде отрешиться от недавнего ничтожества, в рывке к будущему без наций. Вздымать волну освободительной революции, и какие, к чертям, хедер и Талмуд? Что они дали евреям?.. Черта оседлости... Жандарму царскому задницу лизать... Погромы...

Жалкое еврейское прошлое, “смитьё” - говорили в Одессе. Будущее сияло.

Изводили контру, чистили путь в светлую даль. Троцкий, известно, на вершине своей власти объявил гордо: “Я не еврей, я - революционер”. На всякого мудреца, говорят в России, довольно простоты. Не провидел он превращение революционной тачанки в теплоход “Ильич” - золушкиной кареты в тыкву.

Абу несла та же тачанка, и когда глядел в одесском порту на корму “Ильича”, который уволакивал в изгнание Льва революции, не колыхнула Абу никакая тревога, не свернул он со стези. Но инстинкт сносил его со стремнины в заводи потише: в экономический отдел ЧК, где не пахло ни кровью, ни порохом, а позднее в дорожное ведомство, приписанное к ЧК, - вовсе мирное поприще: перевозки, графики, грузовики... Служил Аба исправно, знак Почётного чекиста заработал, ромбы в петлицах, поднялся в руководство. Но отстранялся - не по уму, не с обдуманной опаской - от общего бодрого марша, даже - белой вороной среди начальников - избегал в партию вступить, только в тридцать втором, почти случайно...

...случайно в коридоре встреченный нарком Балицкий сказал на ходу Абе: “Оказывается, вы не в партии. Почему?” “Не считаю себя вправе, - замямлил Аба, но нарком глянул дзержинским взглядом и сказал: “Подавайте заявление. Я сам рекомендацию напишу”. Не увильнуть. Приняли Абу кандидатом в партию большевиков, кандидатом и влетел в тридцать седьмой, в тюрьму. После реабилитации в пятьдесят шестом, когда заверили справкой официальной, что не был шпион, ошибочка вышла, вот тебе обратно все права и зарплату за два месяца в компенсацию, и 10 лет лагерей зачтём стажем чекистской службы, “кто старое помянет - тому глаз вон” и можешь жить, где хочешь, даже хлопотать о возвращении бывшей квартиры, и вот тебе твой знак Почётного чекиста, только именное оружие, при обыске изъятое, извини, вернуть не можем - после всего этого как бы возврата в прежнее состояние Аба хмыкнул: “Они меня простили”. И отказался проситься обратно в партию: “Сами меня исключали, сами пусть и восстанавливают”.

Так Аба говорил после обжига души ГУЛАГом, в конце сороковых годов. В молодости думалось иначе. Спасибо партии и рабоче-крестьянской власти за советскую еврейскую судьбу. С колен - ввысь! В торговлю и промысел, едва дозволили послабления двадцатых годов, а мощней того в рабочий класс - хозяин мира, в непобедимую армию, в науку, в культуру, интернационально просторную. В Одессе почти половина интеллигенции были евреи. Знаменитая одесская юго-западная школа в литературе чуть не вся из еврейских имён.

К. Паустовский вспоминал об одесской газете 1920-х годов “Моряк”: “На её первой странице на четырёх языках красовался лозунг: “Пролетарии всех морей, соединяйтесь!”

...Бумаги не было. Таможня из сострадания выдала нам кипы чайных бандеролей разнообразных и приятных цветов - розового, зелёного и сиреневого.

На обороте этих бандеролей мы и печатали газету. Каждый день цвет её менялся...

...В газете... сотрудничали Бабель и Семён Юшкевич, Катаев и Шенгели, Эдуард Багрицкий и Славин, Семён Гехт и Андрей Соболь. Ильф в то время работал, кажется, монтёром и ещё не задумывался над литературным будущим.

...Катаев ходил в прожжённой шинели, пахнувшей карболкой и сыпняком, и в линялой турецкой феске. Он напечатал в “Моряке” рассказ “Сэр Генри и чёрт”. Рассказ был романтичен и страшен...

Бабель только что приехал из Конармии. Он писал свои рассказы с таким же вкусом и неторопливостью, как портовые грузчики едят белый хлеб с маслинами, - крякая от наслаждения.

Багрицкий, худой и бледный, целыми днями лежал в степи за Люстдорфом и ловил жаворонков и перепёлок. В свободное от этого занятия время он писал чудесные стихи и страшным басом рассказывал вымышленные истории из своей жизни на турецком фронте.

Славин писал очерки об одесском базаре под названием “Имеете пару интеллигентных брюк”. Гехт работал фальцовщиком... и слагал стихи о небе Иудеи.

Никто из сотрудников не получал ни копейки. Гонорар выплачивался чёрным кубанским табаком, синькой и хлебом.

Было время веселья и голода, время молодости республики и не затихающих над горизонтами гроз.

Почему именно из Одессы, а не из Киева или Саратова появилось столько талантов?..

Одесса - это Левант. Это Чёрное море, тёплые ветры с Босфора, бывшие греческие контрабандисты и негоцианты из Пирея. Итальянцы-гарибальдийцы, капитаны и портовые грузчики-банабаки. Богатства всех стран, влияние Франции, гетто на Молдаванке, бандиты, ценившие превыше всего остроумие, седоусые рабочие с Пересыпи, итальянская опера, воспоминания о Пушкине, акации, жёлтый камень, цветы, любовь к анекдоту и страшное любопытство к каждой мелочи. Всё это - Одесса.

Но главное - море... Чёрное море выбросило этих писателей в жизнь, как дарит берегам самые разные вещи - от поющих раковин до сорванных с якорей плавучих мин, разносящих в пыль прибрежные скалы”..

Еврей И. Ильф и русский Е. Петров показательно вместе сотворили героя с еврейской фамилией и одесской интонацией Остапа Бендера, умного и обаятельно нахального порождения прежней Одессы и новой эпохи, когда по словам авторов “евреи были, а еврейского вопроса не было”. Осуществлённая утопия! Мечта евсекций.

(Она и до сих пор часто грезится. Зажмуриться бы только покрепче, чтобы Шоа не мешала. Сделайте нам красиво!..)

Загрузка...