сразу заснул в эту ночь и Дмитрий Иванович. Ведь в этом городе четырнадцать лет назад в лютую январскую стужу он сыграл свою свадьбу с Евдокией, и теперь ложе ему было приготовлено в той самой горнице, где шестнадцатилетним юношей он провел свою первую брачную ночь.
Утомившись безмерно за день, князь, не раздеваясь, прилег на постель. Воспоминания нахлынули на него неудержимо, скопом, неуловимые, как тени. «Евдокиюшка! Тогда она была еще более хрупкой, совсем девочка. Застенчивая, она стыдливо не решалась снять подвенечное платье и, только когда по ее просьбе я отвернулся, в одной сорочке юркнула под одеяло и накрылась с головой». Сколько же было в этом маленьком существе нежности! Сердце его заныло. Как бы он хотел, чтобы сейчас она была рядом!
Припомнились и свадебные обряды. На их обязательном соблюдении особенно настаивала теща. «А то какая же без обычаев свадьба!» — восклицала она. Когда ехали на санях из-под венца, в воротах княжеского двора пылал большой костер. На всем скаку лошади перемахнули через него и остановились у теремного крыльца. Но дверь в терем оказалась запертой. Из-за нее теща с матушкой с ехидцей спрашивали: «Кого ж сие принесло в наш двор?» По обычаю жених отвечал: «Сие ж я, ваш сын Митенька». — «А в коем же месте ты, непутевый, пропадал?» — «В лесу охотился». — «Каку ж ты зверюшку изловил?» — «Не зверюшку, а красу-девицу, какой вы и не видывали. Вот отворите, сами увидите».
Дмитрий Иванович улыбнулся, проговорил вслух:
— Чудеса, право! Вроде балагурство, а как занятно. Праздник! И кто сии обычаи попридумывал?
«А потом привели в горницу. Евдокия принялась разувать меня, стягивать с ног сафьяновые сапоги. Еле-еле справилась. Мне положено было взять сапог и слегка похлопать Евдокию по спине, накрыв ее полой кафтана. Сие означало: раз жена разула мужа, то должна во всем оказывать ему полное послушание, а я ее похлопал, стало быть, могу наказывать, но и от всяких обид охранять… А под утро явились к нам матушка и теща, принесли новое постельное и нательное белье, переодели нас, а прежнее забрали и положили в особые лари. Они хранятся у Евдокии и поныне…»
Припоминая все эти давние, идущие из глубин древности и вместе с тем очень близкие свадебные обряды, князь то хмыкал, то качал головой, то разводил руками, в зависимости от того, что ему припоминалось. Ну до чего ж горазды русские люди на выдумки разных веселых забав…
И вдруг вспомнил: он не послал окольничего Тимофея Вельяминова к Лопасне, чтобы подготовить все нужное для наведения переправы через Оку. И вмиг все мысли о прошлом отлетели, заботы нынешние властно, словно вихрь, ворвались к нему в горницу. Вот и Ржевского под Серпухов тож не послал. Надо завтра утром сразу же отправить их. Раздеваясь, подумал и о том, что завтра на общем сборе войск надо проверить, у всех ли ратников есть доброе оружие, и выдать его тем, кои такового не имеют. Приходили и другие важные и неотложные мысли, но он их так и не додумал до конца — уснул.
На следующий день все войска были собраны на обширном Девичьем поле и построены в огромное плотное кольцо. Великий князь в легком с позументами кафтане, без шлема, в развевающемся на ветру широком красном плаще скакал по внутреннему кругу перед войсками и любовался стройными рядами конных и пеших воинов, которые громко приветствовали его и мчавшихся за ним — его ближайших соратников. Князь был переполнен радостным чувством — такой большой рати еще никому на Руси собирать не удавалось.
Он остановил коня в центре кольца под своим великокняжеским чермным стягом. Князь знал, что не все воины могли его услышать, но передние передадут потом его слова стоявшим позади, и обратился к полкам с призывной речью — храбро и мужественно биться с врагами за Русь.
Затем конные дружины и пешие ополченцы были распределены по полкам и назначены походные воеводы. Во главе Передового полка были поставлены князья Дмитрий и Владимир Всеволодовичи Друцкие, полка Правой руки — князь Владимир Андреевич серпуховской, полка Левой руки — князь Глеб брянский. Большой полк пока возглавил сам великий князь.
Уже в этот день вслед за ускакавшими к Лопасне Тимофеем Вельяминовым и сторóжей Родиона Ржевского потянулись туда же повозки с разными необходимыми для войск грузами.
Главные силы выступили из Коломны утром 26 августа. Как и в Москве, в городе беспрерывно звонили колокола, священники служили молебны, служители церкви крестили ратников. Женщины стояли по обочинам дороги, оглашая воздух воплями и причитаниями, некоторые обнимали своих сыновей или мужей, поспешно совали им иконки и заговорные травы.
Среди пеших ратников, поднимавших невообразимую дорожную пыль, шагали Пересвет, Ослябя и Алена. Монахи уже сбросили стихари, облачились в обычную, простую одежду, оставив только прежние колпаки, чтобы не так пекло солнце и не рассыпались длинные волосы. Алена, одетая тоже по-летнему, прикрывала голову небольшой шапочкой-ерихонкой. На Алену с умилением поглядывали девушки, а босоногие, полные боевого азарта мальчишки тоже обращали на нее внимание.
— Гля, робя, ратник какой молоденький! — крикнул один восхищенно.
Они побежали рядом, пытаясь заглянуть Алене а лицо.
— Должно, от матки убег, — заметил другой.
Пересвет шикнул на них и слегка похлопал Алену по плечу.
— На рать идешь, а уж тебе дивуются, а как с победой возвернешься?..
Алена улыбнулась и промолчала. Она радовалась, что ей все же удалось осуществить свою мечту: она идет в настоящий боевой поход как мститель за поруганную честь матери, за отца, за свое нерадостное детство. Но ей было и немножко грустно: встреча с Еремой была пока невозможной.
В это же утро выехал и воевода Боброк со своей разведочной трехсотенной сторóжей. Вместе с ней возвращались в свои сторóжи Ерема и Сенька. Боброк ехал на короткий срок с большой поспешностью и должен был, выполнив свою задачу, быстро вернуться. Поэтому он распорядился не брать с собой повозок, а все необходимое положить в переметные сумы всадников или погрузить на запасных лошадей. Направляясь к Лопасне сторожа Боброка шла на рысях, обгоняя пеших воинов.
Ерема был мрачен, он опять злился на весь белый свет. Сколько народу провожало в Коломне ратников в путь, а ему даже ласкового слова никто не сказал. «Эх, Алена, Алена!.. Куда же ты улетела, моя лебедушка!»
Вдруг он увидел шагавших с краю в шеренге монахов и с ними молодого ратника. Озорство, перемешанное со злостью, охватило его. Не сдерживая шедшего рысью коня, он слегка подвернул его ближе к шеренге и с размаху стеганул плетью Пересвета по спине.
— Не заслоняй дорогу, косолапый, зашибу! — прокричал, полуобернувшись, Ерема и умчался дальше.
Алена охнула, и у нее против воли вырвалось:
— Ерема! Ерема!
— Ловко хлещет, хрен ему в пуп! — поеживаясь, беззлобно проговорил Пересвет. — Так его Еремой кличут? Ретив, ретив, дьявольское отродье! Поди, не один десяток уложит.
Алена прикусила язык, едва сдерживая внезапно навернувшиеся слезы.
А Ерема наметом гнал своего скакуна и уже корил себя за эту мстительную выходку: облегчения никакого не получил, а своего же собрата, ратника, обидел. «И сидит же во мне этакий дикий зверь, так и норовит мне же напакостить, — думал Ерема. — Ну чего я взъерепенился на сего монаха? Ведь человек он, кажись, совсем неплохой».
— Ты чего ж своих-то стегать начинаешь? — с укоризной сказал Сенька.
— Так, по дурости, — буркнул Ерема и отвернулся. Ему стало стыдно.
— Ежели у тебя много сей дурости да злости, припрячь их на врагов, а на своих, как дикий кабан, не бросайся, — заметил наставительно Сенька. Ерема промолчал.
К середине дня сторóжа Боброка достигла Лопасни и после короткого отдыха по знакомым бродам переправилась через Оку. Далее ее путь лежал прямо на полдень степными буграми и лощинами, перелесками и лесами, мимо редких деревень и поселков этой западной окраины Рязанского княжества.
Друзья долго ехали молча, а затем Сенька спросил:
— Ну как у тебя с Аленой? Нашел ее?
— Нет, — с грустью ответил Ерема. — Из деревни она ушла, а куда — бог весть. Как в воду канула.
— Так! — проговорил Сенька уже мягче. — Вот откуда у тебя и злость, и тоска безысходная. Любовь, брат, огонь божий: то сладко греет нашу душу, то обжигает больно. Волком взвоешь, ежели любимую утеряешь…
Только перед заходом солнца Боброк распорядился сделать остановку в небольшом лесочке и велел людям отдыхать, варить пищу и накормить лошадей. Сам же до вечера рыскал по местности и заносил что-то на большие листы, отмечая реки, степные долины, лесные чащобы. Так он делал четыре или пять раз, пока сторóжа не достигла Дона. Здесь, прихватив с собой Ерему и Сеньку, он переправился с десятком воинов на правый берег Дона и несколько раз объехал поле, называемое Куликовым, опять все что-то подсчитывая и занося пометки в свои листы. Закончив работу, Боброк подозвал Ерему и Сеньку.
— Отсель мы поедем обратно, а вы ступайте далее, ищите свои сторóжи. Передайте Тупику и Мелику, пускай шлют гонцов нам навстречу по той дороге, по коей мы сюда шли. Все рати наши будут по ней двигаться. Ну, с богом! Не мешкайте! И глядите зорче, без ротозейства. Ежели Мамай тронется, он свои сторóжи крепкие пошлет в степи — не попадайтесь им в руки. Сидите в засадах, не ввязывайтесь в драки, а больше высматривайте да гонцов шлите почаще. Нам надо хорошо знать, чего тут деется.
Попрощавшись, Ерема и Сенька вздыбили лошадей и вскоре скрылись в клубах дорожной пыли. Чем дальше они продвигались, тем шире разбегалась степь, меньше становилось лесов, пугали безмолвие и полное безлюдье. Ерема в первый раз оставался вот так, один на один с необъятным простором, и в нем переплетались два чувства: какая-то непонятная боязливая оторопь и трепетное ощущение слияния с беспредельно распахнутым миром. Он незаметно покосился на Сеньку. Тот, видимо, не испытывал подобных чувств и уверенно скакал с приготовленным луком и зажатой между пальцами стрелой в правой руке: враги могли показаться на дороге в любую минуту.
Проехав изрядное расстояние по большаку, всадники свернули на проселочную дорогу, а затем углубились в лес: солнце уже цеплялось за маковки далеких деревьев и пора было подумать о ночлеге. Облюбовав место у небольшого ручейка, Сенька хозяйственно сказал:
— Переночуем тут, а завтра к полудню и попадем в засеку воеводы Тупика.
— А ты, видно, как в своем огороде тут все знаешь? — заметил с усмешкой Ерема.
— Узнаешь! — ответил Сенька, цокая кресалом, чтобы вздуть под котелком огонь. — С самой весны в трех сторóжах тут побывал, тропинки малые и те обрыскал, словно зверь лесной.
Насытившись, друзья растянулись у костра, разминая затекшие от долгой езды ноги. Ерема лежал па спине и, жуя былинку, смотрел на уходившие ввысь деревья.
— Сень, а отчего листочки на деревах весной радостно колышутся, трепещут и все шелестят, шелестят под солнышком, будто беспрестанно о чем-то шепчутся, а осенью зябко дрожат, жмутся друг к дружке, как бы жалуются на кого-то, а под дождиком и вовсе горько плачут? Отчего так?
Сенька поднял голову и с удивлением посмотрел на Ерему.
— Глянь-кась, а ты приметливый. Вон ты какой!
Он еще некоторое время с интересом смотрел на своего товарища, а потом опять улегся на траву. Помолчав немного, он раздумчиво произнес:
— Трепыханье листочков, Ерема, от ветра деется. Крепко дует — листочки колышутся более, слабо подувает — меньше. Ну а весной аль по осени трепыханье у них одинаковое. Тут, Ерема, в другом закавыка: как человек на них зрит и чего мыслит… Один сих листиков совсем не примечает. Другой глядит в два ока и проходит себе мимо: мол, колышутся, и ладно, а как — ему и байдуже. А тот, кто различает шелест весной и осенью, у того как бы не два ока, а много. Он может примечать такое, что другим и невдомек. Вот, брат, как. Ты, Ерема, многоокий. Твоя душа через очи твои на мир божий, на красоту его позорче поглядеть хочет.
Ерема безнадежно махнул рукой.
— Мудрено ты баешь, Сень, моя башка дырявая не постигает сего. Да и как моя душа глядеть зорче станет, коли у нее глаз-то нету? Чем ей глядеть?
— Чудила! — отозвался Сенька. — Сие ж по-другому понимать надо!
— По-другому? — встрепенулся Ерема. — Ну а вот, к примеру, тож по-другому: река бежит, дождь аль там снег идет, время летит, дорога убегает? Как им без ног ходить, а без крыльев летать? Ить сие ж лжа одна! Люди слов-то других не придумали, вот и хватают те, кои под рукой лежат.
— Во! Ага! — ухватился Сенька. — Сам баешь: «Кои под рукой лежат». А ты видал, чтоб у кого из людей слова под рукой лежали? А?! У тебя лежат?
Ерема смутился и даже под локоть заглянул. Там ничего не лежало.
— А ну тебя, Сень. Совсем меня запутал, — сдался Ерема и отошел к лошадям.
Оберегая себя, они решили спать по очереди, и Ерема вызвался держать охрану первым. Лошади их стояли под седлами; они уже съели небольшие засыпки овса и теперь мотали торбами, подвешенными к мордам, пытаясь ущипнуть густую траву. Ерема снял торбы и привязал лошадей на длинные поводки — пускай пасутся.
Последние лучи солнца уже погасли на макушках деревьев, когда, перед тем как угомониться на ночь, в ручье вдруг громко заквакали лягушки. Ерема подошел к потухавшему костру, сел, сказал с ухмылкой:
— Ну, схватились кумушки ругаться.
— Какие кумушки? — не понял Сенька.
— А лягушки! Ты приклони ухо. Слышь, они же кричат друг на дружку: «А ты-то какова! А ты-то какова!»
Сенька приподнял голову, прислушался.
— А и правда! — изумился он. — Похоже! А я сего и не примечал. Ну, Ерема, ты и видок глазастый, и слухач добрый. Молодец!
Укладываясь уже окончательно, Сенька предупредил:
— Ты гляди позорче, многоокий. Ордынские разъезды сюда не попрутся, а вот лихие люди… Возьми лук и стрелы и держи их наготове.
Они благополучно переночевали и спозаранок тронулись в путь. Ехали осторожно, иногда останавливались, приглядываясь к степным балкам и шелестящим дубравам. К полудню они добрались через лесные чащобы почти до самой засеки сторóжи Тупика, и Ерема видел, что Сенька все больше волновался.
— От дьявол! — придержал он коня. — Мы уж совсем близко к засеке, а дозоров никаких нету. Либо перебрались на другое место?
С величайшей осторожностью они медленно продвигались вперед, готовые к любой вражеской атаке. Наконец выехали на небольшую поляну и замерли от ужаса.
Повсюду лежали трупы почти всей тупиковской сторóжи. У дерева они увидели и самого воеводу Тупика с рассеченной головой. Землянки были сожжены, все оружие и доспехи враги унесли с собой; они сняли одежду даже с мертвецов. Ратники лежали в белых, изодранных и окровавленных рубахах, и у некоторых хищные птицы — вороны и орлы-стервятники — уже успели вырвать из тела большие куски мяса. Произошла эта сеча, видимо, вчера или позавчера, так как, несмотря на жару, трупы еще не успели разложиться. Нападение врагов произошло, по всей вероятности, ночью: больше всего порубленных находилось у самых выходов из землянок.
Ерема и Сенька долго не могли опомниться, их душили слезы и отчаяние. Они видели, что все это сотворили ордынцы, — Сеньке слишком хорошо были известны косые удары их кривых сабель.
Придя наконец в себя, они сразу же согласно решили: православных русских воинов нельзя оставлять непогребенными, чтобы их тела не были осквернены дикими зверями и хищными птицами. Но им нечем было вырыть могилу. Тогда-то и пришла в голову мысль — по древнему славянскому обычаю предать тела погибших огню.
Почти до самого вечера, оглядываясь и держа оружие наготове, они таскали из лесу хворост и сухостойные, упавшие на землю деревья. Когда сложили дрова большим кругом и высотой почти по грудь, начали сносить мертвецов и класть их рядами на кострище. Всего насчитали двадцать восемь человек, недоставало лишь нескольких ратников: либо им удалось спастись, либо они были убиты еще раньше. Всех их Сенька хорошо знал, некоторые, как и он, были коломенские.
Осенив каждого крестным знамением, принялись вновь таскать дрова, пока не сложили огромную кучу.
Уже начало темнеть, когда они зажгли костер. Долго у него не стали задерживаться: мало ли кого мог привлечь он в лесной чаще. В скорбном молчании они удалялись от злополучной поляны с пылавшим костром, пока уже в темноте не остановились на ночлег в глубине густого, высокоствольного леса.
Почти всю ночь они не сомкнули глаз. Лишили их сна и только что пережитое горе и мучительный вопрос: что делать дальше? Продуктов у них было на пять-шесть дней, лошади могли прожить на подножном корму. И они решили искать сторóжу Мелика: она не могла слишком далеко углубиться в Дикое поле — там уже начиналась открытая степь. Но где, в каком месте она затаилась? Поиски ее в течение трех суток ничего не дали.
На рассвете четвертых суток они выехали из леса и огляделись. Надо было соблюдать величайшую осторожность. Боброк оказался прав: по всему было видно, Мамай направил к самым южным границам Рязанского княжества свои крепкие боевые разъезды.
Они тронулись шагом по проселочной тропе, минуя густые кусты дикого орешника. И вдруг Ерема увидел, как Сенька резко дернулся, охнул и упал на переднюю луку седла. В его затылке, под самым краешком шлема, торчала, покачивая оперением, длинная стрела. Ерема схватился за саблю, но руку его прижала туго обвившая тело петля аркана, и в тот же миг он был сдернут с седла. Ударившись головой о землю, он потерял сознание.
…Очнулся Ерема от бешеной тряски: перебросив его, как мешок, через седло, ордынец скакал во весь дух, и за ним мчались с гиком другие всадники. Ерема бился подбородком о мыльно-мокрый бок лошади, в нос ему шибал острый запах конского и человечьего пота. И он вновь лишился сознания.
Вторично он пришел в себя уже лежа на земле, в каком-то дырявом сарае, с крепко скрученными руками. Левый глаз заплыл совсем и превратился в сплошной багрово-красный синяк, с разбитой губы стекала розовая прозрачная слизь. Нестерпимо ныли стянутые ремнем руки.
— Ловко, Еремка! — сокрушенно проговорил он. — Влип, как кур во щи. Вот тебе и твоя смекалка.
Ерема прислушался. За дощатой, с большими щелями дверью, топтался молодой воин-охранник.
— Да, дурачком отсюда не улизнуть. Сижу, как блоха в кармане. Видно, дурная моя голова, на сей раз пришла пора нам с тобой врозь пожить. Плакала моя Алена, — с горечью подтрунивал он над собой.
Вспомнил Сеньку, смачно выругался:
— Эх, злодеи, какого парня сгубили!
Сквозь дырявую крышу Ерема увидел в чистом голубом небе стаю летевших к югу птиц. Да-а, он тоже полетел бы домой, да вот беда: бог позабыл снабдить его крыльями.
«Как же выбраться из сей мотни?» — лихорадочно соображал Ерема. Однако, сколько он ни раскидывал мозгами, все выходило: как ни верти, а штаны через голову не наденешь.
Он ползком подобрался к двери и начал колотить в нее ногой, заглядывая здоровым глазом в щели.
— Эй, косоглазый! Принеси водицы, все нутро пересохло.
Молодой воин молча прошел мимо двери и даже не взглянул на узника.
— Треклятый охламон, безбожник! — ярился Ерема. — Мы ваших полоняников так не мучаем. Вон джагун ваш, Ахмат, — мы его из мертвых воскресили!
Охранник резко остановился, подбежал и прильнул к дверной щели.
— Как ты сказал, рус? Ахмат, джагун?
— Ахмат, джагун. Его посек ваш батыр Челибей, а мы его выходили.
— Челибей?! — взволнованно воскликнул охранник. — А мне сказали, он изменником стал и его русы зарубили!
— Враки! Живехонек он, в толмачах ходит у нашего князя.
Охранник застонал, лицо его исказилось яростью. Оп хотел еще что-то спросить у Еремы, но вдруг отпрянул от двери. Подошли два ханских тургауда, выволокли Ерему из сарая и потащили к большому красному шатру. Он упал на ковер, когда его втолкнули в шатер, а подняв голову, встретился с пронзительным коршунячьим взглядом самого Мамая, стоявшего рядом с расписным ханским креслом. Тут же он увидел посла московского Захара Тютчева.
— Зачем в Орду ехал? — грозно спросил хан.
Глядя то на хана, то на Тютчева, Ерема медлил с ответом, не зная, что сказать. И вдруг, неожиданно для самого себя, буркнул:
— А вот гонцом к боярину Тютчеву от великого князя.
— С какими вестями? — все так же прозвучал голос хана.
— А так!.. — теперь уже быстро соображал Ерема. — Со всякими… Великий князь велел справиться у боярина, здоров ли он, в чем нуждается. И про твое здоровье, великий хан, повелел спытать…
Мамай нетерпеливо, со злостью ударил рукоятью арапника по креслу.
— Байбак сасык![29] Мне про войско русов вести надобны. Сколько его собралось у твоего князя? Стоит где?
— Войско?! Какое? — с неподдельным недоумением произнес Ерема. — Право, не ведаю, великий хан… Вроде оно, того… стоит.
— В коем месте стоит, тобет тумсык?[30] — уже в бешенстве закричал хан.
— Великий хан, — вмешался Тютчев, — зачем холопа допытываешь? Я лучше про сие ведаю.
— Лучше ведаешь? — крутнулся хан. — Так молви, посол княжеский: зачем в Коломну князь московский тысячи воинов согнал?
— Не гневись, великий хан. То войско не против тебя. Распря у Москвы стародавняя с князем рязанским да Ягайло литовским… Для того и войско… А с тобою князь московский хочет в мире жить.
— Больно много, боярин, о мире толкуешь, — с подозрением проговорил Мамай, — а сам втайне про войну небось думаешь. А, боярин?
— Враки! — с внешним спокойствием ответил Тютчев.
В шатер быстро вошел Хазмат. Он приблизился к хану и низко склонился перед ним.
— Неустрашимый повелитель воды и суши! Гонец от рязанского князя прибыл, важные вести привез.
— Ага! — воскликнул Мамай, поглядывая искоса на Тютчева. — Авось и узнаем, где враки, а где сами раки.
Гонец вбежал в шатер, плюхнулся на колени и пополз к хану.
— Ну? — перегнулся в кресле Мамай. — Сказывай!
— О господин наш, великий властитель! Верный твой подручник князь рязанский велел передать тебе слово в слово: московский князь собрал под своей рукой невиданное на Руси множество воинов. Он уже пересек Оку и продвигается с войском к Дону, на тебя.
Мамай вскочил, будто его выбросила из кресла тугая пружина, в ярости оскалил зубы и впился глазами в Тютчева.
— А-а-а! Уже к Дону поспешает! — заорал он во всю глотку. — Вот они, твои враки, посол московский!
Тютчев перекрестился и прошептал:
— Слава богу! Собрал-таки великий князь войска многие.
— Хазмат! — продолжал в неистовстве Мамай. — Казнить обоих лютой смертью! Немедля!
Тютчева и Ерему скрутили и потащили из шатра. Последнее, что успел услышать Тютчев, был приказ хана всем туменам поспешно двигаться к Дону.
Тютчева и Ерему привели опять к тому же сараю. Хазмат повелел охраннику и еще одному воину привести своих лошадей. Тютчева сбили на землю и крепко стянули ремнями ноги и руки. Затем за ноги привязали длинную веревку, конец которой ухватил вскочивший на коня воин. Молодой охранник прикрепил такую же веревку к связанным рукам Еремы.
— Надо же к ногам веревку! А ты куда привязал? — заметил один из воинов.
— Ничего! — ответил молодой охранник и тоже уселся на лошадь. — Я его и так растрясу, одни куски останутся.
— Гоните в степь! — приказал Хазмат. — Развейте их прах до единой косточки… Остатки шакалам бросьте!
— Прощай, парень! — только и успел сказать Тютчев.
Лошадь сразу взяла в галоп, веревка натянулась, и седая голова боярина забилась по сухим острым кочкам.
Ерема хотел что-то сказать боярину, но не успел: его веревка тоже натянулась и сорвала Ерему с места…
Молодой охранник погонял лошадь только до первой лощины, пока не скрылся с глаз Хазмата и других, стоявших у сарая. Затем он резко свернул в сторону и уже шагом спустился в глубокий, поросший кустарником овраг. Там он спрыгнул с коня и подошел к Ереме с кинжалом в руках.
— Ты живой?
Ерема, открыв здоровый глаз и увидев кинжал, обреченно проговорил:
— Кончай уж скорей.
Его одежда была изодрана, синяки покрыли все тело, кое-где сочилась кровь. Разрезая кинжалом ремни на руках и ногах Еремы, охранник говорил:
— Слава аллаху, мне удалось привязать тебя за руки. А не то твоя голова уже давно бы оторвалась. Я мимо ехал, видел: голова твоего боярина сразу отвалилась. А теперь от него и кусков не осталось. У нас ханы да мурзы умеют люто казнить и врагов, и своих непокорных. Тело моего отца по ханскому повелению тоже вот так в поле развеяли…
Ему, видимо, трудно было говорить об этом. Он оглянулся вокруг — нигде не было ни души.
— Вставай и слушай меня, рус. Я Турсун, родной брат Ахмата. Ты свободен, иди к своим. Передай брату: я отомщу за его позор и за смерть отца и всего нашего рода. Потом я приду к вам, найду его сам. Иди вот туда, оврагом. Гляди в оба глаза, тут наших много, хан послал разъезды до самого конца Дикого поля. Остерегайся. А на дорогу вот тебе — тут хлеб и соленое конское мясо. Пусть тебя хранят аллах и твой бог. А мне надо спешить. Могут соглядатая за мной послать.
Турсун сел на коня и умчался галопом. Для Еремы все это было как во сне. Он уже совсем приготовился к смерти — и такое чудесное спасение? Если рассказать кому — не поверят.
— А вот боярин Тютчев принял мученическую смерть, — вздохнул Ерема и перекрестился. — Пускай его душа будет в раю в вечном покое.
Следуя совету Турсуна, Ерема двинулся в глубь оврага, продираясь через густые кустарники. Однако, подгоняемый страхом и желанием поскорей уйти подальше от стойбища, он шел быстро только в первое время. А затем все пережитое обернулось крайней усталостью, он еле-еле передвигал ноги. Болело и тело, покрытое синяками и царапинами. У небольшого ручейка, протекавшего по оврагу, Ерема обмыл раны, перевязал их лоскутами от рубахи, а летний зипун, тоже изрядно порванный, надел прямо на голое тело. Потом он выбрал самый густой куст орешника, залез внутрь и устроился так, чтобы его не было видно. Тут он оставался до вечера, а ночью ему даже удалось неплохо выспаться.
Утром отдохнувший и достаточно бодрый Ерема позавтракал хлебом и кониной и уже собирался выбраться из куста, как услышал хруст веток и храп лошади. Сердце мгновенно ушло в пятки, а по спине метлой прошелся холод. Уж не его ли ищут?
Раздвинув осторожно ветви, Ерема увидел: на самом дне оврага остановился всадник, судя по одежде — ордынец. Он соскочил с коня, накинул повод на сук и, захватив лук со стрелами, начал подниматься по склону оврага наверх. У Еремы мелькнула мысль захватить лошадь и ускакать. Но он не знал, сколько еще воинов в овраге. Трезвый рассудок подсказал ему не торопиться, посмотреть, что будет дальше. Но из-за куста Ерема почти ничего не видел. Тогда он тихонько взобрался на растущее рядом дерево и, скрывшись в густой листве, стал наблюдать. Он сразу же увидел дорогу, шедшую по самому краю оврага и затаившегося за придорожным кустом всадника.
Ждать пришлось недолго. Вдали на дороге показалось десятка полтора богато одетых всадников. В переднем наезднике Ерема узнал Мамая. И тут случилось непонятное: сидевший за кустом ордынец начал пускать стрелы в хана. Одна из них ударилась в седло, другая, покачиваясь, застряла в чалме Мамая. Ханская свита заметалась, многие одновременно ударили стрелами по кусту. Мамай, пришпорив коня, ускакал, а через минуту ордынец, хозяин лошади, кубарем скатился вниз и скрылся в кустарнике. Двое из свиты хана осторожно, держа наготове луки, стали спускаться в овраг, но, дойдя до половины спуска, остановились.
— Подохнет и так, — сказал один из них. — Моя стрела угодила ему в грудь.
Они постояли немного и, не решившись спуститься на самое дно, вернулись наверх. Вскоре топот коней затих.
Ерема долго прислушивался, но все было тихо. Тогда он слез с дерева и медленно приблизился к тому кусту, где лежал ордынец. И тут он даже свистнул от удивления: перед ним без сознания лежал Турсун, его спаситель. Одна стрела пронзила руку Турсуна, другая глубоко вошла в грудь и обломилась при падении, торчал только небольшой ее конец. Ерема вынул стрелу из руки и туго перевязал ее. Извлекать стрелу из груди он не решился, боясь, что Турсун изойдет кровью. Он лишь крепко замотал рану длинными кусками тонкой холстины, которые нашлись в переметных сумах ордынца. Труднее было посадить бесчувственного Турсуна на коня, но Ерема все же взвалил его позади седла. Ноги Турсуна он связал под животом коня и прикрепил их к подпруге, а тело притянул кушаком к задней луке седла. Затем сел сам, положил на свои плечи руки ордынца и тоже связал их у себя на груди. Получилось так, что Турсун как бы обнимал Ерему сзади. Это было удобно: руки Еремы оставались свободными и в случае нужды он всегда мог воспользоваться оружием Турсуна.
Оглядевшись, Ерема медленно тронулся по оврагу, приговаривая под нос свое обычное: «Ловко, Еремка».
Он знал, что московские рати уже на пути к Дону и, стало быть, дорога предстояла не такая уж далекая. К концу дня ему повезло: он наткнулся на сторóжу Мелика. Она хоть и понесла большие потери в столкновениях с вражескими разъездами, но упорно продолжала вести наблюдение за передвижениями Мамаевых туменов. Мелик дал Ереме запасную лошадь и одного ратника. Это значительно облегчило и ускорило его путешествие.