Я проснулась рано. Очень рано. Только-только начало развидняться.
Мама не спала. Лежала с открытыми глазами.
— О чем ты думаешь? — спросила я.
— Так, лежу, — ответила она.
Голос у нее был грустный.
Я спросила:
— Можно к тебе?
— Большая, постыдись, — сказала она, но я перебежала к ней, прижалась к ее теплому телу.
Мы полежали молча. Я сказала:
— Расскажи что-нибудь.
— Что?
— Ну, об отце, например.
Она притихла.
— Не сердись.
— Не сержусь. Что рассказать?
— Хороший он или плохой?
— Не знаю.
— Но ты же боишься его. Даже вспоминать боишься.
— Я просто забыла его. Мне он сделал зло.
— Но если ты любила его, значит, он был хороший? Не могла же ты любить подлеца?
— Все люди, девочка, хорошие.
— Нет, — сказала я.
— Все, — повторила она.
— Подлецы тоже хорошие?
— Подлецов матери не рожают. Несмышленышей рожают, малых детишек. И песни над ними поют благородные. Не будет на земле лжи — не будет плохих людей. Иди. Спи.
— Нет, — сказала я, — неправда. Нельзя быть такой.
— Наверно, нельзя, — сказала она. — Но стараться понять людей нужно. Другой зол не по своей вине.
— А по чьей же еще? Интересная философия. Не хочу я понимать подлецов. Он обманул тебя, бросил, изломал тебе жизнь. И не виноват? Дядя виноват? Обстоятельства виноваты? Так можно оправдать любую подлость. Оправдать и простить. Почему же ты его никак не простишь?
— Не надо, девочка, об этом… Иди, спи. Ну, пожалуйста…
Слезы были у нее в голосе. Глаза тоскующие, усталые.
— Мама, милая, — сказала я, — как я хочу, чтобы ты была счастливая.
— Я счастливая, девочка, — сказала она.
— Ты любишь Олега Николаевича?
— Да, — ответила она.
Я поцеловала ее, выползла в окно, побежала купаться.
Берег был пустынен. Причал безлюден. Даже чаек не было — спали еще где-то.
Я долго плавала, а когда вылезла на берег, вдруг из-за скалы с криком, дурачась, выскочил Андрей.
— Сумасшедший, испугал!
Он засмеялся.
— Отвернись, нахал!
Я не стеснялась его прежде. Теперь стесняюсь.
— Ну! Отвернись.
Он отвернулся, я натянула на купальник платье.
Мы лежали на песке. Солнце было еще мягкое, еще не грело. Я устала лежать на холодном песке.
— На стройку, что ль, пошли?
— В такую рань?
— Ну и что? Пойдем.
Он искупался, и мы пошли. Мы не торопились, шли по берегу. До начала работы было еще часа полтора. Волны шипели, облизывая желтый песок. Он сразу становился темным, почти черным. И наши следы чернели. В них пузырилась пена. Вода щекотала ноги.
Высоко на обрыве, за кустами, виднелась стрела подъемного крана и красные кирпичные стены дома отдыха — он был еще без крыши, гол, как птенец, но уже угадывалось, как он будет красив, когда застеклят его огромные окна, облицуют стены. Он стоял высоко над морем, среди красных прямых сосен, — лучшее место едва ли можно было выбрать у нас в Новоморском. Оттуда проведут к пляжу дорогу, выровняют крутой склон — и не узнать будет дикого этого места. Но пока вверх вела только узкая осыпающаяся колея. Мы запыхались, взбираясь по ней. Наверху сели под кустами.
— Дыши глубоко, — сказал он, — глубже. Не торопись.
— Отстань. Сам запыхался.
За нашими спинами, возле самых кустов, раздались чьи-то шаги.
— Черта лысого с этого обрыва съедешь, — хрипло сказал кто-то.
— Не набивай цену, отличная дорога, — сказал другой. — Может, через поселок поедешь? На виду у всех? Не торгуйся, народ начнет собираться.
Андрей схватил меня за руку, прошептал одними губами:
— Тише!
— Ладно, попытаюсь, — сказал первый хриплый голос.
Андрей хотел встать, но я дернула его за руку:
— Сиди!
Однако он уже встал. Поднялась и я. У меня дрожали колени.
Прямо перед нами стоял круглолицый розовощекий человек в новых желтых ботинках на толстой подошве. Сам в грязном пестром пиджаке, замасленных брюках, ботинки новенькие, яркие, будто только что из магазина. У него было детское лицо. Но лицо мальчика, ощипывающего живого воробья. Неподалеку стоял грузовик. Кузов был плотно закрыт брезентом. К грузовику шел парень в гимнастерке. Человек в новых ботинках спокойно оглядел нас, сказал начальническим голосом:
— Вы по наряду? Поздно являетесь, работнички. Соберите пока кирпич, рассыпался. Через час вернусь. Чтоб порядок был!
И повернулся, неторопливо зашагал к грузовику.
— Ладно комедию ломать, — сказал Андрей. — Лучше документы покажите.
— Что? — Человек в желтых ботинках обернулся. — Очумел? Меня не знаешь?
— Не знаю. У нас таких нет.
— Значит, появились. Распустили вас тут.
— А номер-то почему грязью замазали? — спросил Андрей.
Номер в самом деле был залеплен грязью.
— Сотри и запиши, раз такой бдительный.
Парень в гимнастерке стоял у грузовика, крутил во рту папиросу.
— Чего толковать-то, едем, — крикнул он.
— Документы покажите, — побледнев, сказал Андрей.
— Во, этого не хочешь? Понюхай, — человек в новых ботинках ткнул кулачищем Андрея в нос. Страшным стало его детское лицо.
— Не связывайся, Андрей, — крикнула я.
И ухватила его за руку, потащила в сторону. От машины уже шел тот, в гимнастерке, помахивая какой-то железкой. У него тоже было голое какое-то, озверевшее лицо.
— Идем, Андрюша, — я не помнила себя от страха, таща его за руку: люди с такими лицами могут все что угодно сделать — убить!
Андрей дергал руку, но я не отпускала.
— Отпусти! — сказал он.
— Не надо, идем отсюда, — бормотала я, не помня себя, и со страхом смотрела, как приближается тот, с железкой в руке.
Андрей вырвался, побежал к машине. Человек в новых ботинках обогнал его, что-то крикнул парню в гимнастерке. Тот метнул железку. Я завизжала. Андрей упал. Но он сейчас же поднялся. Однако было поздно: те двое уже сидели в кабине. Грузовик рванулся и на полной скорости помчался сюда, к обрыву.
Он промчался в двух шагах от меня, чуть притормозил перед спуском. Он притормозил, а я подпрыгнула, повисла сзади, ухватилась за скользкий борт.
Грузовик катился вниз, а я висела, болтаясь из стороны в сторону, подогнув колени. Я не могла разогнуть ноги — они касались земли. И подтянуться не могла, чтобы взобраться в кузов. Пальцы одеревенели, я чувствовала — сейчас сорвусь. И сорвалась бы, наверно, если бы, скатившись с горы, грузовик снова не притормозил. Я закусила губы, набралась сил, подтянулась и влезла в кузов, на брезент.
Грузовик мчался теперь по берегу. Там, вверху, бежал, махая руками, Андрей — зачем бежал, сам, наверно, не знал: разве догнать ему теперь нас?
Грузовик мчался, не останавливаясь, вдоль моря, без дороги. Я поняла, они хотят объехать Новоморской и выехать на шоссе уже далеко за последними домами, чтобы не встретить ни одного человека. И действительно, они выбрались на шоссе на восьмом километре. Но и тут не остановились, помчались дальше.
Я сидела на брезенте: я знала: подо мною кирпич. Ничего себе — целую машину уволокли.
Я отогнула с одного края брезент — кирпич лежал аккуратно, ровно. Они складывали его старательно — чтоб не разбить, чтоб больше вошло. Не торопились.
Грузовик все несся и несся как угорелый. Свист стоял в ушах. Знают они, что я здесь? Знают. Тот, в новых ботинках, высунулся из кабины, посмотрел на меня.
Я сидела высоко над бортами, почти лежала, вцепившись в жесткий брезент. Сначала мне казалось, что меня сдует отсюда, но меня не сдувало, и я скоро свыклась со своим положением и успокоилась. Что я буду делать, когда машина остановится, я не знала. И старалась не думать об этом.
Мимо несколько раз со свистом проносились встречные грузовики. Каждый раз я кричала, махала рукой, но меня, наверное, никто не слышал — я не успевала прокричать даже слово, как была уже в полукилометре от той машины.
И вдруг мы остановились. Я ждала, что кто-нибудь вылезет из кабины, но никто не вылез. Грузовик постоял, постоял и свернул в лес.
Ветки хлестали меня, я едва успевала отмахиваться от них. Лес становился гуще, темнее.
Мы долго ехали, наконец остановились. Человек в желтых ботинках вылез из кабины, взглянул на меня, молча обошел грузовик, разглядывая что-то.
И оттого, что он молчал, мне стало страшно.
В лесу было тихо. Стучал мотор, орала кукушка, у вершин деревьев, не доходя до земли, стояли дымные солнечные столбы.
— Слезай, — наконец сказал он.
— Воры, жулики! — Я хотела крикнуть, но губы мои были как бревна, я с трудом пошевелила ими, едва слышно пропищав эти слова.
— Ну быстро! — резко крикнул он.
В тишине крик этот был как удар, я вздрогнула, инстинктивно поползла к борту. Я, наверное, сползла бы на землю, если бы он снова не заорал:
— Быстрее!
«Сиди!» — злясь на себя, подумала я и вцепилась в брезент.
— Бандиты, — сказала я, но голос выдал мой страх. — Не слезу. Я в милицию вас…
— Дура! Тут живой души нет. Слезай! Или жить надоело?
Детское жестокое лицо его было спокойным, только глаза чуть сузились. Но у меня все оборвалось внутри, когда я увидела, как они сузились, его холодные глаза. Я никогда не видела таких глаз, и все же я знала — это глаза врага. И когда я поняла это, я сразу словно успокоилась.
Он усмехнулся, подошел к самому борту, вытянул руку, стараясь схватить меня за ногу. Я нашарила кирпич, подняла его над головой:
— Не подходи.
Я знала: я брошу в него кирпич. Я это хорошо знала, как хорошо знала, что живой не слезу с грузовика. Я стояла, расставив ноги, держа кирпич.
— Поезжайте на шоссе, слышите!
Я говорила спокойно, сама удивляясь своему спокойствию.
— Ну, на шоссе! Слышите!
— Слышу, — сказал из кабины парень в гимнастерке и рванул машину.
Рывок этот был так неожидан, что я не удержалась на ногах, грохнулась вниз на землю. Увидела перед глазами колеса, охнула: «Мамочка!», зажмурилась.
Но колеса не задели меня. Человек в новых ботинках пробежал мимо, пхнул меня ногой в живот — больно пхнул, я задохнулась.
Они помчались обратно к шоссе. Я побежала было за ними, но не догнала и села на землю, отплевываясь вязкой слюной. Сколько я так сидела — не знаю. Боль в животе поутихла, и я пошла. Шла долго, очень долго. Орала, как заведенная кукушка. Орала противно, нагло. Я что-то не слышала в наших краях кукушки — откуда эта психованная взялась?
Ныл правый бок, по руке сочилась кровь — я разодрала плечо, когда упала с машины.
Дура, маменькина дочка! Ты словно жила между небом и землей, развесила уши, слушала материнские проповеди о добре и любви к ближнему, а жизнь где-то шла помимо тебя. И ты ничего ей не давала, все брала, только брала. Ты любила порассуждать о правде и лжи, похвалить добро, осудить зло, стороной обходя и то и другое. Хоть раз ты, дура, бросилась, не раздумывая, защищать ту самую правду, любить которую проповедовала тебе мать?
Хотелось пить. Темный угрюмый лес был душен. Я не знала, что это за лес. Я никогда тут не была. На душе у меня было противно. И все же, как ни противно мне было, я не могла забыть какое-то незнакомое, какое-то странное, почти восторженное чувство, которое охватило меня тогда, когда я стояла на грузовике, подняв над головой кирпич.
Я шла, а шоссе все не было. Я давно потеряла колею и брела наугад. Лес потемнел, солнечные столбы над головой исчезли. За вершинами деревьев глухо заворчал гром, и по листьям застучал дождь. Но он не падал сюда, вниз, хлопал и гудел вверху. Я заблудилась, я старалась услышать шум машин — шоссе ведь близко где-то, — но ничего, кроме урчанья дождя, не слышала.
И вдруг лес кончился. Впереди было поле, мокрое, заросшее хилой травой и бесконечное, а на другой стороне этого поля — в немыслимой дали — виднелись электроопоры: значит, оно где-то там, шоссе.
Дождь промочил меня насквозь, как только я вышла из лесу и побрела через это бесконечное поле. Я сразу по щиколотку провалилась в мягкой, холодной, чавкающей земле. Это было болото, его будто облили клеем — ноги облепила вязкая грязь, их трудно было оторвать. Я падала, утирала с лица дождь, поднималась, брела дальше. Платье присосалось к спине.
Я шла через это болото, и у меня было такое чувство, словно когда-то я уже бежала так по полю, облитому клеем. И так же хлестал дождь, и платье облепило меня, будто все тело стянули бинтами, и так же стучало сердце.
Когда это было? Было это или не было?
Не было — ничего не повторяется в жизни.
Но почему, откуда у меня это непонятное чувство, словно я уже пережила однажды нечто подобное? Было это или не было?
Было!
Много лет назад было. Только тогда была ночь, темная, страшная ночь… Это было, но будто не со мной было, потому что я тогда была маленькой. Господи, неужели ничего во мне не осталось от той глупой, наивной девчонки?
Это было много лет назад.
…В тот год ее приняли в пионеры, и она впервые в жизни поехала в пионерский лагерь. Мама устроила ее в этот лагерь, куда приезжали пионеры из многих городов, даже из Москвы и Ленинграда. Этот лагерь был как знаменитый «Артек», но только стоял не у моря, а на берегу широкой реки. Впервые в жизни Варя так далеко уехала из Новоморского, за триста или четыреста километров. Лето прошло быстро, и наступила пора возвращаться домой.
Из лагеря ребят увозили на автобусах. Одних на вокзал, откуда они в поездах уедут в свои города, других, таких, как Варя, в порт, где их будет ждать «Агат».
Автобус стремительно мчался по шоссе, обгоняя легковые автомобили, другие автобусы, а когда ехал вдоль полотна железной дороги, то и поезд обогнал, легко обогнал, будто допотопную телегу.
Мария Ивановна испуганно кричала шоферу дяде Косте, что так нельзя ездить, но ребята в один голос орали: «Можно! Можно!», и дядя Костя, смеясь, подмигивал Марии Ивановне и не сбавлял скорость. Мария Ивановна сердилась, грозила дяде Косте кулаком. Он оборачивался, выпячивал свои пухлые губы. Мария Ивановна краснела, хмурилась и садилась к дяде Косте спиной.
Ребята делали вид, что ничего не замечают, ничего не понимают, хотя все в лагере знали, что у Марии Ивановны и дяди Кости любовь.
Вообще, взрослые — странные люди. Им кажется, что дети дураки, что у них нет глаз, нет ушей и даже мозгов нет, а ребята все видят и все понимают. Вот Варя тоже все видит и все понимает. Она хорошо понимает Марию Ивановну и дядю Костю, а попробуй скажи им, что она тоже влюблена, они засмеют ее: детям нельзя влюбляться, детям учиться надо, маму слушаться, вожатых слушаться, учителей слушаться, а не влюбляться. Хотя и мама, и вожатые, и учителя, когда были маленькие, тоже, наверно, влюблялись сто раз, а потом забыли или притворяются, что забыли. Варе нравится Сашка. Сашка, конечно, ненормальный: он помешался на марках. Все лето только и делал, что клянчил марки у ребят и расклеивал их в пухлой тетради. Из сострадания Варя начала собирать ему марки, а потом поняла, что Сашка очень умный мальчик, что с ним интересно разговаривать, что он понимает не только в марках, что вообще кругозор у него широкий.
Впрочем, Варя старалась поменьше с ним разговаривать — чтобы ребята ни о чем не догадались. Но все, что бы она ни делала, она теперь делала для Сашки. Картошку копали в колхозе, колоски подбирали на жатве, — Варя накопала больше всех, больше всех насобирала. И все для Сашки. Мария Ивановна на линейке хвалила ее за высокую сознательность, но никто не знал, что и картошку она копала и колоски собирала совсем не потому, что у нее высокая сознательность, а потому, что рядом с ней работал Сашка.
Сейчас Сашка сидел через два сиденья впереди Вари — она видела его загорелую шею, черные волосы, он смотрел в окно.
Варя тоже смотрела в окно. За окном мелькали деревья — сосна промелькнула, высоченная, до самого неба, речка засверкала на солнце, в речке стояли коровы, смотрели на автобус. Варя показала им язык. Одна корова увидела это, обиделась и сердито замычала.
А потом автобус ехал через деревню. На него лаяли собаки, испуганно шарахались куры, а перед самым выездом из деревни на дорогу выбежал козел, расставил ноги, замотал бородатой головой, наклонил к самой земле рога: храбрый козел, сердитый козел, вот-вот забодает автобус, разнесет его в щепки.
Дядя Костя подудел, но козел не сдвинулся с места, и автобусу пришлось остановиться, потому что объехать козла было нельзя — очень узкая тут улочка. Дядя Костя выпрыгнул на землю, подбежал к козлу, но тот рассердился еще больше и ударил дядю Костю рогами в бок. Дядя Костя упал. Мария Ивановна охнула, бросилась из автобуса ему на помощь, козел увидел ее, стукнул копытцем в землю и уже приготовился кинуться на нее и кинулся бы, наверно, если бы из избы не вышла девочка — маленькая, крохотная девчушка, года три ей, не больше. Она подошла к козлу, погрозила ему пальчиком, схватила за рога и потащила к дому. Козел покорно поплелся за ней.
— Вот это козел! — смеясь, сказал дядя Костя, потирая бок.
Теперь Мария Ивановна не отворачивалась от него, всю дорогу теперь она смотрела на него жалостливыми глазами.
Ехать в автобусе очень интересно. Особенно если едешь быстро. Каждую секунду за окном что-нибудь новое — это как кино смотришь. Только что была речка, был лес, а потом поле, по полю ползет трактор. И вдруг море. Его ждали, а появилось оно неожиданно.
Девчонки тыкали пальцем в каждое пятнышко на горизонте, а море появилось сразу, не одним кусочком, а во всю ширь, синее-синее, огромное-огромное и гладкое, как доска. И только сейчас Варя почувствовала, как она соскучилась по его шуму, по его теплой, нежной воде.
Тех ребят, которым предстояло плыть на пароходе, высадили в порту, а остальных повезли на вокзал.
«Агат», с которым должна приехать из Новоморского мама, еще не пришел.
Сашка тоже сошел в порту, он жил в этом городе, а домой почему-то не торопился. Он скинул штаны, рубаху и нырнул и поплыл, хвалясь перед Варей, как хорошо плавает.
Она сидела на берегу, раздевалась, смотрела на Сашку и думала о том, что вот сейчас она выкупается, встретит маму, сядет на «Агат», а вечером уже увидит поселковых девчонок и будет рассказывать им о лагере, а они будут ей очень завидовать.
Впереди у Вари был большой, полный событий и впечатлений день: ей надо не только обойти всех подруг, но и успеть отнести в школу заспиртованную лягушку и, может быть, сходить в кино. Она сто лет не была в кино.
Но Варя не знала, что этот день станет самым трудным, самым тяжелым и самым страшным в ее жизни. Все изменится через несколько минут. Вот она возьмет свой мешок, развяжет, чтобы достать полотенце, и все изменится, и не пойдет Варя купаться, не увидит в этот вечер своих подруг, не отнесет в школу заспиртованную лягушку.
Варя взяла мешок, развязала его, сунула туда руку, ища полотенце. Но никак не могла его нащупать и, рассердившись, вывалила содержимое на песок. Полотенце лежало в самом низу. Варя отложила его, стала засовывать вещи обратно. Сначала засунула банку с лягушкой. Засунула банку и вдруг увидела, что в мешке нет пионерского галстука.
Это был не простой галстук. Это был особенный галстук. Галстук, которым Варя гордилась и который берегла, потому что такой галстук нельзя было не беречь.
В тот день, когда Варю приняли в пионеры, мама подарила ей этот галстук. Она сама носила его когда-то. На этом галстуке была кровь маминого деда Алехи, убитого кулаками.
Вот какой был этот галстук. А Варя потеряла его. Мама сберегла его, как самое дорогое, она надеялась, что Варя тоже его сбережет, а Варя потеряла.
Она сидела на песке возле мешка, мучительно вспоминала, где могла потерять. Может, оставила в лагере, когда собирала вещи? Она хорошо помнила, что галстук лежал на подушке, когда она засовывала свои пожитки в мешок. А потом ее позвали к автобусу, и она на ходу совала в мешок банку с лягушкой. Неужели галстук остался в спальне на подушке?
Сашка вылез из моря, отряхнулся, как щенок, сморщил облупленный нос:
— Купаться будешь?
— Нет, — сказала Варя. — У меня беда: галстук потеряла.
— Вот чепуховина.
— Совсем не чепуховина. Что я маме скажу?
— Ерунда! Купи новый, и все тут… В универмаге галстуки продают, хоть тыщу штук покупай. Нашла чего переживать. Айда, отведу в универмаг, недалеко.
Сашка из всего умел с легкостью находить самый простой выход. Сашка мгновенно принимал решения, и всегда в его голосе звучала убежденность, которой трудно было сопротивляться. Сашка никогда ничего подолгу не переживал, ничего особенно не жалел: если бы Варя сказала, что она не галстук потеряла, а его, Сашкины, марки, Сашка и тогда, наверно, только причмокнул бы с сожалением языком и сказал бы:
— Ну и хрен с ними, поканючу — отец целый альбом купит.
А Варя на его месте очень огорчилась бы. Что она, жаднее Сашки? Или она совестливее — она берегла вещи, потому что знала, как трудно доставалась каждая из них маме, — ведь зарплата у нее маленькая.
— Ладно, пошли, — угрюмо согласилась Варя.
К универмагу они подъехали на трамвае. Ехали они зайцем. Кондукторша заметила их, но ничего не сказала. Они ехали, а она смотрела на них и молчала. И они смотрели на нее невинными, непонимающими глазами. И оттого, что кондукторша молчит, оттого, что она — Варя — строит равнодушную рожу и Сашка строит равнодушную рожу, Варе было противно и стыдно. Вот она так же будет глядеть и на маму честными глазами, когда купит новый галстук. У нее не хватит сил сказать правду, она станет врать, и ей будет так же противно и стыдно, как сейчас. Еще противнее. Впрочем, Варя не очень-то верила Сашке, что пионерский галстук можно так просто купить. Наверное, справку потребуют из школы или еще что-нибудь. Нельзя же так просто торговать галстуками, будто картошкой на базаре.
Варя была наивна тогда — ведь она всего три месяца назад стала пионеркой. Всего три месяца! И думала, что в магазине можно купить кастрюлю, ботинки, штаны, но нельзя купить пионерский галстук.
Но Сашка был прав — Сашка знал все на свете и был взрослее Вари. В универмаге продавались и знамена, и галстуки, и барабаны, и горны. Все, что хочешь.
Галстуки лежали на прилавке. Красные галстуки, одного цвета со знаменем. Будто частицы этих знамен, алые галстуки, как кровь деда Алехи.
Варя разозлилась. Она с ненавистью смотрела на продавщицу, которая торговала знаменами и галстуками, будто селедку распродавала: наколет чек, завернет галстук, наколет чек, завернет: «Пожалуйста, заходите еще, у нас воз этого добра».
Она могла бы заплатить рубль с полтиной за новенький галстук, выстирать его — и галстук стал бы похож на тот, который она потеряла. Как две капли воды — никто бы не различил, никто бы не узнал. Но она ничего не купила.
— Дура, — сказал Сашка, когда они вышли из универмага. — Ну, хочешь, я тебе свой отдам?
Он был добрый, отзывчивый, Сашка. Но Варя покачала головой:
— Не надо. Я поеду свой отыщу.
Она узнала, что «Агат» придет через два часа, а в обратный путь отправится еще через час, высчитала, что за три часа вполне сумеет съездить в лагерь на поезде, и написала маме записку. Она написала, что поехала к одной девочке в гости, что приедет к отплытию «Агата», — не могла же она написать, что потеряла галстук, — и отдала эту записку Сашке. Сашка поклялся, что дождется «Агата» и передаст маме записку, но про галстук ничего не скажет.
Она отдала Сашке записку и пошла на вокзал.
И уже на вокзале поняла, что не вернется через три часа, — ей нужно было целых сорок минут ждать поезда. И она ждала его.
И томительное это ожидание измучило ее. Еще не сев в поезд, она уже так устала, будто десять раз проделала тот путь, который еще надо было проделать.
Денег на билет у Вари не было — ей предстояло ехать зайцем, да и вообще она никогда не ездила в поезде, и поэтому ей было не то чтобы страшно, но беспокойно как-то и тоскливо.
Перронные часы показывали пять, когда подошел пригородный поезд. Пять часов. Скоро приедет мама, прочтет ее записку и начнет ждать и волноваться, а ехать Варе долго, очень долго.
Она забралась в последний вагон, решив, что если пойдет контролер, то начнет он с первого вагона и, пока доберется до последнего, она успеет сойти. Пассажиров в вагоне было мало — человек пять-шесть, здесь не спрячешься за их спинами, как в трамвае.
Вагон скрипел и покачивался, стучал колесами. Гудел паровоз, за окном пролетал серый дым из его трубы. Сначала Варя даже забыла свою тревогу и свои горести: она смотрела в окно на деревья, на далекие стада, на одинокие машины, бегущие по дорогам. Но потом тучи закрыли небо. Небо опустилось низко, оно лежало на вершинах деревьев, оно скреблось о них, скрипело от натуги, и вдруг сверкнула молния, ударил гром, и первые капли стукнулись в окна вагона. Дождь барабанил по окнам, дождь сек вагон, сек деревья, траву. Прижимаясь к земле, пролетела птица — ветер гнал ее куда-то, и она неслась по ветру, беспомощно размахивая крыльями.
Вагон скрипел, продираясь сквозь дождь, оставляя за собой мокрую унылую землю. Было скучно, холодно.
А поезд ехал и ехал. Он останавливался иногда на пустых станциях, подолгу стоял, нехотя дергался и снова катился мимо безлюдных деревьев, серых вздувшихся речек, гремел по мостам. И уже сумеречно становилось у горизонта. Он плелся как черепаха, этот поезд. На автобусе уже сто раз можно было бы проехать туда и обратно, а поезд плелся и плелся, словно у Вари в запасе были не какие-то три часа, а целые сутки. Пешком скорей добежать, чем плестись на этом дурацком поезде. Скорей бы он ехал, поезд, скорей бы, ведь так можно дождаться и контролера.
И Варя дождалась контролера. Их вошло двое — мужчина и женщина. Женщина прошла через весь вагон к другому выходу, закрыв все пути к отступлению, хотя отступать с последнего вагона было некуда — только прыгать на полном ходу. Пассажиров было мало, человек пять-шесть, не больше, мужчина проверил у них билеты и шел теперь к Варе, шел медленно, еще медленнее, чем ехал этот дурацкий поезд. Варя следила за ним краем глаза, вспотев от страха и ненависти.
— Ну-с, барышня, — сказал мужчина, — билетик.
— Нет у меня билета, — не глядя на него, зло ответила Варя.
— Нет? Печально. — Мужчина сел, поглядел в окно, потом стал разглядывать Варю. — Придется сойти тебе, милая. Мы сойдем, и ты сойдешь.
Подошла женщина-контролер.
— Куда едешь-то? — спросила она.
— Надо, — ответила Варя.
Они расспрашивали ее, зачем едет, куда едет, где живет, и, хотя Варя угрюмо молчала, они все приставали к ней с вопросами. Они надоели ей, как осенние мухи.
— Ну, молчи, молчи, — сказал наконец мужчина. — Посидишь в милиции — одумаешься.
На станции они и в самом деле отвели Варю в милицию.
В большой комнате стояла длинная скамья. На эту скамью посадили Варю. Из-за деревянного барьера, перегородившего комнату, встал милиционер, сердито спросил:
— Безбилетница? Ишь ты! Ну-ка, говори, где живешь, куда едешь?
Но Варя молчала.
Контролеры ушли. Варя осталась наедине с милиционером. Он сидел за столом, что-то писал, о чем-то говорил по телефону. Иногда вспоминал о Варе и спрашивал:
— Ну, будешь говорить?
Но Варя молчала. И снова милиционер писал, снова говорил по телефону. С улицы заходили другие милиционеры, потом уходили, пришла старушка, поплакала, тоже ушла.
Люди входили и уходили, а Варя сидела. Она решила молчать, ни слова не говорить, хоть месяц тут просидит, хоть умрет тут от голода и холода. Конечно, она могла бы сказать свой адрес, и милиционер позвонил бы в порт, и мама приехала бы за ней, но Варя не могла, не хотела показаться ей на глаза без галстука. Лучше месяц тут просидеть, лучше умереть тут от голода.
Люди входили и уходили, и дверь то открывалась, то закрывалась за ними. Там, за дверью, всего в трех шагах от Вари, была воля, была свобода, там Сашка, там пионерский лагерь, там жизнь. А здесь — милиционер, здесь — тюрьма, холод и голод.
— Ну, будешь говорить? — спрашивал милиционер.
Варе надо сказать всего несколько слов, и заветная дверь откроется перед нею. Но Варя упрямо молчала. Нет, теперь с полдороги ей нельзя возвращаться домой, нельзя.
До двери три шага, не больше. Встать, сделать три шага, толкнуть дверь, и ты на свободе. Дыши воздухом, бегай босиком по лужам, лови ртом теплый дождь, купайся в море — делай что хочешь: ты на свободе. Но до свободы три шага. Три шага, которые длиннее, чем двести верст. А к Вариным ногам словно привязаны камни, словно скалы привязаны, не скалы, а все Кавказские горы, она не может поднять их, потому что, если она побежит, милиционер, наверно, будет стрелять. Вон на поясе висит у него кобура.
Ну и пусть стреляет. Пусть. Лучше пусть застрелит, чем сидеть тут, дрожать от страха. И Варя напрягла все свои силы, подняла Кавказские горы, которые были привязаны к ее ногам, и бросилась к двери.
— Эй, стой! — крикнул милиционер и побежал за нею.
Варя выбежала во двор, помчалась к воротам, но поскользнулась в луже и упала. Вскочила и увидела милиционера, который шел к ней. Варя зажмурилась и, плача, сказала:
— Стреляй, ну стреляй…
Милиционер засмеялся:
— Чудачка. — Он схватил Варю под мышки, поднял над землей. — Кто же в тебя стрелять будет? Ну, успокойся, глупенькая.
— Дяденька, отпустите меня, дяденька!
Захлебываясь слезами, она рассказала милиционеру, куда и зачем она едет и почему ей нельзя возвращаться с полдороги.
Они снова вернулись в милицию. Но теперь уже Варя ничего не боялась: она жевала булку с колбасой, которую дал ей милиционер, рассказывала о пионерском лагере и сама слушала его рассказы о том, как ловят в милиции всяких воров и бандитов. А потом пришел поезд, и милиционер проводил Варю до вагона, дал ей денег на обратный билет и помахал на прощанье рукой.
Уже было темно, когда Варя наконец доехала до своей станции. А от станции до пионерского лагеря три километра, не меньше. Три километра — это немного, если знаешь дорогу, но если не знаешь, три километра — все равно что десять тысяч верст. А Варя не знала дороги. Она стояла под навесом станции, глядела, как дождь стучит по дощатому мокрому перрону, как вода стекает в щели досок куда-то вниз, под перрон. Варя не знала, в какую сторону ей идти, но в какую бы сторону ни идти — всюду грязь, лужи, всюду дождь.
Она спросила у кассирши, как добраться до Оболочи, деревни, возле которой был лагерь, разулась и пошла.
Сначала она шла по дороге, потом свернула на тропинку к лесу: лес чернел вдали, в нем уже лежала ночь, от него веяло холодом. Ноги облипли коричневой вязкой грязью, ноги будто обуты были в сапоги из этой грязи. Дождь вымочил платье, дождь стекал с мокрых волос на лицо. В лицо дул ветер. Он гудел, он выл в ушах, он нес из леса стужу. Вот гром ударил, молния вспыхнула и разорвалась над самой головой. Варя присела от страха на корточки, закрыла голову руками. А встать уже не могла. Не то чтобы не могла, ей просто не хотелось вставать, наоборот, ей захотелось сесть на мокрую траву и сидеть так, сидеть долго.
Но Варя не села, она поднялась и побрела дальше. Лес был далеко, он, казалось, не приближался, а уходил в темноту, становился чернее, меньше. Он был страшен, этот лес, убегающий от Вари, но Варе хотелось скорее добраться до него, потому что за ним был лагерь, и в то же время она боялась этого леса и совсем не хотела встречаться с ним. Она знала, что уже поздно, что давно мама приплыла на «Агате» и беспокоится, но она не думала ни о маме, ни о том, что она беспокоится, ни о чем Варя не думала, она брела среди бесконечного вечернего поля, мокрая, как трава, беспомощная, как птица на ветру.
Она наконец догнала убегающий от нее лес. Лес шумел, лес гудел, скрипел, он стоял перед Варей плотной стеной. Он был страшнее ночного кладбища, страшнее любого чудища. От него пахло гнилью.
И вдруг Варя увидела волка. Волк трусил навстречу по тропинке, опустив морду, зажав между ног тощий мокрый хвост. И сам волк был тощий, мокрый, голодный.
Волк увидел Варю и остановился. Варя прижалась к стволу сосны, не сводя с него глаз. Вокруг был лес, полный деревьев, кустов. Из каждого куста, из каждого дерева можно было наделать миллион палок, миллион дубинок, а с дубинкой волк не так уж страшен. Дубинкой можно отбиться от самого голодного волка. Вокруг был лес, полный деревьев и кустов, из которых получились бы хорошие дубинки, а Варя стояла перед волком беззащитная. Неужели она ехала в поезде, сидела в милиции, брела по грязи, устала, измучилась только затем, чтобы волк сожрал ее тут?
Варя знала, что волки боятся огня. Зажечь спичку, и волк убежит. В Новоморском полно спичек. Из спичек хорошо строить домики. Дунешь — и домик развалится. Спички можно бросать в весенние ручьи — спичка плывет, как корабль, а ты бежишь за ней, пока не уплывет она в море или не провалится в трещину под землю. Спичками хорошо в зубах ковырять, зажигать костры. Спичками можно спугнуть волка. Но спичек у Вари не было.
А волк стоял, смотрел на Варю жадными глазами. Наверное, примеривался, как поудобнее прыгнуть, с чего начать свой ужин — ногу сначала съесть или руку или прежде всего попробовать, вкусный ли у Вари нос. Он может начать с чего угодно — Варя все равно с ним не справится.
Варя хотела закричать, но решила, что в лесу никто ее не услышит, никто ей не поможет, и не закричала. И бежать тоже бесполезно — волк все равно догонит ее.
Волк стоял, подняв морду, смотрел на Варю. И в то мгновение, когда Варя поняла, что ей не спастись, что волк все равно сожрет ее, Варя перестала ощущать страх. Она разозлилась, она решила, что это противно — стоять и ждать, пока волк прыгнет. Варя выругалась, нехорошо выругалась. Если бы мама услышала, как она выругалась, она бы задала хорошую трепку. Но мама была далеко, и, кроме волка, никто не слышал Варю. Варя выругалась и пошла навстречу волку. И волк пошел к ней.
Варя ждала, что он прыгнет, но он не прыгнул. Он ткнулся в живот Варе носом, понюхал ее ноги, пошевелил тощим хвостом. Это была собака, обыкновенная собака, а не волк. Добрая, смирная собака, которая сама, наверное, испугалась, встретив Варю на лесной тропе.
— Дура, трусиха, — обозвала себя Варя, разозлившись, что приняла со страху обыкновенную дворняжку за волка.
Собака обнюхала Варю и побежала дальше. У нее тоже, наверное, были важные, неотложные дела, если она таскалась по лесу в такую непогоду.
А у Вари уже не было сил бежать, она шла медленно, очень медленно. Все темнее и темнее становилось в лесу. И наконец ночь опустилась с вершин деревьев вниз. И ничего не стало видно, ничего…
Никто никогда не узнает, не поймет, как страшно было Варе. Это надо испытать самому. Никогда потом она не ощущала такого ужаса, как в этом лесу. Она брела в кромешной тьме, не видя даже своих рук, своих ног. И это тоже страшно — не видеть себя самое. Ей кричать хотелось, но она боялась кричать, ей плакать хотелось, но и плакать она не могла.
Она брела и брела во тьме, продираясь сквозь мокрые, холодные кусты. И вдруг увидела огни деревни. А от деревни до лагеря совсем близко, очень близко. Однако это прежде казалось Варе, что близко, а сейчас она поняла, что от деревни до лагеря — тысяча верст. Но она и их прошла, эту тысячу верст!
В лагере было тихо, темно. Дача, в которой жил Варин отряд, была заперта, окна закрыты ставнями. Дача стояла неприступная, как крепость, а брать эту крепость у Вари уже не было сил. Она постучала кулаком в дверь, пнула ее ногой, стукнула задом, плечом, но дверь не поддавалась, она будто из железа была сделана. И Варя поняла, что весь свой трудный, страшный свой путь она проделала зря, и заревела от отчаяния, обиды и усталости.
Она не помнит, сколько просидела возле этой двери, — может быть, час, два, а может, и десять минут. Она могла сидеть тут хоть сто лет, теперь ей было все равно, сидеть или идти. Все ей было безразлично. Она даже не испытала радости, когда услышала чьи-то шаги, когда увидела свет от ручного фонарика. Ну и идет кто-то, и пусть себе идет, пусть светит фонариком, если хочется. Варе нет никакого дела, она спать хочет, ей холодно, а во сне можно согреться.
Свет фонарика осветил Варю.
— Ты что тут делаешь? — спросил кто-то, и Варя узнала дядю Костю.
Дядя Костя отпер дверь. В спальне на подушке Варя увидела свой пионерский галстук, единственный галстук, который не продается и не покупается.
В город, к маме, которая ждала ее в порту, Варя ехала с дядей Костей на автобусе. Дядя Костя увозил матрацы, подушки и всякие другие вещи, которые должны лежать на складе до следующего лета.
Дядя Костя укутал Варю в одеяло, как годовалого младенца. Варя лежала на мягких матрацах, смотрела в темное небо и думала, что к утру ветер разгонит облака и снова будет светить солнце, а если будет светить солнце, то можно завтра пойти на море ловить крабов. Она не заметила, как уснула, и не слышала, как дядя Костя привез ее в порт, как плакала и целовала, целовала ее испуганная мама. Она спала. И улыбалась во сне…
Я вспомнила все это, и рассердилась на себя, и сказала себе:
«Дура, ведь ты забыла ту ночь, как ты смела забыть ту ночь?»
Я брела по болоту, утирая с лица дождь. Я не знаю, как долго я брела, пока наконец, искусав губы, ободрав ноги, вышла к электроопорам, а за ними увидела шоссе. Болото кончилось, теперь я шла по твердой земле, мокрая холодная трава обмыла грязь с моих ног.
Мне повезло. Едва я выползла на шоссе, показался автобус. Я подняла руку, он остановился, и я влезла в него. Вода текла с меня, я словно голая была в прилипшем платье, я вертелась, чтобы отодрать его, но оно будто приклеилось и не отдиралось. Пассажиры посмеялись надо мной и успокоились, а я села на заднее сиденье в самый угол, прижалась лбом к окну. Дождь стекал по стеклу, прибитая пыль на дороге была темной, почти черной, деревья и кусты качались под ветром.
Впереди меня сидел парень в синей безрукавке и женщина с ребенком. Ребенок спал у нее на коленях.
— Подумаешь, рыбнадзор, они все одинаковые, чё старый инспектор, чё новый, — шептала женщина. — Видала его, возьмет. Прынц он — от денег отказываться?
— Кудахтай, — сказал парень. — А вот с какого борту к нему привалиться? Сунуть сколько — тоже вопрос.
— Жить не умеешь, тепа, — сказала женщина. — Небось Дулькин много не рассуждает — ложит в руку, и все. А ты: «С какого борту».
Я слушала их громкий шепот, слышала каждое слово и с ненавистью смотрела им в спины. И это называется — уметь жить. Кому-то сунуть, кого-то обмануть, что-то украсть. Это называется уметь жить?! Да зачем тогда жить, если жить так?
Я пересела на другую сторону скамейки — я не могла их слушать.
Я не понимала, что со мной происходит, — я вся дрожала, словно от холода. И пить мне хотелось. Мне ужасно хотелось пить, хотя я была с ног до головы мокрая.
Мы уже подъезжали к Новоморскому — дождя здесь не было. Здесь ярко светило солнце, и небо было голубое. И море сияло, как начищенный таз. У причала стоял «Агат».
Автобус остановился у Дома приезжих. Я забежала в сад, стянула платье, выжала его и опять натянула — оно стало таким, будто его сто коров жевало.
Я выбежала из сада, увидала Андрея:
— В милицию, Андрей! Скорее!
Он смотрел на меня так, словно я вернулась с того света. Люди садились в автобус, входили и выходили из магазина. А мы стояли посреди дороги и смотрели друг на друга. Он обнял меня, поцеловал. На виду у всех. Я заплакала.
Я плакала, а он целовал меня, держа в ладонях мою голову.
Наконец он сказал:
— Иди переоденься… Я уж тут давно всех на ноги поднял, иди.
Я вбежала на нашу улицу и ужаснулась.
Улица была полна людьми. Дети, женщины, старики — все высыпали из домов. Они стояли вдоль заборов, у калиток и смотрели в одну сторону — в сторону нашего дома, на середину улицы.
А там, посредине улицы, шла тетя Аня. Она шла, покачиваясь как утенок, балансируя руками. Шла без костылей. Одна. Улица была полна людьми, но стояла тишина. Необыкновенная, торжественная тишина.
Тетя Аня шла. А рядом шла ее маленькая тень. Она не поднимала ноги, она только передвигала их, разгребая пыль. Пыль висела вокруг нее тонким прозрачным облаком и блестела на солнце.
Я стояла, смотрела, закусив губы.
Она шла. Вдруг остановилась. И я побежала к ней, и еще кто-то побежал. Но не успели — она упала лицом вперед.
Она лежала на дороге, серая от пыли, и смеялась.
И все же это было страшно, как она шла, потому что человек — только человек…
Женщины подняли, понесли ее. Они несли ее к калитке. Я шла сзади. Они вошли во двор. А я остановилась у забора. Тетя Аня смеялась, что-то говорила, а я стояла у забора, смотрела вдоль улицы.
Из-за угла вышел человек. Он был еще далеко, но я его сразу узнала.
Я не удивилась. И не обрадовалась. Не испугалась. Я так устала за это утро, что, если бы даже марсиане спустились сейчас на своем корабле, я и тогда, наверно, не удивилась бы.
Но все же — зачем он приехал? У нас своя жизнь. У него своя.
Он шел. Я смотрела, как он шел.
Он был еще далеко, а я увидела: у него такие же, точно такие же желтые ботинки, как у того, на машине.
Ах, при чем здесь ботинки? Это же отец мой! Мой отец! А те? Те, кто украл кирпич, они, наверное, тоже чьи-то отцы?
Зачем он приехал? Мне нечего ему сказать. Кто он? Какой он? Только ли маме он сделал зло или другим тоже?
Неожиданно он побежал. Он подбежал, испуганно смотря на меня.
— Здравствуйте, — сказала я.
— Здравствуй, — сказал он. — Что у тебя за вид? Случилось что?
— Нет, ничего. Под дождь попала… Зачем вы приехали?
— За тобой, — сказал он, — я хочу, чтобы ты погостила у меня.
— Зачем?
— Я же твой отец.
Странный он человек — тогда, в ресторане, в машине, он был другой, тогда я его скорее боялась, а сейчас мне будто бы даже жалко его.
— Но я не хочу никуда ехать, — сказала я. — Правда. Ну, зачем вы приехали, не надо было приезжать.
— Ты моя дочь, Варя.
— Я себя ругаю, что ездила к вам! Мы так долго жили друг без друга. И обходились. Так проще, наверно, — друг без друга. И потом — мама меня не отпустит.
Он сказал:
— Я поговорю с ней.
Я испугалась:
— Нет, вы не должны видеться с мамой. Дура, зачем я ездила к вам! Не надо. Уезжайте. — Я чуть не плакала. — Ну, пожалуйста… Только не встречайтесь с мамой. Я напишу вам, правда, напишу… Уезжайте, пока «Агат» не отошел…
— Я уже видел ее, — сказал он.
— Правда? Ну зачем? Зачем?