Михаил Ивин У ПОРОГА ВЕЛИКОЙ ТАЙНЫ

Рисунки Е. Кршижановского

Оформление С. Острова

ЗВЕНО ПЕРВОЕ

В саду Ликея

Старый Феофраст, сопровождаемый толпой учеников, шел по саду. Стояло лето. Уже отцвели левкои. Падали с роз лепестки. Покачивались на высоких стеблях царские кудри, своими цветками действительно напоминающие локоны.

Миновав ряды молодых олив и низкорослых миндальных деревец, старик остановился близ одинокой финиковой пальмы, с которой свисали массивные белые соцветия.

Юноши окружили учителя. Они стояли, укрытые от солнца огромными, похожими на перья фантастической птицы, поникшими листьями пальмы.

Феофраст безмолвствовал, рассеянно прикасаясь кончиками пальцев к мохнатому стволу. Ученики знали, что старик любит финиковую пальму и способен подолгу созерцать ее, не произнося ни слова. В своих книгах и беседах он вновь и вновь возвращался к этому дереву.

Но Феофраст не всегда только созерцал. Он нередко показывал ученикам, как надо сажать косточки фиников, чтобы росток пошел прямо вверх; он рассказывал им, что пальма любит солоноватую воду, что ей полезны пересадки. Старик научил юношей различать мужские и женские пальмы. Это нужно знать, говорил он, так как женские деревья получают помощь от мужских. Если срезать мужское соцветие и встряхнуть его над женским, то после того финики не опадают. Впрочем, здесь, в Афинах, этого делать не стоит, так как в Элладе финики все равно не вызревают, а иногда плоды даже не завязываются. Зато в Вавилоне пальма дает диковинный урожай. Она любит такие места, где вовсе не бывает дождей. В Сирии и Египте есть финиковые пальмы, приносящие плоды в четырехлетием возрасте, когда деревцо еще не превышает человеческого роста…

Да разве только о финиковой пальме рассказывал учитель, бродя с юношами по саду и по тенистым рощам Аполлона Ликейского?

Феофраст знал многие сотни растений. Он провел детство на острове Лесбос, среди гор, покрытых дремучими лесами. Мальчика называли тогда именем, которое дал ему отец — Тиртам, Тиртамос.

Юный Тиртамос переезжает в Афины. Вместе с Аристотелем он слушает беседы философа Платона. И хотя Аристотель на двенадцать лет старше Тиртамоса, они становятся друзьями. Аристотель и назвал Тиртамоса за красноречие Феофрастом — божественным оратором.

Друг и учитель — таким остался Аристотель для Феофраста на всю жизнь.

В Афинах Аристотель основал Ликей — философскую школу. Когда пришло время назначить себе преемника, Аристотель остановил свой выбор на Феофрасте.

Но был еще один человек, который мог стать во главе Ликея, — Эвдем с Родоса.

Феофраст с Лесбоса и Эвдем с Родоса… Кого все же выбрать? Аристотель велел рабу принести родосского и лесбосского вина. Отведав того и другого, сказал:

— Родосское вино крепче, но лесбосское слаще!

С тех пор, вот уже тридцать четыре года, Феофраст возглавляет Ликей. За это время школа достигла большой славы. В Элладе, наверное, нет такого уголка, где не отыскались бы ученики Феофраста. Многие из них помогали учителю откапывать корни деревьев и кустарников, ездили за редкими растениями в горы Македонии. Бродя по окрестным рощам и лесам, Феофраст заводил длинные беседы с дровосеками и смолокурами, с ризотомами и фармакополами — корнекопателями и продавцами лекарств. О диковинных растениях, которые в Элладе не водятся, — таких, как ямс, папирус, дум-пальма, лотос, нут, хлебное дерево, — он жадно выспрашивал у мореходов, купцов, у воинов, совершивших далекие походы с Александром Македонским.

Доводилось Феофрасту выслушивать и явные небылицы. Особенно неистощимы были на выдумки корнекопатели и собиратели лекарственных трав, которых в Элладе водилось множество. Феофраст с улыбкой пересказывал ученикам некоторые из этих выдумок:

— Многие травы надо собирать, став против ветра и жирно умастившись, иначе наверняка распухнешь.

Если брать ягоды собачьей ежевики, стоя спиной к ветру, то заболят глаза.

Вокруг первой мандрагоры надо трижды очертить мечом круг и срезать ее, глядя на запад. Вокруг следующей — плясать, приговаривая как можно больше любовных речей…

Конечно, это все басни, усмехался Феофраст.

Но сегодня, стоя в тени пальмы, Феофраст заговорил о другом.

— Чем и как питаются растения? — нарушил он безмолвие вопросом. — Вам известно суждение Аристотеля. Он говорил, что растение — это животное, поставленное на голову: органы размножения у него наверху, а голова внизу. С помощью корней, играющих роль рта, растения извлекают из земли совершенно готовую пищу. Поэтому они и не выделяют нечистот…

Феофраст примолк, оглядывая столпившихся вокруг него юношей. Потом продолжал в раздумье:

— Определение Аристотеля изящно и остроумно. Но если растения берут пищу только ртом, погруженным в почву, то для чего служат им листья? Для чего нужны листья пальме, оливе, мирту, лавру, розам, левкоям? — Он широким жестом обвел сад.

— Листья украшают растение. Разве этого мало, учитель?! — воскликнул один из юношей.

Феофраст одобрительно посмотрел на ученика. Старику нравилось, когда в беседу вступали без приглашения.



— Я не берусь утверждать, что ты совсем неправ, мой друг. Листья действительно украшают растение. Но почему верхняя и нижняя поверхности листа столь различны? Обратил ты на это внимание? Почему листья многих растений поворачиваются к свету? Наконец, почему многие деревья и кустарники сбрасывают свое украшение на зиму?

Юноши молчали. И старый учитель не побоялся смутить их души неожиданной, ошеломляющей догадкой:

— Не служат ли листья растению вторым ртом?..

Легкий ропот пробежал в толпе.

— Учитель, как можно этому поверить?! — воскликнул юноша, который говорил, что листья украшают растение. — Как могут листья брать пищу, если они висят в пустоте?

Он выбросил руку вверх, как бы подкрепляя свои слова. Все невольно подняли головы. Там, в вышине, тихо шелестели похожие на перья заостренные листочки.

Феофраст помолчал, любуясь огромными пальмовыми листьями, которые он принимал за ветви.

— Природа любит скрываться, она ускользает от познания. Это сказал еще Гераклит из Эфеса.

Феофраст почувствовал усталость. Сделав прощальный знак рукой, он удалился.

Ученики расходились, страстно споря. Тот, который дважды перебивал Феофраста, сказал своему другу:

— Наш учитель очень стар, — ведь ему восемьдесят пять лет!

— Наш учитель очень мудр! — произнес второй, словно не слыша друга.

А старый Феофраст в это время уже покоился на своем ложе. Хорошо ли он делает, когда высказывает любимым своим ученикам то, что ему самому еще неясно? Да, хорошо. Пусть думают, пусть ищут. Да избавят их боги от непреложных, непререкаемых суждений, от пересказывания чужих мыслей…

Усталость как будто проходит. Исчезает ощущение тяжести в теле. Чудится Феофрасту, будто он уносится на легких волнах эфира куда-то в неведомые края. И раскрываются перед ним тайны природы, которые он всю жизнь мучительно старался разгадать.

Вот тело стало совсем невесомым. Но рассудок ясен. И Феофраст отчетливо говорит самому себе:

— Да, мы умираем тогда, когда начинаем жить… — Он с усилием поднимает веки. У ног его недвижно стоит раб. Сквозь окно видна верхушка пальмы с ее листьями-ветвями, похожими на огромные опахала.

— Пусть меня предадут земле здесь, в саду Ликея, — произносит Феофраст, взглядом обращаясь к рабу.

И раб безмолвно склоняет голову.

История одного заблуждения

В поместье под Брюсселем богатая брабантская дама принимала свою подругу. После обеда хозяйка повела гостью в зимний сад. Там, среди редкостных заморских растений, приезжая вдруг увидела скромную ивовую ветку, посаженную в непомерно для нее большой глиняный сосуд.

— Это все причуды моего мужа, — улыбнулась хозяйка, перехватив изумленный взгляд подруги. — Он объяснял мне смысл своего опыта, но я не все поняла… Представьте, не поленился просушить в печи всю землю, которая насыпана в горшок, и взвесить с точностью до унции! Ветку он тоже взвесил. И, видите, прикрыл горшок, чтобы сор не попадал в почву. Муж поливает иву только дождевой водой и никому не позволяет прикасаться к растению. Он сказал, что опыт будет продолжаться пять лет.

— Возиться пять лет с каким-то ивовым прутом! — воскликнула гостья. — Да ива растет без всякого присмотра в любом уголке наших Нидерландов. Ну и терпение же у господина Ван-Гельмонта.

— О, когда дело касается его опытов или его больных, которые вечно толпятся у наших дверей, то он очень терпелив.

— А правда ли, что господин Ван-Гельмонт никогда не берет с больных платы за лечение?

— Да, он считает это безнравственным, — сдержанно и с некоторым достоинством ответила хозяйка.



Брабантская дама довольно верно описала с внешней стороны опыт, поставленный ее мужем — Яном Баптистом Ван-Гельмонтом.

Но вот прошло пять лет. Ивовая ветка стала деревцом. Однажды ранним утром, когда госпожа Ван-Гельмонт еще спала, ее муж, призвав на помощь садовника, осторожно вынул иву из горшка. Очистив иву от земли, Ван-Гельмонт взвесил деревцо и записал результат: растение за пять лет увеличилось в весе на 164 фунта и 3 унции. После того вновь, как пять лет назад, была просушена в печи и взвешена почва, заполнявшая горшок. Результат: за пять лет из двухсот фунтов земли убыло две унции.

Что же служило все эти годы пищей для ивы? Откуда взялись те вещества, из которых построены корни, ствол, гибкие ветви и эти узкие, удлиненные листья?

— Вода, конечно же, вода! — решает Ван-Гельмонт. На протяжении пяти лет он регулярно поливал растение. Из воды ива и извлекала нужные ей для роста вещества.

Теребя от волнения концы шейного платка, он длинными шагами меряет свой кабинет, заставленный колбами, пробирками, весами. Не зря ученый ждал пять лет. Результаты опыта отлично согласуются с его воззрениями. Вода, вода — вот начало!..

— Да ведь Ван-Гельмонт допустил ошибку в своих выводах, грубую ошибку! — слышим мы со всех сторон.

Погодите… Уличить Ван-Гельмонта мы всегда успеем. Давайте спустимся ненадолго с высот наших сегодняшних познаний.

Давайте забудем простенький опыт, который мы, под наблюдением учителя, ставили в школьном уголке живой природы. Опыт, убеждающий нас в том, что листья служат растению органом питания. Забудем все, что учили про клетку. Забудем, что рассматривали в микроскоп срезы зеленого листа, что видели устьица и хлорофилловые зерна. Забудем все, что знали о составе воздуха, о свойствах углекислого газа и световых лучей.

Одним словом, забудем начатки ботаники, химии, физики. Перенесемся на три с четвертью века назад, в ту эпоху, когда современная наука, основанная на опыте, на фактах, только зарождалась. В ту эпоху, когда и самые одаренные, самые передовые умы стояли еще одной ногой в средневековье, с его алхимией и мертвящими церковными «истинами». Не придем ли мы в этом случае к тому же выводу, к какому пришел знаменитый голландский естествоиспытатель, живший на рубеже XVI и XVII столетий — Ян Баптист Ван-Гельмонт?

Проникнем в кабинет Ван-Гельмонта — химика, физиолога, врача… Да, в ту пору один человек — обладающий, разумеется, способностями Гельмонта — мог еще не только объять все науки, но и сделать в каждой из них открытие.

Хозяин кабинета взволнованно меряет шагами комнату, посматривая на лежащее в стороне ивовое деревцо. Ван-Гельмонт худ, коротковолос. Удлиненное лицо с крупным носом кажется замкнутым, даже немного суровым. Ему — под пятьдесят. Позади — годы, полные ярких впечатлений и упорного труда.

Он родился в 1577 году в Брюсселе, тогда нидерландском городе. Родители, состоятельные дворяне, отдали сына учиться в Лувен, старинный город провинции Брабант. В Лувене был католический университет, основанный еще в XIII веке. Юноша Гельмонт начал изучать естественную историю в этом университете у иезуитов — членов католического ордена.

Жесткая, сухая философия иезуитов не могла привлечь Гельмонта, обладавшего горячим воображением.

Порвав с иезуитами, он перебрал затем многих учителей. Но никто из них не мог дать ответа на вопросы, терзавшие юношу.

Гельмонт набросился на книги. В конце концов он решил посвятить себя медицине и уже в двадцать два года получил степень доктора. Но в те времена врачевать — значило еще и быть химиком…

Закончив университет, он объехал почти всю Европу. Был во Франции, в Англии, в Италии, в Швейцарии. Всюду учился, вел споры, читал.

Но вот странствия закончены. Он женился на брабантской вдове и на тридцать втором году осел в поместье под Брюсселем, посвятив себя науке и лечению больных.

Еще в студенческие годы Ван-Гельмонт стал горячим сторонником идей Парацельса, чьи труды усердно изучал.

Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст из Гогенгейма… Он назвал себя Парацельсом, чтобы подчеркнуть свое превосходство над известным древнеримским ученым Цельсом. Какой он был злоязычный проказник, этот Филипп Ауреол!.. И какой искрящийся, озорной ум!

Парацельс основал школу ятрохимиков — химиков-врачей… Приготовление лекарств. — главная цель химии. Да, говорили ятрохимики, превращение ртути, свинца и других металлов в золото с помощью философского камня… все же возможно! Средневековые алхимики были неправы лишь в том, что посвящали всю жизнь только этому.

Так рассуждали ятрохимики, к которым примыкал и Ван-Гельмонт. Великое множество всевозможных лекарств приготовляли они в своих лабораториях. Станем ли мы осуждать их за то, что большая часть этих лекарств оказалась бесполезной для больных? Ведь тогдашняя медицина почти ничего не знала о живом организме.

Для науки же ятрохимики сделали немало. Парацельс впервые, за ним и Ван-Гельмонт наблюдали выделение водорода при химических реакциях. Ван-Гельмонт ввел в обиход исследователей термин «газ».

Вместе с тем Ван-Гельмонт был убежден, что из смеси пшеничной муки, старых тряпок и пыли могут, представьте, народиться мыши. И еще он знал, как вывести скорпионов!.. Для этого нужно выдолбить углубление в кирпиче, наложить туда толченого базилика и прикрыть вторым кирпичом. Если выставить кирпичи на солнце, то через несколько дней из базилика выведутся настоящие скорпионы!..

Ван-Гельмонт все еще в волнении шагает по кабинету. Ива лежит перед ним. Корни деревца, очищенные от влажной земли, уже стали подсыхать. Взгляд ученого падает на листья ивы — узкие, блестящие, заостренные, с зазубренными краями. Как быстро они привяли!..

Давно уже проснулась госпожа Ван-Гельмонт. Она идет в зимний сад. Как, ивы нет?! Ах, да, сегодня исполнилось ровно пять лет.

И отправляется к мужу.

Ван-Гельмонт прерывает свой нервный бег по кабинету и в почтительном изумлении склоняется перед женой. Она почти никогда не заходит на его половину. Дама бросает взгляд на лежащее деревцо и, слегка морща нос — от этих снадобий и колб так ужасно пахнет, — поздравляет мужа с окончанием столь длительного опыта. Он начинает ей горячо объяснять:

— Ведь земли в горшке убавилось только две унции, две унции за пять лет! А ива увеличила свой вес в тридцать раз!..

Она с милой улыбкой прерывает его:

— Благословение богу, мой друг, что все это так хорошо кончилось. Идемте завтракать…

За столом Ван-Гельмонт рассеянно выслушивает городские новости: накануне вечером жена вернулась из поездки в Брюссель.

О чем думает в эту минуту ученый? О, если б мог он заглянуть в даль веков! Если бы дано ему было полистать книги, которые выйдут через сто и двести лет, как перелистывает он фолианты, написанные за сто и двести лет до него! Какое смятение охватило бы душу Ван-Гельмонта.

Он бы с изумлением узнал, что для потомков его опыт с ивой стал классическим; что в историю науки этот опыт вошел как первая попытка выпытать у природы, как и чем питается растение. Ван-Гельмонт прочитал бы, что он опередил эпоху, поставив перед наукой вопрос, который стало возможным разрешить лишь спустя два века. Он, Ван-Гельмонт, первый высказал мысль о какой-то созидательной роли растений. И, в конце концов, ученые обратились к листу, как органу питания.

Еще больше изумился бы и огорчился Ван-Гельмонт, узнав, что его опыт принес не только пользу, но породил в науке стойкое заблуждение — водную теорию питания растений; что теория эта, несмотря на очевидную ее ошибочность, продержалась до XIX века; что десятки и сотни людей повторяли его опыт и ссылались на него как на неопровержимый авторитет, говоря: «Растение получает все или почти все необходимое ему из воды». И тех, кто опытами же доказывал, что Ван-Гельмонт заблуждался, долгие годы не хотели даже выслушивать…

Но не дано человеку, даже самому прозорливому, видеть будущее в таких подробностях.

Ван-Гельмонт кивает, рассеянно улыбаясь жене, хотя рассказывает она за столом совсем невеселые вещи: в Брюсселе ограбили карету и убили ее владельца, знатного господина; жена из ревности отравила мужа; на базаре поймали колдунью…

* * *

Через двести сорок пять лет после смерти Ван-Гельмонта, в 1889 году, в Брюсселе воздвигли памятник ученому. С пьедестала он без смятения взирает на тех, кому теперь так очевидны его ошибки.

Стилет и скальпель

Спит Болонья. Ночь спустилась на древний город с его знаменитым университетом, с церковью Святого Доминика, где чуть белеют во тьме статуи работы Микеланджело. Уснула папская Болонья, и лишь изредка под крытыми галереями, обрамляющими ее улицы, пробегают запоздалые гуляки.

Тишина и мрак царят в окрестностях города, на всей густонаселенной равнине у подножия Апеннин. Лишь в городке Кортичелли, на уединенной вилле, утопающей в зелени, — шум и свет.

Только что в дом влетела ватага молодых людей с факелами и фонарями И что за зрелище — все молодчики в масках и под гримом. Шутовской маскарад? Вот они, отшвырнув с порога хозяина виллы — бледного длинноволосого старика, — ворвались в его кабинет. Крушат мебель, бьют стекла, приборы, рвут рукописи. Всем распоряжается долговязый юнец в черной бархатной маске, измазанный гримом больше других. Ломаным, измененным голосом он изредка отдает команды: «Бей!», «Изорвать эту грязную писанину!», «Круши!», «Все уничтожай!»

Со звоном разлетаются колбы, склянки. Под ногами — клочки рукописей. Налетчики подбираются к микроскопу. Безмолвный хозяин загораживает своим телом драгоценный прибор.

— Прочь! — Долговязый заносит над головой старика короткое трехгранное лезвие стилета.

Микроскоп изломан, дорогие линзы растоптаны каблуками.

Все сокрушено… Шайка, повинуясь знаку главаря, разбрасывает по комнатам горящие факелы и покидает виллу.

Старому слуге с трудом удается погасить пожар.

Тишина воцаряется снова над Кортичелли.

Что же это было? Налет грабителей на виллу богача? «Кошелек или жизнь»?! Нет. Синьор Марчелло Мальпиги — профессор Болонского университета, чья вилла подверглась разгрому в одну из осенних ночей 1680 года — вовсе не был богат. Да налетчики и не искали ни денег, ни драгоценностей. Разгром виллы явился, в сущности, отражением научного спора!

История науки знает немало случаев, когда для убеждения противника вместо доводов пускались в ход стилет, дубинка, кандалы, а то и огонь. В самом начале XVII века церковники сожгли на костре великого Джордано Бруно. Спустя два десятилетия в Тулузе инквизиторы сожгли по обвинению в безбожии ученого Лючилио Ванини, предварительно вырвав у него язык…

В Кортичелли старый Мальпиги отослал слугу и остался один в разгромленной комнате. Перед глазами ученого все еще стоял долговязый налетчик со стилетом. Это, конечно, был молодой Сбаралья. Мальпиги узнал его, несмотря на маску. Кто еще, кроме родственников доктора Сбаралья, мог питать столь бешеную ненависть ко всему, что связано с именем Мальпиги?!

Ученый не смыкал глаз до утра. Перебирал машинально в памяти события своей богатой злоключениями жизни.

… Ему семнадцать лет. Настало время покинуть отцовский дом близ Болоньи. Марчелло отправляется учиться в Болонский университет — старейший университет Европы, основанный еще в 1058 году.

Четыре года штудирует Марчелло философские труды Аристотеля, его учеников и других античных философов. И вот первый удар судьбы: умирают отец, мать и бабушка. Все трое — в один год. Держись, Марчелло: в двадцать один год ты стал главой семьи! В Кревалькоре остались семеро младших: четыре брата и три сестры. Надо бросать на время учение и ехать устраивать их.

В тот раз ему удалось вскоре вернуться в Болонью, уговорив дядю взять на себя заботу о семье. Но тут начались неприятности в университете.

Получив солидную философскую подготовку, Марчелло решил в дальнейшем посвятить себя медицине. Его привлекала анатомия, которая в те годы лишь зарождалась. Он перешел на медицинский факультет. И здесь у Мальпиги объявился непримиримый враг — профессор теоретической медицины Монтальбани.

Это был тот самый Монтальбани, который заставлял своих студентов давать присягу в том, что они никогда не станут сомневаться в правильности учения античных философов и врачей — Аристотеля, Галена, Гиппократа.

Монтальбани возненавидел Марини, учителя Марчелло. Марини, смелый ученый, не признавал тогдашней медицины, от которой припахивало шарлатанством. Свою ненависть мстительный Монтальбани перенес и на Мальпиги — лучшего ученика своего противника.

Жить стало труднее. Надо было не только постигать науку — новую науку, основанную на опыте, — но и отбиваться от клеветы, от поношений, делать вид, что не замечаешь ядовитых слушков, распускаемых врагами.

А тут объявился еще один враг — доктор Сбаралья, тоже противник нового. Сбаралья был особенно опасен, так как его семья жила в Кревалькоре по соседству с семьей Мальпиги. Вражда научная легко могла перейти во вражду семейную. Так оно и случилось.

И все-таки — в двадцать четыре года Марчелло уже доктор. Талант и редкостное трудолюбие приносят плоды. Через несколько лет молодому доктору поручают чтение лекций в Высшей школе. Но тут старые враги Мальпиги поднимают такую кампанию клеветы, что он решает поскорее уехать из родного города.

Италия в ту пору была раздроблена на мелкие государства. Болонья входила в папскую область. Рядом с этой областью лежало герцогство Тоскана. Сам великий герцог Тосканский, прослышав об успехах Мальпиги в области анатомии, пригласил его занять в Пизе кафедру медицины.

В Пизе Мальпиги обрел друга, который потом часто приходил к нему на помощь. Это был Альфонс Борелло, профессор математики. У него на квартире собирались ученые, которые боролись против застоя в науке. Тут не только вели споры, но занимались практической анатомией. Мальпиги вскрывал животных и объяснял устройство их внутренних органов.

Анатомия в ту пору стала настолько модной, что герцог Тосканский иногда приказывал делать вскрытия в своем дворце. На эти анатомические демонстрации приходили, как на спектакль, придворные дамы и кавалеры. Мальпиги, нисколько не стесняясь публики, уверенной рукой вскрывал живую собаку и показывал ахающим и взвизгивающим дамам, как мерно работает сердце животного.

Мальпиги был светски любезен с придворными. Он знал, что «анатомические спектакли» во дворце принесут ощутимую пользу: великий герцог и принц, которым очень льстила репутация покровителей науки, охотнее раскошелятся и дадут побольше денег на исследования.

Мальпиги работал в Пизе много и плодотворно. Его любимейшим оружием стал микроскоп, незадолго до того вошедший в научный обиход. Одно за другим появляются исследования молодого анатома: о природе крови, о пищеварении, о моче…

И вдруг все оборвалось. Из отцовского дома, где оставались его братья и сестры, дошли тревожные вести: обострилась вражда между семьями Мальпиги и Сбаралья. Бартоломео — один из братьев Мальпиги — в ссоре, не помня себя, тяжело ранил Сбаралью. Вскоре Сбаралья скончался от раны. А Бартоломео грозила смертная казнь.

Что же, надо бросать все и возвращаться в Болонью. Быть может, удастся спасти брата. Ему, Марчелло, это дорого обойдется — враги обрушатся на него с новой силой. Но он выполнит свой долг.

И вот Мальпиги в родных местах. Благодаря его хлопотам Бартоломео отделался тюремным заключением. Но Марчелло Мальпиги, возвратившийся в Болонский университет, должен будет теперь принимать удары и за науку и за своего непутевого брата. Порция лжи и наветов удвоится. А семейство Сбаралья теперь не оставит его в покое до конца жизни.

Между тем слава Мальпиги как ученого росла. Пользуясь микроскопом, он сделал крупное открытие в области кровообращения, дополнившее работы знаменитого английского врача Гарвея.

А нападки противников усиливались. Что он мог противопоставить этим нападкам — он, просиживающий дни и ночи перед микроскопом, поглощенный наукой? У него в руках скальпель — благодетельное оружие хирурга и анатома, которое применяют только на благо человеку. И никогда он не брал и не возьмет в руки стилета.

Между тем ползет гнусный слушок: а не сам ли Марчелло, уехав для отвода глаз в Пизу, подговорил Бартоломео покончить со Сбаральей?..

В конце концов жизнь становится невыносимой. Он пишет своему другу Борелло, и тот добывает ему место профессора в Мессинском университете.

Так Мальпиги очутился на юге Италии. Здесь он занялся анатомией растений. Новый мир открылся перед ним, когда он, один из первых в науке, стал с помощью микроскопа изучать строение древесины, листьев. Его взору предстали «мешочки», «волокна», «сосуды» — все те «ячейки», которые позднее получили название клеток.

Незаметно пролетели четыре года. Его потянуло на родину. Потянуло неудержимо. И вот он снова в Болонье, снова в университете, где познал и радость и горести.

Теперь он посвящает все больше времени ботанике, хотя не прекращает и врачебной практики.

Однажды весной у себя во дворе он остановился возле грядки. Из рыхлой, хорошо увлажненной почвы на него глядели ростки тыквы. Он присел к одному из них, рассматривая два первых зародышевых листочка. Крепкие, темно-зеленые, они торчали словно ушки.

Мальпиги задумался. Какова роль этих листочков? Почему они появляются сразу, едва росток вылезет из почвы? Для чего-то, значит, они нужны растению… Мальпиги осторожно сорвал оба зародышевых листочка и воткнул возле искалеченного ростка палочку, чтобы потом можно было сразу найти подопытное растение.

В последующие дни Мальпиги убедился, что проросток, лишенный листочков, перестал развиваться, а потом и вовсе погиб, в то время как его соседи бурно росли. Значит, без листьев молодое растеньице гибнет! Не следует ли из этого, что удаление листьев гибельно и для взрослых растений? Возможно, неправ Аристотель, утверждавший, что рот растения находится только в земле!

Мальпиги старается в строении листа найти ответ на мучающие его вопросы. Многочасовые наблюдения в микроскоп приводят его к новому открытию: он обнаруживает на нижней стороне листа какие-то крохотные щели. Для чего они служат? Ученый так и не смог дознаться. Увы, и микроскоп не всесилен!

Но все-таки листья играют какую-то роль в питании растений. И Мальпиги записывает: «Сырой сок, воспринимаемый корнями из почвы, поступает сначала в листья, где он переваривается при содействии света, а затем двигается обратно в стебель и корни — уже в виде питательного, пригодного для усвоения сока».

Сколько еще в этом «переваривании сока» наивного, навеянного слишком прямолинейным сопоставлением животного и растительного организмов! И какой удивительный проблеск мысли — «при содействии света»!..

Мальпиги отослал в Лондон, в Королевское общество, которое являлось тогда общеевропейским научным центром, первую часть своей «Анатомии растений». В те же дни подобную работу представил и английский ученый Неемия Грю. Он тоже изучал с помощью микроскопа строение растений, тоже видел щели на нижней стороне листьев и тоже не смог разгадать их назначения. Оба ученых работали независимо друг от друга, оба увлеклись микроскопом, после того как Роберт Гук его усовершенствовал, оба пришли к одним и тем же выводам.

В Королевском обществе решили: заслушать оба доклада в один и тот же день — 29 декабря 1671 года.

В те годы Мальпиги казалось, что он обрел покой, нужный ему для работы Теперь он может, вооруженный скальпелем и микроскопом, отдаться целиком науке. Скопив денег, он купил виллу, но не в Кревалькоре, где была под боком враждебная семья Сбаралья, а в Кортичелли.

В том же году в Болонье в его квартире возник пожар. Огонь пожрал рукописи, микроскоп.

И вот, спустя пять лет после пожара — разгром виллы в Кортичелли. Да, теперь он понимает, что пожар в Болонье не был случайностью.

Снова все уничтожено. А ему пошел шестьдесят второй год…

Он не сдался. Но через два года ему в третий раз пришлось покинуть Болонью, чтобы уже больше не вернуться в родной город. Папа Иннокентий XII, проявлявший заботу не только о душах, но и о своем бренном теле, давно уже приглашал его к себе в Рим в качестве лейб-медика. И Мальпиги приглашение принял.

Спустя три года папский лейб-медик Марчелло Мальпиги скончался в Риме от удара.

На его метрике священник в Болонье написал: «Сей Марчелло стал мировой известностью, особенно в медицине».

Мальпиги действительно приобрел мировую известность. Но потомки больше всего оценили не его врачебную деятельность, а то, что он одним из первых смело, широко применил микроскоп для исследования живых организмов. Потомки оценили и то, что Мальпиги сделал попытку разгадать роль листьев в жизни растений.

Смутная догадка, оброненная в саду Ликея Феофрастом и затерянная в веках, возникла снова почти через двадцать столетий. Правда, рассуждения Мальпиги тоже еще очень неясны. Но ни физика, ни химия XVII века не смогли бы предоставить ученому данных для более основательных выводов.

…В Болонском университете почти рядом с памятником Мальпиги стоит памятник доктору Сбаралья. Вероятно, так сделано для того, чтобы убедить историю в беспристрастности потомков…

«Где у них сердце?»

В то весеннее солнечное утро конюх пастора Гейлса, рыжий долговязый Роберт, окончательно пришел к убеждению, что его достопочтенный хозяин спятил. Вот к чему приводят все эти фокусы, которые пастор называет опытами!

Судите сами. Роберт не торопясь (он всегда все делает не торопясь) чистил во дворе гнедого. Вдруг прибегает с какими-то трубками в руках хозяин и велит ему повалить коня. Да, повалить и привязать за ноги к столбам! Что поделаешь, — надо слушаться. Конюх откладывает скребницу и принимается за дело.

Конь повален и привязан. Быть может, хозяину взбрело в голову таким необычным способом проверить ковку? Роберт обиженно отходит. Но тут начинается такое, что у бедного конюха — слезы из глаз.

Пастор извлекает острейший нож и вскрывает у коня жилу на ноге, потом вставляет в рану одну трубку — металлическую, в нее другую — стеклянную. Алая кровь быстро поднимается по трубке. Гейлс измеряет высоту столба.

— Все в порядке, Боб! Восемь футов и три дюйма… Выше не идет. Теперь забинтуем покрепче ногу и можете отвязывать коня… Ну, ну, не тревожьтесь, поправится скоро.

Но Роберт подавлен. Нет, не все ладно в голове у пастора. Бога он, видно, не боится, хотя служит всевышнему как будто исправно. Когда хозяин в собственном саду подрывал корни у яблони и кромсал хорошие виноградные лозы, то это было чудно — и только. Но перерезать жилу у молодого, здорового коня?!

А Стивен Гейлс торжествовал: серия трудных опытов завершена успешно.

Началось же вот с чего. Увлеченный работами своего знаменитого соотечественника Гарвея, открывшего кровообращение у животных, Гейлс решил изучить движение соков у растений. Должен ведь отыскаться у растений регулирующий орган, подобный сердцу! Такой орган скорее всего скрыт в корнях, — рассуждал ученый.

Но ничего нельзя брать на веру. Давно прошли те времена, когда считали истиной всякие измышления, подобные теориям средневекового схоласта Альберта фон Больштедта. Этот Больштедт, живший в XIII веке и прозванный, вероятно за красноречие, Альбертом Великим, утверждал, что ячмень может превращаться в пшеницу, а пшеница — в ячмень; что из дубовых веток, воткнутых в землю, могут развиться виноградные лозы!..

Если хочешь доказать какую-нибудь истину, то пользуйся числом, мерой и весом, — неустанно повторял Гейлс. И добавлял, что сам господь бог, сотворяя вселенную, измерял, взвешивал, вычислял…

Но как же все-таки отыскать у растения сердце? Ранней осенью Гейлс вырыл в своем саду, под молодой яблоней, яму. Добравшись до бокового корня яблони, пастор с помощью длинной стеклянной трубки, опущенной в ртуть, определил, что корень выполняет ту же роль, что сердце у животного — нагнетает соки в сосуды! Ну, а листья? Ведь они испаряют воду — это известно с давних пор, — значит, возможно, и притягивают ее.

Сидя на краю вырытой им ямы, Гейлс в раздумье рассматривает крону яблоньки. Измерять, вычислять, ничего не брать на веру… Он срезает с кроны покрытый листьями побег и плотно вгоняет его в стеклянную трубку с водой. Второй конец трубки опущен в сосуд со ртутью.



Гейлс держит трубку перед глазами. Побег всасывает воду — ртуть пошла вверх! Значит, листья, лишенные связи с корнем, и сами по себе способны присасывать воду. Выходит, что «сердце» растения в листе? Корни подают влагу, лишь повинуясь присасывающему действию листьев…

Тут Гейлс спохватывается: ведь ранней весной, когда листвы еще нет вовсе, наблюдается «плач» растений: в эту пору, надрезав березу, можно добыть ее вкусный сок. Похоже, что и листья и корни служат растению насосами, что «сердца» скрыты внизу и наверху. Но и это нужно проверить.

Дождавшись весны, Гейлс уже в марте принимается за свой виноградник. Срезав лозу, он вставляет стебель в трубку и наблюдает за ним в разное время суток. Сок истекает и днем и ночью; днем, на солнце — сильнее. Гейлс измеряет высоту подъема жидкости, делает запись.

Еще один опыт с виноградной лозой, но уже после прекращения «плача» — в апреле. И на этот раз сок продолжает подниматься, хотя и с меньшей силой, нежели в марте.

Так Стивен Гейлс открыл корневое давление и первым в науке измерил его силу. Но какова эта сила — больше она или меньше, чем сила давления крови у животных? Надо сравнить. Гейлс приказывает оторопевшему конюху повалить коня на спину и вскрывает у животного большую берцовую артерию. Этим дело не кончается. Спустя день безжалостный пастор, к величайшему ужасу домашних, проделывает такую же операцию над собачонкой — любимицей семьи.

Теперь можно заняться сравнительными вычислениями. Они показывают, что сила корневого давления виноградной лозы в пять раз больше артериального давления у лошади и в семь раз больше артериального давления собаки!

После того как Гейлс обнародовал итоги своих опытов над лозами, конем и собакой, ученого избрали членом Королевского общества в Лондоне. Произошло это в 1717 году.

…Интереснейший был человек Стивен Гейлс, шестой сын баронета Томаса Гейлса из Кента. Впрочем, с внешней стороны жизнь Стивена не богата событиями. Учился он в Кембридже. Получил звание магистра искусств, а затем бакалавра богословия. Ему предназначен был духовный сан. И Стивен стал священником. Дни его мирно текли в тиши. Но служил он больше науке, чем церкви.

Гейлс любил изобретать. Он придумал вентилятор. Это приспособление, которое нам кажется таким нехитрым, вызвало тогда удивительные перемены.

Первые вентиляторы Гейлса поставили в тюрьме, переполненной заключенными. Спустя четыре года один из тюремных надзирателей, сидя со своим другом в кабачке за стаканом грога, мрачно острил:

— Достопочтенный Гейлс подложил властям порядочную свинью. Раньше, когда воздух в камерах не очищался, у нас в тюрьме отправлялось на тот свет ежегодно от пятидесяти до ста заключенных. Никого это, как вы понимаете, не беспокоило. А за последние четыре года, после того как пастор сделал эти свои очистители, умерли всего четверо!.. Если дело так пойдет дальше, то придется хозяевам графства раскошелиться на постройку нового тюремного корпуса!..

А Гейлс продолжал изобретать. Придумал, как сохранить от порчи мясо в далеких путешествиях; увлекшись химией, дознался, как собирать газы и как измерять их объем; устроил опреснитель морской воды.

Главной же страстью пастора была ботаника. В науку о растениях, носившую в ту пору еще описательный характер, он смело привносил методы математики и физики.

Ревнители «чистой ботаники» возмущались:

— Плюсы и минусы — дело математиков; унции, футы, дюймы — для торгашей. Натуралисту приличествует наблюдать и наивозможно точно описывать виденное.

Гейлс же упорно стоял на своем: число, мера, вес.

Он не смог отыскать у растения сердце. Природа, как мы знаем, не наделила растительные организмы таким органом. Но в поисках несуществующего «сердца растений» он изучил и правильно объяснил движение соков у растений.

Гейлс то и дело поднимал глаза кверху, где шелестела на ветерке темная зелень листвы. Какую роль играет лист в питании растений? Этот вопрос не оставлял его. Но тут, как и Мальпиги, Гейлс мог довольствоваться лишь догадками — ни число, ни мера, ни вес не могли еще помочь в разгадке великой тайны.

Гейлс считал, что растения получают часть необходимого им питания при помощи листьев из воздуха. Свет же, по мнению Гейлса, проникая в ткани листа, быть может, содействует «облагораживанию веществ, в них находящихся…»

Опередить свой век — не в этом ли высшая доблесть ученого! Климент Аркадьевич Тимирязев назвал Гейлса в числе основателей физиологии растений. А наука эта развилась лишь через столетие после опытов Гейлса. И одним из главных разделов молодой науки, на которую опирается ныне агрономия, стала разгадка тайны зеленого листа.

Жирный тук из воздуха…

В Санкт-Петербурге, на Васильевском острове, близ Малой Невы, в середине XVIII века стоял просторный деревянный дом. В нем жили большей частью иноземцы, приглашенные на службу в молодую Петербургскую Академию наук, основанную Петром Первым. Летом 1741 года в этом доме, в дворовом флигеле, занял две комнатки широкоплечий, высоченного роста молодой человек с открытым бесхитростным лицом. Такие лица часто встречались во все времена на Руси у северян. Это был Михаил Васильевич Ломоносов. Он только что вернулся из Западной Европы, где провел в учении пять лет.

Спустя полгода, после изрядной канители, Ломоносова определили адъюнктом физического класса Петербургской Академии наук.

По соседству с домом, где жил Ломоносов, на Первой линии Васильевского острова находился «Ботанический огород». Осмотрев его вскоре по приезде в Петербург, Ломоносов воскликнул:

— Славно!

«Огород» оказался прекрасным ботаническим садом, где наряду с общеизвестными растениями культивировались сотни редкостных деревьев и кустарников, вывезенных из Сибири, Монголии, Китая.

Все пятнадцать лет, которые Ломоносов прожил в доме близ Малой Невы, «Ботанический огород» служил ему местом для отдыха, научных наблюдений, раздумий. У Михаила Васильевича был даже свой ключ от садовой калитки. Ломоносов обзавелся им по особому разрешению президента Академии наук. И после, переселившись в собственный дом на Адмиралтейском острове, Ломоносов не переставал интересоваться «Ботаническим огородом», негодуя всякий раз, когда обнаруживал там беспорядок или запущенность.

Всегда считалось, что девять наук могут спорить между собой — какая из них больше обязана гению Ломоносова: физика, химия, геология, минералогия, география, астрономия, философия, история, филология. В спор несомненно вмешаются также искусство и литература: неувядаема прелесть мозаичных картин Ломоносова и его стихов. Но всегда почему-то забывали прибавлять десятую науку — ботанику. А ведь и ей великий русский ученый посвятил немало времени. И тут его мысль далеко опередила эпоху.

Мог ли Ломоносов, выросший на русском севере с его лесами, не любить живую природу?! Но ученый не только любил, он знал мир растений, как должен знать ботаник.

Вот в Усть-Рудице, в шестидесяти верстах от Петербурга, где Ломоносов построил стеклянную фабрику, попадается ему на глаза цветущий колокольчик. Обыкновенный как будто бы. Такие тысячами колышутся на ветерке по лесным опушкам и полям. Но Ломоносова что-то привлекло в растении. Нет, не цветок… Листья — они шире обычных. Так стал известен ботаникам колокольчик широколистный. Он не отмечен во «Флоре Ингрии», книге, изданной незадолго до того.

Конечно же, такую тонкость — разницу в ширине листа — может заметить не просто «любитель природы», а ботаник…

Еще в мае 1743 года Ломоносов подал в канцелярию Академии наук прошение о выдаче ему двух микроскопов: «Имею я, нижайший, намерение чинить оптические и физические обсервации, а особливо в ботанике, для того, что сие в нынешнее весеннее и летнее время может быть учинено удобнее».

Но тем летом Ломоносову так и не удалось поработать с микроскопом. В конце мая ученого посадили под арест и продержали в заключении до начала следующего года.

В ту пору в Петербургской Академии наук подвизалось много иностранцев. Были среди них выдающиеся ученые. К ним Ломоносов относился с глубоким уважением. Но среди «академических мужей» насчитывалось немало спесивых невежд, понаехавших в Россию наживы ради. Этих-то людишек, подчас даже не знавших обязательной в те времена для каждого ученого латыни, Ломоносов уж никак не чтил. При случае, обличая их невежество, ученый не скупился на резкое словцо. После одной такой стычки в академической канцелярии, когда Михаил Васильевич сгоряча посулил «поправить зубы» некоему Винсгейму, Ломоносов и угодил под арест.

По тогдашним временам угрозу «поправить зубы» в другом случае сочли бы сущей пустяковиной. Ведь в Европе в те времена между учеными и чиновными людьми нередко случались потасовки, а не то что перебранки, но никто не придавал этому особого значения. Ломоносов же, с его широкими познаниями и громадным талантом, был опасен невеждам, засевшим в Академии, и ему не простили. Дело могло кончиться и не простой отсидкой, а кнутом и Сибирью. Но как-то обошлось.

Сидя в холодной академической каморке, превращенной в арестантскую, Ломоносов продолжал неутомимо заниматься науками.

Арестованный жил впроголодь. Он должен был содержать себя «на свой кошт», а жалованья за время отсидки ему не платили.

Но вот ученый на свободе. Забыта вмиг промозглая камера; он жадно вдыхает чистый лесной воздух Васильевского острова.

С упоением предается молодой ученый химии и физике, проводит много времени в «Ботаническом огороде», а вечерами гуляет, без конца гуляет. От бывшей Меншиковской усадьбы по широченной лесной просеке, названной «Большой першпективой», Ломоносов часто доходит до самого Лоцманского поселка на взморье.

Лес вокруг густ и мрачноват. Не совсем он такой, как на Двине, где вырос Ломоносов, но все-таки свой, северный лес. Как хорошо бродить по нему в белые ночи! Не в эти ли часы, под белесым небом, при спокойном рассеянном свете, зарождаются строфы ломоносовских од? Не в эти ли белые ночи ум озаряют догадки, которые приведут в восторженное изумление не одно поколение ученых?

Вот стоит Ломоносов близ громадной ели, любуясь ее тяжелыми, опущенными книзу лапами, образующими симметричный рисунок. Славно поработала природа! Как все соразмерно, словно бы ель сотворена по чертежу дивного мастера, искушенного в искусстве архитектурном..

А могло ли такое деревище вымахать, питаясь, с помощью корней, лишь той скудной пищей, которую дает здешняя тощая землица да вода? Где в этой почве тот «жирный тук», который потребен и ели, и сосне, и всякому иному растению?

Такие мысли приходят поэту и ученому в голову во время прогулок…

С годами любовь к живой природе у человека не ослабевает, а только крепнет. Ломоносов по-прежнему ведет наблюдения в саду, в лесу и много размышляет. Занятый физикой, химией и многими другими науками, он успевает следить и за ботанической литературой. Заметим: Ломоносов отмечает тех своих современников, чьи имена останутся потом в истории науки. Прочитав «Систему природы» Линнея, он говорит о ней:

— Весьма хороша и много отменна!

Михаил Васильевич высоко оценивает труды Гейлса, называя английского ученого: «Славный Галезий».

Какую уйму разнообразных познаний вмещает голова Ломоносова! И его мозг не простая копилка сведений.

Вот Михаил Васильевич, встретив в ученом собрании известного медика, рассказывает ему, что от цинги можно уберечься, употребляя плоды и листву некоторых северных растений. Лекарь слушает с недоверием.

«Морошка, сосновые иглы, ну что это за зелье?» — рассуждает он про себя. А Ломоносов внушает ему тем временем, что людям, зимующим на Крайнем Севере, надо иметь при себе настойку сосновых шишек. Тут лекарь оживляется:

— Ну, если настоено на водке, тогда уж конечно!..

Ноябрь 1753 года. В зале Кунсткамеры, на набережной Невы, — годичное собрание Академии наук. Ломоносов выходит на кафедру, чтобы доложить свой новый труд — «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих».

Михаил Васильевич не сразу начинает речь. Ему трудно говорить. Рядом с ним на этом собрании должен был стоять его друг и одногодок профессор Георг Вильгельм Рихман. Первыми в России Ломоносов и Рихман совместно начали изучение электричества. Но Рихмана нет в живых. Он погиб летом того же, 1753 года, проводя вовремя грозы смелые опыты с молнией. Чудом уцелел и сам Ломоносов, ставивший в своем доме такие же опыты…

Михаил Васильевич справился, наконец, с волнением. Оглядев белые, напудренные парики академиков, он начинает свое «Слово», в котором так близко подошел к разгадке происхождения атмосферного электричества.

Он говорит о трении водяных и других паров, от которого происходит электричество в атмосфере. Он говорит о «жирных материях», кои «пламенем загораться могут». В них трением электрическая сила возбуждается. Откуда происходят эти «жирные материи», содержащиеся в воздухе? Их источник — «нечувствительное исхождение из тела паров, квашение и согнитие растущих и животных по всей земли».

Нам понятно, что под «жирными материями» надо разуметь не жировые вещества, а углерод. Но в те времена его химическая природа еще не была выяснена…

Белые завитые парики шевельнулись. Этот предерзостный выскочка пытается в своем «Слове» утвердить, что «жирные туки» воздуха могут служить пищей для растений! Послушайте, послушайте!..

— Преизобильное ращение тучных дерев, которые на бесплодном песку корень свой утвердили, ясно изъявляет, что жирными листьями жирный тук в себя из воздуха впивают: ибо из бессонного песку столько смоляной материи в себя получить им невозможно…

По залу пробегает легкий шорох. Некоторые даже оглядываются, будто ища глазами почтеннейшего петербургского академика Георга Вольфганга Крафта, тому назад лет десять убежденно писавшего, что лучшим питанием для растений служит «чистая вода, весьма мало или никак соли не имеющая». Но Крафт теперь далеко, — вышел на пожизненный пансион и уехал к себе на родину в Тюбинген.

Проходит десять лет, и в знаменитом своем трактате «О слоях земных» Ломоносов вновь заговаривает о питании растений из воздуха:

— Откуда же новый сок сосны собирается и умножает их возраст, о том не будет спрашивать, кто знает, что многочисленные иглы нечувствительными скважинками почерпывают в себя с воздуха жирную влагу, которая тончайшими жилками по всему растению расходится и разделяется, обращаясь в его пищу и тело.

Да, предерзостные мысли высказывал Ломоносов. Он шел против установившегося мнения. Ведь в ту пору, в середине XVIII века, смутные догадки Мальпиги и Гейлса о роли листьев в питании растений подвергнуты были осмеянию как устарелые и несостоятельные. Господствовала водная теория питания, которая — казалось, неопровержимо — доказывалась новыми опытами.

Во Франции известный естествоиспытатель, член Парижской Академии наук Дюгамель дю Монсо, написавший книгу «Физика деревьев», считал догадки Мальпиги курьезом.

— Вздор, чистейший вздор! — восклицал Дюгамель. — Кому же не ясно, что лист — это всего лишь помпа, выкачивающая из растения излишнюю влагу. Тысячу раз прав был несравненный Ван-Гельмонт! Вода — вот источник пищи для растения. Я выращивал деревца, поливая их только чистой водой, взятой из Сены. И что же?! После взвешивания растений и почвы из горшка я получал совершенно тот же результат, что и великий голландец. Нельзя не верить фактам!..

Веселый, оживленный, уверенный в себе, Дюгамель ведет этот разговор, гуляя весенним вечером со своим другом по набережной Сены.

А в Петербурге, в доме на берегу Мойки, больной, с опухшими, закутанными ногами, Ломоносов, сидя в кресле, излагает одному из ученых проект «Нового регламента Академии наук». И тут Михаил Васильевич вновь обращается к ботанике. Он высказывает мысли, едва ли понятные его собеседнику, хотя тот просвещенный, широко образованный человек. Мысли, которые лишь через столетие разовьет в своих работах Климент Аркадьевич Тимирязев; мысли, которые будут поняты и оценены до конца лишь в XX столетии; это мысли о содружестве наук, без которого невозможно было бы проникнуть и в лабораторию зеленого листа.

— Анатомия и ботаника полезны физику, — борясь с одышкой, раздельно читает Ломоносов, — поелику могут подать случай к показанию причин физических… Ботаник для показания причин растения должен иметь знание физических и химических главных причин…

Ломоносов умолкает, тяжело дыша. Опустив на колени листок с наброском «регламента», он глядит мимо собеседника, куда-то в сад. Листва с деревьев уже опала. За окном холодный осенний ветер треплет кроны, прихотливо сплетенные из сотен гибких побегов.

— Голые, — бормочет про себя Ломоносов, — а все же хороши, ибо живые!..


Мысль о том, что растение получает часть необходимого ему питания из воздуха при помощи листьев, еще подвергается осмеянию. Но догадка, мелькнувшая впервые в голове престарелого Феофраста, становится уже научным предположением — гипотезой. А гипотезы, говорил Ломоносов, — это как бы порывы, доставляющие великим людям возможность достигнуть знаний, до которых «умы низкие и пресмыкающиеся в пыли никогда добраться не могут».

Гипотезу о воздушном питании растений еще нельзя подтвердить опытом: чтобы понять, как и что извлекает лист из воздуха, надобно знать, из чего же, собственно, состоит самый воздух и каковы свойства газов, в него входящих.

Но теперь человек не отступится. Из поколения в поколение, призывая на помощь многие науки, ученые будут упрямо добиваться разгадки тайны зеленого листа.


Загрузка...