ЗВЕНО ТРЕТЬЕ

Красное и желтое

Увитый зеленью белый домик в Дауне близ Лондона. В гостиной сидят трое: хозяйка дома миссис Дарвин, ее сын Фрэнсис и гость из Москвы, профессор Петровской академии земледелия и лесоводства — Климент Аркадьевич Тимирязев.

В Англию Тимирязев приехал, надеясь повидать Чарлза Дарвина. Но когда в Лондоне русский ученый попросил у мистера Дайера, помощника директора ботанического сада, рекомендательное письмо к знаменитому натуралисту, то мистер Дайер даже руками замахал: после возвращения из кругосветного плавания на «Бигле» Дарвин постоянно хворает и новые знакомства для него мучительны. Родные всячески оберегают его от посетителей.

— И наконец, — мистер Дайер, видя, что русский настойчив, пустил в ход последний аргумент, казавшийся ему, вероятно, самым сильным, — в Даун нельзя иначе попасть, как попросив выслать к поезду экипаж. Но ведь вы не захотите обращаться с подобной просьбой к Дарвинам, не будучи с ними знакомы!

— Несомненно, мистер Дайер, экипажа я не спрошу, — спокойно ответил Тимирязев, — а просто доберусь от станции пешком. Мы, русские, привыкли к паломничествам!

Мистер Дайер был ошеломлен — ему и в голову не приходило, что можно делать визиты пешком. И он дал Тимирязеву рекомендательное письмо, адресовав его, правда, не самому Чарлзу Дарвину, а его сыну Фрэнсису…

Приехав в Даун, Климент Аркадьевич попросил Фрэнсиса передать отцу русскую книгу. Это был «Краткий очерк теории Дарвина», написанный Тимирязевым еще в студенческие годы. Томик выглядел изящно: по пути в Англию автор в Париже заносил книгу к известному переплетчику.

Фрэнсис, отнеся книгу, позвал мать. Миссис Дарвин приняла русского гостя любезно. Проведя несколько минут в приятной беседе, Тимирязев уже собирался откланяться — Фрэнсис предупредил его, что отца увидеть не удастся.

И вдруг в гостиную вошел Чарлз Дарвин — высокий, величаво-спокойный, белобородый. Тимирязев, обычно хорошо владевший собой, в первые мгновения смешался от неожиданности.

Но Дарвин заговорил первым и так просто, обыденным тоном, словно гость — свой человек, постоянно бывающий в доме. И Тимирязеву стало легко: перед ним был добрый, умный старик, а всемирно известный Чарлз Дарвин, создатель «Происхождения видов», словно отступил в тень.

Тимирязев, свободно владевший английским языком, привлек внимание Дарвина смелостью своих суждений и образным мышлением. Русский профессор с его нервным, подвижным лицом так заворожил английского натуралиста, что тот забыл о предостережениях врачей и близких: беседа затянулась более чем на два часа.

Дарвин сводил гостя в тепличку, где кормил росянку — насекомоядное растение — мясом.

Тимирязев смог убедиться, что росянка, получающая мясо, выглядит лучше, чем такое же растение, высаженное рядом, но живущее в обычных условиях.

Из теплички хозяин и гость вернулись в гостиную. После кофе заговорили о том, что больше всего интересовало Тимирязева, чему он давно уже решил посвятить жизнь — об усвоении света растением и о хлорофилле. Дарвин долго слушал Тимирязева не перебивая, потом сказал:

— Хлорофилл — это, пожалуй, самое интересное из органических веществ.

Тимирязев, уже тогда слывший крупнейшим знатоком хлорофилла, вполне мог оценить меткость и глубину этого суждения. Еще в магистерской своей диссертации, за шесть лет до этого разговора в Дауне, Климент Аркадьевич писал: «Зерно хлорофилла — исходная точка всего того, что мы разумеем под словом жизнь».

(Через пять лет после даунской встречи, в 1882 году, была опубликована заметка Дарвина о хлорофилле. Это было последнее, что написал великий натуралист. Спустя несколько дней он умер).

Подарив Тимирязеву свою фотографию с автографом, Чарлз Дарвин распрощался с гостем и оставил его на попечении жены и сына. Внезапно он вернулся и сказал:

— Вы встретите в этой стране много глупых людей, которые только и думают, как бы вовлечь Англию в войну с Россией. Но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне и мы каждое утро берем в руки газеты с желанием прочесть известие о ваших новых победах.

Тимирязев в эти мгновения мысленно перенесся под Плевну и на Шипку, где русские войска, перейдя Дунай, вели кровопролитные бои с турецкой армией. Многие западноевропейские политики, страшась побед русского оружия, пытались вмешаться в войну, чтобы ослабить Россию. И вдруг этот бородатый даунский затворник с добрыми умными глазами, казалось, отрешенный от всего, что не касается науки, выражает свое сочувствие простым русским людям, несущим освобождение своим болгарским братьям!.. Тимирязев потом много раз припоминал эти прощальные слова Дарвина, глубоко тронувшие русского ученого.

Климент Аркадьевич покинул Даун уже под вечер, отказавшись от экипажа, который ему настойчиво предлагали. Он шел проселком, любуясь старыми дубами и вязами, вольно раскинутыми на всхолмленной равнине. В этой безлесной стране берегли деревья — каждое было тщательно ухожено. «Да, — подумал Климент Аркадьевич, — кто не был в Англии, — не видал дерева». Чуть улыбнувшись, он зашагал быстрее, торопясь захватить лондонский поезд…

Еще задолго до посещения Дауна Тимирязев стал горячим поборником учения Дарвина. И Климент Аркадьевич не просто пропагандировал теорию развития органического мира, созданную английским натуралистом, а мастерски применял дарвинизм в своем научном творчестве. Тимирязев пользовался учением Дарвина так же, как и новейшими достижениями физики и химии, для исследования хлорофилла.

До Тимирязева наука знала о хлорофилле и довольно много и вместе с тем ничтожно мало.

В XVIII веке голландец Антони ван Левенгук, положив кусочек травяного листа под свой микроскоп, дававший неслыханное тогда увеличение в 270 раз, разглядел в растительной ткани крохотные зеленые шарики. Левенгук немедля сообщил о своем наблюдении Лондонскому Королевскому обществу (он тащил к микроскопу все, что попадалось ему на глаза — каплю грязной воды, обломок зубной эмали, крылышко мухи — и засыпал Королевское общество письмами о своих действительно замечательных открытиях). Однажды углядев в мякоти листа зеленый шарик, голландец продолжал свои наблюдения над этим крошечным тельцем, подкладывая под линзу микроскопа то листья разных кустарников и деревьев, а то и водоросли. Когда в 1698 году Левенгука посетил Петр Первый, то голландец и ему дал поглядеть через линзу на таинственные шарики.

— Полагаю, — объяснил Левенгук русскому царю, — что в шариках, которые вы, ваше величество, видите перед собой, накапливаются вещества, потребные растениям для питания.

В ту же пору, в конце XVII века, английский ботаник Неемия Грю попытался извлечь из растений «зеленое начало». Он залил свежие листья спиртом. Листья обесцветились, а спирт позеленел. Что делать дальше, Грю не знал.

После Грю и Левенгука о листовой зелени, окрашивающей микроскопические шарики, не вспоминали лет сто. Лишь в конце XVIII века женевец Сенебье заговорил о «зеленой паренхиме». Его современник, искусный итальянский микроскопист Компаретти, видел зеленые шарики уже более явственно, чем Левенгук, но их назначение осталось неразгаданным. Разглядывал «шарики» и французский ботаник академик Шарль Мирбель, выпустивший в 1802 году трактат по анатомии и физиологии растений. Но Мирбель и вовсе решил, что его предшественники приняли за шарики поры, отверстия в растительной ткани.

Наконец, в 1818 году удалось впервые выделить из листьев «зеленое начало». Сделали это два француза — Пельтье и Каванту. Пельтье был часовщик и наукой занимался вначале между делом. Но увлечение химическими опытами зашло так далеко, что в тридцать лет он бросил ремесло и вместе с аптекарем Каванту, который был моложе Пельтье на десять лет, погрузился в химию.

Им удалось открыть некоторые важные вещества, в том числе хинин. Зелень из листьев Пельтье и Каванту извлекли, подобно Грю, с помощью спирта. Получив полужидкую зеленую массу, они промыли ее водой, удалив таким образом воднорастворимые примеси. После просушки остался порошок, который Пельтье и Каванту назвали хлорофиллом (от греческого «хлорос» — «зеленый» и «филлон» — «лист»).



После Пельтье и Каванту хлорофиллом занялись и ботаники, и физики, и химики. Зеленые шарики, названные хлорофилловыми зернами или хлоропластами (от греческого «хлорос» — «зеленый», «пластос» — «вылепленный»), тщательно исследовались под микроскопом. На хлорофилл, извлеченный из листьев, действовали кислотами, щелочами, кипящим спиртом. Была открыта способность хлорофилла флуоресцировать, то есть испускать лучи при освещении.

Особенно много потрудились над изучением хлорофилла два выдающихся ученых XIX столетия — шведский химик Иенс Якоб Берцелиус и английский физик Джордж Стокс.

В конце концов удалось дознаться: хлорофилл — не единое вещество, а смесь нескольких пигментов. Но до Тимирязева никто прямо не доказал, что хлорофилл на свету участвует в процессе питания растений из воздуха. Роберт Майер говорил, что луч откладывается в растении про запас (за это, собственно, на Майера и надели смирительную рубашку), но он сам же требовал опытного доказательства своего удивительного предположения.

Неясна была до Тимирязева и роль зеленой окраски в жизни растений. Даже во второй половине прошлого века некоторые ученые держались такого мнения, будто зеленый цвет растений — это такой же простой факт; биологического значения не имеющий, как и цвет минералов.

Тимирязев задался целью проследить судьбу солнечного луча, падающего на зеленый лист. Потому ученый и обратился к хлорофилловому зерну, что оно, — Климент Аркадьевич был убежден в этом, — служит ловушкой для лучей.

Окончив в 1866 году Петербургский университет, Тимирязев стал кандидатом наук и обладателем золотой медали, присужденной ему за сочинение «О печеночных мхах» (прежде, вплоть до начала XIX века, из этих мхов приготовляли лекарство для лечения болезней печени; отсюда пошло и название).

В это время доцент Петербургского университета Дмитрий Иванович Менделеев (он еще только вынашивал свое гениальное открытие — периодическую систему элементов) надумал завести в нескольких русских губерниях опытные поля. Менделеев собирался на этих полях проверить новые приемы агротехники, в том числе способы применения минеральных удобрений. Для работы на полях нужны были молодые ученые. Перебирая в памяти студентов, слушавших его лекции по химии, Менделеев остановился прежде всего на Тимирязеве и предложил ему провести лето в Симбирской губернии.

Климент Аркадьевич с радостью принял это предложение. И практика оказалась очень полезной для молодого ботаника. Тимирязев приобрел навыки исследований в поле, познакомился с земледелием в поволжской деревне.

Крохотные наделы крестьян и громадные массивы помещичьих земель. Соха, тощие урожаи. Нищета. А какие богатства может дать эта земля, если правильно пользоваться дарами природы, в первую очередь, самым великим даром — солнечным лучом! Еще в студенческие годы у Тимирязева возникла эта мысль — посвятить свою жизнь изучению солнечного начала жизни. Быть может, на симбирских полях мысль эта созрела окончательно? Во всяком случае, возвратясь из Симбирской губернии в Петербург, Тимирязев принялся мастерить прибор для изучения воздушного питания листьев. Видимо, под влиянием своей полевой практики молодой ученый стремился всячески упростить и облегчить прибор и назвал его походным.

В начале 1868 года в Петербурге заседал первый съезд русских естествоиспытателей и врачей. На этом съезде Тимирязев выступил с кратким сообщением о своем приборе. Делегаты съезда признали, что он весьма хорош: прост, удобен, легок, позволяет вести анализы газов, поглощаемых и выделяемых листом, с большой точностью. Потом прибор вошел в обиход ботаников: он был совершеннее всех устройств, применявшихся в ту пору ботаниками Западной Европы для изучения воздушного питания листьев.

Но дело заключалось не только в самом приборе. Молодой Тимирязев в своем коротеньком докладе на съезде начертал широкую программу исследований. Этой программы хватило не только ему самому на всю его жизнь, но и грядущим поколениям.

Вот что он сказал тогда о воздушном питании растений:

— Изучить химические и физические условия этого явления, определить составные части солнечного луча, участвующие посредственно или непосредственно в этом процессе, проследить их участь в растении до их полного уничтожения, то есть до их превращения во внутреннюю работу, определить соотношение между действующей силой и произведенной работой — вот та светлая, хотя, может быть, отдаленная задача, к достижению которой должны быть дружно направлены все силы физиологов.

О Тимирязеве заговорили: талант неоспоримый. И под давлением общественности университетское начальство решило послать молодого ученого за границу для подготовки к профессорскому званию. Послали, хотя и очень не хотелось — Климент Тимирязев давно уже числился в списках «смутьянов, забастовщиков и атеистов».

Еще в 1862 году Климент Тимирязев и его брат Василий были выгнаны из Петербургского университета за то, что отказались принять новые матрикулы. Матрикул — это ведь просто зачетная книжка студента; отчего же его не принять? А в том дело, что тогдашний министр просвещения граф Путятин велел отпечатать на матрикулах дисциплинарные правила для студентов. Одно из этих правил гласило: студентам категорически воспрещается участвовать в каких-либо сходках и кружках. Расписываясь в приеме матрикула, студент тем самым расписывался в том, что беспрекословно будет подчиняться полицейским правилам поведения, которые хитроумно подсовывались графом вместе с зачетной книжкой. Ни Климент Тимирязев, ни его брат не могли пойти на такое унижение: они выросли в семье, где свято чтили традиции декабристов, где зачитывались Герценом и Чернышевским. И таких непокорных студентов, как братья Тимирязевы, нашлось много.

Климента и Василия Тимирязевых вызвали в полицейский участок. Пристав сначала мирно уговаривал их принять матрикулы. Встретив твердый отказ, стал угрожать:

— В таком случае, господа, вы будете высланы из Петербурга по месту рождения!

Климент Тимирязев, с трудом удерживаясь от смеха, сказал приставу, что такую высылку очень легко осуществить. Место рождения братьев — Петербург, Галерная улица, близ Сенатской площади; а сейчас семья Тимирязевых проживает на том же Васильевском острове, где расположен университет и полицейский участок, куда их вызвали.



Попавший впросак пристав побагровел от злости и отослал молодых людей прочь. Затем он вызвал Аркадия Семеновича Тимирязева, отца «смутьянов», и потребовал от него поручительства, что его сыновья не будут появляться в стенах университета. Аркадий Семенович такое поручительство дал; он знал, что и без того ни Климент, ни Василий не пойдут в университет, будучи исключенными из него.

Лишь через год Климент Тимирязев вернулся в университет, но уже в качестве вольнослушателя. Так он и окончил курс — вольнослушателем…

Перед отъездом за границу Тимирязев пришел к своему университетскому учителю, известному ботанику Андрею Николаевичу Бекетову за напутствием.

— Я добился вашей поездки за границу и по-настоящему должен дать вам письменную инструкцию, — сказал Бекетов, поглаживая свою широкую лопатовидную бороду. — Но предпочитаю, чтобы вы сами ее написали; тогда мы увидим, отдаете ли вы себе ясный отчет, куда и зачем вы едете.

Предоставляя своему питомцу полную свободу действий, Бекетов оказывал ему самое высокое доверие, какое только может оказать ученику учитель.

Инструкция, которую составил для себя Тимирязев, была подробным, хорошо продуманным планом научных изысканий. Придерживаясь этого плана, Тимирязев за два года успел поработать у выдающихся западноевропейских ученых того времени: в Германии — у химика Бунзена, физика Кирхгофа и у ботаника Гофмейстера, во Франции — у физиолога Клода Бернара, у химика Бертло и у агрохимика Буссенго. Занятия у Буссенго оказались особенно плодотворными. Впоследствии Климент Аркадьевич говорил:

— Я научился у Буссенго всему, чему хотел научиться, и с этой точки зрения по праву могу считать себя его учеником.

Придерживаясь своего плана, Климент Аркадьевич из Петербурга осенью 1868 года отправился в Гейдельберг. Здесь работали Роберт Бунзен и Густав Кирхгоф, обогатившие науку тончайшим методом исследования — спектральным анализом.

Пучок света, пропущенный сквозь стеклянную призму, выходит из нее веером, неизменно отклоняясь в сторону. Если поставить на пути веера экран, то на нем возникнет цветная полоска, подобная радуге. Это загадочное превращение белого света в разноцветный известно было с древнейших времен. Объясняли: стекло каким-то образом влияет на белый свет, изменяя его окраску.

В XVII веке Исаак Ньютон доказал, что такое объяснение неверно; призма — кусок стекла, которому обточкой придана форма клина — не изменяет белого света, а только разлагает его на простые, составные части. Смешайте разноцветные лучи, отброшенные на экран, и вы получите первоначальный белый пучок света.

— Наиболее удивительная и чудесная смесь цветов — белый цвет, — сказал Ньютон на заседании Королевского общества.

После Ньютона никто уже больше не сомневался, что белый цвет — это цвет сложный, состоящий из многих цветных лучей.

Ньютон назвал цветную полоску, отбрасываемую на экран пучком света, пропущенным сквозь призму, спектром (от латинского «спектрум» — «видимое», «видение»). Стало ясно, что и радуга есть не что иное, как спектр солнечного света; лучи солнца преломляются в дождевых каплях, как в призмах, и белый свет дает на небе спектр.

В спектре семь основных цветов, семь цветов радуги: красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый. При выходе веера из призмы красные лучи отклоняются, преломляются менее всего, фиолетовые — более всего.

В середине XIX века гейдельбергский химик Роберт Бунзен, поднеся однажды к зажженной горелке платиновым пинцетом щепотку соли, заметил, что бесцветное газовое пламя вдруг ярко окрасилось в желтый цвет. Химику не стоило большого труда узнать, что окрашивает пламя натрий, входящий в состав поваренной соли. Бунзен стал подвергать огневому испытанию и другие вещества. Каждое из них давало свою окраску пламени горелки: литий — красную, медь — зеленую, калий — фиолетовую. Выходило, что можно на глаз определять химический состав любого вещества. Достаточно раскалить его, и элементы, в него входящие, сами себя выдадут цветовыми сигналами. Но Бунзен встретил серьезное затруднение: иногда два разных вещества давали одинаковые цветовые сигналы. Как отличить, например, соли натрия от солей стронция, если и те и другие окрашивают пламя горелки в малиново-красный цвет?

На помощь Бунзену пришел физик Густав Кирхгоф. У него была стеклянная призма, выточенная знаменитым мюнхенским оптиком Йозефом Фраунгофером, жившим на рубеже XVIII и XIX столетий. Из этой призмы да из сигарной коробки и подзорной трубы, разрезанной надвое, Кирхгоф и Бунзен соорудили прибор, который назвали спектроскопом. Кирхгоф предложил Бунзену пропускать цветовые сигналы, подаваемые раскаленными веществами, через этот прибор. Успех был полный. Световой пучок, пройдя через линзу, дает спектр. По нему всегда можно безошибочно определить состав вещества: каждый химический элемент дает в спектре свои линии, никогда не совпадающие с линиями других элементов.

Так родился спектральный анализ, вошедший в науку, а затем и в технику, как один из самых точных, быстрых и надежных методов исследования строения вещества. Пользуясь новым методом, Бунзен и Кирхгоф, между прочим, открыли два элемента, дотоле не известных науке, — цезий и рубидий. Спектроскоп появился во многих лабораториях физиков и химиков. Газеты с восторгом писали, что гейдельбергский профессор Бунзен с помощью своего спектроскопа сумел определить химический состав фейерверка, пущенного километров за двадцать от прибора, в соседнем городе Мангейме!.. А вскоре астрономы, направив спектроскопы в небеса, сумели разгадать химический состав Солнца и звезд, отстоящих от Земли на сотни и сотни миллионов километров.



Тимирязев приехал в Гейдельберг, чтобы здесь, пользуясь новейшей аппаратурой для спектрального анализа, заняться изучением оптических свойств хлорофилла. Вообще в лаборатории Бунзена, которая считалась лучшей в Германии, исследовались только тела неживой природы, с живой материей тут не имели дела. Но для молодого русского ученого Бунзен сделал исключение: Тимирязев мог без всяких помех вести свои исследования, пользуясь отличным оборудованием.

Бунзен с интересом и одобрением следил за работой русского. Однажды Климент Аркадьевич принес профессору колбу, заполненную раствором превосходного изумрудного цвета. Бунзен весьма проворно для своих пятидесяти семи лет взбежал по деревянной лесенке к высоко прорубленному окну и, подняв колбу к свету, нацелил на нее единственный свой зрячий глаз (второй глаз он потерял в молодости при взрыве в лаборатории, производя опасные опыты с соединениями мышьяка).

— Хорошо, очень хорошо, прекрасно! — приговаривал Бунзен, любуясь чистейшим свечением, исходившим из колбы. Свечение (флуоресценция) не только ласкает глаз. По флуоресценции химик определяет, что вещество, растворенное в спирте, обладает способностью сильно поглощать световую энергию.

— Этот раствор, который мне удалось выделить, — одна из составных частей хлорофилла, — пояснил Тимирязев. — Я предлагаю назвать его хлорофиллином.

Вечерами Тимирязев совершал длинные прогулки по Гейдельбергу и его окрестностям, любуясь спокойной рекой Неккар, вьющейся среди зеленых холмов. Нередко встречал он на этих прогулках и Гельмгольца, и Кирхгофа, и Гофмейстера, у которых бывал в лабораториях.

Гейдельберг. Тихая, поэтичная обитель науки. Старейший германский университет, основанный в XIV веке… А совсем близко, на том же Неккаре, в Хейльбронне, живет затравленный, объявленный сумасшедшим Роберт Майер — один из тех, кто открыл закон сохранения энергии.

О Майере молодой Тимирязев знает. Но какая пальба будет открыта скоро по нему самому из другой германской обители науки, соседствующей с Гейдельбергом, — того Климент Аркадьевич знать еще не может…

Выехав из России в сентябре 1868 года, Тимирязев уже к концу года закончил в Гейдельберге первое свое исследование, посвященное оптическим свойствам хлорофилла. В начале следующего года в немецкой «Ботанической газете» было напечатано предварительное сообщение Тимирязева об этой работе.

Потом в Москве на II съезде русских естествоиспытателей и врачей был зачитан доклад Тимирязева на ту же тему, присланный молодым ученым из-за границы.

Вскоре после того в трудах Вюрцбургского ботанического института появилась статья доктора Пфеффера, ученика известного немецкого ботаника Юлиуса Сакса. Пфеффер в самой грубой форме нападал на своего русского коллегу, объявив работу Тимирязева негодною и обвинив ее автора чуть ли не в подлоге.

Тимирязев ответил не сразу. Он хотел вообще обойти молчанием эту брань, тем более, что доктор Пфеффер сам выдал причину своего озлобления: русский опередил его. Пфеффер так и написал: «Я полагаю, что после приведенной выше критики всякому будет понятно, что предварительное сообщение Тимирязева не могло помешать мне избрать ту же тему».

Но тут вмешался Юлиус Сакс. Конечно, он стоял на стороне своего ученика. Да и вообще речь шла уже не об уязвленном самолюбии Пфеффера. Столкнулись два мировоззрения — материалистическое и идеалистическое.

И Тимирязев ответил. А взявшись за перо, он уже не миловал своих противников. Он был прирожденным бойцом. Разгорелся спор — один из самых ожесточенных и длительных в науке XIX века; спор о красном и желтом.

Еще в первой половине прошлого столетия известный американский естествоиспытатель Джон Дрепер (он занимался химией, физикой, астрономией, физиологией) попытался выяснить, в каких лучах солнечного спектра лучше всего идет процесс питания растений из воздуха. Пропуская пучок света через призму, Дрепер затем отбрасывал спектр на зеленое растение. Дрепер старался, чтобы на лист попадала не вся полоска спектра, а только определенная его часть — красная, желтая, зеленая и т. д. Перепробовав таким образом весь цветовой набор солнечного спектра, ученый обнаружил, что наибольшее количество кислорода выделяется растением в том случае, когда на лист попадает желтый луч.

Опыты Дрепера были признаны классическими и получили всеобщее признание. Сакс и его ученики, следуя Дреперу, доказывали, что желтые лучи оказывают самое сильное раздражающее действие на растения. Это тем более неоспоримо, говорили вюрцбургские ботаники, что желтый цвет — наиболее яркий из всех цветов.

У молодого Тимирязева уже в самом начале его научной деятельности вся эта цепь рассуждений вызвала серьезные сомнения. Да, желтые лучи наиболее ярки, но для нашего глаза. У зеленого листа нет ведь органа, хотя бы отдаленно напоминающего глаз. Значит, яркость ни при чем, глаз в таком деле не судья. Важна энергия луча, его способность производить работу. В ту пору уже доказано было, что лишь тот свет, который поглощен телом, способен вызывать химические реакции, то есть работать. Лучи, которые отражаются или пропускаются телом, не вызывают в нем изменений. А хлорофилл поглощает наиболее энергично вовсе не желтые, а красные и синие лучи. И еще: уловленный, поглощенный хлорофилловым зерном луч — вовсе не раздражитель. Он участник тех таинственных сложнейших реакций, которые происходят в зеленой клетке, он, в согласии с законом превращения энергии, сам испытывает превращения, откладываясь про запас в виде химической энергии.

Но ведь и Дрепер и Сакс со своими учениками основывались не только на умозаключениях. Они были серьезными учеными, оставившими значительный след в науке, и они ставили тщательно подготовленные опыты. Тимирязева это не останавливает. Он убежден в своей правоте и уже в первой работе, вызвавшей бешеные нападки Пфеффера, ставит под сомнение опыты Дрепера и его последователей. Затем, конструируя все новые и новые точнейшие приборы, ставя тонкие, убедительные опыты, он припирает своих противников к стенке.

Вот Климент Аркадьевич выбивает из листа сечкой пять одинаковых кусочков зеленой ткани и помещает их в пять пробирок, содержащих воздух с одинаковой примесью углекислого газа. После того он освещает каждую пробирку одним каким-нибудь светом: первую — желтым, вторую — зеленым, третью — синим и т. д. Через несколько часов, произведя анализ, Тимирязев убеждается, что наибольшее количество углекислого газа разложилось в пробирке, освещенной красным светом; на втором месте — пробирка, освещенная синим лучом.

Кажется, ясно: красный свет — наиболее активный, наиболее действенный для растения.

— Нет, желтый! — доносится голос из Вюрцбурга. — Опыты с кусочками листа ничего еще не доказывают, целое растение может вести себя иначе.

Тогда Тимирязев заставил и целое растение «расписаться» в том, что красные лучи для него наиболее выгодны. Климент Аркадьевич остроумно использовал для этой цели метод, разработанный его главным противником!..

Юлиус Сакс в начале шестидесятых годов XIX века проделал такой опыт. Он помещал половину листа на солнце, а другую половину закрывал. Через некоторое время он обрабатывал весь лист йодом, предварительно обесцветив его спиртом. В той половинке, которая освещалась, обнаруживался крахмал — она синела или чернела от йода; другая, затемненная, половинка не давала цветной реакции с йодом, в ней крахмала не оказывалось. Опыты Сакса, доказывающие образование крахмала в листьях на свету, принесли ему заслуженную славу и вошли в учебники.



Тимирязев в 1875 году мастерски использовал «крахмальную пробу» Сакса, чтобы доказать свою правоту в споре о красном и желтом. Климент Аркадьевич поставил горшок с гортензией в темную комнату.

Дождавшись полного исчезновения крахмала из листьев (в темноте новый крахмал не образуется, а тот, который имелся, листья теряют), Тимирязев в той же комнате отбросил на один из листьев солнечный спектр. Полоска спектра уместилась на крупном листе целиком. Через несколько часов Тимирязев обработал лист йодом и получил ставшую потом знаменитой амилограмму (от греческого «амил» — «крахмал», «грамм» — «оттиск», «запись»). На листе выделилась темная полоска, и темнее всего она была в том месте, куда падали сквозь призму красные лучи спектра. Значит, тут образовалось больше всего крахмала, — значит, красные лучи действовали наиболее сильно. Откуда же взял Дрепер, что желтые лучи сильнее всего действуют на растение? Тимирязев рядом точнейших опытов доказал, что американский ученый, сам того не подозревая, получал нечистый спектр. Чтобы спектр был чистым, то есть чтобы цвета его не налегали друг на друга, щель, сквозь которую пускают в призму пучок света, должна быть как можно уже. Но, чем уже щель, тем меньше света она пропускает и лучи в спектре, выходящем из призмы, оказываются слишком слабыми, чтобы вызвать выделение кислорода из зеленого листа. Ища выход из этого затруднения, Дрепер сделал щель пошире. Он получил таким образом свет достаточной яркости, но цвета в спектре перемешались — в желтой части спектра оказались и красные и другие лучи.

Разгадав ошибку своего предшественника, Тимирязев пошел по другому пути. Он придумал ряд приборов и приспособлений, которые позволили ему изучить оптические свойства хлорофилла с наибольшей для его эпохи точностью и полнотой. Одним из таких приборов был микроспектроскоп, в котором сочетались микроскоп и спектроскоп. Если сочетание спектроскопа и телескопа позволило астрономам изучить состав звезд, то Тимирязев, соединив спектроскоп с микроскопом, сумел разгадать немало тайн зеленого листа.

Астрофизики с помощью спектроскопа проследили, как зарождается солнечный луч. Тимирязев, мастерски применив спектральный анализ в биологии, сумел раскрыть солнечный источник жизни на нашей планете, сумел доказать, что луч, упавший на зеленый лист, получает иное назначение, нежели луч, падающий на мертвые тела.

Благодаря Тимирязеву стало ясно, что зеленое растение усваивает, перерабатывает не только углекислый газ, но и солнечный свет, пользуясь для этого хлорофиллом. Климент Аркадьевич назвал этот процесс космическим. Определив, какие лучи солнца и в какой мере поглощаются хлорофиллом, Тимирязев завершил открытие, начатое скромными опытами Джозефа Пристли за сто лет до того. Вместе с тем работы Тимирязева положили начало новому периоду исследований воздушного питания растений, периоду, который продолжается и поныне.

Спор о красном и желтом кончился полной победой Тимирязева. В конце концов и вюрцбургские ботаники признали правоту русского ученого. Но признали по-своему: приняли точку зрения Тимирязева, не называя его имени, приписав заслуги Климента Аркадьевича в изучении оптических свойств хлорофилла другим ученым…

С того времени, как возник спор о красном и желтом, прошло почти столетие. Но по многим причинам спор между русским и немецкими ботаниками представляет живой интерес для нас, людей второй половины XX века.

Свою лекцию «Космическая роль растения», читанную в 1903 году в Лондонском Королевском обществе, Тимирязев начал с того, что шутливо сравнил себя с одним из героев Свифта, восемь лет подряд созерцающим огурец, запаянный в стеклянном сосуде.

— Для первого знакомства, — говорил Тимирязев несколько ошеломленному собранию, — я должен откровенно сознаться, что перед вами именно такой чудак. Более тридцати пяти лет провел я, уставившись если не на зеленый огурец, закупоренный в стеклянную посудину, то на нечто вполне равнозначащее — на зеленый лист в стеклянной трубке, ломая себе голову над разрешением вопроса о запасании впрок солнечных лучей…

И вот в наши дни, когда человек готовится к полету на другие планеты, таких чудаков, напряженно следящих за судьбой солнечного луча, поглощенного хлорофилловым зерном, стало не меньше, а впятеро, вдесятеро больше, нежели в ту пору, когда Тимирязев читал свою знаменитую лекцию. Уже это доказывает, что Тимирязев не зря посвятил жизнь лучу света, уловленному зеленым листом.

За последние десятилетия наука узнала много нового о природе света. И некоторые представления Тимирязева, касающиеся оптических свойств хлорофилла, устарели. Но в основе своей работы Тимирязева блестяще выдержали длительное, почти вековое испытание временем.

Да, подтверждают новейшие опыты, красные лучи наиболее «выгодны» растению. И зелен-то хлорофилл потому, что зеленый свет позволяет листу лучше улавливать, выбирать из белого пучка света нужный ему красный луч.

Да, луч — прямой участник тех удивительных превращений, которые происходят на свету в зеленом листе и которые называют фотосинтезом (от греческого «фотос» — «свет», «синтезис» — «соединение», «составление»).

Тимирязев победил в многолетнем споре о красном и желтом потому, что был вооружен отличным компасом — передовым материалистическим мировоззрением. Тимирязева отличало тонкое ощущение нового. Наука движется вперед толчками, прорывая то тут, то там острием факта завесу незнания и догадок. Работы Тимирязева всегда были на кончике этого острия.

Ботаник Тимирязев знал химию и физику так, что поражал многих выдающихся ученых. В 1884 году, в третий раз приехав в Париж, он заявился к Марселену Бертло, у которого прежде уже работал в лаборатории.

— Вы, наверно, не с пустыми руками, — сказал Бертло. — Показывайте!

И Тимирязев продемонстрировал знаменитому химику свой микроэвдиометр — прибор, позволяющий учитывать миллионные доли кубического сантиметра газа.

Бертло сказал:

— Каждый раз, когда вы приезжаете к нам, вы привозите новый метод газового анализа, в тысячу раз более чувствительный.

А лет двадцать спустя выдающийся русский физик Петр Николаевич Лебедев (он прославился тем, что сумел измерить давление света), приветствуя Тимирязева по случаю тридцатипятилетия его научной деятельности, воскликнул:

— Мы, физики, считаем вас физиком!..

Идеи Тимирязева выдержали проверку временем потому, что он был последовательным дарвинистом.

Нелегкое было это дело — пропагандировать и развивать учение Дарвина в царской России.

Некий князь Мещерский, реакционер и черносотенец, издававший газетенку «Гражданин», занимался тем, что печатал в ней литературные доносы (существует и такой вид «творчества»!) на передовую интеллигенцию. В одном из таких доносов, облеченном в форму публицистической статьи, Мещерский обращал внимание царских властей на то, что «профессор Петровской академии Тимирязев на казенный счет изгоняет бога из природы».

Вопль Мещерского «переполнил чашу терпения»; царские власти давно точили зубы на Тимирязева, пользовавшегося огромной популярностью среди студентов, и на самую «Петровку», служившую рассадником революционных настроений. Многие студенты Петровской академии подвергались арестам, многие отведали ссылки. Среди них был и Владимир Галактионович Короленко. Он учился у Тимирязева и потом восторженно писал о нем.

И вот в 1892 году Петровскую академию «преобразовали» в сельскохозяйственный институт, а Тимирязева оставили «за штатом», то есть, попросту говоря, уволили. В то время Климент Аркадьевич пользовался уже всеевропейской известностью. Российская Академия наук, уступая давлению общественности, избрала его своим членом-корреспондентом (труды Тимирязева, без сомнения, давали ему право на звание академика, но ведь и такие ученые, как Менделеев, Сеченов, Столетов, так до конца жизни «за непокорство» и не попали в члены Академии).

Министр просвещения не посчитался ни с известностью Тимирязева, ни с его выдающимся педагогическим дарованием — так насолил властям дарвинист и защитник «студентов-бунтовщиков». Вскоре на Тимирязева завели дело в полиции.

Ему ничего не прощали.

Отстранение, запрещение, выговор, постановка на вид, порицание образу действия, неодобрение… Какие там еще меры воздействия родились в узкой черепной коробке вселенского Чиновника? Все они перепробованы были на Тимирязеве.

Вот в одну из аудиторий Московского университета, где ведет занятия Климент Аркадьевич, входит с бумагой в руках декан физико-математического факультета Бугаев. Тимирязев прерывает лекцию, и декан взволнованно шепчет ему что-то на ухо. Климент Аркадьевич, усмехаясь, берет из рук растерянного Бугаева бумагу и громко зачитывает выговор… самому себе! Выговор, который велено огласить в аудитории перед студентами. Выговор за то, что профессор Тимирязев принял участие в студенческой демонстрации: в годовщину смерти Н. Г. Чернышевского студенты вместо занятий решили устроить гражданскую панихиду, а солидарный с ними профессор взял да и не пришел на лекцию!..

— Не будем больше об этом говорить, — успокаивает Тимирязев бушующих студентов. — У нас на очереди стоят более важные дела…

Вот Александр III, едва вступив на царский престол, уже выражает свое «высочайшее» недовольство поведением московских студентов, которые собираются послать венок на гроб скончавшегося Чарлза Дарвина. Назначается расследование… Новые подробности. Студенты составили телеграмму семье Дарвина с выражением соболезнования. Попросили Тимирязева перевести на английский язык текст телеграммы — кто же лучше его это сделает. И «крамольный» профессор охотно исполнил просьбу студентов. Опасный поступок!

Вот в 1895 году Тимирязев выступает в защиту арестованных и высланных студентов. Министр просвещения немедля выражает «порицание образу действия» беспокойного профессора.

Вот в 1901 году, возвратившись из очередной поездки в Англию, Тимирязев застает дома письмо с приглашением явиться к попечителю Московского учебного округа Некрасову.

По поручению министра просвещения, Некрасов ставит профессору на вид, что он «уклоняется от влияния на студентов в целях их успокоения». Царское правительство отдает непокорных студентов в солдаты, сажает в тюрьмы, а профессору, который и сам был «забастовщиком и смутьяном», предлагают успокаивать их товарищей. Нет, это уж слишком! Тимирязев с гневом заявляет об отставке. Только уступая настояниям друзей, он все же остается в университете.

Правительственная машина действует неукоснительно. Раз запущенная против человека, она методически наносит ему удары за все: за проповедь дарвинизма, за свободомыслие, за осуждение произвола, да и просто за честность и прямоту.

Наступает 1913 год. Тимирязеву — семьдесят лет. Он член Лондонского Королевского общества, почетный доктор Кембриджского, Глазговского и Женевского университетов. По случаю юбилея его чествует вся мировая наука; десятки приветствий от русских и иностранных ученых. И только царские власти хранят гробовое молчание. Они не могут простить ученому его воинствующего материализма; не могут простить, что он за два года до юбилея, вместе с другими передовыми учеными, в знак протеста против реакционной политики министерства просвещения покинул университет.

Как гражданин, как ученый, как человек, Тимирязев вздохнул свободно, полной грудью лишь после Великой Октябрьской социалистической революции. Всем сердцем он принял Ленина и ленинские идеи.

Тем, кто клевещет на молодую Советскую власть, Тимирязев бросает в лицо:

— Всякий беспристрастный русский человек не может не признать, что за тысячелетнее существование России в рядах правительства нельзя было найти столько честности, ума, знания, таланта и преданности своему народу, как в рядах большевиков.

Наступил 1920 год. Престарелый ученый продолжал неутомимо работать. В марте рабочие вагоноремонтных мастерских Московско-Курской железной дороги избрали Тимирязева депутатом Московского Совета. На собрании присутствовало 1800 человек и все до единого голосовали за Тимирязева. Климент Аркадьевич откликнулся на это избрание, которое он считал почетным для себя, горячим, взволнованным письмом. Письмо это можно бы смело назвать гимном свободному труду. Вот строки из него:

«Нет в эту минуту труда мелкого, неважного, а и подавно нет труда постыдного. Есть один труд — необходимый и осмысленный. Но труд старика может иметь и особый смысл. Вольный, необязательный, не входящий в общенародную смету — этот труд старика может подогревать энтузиазм молодого, может пристыдить ленивого.

У меня всего одна рука здоровая, но и она могла бы вертеть рукоятку привода, у меня всего одна нога здоровая, но и это не помешало бы мне ходить на топчаке.

Моя голова стара, но она не отказывается от работы».

В апреле 1920 года Климент Аркадьевич занемог. Врачи установили крупозное воспаление легких. Больной понимал, что надежды на выздоровление нет. И последние его слова были обращены к Ленину. 26 апреля он подозвал лечившего его врача, старого большевика Вайсброда, и сказал ему:

— Передайте Владимиру Ильичу мое восхищение его гениальным разрешением мировых вопросов в теории и на деле. Я считаю за счастье быть его современником и свидетелем его славной деятельности. Я преклоняюсь перед ним и хочу, чтобы об этом все знали…

А на другой день Владимир Ильич Ленин, получив от Тимирязева новую его книгу — «Наука и демократия», прислал больному коротенькое письмо:

«Дорогой Климент Аркадьевич!

Большое спасибо Вам за Вашу книгу и добрые слова. Я был прямо в восторге, читая Ваши замечания против буржуазии и за Советскую власть. Крепко, крепко жму Вашу руку и от всей души желаю Вам здоровья, здоровья и здоровья!

Ваш В. Ульянов (Ленин).

27 апреля 1920 г. Москва».


Тимирязев еще успел прочитать это письмо. Через несколько часов он умер.

Опять — зеленая материя

1

Хмурое петербургское осеннее утро. Извозчик, прикрикнув на лошадь, вяло цокающую по мостовой, оборачивается к седоку:

— Вот, барин, ежели бы синий лоскуток на небе проступил, такой, чтоб матросские штаны скроить из него можно было, тогда, значит, к погоде. Верная примета… Да где там, жди весны теперича…

Седок не отзывается, хотя думает о том же — о погоде. Сколько солнечных дней приходится на год в столице? Он выкапывает из памяти статью, прочитанную им с год назад в каком-то издании Академии наук. В среднем выводе, говорилось там, сто пятьдесят. Сто пятьдесят погожих дней и, следовательно, двести пятнадцать непогожих. Да, худо. Ему, магистру ботаники — Андрею Сергеевичу Фаминцыну, нужен свет, много света.

Извозчик остановил пролетку у главного университетского подъезда. Магистр входит в шумную аудиторию — высокий, прямой, с тонким бледным лицом. Без улыбки. Сюртук наглухо застегнут. Водворяется тишина. Магистра Фаминцына побаиваются; он холоден, неласков, как вот это осеннее небо за окном: петербуржец с головы до ног. Ему как будто безразлично, что о нем думают. Он не станет унижать себя погоней за дешевой популярностью. Шутка, острое словцо, ссылка на модного беллетриста — все это для гостиных. С кафедры должно излагать лишь дело. А дело, которому посвятил жизнь Фаминцын, таково, что его лекции ни в каком искусственном «оживлении» не нуждаются. Магистр Фаминцын читает студентам Петербургского университета курс, нигде, ни в России, ни в Западной Европе, до него не читанный: физиологии растений. Когда рассказываешь о хлорофилле, о том, что листья улавливают солнечные лучи, то какие же тут нужны прибаутки!

Фаминцын усердно готовится к лекциям. Он изумляет слушателей своей необычайной добросовестностью. Допустив обмолвку или неточность, он на следующий день просто, серьезно и честно поправляет себя, не боясь уронить свой престиж. А обмолвки пустячные — никто, кроме самого лектора, и не замечает их.

— Педант он, ничего больше! — провозглашает в университетском коридоре щеголеватый студент с лихо закрученными усиками.

— Да, пожалуй, — неуверенно соглашается другой, бородатый, — но что-то скрывается за его чопорностью.

В два часа пополудни Фаминцын пешком возвращается домой. Живет он на Васильевском острове, неподалеку от университета. Небо все так же обложено. Дома в комнатах уже полумрак.

— Пелагея, зажгите лампу, — велит он горничной.

Пелагея жмурится от яркого света двенадцатилинейной керосиновой «молнии». А Фаминцын бормочет про себя: «Слабо, очень слабо; надо придумывать что-то…»

2

В пятидесятые годы XIX столетия на естественном отделении Петербургского университета учились два молодых человека из состоятельных семей. Оба слушали лекции ботаника Льва Семеновича Ценковского, знатока низших растений. Оба под его влиянием увлеклись тем, чем, казалось, невозможно увлечься столичному богатому юноше: водорослями, лишаями (так называли в ту пору лишайники) и еще грибами.

Молодые люди подружились, хотя были разного возраста и учились на разных курсах. Дружба эта, скрепленная общими научными интересами, прошла через всю их жизнь.

Учились друзья с блеском: старший получил в университете золотую медаль, младший — серебряную. Впоследствии оба достигли европейской известности, оба стали академиками.

Один из друзей, Андрей Сергеевич Фаминцын, окончил университет в 1857 году, другой — Михаил Степанович Воронин — годом позже. И тогда же они вместе на собственные свои средства уехали совершенствоваться за границу.

Фаминцын принял на себя роль гувернера, — он был старше друга на три года. Но, по совести, на роль воспитателя годился больше Воронин, он был бесконечно терпелив и мягок.

Чужбина еще больше сблизила их. Фаминцын как-то, преодолев свое отвращение ко всякого рода исповедям, признался своему другу, что естествоиспытателем он стал по чистой случайности. До последнего класса гимназии он не задумывался над своим будущим.

Отец Фаминцына, отставной офицер лейб-гвардии драгунского полка, и мать, баронесса Местмахер, воспитывали своих детей в строгих правилах религиозной морали. Во время говения, когда верующие постом и молитвами приготовляют себя к обряду причастия, в доме Фаминцыных не разрешалось читать ничего, кроме книг религиозного или научного содержания. И вот однажды, великим постом, Андрей, гимназист-старшеклассник, томясь от скуки, рассеянно принялся листать университетский «Курс физики». Листал, листал, а потом вдруг припал к книге, забыв обо всем на свете. В «классической» гимназии тех времен главное внимание уделяли греческому и латыни. Естественных наук гимназисты едва касались. Беглый перечень законов и формул не мог разбудить воображения молодых людей. То, что Андрей Фаминцын вычитал в хорошей, обстоятельной книге, явилось для него откровением. Он уверовал в человеческий гений.

Выбор был сделан. Андрей Фаминцын, получив аттестат зрелости, стал студентом физико-математического факультета Петербургского университета. Увлекшись на естественном отделении этого факультета ботаникой, он не забывал ни физики, ни химии. Они еще ему пригодятся…

Приехав в Германию, друзья обосновались сначала в Гейдельберге. С полгода они работали здесь в хороших университетских лабораториях (больше всего и влекли русских молодых ученых за границу лаборатории, — на родине ставить опыты было негде), а потом перебрались во Фрейбург. Тут Воронин близко сошелся с Антоном де Бари, известным немецким микологом — знатоком грибов. Впоследствии, посвятив себя уже целиком грибам, Михаил Степанович выполнил несколько научных исследований совместно с де Бари. Они даже издавали вдвоем научный журнал (один — живя в Петербурге, а другой — во Фрейбурге) — «Морфология и физиология грибов».

Фаминцын целыми днями пропадал в химической лаборатории. Занимали Андрея Сергеевича на сей раз не водоросли, не лишаи, а виноград. Он попытался узнать, что происходит в ягоде, когда она зреет. В те времена мало кто задавался подобными вопросами. Но Фаминцын, видно, уже народился с таким складом ума: все, что он делал, было внове.

Воронин отыскивал, зарисовывал, описывал с великим тщанием и точностью никому не ведомые организмы. Этим он не только обогащал науку, но оказывал неоценимые услуги земледельцам, предостерегая их от возбудителей болезней растений. Фаминцын не открыл и не описал ни одного растения. Но к уже известным растениям он всегда подходил с какой-то новой стороны, вооруженный новыми приемами и новыми идеями. Он умел думать так, как никто до него не думал. И потому он сильно опережал время, как бы перескакивая в другой век. Это никак не вязалось с его внешним обликом, с его кажущейся чопорностью и сухостью, но это было так…

Фаминцыну удалось доказать, что при созревании в ягодах винограда меняется состав кислот и увеличивается содержание сахаров. Точными анализами он показал, что источником сахара служит крахмал, накапливаемый в созревающей кисти. Иначе говоря, молодой ученый попытался узнать, какие превращения претерпевают органические вещества в живой растительной клетке. Это были зачатки биохимии — науки, развившейся лишь в XX столетии. Фаминцын уверился, что узнать все тайны растения можно, лишь пользуясь методами химии и физики.

Из Фрейбурга Воронин и Фаминцын переехали на лазурный берег Средиземного моря. Здесь, близ Ниццы, жил известный французский альголог (знаток водорослей) Тюре.

Молодые русские ученые занялись в лаборатории у Тюре морскими водорослями. И опять-таки каждый по-своему. Воронина эти растения интересовали сами по себе, Фаминцын же пытался проникнуть в тайны жизни, скрытые в растительной клетке.

3

1861 год. После двухлетнего отсутствия друзья вернулись в Петербург. В России — большие события. Александр II издал манифест об освобождении крестьян от крепостной зависимости. Воля! Но странно, — крестьяне продолжают бунтовать. Не нравится народу такая «воля», когда мужик остается гол, как сокол, а барин еще больше богатеет.

Все слои петербургского общества возбуждены. Воронин и Фаминцын слишком поглощены наукой, чтобы участвовать в политических спорах. И тот и другой убеждены, что можно прожить жизнь, не встревая в политику..

Вскоре по приезде из-за границы друзья защитили в Петербургском университете свои магистерские диссертации: Фаминцын — о созревании винограда, Воронин — о морских водорослях ацетабулярия и эспера, которые он изучал близ Ниццы.

Фаминцын, став магистром, получил место преподавателя в Петербургском университете.

Воронин службы не искал. Он уединился, устроив дома лабораторию. Игла, бритва… Пользуясь этим вооружением, не заводя никаких сложных приборов и устройств, кроме обычного микроскопа, Михаил Степанович на протяжении полувека, до самой смерти, вел замечательные по точности исследования.

Фаминцын тоже устроил дома лабораторию (в университете тогда не было сносного ботанического кабинета) и принялся изучать действие света на растения.

4

На западном краю Васильевского острова лежало Смоленское поле — громадная пустошь, изрытая ямами, поросшая сорной травой. По преданию, в петровские времена тут хоронили плотников и землекопов, пригнанных из Смоленщины в болотистую дельту Невы на строительство новой столицы.

Некогда на месте Смоленского поля теснился, дерево к дереву, густой ельник. Широкая просека вела сквозь него в Галерную гавань, устроенную при Петре на берегу Финского залива для гребных судов. Через полтора века после основания города от ельника и следа не осталось — свели на дрова, на поделки. На месте леса осталась пустошь, и ею завладели дети гаванских рыбаков, фабричных рабочих, лодочных и весельных мастеров.

Пустошь была для мальчуганов и лесом, и садом, и цветником. Прячась во время игр в зарослях чертополоха, они вдыхали тонкий нежный аромат его лиловых цветков; переползая, чтобы внезапно наскочить на врага, они перебирали руками крупные, с вырезами, листья одуванчика и незатейливые желтые его цветки. Никто им тут ничего не запрещал. Изредка на пустырь забредал какой-нибудь пьяница, но и тот не служил помехой: пошатавшись по полю, заваливался спать в лебеду.

И вот однажды, в середине мая, на Смоленское поле заявился барин. Не какой-нибудь, обходом прошедший по всем распивочным Васильевского острова, а настоящий, трезвый барин в начищенных сапогах, в соломенной шляпе и чесучовом белом пиджаке. На плече у него висела сумка, из которой выглядывали склянки с широкими горлышками, заткнутыми пробками.

Недавно прошли первые теплые дожди, и все ямы и лужи Смоленского поля полны были воды. К великому изумлению мальчишек, следивших за каждым шагом пришельца, чудной барин, не жалея сапог, принялся лазать по этим лужам и ямам.



Чем-то привлекала его поганая, подернутая зеленой тиной вода, которую не лакали даже бродячие псы. Барин вставал на коленки возле ямы, разглядывал воду через увеличительное стекло, а потом зачерпывал склянкой, стараясь захватить побольше тины. Он унес в своей сумке три склянки с водой. На другой день поутру явился опять. Так ходил он изо дня в день недели две — и все в одно время. Мальчишки привыкли к нему, стали подходить поближе, но заговаривать с барином даже самые бойкие не смели. Он же словно и не замечал их. Только однажды, поманив самого маленького отрепыша, сунул ему, не говоря ни слова, горсть карамели и орехов.

Больше хозяева Смоленского поля не видали чудного барина… Если бы мальчишки хоть раз отважились пойти следом за ним, если бы могли они проникнуть в квартиру магистра Фаминцына на Седьмой линии Васильевского острова, — о, какой удивительный мир открылся бы им!

Каждое утро Андрей Сергеевич Фаминцын приносил из ям и луж Смоленского поля свежие порции тины. К приходу барина Пелагея притаскивала в ведре свежей невской воды, и Андрей Сергеевич, как выражалась горничная, принимался колдовать. Он раскладывал тину по чашечкам: в одних была невская вода, в других — вода из ям Смоленского поля. Он выставлял то одни, то другие чашечки на прямой солнечный свет либо затенял край одной какой-нибудь чашечки, либо вовсе убирал ее в тень. Лупа и микроскоп были у него постоянно в ходу. Он повторял свои опыты, терпеливо манипулируя чашечками. Ему нужны были все новые и новые порции свежей тины, и каждое утро, в один и тот же час, он отправлялся на Смоленское поле.

Тина, которую с такой настойчивостью исследовал Фаминцын, давно уже перестала быть таинственной «зеленой материей», за сто лет перед тем сбившей с толку Джорджа Пристли.

Впрочем, и Фаминцына водоросли введут в заблуждение. Но это случится позднее.

А пока он знает, что имеет дело с водорослями, и, конечно, умеет определять, с какими именно видами имеет дело. Из ям Смоленского поля он приносит в свою домашнюю лабораторию эвглену и хламидомонаду…

Эвглена… Одноклеточный организм, видимый лишь в микроскоп. Но какой странный! Доныне ученые не решили, куда отнести эвглену — к растительному или животному царству. Она представляет собой удивительную смесь животного и растения. В зависимости от внешних условий, она может быть то тем, то другим, а то и тем и другим вместе. У нее есть жгутик, с помощью которого она быстро передвигается в воде; у нее есть нечто вроде глотки для захвата пищи; у нее есть глазок, окрашенный красным пигментом; но у нее есть и хлорофилл, и она способна, подобно всякому зеленому растению, созидать на свету органическое вещество, первопищу. Попав в темноту, эвглена теряет хлорофилл и становится сапрофитом, то есть питается на манер грибов и бактерий за счет мертвого органического материала; выставьте эвглену на свет — она вновь приобретет хлорофилл и вновь начнет созидать для себя пищу. Жительница мелких пресных водоемов, вроде луж на Смоленском поле, эвглена, очутившись на суше, не гибнет; сбросив жгутик, она обретает способность ползать либо превращается в спору.

Быть может, эвглену следует отнести не к растениям и не к животным, а к неведомому третьему царству живых организмов? Быть может, на заре жизни, сотни миллионов лет назад, господствовали именно такие «эвгленоподобные» организмы, способные вести то «животное», то «растительное» существование? Вопросы эти и ныне, во второй половине XX столетия стоят перед наукой. Ну, а в шестидесятые годы прошлого века магистр Фаминцын ставил перед собой более скромную задачу. Он хотел узнать, как ведет себя эвглена под прямыми лучами солнца и в тени, какая вода ей больше подходит — чистая речная или желтая, ржавая, которой заполнены ямы и лужи Смоленского поля.

От хламидомонады он добивался ответа на те же вопросы. Эта одноклеточная водоросль, быстро размножаясь, зеленит лужи и пруды. Делящиеся клетки хламидомонады обволакиваются слизистой оболочкой — «хламидой» (в древней Греции хламидой называли одежду, схожую с плащом), служащей защитой молодым особям. Если условия благоприятны, то хламида с молодых клеток спадает, и приобретая жгутики, они расплываются.

Много дней просидел Фаминцын над своими чашечками, в которых плавали, устремляясь к свету, производя тысячи и тысячи себе подобных, зеленые тельца. И ученый пришел к выводам, неожиданным для тогдашней науки. Ботаники знали, что водоросли, как и другие растения, обладающие хлорофиллом, тянутся к свету; хламидомонада, скажем, помещенная в склянку с водой, скапливается возле той стенки сосуда, которая обращена к свету. И считали само собою разумеющимся, что чем ярче свет, тем лучше для водоросли, как и для всякого иного растения.

Фаминцын, передвигая свои чашечки с хламидомонадой и эвгленой то прямо на солнце, то в тень, дознался, что это не совсем так. И вообще само собой ничего не разъясняется. Наблюдая за водорослями, Фаминцын узнал, что они проявляют наибольшую жизнедеятельность при свете средней напряженности. На ярком солнечном свету и эвглена и хламидомонада неизменно скапливались у той стенки чашечки, которая умышленно была затенена ученым. Исследования последующих поколений ученых подтвердили: излишне яркий свет вреден для растений. Фаминцын выяснил также, что и эвглена и хламидомонада чувствуют себя лучше в воде, принесенной из луж, нежели в проточной воде.

Но этих наблюдений над двумя микроскопическими водорослями магистру показалось мало. Приехав как-то воскресным июньским утром в Петергоф, Андрей Сергеевич вместо того, чтобы влиться в нарядную толпу, гуляющую в парке возле всемирно известных фонтанов, отправился бродить по окрестностям. Он присматривался к ямам, рытвинам, лужам. Наконец нашел в неглубокой канаве то, что искал: зеленовато-бурые нити осциллятории.

Осциллятория принадлежит к сине-зеленым водорослям. Это самые простые из хлорофиллоносных растений.

Сто лет назад наука знала о сине-зеленых водорослях не все из того, что знаем теперь мы. Но Фаминцына интересовало только, как сине-зеленая водоросль осциллятория относится к свету, — так же, как эвглена и хламидомонада, или по-другому? И осциллятория своим поведением в чашечках на ярком свету и в тени показала: так же.

Фаминцын продолжал упорно накапливать факты, касающиеся отношения водорослей к свету. Но вот наступила осень.

Петербургская осень…



Октябрь. Косой, секущий дождь. Одинокая фигура в шинели с пелериной. Пролетка — верх поднят, извозчик нахохлился, как старая ворона. Ноябрь. Еще мрачнее. «Пелагея, зажгите лампу…» Глухое раздражение. Надо что-то придумать. У него в домашнем аквариуме с лета развивается спирогира — зеленая нитчатая водоросль.

Это та самая водоросль, которая нередко облепляет старые колеса водяных мельниц, подводные камни, сваи, вбитые в дно реки. Она образует главную массу зеленой тины в пресных водах. Если рассматривать нить спирогиры в микроскоп, то видишь узорную ленту, как бы расшитую двойной изумрудно-зеленой спиралью. Спираль и есть хроматофор, выполняющий у водорослей ту же роль, что хлорофилловое зерно у высших растений. Нить спирогиры слагается из крупных прозрачных клеток.

Фаминцыну хочется продолжать исследование спирогиры. Ее клеточки очень удобны для наблюдения, — можно долго следить за их жизнедеятельностью, не прибегая к препарированию, не нарушая целостности живой ткани. А когда работаешь с высшим растением, то приходится делать тончайшие срезы, чтобы разглядеть отдельную клетку. Но спирогира вот-вот погибнет в его домашнем аквариуме: приближается декабрь, когда светлого времени в Петербурге — около четырех часов в сутки.

А что, если попробовать?..

— Пелагея, купите в скобяной лавке лист белой жести.

Исполнив поручение, Пелагея убеждается, что у ее барина хорошие мужицкие руки. Вишь, как он — и раскроил жесть, и выгнул, и невесть какой колпак выстукал деревянным молотком.

Колпак понадобился Андрею Сергеевичу для самодельного фонаря. С помощью двух больших керосиновых ламп, помещенных внутрь колпака, двух рефлекторов и линзы магистр устроил довольно яркий светильник.

Теперь можно приступить к делу — к выращиванию растений при искусственном освещении. Никто до него не пробовал этим заниматься… Что же, тем лучше!

Фаминцын затемнил одну из комнат в своей квартире и зажег лампы. Но первые опыты, вероятно, из предосторожности, чтобы не погубить водоросли, которыми он дорожил, Андрей Сергеевич проделал над крессом — многолетним травянистым растением из крестоцветных (ему родственен однолетний кресс-салат).

Он направил свет своего фонаря на проростки кресса. Через два часа молодые растеньица пожухли. Фаминцын измерил температуру в фокусе рефлектора. Плюс тридцать пять градусов! Кресс просто сгорел. Андрей Сергеевич вертит свой фонарь и так и этак. Если отдалить растение от рефлектора, то света будет мало. Приблизить — кресс сгорит опять. В конце концов придумал: на пути тепловых лучей, губящих растение, поставил стеклянную ванночку с водой. Теперь температура возле кресса только на один — два градуса выше комнатной, и растения нормально развиваются.

(В XX веке ленинградские ученые развернут опыты по выращиванию растений целиком — от семени до семени — при искусственном свете. И с первых же шагов натолкнутся на то же препятствие, на которое натолкнулся их предтеча петербуржец Фаминцын: громадные лампы, теперь уже не керосиновые, а электрические, будут сжигать нежные проростки. И так же, как Фаминцыну, ленинградцам придется поместить между лампами и растениями стеклянные ванны с водой).

Наблюдения над крессом Фаминцын вел не только при полном ламповом свете. Он проследил, как развивается растение в оранжевых и в синих лучах.

После этого Фаминцын занялся спирогирой. Он продержал аквариум с водорослями в темноте до тех пор, пока у спирогиры не растворился весь имеющийся в ее клетках крахмал (новый крахмал без света образоваться не может). Затем он направил на аквариум свет своего фонаря.

Прошло полчаса. Андрей Сергеевич извлек несколько нитей спирогиры из аквариума и положил на предметное стекло микроскопа. Сомнений быть не могло: в клетках появился крахмал. Он все-таки проверил свое наблюдение йодной пробой. От йода водоросль потемнела — крахмал есть!

Лишь теперь он счел доказанным, что растения могут нормально развиваться и при искусственном освещении. Это было крупным научным открытием: при лампе растения способны так же усваивать углекислый газ воздуха, созидая органические вещества, как и при дневном свете; и процесс этот можно наблюдать под микроскопом. Хлорофиллу безразличен источник освещения, было бы достаточно света.

В ту зиму Фаминцын при свете лампы продолжал свои наблюдения над спирогирой еще долго. Он все больше убеждался, что водоросли позволяют вести тонкие наблюдения над жизнью растительной клетки. Все клетки водорослей содержат хлорофилл; эти растения не нуждаются ни в опорных тканях, ни в сосудах, проводящих питательные вещества сверху вниз и снизу вверх; каждая водорослевая клетка, усваивая на свету углерод, сама же и потребляет созидаемые ею органические вещества.

Вдумчиво изучая водоросли, Фаминцын разработал новый метод исследования растительной клетки, подхваченный мировой наукой. Спирогира, а за ней и другие водоросли, с легкой руки Фаминцына стали излюбленным объектом для наблюдений и экспериментов.

Фаминцын разработал метод искусственного выращивания водорослей с применением минеральных солей. Через столетие искусственная культура водорослей стала распространяться во многих странах.

Предугадывал ли он, что через столетие будут продавать огурцы и помидоры, выращенные при искусственном свете; что в середине XX века работы, посвященные водорослям будут публиковаться многими сотнями ежегодно; что об этих растениях, являющихся основными поставщиками органических веществ и кислорода на нашей планете, начнут говорить всерьез как о пище будущего; что водоросль будет одной из первых космических путешественниц?

В работах Фаминцына нет и намека на подобные предсказания. Он ведь был исследователь, а не оракул. Он не делал никаких выводов, не подкрепленных фактами. Он не раз заблуждался, и заблуждался жестоко, трагично, как мы увидим. Но и заблуждения его основывались на неверных выводах из опытов, поставленных им же самим непогрешимо.

Многие считали этого замкнутого, суховатого ученого мечтателем. Говорили про него, что он «человек — от финских хладных скал до пламенной Колхиды». Понимать это следует, видимо, так, как говорил бородатый студент в коридоре Петербургского университета: за чопорностью и сухостью ощущаешь внутренний жар, подлинный пламень души.

5

В 1866 году в Петербурге, в типографии Академии наук отпечатали небольшим тиражом тонкую книжицу с длинным названием — «Действие света на водоросли и некоторые другие, близкие к ним организмы». Книжица содержала рассуждение магистра А. С. Фаминцына, представленное им на соискание степени доктора ботаники. Рассуждение отличалось краткостью: 56 страниц малого формата, напечатанных крупным шрифтом.

«Я ожидал найти в водорослях, — пишет Фаминцын в начале своего рассуждения, — предмет более удобный для исследования действия света на растительные клетки, чем высшие растения, и не ошибся».

В таком скромном, строгом тоне выдержана вся диссертация. Важность открытий Фаминцына была к тому времени признана и в России и в Западной Европе, — он опубликовал предварительное сообщение о своих опытах. Вскоре после выхода книжки Фаминцыну присудили докторскую степень. Звание доктора наук давало право на профессуру, и Андрей Сергеевич стал заведовать кафедрой физиологии растений в Петербургском университете.

Многие русские ученые того времени, заняв профессорскую кафедру, в дальнейшем уже не вели научно-исследовательской работы. Да и возможностей для этого не представлялось: денег на постановку опытов не отпускали, а заводить лабораторию у себя дома не каждый мог и хотел. От профессора требовали только, чтобы он читал лекции.

Фаминцын защитил докторскую диссертацию, когда ему минуло тридцать лет. Он прожил после того еще более полувека. И это были годы, полные исканий, удивительных открытий и трагических заблуждений…

Вскоре после защиты докторской диссертации Фаминцын вместе с одним из своих учеников, студентом Осипом Васильевичем Баранецким, принялись изучать лишайники.

Есть такая область ботаники — лихенология (от греческого «лихен» — «лишай», «лишайник»). Это наука о лишайниках. Основателем ее считают шведского ученого Э. Ахариуса, жившего на рубеже XVIII–XIX столетий. Он изучил строение и форму лишайников и дал первую научную классификацию этих растений, которые еще с XVI века известны были под названием древесных мхов. Лихенология, оттесненная на задний план другими разделами ботаники, развивалась неторопливо, как неторопливо развиваются и сами лишайники, вырастающие за год всего на несколько миллиметров. Растения эти, по своей неприхотливости превосходящие даже водоросли (лишайники могут жить не только на голых камнях и стенах, но даже на железе и на стекле; их находили на окнах старых церквей), вызывали простое любопытство и, пожалуй, не более того. Те ученые-одиночки, которые посвящали жизнь изучению лишайников, исходили, вероятно из убеждения, что всякое создание природы должно же быть кем-то когда-то познано.

В начале XIX века в печати стали появляться работы, посвященные уже не просто описанию, а жизнедеятельности лишайников. Немецкий ботаник Вальрот заинтересовался зелеными клетками, которые он неизменно находил внутри лишайников, состоящих из бесцветных гиф — микроскопических нитей, образующих тело всякого гриба. Вальрот предположил, что зеленые клетки являются органами размножения лишайника, и назвал их гонидиями (от греческого «гоне» — «семья», «рождение»).

Теория Вальрота была признана и никем не оспаривалась до тех пор, пока Фаминцын и Баранецкий не опубликовали итоги своих наблюдений. А наблюдения эти вызвали бурю в тихой лихенологии.

Фаминцын подверг лишайники необычайному испытанию: он принялся гноить их. Вместе с Баранецким они собирали в окрестностях Петербурга лишайники, осторожно отколупывая их ножами от стен домов и заборов. Потом, в лаборатории, Баранецкий бросал сухие, ломкие корочки лишайника в сосуд с тухлой водой.

Лишайник — чистюля, он любит свежий воздух без малейших примесей дыма, любит росы и туманы. Поэтому в большом городе с его дымами и не встретишь лишайника. Своим отсутствием он лучше всякого прибора показывает, что атмосфера загрязнена.

В воде, да еще в тухлой, корки лишайника весьма скоро загнивают. Но Фаминцын слишком внимательный наблюдатель (к сосредоточенному вниманию он приучил и Баранецкого), чтобы упустить одну подробность: в воде сгнивает не весь лишайник. Каждый раз зеленые его клетки, гонидии, выживают. Да не только выживают, но и начинают усиленно размножаться в тухлой воде.

Разные части одного и того же растения ведут себя в воде по-разному: одна часть гибнет, гниет, а другая дает бурную вспышку жизни. И еще одна загадка — размножаясь, гонидии образуют только себе подобные зеленые клетки, а не новый лишайник. Выходит, что теория Вальрота неверна, гонидии не являются органами размножения лишайников?

Фаминцын рассказал о своих наблюдениях Воронину. Михаил Степанович, выслушав друга, аккуратно, дотошно проверил в своей лаборатории его опыты и подтвердил: да, гонидии хорошо развиваются в воде и образуют только гонидии, а отнюдь не лишайники.

Между тем Фаминцын и Баранецкий, продолжая свои наблюдения, дознались, что гонидии, выделенные из лишайников, совершенно подобны зеленой водоросли цистококкус.

Лишайник порождает водоросль? Ну, нет, зайчиха щенка не народит… Биология второй половины XIX века уже наука, а не свод средневековых догадок, и подобные предположения вряд ли у кого возникли…

Опыты Фаминцына и Баранецкого произвели огромное впечатление не только на лихенологов, но и вообще на всех биологов. Западноевропейские ученые немедленно подхватили блестящее открытие русских. И разгорелся спор, один из тех споров, которыми так богата наука XIX века. В него втянулись почти все тогдашние ботаники. Лишайники вдруг оказались в центре всеобщего внимания.

Немецкий ботаник Симон Швенденер, основываясь на опытах Фаминцына и Баранецкого, которые он повторил и подтвердил, доказывал, что лишайники представляют собою симбиоз — длительное сожительство — гриба с водорослью; что гонидии вовсе не органы размножения лишайника, а просто водоросли, живущие в теле гриба. Против теории Швенденера, утверждающей дуалистическую, то есть двойственную, природу лишайников, выступали приверженцы старых взглядов Вальрота.

Удивительнее всего, что Фаминцын вовсе не вмешивался в спор. Казалось, что он вдруг потерял всякий интерес к своим опытам, наделавшим столько шума, предоставив другим разбираться во всем этом. Однако дело обстояло не так просто.

Но сначала о том, как завершился спор. Швенденер оказался прав. Лишайники — действительно двойные растения, состоящие из гриба и водоросли. Эти своеобразные организмы и доныне представляют большой интерес для всех, кого занимают тайны жизни.

В самом деле, природа сочетала, объединила в лишайнике два растения, обладающие прямо противоположными свойствами. Грибы, не имея хлорофилла, не нуждаются и в свете — трюфели растут под землей, а шампиньоны разводят в темных погребах, где охотно заводится и плесень; грибы питаются готовыми органическими веществами, водоросли же хлорофиллоносны и без света погибают; водоросли на свету сами создают себе пищу из воды, минеральных солей и углерода. И вот природа соединила оба эти организма к обоюдной их пользе. От сожительства в лишайнике выгадывают и гриб и водоросль. Гриб получает от хлорофиллоносной водоросли органические вещества, главным образом сахар; сам же гриб, в свою очередь, снабжает водоросль минеральными солями и водой. Нити гриба плотно оплетают водоросль, предохраняя ее от высыхания. Но тело лишайника устроено так, что свет к водоросли проникает, и гонидии (за зелеными клетками так и сохранилось это название, напоминающее об ошибочной теории) сохраняют способность в фотосинтезу.

Но все-таки в этом содружестве мир нередко нарушается — нет-нет, да и скажется паразитическая природа гриба, и он поедает часть живущих в нем водорослей, присасываясь к ним кончиками нитей; иногда, наоборот, в лишайнике чрезмерно разрастаются водоросли и из-за этого погибают грибные тела. Так что это сожительство не такое уж тихое. В конце концов борьба организмов приводит к установлению какого-то равновесия…

Лишайник обладает как бы удвоенной неприхотливостью. Он переносит крайние невзгоды. Он пионер, он приходит первым на голые места. Он произрастает и в Антарктиде и на плешивых, глинистых, твердых, как асфальт, пустынных равнинах. Высохнув до того, что корки его легко превращаются под пальцами в порошок, он вновь оживает после первого дождя. Библейская легенда о евреях, которым бог послал манну небесную во время их странствий в пустыне, основана на вполне реальном явлении природы. В странах Ближнего Востока манна иногда действительно спускается с неба подобно снегу. Это белые лишайники. Ветры пустынь подхватывают легкие сухие корки манны (так и названы эти лишайники в научной литературе), перенося их иногда на громадные расстояния. И как только ветер затихнет, возникает «манный дождь». Бедуины и другие народности, кочующие в пустынях, иногда толкут манну в ступах и пекут из нее лепешки.

В пустыне люди прибегают к манне, когда наступает голод. А на Крайнем Севере, в приполярных областях человек вряд ли вообще мог бы жить, если бы природа не заселила тундру лишайниками. Олений мох, или ягель, который служит кормом северному оленю и летом и зимой, — вовсе и не мох, а лишайник; назвали его когда-то мхом по ошибке, так же как назвали водоросль гонидией. Ягель — корм для оленя, а олень всегда давал человеку Севера и молоко, и мясо, и шерсть, и шкуру — для постройки жилья, для одежды.

И еще одна особенность отличает лишайники — долголетие. Лишайник может жить несколько веков, больше иного дерева.

Тимирязев назвал лишайник растением-сфинксом. Возможно, не все тайны этого сфинкса еще разгаданы. Возможно и то, что, достигнув в ближайшие десятилетия соседних с Землей планет, человек обнаружит там растения, подобные лишайникам. Ведь давно уже высказана догадка о том, что на Марсе, с его крайне суровыми условиями, могут обитать такого рода растения…

А теперь вернемся к Фаминцыну. Почему он не вмешался в спор, разгоревшийся вокруг его открытия? Почему предоставил западным ученым доводить до конца начатое им дело? Почему даже не попытался дать ответ на простой, казалось бы, вопрос — что такое лишайник? Ответ, прямо вытекавший из опытов, так блестяще поставленных им и Баранецким.

6

Фаминцына, как и Тимирязева, всю жизнь занимала тайна хлорофиллового зерна. Тимирязев вступил в науку немного позднее, он был моложе Фаминцына на восемь лет. Оба посвятили себя физиологии растений, и каждый создал свою школу, воспитав плеяду талантливых ученых.

Друг друга они недолюбливали — слишком разные они были люди. Но никогда ни один из них не позволил себе отозваться пристрастно об исследованиях другого. Тимирязев чрезвычайно высоко ценил опыты Фаминцына над водорослями и лишайниками. Подобные же отзывы можно найти в книгах Фаминцына и о работах Тимирязева, посвященных хлорофиллу.

Между ними возникали острые споры, но касались они не их собственных опытов. Тимирязев резко нападал на Фаминцына за то, что тот слишком либерально, терпимо относится к противникам Дарвина. Позднее на этом основании и самого Фаминцына причислили к антидарвинистам. На самом же деле он с глубоким уважением относился к Дарвину и его учению.

Фаминцын пытался развить, дополнить эволюционную теорию. Вся его жизнь — гигантский, напряженный поиск. Иногда это были странствия в потемках. Но даже и заблуждения такого мощного ума поучительны… Тем более, что искания Фаминцына были не просто теоретическим умствованием. Они сопровождались сотнями и сотнями точных опытов, которые явились сами по себе вкладом в науку.

Клетка, по Фаминцыну, есть сожительство, симбиоз нескольких простейших организмов. А раз так, предположил ученый, то хлорофилловое зерно можно выделить из клетки и оно будет, как и на заре жизни, развиваться самостоятельно.

Раз зародившись, новая идея ищет подтверждений. И когда Фаминцыну вместе с Баранецким удалось выделить из лишайников зеленые круглые тельца, которые продолжали развиваться самостоятельно, он решил, что найдено подтверждение его гипотезы. Гонидии лишайников, убеждал он Баранецкого, не что иное, как хлорофилловые зерна, приспособившиеся к совместной жизни с бесхлорофилловым грибом. Но ведь зеленые тельца лишайников совершенно сходны с одноклеточной водорослью цистококкус — Фаминцын и Баранецкий сами это обнаружили!? Значит, водоросль цистококкус и есть хлорофилловое зерно, живущее обособленно, вне растительной клетки, рассуждает Фаминцын. Еще одно подтверждение его идеи о том, что растительная клетка — сожительство наипростейших организмов, могущих существовать и самостоятельно!

И все-таки он не считает, что его гипотеза стала теорией. Ему нужны новые и новые факты. Достоверность его опытов с лишайниками подтверждена во всем мире. Правда, и Симон Швенденер и Антон де Бари делают из его опытов совсем иные выводы; они считают, что гонидии — это водоросли и что, следовательно, лишайник есть сожительство гриба и водоросли. Но Фаминцына это сейчас не интересует. Он одержим своей идеей и ведет поиск дальше, а попутно делает все новые и новые открытия.

Не случайно он так увлечен низшими растениями и близкими к ним одноклеточными простейшими организмами. Как и микроскопические водоросли, простейшие, обитающие в океане, в пресной воде, в почве, устроены совсем не просто. Они поражают нас удивительной приспособленностью к среде. Некоторые из них (жгутиковые, к которым относится и эвглена) образуют как бы мост между растениями и животными, обладая свойством тех и других. Предполагают, что жгутиковые ближе всего стоят к общим предкам животных и растений; и предки эти, несомненно, были одноклеточными.

Фаминцын одним из первых в науке понял, что, изучая пристально микроскопические водоросли и простейшие, можно выведать у природы некоторые тайны, касающиеся зарождения и развития жизни.



Приехав в 1889 году в Неаполь, Андрей Сергеевич занялся радиоляриями и ресничными инфузориями.

Радиолярии — микроскопические простейшие, обитающие в теплых морских водах — играют большую роль в жизни океана. Ученые насчитали 4400 видов радиолярий. По форме эти организмы напоминают то звезду, то туфельку, то колокол, то ощетинившегося ежа. У радиолярий изящные тонкие скелетики.

Когда радиолярии отмирают, скелетики опускаются миллиардами на дно и образуют так называемый радиолярный ил, который служит пищей донным жителям океана. Если глубина больше пяти — шести тысяч метров, то скелетики, опускаясь, успевают раствориться в океанской воде.

Инфузории населяют, главным образом, пресные воды. Но и в океане их немало — около семисот видов. Живут они, как и радиолярии, в толще воды в тончайших прозрачных домиках, напоминающих бокалы, рюмки, стопки самой разнообразной формы. Инфузории и радиолярии обладают способностью светиться. Светятся у них капельки жирообразного вещества, включенные в протоплазму. Вместе с другими организмами радиолярии и жгутиковые создают тот светящийся ковер, который всегда поражал морских путешественников.

Ласковый, прогретый солнцем Неаполитанский залив полон жизни. В пробах воды Фаминцын быстро находит интересующие его организмы. Это те виды инфузорий и радиолярий, которые, подобно лишайникам, сожительствуют с одноклеточными водорослями. Изобретательность природы неистощима. Но Фаминцын не созерцатель. Присмотревшись к жизни инфузорий и радиолярий, он проводит над ними серию блестящих опытов. Это, в сущности, тончайшие хирургические операции. С помощью иглы ему удается под микроскопом отделить от инфузорий и радиолярий сросшиеся с ними водоросли. И насильственно разделенные создания продолжают развиваться уже в одиночку.

Но и эти блистательные неаполитанские опыты не удовлетворяют Фаминцына. Он разъединил сросшиеся организмы разных типов. Ну, а главная его цель — разделить и принудить развиваться в одиночку части растительной клетки, прежде всего хлорофилловое зерно.

Он терпит неудачу за неудачей, но вновь и вновь пытается достигнуть намеченной цели. И так до последнего дня жизни…

Мы должны представить себе клетку высшего растения с ядром и хлоропластами диаметром в тысячные доли миллиметра, клетку с ее тончайшей, сложнейшей организацией живого вещества, чтобы понять, какую непомерную тяжесть взвалил на свои плечи ученый. Да ведь и микроскопическая техника того времени кажется нынешним экспериментаторам допотопной.

Наука не подтвердила идеи Фаминцына о развитии органического мира путем симбиоза, сожительства организмов.

И даже если бы Андрею Сергеевичу удалось выделить и отдельно выращивать хлорофилловые зерна, — все равно это бы еще не доказывало, что в минувшие эпохи части клетки жили как самостоятельные наипростейшие организмы. Современная наука считает клетку простейшей единицей строения организма. Живое тело растительной клетки, именуемое протопластом, включает в себя протоплазму, ядро, пластиды и хондриосомы; все эти органоиды клетки обладают жизненными свойствами не в одиночку, а во взаимодействии.

Но ценность многолетних упорных исканий Андрея Сергеевича Фаминцына огромна. Он вторгся в самые недра живой клетки. Он накопил для последующих поколений ученых огромный опытный материал и пробудил интерес к изучению клетки. А ведь самые сокровенные тайны живой клетки не раскрыты и по сей день.

Развитие науки сравнивают иногда с живой лестницей: каждый исследователь становится на плечи своему предшественнику. Высокая, плечистая фигура Фаминцына поддерживает тех ученых, которые ныне штурмуют недра живой клетки, шаг за шагом овладевая ее твердынями.

7

Петербург заложен в сыром и темноватом углу европейского континента. Не оттого ли в этом городе народилось столько блистательных идей, связанных с электрическим светом?

Тут Ломоносов и его друг Рихман проводили свои безумно смелые опыты с молнией, стоившие Рихману жизни. Тут Петров зажег первую электрическую дугу. Тут Якоби, еще в те времена, когда все города Европы освещались газом, установил на башне Адмиралтейства «электрическое солнце» — лампу с электрической дугой. Тут работал создатель «электрической свечи» — Яблочков.

Когда Фаминцын в шестидесятые годы принялся выращивать при искусственном освещении кресс-салат и спирогиру, то об электрическом освещении и в России и в Западной Европе только мечтали. Да и керосиновые лампы, которыми пользовался Андрей Сергеевич, в сущности, были новинкой: керосин стали добывать из нефти в пятидесятые годы XIX столетия.

Но не прошло и десятилетия после первых опытов Фаминцына со спирогирой, как на одной из петербургских улиц — неподалеку от Смольного, на Песках — зажглись лампы накаливания. Российская Академия наук присудила вскоре создателю лампы накаливания Александру Николаевичу Лодыгину Ломоносовскую премию. Электрическое освещение стало явью…

Фаминцына всю жизнь занимало выращивание растений при искусственном свете. Он постоянно возвращался к своим опытам шестидесятых годов, развивая их, добывая новые факты. И когда в Петербурге зажглись первые лодыгинские лампочки, то Андрей Сергеевич, конечно, заинтересовался этим новшеством. Он одним из первых в мировой науке оценил огромные возможности, которые предоставляет для выращивания растений новый источник света. Разница между электрическим светом и солнечным лишь количественная, а не качественная, доказывал ученый. Под мощными лампами растения могут развиваться так же нормально, как и при дневном свете.

От этих идей Фаминцына протянулась ниточка в двадцатый век. Протянется она и в двадцать первый…

8

Магистр ботаники; доктор ботаники; ординарный профессор; заслуженный ординарный профессор. Адъюнкт Академии наук, экстраординарный академик; ординарный академик. Тайный советник. Президент Вольного экономического общества; президент Санкт-петербургского биологического общества; почетный президент Русского ботанического общества…

Какое неуклонное движение вверх, какое обилие званий и высоких должностей! И те, что знакомятся с жизнью ученого, следуя лишь послужному списку, заключают: Фаминцын — представитель казенной науки, академический сановник, делающий карьеру, чуждый всему прогрессивному, демократическому.

Фаминцын и в самом деле стоял далеко от революционных идей и от революционеров. Политика, думал он, не его дело. Он служит науке. Науке и справедливости. Так ему казалось.

Но много раз он имел возможность убедиться, что человеку, занимающему высокое общественное положение, стоять вне политики — это все равно, что стоять на одной ноге… В мире лжи и обмана борьба за правду, против произвола — уже политическое выступление. Если ты прямодушен, то рано или поздно все равно вторгнешься в политику. Ведь для тех, кто сидит на престоле, и особенно для тех, кто вертится вокруг него, всякая борьба за правду припахивает крамолой и вольнодумством…

Фаминцын был в числе тех русских ученых, которые боролись против реакционной политики царского правительства в области просвещения, против преследования передовой части студенчества. Царские власти неизменно назначали на пост министра просвещения оголтелых душителей свободной мысли, заботившихся о том, чтобы образование досталось как можно меньшему числу детей и юношей. И действительно, в девяностых годах прошлого века восемьдесят процентов населения России оставалось неграмотным. Недаром Ленин назвал тогдашнее министерство просвещения «министерством затемнения».

В 1899 году студенты освистали ректора Петербургского университета. По этому случаю в университет вызвали полицейских, которые избили студентов нагайками. Возмущенный этой и другими подобными расправами, Фаминцын составил записку и передал ее для прочтения на общем собрании Академии наук. Ученый с гневом писал: «Даже лица военного ведомства, привыкшие к строгой дисциплине, неоднократно заявляли мне удивление, что в нашем министерстве (народного просвещения. — М. И.) господствует ничем не обузданный произвол…»

Документы, исходящие от академиков, полагалось оглашать на общем собрании без всякою просмотра. На этот раз вице-президент предварительно прочитал записку Фаминцына и отказался оглашать ее на собрании. Все же документ, содержащий факты, изобличающие власти в издевательстве над студентами, получил огласку. И тогда «августейший» президент Академии наук, великий князь Константин, объявил Андрею Сергеевичу строгий выговор. Строгий выговор шестидесятипятилетнему всемирно известному ученому за то, что он сказал правду!

Недовольство президента, правда, мало смутило Фаминцына. Вместе с академиком Н. Н. Бекетовым он собрал больше ста свидетельских показаний о насилиях полиции над студентами. Андрей Сергеевич добился освобождения из-под ареста студентов, которым грозила отдача в солдаты за участие в «беспорядках».

Спустя пять лет Андрей Сергеевич получил от того же Константина второй выговор. На этот раз за то, что Фаминцын в числе многих других русских ученых подписал обращение, получившее широкий отклик в России и за границей. В обращении говорилось, что «правительственная политика в области просвещения народа, внушенная преимущественно соображениями полицейского характера, является тормозом в его развитии, она задерживает его духовный рост и ведет государство к упадку».

Фаминцын горячо любил свою родину. Он дорожил честью и достоинством русской науки и давал отпор всем, кто стремился ее принизить. В 1883 году Андрей Сергеевич выпустил в свет труд — «Обмен веществ и превращение энергии в растениях». Эта книга служила настольным пособием нескольким поколениям ботаников, а некоторые ее главы не потеряли значения по сей день, хотя наука с того времени ушла далеко вперед. В предисловии к «Обмену веществ» Фаминцын писал: «Я выставил гораздо рельефнее участие русских ученых в разработке данной отрасли знания, чем это делают Сакс и его школа, и надеюсь, что мне удалось, при возможно беспристрастном и объективном отношении к делу, показать, что русские ученые значительно способствовали разработке питания растений».

Вместе со своим другом, гениальным химиком Александром Михайловичем Бутлеровым, Фаминцын вел борьбу с иноземным засилием в Академии наук, с косностью и бюрократизмом, сковывавшими науку. Бутлеров и Фаминцын резко протестовали, когда в 1880 году реакционное большинство отказалось избрать в члены Академии Дмитрия Ивановича Менделеева. Спустя шесть лет, уже после смерти Бутлерова, Фаминцын вновь предложил избрать в академики Менделеева. И вновь последовал отказ, а президиум Академии вынес Фаминцыну порицание. Порицание за то, что Андрей Сергеевич защищал кандидатуру великого ученого, творца «Периодической системы элементов!»

9

На Васильевском острове, на углу Седьмой линии и набережной Лейтенанта Шмидта, стоит трехэтажный дом. Старый скромный дом, возведенный в самом начале XIX века. Он украшен лишь одним широким балконом, опертым на ребристые колонны.

Как и многие другие ленинградские здания, дом ныне выкрашен в желтый цвет. Желтый цвет — самый яркий цвет для нашего глаза, и в серые дождливые дни, даже в туман, такие постройки приметны. А дом на Седьмой линии и следовало выделить. На его фасадах, в простенках, прибиты бронзовые мемориальные доски. На них начертаны имена русских ученых, проживавших в этом доме, издавна принадлежащем Академии наук, — В. В. Петров, Б. С. Якоби, П. Л. Чебышев, И. П. Павлов, В. И. Вернадский, А. П. Карпинский, А. Е. Ферсман, А. С. Фаминцын… Больше двадцати досок.

Андрей Сергеевич Фаминцын в этом доме и умер.

Шел 1918 год. Грозный, ликующий, суровый и голодный тысяча девятьсот восемнадцатый год. Город пустел, — больше миллиона петроградцев рассеялось по белу свету. Не дымили заводы, лишенные угля. Мастеровые, сбившись в нестройные, пестрые колонны, уходили на фронт. Таяли запасы хлеба: с конца апреля паек сократили до восьмушки на человека.

Фаминцын жил в полной тишине — он оглох. Как-то, оступившись, сломал ногу. Перенес тяжелейшую операцию — у него случился заворот кишок, от непривычно грубой пищи, должно быть. И ему пошел восемьдесят четвертый год. А он не только жил, но работал изо дня в день, с утра до вечера. И ни за что бы он не покинул свой город, казавшийся ему умершим.

Пока стояло тепло, он выбирался иногда на улицу. Воздух был по-деревенски чист и свеж. Меж булыжин мостовой пробивалась изумрудная трава. В таком воздухе в городе, лишенном угля и дров, могут завестись и лишайники!..

Осень. Нет керосина. Нечем топить печку. Нет Пелагеи. Электрическая лампочка то горит вполнакала, то гаснет. Фаминцын трудится. Только смерть может остановить эту большую, исхудавшую руку, выключить яростный мозг. Вот плотные, тронутые желтизной листы, исписанные в последние недели жизни. О чем это? Все о том же — что из живой клетки можно выделить хлорофилловое зерно и можно заставить его развиваться самостоятельно.

Он один. Давно, еще пятнадцать лет назад, умер от болезни сердца Воронин. Умер за работой — он спокойно, неторопливо и очень тщательно исследовал содержимое желудка мамонта, доставленное в Петербург сибирской экспедицией. И кто мог лучше Воронина определить по этим полупереваренным остаткам, какие растения поедали вымершие давным-давно гиганты!

Умер Баранецкий — тоже давно, в 1905 году. Он много лет профессорствовал в Киевском университете и прославился среди ботаников прекрасным исследованием плача у растений.

Навещает иногда Фаминцына Иван Парфеньевич Бородин, любимый его ученик, выполнивший еще в восьмидесятые годы прекрасную работу по хлорофиллу. Ученик… А ведь Ивану Парфеньевичу пошел семьдесят первый год. Бородину Андрей Сергеевич поверяет сокровенные свои мечты. Да, мечты! Фаминцын убежден, что может еще успеть разгадать тайну живой клетки. Мозг его продолжает действовать с беспощадной ясностью. Немного бы еще света. Света — для продолжения опытов. Он вдруг бросает перо и принимается клясть бога — бессильного бога, который не может продлить ему жизнь. А ему надо еще жить. Жить, чтобы разгадать тайну живого…

Он умер 8 декабря 1918 года. День был из самых коротких — меньше четырех часов светлого времени.

Альфа и бета

В Казанском университете шла защита магистерской диссертации. Диссертант, ботаник Михаил Семенович Цвет, только что появившийся в Казани, вызывал всеобщее любопытство. Действительно, все в нем было необычно: и редкая фамилия, столь созвучная его ученым занятиям; и то, что он произносил некоторые слова на французский лад (альфа и бета); и то, что добивался магистерской степени, уже имея докторскую, полученную за границей; и его манера держаться — приподнятая, театральная; и поэтическое восприятие явлений природы, редко выказываемое в среде ученых.

Только человек, обладающий воображением поэта, мог начать свою диссертацию («Физико-химическое строение хлорофильного зерна») такими словами:

«Своеобразный таинственный процесс, происходящий в хлорофильном зерне под прибоем световых волн, может казаться одним из наиболее доступных анализу».

«Под прибоем световых волн»… Эта смелая метафора насторожила аудиторию. Как он поведет себя дальше, этот диссертант, столь эффектно и уверенно начавший? Есть ли у него что-нибудь за душой, кроме лекторского дара? Небось ниспровергнет всё и вся, а потом пустит фейерверк — этакую сногсшибательную теорийку, разом, видите ли, раскрывающую все тайны зеленого листа?..

Нет, погодите. Он с уважением говорит о своих предшественниках. На пороге нового века (дело происходит в 1901 году) он пытается подытожить результаты штурма хлорофиллового зерна, штурма, длящегося почти столетие.

— Исследователю, как человеку, свойственно ошибаться, — говорит Цвет, — но ошибается он обыкновенно в своих выводах, рассуждениях; ошибки в наблюдениях встречаются реже. Теории проходят, факты остаются. Как ни незначительны те окончательные выводы, которые можно сделать из всех многочисленных исследований истекшего столетия, старая литература вопроса не должна считаться каким-то безнадежным хламом.

Ну, а теперь послушаем, каковы итоги собственных исследований диссертанта. Цвет доказывает, что хлорофилл содержит не один зеленый пигмент, как это общепризнано, а два. Он назвал их хлорофиллинами: хлорофиллин альфа и хлорофиллин бета. Диссертант считает, что старые способы изучения хлорофилла непригодны и предлагает новые методы исследований…

В зале настороженная тишина. Оппоненты спокойно перелистывают напечатанную в типографии диссертацию. Автор посвятил ее своему отцу, Семену Николаевичу Цвету — «мыслителю и деятелю»…

Семен Николаевич Цвет был одним из тех русских интеллигентов прошлого века, которые не могли ужиться с царским режимом. Покинув родину, Цвет очутился в Северной Италии. Здесь, в городе Асти, невдалеке от Турина, он женился на итальянке Марии Дороцца. В 1872 году у них родился сын, которому дали русское имя Михаил. Подробных сведений о семье Цветов нет. Раннее детство Михаил Цвет провел там, где родился. Осталась у него в памяти равнина Пьемонта с ее виноградниками и садами, с ее веселым, шумливым, очень бедным, но неунывающим народом. И еще запечатлелись снеговые вершины Альп, синеющие на горизонте.



Учиться его увезли в Швейцарию. Сначала — частный коллеж в Лозанне, потом — коллеж и гимназия в Женеве. В 1891 году он поступил в Женевский университет. Спустя два года, пройдя на физико-математическом факультете общий курс, Цвет выдержал экзамен на степень бакалавра и посвятил себя биологии, «в особенности ботанике», как он сам писал потом. Он прилежно изучал также химию и физику.

Вскоре ему была присуждена университетская премия за работу по анатомии пасленовых (к этому семейству принадлежат, в числе других растений, дурман, беладонна, белена, табак, томат и картофель).

Потом он увлекся хлорофиллом. И тут он пришел в изумление.

Профессор на лекции объясняет, как извлекать пигменты из листьев. Вот послушайте… Добывают спиртовую вытяжку хлорофилла, затем ее три часа кипятят с прибавлением едкого кали. (Воистину — средневековая алхимическая варка). В результате хлорофилл разлагается на составные части — зеленый и желтый пигменты, — каковые и можно подвергнуть анализу.

— Но что же тут подвергать анализу? — недоумевает Цвет. — Искусственные, не свойственные живому организму продукты? Ведь после такого жестокого кипячения не может быть и речи о сохранении естественных составных частей хлорофильного зерна!

Профессор снисходительно и ласково улыбается: он любит этого одаренного студента, хотя его русскую фамилию почти невозможно выговорить.

— Мсье Т-с-свэтт ставит под сомнение общепринятую в современной науке методику. В таком случае, не может ли он предложить что-либо взамен?!

Мсье Цвет смущенно умолкает.

В 1896 году Цвет закончил университетский курс и, защитив диссертацию («Этюды по физиологии клетки»), стал доктором. В «Этюдах» уже вполне определились научные интересы Цвета: центральная глава диссертации посвящена была хлорофиллу.

Получив звание доктора, Михаил Семенович Цвет уехал в Россию. Уехал навсегда. Это было неожиданностью для всех окружающих — для университетских его товарищей, для профессоров, предрекавших ему хорошую карьеру в Женеве, городе, взрастившем столько выдающихся ботаников. Для всех это было неожиданностью, кроме самого Цвета. Россия и только Россия, хотя он лишь слышал и читал о ней, была его отечеством. Научные работы он писал до этих пор на французском языке. Французская речь звучала вокруг. Но думал он по-русски. Впоследствии Цвет в автобиографии писал: «В 1896 году вернулся в Россию…» Вернулся туда, где никогда не жил! И вряд ли это можно считать опиской.

Отечество приняло Цвета не очень ласково. Немало обид перенес он в России за свою недолгую жизнь, немало невзгод выпало на его долю. Но ни разу не помыслил он о возвращении в Женеву или в Лозанну.

Приехал в конце 1896 года в Петербург, Цвет обосновался невдалеке от Мариинского театра, на Торговой улице, очень тихой, вопреки своему названию. Тут селился чиновный люд, актеры победнее, консерваторские студенты.

На первых порах Цвету повезло. В ту пору в Петербурге развивал свою научно-педагогическую деятельность Петр Францевич Лесгафт, передовой ученый-демократ. Был он выдающимся врачом анатомом, педагогом. Лесгафт создал собственную систему физического воспитания. Он основал Биологическую лабораторию, а затем женские курсы, где воспитывались преподавательницы физической культуры.

Цвета приняли в Биологическую лабораторию Лесгафта на должность научного работника. Сверх того, Михаил Семенович преподавал на женских курсах ботанику.

Он сразу же выказал незаурядный лекторский дар. Правда, на первых порах случались у него во время занятий курьезы. Оторванный в течение многих лет от живой русской речи, Цвет допускал забавные оговорки, потешавшие курсисток: «пластические пелёнки» (вместо — «плёнки»), «семя рожи» (вместо — «ржи»).

Цвет продолжал исследовательскую работу, начатую в Женеве. Его теперь всецело занимал хлорофилл. В 1898 году в «Известиях Санктпетербургской Биологической лаборатории» появилась первая научная работа Цвета, написанная на русском языке — «Гемоглобин и хлорофилл».

Почему ботаник заинтересовался красящим веществом крови — гемоглобином?

Еще в конце шестидесятых годов Климент Аркадьевич Тимирязев высказал предположение, что пигменты красящего вещества крови и зеленых растений родственны. Как раз в то время, когда Цвет приехал в Россию, эта догадка подтвердилась. В Петербургском институте экспериментальной медицины работал в те годы выдающийся биохимик Марцелл Ненцкий, поляк по происхождению. Он и доказал химическое родство гемоглобина и хлорофилла.

Ненцкому помогал молодой его соотечественник химик Леон Мархлевский, брат известного польского революционера Юлиана Мархлевского. Открытие Ненцкого и Мархлевского имело большое значение для науки: раз хлорофилл и гемоглобин так схожи, то это доказывает единство всего живого, общность происхождения растительного и животного царства.

Понятно, что Цвет, пристально и всесторонне изучавший хлорофилл, проявил интерес и к его связям с гемоглобином.

Казалось, все благоприятствует молодому ученому, обретшему родину. Он познакомился с крупнейшими русскими ботаниками и хорошо был ими принят. Глава петербургской школы физиологов растений академик Андрей Сергеевич Фаминцын разрешил Цвету работать в своей лаборатории. Это была самая большая подмога, какую Цвет мог получить как ботаник. Лаборатория Фаминцына, созданная им после многолетних хлопот на средства Академии наук, пользовалась известностью во всей Европе. Западноевропейские молодые ботаники считали за честь поработать у Фаминцына.

Цвет проделал в лаборатории Фаминцына все наиболее сложные опыты для своего труда — «Физико-химическое строение хлорофильного зерна», который потом стал его магистерской диссертацией.

Михаил Семенович вошел в научный кружок «Маленьких ботаников», существовавший в ту пору в Петербурге. Участники этого кружка собирались у кого-либо на квартире и вели жаркие споры. Среди «маленьких ботаников» были крупные ученые, и общение с ними оказалось для Цвета весьма благотворным.

По рекомендации трех «маленьких ботаников» — академика Воронина, Бородина и Ивановского — Цвет в 1900 году был принят в члены Петербургского общества естествоиспытателей.

Все шло как будто хорошо. Однако в лаборатории Лесгафта и на его курсах Цвету становилось все более тесно. Ботаника ведь тут не была и не могла быть на первом плане. Честолюбивый, с большими замыслами, Цвет жаждал простора для их выполнения. Но ни в одном государственном учебном или исследовательском учреждении Российской империи он не мог получить штатного места. На курсы Лесгафта он попал лишь потому, что они были частными. В своей отчизне Цвет, по закону, был среди ученых как бы никто! В России не признавали ни дипломов, ни ученых степеней, полученных за границей. Основания для этого имелись: в России к соискателям ученых степеней предъявляли куда более суровые требования, чем в Западной Европе.

Конечно, Цвет все это знал, когда собирался навсегда покинуть милую, уютную Женеву. Но есть ли на свете сила, способная удержать человека, рвущегося на Родину! Цвет уверен был в себе, в своих знаниях и способностях, уверен был, что и в Петербурге сумеет получить весьма скоро докторскую степень. Неужели не сделают для него исключения?! Да и не хотелось много об этом раздумывать перед первой встречей с Родиной.

Вышло все куда сложнее, чем представлялось. Цвет попал в заколдованный круг. Чтобы получить в России степень доктора, надо быть магистром; стать магистром можно, лишь имея звание кандидата наук либо диплом первой степени об окончании русского университета. Что же, надо сдать экстерном за университет, а потом пройти остальные ступени на пути к докторскому званию. Но для того, чтобы тебя допустили сдавать за университет, ты должен иметь аттестат зрелости русской средней школы. Неужели начинать с гимназического курса?! Круг замыкается.

В Петербурге никто так и не помог Цвету вырваться из этого круга. В столице Российской империи бюрократическая машина министерства просвещения действовала исправно. А машина не отличает таланта от посредственности и потому не может делать исключений. Впрочем, может!.. Но для этого нужен не талант, а высокий покровитель. Такого у Цвета не нашлось — «маленькие ботаники» ведь были только учеными, Воронин — тот даже ни одной лекции не прочел за плату, а работал только у себя дома. Да обыкновенно талант не ищет покровительства.

Одно время возникла у Цвета надежда, что ему удастся получить разрешение сдавать экстерном прямо за университетский курс. Но тут на его пути встала грозная фигура экзаменатора Гоби. Профессор Петербургского университета Христофор Яковлевич Гоби был весьма знающим ботаником и до крайности скучным лектором. Студенты сложили про него поговорку: «От Невы до Оби нет скучнее Гоби». Как экзаменатор, Христофор Яковлевич известен был, пожалуй, и за Обью. Даже коллеги Гоби считали, что он предъявляет «завышенные требования». Студенты же трепетали: Гоби «резал» всех подряд. Питомцу Женевского университета, конечно, не следовало попадать к такому экзаменатору. И Цвет к Гоби не пошел.

Цвет решил попытать счастья в другом городе. Он написал в Юрьевский (ныне Тартуский) университет: не разрешат ли ему, имеющему степень доктора Женевского университета, держать в Юрьеве прямо на магистра. Последовал отказ. Еще хлопоты, прошения. Наконец в Казани удалось получить разрешение на защиту магистерской диссертации…

Взволнованно вытирая шею платком, Михаил Семенович под аплодисменты сходит с трибуны. Ему присуждают ученую степень магистра ботаники. Метод, предложенный им для изучения хлорофилла, еще в зачатке, но Цвет уже показал себя думающим, ищущим новые пути исследователем.

А новоиспеченный магистр, возвратясь после защиты в меблированные комнаты, сняв парадный черный сюртук и белоснежный пластрон, предается невеселым мыслям. Пять лет понадобилось ему, чтобы добиться права защищать на магистра! И ведь это — пустая формальность. Но и выполнив ее, он не знает, что ему делать дальше. В Петербург возвращаться не для чего, там получить место трудно, даже имея степень. Здесь, в Казани, где его так хорошо приняли, тоже вакансий нет.

Велика, необозрима Российская империя, но как тесно, неуютно в ней человеку, не обладающему ничем, кроме таланта!

Что же, попробуем еще запросить Варшаву, решает Михаил Семенович. И вдруг — оттуда ответ: господина Цвета приглашают на службу.

Наконец-то! Цвет немедля покидает Казань, чтобы скорее занять предложенную ему должность сверхштатного лаборанта при кафедре анатомии и физиологии растений императорского Варшавского университета. И на том спасибо.

«В каковой должности и состоял в течение шести лет», — писал впоследствии Михаил Семенович.

За шесть этих лет он опубликовал десятка полтора статей, посвященных преимущественно хлорофиллу; трижды побывал в научных командировках за границей; прочел сотни лекций по физиологии растений и в университете и в Варшавской школе садоводства. Яркий его талант исследователя и педагога раскрывался все больше. Но он оставался все в той же заштатной должности лаборанта.

Среди научных работ Цвета, опубликованных в тот период, были три статьи (одна из них вышла в 1903 году и две в 1906 году), в которых Михаил Семенович впервые обстоятельно изложил и обосновал многочисленными опытами еще прежде найденный им метод исследования хлорофилла. Статьи носят длинные сложные названия, отпугивающие непосвященных. На самом же деле речь в них идет о вещах, доступных пониманию каждого.

В названиях всех трех статей повторяется термин «адсорбция», «адсорбционный анализ».

Адсорбция (от латинского «sorbere» — «глотать») — это поверхностное поглощение; это сгущение на поверхности какого-нибудь тела газов, паров, жидкостей либо веществ, растворенных в жидкости. Свойства адсорбции используются для разнообразных нужд. Знакомый всем пример — противогаз, в котором отравляющие вещества адсорбируются углем.

Михаил Семенович Цвет с замечательным искусством воспользовался адсорбцией для разделения хлорофилла на отдельные пигменты, из которых он состоит…

Открытия совершаются иногда под влиянием какого-нибудь внешнего или внутреннего толчка. Бессонная ночь — и мир, изумленный, повержен!

У Цвета все было не так. Никакой эврики, никаких озарений, молнии подобных. Нарождался новый век, и с ним вместе нарождались новые способы разгадки тайн природы, требующие гигантской черновой работы. Ушла ли поэзия из лаборатории ученого? Нет. Озарение «раздробилось» на мельчайшие частицы. Какой открыватель упомнит, сколько внезапных, пусть маленьких, догадок вспыхнуло в его голове за те годы, пока подготавливалось его неброское, негромкое открытие!?

Открытие Цвета никого не потрясло. Поначалу работы внештатного лаборанта императорского Варшавского университета и не заметили. Заметив, не признали. И только через многие годы приняли метод Цвета на оснащение во всем мире — в лабораториях, а затем и на заводах. Это рабочее оружие. Им пользуются каждодневно и о нем не кричат, не рассказывают широкой публике. Лишь полки специальных книг, посвященных методу Цвета, свидетельствуют о том, что варшавский лаборант дал в руки ученым XX столетия великолепное орудие…

Цвет разрабатывал свой метод многие годы — в Петербурге, в Варшаве. Он перепробовал в качестве адсорбента (поглотителя) более сотни веществ: простые тела, окиси; кислоты, соли, углеводы, алкалоиды. С каждым веществом — хлопотливые опыты. На свои скромные средства он выписывал препараты из Германии, выискивал их и в варшавских аптеках. И в итоге дознался, что для его целей наиболее пригодны мел и сахарная пудра.

Очередной опыт…

Михаил Семенович извлекает из листьев подорожника зеленое начало, пользуясь для этого легким бензином (его именуют в лабораториях петролейным эфиром), к которому примешан спирт.

Теперь — самое трудное. Темно-зеленая хлорофилловая вытяжка кажется на вид совершенно однородной, но Михаил Семенович знает, что она состоит из разноцветных пигментов. Их и надо разделить. Не кипячением с едким кали, как учили его в Женеве, а простейшим физическим путем, следуя самой природе.

У Михаила Семеновича под рукой — стеклянная трубка, плотно набитая хорошо измельченным мелом. Цвет через воронку льет в трубку хлорофилловый экстракт. И тут происходит нечто удивительное: медленно опускаясь вниз по столбику мела, темно-зеленый раствор хлорофилла окрашивает белоснежный порошок в разные цвета. Постепенно меловой столбик опоясывается цветными кольцами: наверху — бледно-желтое, пониже — зеленое, потом сине-зеленое; еще ниже — три желто-оранжевых кольца.

Пигменты, из которых состоит хлорофилл, подобно световым лучам в спектре, отлагаются каждый на своем месте. И происходит это потому, что пигменты продвигаются вниз по меловому столбику с различной скоростью — адсорбент поглощает их не с одинаковой жадностью.

Пучок света, разделенный призмой на составные части, может быть запечатлен на спектрограмме. Перед Цветом в стеклянной трубке — добытая им первая в мире хроматограмма («хрома» — по-гречески — «цвет», «грамма» — «запись»). Он читает ее: сине-зеленое кольцо — хлорофиллин альфа; изумрудное — хлорофиллин бета; желтые и оранжевые кольца — каротиноиды.

Цвет осторожно выталкивает из трубочки на стекло столбик мела и отделяет ножом одно от другого цветные кольца. Потом из каждого кольца с помощью растворителя он вымывает поглощенный мелом пигмент — зеленый, сине-зеленый, желтый, оранжевый. Михаил Семенович убежден, что каждый пигмент чист и выделен из растительной клетки в неизмененном виде. Теперь можно исследовать любой из пигментов хлорофилла, будучи уверенным, что имеешь дело с естественным продуктом.

Почти сорок лет спустя два немецких исследователя, посвятившие открытию Цвета целую монографию, писали:

«Отделить компоненты сложной смеси один от другого с помощью ножа! Да это и во сне не снилось ни одному химику-аналитику. И это удалось сделать Цвету!..»



Но вернемся к тем временам, когда адсорбционный хроматографический метод (или просто — хроматографический анализ) только нарождался.

Цвет не мог пожаловаться на то, что его работы вовсе замалчиваются. Статьи его довольно охотно печатали в иностранных журналах, главным образом немецких. Но ученые, за немногими исключениями, оставались в ту пору безучастными к его открытию. Он был одинок.

Весною 1903 года Цвет выступил с подробным сообщением о своем открытии на заседании Варшавского общества естествоиспытателей. Сообщение лаборанта встретили с холодком. Но нападок не было.

Вскоре после того Ново-Александровский институт сельского хозяйства и лесоводства, подчиненный Варшавскому учебному округу, объявил конкурс для замещения должности заведующего кафедрой физиологии растений.

Цвет решил принять участие в конкурсе и… провалился: по количеству полученных голосов он из числа пяти кандидатов оказался вторым.

Немалую роль в этом провале, видимо, сыграл официальный письменный отзыв профессора В. К. Залесского о научной работе Цвета. Этот любопытный отзыв, составленный по принципу — все наоборот! — хранится и доныне в архиве Министерства просвещения Российской империи.

Залесский писал: «Господин Цвет по значению ученых трудов значительно уступает остальным кандидатам на данную кафедру. Г. Цвет не вполне еще овладел методами опытных наук, требующих применения строгих приемов исследования, а также точности и осторожности в выводах, так как без критического отношения к фактам высказывает голословные положения и поспешные заключения». Наконец, чтобы уж совсем добить неугодного ему претендента на кафедру, Залесский в конце ссылается на авторитет некоего немецкого ученого, который нашел, что метод, избранный Цветом, пригоден скорее для рубки дров, нежели для точных исследований!

По всей вероятности, ни профессор Залесский, ни его немецкий единомышленник не питали никакой личной вражды к Цвету — он ничем их не задел. Почему же они с таким высокомерным пренебрежением отзывались о нем? Ведь скромный варшавский лаборант в то время был уже автором двадцати семи научных трудов, опубликованных в солиднейших европейских изданиях. И главное в трудах Цвета — поиски наиболее надежного, простейшего метода исследования веществ; незадолго до того как Залесский сел писать свой отзыв, Цвету удалось осуществить заветную мечту химиков — он разделил сложную смесь — хлорофилл — на ее составные части до анализа. Нечего сказать, хороша рубка дров!..

Дело все в том, что не только Залесский и его коллега относились с недоверием к открытию Цвета. И позднее, когда число его работ перевалило за шестьдесят, некоторые выдающиеся исследователи, пользующиеся доныне мировой известностью, отрицали заслуги Цвета перед наукой. Но вряд ли можно считать это исторической случайностью, как многим представляется.

Лишь спустя четыре года после неудачи на конкурсе, в 1907 году, Цвету удалось получить кафедру ботаники и агрономии в ветеринарном институте. Еще через год его избрали профессором ботаники и микробиологии Варшавского политехнического института.

Время иногда старательно стирает со страниц истории ближайшие события, оставляя освещенными факты далекого прошлого. О Цвете, почти современнике нашем, мы знаем немногим больше, чем об эллине Феофрасте.

Архив Михаила Семеновича пропал. Если отыщутся в многострадальной Варшаве, разрушенной гитлеровцами и отстроенной заново, какие-нибудь документы, связанные с личной жизнью Цвета, то это будет счастливой случайностью. Не осталось близких ему людей, которые могли бы о нем порассказать. Даже прямых учеников у Цвета не было. Судьба бросала его из города в город, из одного учебного заведения в другое. А на создание школы ученый тратит десятки лет. И лишь опубликованные Цветом работы свидетельствуют о неустанном напряженном труде ученого, который продолжал развивать и совершенствовать открытый им хроматографический анализ.

В начале 1910 года вышел в свет отдельной книгой самый крупный по значению и по размеру труд Цвета: «Хромофиллы в растительном и животном мире».

Цвет представил свою книгу на соискание ученой степени доктора ботаники. Защита состоялась осенью 1910 года в Варшавском университете. И вот он — доктор ботаники. Второй раз доктор. Он говорит об этом с легкой иронией, как тогда в Казани, после защиты магистерской. Это формальность. Ее нужно выполнить, иначе трудно — ох, как трудно! — работать в стране, где господствуют чинопочитание и протекция.

Долгим оказался путь от женевской докторской диссертации до варшавской: пятнадцать лет. Годы эти не пропали даром, Цвет ведь трудился для науки, а не для получения степени. И работа его, представленная на соискание докторской, оказалась первоклассной. Это поняли и многие современники Цвета. В 1911 году Российская Академия наук присудила доктору Цвету за его «хромофиллов» Большую премию.

Но и после такого признания хроматографический анализ почти никем не применялся еще долгих двадцать лет…

Разразилась первая мировая война. Не бывало еще таких войн, которые бы способствовали развитию науки, хотя и находятся служители милитаризма, пытающиеся убеждать нас в обратном.

Война, в сущности, положила конец научному творчеству Михаила Семеновича Цвета. Последняя из опубликованных им работ (шестьдесят вторая по счету) помечена 1914 годом.

В 1915 году, когда дивизии кайзера Вильгельма вторглись в Польшу, варшавский Политехнический институт спешно был эвакуирован в Нижний Новгород. Тесное, неудобное помещение, которое дали институту, мало годилось для чтения лекций и уж совсем не подходило для развертывания лабораторий. Цвету же, в сущности, и развертывать было нечего. Хрупкий, слабого здоровья, одинокий, он почти ничего не успел взять с собой при спешном отъезде из Варшавы. Погибли дорогие приборы, реактивы, драгоценные записи. Погибли и все личные его вещи, а главное — библиотека, которую он любовно собирал со студенческих лет.

Три года пробыл он в Нижнем Новгороде. Об этих годах нам почти ничего не известно. Вероятно, он имел возможность лишь кое-как вести занятия со студентами.

Грянула освежающая гроза Великой Октябрьской социалистической революции. Цвет не последовал примеру тех, кто, испугавшись этой грозы, перебежал в стан белых.

В 1918 году его избрали профессором Юрьевского университета, эвакуированного в годы войны, когда немцы угрожали Прибалтике, из Эстонии в Воронеж.

Переехав из Нижнего Новгорода в Воронеж, Михаил Семенович надеялся возобновить здесь свои исследования. Но летом 1919 года, на сорок седьмом году жизни, его настигла смерть…

Прошло больше десяти лет. Труды Цвета и самое его имя стали забываться. Жил-был профессор, каких тысячи по белу свету…

В 1931 году немецкие исследователи Кун, Ледерер и Винтерштейн, длительное время изучавшие каротиноиды, достигли, наконец, успеха — выделили эти пигменты в чистом виде и установили их химическую природу. Каротиноидами тогда интересовались да и сейчас продолжают интересоваться во всем мире. Эти желтые и оранжевые пигменты, широко распространенные в растительном и животном мире (много каротина в моркови, а кожура спелых плодов испанского перца содержит до ста каротиноидов), служат источником витамина «А» и, кроме того, выполняют в организме роль гормонов.

Понятно, что работа трех немцев, решивших чрезвычайно трудную задачу, привлекла к себе внимание. В таких случаях специалистов прежде всего интересует, как решена задача. Оказывается, с помощью цветовской адсорбционной стеклянной трубки! Тут оправдал себя не только самый метод Цвета. Оправдалось и предсказание Михаила Семеновича относительно каротинов. Цвет считал, что каротины зеленого листа — это скорее всего не индивидуальное химическое вещество, а смесь. Доказать это предположение он сам не успел.

Спустя несколько лет после опубликования работы немцев один японский ученый выделил из пяти тысяч литров мочи 3,8 миллиграмма уроптерина — сложного, богатого азотом соединения, играющего важную роль в организме; а группа немецких химиков добыла несколько миллиграммов подобного же соединения — эритроптерина, — растворив и переработав крылышки миллиона бабочек одного вида.

В этих случаях исследователи имели дело с ничтожно малыми количествами вещества; и во всех случаях успех был достигнут только благодаря применению адсорбционного хроматографического метода. Ведь можно представить, сколько времени понадобилось бы японскому ученому, чтобы выпарить пять тысяч литров жидкости. Да пришлось бы выпаривать при невысокой температуре, так как иначе добываемое из жидкости вещество может измениться.

О Цвете и его методе заговорили во многих странах. Биологи, физики, химики, особенно же представители новых наук, возникавших на стыках между науками старыми, произносили его имя все чаще и с каким-то бережным, почтительным изумлением. К началу сороковых годов число опубликованных научных статей, посвященных хроматографии, перевалило за семьсот. К шестидесятым годам таких работ уже были тысячи.

Происходило воскрешение профессора Цвета из небытия. Без бога, без церкви, без чудес. Воскрешение, даруемое не святому, не постнику, а огромному таланту.

В научных журналах и монографиях, посвященных хроматографическому анализу, замелькал портрет: худое лицо; напряженный взгляд; прямые усы, остроконечная бородка; волнистая шевелюра…

Кто же он? Ботаник? Несомненно. И ботаник выдающийся, сумевший первым в мировой науке получить оба хлорофилла в чистом виде.

Но вот мы открываем сборник, посвященный выдающимся русским химикам и находим в нем очерк о Цвете; вот статья о нем в специальном химическом журнале, еще одна — в книге, посвященной химии нефти и ее переработке… Значит, он и химик?

Многим, очень многим пригодилась хроматография: и ученым разных специальностей, и инженерам, и агрономам. Из лабораторий метод Цвета стал проникать на заводы, на фабрики, где производят пищевые продукты, лекарства и витамины. Витамин Е удалось выделить из растений только с помощью хроматографии.

Оружие, вложенное Цветом в руки исследователя, — остро, тонко, надежно. В живой клетке биологи с помощью хроматографии обнаружили такие процессы, о которых раньше и не подозревали. Хроматография позволяет выделить из сильно разбавленных растворов редкие металлы, опреснять воду, выделять в чистом, ненарушенном виде гормоны. Когда добывают из плесени пенициллин, то на одном из этапов этого сложного производства обязательно применяют хроматографию, которая позволяет не только очищать и разделять вещества, но и контролировать их качество.

Цвет, почти всю свою сознательную жизнь посвятивший хлорофиллу, изучал только окрашенные вещества, входящие в состав хлорофиллового зерна. Потому он и назвал открытый им метод хроматографическим. Но Михаил Семенович сам писал, что с помощью хроматографии можно разделять также бесцветные, неокрашенные смеси. И это подтвердилось.

В сороковые годы ученым удалось значительно усовершенствовать открытие Цвета. Вместо порошкообразного адсорбента (мел, сахарная пудра, тальк) во многих случаях стали применять листок фильтровальной бумаги. Так родилась хроматография на бумаге, позволяющая делать точнейшие анализы самыми простыми средствами.

На полоску фильтровальной бумаги наносят каплю раствора, содержащего смесь веществ, которые хотят разделить. Затем, высушив пятно от капли, бумагу опускают в растворитель. Он подбирается с таким расчетом, чтобы вещества, содержащиеся в капле раствора, на бумаге растворялись с разной скоростью. Двигаясь по бумаге, растворитель увлекает за собой составные части смеси, и они оседают на листке в разных местах. Теперь остается только проявить хроматограмму, то есть обработать листок бумаги химикалиями, дающими во взаимодействии с разными веществами разные цветные реакции. Листок расцвечивается — каждая составная часть смеси как бы расписывается на нем…

Сотни ученых заняты сейчас во всем мире изучением белковой молекулы. И все они с уважением произносят имя скромного русского ботаника Цвета, ибо успехи в раскрытии тайны белка достигнуты в значительной мере благодаря хроматографическому анализу. Исследуя строение молекулы, ученые имеют дело с ничтожно малыми количествами вещества. А хроматография на бумаге позволяет анализировать миллионную долю грамма. На листке бумаги, заявляет один крупный американский ученый, можно разделить 40 различных пептидов — сложных органических веществ, входящих в состав белка…

Становится ясным, почему адсорбционный хроматографический анализ Цвета оставался в забвении несколько десятилетий. Просто наука начала XX столетия не испытывала острой нужды в таком тончайшем физико-химическом методе исследования, каким является хроматография. Химики привыкли воздействовать на вещества огнем и высоким давлением, щелочами и кислотами. До поры до времени науку еще устраивали такие методы. Потому и пренебрегали хроматографией. Знакомясь с этим методом поверхностно, не вникая, отделывались общими фразами:

— Это примитив. Это слишком просто, чтобы быть надежным.

Цвет, сам того, быть может, не подозревая, работал про запас. Когда в тридцатые годы науке, все глубже вторгавшейся в недра вещества, до зарезу понадобились новые, более тонкие методы исследования, то в архивах быстро отыскалась заготовленная впрок хроматография.

В 1946 году десятки советских ученых, занятых разгадкой тайны зеленого листа, съехались в Москву на Первую всесоюзную конференцию по фотосинтезу. Открывал конференцию президент Академии наук СССР — Сергей Иванович Вавилов. Он сказал:

— Фотосинтез уже давно щедро одарил и физику и химию замечательным хроматографическим методом Михаила Семеновича Цвета. Но мы надеемся, что этим дело не ограничится. За последние годы все яснее становится, что в природе в результате необычайно длительного эволюционного процесса возникали формы и приспособления, намного превосходящие… искусство и знания физика и химика… Поэтому к сложным биологическим явлениям и процессам полезно внимательно присматриваться не только биологам, но в равной мере физикам и химикам.

Да, метод Цвета подсмотрен у природы, хотя прямо и не копирует ее. И когда ученые разгадают все загадки, которые загадывает им зеленый лист, то наука и техника получат новые — бесшумные, бездымные, «холодные» — методы исследования и преобразования веществ. Ведь лист при комнатной температуре легко и бесшумно преобразует на свету углекислый газ и воду в сахар. Современная химия на подобную реакцию должна потратить громадные средства и усилия.

Великий русский физиолог Иван Петрович Павлов сказал однажды, что наука движется толчками, в зависимости от успехов методики. Один из таких толчков дал многим наукам русский ботаник Михаил Семенович Цвет. Не его вина, что толчок вышел замедленным.

А и Б

Темной мартовской ночью 1938 года старый человек, перейдя тайком швейцарскую границу, покинул свою родину — Германию. Он поселился у самого рубежа, близ Базеля, и, приобретя кое-какие приборы, занялся опытами.

Старик, бежавший на шестьдесят седьмом году жизни из коричневой, гитлеровской, Германии, был нобелевским лауреатом. Его знал весь мир. И вскоре к беглецу явился с деловым предложением деловой американец. Не пожелает ли глубокоуважаемый профессор переехать в Соединенные Штаты, где ему предлагают, на самых выгодных условиях, работу в промышленности?.. Помимо полного материального благополучия, профессору обеспечена в Америке и безопасность. Здесь же, у самой границы, где шныряют агенты гестапо…

Старик вежливо, но твердо отказался покинуть Базель. Быть может, ему припомнилась судьба его отца, пытавшегося поискать счастья за океаном? Быть может, не хотелось расставаться с тихим уголком, где все напоминало родину — и немецкая речь, и Рейн с его живописными берегами? Быть может, мышечные ферменты, которыми он занялся здесь, интересовали его гораздо больше, чем тонкости технологии на химических заводах Америки?..

Безопасность? Но разве он покинул Германию из чувства самосохранения? Нацисты, учинив погром в его «неарийской» квартире, разокрав все его ценности, спохватились: ведь Рихард Вильштеттер нужен им! Он не поэт, не философ, не историк, не адвокат — этих надо уничтожать. Он химик, да какой еще химик! Они пришли с извинениями, обещали вернуть украденные картины и вещи, только бы он согласился сотрудничать с их фюрером и с их химическим концерном.

Работай на войну — и тебе дадут нарукавную повязку, которая защитит тебя от любого изувера, хоть ты и еврей… Извечная, немудрящая «философия» всех завоевателей, всех погромщиков — трусливых подонков рода человеческого…

Сотрудничать с нацистами, дышать с ними одним воздухом? Нет. И он ушел в Швейцарию…

По вечерам базельский изгнанник записывал неторопливо, обыденным языком свои воспоминания. В домике царила тишина. Лишь изредка вздыхала сидевшая в креслице с вязаньем Элиза Шнауффер, его служанка, добрая старая немецкая женщина. Там, в Германии, она, как умела, защищала Вильштеттера от нацистов. Когда он ушел в Швейцарию, Элиза последовала за ним…



Записи обретают форму книги. Как сладостно погружаться в мир прошлого!

Он родился на юге страны, в Карлсруэ. Отец его, Макс Вильштеттер, торговал текстильным товаром. Плохо, должно быть, торговал, так как, не добившись успеха на родине, поехал искать счастья за океан. Семья Вильштеттеров перебралась в Мюнхен. Мать ждала: отец накопит долларов и заберет ее с сыном в Америку. Но доллары не шли к Максу Вильштеттеру, и семья его жила в Мюнхене впроголодь.

Рихард набросился на книги, словно они могли утолить его голод. Окончив школу, он поступил в Мюнхенский университет. Слушал лекции и в Политехнической школе. Юноша ослабел от недоедания и вечерами занимался лежа, чтобы сэкономить силы. Штудировал естественные науки, философию, историю. Читал запоем Достоевского, Золя, Толстого.

Руки его тоже работали. Он повторял опыты Генриха Герца, доказавшего существование электромагнитных волн. Изучая систематику растений, собирал гербарий в баварских лесах. И химия, химия, химия. Она стала главной его страстью.

Когда Макс Вильштеттер в 1900 году, после семнадцатилетнего отсутствия, с трудом собрав денег на дорогу, вернулся к семье в Мюнхен, его сын уже был приват-доцентом. Да, торговец текстильным товаром из Карлсруэ оказался решительно неспособным делать деньги. Он был совестлив и прямодушен, этот Макс, а такие в деловом мире не преуспевают. Теперь семья могла надеяться только на талант Рихарда. Но приват-доцент — это ведь только звучит громко. А переведи на житейский язык: внештатный преподаватель. Подняться выше Рихард Вильштеттер на родине пока не смог и уехал в Цюрих.

В течение семи лет, с 1905 по 1912 год, Вильштеттер занимал профессорскую кафедру в Цюрихской высшей технической школе. Здесь он и занялся изучением хлорофилла, притягивавшего к себе все большее число ботаников, физиков, химиков.

Незадолго до того Михаил Семенович Цвет с помощью своего адсорбционного хроматографического метода показал, что в хлорофилловом зерне содержатся два зеленых пигмента (хлорофиллин альфа и хлорофиллин бета) и несколько желтых спутников (каротин и ксантофиллы). Выделив пигменты в чистом виде, Цвет с большой точностью описал некоторые их свойства. Но он не брался разгадывать химическую природу хлорофилла, так как не был химиком.

Цвет и Вильштеттер вошли в науку почти в одно время — они были одногодками. Но Вильштеттер заинтересовался хлорофиллом позднее Цвета. Разумеется, Вильштеттер знал работы своего русского коллеги и, казалось, должен был начать с того места, где Цвет остановился. Но в науке не так все просто, как в эстафетном беге. Нельзя начинать работу с середины, и Вильштеттер сначала проделал ту же работу, что и Цвет. Только пользовался он при этом более сложными и более точными, с его точки зрения, приемами. И лишь потом цюрихский профессор двинулся дальше.

Имея хорошую лабораторию и деятельных помощников, Вильштеттер ставил опыты широко. Чтобы добыть граммы хлорофилла, он изводил сотни килограммов зелени. В лаборатории Вильштеттера хлорофилл извлекали чаще всего из крапивы. Студенты, приносившие своему профессору мешки, набитые этим жгучим сорняком, вечно ходили с распухшими красными руками и даже на лекциях расчесывали свои волдыри.



Один из коллег Вильштеттера сказал ему однажды шутливо:

— Герр Рихард, я полагаю, что огородники Цюриха и его окрестностей пришлют вам скоро благодарственный адрес. Вы истребили всю крапиву в округе!

Как-то Вильштеттер попросил одного из своих учеников, Артура Штолля, за которым давно наблюдал, зайти в лабораторию в неурочный час.

— Не хотите ли, Артур, подумать о двух путях, которые открываются перед вами, — начал разговор профессор. — Первый путь, на который вы уже, собственно, вступаете, — путь учителя естествознания в средней школе. Тут вам, при ваших способностях, будет не трудно. И главное — все ясно, если, разумеется, вам не придет в голову придумывать новую систему школьного воспитания. Второй путь — естествоиспытателя-экспериментатора. Он неизмеримо труднее первого. Можно провозиться с этой крапивой, — он показал рукой на груду привядшей зелени, — многие годы и ровным счетом ничего не достигнуть. Так как же, Артур?..

Артур Штолль выбрал второй путь (с волдырями от крапивы!) и долгие годы оставался ближайшим сотрудником Вильштеттера. Потом он вел и самостоятельные исследования, посвященные хлорофиллу. В длинных библиографических сводках, составляемых физиологами растений, вы неизменно встретите имя Штолля.

На химической кухне Вильштеттера Штолль стал главным лицом. А кухня была сложной. Вильштеттер был жестокий экспериментатор. Он не жалел ни себя, ни своих сотрудников. Он изобретал новые и новые приемы, добиваясь неоспоримой, непогрешимой точности опыта. Иногда его помощники тупели от этого убийственного однообразия, от бесконечного повторения одного и того же. Как на плацу, где обучают солдат: «Встать!», «Ложись!», «Встать!», «Ложись!»…

Свежие листья крапивы осторожно подсушивали, а потом растирали в порошок. Из порошка с помощью спирта или ацетона извлекали хлорофилл. Затем, уже более сложными путями, отделяли от хлорофилла, одного за другим, двух его желтых спутников. Оставалось только зеленое начало, которое тоже делили на две части, незначительно отличавшиеся друг от друга по цветовым оттенкам и по химическим свойствам.

Два зеленых начала. Те самые, которые Цвет называл хлорофиллином альфа и хлорофиллином бета. Вильштеттер, получив эти же пигменты своим способом, по-своему и назвал их: хлорофилла и хлорофилл в. В науке утвердились названия Вильштеттера. Греческие буквы в данном случае были вытеснены латинскими. И вряд ли это бы произошло, если бы Вильштеттер только повторил — блистательно, методами классической химии — работы Цвета. В этом случае немецкий химик не оставил бы заметного следа в науке.

Вильштеттер с самого начала устремился на штурм хлорофилловой молекулы, стремясь разгадать ее строение, и добился очень большого успеха.

Тут мы забежим немного вперед. Строение молекулы хлорофилла ныне разгадано полностью. Удалось даже воссоздать эту молекулу искусственным путем. Сделали это первыми преемники Вильштеттера, мюнхенские химики. Чтобы понять, какие трудности стояли и перед Вильштеттером и перед позднейшими поколениями ученых, достаточно найти в любом учебнике физиологии растений структурную формулу хлорофилловой молекулы. Формула занимает целую страницу. В молекуле хлорофилла содержится 55 атомов углерода, 72 атома водорода, 5 атомов кислорода, 4 атома азота и 1 атом магния. Вся эта масса атомов образует сложную систему с ядром и «хвостом», наподобие головастика.

А размер всего этого хитроумного сооружения природы — 30 ангстрем (ангстрем — одна стомиллионная доля сантиметра).

Природа знает и более сложные молекулы, чем хлорофилловая. Белковая молекула, например, насчитывает многие тысячи атомов, соединенных в сложнейшие цепочки и спирали. Но к этой молекуле наука только подступает.

Всей жизни Вильштеттера не хватило на то, чтобы до конца раскрыть структуру молекулы хлорофилла. Но он достиг очень многого. До него считали, что хлорофилл, как и гемоглобин, содержит железо. Вильштеттер доказал, что в хлорофилловой молекуле есть атом магния, а железа вовсе нет. Единственный атом магния, находящийся в центре молекулы хлорофилла, собственно, и определяет зеленый цвет хлорофилла.

Развивая исследования, начатые в Петербурге Ненцким и Мархлевским, которые доказали родство хлорофилла и гемоглобина, Вильштеттер и тут узнал немало нового. Он подвергал одним и тем же химическим превращениям красящее вещество крови и растений. В конечном счете оказывалось, что и тот и другой пигмент, при подобных превращениях, дают одно и то же соединение — этиопорфирин. Это служит еще одним доказательством «кровного» родства гемоглобина и хлорофилла.

И еще одно важное открытие принадлежит Вильштеттеру. Он задался целью выяснить — у всех ли растений хлорофилл одинаков. Ведь растения живут в самых разнообразных условиях и сильно отличаются друг от друга по внешнему виду. Бывает, что ученые не сразу могут решить, к какому миру отнести тот или иной организм — растительному или животному. Можно ли поэтому предположить, что питание из воздуха на свету идет у разных растений по-разному и хлорофилловая молекула неодинаково построена?

Иной скорый на выводы ученый разрешил бы для себя эти сомнения просто: подверг анализу три-четыре растения из разных семейств — и баста. Вильштеттер вел свои исследования так, чтобы ни у современников, ни у потомков не могло возникнуть сомнений в достоверности добытых им фактов. Он изучил со своими помощниками более двухсот растений самых разнообразных видов. Это был гигантский труд, отнявший два года: из каждого растения хлорофилл сложными путями извлекался и анализировался. В Цюрих доставляли растения — наземные и водные — из самых разных мест. Морские водоросли, например, добывались в Неаполитанском заливе, пресноводные — в одном из озер близ Лугано.

Только проделав все это, Вильштеттер счел себя вправе уверенно заявить: да, хлорофилл у всех растений — и наземных и водных — одинаков. Это вещество, связывающее живую природу нашей планеты с Солнцем, едино для всего растительного царства. Значит, и процесс фотосинтеза протекает у всех растений одинаково.

Вильштеттер прожил в Цюрихе семь лет. Это был самый плодотворный период его научной деятельности. В 1912 году он вернулся на родину и занял высокий пост директора химического института кайзера Вильгельма. Еще через год вышел в свет труд Вильштеттера, написанный им совместно с Артуром Штоллем, — «Исследования хлорофилла».

Климент Аркадьевич Тимирязев, ревниво и придирчиво следивший за всеми работами, относящимися к фотосинтезу, сказал, что эта книга Вильштеттера «останется надолго исходной точкой в дальнейшем изучении хлорофилла, и будущий историк отметит два периода в этом изучении — до Вильштеттера и после нею».

Вскоре после выхода книги Вильштеттеру за его исследования была присуждена Нобелевская премия.

Первая империалистическая война сильно затруднила научную работу Вильштеттера. Бесчеловечная немецкая военщина, применившая на фронте в широких масштабах отравляющие вещества, требовала от химиков изобретения новых и новых смертоносных ядов. На это денег не жалели. А хлорофилл — какое кому было до него дело…

В разгар войны Вильштеттер, оставив пост директора института, переехал в Мюнхен — город, где прошла его юность, где он стал приват-доцентом. Теперь он возвращался сюда прославленным ученым. Ему предложили сразу два места: руководителя химической лаборатории Баварской Академии наук и профессора университета. Он работал и тут и там на протяжении десяти лет, до своей отставки.

В двадцатые годы Рихард Вильштеттер был избран сначала членом-корреспондентом, а потом членом Академии наук СССР.

Все эти годы Артур Штолль не разлучался со своим учителем. Вместе они, уже в конце первой мировой войны, предприняли отчаянно смелую попытку. Им захотелось воспроизвести в лаборатории таинственный процесс созидания, который происходит на свету в зеленом листе. Они добыли чистые препараты хлорофилла и приступили к делу. Оба умели работать упорно и целеустремленно. Но десятки опытов ни к чему не привели. Ученые потерпели полную неудачу. Успеха и не могло быть.

В ту пору ни Вильштеттер, ни любой другой ученый, изучающий фотосинтез зеленых растений, не подозревал, насколько сложен этот процесс. Тайна зеленого листа, по мере продвижения науки вперед, казалось, все больше запутывается. Открываются все новые и новые лабиринты. В тридцатые — сороковые годы стало очевидно, что фотосинтез — это цепь строго согласованных между собой (мгновенных, почти неуловимых) реакций, в которых участвует не один лишь хлорофилл; часть этих реакций протекает под воздействием светового луча, а другая часть (так называемые темновые реакции) идет без участия света. Доныне разгаданы не все реакции, слагающие процесс фотосинтеза. Нельзя воспроизвести работу сложнейшего механизма, если тебе не совсем понятно, как он действует. А как только ты приоткрываешь крышку механизма, чтобы заглянуть внутрь, там все разлаживается. Именно так ведут себя живая клетка и хлорофилловые зерна, погруженные в ее протоплазму.

Вильштеттер и Штолль, предпринявшие попытку воспроизвести в колбе фотосинтез, были так смелы, в сущности, по неведению. Они, как истые химики, полагали, видимо, что, имея хлорофилл, углекислый газ, свет и воду, можно добыть сахар. Это далеко не так. Чтобы добиться успеха, надо, видимо, создать механизм, который не уступал бы по своему совершенству живой клетке. Человек безусловно создаст такой механизм. Но когда?..

Вильштеттер деятельно работал в Баварской Академии наук и в Мюнхенском университете до середины двадцатых годов. В 1925 году он вышел в отставку, но продолжал трудиться дома.

Вскоре на Германию налетела фашистская чума. Мюнхен, Нюрнберг — города, излучавшие чистый свет науки, музыки — стали центрами распространения коричневой заразы. По ночам из пивных вылезали пьяные головорезы, оравшие: «Хайль фюрер!»

Потом эти молодчики захватили власть и стали истреблять передовую интеллигенцию — мозг народа, его душу и совесть. Кто-то из их главарей истошно орал на весь мир:

— Когда я слышу слово «культура», то моя рука тянется к револьверу!

Вильштеттер, как и тысячи лучших людей Германии, покинул родину…

Он умер вблизи Базеля в 1942 году, когда гитлеровские войска, захватив почти всю Западную Европу, лезли к Волге.

Любименко и пластида

На титульном листе этой книги изображен некий загадочный предмет. Что-то вроде половинки огурца, заполненной округлыми пластинами, уложенными в правильные ряды. Не правда ли, странный рисунок? Быть может, художник, увлеченный формальными исканиями, решил преподнести нам образчик абстрактной живописи?

Нет, в данном случае иллюстратор книги выполнил довольно простое задание. Он воспроизвел модель аппарата или машины, как угодно называйте, построенную учеными в пятидесятые годы текущего столетия. Модель — приближенная, гадательная, не действующая. Самый аппарат в натуре настолько сложен, что его устройство и принципы работы еще до конца не разгаданы. Ученые моделировали в значительной мере наугад. И создавали они свою модель в надежде на то, что она как-то поможет лучше уяснить принципы действия самой машины.

Кто же в таком случае создал машину, которую не удается ни разгадать, ни даже скопировать — пришельцы из космоса? Машина вполне земная, но она сотворена не человеком, а природой. Возможно, что на других планетах, где жизнь зародилась прежде, чем на Земле, разумные существа уже давно научились создавать подобные машины. Для нас же, обитателей Земли, постройка таких аппаратов — дело будущего, правда, может быть, не столь уж отдаленного.

А пока что мы стоим перед загадочной машиной, как перед волшебной шкатулкой. Как в нее заглянуть? Чуть приоткроешь ее, и механизм, в ней заключенный, перестает действовать, словно таясь от чужого глаза. А человеку во что бы то ни стало нужно разгадать, как действует эта машина. Ведь мы с вами окружены множеством таких аппаратов, и самое наше существование зависит от них. Они неутомимо работают в саду и в сквере, на газоне и на лугу, в парке и в тайге, в тундре и в океане, в яме с водой и на подоконнике, заставленном цветами. Одним словом, всюду, где есть зеленые растения…

Загадочный рисунок на обложке — всего лишь модель зеленой пластиды, именуемой иначе хлоропластом или хлорофилловым зерном. Хлоропласт и есть тот аппарат, который улавливает солнечный луч, преобразуя с его помощью углекислый газ и воду в сахар.

Это крохотный аппарат — он не превышает по размеру пяти — шести микрон. И при такой малости пластида не простой комочек живого вещества. Она устроена весьма хитроумно — из пластин, названных гранулами. Они едва различимы с помощью обычного микроскопа. Гранулы пропитаны хлорофиллом. Они располагаются слоями, пачками, как элементы в электрической батарее. В пластиде кукурузного листа таких гранул насчитывают до двухсот. Электронный микроскоп, дающий увеличение более чем в сто тысяч раз, показал, что и гранула, в свою очередь, тоже составлена из каких-то частиц, уложенных в определенном порядке.

Хлоропласты погружены в протоплазму растительной клетки. Только в протоплазму. В клеточном соке их не обнаружить. Ну, а клетка — это ведь живая лаборатория, в которой слаженно действуют, помимо пластид, и другие замечательно устроенные аппараты. Несомненно, что хлоропласт связан и с ними и с протоплазмой очень сложными связями, которые еще надо разгадать.

Хлоропласт вступает в действие, едва лишь свет коснется зеленого листа. Аппарат зеленой пластиды готовит для нас пищу, в которой законсервирована энергия солнечного луча, а в качестве «отхода производства» выделяет чистый кислород.

Человек впервые увидел зеленую пластиду под микроскопом в конце XVIII века. С того времени ученые не сводят с нее глаз. И надо ли объяснять — почему?

Многие ученые десятилетиями изучали зеленую пластиду. Правда, обращали внимание больше всего не на строение крохотного аппарата, а на хлорофилл, его пропитывающий. Из хлоропласта извлекали красящее вещество и подвергали его всевозможным исследованиям. На «остов» крошечной живой машины обращали мало внимания.

Одним из первых ученых, занявшихся зеленой пластидой как цельным, сложно устроенным аппаратом, был наш соотечественник Владимир Николаевич Любименко. Он по-новому, по-своему подошел к этому аппарату, пытаясь разгадать его устройство и происхождение.

Любименко жил в ту пору, когда еще не вошел в обиход электронный микроскоп, когда еще не пользовались мечеными атомами и другими современными методами анализа вещества. В распоряжении ученого была исследовательская техника первой трети XX века. Сейчас, во второй половине века, эта техника уже представляется устаревшей. Но открытия Любименко, получившие мировое признание еще при жизни ученого, не устарели, не утратили своего значения по сей день.

В науку приходят разными путями. Владимир Любименко начал трудовую жизнь агрономом. Но в те годы — это был конец XIX века — он мечтал не о магистерском звании, он хотел стать писателем. Известный русский фельетонист А. В. Амфитеатров, познакомившись с первыми рассказами юного Любименко, предрекал ему успехи на литературном поприще. Беллетристические рукописи, сохранившиеся в архиве Любименко, да и научные его труды, вышедшие в свет, свидетельствуют, что Амфитеатров не ошибался: Любименко отлично владел пером. И возможно, что русская литература получила бы еще одного одаренного писателя, если бы не случай.

Любименко в одном из рассказов вывел мальчика, который, рассердившись на бога, разбил икону. Царские цензоры, конечно, «зарезали» этот рассказ. И молодой впечатлительный автор бросил писать. Во всяком случае, если сочинял, то для себя. Входить в литературу после Великой Октябрьской революции ему уже было поздно. К тому времени Любименко обрел известность как ученый, он стал уже доктором наук, членом русских и иностранных научных обществ.

Его редкостная одаренность проявилась очень рано. Науки он постигал легко, хотя учился, как говаривали в те годы, на медные гроши.

Отец его, Николай Григорьевич Любименко, поначалу служил в Харькове в конторе мыловаренного завода. Потом, в поисках лучшей доли, он с молодой женой переехал в Воронежскую губернию. Тут Николай Григорьевич поступил в поместье конторщиком. Владелец поместья, жадный кулак, за 200 рублей в год заставлял работать не только самого Николая Григорьевича, человека несмелого и тихого, но и его жену Марию Александровну. Она ходила за птицей, стригла овец, рыхлила и пропалывала гряды с овощами.

Семья Любименко быстро росла. В 1873 году родился первенец Владимир, за ним — еще четыре сына и три дочери. Уж не то что учить, а и прокормить на кулацких хлебах большую семью было трудно. Старшего сына, когда ему минуло восемь лет, отправили в Новый Оскол к бабушке. Там он поступил в школу, а летом пас гусей и поливал огород.

Владимир Любименко в те годы на всю жизнь проникся презрением к стяжательству и лицемерию, которые густо цвели в затхлой мещанской атмосфере уездного городка. Вспоминая свое детство, Любименко потом писал: «В таких захолустьях сохранился еще во всей чистоте тип русского буржуа. Это животное очень боится попасть за свои грехи в ад и потому внешним образом очень религиозно. В простоте своей плутоватой души оно убеждено, что на небе ведется реестр молебнам, панихидам, свечам и тому подобным проявлениям религии. Это животное очень скупо в домашнем обиходе и с богом ведет самый тонкий надувательский расчет. Истратив грош на свечу, оно старается непременно возместить его и обкрадывает на законном основании своего ближнего. Самая скверная черта в этом животном — это презрительное отношение к крестьянству и к интеллигенции с тонкой мошной».

Написано это в 1899 году…

Начальное училище в Новом Осколе Володя Любименко кончил с отличием. Мать во что бы то ни стало хотела вывести своего первенца в люди и отвезла его в Харьковское земледельческое училище. Вступительный экзамен одиннадцатилетний Володя выдержал с блеском. Правда, все дело едва не провалилось из-за священного писания. Ни Володя, ни его мать не думали, что для поступления в земледельческое училище надо, в числе других предметов, сдавать и закон божий. Перед самым экзаменом кто-то сунул мальчику учебник и показал то место, которое надлежало вызубрить. Володя успел прочитать это место только один раз, но ответил священнику на экзамене без запинки.

Мария Александровна Любименко могла вздохнуть с облегчением: ее сына за выдающиеся способности приняли в училище на казенный счет.

Чем только он не увлекался в те годы: литературой, рисованием, музыкой, конструированием приборов…

Училище он окончил по первому разряду. Это давало ему право поступить в высшее учебное заведение. Но как воспользоваться этим правом, если нет денег? А тут еще подрастают в крайней бедности младшие братья и сестры, которым хочется помочь.

И Любименко уезжает в Полтавскую губернию агрономом к богатому помещику.

Два года он провел в имении. И эти годы не прошли даром. Молодой агроном получил хорошую земледельческую практику и скопил немного денег, чтобы продолжить учение.

И вот он — студент Петербургского Лесного института. Учится яростно, всегда и всюду он первый. Сверх того дает уроки и делает чертежи на дому — заработка ради. И пишет рассказы. И жадно, по-новому, обогащенный знаниями, наблюдает природу, проводя часы в институтском парке и загородных лесах.

Ботанику преподавал тогда в лесном институте Иван Парфеньевич Бородин — выдающийся ученый и талантливый педагог. Под его влиянием Любименко решил посвятить себя ботанике. Затем определилась и конкретная область исследований, которую облюбовал для себя Любименко: влияние света на растения.

Он окончил институт с золотой медалью и был оставлен при институте для подготовки к профессорскому званию. Бородин охотно взял талантливого ученика к себе исполняющим обязанности ассистента. Только исполняющим обязанности. Чтобы быть утвержденным в этой должности на кафедре ботаники, надо было, по тогдашним правилам, иметь университетское образование.

Ну что же, Любименко, продолжая работать у Бородина, поступил вольнослушателем в Петербургский университет. Спустя два года он сдал экзамен за полный университетский курс и получил диплом 1-й степени.

Профессором Лесного института Любименко так и не стал: его увлекли другие дела. Но университетское образование как раз для этих-то дел ему особенно пригодилось.

Вскоре после окончания института, в 1899 году, Любименко женился на дочери своего учителя — Инне Ивановне Бородиной. Врачи предложили молодой женщине провести лето вне города. Надо ехать в деревню, а денег нет. Молодые подумали-подумали, потом, не сговариваясь, вынули золотые медали: Инна Ивановна — гимназическую, Владимир Николаевич — институтскую.

— Продадим?..

— Да, придется…

— Кощунство ведь это, Володя!

— Да, кощунство…

И продали.

После того как Любименко окончил университет и его утвердили штатным ассистентом на кафедре ботаники, денежные дела молодой четы немного поправились. Теперь Владимир Николаевич мог посылать больше и своим подрастающим братьям и сестрам.

Большое дарование молодого Любименко было настолько очевидным, что его стали посылать для усовершенствования за границу. Ботанику такие поездки особенно дороги: он знакомится ведь не только со своими коллегами, с их идеями и методами исследования, но и с растительностью разных стран, которую дотоле знал лишь по описаниям да гербарным образцам.

Первую заграничную поездку Любименко совершал в 1903 году. Он с пользой для себя проработал несколько месяцев в Бонне, в лаборатории профессора Страсбургера, специалиста по клетке.

Тихий городок на Рейне, каким был в те годы Бонн, пленил Владимира Николаевича. Памятник Бетховену, родившемуся в этом городке. Университет, в котором учился Карл Маркс… Поди знай, что станется с этой обителью искусства и науки в середине столетия…

У Страсбургера в лаборатории были хорошие приборы, да и сам профессор внимательно отнесся к молодому русскому. Любименко успешно изучал здесь деление клеточных ядер у пыльцы.

И все же в Германию Владимира Николаевича потом не тянуло. Отчасти потому, что научные интересы влекли его в другие места, отчасти же и по другой причине. Ему трудно было переносить чинопочитание и кастовую замкнутость, царившие в Боннском университете. В России такие нравы наблюдались, пожалуй, только в чиновном мире, с которым молодой Любименко почти не соприкасался. В среде русских ученых отношения были просты и демократичны. Любого ученого с мировым именем в Петербурге можно было называть по имени и отчеству, без употребления титулов. А в Бонне к профессору следовало обращаться: «Господин тайный советник, разрешите…»

Последующие четыре года Любименко работал во Франции у профессора Сорбонны (Парижского университета) Боннье. Тут царил дух совсем иной, нежели в Германии: простота в обращении, учтивость, доброжелательство.

Боннье вел свои ботанические наблюдения в Фонтенбло близ Парижа. Здесь проводил большую часть времени и Любименко. Он подружился с семьей профессора (в Бонне такие вещи были бы немыслимы) и с его сотрудниками. Французы быстро оценили и мягкий неистощимый юмор Любименко (он ведь был украинцем), и его удивительную память, вместившую невероятное количество всяких сведений. Ему в Сорбонне даже кличку придумали — «Я все знаю». Когда возникало затруднение, то кто-нибудь говорил: «Надо сходить к мсье Всезнаю, он объяснит».

Природа на редкость щедро одарила Владимира Николаевича Любименко. Он обладал, например, способностью раздваиваться: мог писать статью либо рассказ и вести в то же время разговор с женой или другом. Все, что он напечатал за свою жизнь (268 научных работ), написано им прямо набело, почти без помарок. Его жена рассказывала, что некоторые страницы своей магистерской диссертации он написал на севастопольском вокзале в ожидании поезда. Он мог сразу, с хода, продолжить работу, прерванную месяц назад на полуслове.

Такие разносторонне одаренные люди, которым все дается легко, нередко бывают поверхностны.

Любименко часто говорил про себя, что он занимается «исканием истины». Но искания его были целеустремленны. В ботанике он выбрал самую сложную область — питание растений из воздуха с помощью света. Посвятив десятки лет изучению того удивительного аппарата, который улавливает солнечный луч и с его помощью строит сложные органические соединения из углекислого газа и воды, Любименко в конце жизни просто и мужественно сказал:

— Строение пластиды все еще остается загадочным.

Поверхностный всезнайка, снимающий пенки с наук, такого признания не сделает. Ему будет казаться, что он все постиг…

Но вернемся в Фонтенбло. Любименко вместе с Боннье разъезжает в шарабанчике, запряженном одной лошадкой, по окрестным лесам. Во время этих долгих экскурсий со многими остановками рождаются мысли, догадки, планы исследований.



Любименко приехал в Фонтенбло со своей темой: тень и свет. Еще в институте, изучая лесоводство, Владимир Николаевич заинтересовался тенелюбием и светолюбием деревьев. Почему лиственница и береза не выносят затенения, а клен и бук даже ищут тени? С давних пор замечено, кстати, что деревья, отбрасывающие много тени, — и сами тенелюбы, а те, что дают слабую тень, — светолюбы. Заметьте — у теневых растений листья толще. Если приглядеться к листу тенелюба под микроскопом, то видно, что на этом листе гораздо больше устьиц, чем на листе светолюбивого дерева. А раз больше устьиц, то и углекислый газ воздуха быстрее проникает внутрь листа.

Но одних внешних наблюдений, накопленных ботанической наукой, Любименке мало. Он предпринимает глубокие исследования, отнимающие у него много лет, чтобы разгадать механизм тенелюбия и светолюбия растений. И эти исследования неизменно приводят его к зеленой пластиде…

Страсть к путешествиям, которая тлеет в каждом из нас, никогда не угасая, в нем горела неистово. Обстоятельства складывались для него так удачно, что он успел побывать за свою жизнь на всех континентах. И всюду он задавал всевозможным растениям — от притоптанного прохожими пропыленного подорожника до величавой пальмы — одни и те же вопросы.

Он исследовал 600 видов растений — световых и теневых. Он узнал, что некоторым тенелюбам, чтобы их зеленые пластиды начали действовать, требуется в десятки раз меньше света, нежели светолюбам.

Вот тис — очень древний обитатель нашей планеты, появившийся на Земле еще в каменноугольном периоде, то есть более двухсот миллионов лет назад. Растет это дерево очень медленно, но зато и доживает иногда до двух тысяч лет. Тис — типичнейший тенелюб. У нас в стране он прячется под сенью кавказских и крымских широколиственных лесов. Любименко точными опытами устанавливает, что хлоропласта тиса начинают разлагать углекислый газ едва ли не в сумерках — при напряженности света в 10 раз меньшей, чем требуется для лиственницы.

В чем же тут дело?

С помощью разработанного им самим метода Любименко определил, сколько хлорофилла содержится у тиса и у лиственницы. Результат: у тиса на килограмм свежих листьев (хвои) приходится 2,41 грамма хлорофилла, у лиственницы — 1,15 грамма. Еще два растения: тенелюбивая лещина (орешник) и светолюбивый подорожник: у лещины в килограмме свежих листьев — 4,8 грамма хлорофилла, у подорожника — 1,8 грамма.

Ну, а самый хлоропласт? Он у тенелюбов крупнее, нежели у светолюбов, и, что важнее всего, более чувствителен к свету. Это Любименко проверил на сотнях растений.

И еще он выяснял, как тенелюбы и светолюбы поглощают лучи того или иного цвета. Оказалось, что теневые растения лучше, полнее используют синие лучи, чем светолюбы.

Пробыв года три ассистентом у Бородина, Любименко перешел на службу в Лесной департамент. Вероятно, молодого ученого прельщала возможность ездить по России и бывать за границей. В виде особого исключения ему такая возможность здесь предоставлялась.

Когда он кончил свои занятия в Фонтенбло, ему предложили занять место ботаника в Никитском саду. Он охотно согласился и проработал в Крыму шесть лет.

Не всем сотрудникам Никитского сада Любименко пришелся по душе. Некоторые из них, весьма далекие от научного творчества, хотя и дипломированные, лениво и бездумно тянули служебную лямку, потихоньку спиваясь от скуки на дешевом местном вине. От скуки же и сплетничали, а иногда не брезговали писанием доносов на своих близких.

Беспокойного, вечно увлеченного чем-то Любименко это сонное мещанское болото рассматривало как нечто чужеродное. Но он был слишком занят, да и незлобив, чтобы отзываться на шипение, доносившееся по его адресу из болота.

В Никитском саду Любименко занимался многими исследованиями: изучал химический состав плодов; вел наблюдения за ростом табака и винограда; следил, как под влиянием света образуются жирные масла у базилика — кустарника, из которого добываются пряности, лекарственные и ароматические вещества. И конечно, не прекращал изысканий, посвященных хлорофиллу и хлоропласту — это всегда и всюду было для него главным.

В 1910 году он успешно защищал в Харькове магистерскую диссертацию — «Содержание хлорофилла в хлорофилльном зерне и энергия фотосинтеза».

А спустя два года Российская Академия наук за исследования хлорофилла присудила Владимиру Николаевичу Любименко Бёйтензоргскую стипендию, дававшую возможность совершить длительное путешествие в тропические страны. Бёйтензоргской стипендия называлась по имени знаменитого ботанического сада на Яве.

Владимиру Николаевичу повезло. Он успел совершить это увлекательное бёйтензоргское путешествие до начала первой мировой войны — в 1913 году.

Одесса — Неаполь — Порт-Саид — Суэц — Аден — Коломбо — Аделаида — Мельбурн — остров Тасмания. У кого не защемит под ложечкой от одного лишь перечисления этих географических названий, овеянных романтикой морских путешествий! А ведь это лишь часть маршрута, проделанного Владимиром Николаевичем Любименко.

Австралия! Континент, где «все наоборот», где и растения, и звери, и птицы — все не такое, как на других материках. Эвкалиптовые леса в долинах рек, Голубые горы. Живописная Тасмания с ее мягким влажным климатом… Плотная записная книжка в черном кожаном переплете, кажется, распухает от записей.

Обратный путь. Новая Гвинея. Здесь жил и трудился великий друг папуасов — Николай Николаевич Миклухо-Маклай. Вот и Ява — главная цель путешествия Любименко. Ява для ботаника, говорил потом Владимир Николаевич, — это все равно, что Мекка для правоверного мусульманина.

Любименко обосновался в Бёйтензоргском ботаническом саду. Это база для опытов, для сушки гербария, укладки коллекций. Отсюда он совершает экскурсию по острову, выезжает на соседнюю Суматру.

Как и всякого натуралиста, попавшего впервые в тропики, его больше всего интересует экваториальный лес — подлинное чудо нашей планеты. Углубившись в такой лес, он чувствует себя так, словно попал на дно зеленого океана. Густые кроны высоченных деревьев образуют где-то в поднебесье сплошной зеленый полог, под которым царит вечный сумрак. Волшебный мир. Но Любименко подавляет в себе поэтические чувства. Он — исследователь…

Тропический лес необычайно плотно населен. Владимир Николаевич пробует подсчитать, сколько же деревьев приходится на гектар. Одних только крупных, тех, что образуют зеленый полог в поднебесье, до тысячи. А ниже — десятки тысяч деревьев поменьше. А бессчетное количество «квартирантов», поселяющихся на стволах!

Как выживают деревья поменьше под зеленым пологом, на дне душного океана, куда проникает едва лишь десятая часть полного дневного света?

Ответ находится. Он довольно прост: в тропическом лесу преобладают тенелюбы. Но Любименко пришел к этому выводу не умозрительно, догадки высказывались и до него. Он исследовал в Бёйтензорге хлорофилл у четырехсот растений. Пришлось переработать едва ли не полтонны свежей листвы. И, только убедившись, что у большинства растений зеленые пластиды крупнее обычных и хлорофилла в них больше нормального, он позволил себе с уверенностью заявить: да, здесь преобладают теневыносливые растения. Именно вследствие преобладания таких видов природа и могла заселить так плотно, в несколько этажей, тропические леса…

Да, но все же пора возвращаться в Россию. Он привез большую коллекцию растений и животных. Часть растений передал Ботаническому саду в Петербурге, часть — Никитскому саду, а животных — Зоологическому институту.

И еще он привез дневники тропического путешествия — с десяток объемистых записных книжек и тетрадей. Но он не сделал даже попытки издать свои путевые заметки. Видимо, захваченный в ту пору всецело новыми научными идеями, он не хотел тратить время на подготовку путевых заметок к печати, хотя писал он их в дороге, по своему обыкновению, прямо набело.

По приезде из тропиков Любименко был приглашен на службу в Петербургский ботанический сад, который уже тогда слыл крупнейшим в России центром ботанических исследований. Сад этот вырос из Аптекарского огорода, заложенного на одном из островов невской дельты еще при Петре. Как явствует из названия, в Аптекарском огороде выращивались лекарственные растения. Впоследствии за островом, включенным в городскую черту, закрепилось название Аптекарский. Оно дошло до наших дней.

Любименко проработал в саду на Аптекарском острове, где потом был создан Ботанический институт Академии наук СССР, 23 года, до самой смерти — сначала в должности препаратора, а потом заведующего отделом физиологии растений.

Наступил октябрь 1917 года. Владимир Николаевич Любименко, с детства ненавидевший мир стяжательства и насилия, безоговорочно принял новую, Советскую власть.

Никогда он не трудился так много и с таким увлечением, как в первые послереволюционные годы. Интеллигенции в ту пору не хватало — часть русских ученых, инженеров, учителей, врачей оказалась в эмиграции. И те, кто остался верен своему народу, несли на себе двойную, тройную ношу. Несли с радостью, с воодушевлением, не замечая лишений. А их особенно много выпало на долю петроградцев.

Помимо научных исследований, которые Любименко вел тогда с особым напряжением, он в 1920 году принял на себя руководство экскурсионной станцией в Парголове, вблизи Петрограда. Здесь была усадьба с парком, пруд, лаборатории, музеи. Сюда приходили и школьники, и рабочие, и красноармейцы.

Любименко пришелся новой аудитории по душе. Блестящий педагог, он искусно вводил в свои лекции живые впечатления, накопленные им в путешествиях. Вот где пригодились ему путевые дневники! Он рассказывал не только о тропических лесах или о растительности Сахары (в 1907 году ему из Франции удалось совершить поездку в Северную Африку); он говорил о народах далеких стран, которые попали в колониальное рабство и лишены возможности пользоваться богатствами, дарованными им природой.

Он очень много писал. Из-под его пера выходили научные труды, популярные брошюры для рабочих и красноармейцев, даже руководства для хат-лабораторий, которые создавались на селе. В 1923 году он выпустил объемистый «Курс общей ботаники». Эту книгу читаешь с интересом и сейчас, хотя за сорок лет, прошедших с того времени, как она была написана, наука ушла далеко вперед. «Курс общей ботаники» вскоре после выхода в свет перевели во Франции. Конечно, в первую очередь французы оценили высокие научные достоинства «Курса», — он был построен по-новому. Автор использовал свои громадные познания и включил в книгу не только собственно ботанические сведения, но и факты из смежных наук. Однако книга имела успех еще и потому, что написана прекрасным языком, языком литератора.

Любименко, по-видимому, всю жизнь приходилось смирять себя как литератора. Сначала это вышло случайно, из-за вмешательства цензуры. А потом оказалось, что науке он нужен больше, чем литературе. Но в свои научные и особенно научно-популярные труды он вкладывал частицу — и немалую! — своего литературного дарования.

В начале двадцатых годов Любименко совершил одно из самых крупных открытий, которое получило мировое признание. К этому открытию он пришел сложными путями, изучая на протяжении многих лет роль света в жизни растений. Касалось оно устройства крохотного аппарата, о котором говорилось подробно в начале очерка, — зеленой пластиды.

Много дней и ночей посвятил Любименко зеленой пластиде, исследуя ее всеми доступными ему в ту пору средствами, часами наблюдая за ее поведением.

Пластида размножается, создавая себе подобных. Посредине зеленого ее тельца образуется перехват, придающий пластиде форму бисквита, восьмерки. Перехват делается все тоньше, а затем обе половинки бисквита расходятся.

Она способна передвигаться под влиянием света, нагревания и в некоторых иных случаях. В протоплазме клетки, куда она погружена, пластида всегда стремится занять такое место, где на нее попадало бы столько света, сколько ей нужно для наиболее производительной работы. Если свет слишком ярок, то пластида поворачивается к его источнику боком, ребром; если света мало, — подставляет лучу свою широкую поверхность. И невооруженным глазом можно иногда заметить, что листья на ярком свету бледнеют. Это значит — пластиды заняли такое положение, при котором окраска листа стала менее интенсивной.

Хлорофилл, пропитывающий гранулы пластиды, улавливает солнечный луч. Хлорофилл — рабочее вещество пластиды, если можно так выразиться. В свою очередь, и хлорофилл, извлеченный из пластид, теряет некоторые свои свойства. Он уже не тот, каким был в живом теле клетки. Заметьте, это очень важно!..

Придет ли время, когда человек научится придумывать такие вот аппараты, способные размножаться, способные самостоятельно находить наиболее выгодные для себя режимы работы?!

Если и вставал перед Любименко подобный вопрос, то ученый отмахивался от него — фантастика же это! Мы, люди шестидесятых годов, задаем себе такие вопросы нередко и отвечаем: да, человек сумеет создать, если не такие точно, то подобные аппараты! Но ведь мы живем в эпоху стремительного развития кибернетики, а в двадцатые годы эта удивительная наука еще и не нарождалась..

Деление пластид и их передвижения на свету наблюдались учеными и до Любименко. Он, быть может, лишь проследил эти процессы более точно. Открытие же его состоит в том, что он уловил тесную связь между красящим веществом зеленой пластиды и ее основой, «каркасом», состоящим из белков. Эта белковая основа пластиды именуется в науке стромой («строма» — по-гречески — «ложе»).

Выступая на съезде ботаников в 1921 году, Любименко напомнил, что красящее вещество крови — гемоглобин, — подобно хлорофиллу, связано с белком. Это еще раз подтверждает родство гемоглобина и хлорофилла — двух веществ, лежащих в основе живой материи.

Хлорофилл и строма пластиды образуют, по мысли Любименко, комплексное соединение — цветной белок. Вне стромы хлорофилл не может выполнять на свету те удивительные химические превращения, которые он производит в живой клетке. Почему кончились неудачей попытки Вильштеттера и Штолля осуществить в 1918 году искусственный фотосинтез? Да потому, что немецкие химики пользовались для своих опытов химически чистым хлорофиллом, отделенным от стромы, от живого вещества клетки. Это была одна из тех неудач, которые облегчают поиски верного пути, ведущего к истине. В самом деле, раз хлорофилл активен, лишь будучи связан со стромой, то надо науке разобраться в строении пластиды как единого целого, как биохимической машины. Между тем белковый остов пластиды до Любименко почти не исследовался.

Время подтвердило правоту Любименко. Его идеи получили развитие во многих странах.

Медленно, очень медленно раскрываются тайны зеленой пластиды. Но все же наука теперь знает о хлорофилловом зерне немало. Стало очевидно, что строма — это не просто ложе для хлорофилла, а нечто куда более важное и сложное. Строма — носитель ферментов — могучих ускорителей химических реакций в живом организме. Один из советских ученых сказал про пластиду, что она — депо ферментов.

В строме происходят важные преобразования органических веществ. Сахар, образующийся в процессе фотосинтеза, превращается здесь в крахмал.

К пластиде приковано внимание тысяч ученых разных стран. Вооруженные новейшими приборами и методами исследования, они пробуют подобраться к этой удивительной машине с самых разных сторон. И любой из ученых, соприкоснувшийся с тайнами пластиды, с уважением произносит имя Владимира Николаевича Любименко.

В 1922 году Владимир Николаевич Любименко за труды по изучению фотосинтеза был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР. В конце двадцатых годов Украинская Академия наук избрала его своим действительным членом.

Он был отличным организатором научных исследований. На Аптекарском острове в Ботаническом институте разросся созданный им отдел физиологии растений. Деревянный дом в глубине сада, близ Большой Невки, где помещалась лаборатория Любименко, стал известен многим ученым из разных городов.

В Киеве и Харькове Любименко также создал лаборатории по физиологии растений и постоянно их посещал. Ну, а кроме того, он был профессором Военно-медицинской академии, читал курс ботаники в Ленинградском университете, в Химико-фармацевтическом институте.

В начале тридцатых годов болезнь сердца вынудила его отказаться от преподавания. Еще раньше пришлось оставить любимые виды спорта — теннис, велосипед, коньки.

Но и больной, он все равно не выносил праздности, покоя, созерцательности. Видимо, он принадлежал к тем людям, для которых работа, движение — лучший отдых. Не случайно он с юных лет выбрал для себя такие динамичные виды спорта.

Как-то он сказал одному из своих учеников полушутя-полусерьезно:

— Если вы пришли домой и обед к сроку не готов, не злитесь, не ворчите на жену и не меряйте нервными шагами квартиру, а садитесь, батенька мой, за письменный стол и записывайте мысли, пришедшие в голову за день.

Людям, мало его знавшим, он казался работающей машиной, заведенной от рождения на всю жизнь. Но способна ли машина отпускать шутки, сдобренные украинскими словечками, быть отзывчивой, жизнелюбивой?

Вот одна из записей, сделанная им, быть может, в ожидании запоздавшего обеда: «Человек не выносит смерти. Правда, он не редко жертвует жизнью, но не для смерти, а для жизни».

Он по-прежнему ездил много по стране, налаживая работу созданных им лабораторий, знакомясь с питомниками, насаждениями новых культур.

Однажды зимней ночью он на харьковском вокзале ждал поезда, опаздывавшего из-за снежных заносов. Пассажиров, против обыкновения, было очень мало. Владимир Николаевич устроился на широкой вокзальной скамье с высоченной спинкой и спокойно принялся писать очередную статью для «Ботанического журнала».

Вдруг перед ним выросла фигура. Владимир Николаевич поднял глаза. Пожилой человек в красной фуражке, должно быть дежурный по вокзалу, улыбаясь, протягивал ему руку. И тут же донесся до него размеренный бой стенных часов.

— Товарищ пассажир, поздравляю вас с Новым годом! Вот заработались как, могли и пропустить такой момент… Киевский прибывает через десять минут.

Любименко встал. Часы смолкли. Наступил 1931 год… На Аптекарском острове, в маленькой квартире сидят в эти минуты за столом Инна Ивановна и два его племянника, которых он растит. Был у них с Инной Ивановной и свой сын. Умер грудным в 1900 году…

1934 год. Владимиру Николаевичу перевалило за шестьдесят. Но в том году он совершил поездки в Киев, Москву, Баку, Тбилиси, Батуми, Сочи, в Саперави — грузинский центр виноградарства и виноделия. В Батумском ботаническом саду, оступившись, упал. Врачи обнаружили надлом ребра и травматический плеврит. Оправившись в санатории, Любименко кинулся опять в дорогу. Осмотрел насаждения пробкового дуба в Гаграх, Сухуми, Очемчири. Потом — Одесса, осмотр плантации каучуконосов. Херсон! Рейс на пароходе вверх по Днепру до Киева с остановкой на острове Хортица… Уф! А Владимир Николаевич чувствует себя только бодрее в таких маршрутах.

Бывал он по-прежнему и за границей. Съездил в США и Канаду. После поездки во Францию, еще в двадцатые годы, он как-то сказал одной из своих сотрудниц:

— Я себя не узнавал. Если бы я не выехал за рубеж, то, наверное, и не заметил бы перемены, происшедшей во мне после революции. Я встретился во Франции с друзьями юности, которые дали мне когда-то кличку «мсье Всезнай». Это хорошие, милые люди; некоторые из них по-настоящему талантливы. Они обрадовались мне. Но, стыдно признаться, мне было с ними иногда скучновато. Мы оказались в разных мирах. Будто нас перенесли на другую планету…

Тридцатые годы. Время бурных событий в стране, горячих, иногда чересчур горячих споров. Страна властно, сурово требует от ученых, чтобы они активно помогали строить социализм, выполнять планы пятилеток.

…Поздно вечером Владимир Николаевич вернулся домой после заседания в Ботаническом институте. Инна Ивановна сразу заметила: волновался, были какие-то споры. Эти молодые, горячие головы. Иногда такого наговорят…

— Я приготовлю тебе чай, посиди.

Она легонечко подтолкнула его к креслу. Но он отправился за письменный стол и сразу углубился в работу, как он это умел.

— Чай подан, Володя! — сказала Инна Ивановна.

Он встал и вышел умыться. И вдруг — глухой стук падающего тела в коридоре. Инна Ивановна выбежала — он лежал на полу в очень неловкой позе.

Врач констатировал смерть. По-видимому, приступ грудной жабы…

Доктор присел к столу, чтобы написать заключение. Бросил взгляд на рукопись, оборванную на полуслове: статья «20 лет советской ботаники».

Год был юбилейный — тысяча девятьсот тридцать седьмой.


Тимирязев:

— Зерно хлорофилла — исходная точка всего того, что мы разумеем под словом жизнь.

— Фотосинтез — не просто биологический, а биологокосмический процесс; зерно хлорофилла, улавливая световой луч, связывает нашу планету с солнцем.

— Реакции фотосинтеза лучше всего идут в красных и синих лучах, наиболее полно поглощаемых хлорофиллом.

— Познать тайну зеленого листа можно лишь соединенными усилиями разных наук.

Фаминцын:

— При искусственном освещении фотосинтез у зеленых растений идет так же, как при дневном свете.

— Водоросли с успехом выращиваются искусственно на питательном растворе при любом источнике освещения.

Цвет:

— Хлорофилл неоднороден, он состоит из двух зеленых начал.

— Для разделения хлорофилла и других сложных веществ, даже лишенных окраски, удобнее всего адсорбционный хроматографический анализ.

Вильштеттер:

— Молекула хлорофилла содержит магний, а не железо, как полагали прежде; именно магнию хлорофилл обязан своей зеленой окраской.

— У всех растений планеты — наземных и водных — хлорофилл одинаков.

Любименко:

— У тенелюбивых растений больше хлорофилла и хлоропласты крупнее, чем у светолюбивых; хлоропласты у тенелюбов чувствительнее к свету, нежели у светолюбов.

— Хлорофилл тесно связан с белковой основой зеленой пластиды (хлоропласта); всестороннее изучение пластиды — этого сложнейшего биохимического аппарата — ключ к разгадке тайны зеленого листа.

* * *

Сороковые годы. Наука получила на вооружение новые методы исследования, в том числе радиоактивные изотопы. Начался генеральный штурм зеленого тайника. Когда он завершится, этот штурм? Каковы будут его результаты?..


Загрузка...