Жалую звание архонта Абазгии тебе и сыновьям твоим и будущим потомкам навеки.
1
С приездом Леона из Константинополя Федор отошел в тень, а вместе с ним — Дигуа, род которого издавна был близок правителям; его постепенно оттеснил более умный и деятельный Дадын, начавший набирать силу еще при покойном Константине. Больше всех был недоволен этим Сияс. В Анакопии не было тайной то, что сын Дигуа близок к Федору. Все думали: раз при Константине был Дигуа, то при Федоре должен быть Сияс. Такая преемственность считалась в порядке вещей. Сияс, будучи старше и опытнее Федора, сумел сделаться для него необходимым человеком. Леон не видел в этом плохого. Занятый делами по укреплению Абазгии, он мало внимания уделял Федору. Лишь в редкие вечера они встречались у отцовского очага. Оба любили эти встречи. После женитьбы Федор быстро возмужал, стал интересоваться делами Абазгии. Леон не скрывал их. Желая видеть в младшем брате соправителя, он посвящал его в свои заботы. Как-то в разговоре с Федором у очага Леон сказал:
— По Апсилии и Абазгии две наши подставы для смены лошадей будут. Так мы с Мирианом .договорились. Завтра пошлю Дадына у реки Келасури первую подставу ставить. Вторая будет на полпути к нам, у реки Гумисты.
— У тебя всюду Дадын. Будто и нет больше людей, кому поручать дела можно, — оказал Федор.
Леон не удивился словам брата: знал от кого они исходят.
— Дадын помогает мне в делах, как отцу помогал. Верный человек.
— Что верный, не сомневаюсь, да только наш архиепископ, должно быть, уже донес святейшему патриарху в Константинополь о том, что камарит Дадын у тебя в почете. Поберегся бы.
— Что было, то прошло. Теперь Дадын не трогает ромейских купцов, — сказал Леон. Про себя же подумал: «Происки Дигуа».
О соперничестве Дигуа и Дадына Леон знал, но это его не заботило, а скорее забавляло, потому что оба стремились занять место поближе к правителю, а это для Абазгии он считал не опасно. Другое дело цандрипшские дадалы — Мидас и его сын Гобар. Они кичатся древностью своего рода, связанного с ромеями, один из которых — Филипп — был правителем Абазгии до свержения его первым правителем абазгов Опситом. В Анакопию оба избегают приезжать; Леон видел их лишь однажды, когда хоронили его отца Константина. Ныне цандрипшские дадалы окружили себя ромеями, с аланами заигрывают. А недавно Мидас в Константинополь ездил, в Палатии околачивался, с блюстителем священной опочивальни Зеноном встречался. В тайном донесении Деметрия сквозила тревога. Пора было что-то предпринять, но Леон все еще не решался разметать цандрипшское осиное гнездо — искал повода...
Иногда братья шли на женскую половину; молодая жена Федора гостеприимно встречала Леона. Отослав женщин, обучавших ее языку и обычаям абазгов, она храбро обращалась к нему с заранее заученными фразами и сама же смеялась своему неловкому произношению. Стрельнув лукаво в правителя янтарными глазами, Хибла радушно приглашала его х столу, и пока братья ели, развлекала их пением. Хибла пела, как принято на Востоке, сидя на кошме со скрещенными ногами, запрокинув голову, с полузакрытыми глазами. Голос ее удивлял: он звучал то низко, почти по-мужски, то взвивался флейтой. В протяжных хазарских песнях и звоне бубна слышалось дыхание степного простора с его гонимыми ветрами волнами ковыля, табунами диких лошадей, застывшими в небе башнями облаков. Переливчатая мелодия вилась то как дым над костром степняка, то вдруг жаворонком звенела в поднебесье. Хазарская песня завораживала так же, как завораживает говор горного ручья, ищущего дорогу среди обомшелых камней. «Колдовство, — думал Леон. — Хороша хазарка, не ошиблись в выборе жены для брата. Любит он ее, а что она по-нашему плохо говорит, так научится».
А песня летела из окна к звездному шатру, раскинувшему сверкающий полог над Анакопией. Дозорный на башне, заслышав песню, замирал, прислушивался, потом суеверно крестился. Чудилась ему в песне ненавистной хазарки мольба к своим загадочным богам. О чем просит их хазарка? Хибла пела, а сама сквозь полусомкнутые веки смотрела на Леона.
— О чем твоя песня, Хибла? — спросил Леон.
Хазарка прикрыла веками вспыхнувший в ее глазах желтый огонек, потом рассмеялась и объяснила:
— Мой отец, великий каган хазар, отдавая меня в жены абазгскому царевичу, повелел мне родить богатыря, который прославит Абазгию.
— Да сбудется воля великого кагана, — сказал Леон.
И опять загадочный огонь сверкнул в глазах хазарки.
Смерть Амзы черной тенью легла между братьями. Леон был уверен: Федор к этому не причастен, но то, что он благоволил Сиясу и по наущению того, как мнилось ему, настраивал его против Дадына, породило в нем холодок отчуждения к брату. Федор тяготился этим. В Леоне проявлялись властность и нетерпимость, чего раньше за ним не замечалось. Федор объяснял себе это не столько смертью Амзы, сколько надвигающимися событиями, и был отчасти прав.
2
День и ночь дымили печи для обжига извести, разноголосо скрипели низкие повозки на маленьких колесах, доставляя в Анакопию камень, зерно, корм для скота; кое-где подновлялись крепостные стены, вдоль них вырубались подросшие деревья и кустарники, чтобы не только враг — мышь не подобралась незамеченной; очищались и наполнялись водоемы. Леон сам лазил в потайной колодец проверять выход из цитадели в ущелье Апсары — не завалило ли ходы, достаточно ли воды для гарнизона в случае осады?
Много времени Леон проводил в лагере. Уже не сотня тысяча воинов была в нем. Каждый обученный из первой сотни стал начальником десятка молодых. С такой же суровой требовательностью, с какой Рыжебородый, как называли Богумила абазги, муштровал их, они теперь муштровали новичков. Богумил и сейчас никому не давал послабления. Начальника военной школы, назначенного самим правителем, абазги слушались беспрекословно. Леон разделял со своими воинами их простую пищу, часто оставался в лагере ночевать. Здесь принимал гонцов Мириана. Лагерь был обнесен высоким частоколом, вход в него охранялся. Воины жили в плетеных хижинах, стоявших ровными рядами, как палатки ромейских войск. Перед ними — широкая, вытоптанная площадь. Всюду воинский порядок, строгость.
Для молодых абазгов это было тягостно, но Рыжебородый требователен, за провинность грозит посадить в глубокую яму, что вырыли рядом с отхожим местом. Абазг скорее дал бы отрубить себе руку, чем опозориться проступком и очутиться в ней, поэтому яма пустовала.
В тот день Леон был в лагере. Он стоял посредине площади и наблюдал за занятиями. Молодые абазги, стоя друг против друга, учились отражать щитом удар меча и быстро наносить ответный удар. Упражнение опасное — мечи настоящие, зазеваешься — пеняй на себя.
— Шаг вперед! Прикройся! Бей! — покрикивал начальник десятка. — Шевелись: вы воины, а не пастухи!..
Новички послушно, но еще нечетко выполняли команду. Другие учились отбивать атаку конницы: быстро сплачивались щитом к щиту и выставляли копья, разом становились на колено, чтобы стоящие за ними лучинки и пращники могли пустить в ход свое оружие. Потом всем строем перебегали вперед, кололи и рубили воображаемых поверженных всадников.
В стороне Гуда учил лучников; боевыми стрелами они разили бегущую цель — распяленную на шестах бычью шкуру, которую тянули веревками из-за укрытия.
— Быстрее, быстрее стрелы пускайте, чтобы одна другую догоняла! — командовал Гуда.
Пращникам доставалось от Ахры.
— Открой глаза пошире и смотри, — говорил он неловкому новичку. Раскрутив пращу, он пустил загудевший камень в дальний конец площади, где стояло одинокое, все избитое дерево; от него отлетела щепа.
— Вот как надо, понял? Ну-ка, еще раз.
Богумил прохаживался большими шагами от группы к группе, поправлял, показывал. Вот он взял у новичка меч.
— Удар наноси не рукой одной, а с выпадом, чтобы сила в нем была, — говорил он и показывал, как вложить в меч вес своего тела. — Бей с потяжкой, всем плечом, тогда ни один враг перед тобой не устоит...
В могучей руке Богумила обычный меч выглядел игрушкой. Собственный же — длинный и тяжелый — висел у него на бедре. Добрый меч отковал Рыжебородому хромой кузнец Камуг. Леон любовался гигантом: «Хорошо учит моих людей».
Подошел воин из новичков и сказал, что изАнакопии пришел рыбак Кучкан с важным сообщением. Леон приказал впустить его. К нему направился враскачку несуразный человек: широкоплечий, длиннорукий, кривоногий. Его взгляд так и шнырял по лагерю, все примечая и запоминая, чтобы было потом о чем рассказать рыбачьей ватаге. Он сообщил:
— Апсха, пришел корабль. Ромеи привезли оружие.
Леон обрадовался.
— Добрая весть — что дорогой подарок.
— Я не все сказал, апсха. На том корабле воинское снаряжение не только для тебя. Еще больше купцы везут его в Цандрипш дадалу Мидасу.
Леон вцепился в плечо рыбака.
— Сам узнал или велено передать мне?
— Твой учитель из Константинополя сообщил. Кто он, я не знаю, а сказал мне об этом фракиец-раб, что на корабле прикован у весла.
Леон испытующе смотрел на рыбака; понимает ли тот, сколь важно это известие? Должно быть, догадывается — в глазах рыбака выражение готовности исполнить любой приказ правителя. — И еще твой учитель велел передать тебе, что твоим именем он обещал рабу свободу за весть от него.
— Об этом после. — Леон выпрямился, потемнел лицом. — Ромеи не должны тебя здесь видеть, — сказал он. — Но далеко не уходи. Понадобишься.
Леон задумался. Его подозрения в отношении намерений Мидаса и его сына Гобара отложиться от Абазгии и стать архонтами обширной области от реки Бзыбь до западных границ перешли в уверенность. А может быть, цандрипшские дадалы хотят силой оружия, которое везут им ромейские купцы, заставить наследников Константина отказаться от прав на Абазгию? Это еще хуже. «Не потому ли император не спешит утвердить меня архонтом?», — подумал Леон, хрустнув пальцами, сжатыми в кулак. «Так это или нет, но тайное вооружение цандрипшских дадалов несет в себе угрозу единству абаагского нарбда», — решил он.
Ромеи привезли оружие. Леон приказал пропустить их в лагерь и позвал Гуду и Богумила.
— Пойдем смотреть воинское снаряжение, — сказал он побратимам. В ворота втянулась вереница навьюченных лошадей. Два ромейских купца — Анфимий и его сын Савва, угодливо кланяясь, торопливо развязали один из тюков. На землю посыпались шлемы, латы. С первого взгляда побратимы определили: старье. Где только купцы его выкопали! Они переглянулись, но помалкивали: негоже наперед правителя лезть — сам разберется. Леон лишь косо взглянул на рассыпавшееся снаряжение и подошел к одному из тюков. Рывком разорвав его, он вытянул из связки меч, молча повертел, рассматривая, потом согнул о колено. Купцы испуганно посмотрели друг на друга. Бросив с пренебрежеиием изуродованный меч, он так же молча примерил несколько шлемов; они оказались до смешного малы — разве что подросткам впору. Леон положил шлем на ладонь и ударил его кулаком; на нем появилась глубокая вмятина. Шмякнув шлем о землю, круто повернулся к купцам.
— Что ты привез мне, проклятый торгаш? — Леон схватил купца за бороду и так дернул, что у того заныли шейные позвонки. — Пока я не получу за свое золото настоящее воинское снаряжение, ты будешь сидеть в яме.
— Смилуйся, архонт! Тебе не нравится это снаряжение? Мы привезем тебе другое, самое лучшее, — униженно говорил Анфимий. Как он проклинал сейчас свою алчность! — Посадите его в яму! — приказал Леон.
Двое абазгов поволокли, купца. Тот стал было сопротивляться, но ему дали коленом пониже спины, и он сразу утихомирился. Леон повернулся к Савве.
— Утопи этот хлам в море!
— Доблестный архонт, отпусти отца. Клянусь Пантократором, через две недели мы привезем тебе самое лучшее оружие, какое только есть в империи, — пролепетал тот, бледнея.
Леон впился взглядом в молодого ромея.
— А сегодня не можешь привезти?
Он с удовлетворением заметил, как у того в страхе заметались зрачки.
— Хорошо, я подожду, — с недоброй усмешкой сказал Леон. — Но помни: пока я не получу настоящего воинского снаряжения, твой отец будет у меня заложником. — Ступай!
Как только Савва убрался из лагеря со своим злополучным товаром, Леон позвал рыбака Кучкана, который издали наблюдал за происходящим. Богумил и Гуда с интересом следили за рыбаком, понимая, что оказался он здесь неспроста.
— Сейчас ты пойдешь к тому рабу, что весть прислал. Сделайте с ним так, чтобы корабль сегодня не ушел, — сказал ему Леон. — За это ты получишь награду, а раб — свободу. Его я выкуплю у купца в следующий раз, когда мне привезут снаряжение.
Рыбак по-разбойничьи сверкнул глазами.
— Мы сделаем так, что корабль никогда не придет в Цандрипш.
— Ты неправильно меня понял. Корабль должен, слышишь, — Леон встряхнул рыбака за плечи, — должен привезти оружие в Цандрипш, но не раньше, чем там будем мы. Иди, и пусть вам сопутствует удача.
Некоторое время Леон ходил взад-вперед, сжимая и покусывая кулаки; лицо его передергивалось, глаза сузились в щелочки. «Наконец, Мидас попался», — злорадно думал он. Возникший в его голове план созревал, обрастал деталями. В свое время Дадын упрекал Леона за излишнюю доверчивость, когда он неосторожно дал ромеям золото вперед, но теперь эта его опрометчивость обернулась большой удачей. Было бы непростительно не воспользоваться ею. Леон зло рассмеялся и круто повернулся к побратимам. Он пристально смотрел на Гуду, будто хотел заглянуть ему в самую душу; тот, как всегда, был спокоен и не прятал глаз от испытующего взгляда Леона, «Его ум не лукав, как был у Дадына, но он могучий воин и предан мне», — подумал Леон, вслух же приказал:
— Отбери сотню начальников десятков. В Цандрипш пойдем. Идти скоро будем — корабль обогнать надо — и тайно. — Он повернулся к Богумилу. — А ты до нашего возвращения никого из лагеря и в лагерь не впускай. Придут ромеи за купца просить, гони, но в яме его не держи; не околел бы, старый мошенник. В ту же ночь небольшой, но хорошо вооруженный отряд абазгов во главе с Леоном и Гудой бесшумно исчез в кромешной тьме леса. А у молодого купца дело не ладилось. Большой парус оказался распоротым, хотя кормчий клялся всеми святыми, что когда его сворачивали, он был целым. Потом в днище корабля обнаружилась сильная течь. Пока перекладывали грузы, конопатили и заливали смолой щели между досками обшивки, прошли сутки. Но и после этого корабль шел медленно, будто какая-то неведомая сила держала его, хотя парус был надут, а гребцы, помогая ему, выбивались из сил. Люди начали роптать; в необъяснимом поведении корабля они видели недоброе предзнаменование. Кормчий метался по кораблю, проверял оснастку — все было в порядке. Он свесился за корму и вдруг увидел под поверхностью моря какой-то длинный темный предмет, тянувшийся за кораблем. Вначале не могли понять, что это такое, потом разобрались. Оказалось — длинная широкая доска, нагруженная большими камнями; она была привязана к килю под водой и шла поперек, сдерживая ход корабля. Савва понял: не озорства ради это сделано — его задерживали с определенным умыслом. Молодой ромей задумался. «Кому и зачем было нужно, чтобы корабль шел медленно? — спросил он себя и вдруг вспомнил недобрую усмешку Леона и его слова: «А сегодня не можешь привезти?». Догадка сначала обдала Савву жаром, потом бросила в холод. «Леон знал, что на корабле есть оружие!». От страха внутри у него все заныло, а ноги стали подкашиваться. Он вез оружие в Цандрипш по приказу патрикия Зенона и догадывался, для чего оно нужно Мидасу. Нарушить же приказ патрикия Савва не посмел даже после того, как его отец угодил в яму за попытку обмануть Леона. «Как теперь быть? Что если Леон уже в Цандрипше и ждет корабль?» Поразмыслив, Савва успокоился. «Если бы архонт хотел отобрать у нас оружие, он мог бы это сделать в Анаколии, — подумал он. — Значит, ему нужен повод для нападения на своего врага, а тайное вооружение Мидаса — хороший повод для этого: и врага своего уничтожит, и оружие отберет». Савва восхитился: хитро задумал архонт! «Эх, отец, отец, кого мы хотели обмануть!».
Молодой ромей благоразумно решил держать язык за зубами. Иначе его старый отец сгниет в яме, а ему самому в этих краях больше не торговать. «Пусть абазги дерутся между собой, мне до этого дела нет, лишь бы выручить свои деньги и спасти отца».
Сколь ни настаивал Мидас, Савва не согласился выгружать воинское снаряжение, пока не получил сполна деньги. Подозревая обман, Мидас сам проверял каждый меч, шлем, латы, щит — снаряжение было превосходным. Сын Мидаса Гобар складывал его под навесом, за высоким частоколом возле большого каменного дома цандрипшских дадалов. Савва все время беспокойно оглядывал берег, что не ускользнуло от внимания Мидаса, и как только была выгружена последняя связка мечей, приказал отчаливать и поднимать паруса.
— Что спешишь, купец, погости. У нас и поговорить есть о чем, — сказал ему Мидас.
— Благодарю за милости мое приглашение, но у меня приказ: немедля возвратиться в Константинополь, — ответил ромей.
Чей приказ, он не сказал, а Мидас понял ромея так, что приказ этот исходит от Зенона. Старый дадал, однако, заметил, что Савва перекрестился с явным облегчением. Но он не придал этому значения — торопится.
— Да покровительствует тебе Николай-угодник! — пожелал Савве Мидас.
Купец низко поклонился ему и перешел на корабль. Когда тот отчалил, Мидас сказал сыну:
— Похоже, ромей чего-то боится.
— У наших берегов камаритов нет, чего ему бояться, — усмехнулся Гобар. Мидас понял скрытый смысл слов сына и рассмеялся. Он отослал людей, помогавших разгружать оружие, и когда те ушли, тихо заговорил:
— Сомнения меня одолевают, не поздновато ли начинаем? Леон укрепился, его все абазгские роды поддерживают, а нас кто? Наши, да Дигуа со своими родичами. А много ли их осталось? Дадыновцы более половины их перебили, а те, что у нас спрятались, какие из них воины?
— Завтра пошлю к аланам вестника, как договорились. Оружия теперь хватит.
Мидас недовольно покачал головой.
— Проливать кровь абазгов руками чужаков — бог не простит нам этого.
— Ты что, отец, уж не боишься ли?
— Стар я, чтобы бояться... О тебе думаю, о роде нашем... — Я от своего не отступлюсь. Анакопийский трон предков верну — на том клятву дал.
Мидас тяжко вздохнул.
— Силен Леон...
— Что и говорить, силен, — согласился Гобар. — Он даже апсхой велит себя называть. Апсха!.. — Темно-карие глаза молодого дадала мрачно сверкнули, а красивое лицо, окаймленное густой черной бородой, исказилось ненавистью. — Голову этого апсхи я насажу на кол и отдам на потеху воронам... Двоим нам тесно на этой земле: либо я, либо он...
— Горяч ты, а в таком деле горячность — только помеха... Думай о том, как потом с аланами сладишь, какой ценой платить им придется, — с укором сказал старик и перекрестился. — Да поможет нам бог!.. Выставь охрану у оружия, а утром посылай к аланам.
Не спится Мидасу. Думы одолевают старого дадала. Тонко плетут они с сыном паутину заговора против Леона, да все ли сделано для того, чтобы сохранить его в глубокой тайне? Мидас не смог сесть в Анакопии, как задумано им было еще в молодые годы — крепко держал покойный Константин власть в своих руках. Теперь вот Гобар испытывает судьбу. Удастся ли ему вернуть цандрипшским дадалам утраченное предками архонтство? Не лучше ли просто отложиться от Абазгии с помощью аланов? В Палатии их поддержали бы. Но Гобару этого мало. Анакопия, а с ней власть над всей Абазгией — вот его цель... Уже и оружие привезли — будет чем вооружить аланов, без чего тайные союзники цандрипшского дадала не соглашались помочь им в борьбе против Леона, а сердце Мидаса неспокойно. Чем ближе решительный час, тем оно бьется тревожнее. «Все ли сделано, чтобы сохранить поход в тайне? По самому краю ходим... Придут аланы, как потом заставить их уйти?..» Тревога гложет Мидаса. Он ворочается, кряхтит. Мидас встал, зачерпнул ковшиком воды, напился, потом вышел по малой нужде. Ночь темная, беззвездная. Восточный ветер раскачивает за частоколом мохнатые шапки деревьев-великанов. Шумит лес, шумит море. Мидас удивился тому, что не слышно привычного рыдания шакалов. Обычно они шныряли поблизости и даже проникали во двор, подбирая остатки еды и всего, что можно грызть и жевать. Сегодня же их голоса доносились откуда-то издалека; но зато они были многочисленней и дружней, чем обычно. К чему бы это? Сознавая, что теперь ему до утра не уснуть, Мидас спустился по лестнице во двор и направился к навесу. Там было темно и тихо, костер погас. Мидас раздосадованно подумал: «Спят. Сейчас их взбодрю».
— Проклятые дармоеды, так-то вы охраняете добро своего дадала!.. — крикнул он, подходя к навесу.
От стены отделилась тень огромного человека, и в то же мгновение тяжелое копье вонзилось в грудь Мидаса. На голос отца из дома вышел Гобар. Он увидел во дворе, силуэты множества людей. Молодой дадал встревожился.
— Отец, отец, что это за люди?
К Гобару метнулось несколько теней; он едва успел затворить за собою дверь. В доме всполошились, слуги зажгли факелы и масляные светильники. Домочадцы схватились за оружие, но было поздно. Чужие люди ворвались в дом и стали беспощадно убивать всех, кто попадался им на глаза. Кричали обезумевшие женщины, плакали дети. Гобар защищался отчаянно. — Проклятые, вы осквернили меч убийством женщин и детей! — кричал он. — Пощадите детей!..
— Всех, всех до единого, чтобы и на семя не осталось! — с холодной жестокостью произнес Леон.
Он метнул копье в Гобара и поразил его в самое сердце.
— Пусть огонь очистит землю от этого гнезда предателей! — приказал он.
Цандрипшские поселяне стали сбегаться ко двору своего дадала, но не смогли к нему подступиться — буйный огонь, раздуваемый ветром, с треском и жадным гудением пожирал все, что способно было гореть — частокол, навесы, конюшни, хлев, кровлю дома. Крестьяне с ужасом смотрели на гибель усадьбы; они ничем не могли помочь своему дадалу, да и помогать было некому — из огня не доносилось ни одного призыва о помощи, только ржали, мычали, блеяли мечущиеся и гибнущие в пламени лошади, быки, козы.
Старая растрепанная кормилица Гобара выла, как волчица, рвала на себе волосы, царапала лицо.
— За что, господь, ты покарал нашего дадала, за что?.. За что?.. — безумно повторяла она.
Сгорбленный старик, мрачно смотревший на огонь, угрюмо сказал:
— Не божья это кара... — Кто же, кто мог совершить такое?
Старика обступили, требуя ответа. Он оглядел всех, и все увидели в его глазах отблеск пламени.
— Это дело рук Леона...
Люди в страхе отшатнулись от старика...
Захватив все оружие цандрипшских дадалов, отряд спешно, но без шума, по волчьи уходил под покровом ночи в глубь леса. На небольшой прогалине Леон остановился; пропустив перед собой весь отряд, пересчитал людей и с удовлетворением отметил, что его отборная сотня осталась неразменянной.
— Мы совершили злое дело, но так будет с каждым, кто посягнет на целостность Абазгии и единство нашего народа, — сурово произнес он. — Запомни, Гуда, ради этого я не пощажу даже родного брата.
Гуда молча смотрел на полыхающее заревом небо. По его мужественному, задумчивому сейчас лицу пробегали блики далекого пламени. Он думал о том, что его жизнь больше не принадлежит ему, и в то же время мысленно просил прощения у Мидаса.
После разгрома гнезда цандрипшских дадалов Леон еще деятельней стал готовиться к войне с арабами.
Правители Картли — Мириан и Арчил сообщили ему, что арабские разъезды уже появились близ Цихе-Годжи. Со дня на день следует ждать их похода на Эгриси. Целые дни Леон находился в военном лагере среди своих воинов и с каждым даем все больше радовался их выучке. К тому воинскому снаряжению, которое Леон, отобрал у цандрипшских дадалов, прибавилось еще и привезенное Саввой. На этот раз молодой ромей решил не рисковать. Он доставил отменное оружие и латы. Леон остался ими доволен. Выпуская старого купца Анфимия, Леон сказал ему:
— Впредь торгуй с нами честно. В следующий раз за обман расплатишься головой. — Доблестный архонт, твое великодушие я не забуду. Ты не держал меня в яме, хотя я и заслужил этого, но теперь ты приобрел во мне и в моем сыне верных слуг. Скажи, что тебе надо, — со дна морского достанем.
Леон добродушно похлопал старого ромея по плечу, — Твоего раба-фракийца я покупаю и дарю ему свободу, — сказал он, отсыпая ромею горсть золотых монет. — Отпустишь его там, где он захочет сойти с твоего корабля...
В один из дней в лагерь прискакал гонец.
— Апсха, твой брат приказал тебе сказать: прибыл из священного Палатия важный сановник с келевсисом императора.
Гонец не знал, что такое келевсис; должно быть, худую весть сообщил, раз правитель вздрогнул. Но Леон улыбнулся. Он снял с себя шелковый плащ и накинул на плечи гонца.
— За добрую весть. Носи, не позорь.
Богумил даже удивился — так княжий подарок преобразил гонца, он будто вырос и стал шире в плечах.
Его сухое лицо с ястребиным носом, быстрыми глазами и твердо очерченным ртом сразу приобрело величавость. Богумил сделал в своей памяти еще одну зарубку: «Обличьем и сердцем абазги — мужи весьма достойные. На любого плащ надень, за князя сочтешь».
Леон, внимательно выбирая себе провожатых, остановил взор на Гуде и Богумиле. Оба на голову возвышались над самыми рослыми воинами. Им подстать был только Ахра. Такие блгатыри — украшение свиты любого владыки. Не зря ромеи всюду вербуют для Палатия могучих воинов. «Возьму побратимов с полсотней начальников десятков. Ахра же, останется в лагере. Пусть приучается командовать».
3
Префект палатийских войск патрикий Лонгин не терял зря времени. Едва сойдя с корабля, он приказал встретившему его Федору разыскать правителя, сказав, что привез для него келевис императора, затем, немедля, отправился к архиепископу Епифану, которого знавал еще в Константинополе.
— Благодарение богу за твое благополучное прибытие, патрикий Лонгин, — приветливо встретил его архиепископ.
— Плавание было приятным, святой отец, — ответил Лонгин. На этот раз Понт Эвксинский оправдал свое название.
— Прошу в мою обитель.
Епифан пропустил гостя вперед. Грузный патрикий тяжело опустился на подушки. Пока накрывали стол, он осмотрел роскошные покои архиепископа. Великолепные персидские ковры, коринфские вазы, серебряная посуда, отменно приготовленные блюда говорили о том, что духовному пастырю абазгов отнюдь не чужды мирские утехи. Когда слуги вышли, Лонгин сказал:
— А ты не одичал здесь, святой отец. — Он поощрительно улыбнулся. — Богу — богово, кесарю — кесарево?
Архиепископ скромно потупился.
— Все мы грешные. — Он благословил трапезу и жестом радушного хозяина пригласил высокого гостя к столу. — Вкусим от радостей земных.
Епифан любил подразнить беса чревоугодия изысканными блюдами, но воли ему не давал — ел мало и вина за всю трапезу выпивал не более двух-трех глотков. Зато Лонгин не отличался умеренностью. Архиепиекоп знал об этой слабости своего гостя и потому усердно его потчевал. Разговор шел легкий, с шуткой, приятно красящей трапезу старых друзей.
— О, это, конечно, форель! — восхитился Лонгин.
— Ты угадал, патрикий. Мне ее приносят живую. Между прочим, при грудных болях маленьких форелей полезно глотать живыми.
— Варварство! Нам с тобой, надеюсь, не зачем делать это, — ответил Лонгин, быстро расправляясь с рыбой. Он поднял крышку с нового, блюда, потянул мясистым носом исходивший от него соблазнительный дух, чмокнул губами и закатил глаза: — Птица! Но, клянусь всеми своими потрохами, я не знаю, какая... Погоди, святой отец, не говори, — патрикий плотоядно разодрал румяную тушку птицы и стал стал с наслаждением смаковать первый сочный кусок, посматривая при этом в потолок, будто искал там ответ на загадку, которую задал ему хозяин. — Нет, не могу, — сказал он. — Одно скажу: райская птица!
— Не удивительно, что ты не отгадал, патрикий. Это горная индейка.. Живет она в недоступных местах. Добыть ее чрезвычайно трудно.
— Раз она у тебя на столе в таком восхитительном виде, из этого я заключаю, что варвары-абазги ловкие охотники. Не сам же ты лазил за ней в горы.
Лонгин расхохотался, представив себе Епифана в архиепископском одеянии с луком в руках на горной круче. Епифан сдержанно улыбнулся.
— Ты прав, патрикий, абазги — превосходные охотники. Вот тебе еще одно доказательство их ловкости. — Он придвинул Лонгину новое блюдо. — Это нежное мясо серны тебе тоже понравится.
Епифан умел угощать друзей, а Лонгин — есть и по достоинству оценивать блюда; каждое из них он сопровождал чашей густого темного вина; оно ему тоже, видно, понравилось. Учтиво выждав, пока гость несколько унял свой аппетит, Епифан спросил:
— Здоров ли святейший патриарх?
— Старик крепок. Давит потихоньку почитателей икон, а потом молится за спасение их душ, — Лонгин рассмеялся. Архиепископа покоробила грубая прямота патрикия.
— Ты циник, патрикий Лонгин, — сказал он с оттенком осуждения. Гость перестал жевать и со скрытой насмешкой посмотрел на Епифана. — Циники говорят голую правду, а без одеяния правда не всегда выглядит красиво, особенно у такой старой потаскухи, как политика. Все со временем становятся циниками.
Он наполнял чашу и снова принялся есть. Епифан свел кончики холеных пальцев; он задумчиво смотрел в темя склонившегося над едой Лонгина — оно было голо и блестело капельк»ми пота. Лишь на затылке, от уха к уху, еще курчавились полуседые волосы, лицо было круглое, бритые щеки незаметно переходили во второй подбородок, истинный же подбородок, отделенный глубокой складкой, едва возвышался пухленьким бугорком под толстогубым ртом. Круглая голова патрикия сидела прямо на рыхлых плечах — шеи у него будто и не было. «Такие быстро обращаются в тлен. Отпевать его будет противно», — брезгливо подумал Епифан; он мелко перекрестился — отогнал от себя греховные мысли. Сам архиепископ был для своих пятидесяти лет лицом еще весьма свеж, только борода подвела: за последнее время в ней появилось много седины.
Умеренностью и постами бережет себя Епифан для будущего, греховные мысли о котором иногда тревожат его душу. Когда император — иконоборец Лев III своим эдиктом лишил санов святейшего патриарха Германа и его сподвижников из высшего духовенства, почитавших иконы за святыни, в церковной иерархии образовалась большая брешь. Тогда-то скромный священник Епифан, известный в одном из константинопольских приходов своими весьма умеренными иконоборческими взглядами, стал епископом. Потом его рукоположили в архиепископы и направили в Абазгию наставлять сынов ее на путь истинной веры Христовой. Узнав от Лонгина, что нынешний святейший патриарх Анастасий здравствует и «потихоньку давит почитателей икон», он понял: еще долго придется ему ждать следующего шага к заветному патриаршему сану. Но Епифан терпелив, а господь милостив; он возвеличивает своих верных служителей. Но грех, грех об этом думать!
— Много ли почитателей икон в Абазгии? — спросил Лонгин, не поднимая головы от тарелки.
— Абазги к иконам равнодушны, — строго сказал архиепископ. — Они грешны в другом. Веруя в триединого нашего господа бога, абазги поклоняются и своим старым языческим богам.
— Искореняй язычество, как учит святая церковь.
— Круто нельзя, — задумчиво сказал Епифан. — Возьмутся за оружие или уйдут в леса.
Думал же он о том, что в Палатии плохо знают Абазгию, а всего в посланиях святейшему не напишешь. Не далее как вчера Камуг наотрез отказался убрать козлиные рога, что торчат возле кузни в честь какого-то нечестивого языческого бога. Когда же сопровождающий Епифана архидьякон Кирилл попытался было сам скинуть с места поганое козлище, из кузни, как черти из преисподней, выскочили подручные Камуга с железными полосами в руках. Не отступи Епифан и Кирилл, изрубили бы окаянные язычники. Те же кузнецы ставят свечи и молятся в божьем храме. Разве об этом напишешь святейшему?
— Леон ладит с абазгами?— спросил Лонгин.
Он насытился и отвалился от стола. Епифан подождал, пока гость помоет руки, а слуги уберут посуду.
— О правителе худого не скажу. Народ держит в строгости, но справедлив. С архонтом Мирианом и его братом Арчилом у него союз и дружба. Совместно к войне с агарянами готовятся. Но... — он замялся.
— Договаривай, святой отец, — благодушно сказал Лонгин.
— К вере христовой рвения у него не вижу. Но теперь легче обратить его к делам Святой церкви. Его советник камарит Дадын в аду за свои прегрешения расплачивается. Без покаяния умер язычник. — Камарит Дадын?.. А ведь я слышал о нем от наших купцов. «Крепко он щипал их, но то, кажется, давно было. Последнее время купцы на него не жаловались. Кто же догадался отправить его в ад?
— Господь бог покарал его за тяжкие грехи, — уклончиво ответил Епифан.
— Послушай, святой отец, — бесцеремонно сказал Лонгин. — Господь бог своими руками еще никого не наказывал... От меня-то ты можешь не скрывать, — несколько дружелюбнее добавил он.
— Дадына убили люди из соперничавшего с ним рода, — указал Епифан и трижды перекрестился. Он не стал рассказывать Лонгину подробности, и на то у него была причина. Тяжкий грех лежал на душе Епифана. Видно, дьявол помутил его разум; это он, нечестивый, подсказал ему дать совет Дигуа женить сына на дадыновой внучке. Разве мог он предполагать, что этот совет, продиктованный политическими соображениями, обернется так трагически для Амзы, Сияса и двух его сородичей? Язычника Дадына не жаль; злонамеренному его влиянию на Леона, слава Всевышнему, пришел конец, но за души других погибших ему теперь приходится по ночам вымаливать прощение. Заметив, как истово крестится Епифан, Лонгин с внутренней усмешкой подумал: «Святой отец, кажется, неплохо применяет старое римское правило: разделяй и властвуй».
— Что-то архонт Леон заставляет себя ждать, — недовольно проворчал он.
Архонтом Леона называли простые ромеи и купцы, когда хотели польстить ему, хотя знали, что император еще не утвердил за ним этого звания. Но ни один палатийский сановник или духовник не позволил бы себе назвать его так. Епифан удивился:
— Ты сказал — архонт?
— Да, представь, — желчно проговорил Лонгин. — Я затем и приехал, чтобы вручить этому мальчишке келевсис венценосного императора об утверждении его архонтом Абазгии. — Заметив вопросительный взгляд архиепископа, добавил: — Знаю, о чем хочешь спросить.
В сложившихся обстоятельствах, особенно после гибели Мидаса и его сына, у императора не было выбора, и потом на этом настаивал правитель Эгриси[48] Мириан, а с ним императору приходится считаться.
— А что, если?..
Лонгин покровительственно улыбнулся; ловкий политик сразу понял, что беспокоит архиепископа.
— Этого можно не опасаться. Картлийцы никогда не помирятся с агарянами, по крайней мере до тех пор, пока те находятся на их земле.
Лонгин откровенно зевнул. Хозяин хотел было предложить ему прилечь, но в это время появился служка.
— Прибыл человек от правителя Леона...
— Почему он сам ко мне не пришел? — перебил его Лонгин. — Уж не хочет ли он, чтобы я к нему первым явился? Достаточно того, что я из-за него море пересек.
— Правитель Леон с людьми ждет патрикия и ваше преосвященство у Большого храма, — бесстрастно докончил служка.
Лонгин взъярился, как потревоженный бегемот.
— Что?!. Этот мальчишка приказывает мне явиться к нему?..
Выпитое вино, казалось, готово было брызнуть изо всех пор лица и шеи патрикия. Только сейчас Епифан заметил, что гость изрядно захмелел. Он сделал поспешный знак служке удалиться.
— Да знает ли он, что я могу разорватьч этот келевсис! — разошелся патрикий.
— Ты этого не сделаешь, — твердо сказал Епифан, — а если осмелишься, то ничего не изменишь. Ты сам сказал: у кесаря не было выбора. Леон хочет, чтобы ты в присутствии народа зачитал келевсис венценосного. Не забывай: он не какой-нибудь самозванец, а первенец Константина; с точки зрения абазгов Леон имеет наследственное право на архонтство. Своим неразумным поступком ты только умножишь врагов империи, а этого тебе венценосец в заслугу не зачтет. Подумай.
— В твоих словах есть логика, святой отец... Но я ему это припомню.
4
На площади перед Большим храмом толпился народ. Анакопийцев привело сюда не одно только любопытство. Все уже знали, что из Константинополя от императора ромеев пришел келевсис. Абазги недоумевали, некоторые возмущались: как император может приказывать их правителю? Признавая себя вассалами ромейского императора, абазги, однако, не подчинялись его законам, а жили по своим, дедовским обычаям и ничуть не страдали от этого, напротив, чувствовали себя спокойней, чем сами ромеи в метрополии, раздираемой распрями между иконоборцами и почитателями икон. Келевсис императора насторожил абазгов. Но раз их правитель приказал им прийти на площадь, они пришли.
Ремесленники знают себе цену. Кузнецы, горшечники, кожевники, ткачи, золотых дел мастера держатся вместе, ближе друг к другу. Углежоги и рыбаки — те сами по себе, никого не признают: разбойный народ.
Писцы и купцы особняком стоят — эти больше из ромеев. На большинстве мужчин одежда из домотканого льняного суровья; женщины же предпочитают тонкое полотно. На многих украшения, кто победнее, у тех бусы простые — из крашеной глины и разноцветного стекла, у иных — из сердолика, янтаря, а зеленоватая красавица ромейка щеголяет золотыми браслетами и сверкающими в ушах подвесками затейливой работы — богатство мужа-купца напоказ выставляет.
Но вот появились Леон и Федор, а за ними — не чудо ли? — плотными шеренгами шли невиданные воины. Народ подался, прижался к стенам храма, освобождая площадь. Анакопийцы залюбовались своим молодым правителем; на нем новый плащ золотистого шелка с зеленой подкладкой, под которым золоченые доспехи и крестообразная рукоять сабли, украшенной драгоценными камнями. Этот клинок Дадын купил в Итиле, когда ездил со свадебным посольством к хазарам, а отковал его безвестный кузнец-картлиец, вложивший в него гнев господний и свой собственный. Лицо Леона с заметно отросшей бородой строго и замкнуто. Федор тоже в богатом одеянии, но без оружия.
Анакопийцы с изумлением смотрели на Гуду и Богумила. Их однажды уже видели здесь, когда хоронили Амзу, но тогда они удивляли лишь своим ростом. Теперь же оба были в воинском облачении и поражали мощью своих обнаженных рук и грозным оружием. Зеленоглазая ромейка не отводила взор от Богумила. У побратимов огромные тяжелые копья и щиты, сбоку висят длинные мечи. За спиной Гуды, кроме того, воин держал его лук-великан и колчан с длинными стрелами.
В толпе говорили:
— Это Рыжебородый и Сбивающий звезды.
— Нарта Сасрыквы[49] братья, а может, кто-нибудь из них и сам Сасрыква.
Абазгия полнилась слухами о побратимах. Особенно поразил воображение земляков Гуда — Сбивающий звезды. Любопытные ходили на место гибели Амзы, и дадыновцы, бывшие свидетелями этого, показывали, где стоял Гуда и где был Сияс, когда его настигла стрела.
Не поленились, сосчитали шаги и изумились. Возможно ли на расстоянии тысячи шагов попасть в человека, скачущего на коне? До него просто стрела не долетит. Но очевидцы, призывая в свидетели Ажвейпша и духов гор, клялись, что все именно так и было. А потом подвиг Гуды стал обрастать новыми подробностями. Рассказывали, будто Сияс уже перемахнул через гору, а Гуда пустил стрелу в небо и она, ударившись о небо, отскочила и попала в Сияса. Так родилась легенда о Сбивающем звезды. В молодых воинах, стоявших за спиной Гуды и Богумила, анакопийцы узнавали своих родственников и знакомых. Один чумазый углежог опознал в правофланговом воине приятеля.
— Эй, Басиат, с каких это пор ты стал ромейским воином?
Но вымуштрованный начальник десятка неприступно молчал. — У него нет языка, — съязвил разбитной рыбак. — Рыжебородый отрезал им языки, чтобы не болтали, чем они в своем лагере занимаются.
Гуда чуть повернул голову и так посмотрел на задиристого рыбака, что тот проглотил язык и попятился. Все это возбуждало в анакопийцах любопытство и гордость за своего правителя. Вот, оказывается, какие у него воины! А сам он раэве не афырхаца?[50] Кто, как не Леон, одолел разбойника Гасана в честном бою?
Когда Лонгин и Епифан появились на площади, первый еще не остыл и что-то возбужденно говорил архиепископу, но, увидев Леона, воинов и красочную толпу анакопийцев, закусил губу. Над площадью нависла напряженная тишина; ее нарушали только воркование голубей, облепивших карнизы храма, да верещание стрижей. Привыкший подчиняться силе и власти и подчинять ими других, Лонгин сразу понял: здесь тоже власть и сила, и они не на его стороне. Но он не забыл того, что является посланцем императора. Патрикий весь подобрался, его оплывшее лицо стало надменным.
Твердыми шагами он подошел к Леону и остановился, ожидая от него приветствий, но тот молчал; в его глазах было спокойное ожидание. Лонгин, однако, увидел и другое: едва приметную усмешку. Да, это уже не мальчишка, которого он в Палатии мог не удостаивать вниманием, — на него смотрел уверенный в своей силе и власти правитель. Патрикий вдруг осознал: для Леона возведение в архонтство — не милось императора, а признание им его наследственных прав на Абазгию. Негромко, но так, чтобы слышали все, Леон проговорил:
— Патрикий Лонгин, венценосный базилевс повелел тебе объявить мне свой келевсис. Читай же его.
Лонгин медленно развернул свиток и кашлянул, он сам удивился тому, что волнуется. Окинув властным взглядом площадь, он начал громко читать:
— Христолюбивому, божьей милостью блистательному правителю Абазгии Леону!..
Абазги, затаив дыхание, слушали келевсис далекого и непонятного, как бог, императора ромеев:
— Жалую звание архонта тебе и сыновьям твоим и будущим потомкам навеки. — Лонгин сделал ударение на последнем слове. — Повелеваю тебе хорошо относиться к эскузиасту картлийскому и его народу, ибо отныне ты не должен использовать свою власть в ущерб им и границам их эгрисоким... Леон без внимания слушал повеления императора о подготовке Абазгии к вторжению арабов и совместных действиях с Мирианом. Все это было давно согласовано Леоном с самим Мирианом еще в Цихе-Годжи и уже осуществлялось. Императорский келевсис лишь пересказывал то, о чем они договорились.
Когда Лонгин кончил читать, площадь огласилась возгласами: — Слава архонту Леону!
Леон с благодарностью смотрел на народ. Он не просил его громогласно проявлять радость по поводу признания императором его прав повелевать им. Народ сам признал за ним это право и теперь выражал свое удовлетворение тем, что император ромеев утвердил его. Новые возгласы одобрения взлетели к голубому анакопийскаму небу, когда Лонгин вручил Леону знак архонтства — золотую буллу с изображением императора.
После торжественного молебна и пира по случаю провозглашения Леона архонтом Лонгин осмотрел укрепления Анакопии, побывал в лагере. При всей своей неприязни к архонту он не мог не отметить его умелых действий по подготовке к войне. Под конец патрикий даже смягчился и говорил с ним почти дружески, но тут вдруг лицом к лицу столкнулся с Гудой и Богумилом. Он видел их еще на площади во время торжественной церемонии; тогда уже они показались ему знакомыми, но в то время было не до них.
— Откуда у тебя эти люди, архонт? Это воины священного Палатия, — Лонгин локазал на побратимов.
Лонгин подошел к Богумилу и в упор посмотрел на него. Тот ничем не выдал своего волнения, но у патрикия хорошая память.
— Я узнал тебя, славянин, и этого тоже,— он показал на Гуду. — Архонт, эти люди провинились перед императором и должны быть наказаны. Прикажи их заковать и отправить на мой корабль.
Богумил угрюмо смотрел на Лонгииа. Рука Гуды потянулась к мечу. Леон предостерегающе взглянул на побратимов. — Патрикий Лонгин, разве ты уже не наказал их, продав в рабство на корабль гребцами? Дважды за одну и ту же провинность не наказывает даже Божественный император. Я купил этих людей у камаритов, и они теперь мои. Я заллачу тебе за них, если хочешь, но отдать не могу. Они верно служат мне. Если я отдам их тебе, мой народ будет презирать меня за вероломство.
Патрикий понял: архонт не отдаст воинов, брать же за них плату второй раз не решился.
— Благодарите архонта, — процедил он сквозь зубы.
Гуда и Богумил понимающе переглянулись. Оба низко поклонились Леону, который и без того знал, что побратимы преисполнены к нему благодарности, потом обнявшись, пошли в свою хижину.
— Я тебе говорил: архонт не выдаст нас патриюию, ты же хотел спрятаться, как барсук в норе, — сказал Гуда.
— Проклятый патрикий хотел проглотить нас, да подавился, — ответил Богумил.
Побратимы рассмеялись.
5
Кончились торжественные молебны, пиры, смотры и военные игры, которыми ознаменовалось провозглашение Леона архонтом Абазгии. Лонгина провожали с почетом — все население Анакопии высыпало на берег. Как только корабль отчалил и народ стал расходиться, Леон сказал с облегчением: — Пора и за дело. — Потом повернулся к Богумилу. — Ты верно послужил мне и теперь свободен. То, что обещал, выполню: достойную награду получишь.
— Князь, ты даровал мне свободу. Разве может награда быть больше? — сказал он. — Моя жизнь и меч принадлежат Анакопии. Почто же отсылаешь меня, когда у ее порога война? Дозволь рядом с побратимом биться за тебя и Анакопию.
Гуда радостно посмотрел на Богумила. Он не умел словами изливать свои чувства, зато это умели его глаза. Потеплел и взор Леона.
—Не хочу тебя неволить, но не скрою: отрадно мне слышать твои слова. Будь по-твоему — оставайся, сколько сочтешь нужным. Но теперь ты будешь при мне — поможешь готовить Анакопию к осаде. Тебя же, — Леон повернулся к Гуде, — назначаю начальником военной школы. Помощником тебе — Ахра. Веди людей в лагерь и продолжай учения.
— Благодарю за великую честь, апсха! — Гуда с достоинством поклонился, построил начальников десятков и, отсалютовав Леону мечом, повел их в лагерь. Федор молча наблюдал за всем этим. В нем боролись противоречивые чувства: он восхищался умением брата завоевывать преданность людей и в то же время в нем росла на него обида.
— Сегодня в полдень придешь ко мне. Жить будешь в Анакопии, — сказал Леон Богумилу; взглянув на Федора, коротко бросил: — Пойдем.
Леон и Федор молча сели на коней. Миновав Анакопийские ворота, они стали подниматься по дороге к цитадели. Оба придержали коней, посмотрели на море — корабль был уже далеко.
— Брат, ты несправедлив ко мне, — тихо сказал Федор.
Леон взглянул на него и увидел его дрожащие губы. Он почувствовал себя виноватым перед братом, но ничего не ответил — ждал, что тот дальше скажет.
— Всем ты находишь дело, даже рыжебородому чужеземцу, а мне... А меня... За Хиблу прикажешь мне держаться?... В нем вдруг прорвалось: — В чем я провинился перед тобой? Или не одна в нас кровь? Взгляды братьев встретились — изучающий спокойный Леона и гневный Федора. «Да, кровь у нас одна, — подумал Леон. — Закипела она в нем, да и пора закипеть: прав брат, несправедлив я к нему». Сказал же сдержанно, не повышая голоса:
— Рыжебородым славянином не кори. Воинское искусство он хорошо знает, а дело и тебе найдется, и немалое. — Леон говорил, продолжая смотреть на корабль. — Проверь подвоз зерна и корма. Скот поблизости держи, чтобы быстро в крепость загнать могли, когда потребуется. За меня здесь остаешься. — Леон поймал на себе встревоженный взгляд брата и пояснил: — В Собгиси поеду. Из Цихе-Годжи гонец вчера был. Мириан просил меня помощью аланов заручиться. Бог даст, уговорю их прислать воинов для защиты Анакопии. Пусть старый грех перед Абазгией своей кровью отмоют. У нас же сил мало. — Сдается мне — не помогут аланы, — сказал Федор озабоченно. — Мусульмане и им покоя не дают.
— И я так думаю — не дадут они воинов, — согласился Леон, — а ехать все ж надо. Откладывать нельзя.
Братья бак о бок стали подниматься в гору. Оба почувствовали на душе облегчение — исчезла разделявшая их тень отчуждения.
Богумил еще некоторое время оставался на берегу. Он смотрел на хижины, лепившиеся неподалеку за внешними крепостными стенами. Анакопийская крепость не вмещала жителей, кустари селились вокруг нее. «Порушить бы надо, да рука не поднимается — люди живут в них. Может, обойдется, не придут агаряне, — думал он. — Но нет, не минует нас эта беда».
Возле самого берега рыбаки чинили сети, поглядывая на него, о чем-то оживленно переговариваясь. Пойти к ним, словом перекинуться, да труден язык абазгов, плохо дается он Богумилу. Но тут старый косматый рыбак окликнул его по-ромейски:
— Эй, Рыжебородый, иди к нам! Богумил подошел. Тот же рыбак-ромей, видно, вожак, спросил:
— Верно ли говорят люди, что мусульмане на Анакопию идут?
— Они сейчас в Эгриси свирепствуют, думаю, и сюда заглянут. Старый рыбак сказал что-то своим по-абазгски. Те наперебой заговорили. Старик перевел.
— Будем вместе с вами биться с погаными.
— Какие из вас воины! — усмехнулся Богумил. — Вы, поди, и меча в руках не держали.
Старик обиделся.
— Это кто, я не держал? Ты еще титьку не сосал, когда я с агарянами бился. Не хуже тебя воин был.
— Не хотел обидеть тебя, отец, а все ж лучше бы вам уйти. Придут мусульмане, вас побьют, жен ваших попортят. Коли воевал с ними, то знаешь их.
— Знаю, — согласился старик. — Но никуда отсюда не уйдем. Жен и детей в лесах спрячем, а хижины новые построим. С вами в Анакопии засядем. Оружие дашь нам, начальник?
— Дам, — только с уговором: как появятся агаряне, вы сами хижины пожгите, чтобы не прятались за ними враги от лучников и пращников.
Старик передал рыбакам требование Богумила, те согласно закивали.
— Уговор твой принимаем, начальник. А теперь раздели с нами, что бог в наши сети послал.
Богумил не заставил себя уговаривать — с удовольствием поел жареной рыбы, не отказался и от вина. «Коряжистый народ — рыбаки, а крепкий и дружный», — подумал он, поднимаясь в Анакопию.
Богумил обходил крепость, внимательно высматривая, где какие старые развалюхи-хижины следует убрать. Знал: арабы огненные стрелы пускают. Займется пожар, от него в тесном городе зря люди гибнуть будут. Лачуг в Анакопии много, для огня пищи вдосталь. Каменным же домам под черепичными крышами огненные стрелы не опасны. Богумил взобрался на северо-западную крепостную стену. Здесь башен нет. Стена тянется по гребню горы, а затем поворачивает вниз до ворот.
Он прикинул глазом: склон крутой, но гладкий, наступать по нему можно. Живо представил себе, как лезут, карабкаются к стене враги. Возникла мысль: «Хорошо бы лавину камней на них опустить. Камни покатятся не прямо от стены, а наискюсь вдоль нее. Широко захватит лавина, начисто врагов сметет».
На восточной стороне, где не было стены, заглянул с гребня скалы вниз — холодом дохнула, потянула к себе пропасть, но не отшатнулся. Далеко внизу кипела белопенная Апсара. «Сорвешься, костей не соберут, — подумал он. — Войску не пройти, но ловкий лазутчик по уступчикам да щелям в скалах может ужом заползти в крепость. Придется на ночь дозорных ставить». Особо осмотрел южную сторону крепости, грудью защищавшую Анакопию; она и впрямь — что грудь воина в латах. Шесть башен выдавались вперед, позволяя лучникам разить с них осаждающих. Стены толсты, надежны. Изнутри земля поднята выше роста человека, чтобы еще больше их усилить. «Бараньим лбом не прошибить», — подумал Богумил о возможности применения арабами осадных стенобитных машин. Закончив предварительный осмотр, Богумил заключил: «Ладно крепость строена, с умом превеликим. Взять ее большой крови и времени будет стоить, а то и не возьмут ее мусульмане. В открытом поле они бьются крепко, а лезть на крепостные стены не любят». Помня о предстоящей встрече с абазгским князем, Богумил хотел прийти к нему не с вопросом, что ему делать, а с обдуманными советами. Потому так зорко всматриваются в Анакопию его светлые с просинью глаза.
6
Анакопия жила ожиданием войны; приближение ее видели во всех приготовлениях — их не скроешь, да и гонцы картлийского царя зачастили; нет-нет, — обронит кто-нибудь из них тревожное слово, и пошло оно гулять по городу-крепости. Говорили, что какой-то Мурван Кру[51] в Картли свирепствует. Анакопия полнилась слухами, но люди не оставляли своего привычного дела. Каменщики тесали глыбы известняка и подновляли ими обветшавшие кое-где стены крепости; между этажами башен заменяли прогнившие балки, к ним приколачивали большими четырехгранными гвоздями толстые доски настила; кожевники ворошили в чанах киснущие в дубовом корье бычьи шкуры, скребками сдирали с них лохмотья мездры. Старый гончар остановил свой круг, взглянул на Богумила; хотел было что-то спросить, да не осмелился — уж больно грозен вид Рыжебородого.
Старик снова толкнул ногой гончарный круг, подправил большим пальцем горловину кувшина, потом взял заостренную палочку, и побежали по кувшину две бороздки, между ними он нацарапал ломаную линию.
Незатейлив узор, а ожила посудина. Гончар снял с круга кувшин и взглянул на донышко — там остался отпечаток его знака: что-то вроде колеса с четырьмя спицами. После просушки и обжига ничто не сотрет знака старого мастера, даже время. Работа у кузнецов и по огню в горне, и по важности горячая: делают наконечники для копий и стрел; уже груда их лежит готовых, а правитель все твердит: мало. Бегают ребятишки, прутиками головки цветов сбивают в войну играют. Женщины стряпают прямо под открытым небом. Древняя старуха устало вертит каменный жерновок, молодайка кормит грудью младенца, завидев Богумила, стыдливо прикрыла набухшую грудь и отвернулась. Другие женщины треплют, расчесывают лен, сучат из него суровье, - полотно ткут. В Анакопии, как и в других местах, Богумил видел извечную женскую долю, от которой прежде времени грубеют руки и увядают лица. Когда Богумил проходит мимо, все замирает: мальчишки влюбленно смотрят на богатыря; в глазах женщин — удивление, страх, надежда, любопытство; мужчины почтительно приподнимаются и кланяются, он молча отвечает поклоном и идет дальше. Купцы — те посмелее: зазывают, показывают ковры, шелка, украшения, но Богумилу все это ни к чему. «Людишек лишних много», — озабоченно думает он.
— Что проходишь? Купи подарок для подружки.
Богумил остановился. На него с веселым вызовом смотрела зеленоглазая ромейка, которую он видел на площади во время провозглашения Леона архонтом. Рядом с ней копошилась старуха.
— Или денег нету? — спросила зеленоглазая, клоня голову набок и поигрывая золотой серьгой.
— Нету, — признался Богумил.
— Не заслужил у архонта? Плохо служишь, значит. — Ромейка склонила голову на другое плечо, показав вторую серьгу, которая до этого пряталась в ее пышных волосах цвета спелого желудя. — Я в долг дам. Мама, ему можно доверить в долг?
Мать бросила равнодушный взгляд на Богумила:
«Забавляется дочка, покупателя заманивает».
— Порадуй свою подружку подарком. Смотри, какие бусы, а браслеты! — дразнила ромейка.
— У меня нет подружки.
Богумил чувствовал, как его затягивает зеленая глубина ее глаз. Таких он еще не видел. — Что ж так? А еще войн! — глаза ромейки смеялись. — Я тебя видела на площади. Ты — Рыжебородый.
— Это абазги меня так называют. Имя же мне Богумил.
— Ты скиф?
— Славянин. Живем мы на реке Рось, потому росичами зовемся.
— Раньше вы были скифами, — знающе сказала она.
— Мы — росичи всегда были славянами.
— Бо-гу-мил, — протянула она раздельно. — Я тебе придумала другое имя.
— Какое? — заинтересованно спросил он, чувствуя, что не в силах отойти от ромейки.
— Золотой.
Старуха внимательно взглянула на Богумила: «И впрямь золотой! Ох, дочка, смотри, не обожгись», и молча поднялась по лестнице в каменный дом, находившийся над лавкой.
— Что молчишь, Золотой?
— Как тебя зовут?
— Хрисула, — с готовностью ответила она.
— У тебя изумрудные глаза, Хрисула.
— Я знаю. Мне муж тоже об этом говорил.
— У тебя муж?
— Конечно! — Она засмеялась. — Но он больше любит золото, чем изумруды. Ради него он пропадает в Константинополе.
— У такой красивой женщины, как ты, конечно, должен быть муж, — оказал Богумил. — Но твой муж неосторожен: он оставил изумруды без присмотра. Я украду их.
— Другие пробовали, не смогли, попробуй и ты, — лукаво сказала она.
— Смог бы, но ты любишь золото, а его у меня нет. Я воин.
— Да, люблю, потому и сказала: ты Золотой.
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, улыбка сползла с ее лица. Богумил чувствовал: ромейка не хочет, чтобы он ушел так просто, как уходят другие покупатели. Ему трудно стало дышать.
— Хрисула, если ты еще раз скажешь Золотой...
— Сто раз скажу: Золотой, Золотой... Уходи! — вдруг проговорила она, поняв, что далеко зашла.
— Сегодня ночью я к тебе приду, Хрисула.
— Нет, нет, не приходи... Я боюсь тебя, скиф.
Она грустно посмотрела на него и тихо добавила:
— Прости меня, я пошутила.
Хрисула отвернулась. Если бы она просто рассмеялась, Богумил так бы и принял все за шутку, но он увидел блеснувшие на ее ресницах слезы и растерялся, подумав, что обидел ее. Он круто повернулся и ушел, но когда обернулся, увидел: Хрисула смотрит ему вслед. Богумилу даже показалось, будто ее губы произнесли: «Золотой». Он разозлился: «Зеленоглазая ведьма!». И уже больше не оглядывался. Богумил не потерял зря эти полдня: он много успел высмотреть, обдумать. Леон и Федор внимательно слушали дельные советы Рыжебородого. — Скот загнать на гребень. — Он показал на северо-западный склон. — Стрелы и огонь туда не достанут. Но ограду надо сделать, не то скот разбежится, мешать будет, воинов потопчет. Старые хижины разобрать, чтобы меньше пищи огню было. Камней запасти сколько успеем и грудами сложить вдоль стен. Всех, кто к оружию не способен, из Анакопии загодя по тайным урочищам расселить — все меньше едоков будет.
— Делай все, что сочтешь нужным, чтобы Анакопию малой кровью отстоять, — сказал Леон. — К брату моему обращайся, в чем нужда будет. Завтра уеду ненадолго. На вас все оставляю. Приеду, строго спрошу. Втроем они еще раз обошли Анакопию. Леон давал указания, где и что еще сделать. К вечеру из лагеря приехало с десяток воинов. Леон не позволил себе взять больше провожатых. Мало ли что случится? Вдруг во время его отсутствия мусульмане нагрянут. С наступлением сумерек Хрисулой овладело беспокойство. Она закрыла лавку и поднялась в дом; походила из угла в угол и снова спустилась вниз. Когда стемнело, она поспешно вернулась в дом. Ее лицо то вспыхивало румянцем, то бледнело, и тогда она в отчаянии кусала кулаки. «Зачем я остановила его? Теперь он придет. Что делать, что делать? Пусть он не приходит». И сама же себя корила: «Не лги, негодница, ты хочешь, чтобы он пришел». Она распустила волосы, сознавая, что делает это для того, чтобы понравиться ему, и в то же время молилась перед иконами:
— Матерь божья, спаси, убереги от греха! Сделай так, чтобы он не пришел... Святая Мария, помоги, ты ведь тоже любила!.. Боже, накажи меня, но дай мне его... О господи, что я говорю! Прости, прости...
Жаркий шепот дочери привлек внимание старухи.
— Что с тобой, голубка моя, ты вся горишь...
Хрисула бросилась к матери и, как в детстве, прижалась к ней. Старая женщина все поняла. «Обожглась, голубка, опалил тебе крылья золотой великан». Старуха знала, что дочь не любит мужа; он и ей был ненавистен за то, что купил ее дочь за долги покойного мужа. Она живет у зятя из милости; в черном теле держит старую тещу зять, каждым кускам хлеба попрекает.
А что Хрисула, испытывает к мужу, только ее подушка знает — поутру она часто бывает мокрой от слез. Болит сердце матери, но что делать, если нет своего угла, своего куска хлеба. Приходится терпеть унижения за себя и дочь. Так сидели они, обнявшись, думая каждая о своем. Когда дочь встала и решительно вышла в темноту наступившей ночи, мать перекрестила ее в спину.
Все же не вытерпела, старая, выглянула: и Хрисула с распущенными волосами стояла рядом с тем самым великаном. В темноте он показался старухе еще больще и страшней, но он мирно держал руку у дочери на плече, и оба они, запрокинув головы, смотрели в небо Анакопии. Матери показалось, что они просят у звезд благословения... «Боже милостнпый, не осуди ее», — прошептала мать.
Все дни Богумил был занят: осуществлял указания Леона и Федора. Князь абазгов предоставил ему свободу действия, Федор этому не препятствовал — видел: Рыжебородый разумно все делает. Вместе они обошли и пометили угольным крестом все старые хижины под папоротниковыми крышами; при этом предупреждали их владельцев, чтобы готовились уходить в леса, как только приказано будет, накинуть Анакопию. А вести были с каждым днем все тревожней. Арабы во главе с загадочным страшным Кру повернули на Цихе-Годжи. Со дня на день надо было ждать сообщения о взятии ими столицы Эгриси. «Поспеет ли князь Леон вернуться в крепость?» — думал Богумил. Федора это не беспокоило — знал: брат, в случае осады Анакопии, тайным ходом пройдет в крепость. Федор будто наверстывал время безделья. В отличие от Леона, действовавшего хладнокровно и обдуманно, он проявлял горячность и нетерпение. Богумилу приходилось осторожно, дабы не уязвить самолюбия Федора, удерживать его от опрометчивых решений. Узнав, что Федор хочет послать половину военной школы во главе с Гудой для усиления гарнизона Келасурокой крепости, Богумил стал отговаривать его от этого.
— Мусульмане большими силами идут. Удержаться за Келасурской стеной сил у нас не хватит. А сама крепость, как мне ведомо, невелика. Возьмут ее агаряне, а если и не возьмут, осаду оставят, сами на нас пойдут.
Кто Анакопию защищать будет? Подумай, князь.
— Горестно мне сознавать, что мусульмане по Апсилии и Абазгии мечом и огнем пройдут, потому и хочу остановить их у Клисуры, — сказал Федор.
— Большого урона твоей стране агаряне не причинят. Люди и скот укроются в горах — ищи их там, а если хижины пожгут, беда невелика: новые построите. Долго ли их сплести? Народ надо сохранить. Государство народом ставится, князь. Его беречь надо.
Федор с удивлением посмотрел на Рыжебородого. То же говорил и его покойный отец Константин, завещая сыновьям оберечь свой народ. «Разумен совет Рыжебородого», — подумал он.
— Агаряне свирепы, бьются всей громадой, а в одиночку их воины не стойки. С них первый наскок сбить надо. Это главное, — продолжал меж тем Богумил. — Против них стойкость и смелость нужна. Этому и учу твоих воинов. А мусульмане как придут, так и уйдут ни с чем. Попомни мои слова, князь, выстоим.
А вечером Богумил шел к Хрисуле, шел с радостью и нетерпением. Хотя не новичок он в таких делах, а не знал, что женщина может быть такой стыдливо нежной, бесконечно желанной. Прикипела зеленоглазая ромейка к сердцу Богумила, так прикипела, что только вместе с сердцем и оторвешь. Он входил к ней, как в собственный дом и, не стесняясь матери, подхватывал ее на руки, поднимая к потолку, любуясь ею.
— Чудо ты мое зеленоглазое! Соскучилась?
— Только и живу, когда ты со мной, — отвечала она, радуясь его приходу.
Мать смахивала слезу умиления и уходила в лавку. Не довелось старой Агапи изведать такое счастье. Стильян суров был, бывало, и поколачивал ее, когда с моря без улова возвращался. Царство ему небесное, хотя, бог знает, попадают ли туда со дна моря? Пусть же дочь узнает счастье с Золотым варваром. О том, что будет, когда вернется зять, она старалась не думать.
«Бог все рассудит по справедливости», — решила Агапи.
— Мой Золотой, ты знаешь, твоя борода пахнет сосновой корой, — говорила Хрисула. — Она мягкая, шелковистая. Я сотку из нее полотно и сошью рубашку; она меня согреет, когда тебя не будет рядом со мной.
Богумил хохотал.
— Какой же я буду воин без бороды?
Они смеялись и радовались милым пустякам, потому что им хотелось смеяться и радоваться. Оба пили из одного родника счастья, наслаждались каждым глотком, как путник в пустыне, истомившийся от жажды.
Но однажды она серьезно сказала:
— Дал мне бог тебя, не знаю, на горе ли, на радость, но я благодарю его уже за то, что узнала тебя.
Она вдруг прижалась к нему и разрыдалась.
— Ты плачешь? — испуганно спросил Богумил.
— Я боюсь потерять тебя. Я умру без тебя...
— Не бойся, никто, даже твой муж, не отнимет тебя у меня.
Она вздрогнула и еще теснее прижалась к нему.
— Не говори мне о нем; он противен мне.
— Что же тебя тревожит, зеленоглазое чудо мое? — он ласково гладил ее плечо, перебирал волосы, которые она, как всегда, распускала к его приходу.
— Не крещеный ты, а уже муж мой...
Богумил рассмеялся.
— Ради тебя я любую веру приму...
Хрисула прикрыла ему рот ладонью и строго посмотрела на него; омытые слезами зеленые глаза ее светились каким-то совершенно новым огнем, какого Богумил в них еще не видел. Она была так хороша в этот момент, что он почти испугался ее колдовской красоты.
— Веруй в Христа, — требовательно сказала она.
Богумил слегка разжал руки, это не ускользнуло от нее; в ее глазах появилось выражение тревоги.
— Зачем? Разве я плохой муж таков, как есть? Мой бог Перун не запрещает мне любить тебя, — оказал он.
— Не говори так, Золотой мой! Я хочу, чтобы когда бог нас позовет, мы снова были вместе там. — Она покачала на небо. — А ты разве этого не хочешь?
Хрисула с мольбой смотрела на него, он понял: от его ответа зависит их счастье, по крайней мере, на этом свете.
— Я подумаю, — серьезно оказал он.
Богумил снова прижал ее к себе, и они затихли; оба прислушивались к тому, что делалось в их душах.
— Хрисула, — как можно мягче сказал он, — нам придется на время расстаться.
Она отшатнулась: лицо ее побелело, губы никак не могли выговорить — «почему?».
— Всем женщинам, старикам и детям велено уходить в леса. Анакопии грозит осада. Агаряне идут...
Она уткнулась лбом ему в грудь, замотала головой.
— Ух, как ты напугал меня, Золотой мой! — и тихо засмеялась. — Только это?.. Так знай: никуда я от тебя не уйду... Знаю, что хочешь оказать. Я ничего не боюсь, боюсь только потерять тебя. Я храбрая и умею драться, ты это увидишь, и упрямая, — добавила она.