Дмитрий Кантемир взял с малого столика трубку с мундштуком из слоновой кости, сжал ее пальцами, казавшимися непослушными и вялыми. Казалось даже, что руки его дрожат, как при болезни, и не подчиняются ему. Кантемир посмотрел на них хмурым взглядом, полным досады. Не могли они дрожать, не должны. Не могло такого случиться, чтобы собственные руки его не слушались. Он высек огонь, словно хотел испробовать силу пальцев, расшевелить их. Ощутив же во рту острый вкус табачного дыма, с удовлетворением выпрямился, преломив непокорство рук.
Князь стоял у высокого окна в своем дворце на вершине Санджакдар Йокусы — Холма Знаменосца — на берегу Босфора. По преданию, на этом месте пал, сражаясь с турецкими ордами, последний император Византии — Константин IX Палеолог. Подходя к окну и разглядывая отсюда купола великого отуреченного города, Кантемир чувствовал, как невольно сжимается сердце. Когда его тесть, Штефан-воевода Кантакузин, приступил к строительству этого дворца, турки забеспокоились: слишком многое было видно с этой вершины, нескромный взор мог проникнуть отсюда даже за стены султанского дворца Терхане-Сарая. Но деньги и умение ими пользоваться и на сей раз сделали свое дело. Дворец получился на славу и дерзко взирал теперь на величие Стамбула, оплота непобедимой Оттоманской империи, города удивительной красоты и архитектурного разнообразия. За многие сотни лет здесь было возведено столько храмов, мечетей, церквей и грозных укреплений, что нельзя было ни сосчитать их, ни узнать имена всех строителей. Однако, склонясь над запутанными, замшелыми письменами на какой-нибудь каменной плите, можно было не без труда разобрать чье-то имя. Приложив известные усилия, любитель древностей сумел бы, возможно, узнать, что немалая часть построек возведена в царствование великого византийского императора Юстиниана I. Можно было узнать еще, что зодчие Анфимий из Тралла и Исидор из Милета обессмертили свои имена, соорудив прославленную Айя Софию. Всесокрушающее время, однако, стерло имена сотен и тысяч других, тоже стремившихся к бессмертию, но канувших бесследно во тьму веков.
Князь смотрел с высоты на частокол башен, ряды аркад, на море крыш из красной черепицы. Этот город с древнейших времен накапливал у берегов Мраморного моря лучшие творения человеческого разума и рук. Собирал эти сокровища, словно для самой вечности. Вот тут — всемирно известные храмы святой Ирины, монастырь Хора, далее — построенные позднее мечети Баязета, Шах-заде, Сулеймана, Ени-Джами, чьи минареты словно стремятся проколоть остриями шпилей небеса; там, еще дальше, — роскошный Саад-абад, новый дворец султана. В тот октябрьский день стареющий Стамбул дышал лениво, расслабленно. Над городом, цепляясь за верхушки минаретов, неспешно плыли космы желтоватого тумана, смешанного с пылью, вздымавшейся с кривых и грязных улочек.
Точно так же, расслабленно и лениво, текла в этом городе жизнь. И высился над ним дворец иноземного князя, влачащего в нем дни вдали от своей страны и народа. С немалым трудом скиталец выстроил прекрасный дворец, окруженный стенами и просторным садом, через который текла узкая речушка. С фасадом, украшенным колоннами, с верхними этажами, по турецкому обычаю снабженными сакнасиями[30], прикрытыми решетками, дворец стал жилищем одного из послушных подданных султана.
Кантемир вздрогнул; он не слышал, как к нему подошла жена — княгиня Кассандра. Почувствовав легкое прикосновение руки, Кантемир бросил на нее быстрый взгляд и вновь повернулся к окну, безмолвно всматриваясь вдаль.
— Дающий волю скорби не доживает до конца срока, отпущенного ему господом, — прозвучал голос Кассандры. — Твои руки холодны. Опять неприятности?
Кантемир не пошевелился. Помолчав, ответил, не отрывая взора от расстилавшегося перед ним города:
— Источник нашей скорби, милая, — перед нами. Гляжу на величие этого города, и становится страшно. — Князь повернулся к жене, скупо усмехаясь краешками губ. — О сроке же не тревожься. Доживу свои дни без вычета.
Кантемир посмотрел на Кассандру с нежностью. Княгиня оставалась такой же, какой была одиннадцать лет назад, в Яссах, когда они справили княжью свадьбу, и юная супруга от робости едва осмеливалась поднять глаза от земли. С тех пор она подарила ему четырех сыновей и двух дочерей. Княгиня по-прежнему была жизнерадостна и умна; речь ее звучала негромко, с достоинством. Кассандра старалась не докучать мужу, когда знала, что он сердит. Но если плохое настроение не оставляло князя и после чарки венгерского, разбавленного водой, или чашечки кофе, жена подходила и утешала его, умея всегда найти нужные слова. В тот день она была бледна, глаза не блестели, как обычно. На высоком лбу проступала паутинка ранних морщинок, под глазами легли голубоватые тени. С некоторых пор княгиня прихварывала. Лечение, правда, укрепило ее, Кассандра говорила даже, что выздоровела совсем, но, глядя на осунувшееся, усталое лицо жены, князь не очень этому верил.
— Будь осторожнее, Дмитрий, в твоих ночных поездках, — попросила она. — Не доверяйся каждому, с кем встречаешься. Я за тебя боюсь. Не могу уснуть, пока ты не вернешься. Если с тобой случится беда — не жить и мне...
— Твоя правда, — нахмурился Кантемир. — У стен Стамбула есть уши, его окна — всевидящие глаза. Но я осторожен и не рискую попусту. С тех пор как Петра Толстого, резидента московского царя, бросили в темницу Еди-Кале, не встречаюсь ни с кем, кроме послов Франции и Англии...
— Но и с иными людьми...
— Верно. Однако принимаю их или гощу у них открыто, у всех на виду. Они мне — друзья, мне нечего тут скрывать.
— Дмитрий, милый, не мне давать тебе советы. Ты образован и умен, ты знаток людских нравов и книг. Но сердцем чую, тебе опять грозит людская зависть и вражда. Берегись, Дмитрий, даже тех, кого считаешь друзьями: в Стамбуле дружба продается и покупается за золото, ты знаешь это сам.
Кантемир не отрывал взора от великой столицы. Вдали голубели просторы Черного моря, за которым лежала его страна, Земля Молдавская, желанная его родина. Страна отцов, дедов и прадедов, добрая и щедрая к людям, но истерзанная жестоким иноземным игом; страна, к которой он неотступно стремился в помыслах и которая ждала его.
Вечерело. На столицу османской державы опускались прозрачные сумерки. Последние лучи солнца боролись с ними, но таяли в них и никли, окрашиваясь кровью. На ближайшем перекрестке появились двое всадников. Приблизившись, оба легко соскочили с коней. Ехавший впереди высокий худой человек бросил повод слуге, и тот повернул обратно, уводя обоих скакунов, и исчез вскоре за углом.
— К нам жалует Хасан Али, астроном, — сказал Кантемир жене. — К чему бы он так нежданно?
Кассандра вышла, чтобы распорядиться о приеме знатного гостя.
Хасан Али, астроном, вошел в комнату князя, не ожидая приглашения. Его и не требовалось: то был старинный друг Кантемира, часто посещавший это прибежище философских бесед. Астроном был намного старше князя. Сын молдавского господаря давно понравился ему своим острым умом и нетерпеливым стремлением к познанию и исследованию. Астроном открыл молодому князю многие тайны своей науки о небесных светилах, познакомил с историей и языком осман. Встретив его у порога, Кантемир пожал гостю руку, подвел его к креслу.
— Ассалям алейкум, бей-заде[31] Дмитрий, — приветствовал его Хасан Али. — Здоров ли?
— Спасибо, здоров, — ответил князь. — Рад видеть тебя, челеби[32], в моем скромном доме.
Лицо астронома было узким, черные глаза — навыкате; шишковатый нос некрасивым горбом нависал над тяжелыми губами, гораздо более полными, чем приличествовало столь ученому мужу. Не красили его и брови, кустистые и жесткие, как усы у старого кота. Хасан Али был вдов и жил в одиночестве в своей богатой усадьбе в предместье Эюб, на берегу реки Кяджис Кхане, усердно занимаясь астрономическими исследованиями, философией и языками.
Кассандра внесла на серебряном подносе две чашечки кофе и бокалы шербета из лепестков розы. Доверенный слуга князя, которого хозяин прозвал «капитаном», по имени Георгицэ, поднес им дымящиеся трубки. В доме была известна привычка гостя прихлебывать горькую кофейную пенку и потягивать острый табачный дымок, время от времени подслащивая угощение глотком прохладного шербета. Чтобы сделать другу приятное, Кантемир старался поступать таким же образом.
— Ты, конечно, знаешь, бей-заде Дмитрий, что в твоем доме я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было на свете, — молвил Хасан Али, прихлебнув из чашечки, украшенной розовыми колечками.
Гость осторожно отложил трубку и, подняв из кресла свое тощее и длинное тело, понес его к столу бережно, словно боясь, что оно переломится пополам. Ощупал кипы рукописей и старых редких книг по истории и обычаям турок, подошел к грудам изъеденных временем монет и битых черепков, необходимых князю в его-археологических занятиях. Остановился также ненадолго перед турецкими музыкальными инструментами и оружием, развешанным на стене в глубине комнаты.
— Учение просвещает разум и многогрешные наши души, — продолжал астроном, возвращаясь к князю. — Учение помогает нам познать заветы пророка и склониться перед его несравненной мудростью.
— Оно полезно не только этим, — дружелюбно заметил Кантемир.
Хасан Али осторожно осведомился:
— Чем же еще, бей-заде Дмитрий?
— Не сердись, о друг мой. С моей стороны неучтиво судить по-иному, чем мои учителя, достойные моей глубочайшей признательности. Но свидетельства книг, история царей и царств, деяния людей побуждают меня обращаться мыслью и к тому, что я имею в виду.
Хасан Али усладил уста каплей шербета и заверил:
— Меня опасаться тебе не следует, бей-заде Дмитрий. Говори смело, возражения друга не могут меня рассердить.
— Спасибо, дорогой учитель, на добром слове. Слушая тебя, я всегда вспоминаю другого любимого и доброго наставника моего Еремию Какавеллу, познакомившего меня с эллинскими, латинскими и славянскими письменами, раскрывшего передо мной могущество философии. — Кантемир помолчал, глядя, как тают выпущенные им кольца дыма, затем шагнул к окну. Продолжил с жаром: — Мухаммед-пророк, восприняв заветы всевышнего, воссел на волшебного коня Бурака и поскакал по свету, чтобы разнести во все концы его священную мудрость неба. Но идолопоклонники не вняли ему, не стали слушать его пророчеств. Тогда Мухаммед начал творить чудеса, поражая людей. Он свел на землю луну, разломил ее надвое, и тогда половинка ночного светила проскользнула в его рукав. Теперь я спрашиваю, дорогой учитель, тебя, достигшего совершенства в науке астрономии: веришь ли ты истинно, что половина луны уместилась в рукаве Мухаммеда, хотя по размерам на самом деле была ничуть не меньше, чем вся империя нашего великого падишаха?
Хасан-Али, астроном, шевельнул кустистыми бровями и ответил не задумываясь:
— Над чем не властны законы природы и люди, над тем властен аллах, бей-заде Дмитрий. Я знаю, конечно, что луну нельзя разломить на две части и запросто сунуть в рукав. Но я мусульманин, и единый бог, в коего верую, есть Аллах, вечно живой, мудрый, всеведущий, всесильный, всемилостивый и справедливый. Верую, следовательно, что дело, тобою помянутое, могло случиться воистину, ибо много достойнее веры божественное, чем мирское... Ты же, в иной вере пребывающий, конечно, вправе ни во что иное не веровать, кроме своей Библии, и смеяться над Кораном с его пророчествами.
— Дорогой учитель, зачем же так? Ведь мы с тобой судим о сущем иначе, чем прочие смертные!
— Знаю и это. Ведаю, что давно отвратился ты от божественного промысла, увязнув в суетных писаниях многогрешных мыслителей. Не забывай, однако: мирской путь — недальний путь...
В дверь тихо постучали. Капитан Георгицэ внес зажженные свечи, смиренно поклонился и исчез. В комнате стало светло; за окнами же воцарилась тьма, и панорама Стамбула растаяла в ночи.
— Не брани меня, дорогой учитель, страх божий не оставлял меня никогда. Верую по-прежнему, что всякое учение и закон, на истине господней не строенные, противны разуму и счастью человека. Об этом знаем и мы, преклоняющие колени перед спасителем Христом, и вы, молящиеся пророку. Но мнения своего осмелюсь держаться. Исследовав внешний мир, великий Аристотель обратил взор к внутреннему миру человека и объявил нам, что любознательность человека — от самого существа его, что человек, следовательно, стремится познать все, что сможет, повинуясь тайному велению собственной сущности, — ибо знание дает больше счастья — чем неведение. Значит, от бога и сущности нашей дано людям веление исследовать, изучать и познавать...
— Истинно, бей-заде Дмитрий, истинно. Исследовать, познавать и изучать, дабы приблизиться к познанию творца.
Кантемир затянулся дымом из трубки и шевельнул губами, словно прикусил горьковатую струю. Продолжил:
— Аристотель не сказал нам, однако, всей правды. Осмеливаюсь следовать далее, да простится мне дерзость моя и простота... Наука, дорогой учитель, строится на свидетельствах наших чувств, и искушение от вещественного способно быть сильнее, чем сухие доводы разума. Доводы окружающего нас мира сильнее, чем любые размышления.
— Такого мне слышать еще не доводилось, — сказал Хасан Али, — объясни, прошу тебя, к чему ведешь речь и для чего все это говоришь.
Кантемир улыбнулся.
— Я изложил тебе все по порядку, ибо хотел довериться, заручившись перед тем обещанием не сердиться. И пытался добраться так до истины, истины, которая может показаться чуждой, но тоже идущей от бога: знанием законов и наукой исправляются нравы, устраняются пороки и обретаются добродетели...
— Это уже есть безумие, бей-заде Дмитрий, это — заблуждение. Храни неверных своих, о Аллах, ибо слабы они разумом и к заблуждению склонны!
Невысокий слуга, прошлепав мелко мягкими туфлями по доскам пола, мимо цветастого ковра, одной рукой ловко подхватил серебряный поднос с бокалами и чашечками, другой — трубки и исчез за дверью.
— Теперь скажи, зачем меня звал, бей-заде Дмитрий. Тебе нужна помощь?
Кантемир взглянул на него с удивлением:
— Я не приглашал тебя сегодня, дорогой учитель, хотя и рад, конечно, что ты пожаловал.
Добрая улыбка на лице Хасана Али погасла. Кустистые брови дрогнули.
— Как прикажешь тебя понимать? Разве от тебя не приходил слуга — справиться о моем здоровье? И не сказал мне слуга твоей милости, что одолели тебя печали и заботы, и не ведаешь, что станет с тобой от стольких горестей?
Дмитрий Кантемир хлопнул в ладоши. Молодой слуга тут же явился на зов.
— Капитан Георгицэ, кто из наших людей ходил сегодня к его милости Хасану Али?
— Не ведаю, государь, — ответил Георгицэ. — Все оставались на месте, в комнатах, во дворе и в саду.
— Можешь идти...
Хасан Али, астроном, расслабленно вытянулся в кресле. Прошептал, с трудом шевеля губами:
— Это западня.
— Не может быть, Хасан Али, — пытался успокоить его Кантемир. — Не может мой дом стать для тебя западней.
— Может, — проговорил астроном. — Мы живем в стране диких зверей, так что все может здесь с нами случиться.
Кантемира охватила невольная дрожь.
Хасан Али принадлежал к старинному и богатому османскому роду. Его предки, прославленные военачальники, были в чести у султанов, участвовали во многих походах. Владыки державы награждали их поместьями, золотом, рабами. По велению Мурада IV отец Хасана Али выстроил себе прекрасный дворец в Стамбуле и навсегда поселился здесь, пользуясь большой поддержкой со стороны султанского двора. Настало, однако, время, когда он, измученный старыми ранами, закрыл навеки глаза. И несчастья начали сыпаться на осиротевший род. Словно Аллах, разгневавшись, без передышки насылал на него одну беду за другой. Люди в семье погибали, исчезали, будто уносимые злым духом. И чудилась в этом какая-то страшная тайна.
Хасан Али, старший в роду, по заведенному обычаю женился и построил себе дворец. Чета ждала ребенка. Но, проснувшись в одно злосчастное утро и открыв дверь в комнату жены, Хасан Али никого в ней не нашел. Стал расспрашивать слуг; никто, однако, не заметил ничего подозрительного, к дому астронома не приближалась ни одна человеческая душа. Поиски, предпринятые в городе и окрестностях, ни к чему не привели. Тщательно осмотрели зарешеченные окна, высокие каменные стены вокруг дворца, — нигде не осталось ни следа. Женщина растаяла, словно струйка пара в воздухе. Заплакал Хасан Али, простер к Аллаху руки в мольбе о милосердии и просветлении, потом замкнулся в своей душе и отдался на волю судьбы.
Были у астронома три брата: Мустафа, Кадыр и Хаджи. Мустафа решил стать воином и геройски пал в первом же бою. Кадыр показал себя искусным торговцем и рачительным хозяином; мечтал о богатых женах, о процветающем поместии. В одну ночь Кадыр негаданно исчез. Накануне вечером он лег, как всегда, в свою постель, слуги слышали его храп. На заре же, когда Кадыром было приказано разбудить его, постель оказалась пустой. Может быть, сошедший с неба дух унес его с собой? Кто мог дать ответ?
Последний из братьев, Хаджи, должен был унаследовать лучшую долю отцовских земель. Поэтому дерзнул заслать сватов к дочери самого императорского тефтердаря[33]. Сыграли роскошную свадьбу, с богатыми подарками и обильным пиршеством, с множеством знатнейших гостей и бесчисленными музыкантами. Когда высокие гости разошлись кто куда для отдыха, заслуженного в многотрудном веселье, молодых проводили на ночь в отведенную для них комнату. Утром, приложив ухо к двери, домашние решили, что новобрачные еще спят, и не стали их тревожить до полудня, ибо молодым супругам после свадьбы приличествует забыть о течении времени и нарушить будничные распорядки. Потом тефтердарево терпение лопнуло, тесть распахнул дверь кулаком. И окаменел, глаза его остекленели в орбитах. Жениха и невесты в горнице не оказалось; постель оставалась нетронутой... Слуги подняли тревогу. Тефтердарь повелел перетряхнуть до самых глубин столицу и близлежащие поселения. От этой встряски стар и млад в Стамбуле были объяты ужасом, но даже тени преступников и их жертв не удалось сыскать. Так в великую и страшную тайну, преследовавшую семью, навеки канул последний брат астронома, любимый им Хаджи.
Положась во всем на волю Аллаха, Хасан Али нанял все-таки для охраны дворца многочисленную вооруженную челядь, денно и нощно следившую за его безопасностью. Каждого, кто появлялся у его ворот, незваный или званый, тщательно обыскивали, отбирали оружие, вели к астроному под стражей. Под доброй охраной отправлялся Хасан Али и на прогулки, и по делам. Кантемиру было известно, что, кроме личного слуги, сопровождавшего повсюду его друга, два десятка других следовали впереди и сзади хозяина, на расстоянии ста пятидесяти шагов.
Хасан Али вспомнил о своих слугах, и лицо его на мгновение прояснилось. Он быстро подошел к окну. Но снаружи было темно, и лишь неясно проступали очертания двора и уличных построек.
— Поверь, бей-заде Дмитрий, это наша последняя встреча, — сказал он с горечью, заняв вновь место в кресле. — Аллах призывает меня на свой суд и предрекает скорую гибель. И я, правоверный мусульманин, со смирением ее приемлю. Слуг моих более нет в живых: одни, верно, истекли кровью под стенами с острой сталью в сердце, другие — с раскроенными черепами. Не пытайся меня защитить — не ставь себя напрасно под удар.
Кантемир встрепенулся.
— Как так? Кто посмеет причинить зло моему другу в моем же доме?
Хасан Али шевельнул кустистыми бровями.
— А кто ты здесь, прости меня, князь, такой? Посол иноземной державы, уверенный в поддержке своего государя? Кто послал тебя сюда — какой император или король?
— Конечно, — сказал Кантемир, — я только раб светлейшего султана...
Хасан Али прервал его слабым голосом.
— Сыграй мне лучше, бей-заде, облегчи кончину...
Дмитрий Кантемир взял тамбур[34] с длинным грифом и медными струнами. Комната вздрогнула от тягучих звуков, заполнявших ее. Хасан Али скрестил на груди руки, следя за тонкими пальцами князя, легко касавшимися струн. Музыка, казалось, отгоняла от обреченного горькие мысли и страх, унося его в иной мир, полный чарующей тишины и призрачного, несбыточного счастья.
Прозвучал голос князя:
Твои ресницы подают мне знак сострадания,
О лунноликая! Твои глаза — зато они не знают жалости...
Это звучала турецкая песня, чьи слова и музыку сложил сам бей-заде. Хасан Али не раз слушал песни друга, издалека занесенного к ним судьбой. Но эта почему-то нравилась ему больше других.
Во дворе раздались глухие шаги. Из переходов дворца донесся неясный шум. Песня оборвалась. Открылась дверь, капитан Георгицэ растерянно сообщил:
— Приехал Ибрагим-эффенди. Поставил везде свою стражу. Я едва успел доложить. Что прикажешь, государь?
В тот же миг, подойдя сзади, здоровенный гайдук скрутил верному слуге руки, отшвырнул капитана во тьму. В комнату вошел Ибрагим-эффенди, мужчина огромного роста. За ним уверенным шагом следовало пятеро челядинцев, таких же плечистых и рослых. Ибрагим остановился, расставив ноги, держась за широкий пояс, увешанный пистолетами и кинжалами. Слуги заперли дверь и встали за спиной хозяина.
— Мир тебе, друг мой, бей-заде Дмитрий, — громогласно объявил Ибрагим-эффенди. — Рад ли гостям? — Потом, словно лишь теперь заметил астронома, с деланным изумлением добавил: — Вот уж не чаял встретить здесь Хасана Али, знаменитейшего в Оттоманской империи философа!
Обойдя стол, он уставился на Хасана Али недобрым взглядом.
— За что ты вознамерился погубить меня, Ибрагим-эффенди? — спросил тот.
Незваный гость шагнул к нему на толстых ногах:
— Какие зодии[35] поведали тебе об этом, звездочет?
— Без всяких зодий каждому ясно, что мне устроили злокозненную западню и готовят гибель. Но я не ведал до сих пор, кто мой враг; хочу теперь узнать, по какой причине и по чьему приказу ты так поступаешь.
— Все узнаешь в свое время, звездочет, все узнаешь. Только после того, как встанешь передо мной на колени.
Ибрагим-эффенди бросил быстрый взгляд слуге, стоявшему возле двери. Тот двумя прыжками подскочил к астроному, вытащил его за ворот из кресла и бросил к ногам своего господина.
— Вот так. Теперь слушай мой приговор, о злокозненный мудрец! А ты оставайся на месте, — сказал Ибрагим Кантемиру, пытавшемуся приблизиться. — Когда грызутся такие псы, как мы двое, тебе лучше постоять в стороне, чтобы не остаться без головы... Настал день отмщения за твои беззакония, лицемерный вдовец. Ибо ты поднял мою честь на острие копья, осквернил ее и насмеялся над ней.
— Не сделал я ничего такого, Ибрагим-эффенди, — покорно молвил Хасан Али.
— Сделал, о презренный, — громыхнул Ибрагим. — Проведал ты, что я вознамерился взять в жены дочь высокочтимого Мустафы-бея — Хюрюн, красивейшую девушку в Стамбуле и во всей вселенной. Ты подстерег ее и пытался обесчестить.
— Я не знаю дочери Мустафы-бея.
— Знаешь, ничтожный. Гуссейн!
— Я здесь, славнейший!
— Знает он Хюрюн?
— Знает, славнейший!
— Слышишь, Хасан Али? Ты знаешь ее, ибо мои люди следили за тобой, сосчитав каждое твое движение. Дурсун!
— Я здесь, славнейший.
— Ты тоже видел?
— Своими глазами, славнейший!
— Всё было, как я сказал?
— Истинно, славнейший!
Хасан Али попытался защитить себя, склонив колючие брови:
— Это ложь, Ибрагим-эффенди. Если бы я сотворил такое, меня покарал бы сам Мустафа-бей.
— Мустафа-бей болен. Слуги побоялись даже заикнуться ему об этом, чтобы старик не умер от страшной вести. Дождались моего возвращения из имения и донесли до моих ушей эту тайну.
— Это клевета, Ибрагим-эффенди. Ты придумал все это сам и научил этих недостойных мусульман лжесвидетельству. Не о дочери Мустафы-бея речь, и не коснулось ее какое-либо утеснение. Дело в моих богатых землях, и в золоте моем, и в тех рабах, коими владею, унаследовав от покойного отца и погубленных братьев. Уйду из мира я — и не останется от рода нашего потомства. И богатства наши попадут в руки кого-то из сильных державы сей. В твои руки, ибо великий визирь Балтаджи Мехмед-паша приходится тебе дядей.
— Ты все сказал? — спросил Ибрагим-эффенди. — И готов получить воздаяние, которое заслужил? Дурсун изготовил саблю, я вижу ее блеск...
Кантемир сбросил оцепенение. Закричал:
— Остановитесь!
Двое турок тут же схватили его за локти и стиснули между собой, как живые столпы. Князь, однако, продолжал, обращаясь к Ибрагиму:
— Не трогай моего друга и учителя! Иначе прикажу слугам поднять тревогу!
Ибрагим-эффенди небрежно усмехнулся:
— Напрасные старания, бей-заде Дмитрий. Твои слуги связаны и стонут под коленом сильных. Советую тебе быть благоразумным. Ведь я умею воздавать должное и врагам, и друзьям. Твоя милость мне друг, я помню совет, тайно поданный мне тобою неделю назад. Если же ты не хочешь, чтобы кровь этого нечестивца замарала твой порог, — да будет так. Мои люди его уведут.
Ибрагим-эффенди сделал знак. Слуги окружили Хасана Али и вытолкали его из комнаты. Ибрагим-эффенди скорым шагом последовал за ними, не взглянув более на хозяина дома.
Прошло несколько дней. Кантемир никуда не выезжал, ни с кем не виделся. Запершись в кабинете, князь в одиночестве переживал случившееся. Научные занятия были забыты. Слова и строки старых пергаменов сливались перед глазами воедино, и из этих сгустков мрака возникали то униженный лик астронома, то самоуверенный и дерзкий образ убийцы.
Порой наплывали иные думы. Куда движется сама Оттоманская держава, гроза вселенной и напасть среди напастей? Султаны убивают визирей, визири — беев, аг, каймаканов и янычар, эти же губят всех, кто поменьше. Султан Ахмед III облачил в почетный кафтан верного ему храбреца Каракаса Мехмеда, наградил его саблей и другими ценными дарами и направил в Киабе Сниф. Добравшись. до Алеппо, Каракас был зарезан капуджием[36] по тайному приказу того же самого султана. Смелого Чалика Ахмеда, янычарского агу, падишах назначил трехбунчужным пашой[37], и на третий день после этого торжественно призвал во дворец, объявив, что хочет сделать визирем. Пока толпа ждала счастливца на площади, чтобы поглазеть на нового сановника, слуги султана вывели его через заднюю калитку к берегу, посадили на галеру и, выйдя в море, утопили. В правление великого визиря Салахдара Ахмеда-паши в ночное время бросили в Босфор и утопили четырнадцать тысяч турецких воинов, поднявших мятеж... Проливая кровь и порабощая других, такая держава слабеет сама и идет к своей гибели.
Кантемир сжал кулаками виски. В памяти возникали события минувших веков, образы богов и героев, прославленных царей и князей, создания человеческой изобретательности, картины различных частей света, степей и гор, океанов и проливов, заливов и островов... А среди них — воспоминания о грозной битве с австрияками, об осаде крепости Перерварадин, об избиении турок у Зенты. Войско Мустафы II было разгромлено Евгением Савойским. Дмитрий Кантемир, тоже участвовавший в том походе, едва избежал плена или гибели.
Московское войско царя Петра изгнало осман из устья Дона и взяло Азовскую крепость... Султан уступает Австрии Хорватию, Трансильванию, Словению, часть Венгрии... Польша овладевает частью Украины с крепостью Каменец... Венеция вырывает из турецких когтей Далматию и Морею... Подданные же пресветлого падишаха думают лишь о том, как бы погубить друг друга клеветой или прирезать. Забыли о долге, чести, даже о том, что на небе есть Аллах. Не могут насытиться богатствами, золотом, роскошью.
Кантемир прошел в глубину комнаты. Снял со стены тамбур, провел пальцами по струнам. Душа не знает лучшего утешения, чем песня.
Явился капитан Георгицэ:
— Государь, у лестницы ожидаетИбрагим-эффенди. Спрашивает, благоволишь ли его принять.
— Проси. Да принеси нам трубки.
Ибрагим-эффенди вошел скорым шагом. На нем был богатый наряд и белая чалма. Теперь он был мало похож на разъяренного громилу, который неделю назад ворвался сюда, чтобы убить Хасана Али, астронома. На губах его играла приветливая улыбка, в глазах вспыхивали веселые огоньки.
— Здрав будь, бей-заде Дмитрий! Не ждал?
— Спасибо на добром слове, Ибрагим-эффенди. Как не ждать? Была у меня мысль, что ты непременно придешь.
Ибрагим-эффенди развалился в кресле, из которого не так давно вытащил Хасана Али, принял из рук капитана Георгица трубку и с жадностью затянулся.
Кантемир повесил на место тамбур. Смерил взором, словно из отдаления, тяжкое тело гостя. Ибрагим-эффенди убил его любимого друга и учителя. Ибрагим-эффенди не задумываясь сгубил бы его самого, если увидел бы в том пользу для себя. Нужна осторожность: племяннику великого визиря Балтаджи Мехмеда-паши дано право беспрепятственного входа в сераль, у него много богатых и влиятельных друзей. Он же, сын молдавского князя, может лишь проглотить свой гнев, как булавку, улыбаясь тому, кто заслуживал только топора или петли. Придется даже вести с ним торг...
— Сердишься на меня еще? — прямо спросил Ибрагим-эффенди.
Кантемир ответил холодным взглядом. Молвил негромко:
— Александр Македонский, великий царь, как-то сказал: «Будь проклят тот, кто посадит за свой стол татя, убившего человека, блудницу, осквернившую дом, и предателя, выдавшего врагу крепость».
Лицо турка потемнело. Ибрагим-эффенди, однако, с прежним достоинством погладил свою черную бороду.
— Не надо сердиться, бей-заде Дмитрий, — проговорил он, — Таков уж нынче мир. Не съем я тебя сегодня — завтра съешь ты меня. Так было, так есть и так пребудет во веки веков.
— Не ведал, что ты философ.
— А я и не собираюсь им быть, бей-заде. Я солдат пресветлого султана. Порой, однако, пытаюсь тоже, в меру скромных сил, судить о назначении сущего...
— Мир полон зла, Ибрагим-эффенди, в этом ты прав. Это я не раз чувствовал на себе. Когда угодил я безвинно в темницу стамбульских бостанджиев[38], брат Антиох не явил ко мне жалости, не вынул из мошны и малой монетки, чтобы меня выкупить, ибо держал тогда в руке скипетр Земли Молдавской и боялся его утратить. Нашлись, однако, добрые люди, которые извлекли меня оттуда и защитили. Так что не весь мир плох, Ибрагим-эффенди. Из этого же следует, что и злу не вечно жить среди людей.
— Вот как? Неужто твоя философия сулит миру то, о чем не может возмечтать ни одно из творений Аллаха?
— Я не пытаюсь пророчествовать, Ибрагим-эффенди. Это подсказывает сама логика мира. Ибо разум и опыт минувших тысячелетий учат нас, что все, что развивается и образует собой отдельные предметы, должно появляться и исчезать, изменяться и перевоплощаться, рождаться и умирать, другими словами — имеет определенный предел. Только божественная мудрость способна все пережить. А из смерти и разложения одного происходит зарождение другого.
— И к тем отдельным предметам, по-твоему, принадлежат также царства мира?
— Конечно, и они.
— Значит, бей-заде Дмитрий, логические рассуждения приводят тебя к мысли о том, что Оттоманскую империю тоже ждет конец?
Кантемир отвечал не колеблясь:
— Не только Оттоманская, но и все прочие империи и монархии в свое время погибнут. И из их гибели родятся другие более праведные и могучие. А с новыми монархиями — и новые люди.
Ибрагим-эффенди оставил кресло и прошелся по комнате, разминая свое крупное тело.
— Оставь философию... Другие монархии, другие люди сумеют договориться в свое время о своих делах... Какое нам нынче до них дело? Ты обещал мне кошелечек за доброе слово. Не забыл еще?
— Он тебя ждет, Ибрагим-эффенди.
— И ты уже на меня не сердишься?
— Деньги не знают, что значит сердиться.
— Умно сказано, бей-заде Дмитрий. Сердце в груди воина должно быть твердым.
Ибрагим-эффенди взвесил на ладони поданный князем мешочек с золотом. Затем сунул его за пазуху.
— Слушаю, — с бьющимся сердцем коротко напомнил Кантемир.
— Близится гроза, бей-заде Дмитрий. Московскому царю захотелось померяться с нами силой.
— Это мне известно.
— Поэтому пресветлый султан созвал своих верных — Девлет Гирея, крымского хана, и Кара-Мехмеда, бендерского пашу. И Девлет-Гирей посоветовал без колебаний слать войско против москалей, ибо лишь похвальбою они сильны. И еще сказал Девлет-Гирей, что дождется, пока укрепится на реках лед, а тогда пойдет в набег вверх по Дону, до самого Харькова и Воронежа, пробьется негаданно к московским судам и сожжет их. Одновременно с ханом, с другой стороны, на Немиров ударит войско буджакского калги-султана[39]. Кара-Мехмед между тем приготовит все, что нужно, для приема армии пресветлого падишаха.
— А иные державы?
— К порогу справедливости прибыл вестник от шведского короля Карла, по имени Понятовский. И передал, что вся надежда его господина — на силу осман, что он поднимается с ними, дабы уничтожить москалей. Английский же посол уверил падишаха, что в интересах его державы — утеснение Москвы, выживающей британцев с берегов Балтики.
— А Молдавия? Маврокордат? — спросил с нетерпением Кантемир.
— Николай Маврокордат, ныне правящий Землей Молдавской господарь, родом грек, и подданными своими потому нелюбим, в ратных же делах смыслит плохо. Пресветлый султан посмотрел на Девлет-Гирея, Девлет-Гирей — на меня, ибо я нынче у него — правая рука. И вместе мы дерзнули подать превеликому совет — не найти-де господаря, более верного и в воинских делах искусного, нежели князь Дмитрий, сын Константина Кантемира-воеводы. Пресветлый господин наш опустил веки, потом поднял их... И уловили мы слетевшее шепотом с его священных уст: «Будет так». Так что готовься, бей-заде Дмитрий, завтра или послезавтра его величество призовет тебя к себе.
В нарушение обычая, султан Ахмед III приказал, чтобы будущий господарь Земли Молдавской Дмитрий Кантемир был приведен сначала прямо к нему, а не к великому визирю, как полагалось с давних пор. Ахмед III облачил князя в парадный кафтан и приказал ему отбыть во здравии к столице своей страны. Для более подробного наказа Кантемира пригласил к себе великий визирь Балтаджи Мехмед-паша.
Капуджи-кехая[40] великого визиря, турок с негнущейся спиной и жестким взглядом, не сразу решил, что делать. По обычаю, надо было сперва отвести гостя в потайную комнату и там разъяснить ему, для чего его призвали. Но, глухо хмыкнув, он пригласил Кантемира прямо в комнату высокого сановника.
Слуги визиря выстроились по обе стороны помещения. Балтаджи Мехмед-паша сидел на ковре, среди подушек. На голове его красовался высокий, шитый золотом тюрбан. Брови с щедростью прикрывали большие черные умные глаза. Густая черная борода была обильно умащена и тщательно расчесана. Визирь сидел в гордой неподвижности, словно его на том же месте отлили из бронзы.
Дмитрий Кантемир не без трепета склонился и поцеловал руку всесильного первого министра. Затем отступил на шаг и замер в ожидании.
— Добро пожаловать, Кантемир-бей! — с расстановкой произнес Балтаджи Мехмед-паша.
Приветливым и певучим звучанием слова визиря ласково отозвались в душе князя. Кантемир вспомнил: за приятный голос визиря называли также «пакче муэдзен» — «сладогласым певцом».
Балтаджи Мехмед-паша одарил его ясной улыбкой.
— Я знаю, мой бей: с малых лет живя среди нас, ты не тратил даром времени...
— По крайней мере, старался, светлейший визирь. Исследовал, что было доступно разуму, пытался даже кое-что сочинять... Мудрые слуги пресветлого султана — философы, астрономы, знатоки минувшего помогали мне в том бесценными советами. Содействуя также в поисках древних пергаменов и рукописей, научил проникать в их потаенный смысл, чтобы познать дела давно минувших дней...
— И ты возлюбил наши песни, музыку осман?
— Полюбил, ибо понял... И благодарен за то навек моим терпеливым наставникам Киемани Ахмеду и Ангели, с отеческой заботой приобщавшим меня к этому искусству. Они открыли мне очарование звучащего бубна, свирели из индийского тростника, еуда[41] и иных инструментов, распространенных в империи великого султана. Я был почитателем славного Гуссейна, знатока и покровителя восточной музыки, Ходжи Мисикара — персидского Орфея. Для своих учеников, когда они у меня появились, я написал на турецком языке книгу об искусстве музыки и посвятил ее ныне царствующему нашему повелителю, султану Ахмеду, да живет он вечно.
— Хвала тебе за это и слава, Кантемир-бей. Но скажи мне, любезно ли тебе также иное искусство — воинское?
— Ему я тоже обучен, светлейший. Старался, ибо пытался познать тайны мастерства прославленных полководцев минувшего, особенно же — преславных султанов и визирей Оттоманского царства.
— Приятно слышать, воевода Молдавии, — ласково заметил Балтаджи Мехмед-паша. — Настало время смуты, впереди же нас ждут другие, еще более смутные дни. Враги порога справедливости, наши общие с тобою недруги точат клинки, сушат порох и куют коней.
— Понимаю, светлейший визирь.
Черты великого визиря стали жестче.
— Ты слышал, конечно, о нечестивом молодом царе московитов Петре Алексеевиче?
— Слышал, господин.
— Сей самонадеянный царь построил множество кораблей под Воронежом, Харьковом и в иных местах. Он ездит по Европе, работает обок со смердами и простолюдинами, стремясь прослыть великим, просвещенным и достойным славы государем. В ратном деле сей Петр Алексеевич достиг искусства, выше коего ныне можно поставить только воинское искусство осман. Он разбил шведов под Рижской крепостью, открыв себе путь к Балтийскому морю. Прогнав войска прославленного и могущественного шведского короля Каролуса, нечестивый Петр Российский покорил Нотебург, Дерпт, Нарву, отнял у нашего друга Каролуса Ревель, Выборг и Кексгольм. Затем швед был разбит под Полтавой, его армия разгромлена. Петр Алексеевич бряцает оружием, мечтая о том, чтобы все живое в мире покорилось ему. Он подчинил Землю Ляшскую и посадил в ней на престол короля Августа, чтобы тот платил ему дань золотом и покорством. Еще раз взмахнул саблей — и поклялись ему в верности венецианцы, датчане, австрияки и пруссаки. Что мыслишь ты об этом, господарь Земли Молдавской, следует ли нам бояться его или нет?
— Опасаться можно, бояться же — не следует, светлейший визирь. Ибо достойнее славы победа над сильным, чем над малым и слабым.
— Истину говоришь, Кантемир-бей. Надо опасаться тьмы, сгущающейся вокруг нас, но с крепкой думой о том, как ее развеять. Сей Петр с друзьями, которых он себе купил или подчинил страхом, не оставляет своих дерзких помыслов. Надо поставить его на колени прежде, чем он будет в силах нам вредить. — Балтаджи Мехмед-паша вперил в Кантемира тяжелый взгляд. — Воссев на престол в своей столице, поведи разумно дела государства и исполняй в точности наши повеления. Если потребуется помощь, проси ее у Кара-Мехмеда, бендерского паши. И возьми с собой Ибрагима-эффенди, племянника моего, чтобы подавал тебе при надобности совет и оказывал поддержку.
— Слушаю и повинуюсь, светлейший визирь.
Престол Земли Молдавской в ту пору был товаром на вселенском рынке лихоимства и тщеславия: его и продавали, и покупали. Кто платил больше, тот на нем и утверждался. Но не надолго. Только старый Константин-воевода Кантемир владел им несколько лет кряду, удерживая крепко. Старый господарь не был спесив, не вводил сам страну в разор, однако бояре при нем богатели, бесстыдно обкрадывая княжество, небрегая, где только могли, указами воеводы. Бояре вертели господарем, которого-де послал им сам бог. Настал для Кантемира-князя срок, и скрестил он на груди руки, как любой смертный, отбыв в лучший мир. И волею великих, могущественных бояр на престол страны взошел младший сын покойного Дмитрий. Но не прошло и четырех недель, и верховные властители княжества, османы, одним дуновением, как легкое перышко, перенесли юного Кантемира назад, в Стамбул. Мустафа II, тогдашний султан, вместе с великим визирем внял злым наговорам врагов Кантемирова рода и передал престол Молдавии Константину, сыну Дуки-воеводы. Но и Константин Дука-воевода не сумел удержаться у власти и пяти лет. Дошли до Порты на него справедливые жалобы, и великий визирь приговорил его к изгнанию. Страна по праву роптала и проклинала князя за жестокие поборы, особенно же — за «коровий налог»[42].
После Дуки господарем стал Антиох Кантемир. Но и ему пришлось уйти — из-за безмерной жадности турок, и престол опять занял Дука-воевода. Кафтан бея в Стамбуле достался ему за мунтянские деньги, и первым его делом после возвращения стали новые жестокие налоги, какие на Молдавию не наложил бы и лютый враг.
Подоив страну в течение двух лет, Дука был доставлен к Порте в кандалах, и вместо него на престол посадили Михая Раковицэ-воеводу.
Торговля престолом страны продолжалась бесконечно, текло золото рекой. В столицу, торжествуя, еще раз вступил Антиох Кантемир, а после его нового скорого падения — Михай Раковицэ. Торги процветали: спрос на золото в серале постоянно увеличивался. Среди самых незадачливых покупателей престола оказался Николай Маврокордат: его княжение не продлилось и года...
Прежние господари старались пожрать новых, новые — прежних. Доносы за доносами летели из Молдавии к Порте и обратно. Боярин поедом ел боярина, семейство грызлось с семейством. И когда одна партия приходила к власти, другая бежала в Землю Мунтянскую, в Польшу или Московию. Возвращались из чужих стран беглецы — и вместо них отправлялись в изгнание их враги. И снова устремлялись к Порте доносы и наветы. И с радостью глядели султаны и великие визири, а с ними турецкие сановники и чиновники, как рвут друг друга на части господари и бояре. Было это им в радость, ибо сулило прибыль, ибо из этой грызни и свар рождались потоки золота, беспрестанно текущего в глубокие стамбульские сундуки. Доносчики платили, чтобы их наветам верили, обличаемые ими раскошеливались, в свою очередь, чтобы отвести кару. Господарь ел господаря и боярин боярина, вырывали друг у друга когтями глаза, и все давали при том деньги, выжимаемые во все большем количестве из несчастной страны.
Земля Молдавская ждала избавления. Ждала вот уже двести лет. Восшествие на престол Дмитрия Кантемира мало кому внушало надежду на перемены. Кир Гедеон, митрополит, с поклоном принял, по обычаю, господаря в храме святого Николая, отслужил полагавшуюся службу. Бояре, великие и малые, приложились к деснице князя; глаза их молили о милости. Народ смотрел на все равнодушно, от всего отстранясь, не веря более ни во что.
Самые небеса, казалось, разгневались за эти усобицы и свары и обрушивали на Молдавию испытания без числа. Минувшую осень и целое лето палило ненасытное солнце, иссушившее листья и выпившее соки плодов. Зима пришла сердитая и непостоянная. Снежные хлопья сверкали крылышками в воздухе, похоже, лишь для того, чтобы люди не забывали, какой на свете белый цвет. Дождь падал скупой, по капельке. Скот околевал от бескормицы и нещадных болезней. Страна была придавлена голодом и нищетой.
Дмитрий Кантемир обмакнул в чернила гусиное перо и записал в тайном дневнике, который вел давно:
«Генваря 25 дня, в лето от рождения Христова 1711, от сотворения мира 7219...»
Так отмечал по привычке течение дней на бумаге, добавляя ниже ряды непонятных знаков, которые, когда настанет время, он один сумеет разобрать ради великих грядущих дел. На сей раз не стал ничего приписывать. Поднявшись из-за стола, Кантемир прислушался к тому, что делалось в переходах дворца. До кабинета изредка доносились обрывки приглушенной речи, чьи-то осторожные шаги. О своем возвращении из поездки, в которую был послан с двумя слугами, вскоре сообщил грамматик Гавриил, хитроумный ученый дьяк. Книгочию было поручено заняться розыском различных памятников и остатков древних поселений, расспрашивать стариков обо всем, что хранилось в их памяти, начертить на картах направления стародавних шляхов и нынешних дорог, исчислить, по правилам математики, расстояния от села к селу. Пожал Гавриил плечами, едва убравшись с глаз княжьих, и отправился исполнять странный его приказ. И многие, прослышав случайно, что повелел ему сделать господарь, зело дивились. Но молчали, ибо слышали от отцов и дедов, будто в хитростях грамотеев столько вещих тайн, что разуму простых людей не понять их вовек.
Гавриил-дьяк отвесил низкий поклон, приложился к руке князя.
— Был я, государь, во всех тех местах, где было тобою велено. Все, что вызнал я и видел своими глазами, — все указано в сей связке бумаг. Коль изволишь, развяжу и зачту тебе вслух. Особо же достойно внимания найденное мною около Исакчи. Наткнулся я в месте том на могильную плиту, о коей известно, что поставил ее неизвестный человек, родом поляк. Очистил я ее от плесени и грязи и увидел искусно вырезанные в том камне латинские словеса, слагающиеся в стихи.
Дмитрий Кантемир насторожился:
— Прочитай-ка мне их, Гавриил, прочитай немедля!
Грамматик перелистал длинными пальцами бумагу и возгласил:
Hic situs est vates, quem divi Caesaris ira.
Augusti patria cedere iussit humo.
Saepe miser voluit patriis occumbere terris.
Sed frustna; hunc illi fata dedere locum[43].
— И это все? — спросил князь.
— Все, государь.
— Кто же, по твоему разумению, несчастливый поэт, коему великий император Цезарь Август повелел оставить родину?
— Наверно то был Публий Овидий Назон, прославленный римский певец. Надо думать, это его могила, ибо есть еще там озеро, прозванное жителями тех мест Овидиевым.
Словно луч света озарил черты князя.
— Что ты еще слышал о нем?
— Немало, государь. И помню его стихи.
Кантемир взял стопку исписанных листков и положил руку на плечо грамматика:
— Ученый ты муж, Гавриил, хвала тебе. Оставь бумаги мне. Если поел с дороги, поди, поспи. Проснувшись, поешь еще, повидай друзей, поспи опять. Зови затем обоих твоих спутников и прикажи им снова готовиться в дорогу. Садитесь на коней и отправляйтесь в сторону Прута, в кодры близ Фалчия. Осматривайте поляну за поляной, чащу за чащей, овраг за оврагом. Где ни увидите стародавние развалины, присматривайтесь к ним со вниманием. Измеряйте, подчитывайте, записывайте.
— Понял, государь.
Грамматик отступил, склонившись в поклоне. Но дверь за ним не успела закрыться, схваченная чьей-то крепкой рукой. То была его милость Ион Некулче, великий спафарий, меченосец господаря. Войдя, боярин с почтением поклонился князю.
Кантемир усадил сановника в кресло. Ион Некулче церемониться не стал: господарь не любил повторять приказания. Спафарию было ясно, что князя что-то тяготит и ему нужен добрый совет. Но в кресло опустился не без обычного трепета.
— О чем толкуют в стране, Ион? — спросил он из дальнего угла комнаты, из-под лампады, мерцавшей под образами.
По спине боярина прошла дрожь. Простые и ласковые слова господаря возвещали о новом для него чувстве — о дружбе. Давно не обращался к нему никто с такой лаской в голосе и приветом, не называл по имени. И вспомнилась спафарию былая дружба с юным Дмитрием, тогда — княжичем, не делавшим еще ни шагу без присмотра наставника Еремии Какавеллы. Тогда им случалось встречаться, проводить время в беседах.
С тех пор прошло немало лет. Дмитрий стал взрослым. Посланный к Порте заложником за отца, Константина Кантемира-воеводу, княжич пустил в турецкой столице корни, напоил разум и душу соками чужой земли, напитался сокровищами наук; верно, также и отуречился. Некулче тоже возмужал, успел познать горечь яда зависти, вражды. Привык с осторожностью подходить к каждому встречному, оберегаясь от любого, ибо трудно, очень трудно угадать, что замыслил и готовит тебе в своем сердце ближний.
Поэтому Некулче подавил в душе радость, рожденную ласковым голосом господаря, и взглянул на него с недоверием. Кантемир продолжал рассматривать его из-под лампады, ожидая ответа.
— Страна стонет, государь, в бедности и поношении, как тебе, наверно, о том известно.
Кантемир, словно услышав то, чего ждал, вышел из своего угла и медленно подошел к спафарию.
— Расскажи обо всем, Ион, без утайки.
— Государь! Молдавия — истекающее кровью тело, бьющееся в когтях смерти. Вольных крестьян задавили поборы, в сердце их отчаяние. Смерды ожесточились и не повинуются нам, боярам. Кодры кишат ворами и иными злодеями. Дороги непроездны от лотров[44] и бродяг. В корчмах и шинках распивают вино ведрами и ведут дерзкие речи. От края до края в стране не прекращаются пожары и грабежи.
— Я приказал, Ион, сажать на колья преступников, жечь их на кострах.
— Истинно, государь. Но безмерно уж испохабились люди. Казнишь одного, и в кодры убегают десятки других.
Провожая глазами князя, расхаживающего по кабинету, Некулче почувствовал беспокойство. Зачем он звал его? Страшиться ему или радоваться? Не сплетена ли для него уже и петля? Не ждут ли его за дверью слуги, чтобы бросить в яму?
Господарь приблизился сзади к креслу, оперся рукой о плечо спафария. Сильная рука князя давила, как камень.
— Мне нужен друг, Ион, — сказал Кантемир, и в голосе его прозвучал странный трепет.
— Разве я не таков для тебя, государь? — отозвался Некулче, чувствуя, что княжья рука все более тяжелеет.
— Мне нужен верный друг, Ион, — повторил Кантемир, — который бы не мог меня покинуть, не изменил бы ни в радости, ни в несчастии.
Некулче встал и обратил на своего князя долгий взгляд в ответ на эти необычные слова.
— Я верен в дружбе, государь.
Рука воеводы соскользнула с плеча спафария. Некулче, наклонившись, взял ее и поцеловал.
— Верю тебе, Ион. Испей из кубка сего глоток воды, прохлади уста. Ведаю, разные думы успел ты сейчас передумать и слушал меня не без опаски. Знай же: мне нужна твоя преданность, твоя помощь. Скажи мне поэтому, Ион, не таясь, что думаешь обо мне, твоем господине, господаре Земли Молдавской?
Лицо спафария прояснилось, голос зазвучал увереннее:
— В такие мгновения, государь, сказать разумное слово нелегко. Не гневайся же, если поведаю тебе случай из жизни господаря Петра Рареша[45], услышанный в прежние годы. Как твоей милости известно, Петр-воевода провел некоторое время в темнице в Чичейской крепости, в Земле Мадьярской. Княгиня его в это время написала письмо с жалобой турецкому падишаху. И султан приказал визирю отписать мадьярам, чтобы те отпустили Рареша. Оказавшись на свободе, князь Петр отправился к Порте. Визирь стал просить султана простить Рарешу прежние измены и вернуть ему молдавский престол. Тогда султан вспомнил клятву, коею он поклялся, не давать Рарешу мира, пока не проедет над его телом на коне. Так вот, вывели тогда турки Рареша в поле, завернули его в покрывало. Султан проехал над ним верхом, а затем, подняв князя, набросил на его плечи драгоценный кафтан и дозволил вновь занять престол Молдавии. Может, это правда, может, и нет, — за что купил, за то и продаю.
— С какой же целью ты продал мне историю Рареша, Ион? Ведь я просил тебя говорить прямо, а не притчами. Должен ли я понять, что верный друг мой настраивает меня противу турок?
— Я открыл тебе сердце, государь, и понял ты меня верно. Не я единый держу это в мыслях. Турок ненавидит вся страна.
Кантемир усмехнулся.
— Смелости, вижу, тебе не занимать. Мало в Земле Молдавской ныне подобных тебе, дерзающих говорить об этом в полный голос. Ну что же, подноготную османской империи я изведал. Бывал в логове великого визиря, где исчезают без следа богатства, взятые разбоем и войной. Только не надо забывать: в той державе тоже живет народ, исстрадавшийся и добрый сердцем. Были у меня там и друзья, разумевшие все получше, чем многие среди нас и во всей Европе, понимавшие, что подобной росту должна быть и честь. Этих буду любить до конца моих дней. Но есть также иные турки, Ион, — те желают быть над нами господами, продавать нас и покупать. Противу сих придется подняться нам с оружием в руках.
Некулче с облегчением вздохнул.
— Радостно слышать, государь, твои слова. Не гневайся, прошу опять, за смелость: ты, государь, много лет жил заложником в столице неверных, ты оставался там и после кончины Константина-воеводы, отца своего. И мы, бояре Молдавии, стали думать уже, что ты позабыл давно и светлый лик Христов, и святой крест.
Кантемир провел пальцами по резному краю рамы.
— Существует закон естества... Что своевременно и естественно, гласит тот закон, остается согласным природе, и век его долог. Отсюда следует, что все должно возвращаться на место свое, естественное для него и природное...
Некулче выпрямился.
— Государь, — молвил он, — христианство жаждет избавления от поганых. С нами будут и папа римский, и патриарх иерусалимский Досифей.
— Не спеши, Ион, не спеши. Жеребенок еще в кобыльем чреве, не торопись его седлать[46]... Есть у нас также иные друзья... В Стамбуле я встречался с послом царя Петра. Кое о чем с ним договорился. Теперь нужен муж, достойный веры и стойкий, коего можно было бы втайне послать к московитам. Кто бы для того подошел?
— Мыслится мне, ты уже, верно, сделал выбор...
— Догадлив ты, спафарий. Выбор сделан. Что думаешь о Георгицэ, моем капитане?
— Георгицэ — не сын ли он Дамиана Думбравэ, лэпушнянского пыркэлаба, казненного по приказу Константина Дуки-воеводы?
— Он самый. Отпрыск честного боярского рода. В Стамбул его привез ко мне брат Антиох, подобравший парня где-то на дороге... Парень разумен, да и ловкости не лишен. Однажды, как бы в шутку, я послал его в свой кабинет и приказал учить славянскую грамоту. И он быстро в ней поднаторел. Теперь говорит по-русски, как истинный московит.
— Я его видел. Силен и ловок. И люди уже приметили, протоптал он себе некую тайную тропинку...
— Куда именно? — оживился Кантемир.
— По слухам, тою тропкой твой Георгицэ, когда от службы волен, ездит до Малой Сосны, что возле крепости у берега Бахлуя. Там стоит усадьба некоего мазылэ[47], Костаке Фэуряну. А в доме того боярина живет юное диво по имени Лина.
— Вроде припоминаю... Костаке Фэуряну... Не было ли у того Костаке также другой дочери, Георгины?
— Была, государь. Да умерла в юности, оставив родителям незаконное дитя. Никто не знает ныне, с кем она его прижила.
Кантемир стиснул зубы. Провел ладонью по лицу.
— Добро, — сказал он. — Прикажи-ка, Ион, апроду[48] разыскать капитана и позвать его ко мне.
Капитан Георгицэ дал шпоры коню. Чалый вздрогнул, словно пробуждаясь ото сна, всхрапнул и пустился резвой рысцой. Дорога шла берегом Бахлуя до места, прозванного Рваною Поляной. Там Георгицэ свернул вправо и поднялся по склону на холм, объезжая то справа, то слева промоины и полосы колючего кустарника.
Вокруг стояла тишина. Солнце выглядывало время от времени из-за облаков, бросая скупые лучи на полосы снега, хоронившиеся за кустарниками и муравьиными кучами, и усмехалось, точно в ответ на мурлыканье капитана:
По-за лесом, за холмом
Милка ягоды сбирала
И махнула мне платочком,
Чтобы к ней я поспешил...
На вершине холма конь замедлил бег, остановился. Чалый скреб копытом ледяную корку, всадник высматривал менее скользкий спуск. Малая Сосна, село домов на тридцать, нахохлилось под выступом кодр, как раз в том месте, где подножья окрестных возвышенностей сходились вместе, образуя нечто вроде глубокого корыта. Два малых холмика, лежавшие рядком, словно остановились, оробев, и не сошлись до конца, оставляли меж собою проход ручейку и узкому лужку. В середине села виднелась усадьба жупына Костаке Фэуряну. С высоты холма можно было разглядеть крытый дранкою дом, крепкие плетни и высокие ворота, также покрытые узкой кровлей из дранки.
Конь двинулся вперед и начал осторожно спускаться по тропинке к селению. Всаднику не пришлось ожидать у ворот, разрисованных поблекшими красками; цыганенок в собачьей кушме отодвинул изнутри засов, вышел к гостю и поклонился:
— Здравствуй, твоя милость, капитан Георгицэ. Хозяина пана Костаке, нету дома; господин еще вчера уехал на мельницу.
— Не беда, пане цыганенок, могу и подождать. Найдется ли в этом доме горсть овса для моего скакуна?
— Найдется, твоя милость, как не найтись!
Парнишка принял повод из рук капитана и повел чалого к конюшне возле амбара.
Капитан Георгицэ внимательно осмотрел строения усадьбы. Все оставалось здесь без перемен, каким запомнилось ему с безгрешного детства. И амбары, и сараи, и скирды пшеничной и просяной соломы, и копны сена, и груды кукурузных стеблей, и конюшни с коровниками, и колодезь на краю сада... Со всех сторон доносилось довольное кряканье уток, квохтанье кур, гоготанье гусей. Из конюшен, свинарников и загонов время от времени слышалось мычанье, блеяние, поросячий визг. Стало быть, не оскудели еще достатки Костаке Фэуряну; стало быть, засуха того года не совсем разорила хозяйство старика.
У дома торчал древний дед, согнувшийся под тяжестью лохматой выцветшей кушмы. Старец опирался о рукоять широкой деревянной лопаты, словно ждал, чтобы выпало побольше снега, дабы было ему что сгребать и сметать. Капитан Георгицэ, приблизившись, громко сказал:
— Добрый день, дедушка!
Старец задвигал в ответ седыми бровями и стал бормотать себе под нос что-то, из чего можно было не без труда понять:
— Вроде бы так, вроде бы так...
По сведениям Георгицэ, деду должно было быть около девяноста лет. До тех пор старик держался еще крепко. Но с приходом осени суставы у него словно обмякли. Он почти оглох, стал видеть, как сквозь туман. Мало кого узнавал. Дед таскал бесцельно дряхлое тело по усадьбе, беседуя более с утками и курами на птичьем языке. Иногда приняв стаканчик вина, старец становился воинственным, залезал на чердак и грозил оттуда небесам кулаком. Слал ли он проклятья своему господу? Сулил ли анафему звездам? Что-то, видимо, таилось в его душе против вышних сил, заставляя беспокоить их в горних пределах. Может быть, старик торопил замешкавшуюся смерть, прося унести его поскорее в безбрежную вечность? А смерть все не шла. Много, видно, было на дедовой совести грехов, вот и не спешила она за ним с его ношей. Люди говорили, что, когда силы его еще не оставили совсем, старик выбранил самого Христа, говоря: какой же это, мол, сын божий, ежели продлевает дни человеку, обременяя в то же время недугами старости.
Скрипнула дверь, и появилась Лина, в сорочке и легкой накидке.
— Заходи же в дом, бэдицэ капитанушко! Заходи, не стесняйся!
Девушка сияла очарованием юности, и капитан Георгицэ каменел, встречаясь с ней, — тонюсенькой и хорошенькой. Оба знали друг друга с детства. Отцы их были друзьями и часто ездили друг к другу в гости, беря с собой детишек, чтобы поглазели на белый свет, — как говаривал в шутку покойный пыркэлаб Лэпушны Дамиан Думбравэ.
— Здрав будь, дед! — повторил Георгицэ. И, услышав в ответ все то же бормотанье, поднялся по старым ступеням к прихожей.
В горнице юная хозяйка позволила обнять себя и расцеловать в обе щечки. Выскочившая из-за печки цыганочка стремительно пронеслась мимо капитана и скрылась в сенях.
— Ее зовут Профирой, — пояснила Лина. — Когда мне становится скучно, она поет мне песни и рассказывает сказки — о гайдуках и прекрасных витязях. Помогает мне прясть, готовить... Когда отец продал наших цыган, я попросила его пожалеть Профиру...
— Кто сунет мне ручку за пазуху, тот кое-что для себя найдет, — с улыбкой сказал Георгицэ.
Лина без робости расстегнула его кунтуш, вынула шелковый кошелек. Подпрыгнув на месте, как воробышек, она побежала к лавке, покрытой цветастым ковром. Развязав на кошельке шнурки, вытряхнула в подол крохотные золотые сережки. И замерла, широко раскрыв глаза, разведя в стороны ладошки, словно боялась обжечься.
— Где ты их взял? — спросила она в ужасе. — Украл?
— Вовсе нет, — рассмеялся капитан Георгицэ. — Призвал недавно его милость воевода верных своих капитанов к себе, чтобы наградить за службу. Его милость великий постельник поставил перед нами серебряный ларец со всякими драгоценными вещичками и сказал: «Берите, что кому по душе». Одни взяли деньги, другие — ожерелья, третьи — золоченые кинжалы. А я думал о тебе и потому взял вол это...
Георгицэ опустился на треногий табурет, выловил из подола Лины серьги, пересадил ее к себе на колени. Затем осторожно продел золотые дужки в отверстия, которые молдавские мамы прокалывают своим девчушкам, едва те выходят из пеленок. Карие очи девушки засияли. Она запрыгала в объятиях юноши, шаловливо ущипнула его за нос.
— Хитрец! Хочешь ко мне подладиться, да? Профирица! — крикнула она, повернувшись к сеням.
Цыганочка появилась в тот же миг, держа кувшин с вином и хрустальную чашечку с розовым вареньем. Лина покружилась перед ней, показывая сережки.
— Мамочка-мама! — изумилась цыганочка. — Золотые! Подарок его милости капитана! Добрый знак — быть к осени свадьбе!
Лина засмотрелась на то, как глиняный кувшин с бульканьем переливал свое содержимое прямо в глотку капитана. Затем Георгицэ угостили вареньем. И Профирица с чувством исполненного долга вприпрыжку отправилась по другим своим делам.
— Чем еще тебя потчевать? — задумалась Лина. — Сварить мамалыжку, что ли?
— А я тебе помогу!
— Это ты тоже умеешь?
— А как же! Когда мы жили в Стамбуле, государь не раз просил меня порадовать его душу молдавской мамалыжкой. И оставался всегда доволен.
— Поглядим, как справится с этим делом его милость капитан! Просеянная мука — в миске на полочке. Протяни за ней руку...
Приготовили вместе мамалыгу, нажарили шкварок. Хозяюшка открыла горшок, взяла несколько кусочков брынзы, выложила их на тарелку. Все это поставили на круглый столик и принялись за еду. Обминали в трех пальцах колобок мамалыжки, добавляли брынзы и шкварок и клали лакомый кусочек на кончик языка. Время от времени освежали горло глотком вина.
У хозяюшки дело спорилось лучше: Лина управлялась и с едой, и с разговором.
— Скучно мне, с утра до вечера скучаю, бэдицэ капитанушко. Сидим нос к носу с Профирой, и ни веселья тебе, ни развлеченья. Повешу еще одну дорожку на стенку, сотку еще полотенце или ковер... Пряжа, шитье... Надоест — выхожу во двор... А там — никого. И пойти некуда. Село наше — малое и убогое, друзей в нем не найдешь. Отец, как состарился, стал злым, кричит и ругается. Продал лучшие земли Костаке Лупулу, ворнику[49]. Будто бы в зачет старого долга. Потом продал цыган, тоже Костаке Лупулу. Продал и скот, и осталось у нас каждой твари по паре, на развод. А нынешней зимой приключилась с ним самая большая напасть. Как-то ночью послышался собачий вой, во дворе поднялся переполох. Слуги бегали взад-вперед, как полоумные, крича: «Волки, волки!». Отец бросился к загону, где были овцы. И из темноты на него вдруг кинулся огромный волчище. Сбил отца с ног, перепрыгнул через забор и исчез. Отец пришел в себя только два дня спустя. На плече, в том месте, куда проклятый зверь вонзил когти, открылась рана. Позвала я знахарку, заговорила она плечо, обложила его целебными травами, окропила непочатой водой из трех источников. Позвала я еще дьяка Еремию, почитал он отцу из громовника. Потом мы с Профирицей лечили рану мазями да порошками из трав. Весной отец поднялся на ноги. Но, невесть почему, плечо так и осталось кривым. Как идет он куда-нибудь, так и выставляет плечо и голову в левую сторону.
— Спасибо, хозяюшка, за угощение. Если забреду к вам снова — позови меня, пожалуйста, опять на помощь...
Вместе убрали со стола посуду. Задвинули низкий столик под лавку.
Лина хлопнула в ладоши, как пятилетняя девчонка, мгновенно взобралась на печку. Вытянулась на животе, подрыгала голыми ножками и поманила Георгицо пальчиком. Парень послушно уселся у очага. Прижались друг к другу лбами. Поглядели друг другу в глаза. Лина подперла головку руками и продолжила свою нехитрую исповедь:
— Летом жить у нас приятнее. Если взобраться на самый верх холма, что на восходе солнца, — увидишь плоскую горку. По ее середине, меж редкими деревьями и сухим валежником, течет дорожка. У Святой могилы от той дороги влево отходит тропа. Пойдешь по ней — попадешь в место, называемое Гыртопами. Там лежат земли которые остались еще во владении нашей семьи. Справа — пашни, где растет пшеница, кукуруза и просо. Слева — виноградники и сады. Пониже — пастбища для коней и волов, для коров и овец. Когда отец был богат, тех пастбищ нашему скоту не хватало. Теперь там растет густая, высокая трава, и скотина не успевает ее съедать. А еще дальше, на самом дне Гыртопов, остались заросли старых ив. Ходить там страшно, всюду глубокие трясины, везде кишат ужи, пьявицы, жабы, змеи. Ты змей боишься? Я — нет. В том же месте, в Гыртопах, под обрывом, есть озерцо, не шире этой печки. Над ним склонилась старая ива. Ей все сто, может, и более лет. На берегу того озерца, среди зеленых трав и цветов, однажды весной отец воткнул в землю несколько веточек, и из них выросли молодые ивушки, такие уже густые, что озера не заметишь теперь и в трех шагах. А из-под корней старой ивы выбивается источник. Отец обложил его камнями, устроил запруду. Летом, в жару, когда отец устанет косить или прашевать, он приходит сюда два или три раза в день и купается. Когда никого поблизости нет, я тоже купаюсь. Вода там чистая и теплая, не хочется даже выходить... Однажды к нашему источнику приползла змея. Высунула тоненький язычок и показала его мне. Я тоже показала ей язык и спросила: «Ты тоже здесь купаешься?» И змея кивнула мне головкой. Купаться она в тот раз, видно, не хотела, — повернулась и уползла. Мне стало жаль, что она так вот сразу и ушла... Так у нас летом. А зимой тоскливо. Не к кому зайти поболтать. К нам тоже никто не ходит. Раньше каждое воскресенье приезжали гости. А нынче великим боярам просто стыдно с нами разговаривать. Отец злится и упрямо носит опинки[50] из свиной шкуры. Сапоги упрятал в сундук и приказал надеть их ему не раньше, чем будут класть в гроб. Деньги у него еще есть, но для дома не хочет купить и гвоздя. В наши дни, говорит, каждую денежку, вытянутую из кошелька, считай пропавшей: либо ее у тебя украдут, либо отберут обманом. Так и держит деньги в сундуке под замком, бережет для свадьбы моей да приданого. А недавно приходил к нам один турок, Ибрагим-эффенди. Отец повел его в большую гостиную. Я сразу поняла, что он давно уже с ним знаком и терпеть его не может. Если турок появится снова, отец его прибьет...
— Он не говорил тебе, зачем приходил осман?
— Нет. Но сказал, чтобы я убегала от него, как от заразы, ежели повстречается...
Ибрагим-эффенди редко появлялся при княжьем дворе. Турок бездельничал, жирел и празднословил. Проводил несколько дней в столице, затем — в Бендерах. Разъезжал по другим крепостям, где стояли войска осман. Прислушивался, присматривался, во всем копался, наматывал на прялку мысли известия большие и малые затем отсылал их дяде, великому визирю. Георгицэ хотел бы расспросить о нем подробнее, но тут во дворе поднялся шум. Скрипнули, открываясь, большие ворота: стало слышно, как Костаке Фэуряну погоняет волов:
— Хэйс[51], скотина проклятая! Хэйс, не слышишь? Задери тебя волки!
Капитан Георгицэ поспешил навстречу хозяину. Посередине двора, подхватив одной рукой тяжелое ярмо, распутал распорки. Цыганенок в собачьей кушме повел волов к стойлу. Костаке бросил в телегу кнут, продолжая ворчать:
— Ну и волы, ну и чертовы твари! И стары, и упрямы. Надрываешь глотку в крике, а они чехвостят рогами плетни, будто ослепли совсем.
— Брось, отец, хватит их проклинать. Такими уж сотворил их, верно, господь, — сказал Георгицэ, пожимая ему руку.
Костаке взглянул на него сначала исподлобья. Но вовремя вспомнив, что, если в доме есть вертлявая девчонка, надо присмотреть также парня, готового звать его отцом, Костаке усмехнулся.
— Полно, полно, будешь меня учить... Хватайся-ка лучше за мешки...
Они втащили мешки по лестничке на чердак, в теплый полумрак. Отряхнулись от мучной пыли и вошли в дом. Кареглазая хозяюшка согрела мужчинам кувшин вина, приправленного перцем, — по вкусу Костаке. Налила по кружке, выпили по глотку.
— Здоров-силен? — с хрипотцой спросил Костаке.
— Спасибо, здоров.
— А мы вот возимся со старостью своей и недолей. В иные годы на мельницу ездили четыре-пять раз, двумя и тремя возами. Да и там неделями дожидались очереди. Ныне с этим делом стало легко: все мешки на одном возу умещаются, всю муку за единую ночь смолоть успеваешь. Мельник ругается: надоело, мол, лодыря гонять. Нынче человек приходит с одним мешком, завтра — с единою сумой. Ни тебе работы, ни заработка. Наслал господь на наши головы испытание. Задери погибель чертову нищету! — Искалеченное волком плечо хозяина дернулось, и голова — следом, словно кивая на что-то лежавшее слева.
Со двора донесся стук: ломились в ворота. Раздался крик:
— Капитан Георгицэ здесь?
Цыганенок в собачьей кушме ответил:
— Здесь! Чего надо?
— Зови немедля! Приказ государя!
Хозяин с дочерью и гостем вышли во двор. За воротами виднелась островерхая кушма княжьего воина.
— Что там стряслось, Маня? — узнал его капитан Георгицэ.
— Спешное дело, капитан. Садись скорее в седло, государь приказал мигом быть к нему.
Георгицэ мгновенно натянул кожушок, надел кушму с орлиным пером.
— Прости, отец, служба, — сказал он хозяину.
Лина в молчании следила за ним. Лишь теперь капитан вспомнил, что его возлюбленная — одинокое, слабое существо. Захотелось расцеловать девушку на прощанье; но при стольких свидетелях Георгицэ на то не решился. Капитан ласково коснулся ее щеки и вскочил в седло.
Капитан Георгицэ и княжий воин мастер[52] Маня держали путь к Петру Алексеевичу, царю московитов.
Миновав рощу, всадники двинулись по большой открытой дороге. Ехали молча. Оба успели притомиться, но пристанища для отдыха не было еще видно.
— Хвалился ты перед государем, будто знаешь Землю Московскую из конца в конец. Да, кажется, не совсем это так, — проворчал капитан Георгицэ.
Мастер Маня, толкнув шпорой своего серого коня, придвинулся ближе.
— Кочуя по свету, набираешься ума-разума, — ответил он неопределенно, — узнаешь людей и места...
— Чего я еще не повидал, Маня, кружа с тобою этак по Украине? Можно сказать — всего насмотрелся. Аж в глазах колет. Когда поехали мы с тобою вверх и переправились через Днестр у Рашкова, до Москвы, по твоим словам, оставалось перевалить две горки. Когда ты меня водил по всему Подолью — я тебе еще верил. Испили мы воды из Буга, отобедали в Умани, побывали в Белой Церкви, на Днепре, на Суле-реке, в Ахтырке... Куда ведешь ты меня теперь? — спросил капитан Георгицэ, надвигая глубже на лоб косматую кушму.
— Теперь уже твоя милость ведет меня... Разве не сказал тебе старый казак, у которого мы ночевали, что царь уже близко? Прослышал его величество, что два мудрых воина из Молдавии его разыскивают, и самолично выступил нам навстречу.
— Насчет царя ты шутки брось. Царь — святой муж. Он не проводит время, как другие императоры и короли, в развлечениях и пустых разговорах, не спит, не пирует, не предается лени. Он устрояет свою державу. Строит корабли, льет пушки, кует сабли. Собирает и обучает полки. Наставляет своих генералов. Присматривает за боярами. Лодырей побивает булавой. Так и ныне; надоело его величеству в Москве и Петербурге сидеть — вот и отправился он в путь по своей державе отдавать приказы войскам и судить неправых. Тот старый казак, у коего мы ночевали, который набил нам торбы харчами на дорогу, совсем не глупый человек и до вранья не охоч, как понял ты сам, к его речам прислушиваясь. Царь прибыл вчера в Красноус, к князю Трубецкому, своему верному слуге и другу. Там будет оставаться еще два дня. Потом заберет своих генералов и отправится с ними в Харьков, к галерам и кузницам.
На те дни, которые он проведет у Трубецкого, царь приказал сбираться к нему всем, у кого есть какие жалобы. Чтобы свершил он свой правый суд. Так дошла об этом весть и до нашего казака.
Дорога пошла мимо гладкого склона. В одном полете стрелы от них виднелся овраг, мимо которого они ехали уже с добрый час. На его краю, по ту сторону, появлялось то дерево без листвы, то смерзшийся куст со спутанными жесткими ветвями.
Проехав с версту в молчании, мастер Маня со смаком зевнул и неожиданно спросил:
— Видел я тебя при дворе, капитан Георгицэ, чую, достойный ты человек и в заслуженной милости у господаря. И думаю порой: воистину ли ты сын лэпушнянского пыркэлаба Дамиана Думбравэ?
— Воистину, Маня.
— Так ежели ты вправду боярину сын, почему так долго жил в Стамбуле, среди нечистых турок?
— Так судил мне господь, друже... Заняв престол страны, его милость Константин Кантемир-воевода не забывал своих друзей. Не забыл господарь и отца моего, ибо много соли съели они вместе, принимая бок о бок ратные труды. Призвал князь отца ко двору и дал ему грамоту на Лэпушнянское пыркэлабство. И приказал, если случится с ним беда, немедля подать ему о том весть. И не было у отца моего печалей, пока его милость оставался в сей земной юдоли. Только никто на свете не вечен; скончался в свой час славный наш господарь. И бей-заде Дмитрий отправился снова в Стамбул. Настали для Молдавии черные времена — господарем стал Константин Дука-воевода. Нашлись у отца недруги, оклеветали они его злобно перед князем. И в одну ночь двор наш в Лэпушне наполнился свирепыми стражниками воеводы. Они взломали двери и выгнали всех, кто был в доме. В ту ночь я спал в телеге во дворе, зарывшись в сено, они меня не заметили. Когда начало светать, я прокрался под колесами к собачьей будке и спрятался в ней. Визгуна-то нашего кто-то ударил саблей и разрубил надвое... Я молчал, меня никто не увидел. Всех наших тогда изрубили, как капустные листья. Когда все стихло, я улизнул со двора и бежал долго, сколько было сил. Упал невдалеке от пастушьего загона. Пастухи напоили меня молоком, накормили сладким сыром; дали мне в руку посох, научили управляться с овцами, меряться силой с баранами... И однажды летом заехал в те места, охотясь, его милость Антиох-воевода Кантемир, державший тогда скипетр страны. Сделав привал, князь спросил старшого на тех пастбищах, кто может сыграть для него на флуере[53]. Старшой отвечал, что к флуеру среди нас приучен каждый, но самый искусный, пожалуй, вон тот сопляк, то есть я... Взял я тогда флуер и стал играть. Его милость послушал меня, послушал и вдруг спросил, каково мое имя и чей я сын. Я рассказал все, что со мной случилось. Тогда воевода приказал воинам отвезти меня в столицу. А потом отправил в Стамбул, к его высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе, в ту пору державшему двор в предместье Санджакдар Йокусы. Пресветлый князь ко мне был милостив, ибо служил я ему верно. Иногда приказывал мне играть для него на флуере молдавские дойны. И сам играл при том на тамбуре. Только наши песни на тамбуре не так приятно звучат, тамбур более подходит для турецких и греческих. Его милость и прозвал меня в ту пору капитаном Осмелился я однажды спросить, почему он так меня прозвал. Князь похлопал меня по плечу и сказал: коли смилуется господь и станет он когда-нибудь на Молдове господарем, так и сделает меня настоящим капитаном. И добавил, что, утвердившись вновь на престоле, вернет мне отцовы владения, да с избытком.
Мастер Маня тоненько присвистнул.
— Уж попирую я тогда при твоей милости! Если только не прогонит хозяюшка Лина...
— Не скаль зубы, Маня. Лина, коль станет мне хозяюшкой, не забудет моих друзей...
— Эге ж, твоя милость, немало времени до того еще пройдет. Взбаламутились народы и земли, и будет чудом, ежели до лета не случится война. Только и до лета еще далеко. Выскочит из того вон оврага голодный зверь и разорвет нас на части, и придет нашему имени конец...
Небо укуталось тяжкими тучами. Вечерело. На вершине холма показался ветряк, машущий крыльями. Всадники с радостью свернули бы туда, к жилью, чтобы поспать в тепле и дать отдых коням. Но было не до того. Надо было еще до ночи добраться до Красноуса, того местечка, где, по слухам, остановился царь.
Взлохмаченные тучи заволокли небо. Они ожали друг друга в объятиях, и из их насупленных очей полетели к земле семена редкого дождя. Вершины холмов скрылись в густом тумане; путники развернули бурки, притороченные к седлам, и укрылись под ними. Оба были привычны к непогоде и невозмутимо продолжали путь. Выковырнув из торб по куску жареной зайчатины и по краюхе ржаного хлеба, стали неспешно пережевывать нехитрую снедь.
— Эй, Маня! Не пришла ли наша дорога к концу?
Их мрачный спутник — степной овраг — расширился вдруг, превратившись в болото с островками камыша и осоки; такие места обычно только кажутся надежными. За болотом виднелся уступ леса, пересеченный надвое тропою. По их расчетам, как раз по этой тропке и следовало выезжать к Красноусу. Объехали осторожно болото. Когда пробирались под ветвями дубов, — пригнувшись, чтобы сучья не оцарапали, — стемнело совсем. Моросило. Еще через четверть часа завязалась густая тьма. Копыта коней шлепали по грязи.
Ветви, под которыми проезжали путники, вдруг затрещали. Кони испугались и прянули в сторону. Но было поздно. На всадников обрушились сверху два устрашающего вида верзилы. Не успев икнуть, оба оказались в грязи, с заломленными за спину руками.
— Кто такие? Что вам здесь надо? — спросил хриплый голос.
Капитан Георгицэ, стиснутый, как клещами, в могучих лапах незнакомна, отвечал:
— Из Ахтырки мы... К царю едем с жалобой...
Незнакомец обратился к приятелю, державшему мастера Маню:
— Как по-твоему? Что за птицы?
— Не из Ахтырки они вовсе, Иван. Тамошние по-иному брешут. Не турки ли случаем или татары?
Путников поволокли к землянке, сгорбившейся в уголке поляны. Связав им руки, прислонили их к лежанке и стали совещаться.
— Что с ними делать? — спросил невысокий незнакомец. — Отвести к генералу, что ли?
— К лешему! Генерал давно спит. И куда тащиться по этой темени? Запрем их лучше здесь до утра.
— А не окочурятся?
— Велика беда! Алексей, небось, тоже дрыхнет, пьяный... Куда тащиться? И что приказал нам генерал? Разве ты забыл приказ — не двигаться с места до смены?
Мастер Маня шепнул тут Георгицэ:
— Я высвободил руки. Их только двое.
— Есть еще третий, только он спит, — ответил капитан. — Развязывай меня осторожненько...
— Давай, тащи их! — решил старший из стражей.
Но, едва те приблизились, раздался короткий возглас Георгицэ:
— Головой!
Оба взметнулись в тот же миг, ударив головами. Потом навалились на упавших, схватили их за горло. Обмотали веревками, из которых только что высвободили сами руки. Тяжело дыша, вытащили их в сени, подперли дверь колом и вскочили в седло.
Путники мчались во весь опор до окраины городка. Чтобы не нарваться на еще какую-нибудь оказию, остановились возле скирды. Вырыли себе мягкие берлоги и уснули мертвым сном.
Проснувшись и выйдя из своих убежищ, капитан и его спутник отряхнулись от приставшей к одежде соломы, огляделись и пришли в изумление. Небо прояснилось. Туман ушел в низины, рассеиваемый ветерком. На востоке гордо восходило солнце. Начинался погожий день.
Кривые и грязные улочки городка были полны народу. Отовсюду прибывали в городок крестьяне и паны. Одни — чтобы поглазеть на особу царя. Другие — дабы ударить ему челом с жалобой. Шли к середке местечка слуги, двигался цыганский табор.
На большой площади в центре собралось такое множество людей и телег, что некуда было ступить. Мужики надевали на конские морды торбы, из которых сразу доносился хруст овса и глухой храп, и принимались с жаром точить лясы. Женщины поправляли шерстяные платки, старательно прикрывая щеки и глаза, чтобы не краснеть среди чужого люда. Тут и там появлялись бочонки вина и фляги горилки, и православные поднимали чарки во здравие его величества. Проголодавшиеся вынимали из сум харчи и спешно подкреплялись чем бог послал. Невесть откуда взявшиеся шайки оборванцев окружали приезжих, выпрашивая подачки и таща, что можно было стащить. Толкотня и шум стояли, словно на великой ярмарке. Было грязно и бедно, в нос лез навозный дух.
— Эй, ты, добрый молодец, — крикнул кто-то капитану Георгицэ. То был здоровенный крестьянин в расстегнутом кожухе и сбитой на ухо шапке. Здоровяк сидел в телеге, на куче скошенного бурьяна, сапогами на облучке; на его правой щеке виднелся глубокий посиневший шрам. — Эй, молодец! — повторил он, — иди-ка сюда. Выпей глоток!
Капитан Георгицэ отдал Мане повод и приблизился. Опрокинул стопку горилки, поморщился.
— Ха-ха-ха! Закуси-ка огурчиком! — продолжал угощать его крестьянин, накачавшийся, видимо, со всем старанием еще с утра.
— Спаси тебя бог, добрый человек. Я уже согрелся. Время-то больно обманчивое. Вроде потеплело, да ноги мерзнут.
— А ты не из Ахтырки?
— Чуток подальше мои места...
— Хе-хе, матке твоей в бок, от самого края земли народ валит валом, на царя чертова поглазеть хочет... Прости, господи, проклятый мой язык...
— Придержи его, человече. Услышат — схватят.
Раскуражившийся крестьянин налил опять горилки в стаканчик и, выпив, отряхнулся.
— Пусть даже голову срубят, молчать не стану. А кто он, в самом деле, такой? Воюет? Пускай воюет себе на здоровье! Бьет шведов и турок? Пусть лупит, на то они и поганые. Только я теми заварухами по горло сыт. Турок он бьет, только на чьи денежки? С нас они и содрали до полушки. Не так ли, добрый человек? Нет такого божьего дня, чтобы не говорили нам: давай и давай! Только откуда? Чем кормить ребятишек? Эге ж, родится еще один Стенька Разин, отыграемся и мы!
С одного края площади толпа потекла по улочке вниз. Люди потянулись к усадьбе Трубецкого.
— Тебе тоже туда, добрый молодец?
— Ну да!..
Оба начали пробираться сквозь возбужденное многолюдье, подталкиваемые со всех сторон.
— Стакнулись, говорят, паны нашего края, погубить хотят беднягу мастерового Михайлу, по кличке Дикий. Загнали его в яму, как бессловесную тварь, и держали за железами, до прибытия царя.
— Что же он, Михайло тот, натворил?
— Чего натворил? Захотелось парню по-человечески жить, из недоли на божий свет выбиться. Вознамерился обойти спесивых панов наших мест. Пропала его головушка, а жаль! Полюбил Михайло тот одну дивчину, дочку Николы Лысого, Катеринку. Умудрился заманить ее на травку. И когда сделал свое дело, заслал к Лысому сватов. А тот, будь он проклят, мироед чертов, спустил на них собак. Через неделю Катеринку вытащили баграми из заброшенного колодца. Люди говорят, Михайло давно поклялся жениться только на богатой. А не выдадут за него ни одну богатееву дочку, будет хотя бы портить их, чтобы отвести душу, одну за другой. На следующую весну стало слышно: еще одна утопилась, дочь Алексея Бодарева, Надежда. Говорили — тоже из-за Михайлы. Давеча же рассказывал мне кум, будто повстречал Михайло шурина Трубецкого-князя, Кондрата Яворского. Подошел к нему на дороге и прямо так врубил: «Отдай за меня дочь, а то будет поздно!» Яворский вызверился на него, обругал. А тот смеется: «Пожалей дочку, любились мы с ней все лето в сене!» Эге-ге! Слыхано ли дело! Вернулся Яворский домой и приказал бабам проверить девицу. Общупали ее, как водится, и дали отцу ответ: девичество дочери улетучилось, как вчерашний сон. Яворский к князю, за советом. И схватили несчастного Михайлу, благословили его батогом, бросили в погреб. Когда же пришла весть, что царь заворачивает на нашу сторону, сговорились паны оклеветать Михайлу. Царь-то — царь, да тоже ихнего племени, — прости господи, проклятый мой язычище... Вот что приключилось с Михайлой, по прозвищу Дикий! Что судил ему бог родиться бедняком, то не диво, бедноты на Руси всегда полно было. Только он еще и урод, что твое пугало, не приведи господь встретиться среди дня. До того с чертом схож, что диву даешься, как может под такой образиной биться живое человеческое сердце. И девок притом находит и портит не каких-нибудь завалящих, но из самых родовитых и пригожих...
Скоро показались крепкие постройки и богатые дворы княжеской усадьбы.
Капитан Георгицэ, работая локтями, пробрался к месту, откуда можно было хорошо видеть и слышать, что творилось перед домом князя и о чем там говорили. На ступеньках роскошной веранды стоял собственной персоной сам русский царь. Позади Петра Алексеевича ждал приказаний видный собой военный, которого Георгицэ тут же прозвал «генералом». Крестьянин со шрамом шепнул ему, что это близкий советник государя — Александр Данилович Меншиков. Еще на ступеньку ниже, опершись на перила, раздувался спесью важный пан в дорогой шапке, в широкой и длинной шубе с отложным собольим воротом. Это мог быть только князь Трубецкой, верный друг и сановник императора. А из-за широких плеч Меншикова выглядывали холеные лица других важных господ, готовых исполнить любую волю своего властелина.
Вершился царский суд, и в человеке, чья судьба теперь решалась, крестьянин со шрамом сразу признал Михайлу, про прозвищу Дикий. Подсудимый, тщедушный паренек, стоял на коленях в грязи в ожидании приговора. Природа наградила его большими, чуть не ослиными ушами, далеко отвисавшими от головы, выпученными жабьими глазами и длинной шеей, без устали поворачивавшей голову то вправо, то влево, словно булыжник. Рядом с ним скулила девица, чью беременность ничто не могло скрыть.
Царь успел выслушать князя, обвинителей и свидетелей. Вытащив из кармана трубку, он набил ее табаком. Меншиков торопливо щелкнул огнивом, поднес Петру Алексеевичу зажегшийся трут. Царь зажал трубку в зубах, прикусил мундштук. Когда показался дымок, — захватил чубук губами, жадно затянулся. Шагнув по ступенькам вниз, Петр Алексеевич прошелся перед обвиняемым. Коротко дернув головой, повернулся к князю:
— Что делать с ним?
Трубецкой сладко пропел:
— Великий государь, сей подлый раб — девичий губитель и злодей. Взят заодно с ворами и нещадно бит, как вы изволили слышать от представших перед вашим величеством свидетелей. Мыслю тако: горбатого могила исправит.
— Он — сын спожника?
— Сапожника, государь, из наших мест.
— Где же его отец?
Князь пожал плечами:
— Спрятался, великий государь, да так, что его не смогли найти.
Царь сверкнул взором поверх толпы, сгрудившейся во дворе и выплеснувшейся на заборы, словно пастух, проверяющий, на месте ли стадо. Шевельнул кончиками усов. И снова обратился к князю:
— Итак, как будем решать?
— Не ведаю, государь. Велите его казнить... Либо дать ему батогов.... Либо изгнать его отсюда, как будет воля вашего величества...
Царь стремительно подошел к подсудимому, словно собрался ударить его ботфортом. Тщедушный уродец бросился вперед ничком, словно пес, схватил блестящую головку сапога и многократно облобызал ее, словно облизал. Петр рывком отнял ногу, и подсудимый уткнулся носом в грязь.
— Повелеваю: запрячь в тележку двух свиней, посадить в нее этого дурня, сняв платье. И возить по городу до заката. Меншиков!
— Слушаю, государь!
— После того заковать в кандалы и послать на Урал, на пушечное литье!
Царь повернулся на каблуках и быстро ушел в дом. Меншиков и Трубецкой торопливо последовали за ним. Стоявшие вблизи солдаты подхватили осужденного и потащили его к конюшне.
Поднялся невообразимый шум. Почему его царское величество вернулся в дом? Разве он не собирается выслушать обиженных? Прикажет ли солдатам разогнать простой народ? Может ли случиться такое — еще позавчера ведь прошел слух, что его величество прибыл в Красноус с милостивым намерением — чтобы избавить здешних своих людишек от страданий, утереть с их щек горькие слезы мытарств...
На веранде появился во всей красе могучий воин Александр Меншиков. Поднял руку, чтобы утих галдеж. Александр Данилович был милостив и весел. Шум постепенно утих, и Меншиков громко объявил:
— Люди добрые! Великий государь благоволил испить чашу венгерского и...
Шквал приветствий и криков «Ура!» заглушил меншиковские слова.
— Во здравие! На счастье и здоровье! Да будет милостив к нему господь!
— И приказал, — продолжил генерал, — приводить к его милости каждого, кто о том попросит, по одному, ежели же по единому делу двое ищутся, то и по двое. И ежели найдет государь, что обиженный по справедливости жалуется и с чистым сердцем, быть ему в милости и получить о том законный лист[54]. А дознается царь, что тот клевещет неправедно, или кривит душой, или хочет покрыть чье-то воровство, тогда пресветлый государь наш повелит бить злодея батогами или, не приведи господи, и на кол за то посадить. У кого к его величеству жалобы есть?
Народ безмолвствовал. Много страшного слышали люди о царском суде и расправе, о жестокости его и лютости во гневе. Тогда капитан Георгицэ, сорвав с головы кушму, потряс ею, вытянув, как мог повыше, руку, и закричал:
— Я! У меня есть жалоба к его величеству!
— Откуда ты?
— Из Ахтырки!
— Проходи!
Капитан не без труда пробрался к крыльцу по густой грязи, вытер сапоги о брошенную перед ступеньками солому. Меншиков провел его в сени, мимо застывшего на страже караула, прямо в большую и светлую горницу. Вдоль стен сидели сановники царя, у стола — писарь с перьями наготове. Царь Петр развалился в кресле, поигрывая трубкой, которую то раскручивал ловко одной рукой, то подхватывал другой.
— Кто ты? Как зовешься? Чего просишь? — спросил царь.
— Великий государь! Я капитан Георгицэ, сын покойного Дамиана Думбравэ, из города Лэпушны. Мой государь, Дмитрий-воевода, желает твоему величеству здравия!
Сановники у стен в недоумении зашевелились. Рука Меншикова скользнула к эфесу шпаги.
— Что? — поднялся из кресла царь. — Какой капитан? Что за Лапушна? Какой-такой Дмитрий?
Капитан Георгицэ склонился в глубоком поклоне.
— Великий государь! Я, недостойный, послан к вашему величеству Дмитрием Кантемиром-воеводой, господарем Земли Молдавской. Привез от моего государя вашему величеству верные грамоты и добрые слова.
Царь взял письма князя, заранее приготовленные посланцем для вручения, внимательно осмотрел печати. Передал их Меншикову и приблизился к капитану. Глаза Петра сверкнули детской радостью. Он с силой встряхнул локоть посланца.
— Молодец! Подать ему стул! Вина! — И сжав опять локоть парня: — Как же ты прознал, где место нашего пребывания?
— От людей, государь. Вести о прибытии вашего величества в город Красноус разнеслись, как на крыльях, до самых дальних пределов вашей державы!
Слуга принес на подносе два бокала. Петр сам подал один посланцу, поднял второй сам.
— Обычаев ваших пока... не ведаю. У нас же заведено так: допрежь разговора гостей чтут чаркою.
Выпив до дна, оба сели, царь — в свое кресло, капитан — на поставленный для него стул. Петр взял из рук Меншикова бумаги и склоился над ними.
— Спасибо, капитан, — сказал царь, прочитав послания господаря. — Благодарю пославшего тебя государя, желаю ему здравия и славы. Радостны добрые вести от добрых друзей. Особенно же радует меня письмо от посла нашего в Константинополе, Петра Толстого. Ведаю, томится опять Толстой в проклятой Еди-Кале. Как же граф сумел переслать на волю эти строки?
— Деньги и старая дружба у самого дьявола тайну выманят, государь. У нашего воеводы в Стамбуле много друзей.
— Добро, капитан. Проголодался, небось, в дороге?
— Нет, государь, спасибо за заботу. Хочу лишь признаться в том, что совершил ночью, проезжая лесом к городу, с товарищем моим Маней, — в поступке, похвальном не весьма...
Царь расхохотался.
— Так это вы заперли наших часовых?
— Мы, государь. Иначе бы сами замерзли до утра в том сарайчике.
— Ничего не бойся, добрый молодец, не твоя в том вина. Меншиков! Найти Ивана Пшеничникова и доставить его сюда!
Меншиков поспешно вышел. Петр бросил погасшую трубку слуге. Тот поймал ее на лету и бросился набивать табаком.
— Стало быть, турок хочет драки, — сказал царь. — Подраться захотелось поганому. Понимаю! Турок, конечно, повременил бы, подлечил бы раны. Да подбивает его на драку Каролус шведский, все еще не пришедший в себя после Полтавской свадьбы. Подбивает на войну турка также Англия — не может вынести нашего духа на Балтике. Ведомо то нам! Зримо! У каждого неприятеля на нас готов и точится топор. Только зря! Мнится им, московский царь в безделии почивает. Только такого супостатам не дождаться. Что скажешь на то, господин капитан?
— Пресветлый государь! Более двух столетий стонем мы, молдаване, под турецкой пятой! Нам ли не ведать, как тяжко это бедствие! Дмитрий-воевода, господин мой, знает, как силен турок, как нелегко его одолеть. Но христианству давно пора восстать всею силой и помочь нам сбросить ярмо!
— Так полагает сам Дмитрий Кантемир, с младых ногтей возросший, всем наукам обучавшийся в османском гнезде?
— Истинно так, великий государь! Мой господин поручил мне сказать вашему величеству, что Молдавия чает навсегда порвать цепи унижения и избавиться от гноища рабства! И, как любому смертному потребны добрые друзья, верные в счастье, и в страдании, так и странам нужны дружественные, верные в союзе державы. Плечом к плечу с православными христианами Российской империи, с ее повелителем Петром Алексеевичем, — говорит государь мой Кантемир-воевода, — в едином строю с ними мы развеем по ветру магометанские полчища, подобно тому, как солнце рассеивает своими лучами ночную тьму. Молдаване хотят жить вольно и счастливо. И ныне заколосилась, налилась соком зрелости та мечта. Во многих книгах читал Дмитрий-воевода о том, что близится час, когда сила неверных не будет более нам страшна.
Царь нахмурился. Тяжкие думы отразились на его челе. Сказал со значением:
— Не так уж просто сдвинуть с места тот камень, господин капитан.
— Истинно, государь. Только достойнее навалиться плечом, дабы сдвинуть, чем впустую биться о него головой.
— Этим словам научил тебя тоже Кантемир?
— Так, великий государь. И еще верит мой господин, что, коль поднимемся мы с вами, за нами последуют другие народы.
— Просто не верится, — улыбнулся Петр. — Больно много выискивалось и прежде храбрецов, да стоило турку ударить в тулумбасы, как все прятались, словно зайцы, по кустам. Пришли, однако, верные вести от Петра Толстого, и нет у меня сомнений в правдивости намерений твоего государя. Так что ныне будем вести речь о договоре, о коем упоминает в своем письме князь Кантемир.
Александр Данилович между тем ввел в комнату рослого офицера с большими русыми усами. Чуть робея, тот проговорил:
— Господин бомбардир...
— А, это ты, Ишеничников! Положи-ка руку на сердце, был ли ты вправду пьян вчера, когда вас связали двое неизвестных, которых вы приняли за татар или турок?
— Был пьян, господин бомбардир!
— Надрались горелки?
— Горелки, господин бомбардир. Виноваты.
Парь добродушно усмехнулся.
— Крепкие попались ребята?
— Более ловкие в драке, господин бомбардир. Чуть не переломали нам кости и не призадушили.
— Ваше счастье, что и не прирезали. На сей раз, Пшеничников, прощаю. Взгляни теперь на молодца, что перед тобою. Узнаешь? Это он с товарищем связал вас, как пару баранов. Это капитан Георгицэ, посланец господаря Земли Молдавской.
Воины не без удивления посмотрели друг на друга. Оба могли поклясться, что видят один другого впервые.
— Быть вам отныне друзьями, — решил Петр. — Ребята вы, как погляжу, славные, так что впредь — никакой обиды. Князь Трубецкой отведет вам горницы и все, что требуется. Нового друга надо угостить честь по чести.
Выходя, капитан Георгицэ не мог отвести глаз от здоровяка по имени Иван Пшеничников, — такого рослого и могучего, что мало кто осмелился бы помериться с ним силами. «Господин бомбардир... Господин бомбардир... Вот как... оно у них», — пробормотал Георгицэ.
Миху купил свой шинок за звонкую монету и получил на него запись с печатями и подписями. Когда он обосновался в тех местах года за два до того, поначалу к нему мало кто заходил. Новый-то шинок — словно незрелое яблоко: наоскомишь более зубы, чем порадуешься доброй выпивке и закуске. Миху, однако, не журился. Он приглядывался, раздумывал. Выложил камнем и побелил наружную стену со стороны дороги. Покрасил двери и окна. Позвал и зографа[55], который яркими красками вывел над входом два слова: «Михуля шинок», но и тогда люди не стали захаживать к нему. Миху, однако, не кручинился. Ведал по опыту, что не скоро всходит солнышко за горой, только ждать его никогда не напрасно.
Решив, наконец, что довольно думать, шинкарь запряг свою клячу и пропадал бог весть где недельки две. Вернулся с бочкою вина, которую вкатил с помощью жены Кирицы в угол своего заведения. А наутро, позвав опять зографа, попросил его намалевать на куске доски: «Завтра у Михуля шинку едят и пьють бизплатна». Прибил доску гвоздем к колу и отправился почивать.
Местечковые злыдни попялили зенки на кучерявые буквицы, стали вникать в смысл. Посмеялись и сказали, что шинкарь, наверно, умом тронулся. К вечеру Миху продрал очи после сладкого сна и велел своей Кирице набить дровами печку и развести такой огонь, чтобы гудело в трубе. Разложить по десяти сковородкам ломти мяса, приправить их толченым перцем и солью и сунуть лопатой в очаг, чтобы прожарились. Да подрумянились, что губки у красной девицы. Затем, стащив с чердака корыто, просеять на густом сите тончайшую сердцевину пшеничного зерна. Замесить тесто, поставить его на шесть часов, чтобы взошло, испечь из него ватрушки с грушевым вареньем. И не давать себе роздыха, пока их большая корзина не наполнится ватрушками доверху. Кирица, жена добрая и покладистая, с удивлением пропищала:
— Свадьба у тебя к завтрему, муженек, или храм? [56]
— Точить косу буду, — важно ответил Миху. — Дошло до тебя или нет?
— И теперь невдомек, — призналась Кирица. — Покликать, что ль, цыганку, чтобы помогла?
— Хоть и двух.
На второй день, к обеду, Миху нацедил кувшин вина. Попробовал его, зашелся смехом и уселся на стульчик в середине корчмы. Начали появляться люди, вначале — сапожники, потом — красильщики, Миху встречал их ласково. Налил в стаканы вина, и гости его тут же высосали, словно то был мед. Похрустели ватрушками. Попробовали подрумяненного мяса, облизали пальцы. Закусили соленым арбузиком. Стали опорожнять чередой чарки, утратив в конце концов счет. Как вдруг, сквозь хмельной туман, увидели хозяина, поигрывающего топориком. Услышали страшные слова:
— Гоните деньги!
Гости, еле державшиеся на ногах, раскрыли рты:
— Так что... хозяин... разве не написано у тебя перед дверью, что сегодня еда и питье задарма? — шевельнул наконец языком бондарь, в городке слывший грамотеем.
— Перекрестись, христианская душа, — с невинным видом молвил Миху. — Где ж такое во всей Земле Молдавской слыхано, чтобы бедный шинкарь бесплатно поил людей и кормил? Кто с пониманием читал, тот понял верно, что завтра такое может быть и случится. Что до сегодняшнего дня... — и Миху снова повертел перед их носами топориком.
Гости скривились, словно нюхнули белены. Случись то ночью, сумели бы справиться, может быть, с лукавым корчмарем; но стоял день, и стражники, чуть что, схватят всех, не успеешь и икнуть. Выворотил каждый карманы, нашарил несколько монет и положил в протянутую ладонь хозяина. Кто же ничего не наскреб, тот оставил в шинке кожух или кушму — в залог. И ушли, матерясь. А Миху содрал с кола доску с буквицами и бросил ее в огонь.
Весть об этой проделке мигом облетела городок. Обманутые пьяницы сами болтали на всех перекрестках, что чертов Миху не такой уж дурак. Да и жаловаться, если подумать, не за что: и вино у него доброе, и жаркое и ватрушки — одно объедение.
Шинок стал каждый день наполняться людьми. Заходили опрокинуть чарку и уставшие после работы хозяева, и известные лодыри, и всяк, кому случится пройти мимо. Даже Кирица поняла наконец, что хотел сказать муж, когда объявил, что время точить косу.
Спорится дело — прибывает и счастье. Полгода спустя Миху перестал мотаться по уезду в поисках вина. Паны и крестьяне не чурались сами привозить к нему полные бочки, свиней и коров, чтобы продать их оптом. Миху же, хитро подмигивая, доверительно сообщал каждому, что только у него закупает столько добра, ибо уж больно хорош его товар. Платил семь или восемь потроников[57] за ведро вина. Продавал же по десять и даже пятнадцать, а иногда весенней порой выручал и целый венгерский золотой.
Растет торговля — тяжелеет и мошна. Мало-помалу у хитрого Миху раздались бока, зарумянились щеки. В один день хозяин в сердцах разломал старую телегу. Купил новую, с козлами и передком. Подарил старую клячу цыгану. Присмотрел на ярмарке пару резвых жеребчиков и с гордостью привел их на свой двор. Построил им вскорости конюшню из камня. Дабы не утомлять себя, запрягая и выпрягая, доставляя корм и вывозя навоз, нанял слугу.
...Миху проводил последнего пьяницу на ту сторону дороги. Проводил не без труда: поздний гость противился, скуля, что негде ему ночевать, и Миху пришлось помогать себе кулаками и коленками. В корчме все стихло, хозяина охватили расслабленность и грусть. В спальню пришла Кирица, чтобы укачать ребенка.
За дверями спали Яссы. Спали жители, забыв свои радости и заботы, оставив до утра зависть и вражду. То был иной мир, презираемый Миху, чужой. Люди города, с их радостями и заботами, с их враждою и завистью существовали лишь для того, чтобы пить и есть, увеличивая тем его достаток. Еще зеленым мальцом Миху тянулся слухом к речам поселян, жадно впитывая нехитрые ходячие истины: в наши дни, мол, честь и совесть не в чести; в наши дни хорошо живут лишь люди денежные, лишь мастера обманывать и ловчить.
Миху вдруг охватила внезапная дрожь, из самой глубины души. Рука нащупала рукоять топорика. Нашарила также большой топор: не один, так другой его непременно оборонит. На глазах шинкаря сотворялось чудо: широкий засов на двери пришел в движение, сам собою выскальзывая из петли. Дернулся раз, другой... Чья-то невидимая рука подталкивала массивную железную полосу. В приоткрывшуюся дверь просунулась верхушка кушмы. Вошел здоровенный мужик в коротком кожухе и красных чоботах. За ним — еще пятеро, в таких же кожухах, но в опинках.
— Атаман! — пробормотал Миху.
Верзила, воровской атаман Константин Лупашку, отозвался довольным смешком, шевеля густыми усами.
— Сам виноват, хозяин, — весело сказал он. — Завесил окна, и мы подумали, что ты спишь. С чего это у тебя трясутся челюсти?
Товариши атамана хохотнули. Окружив корчмаря, пожали ему руки. Миху согнал с лица выражение страха, кляня в душе не забывших к нему дорожки нежданных гостей. С такими недолго и до беды.
Гайдуки приняли из его рук по чарке, поднесли их к губам. Но не успели сделать и глотка: из дверцы в глубине спальни появилась Кирица. Узнав пришельцев по голосам, успела хозяюшка сбросить простое платье с передником и нарядилась в вышитую сорочку и юбку, украшенную вишневыми цветами. Голову шинкарки покрыл тонкий льняной платок, на груди сверкало монисто, подаренное гайдуцким войском на счастливой свадьбе в Орхейских кодрах. «М-м-м...» — замычали, увидев ее, мужчины. Мгновение спустя уже окружили ее.
— Неужто наша Кирица?
— Ну и ну!
— Все так же молода да хороша, словно солнца луч!
Кирица цвела улыбкой.
— Добро пожаловать, ребята! Нечего ахать да охать, не придется вас водой отпаивать!
— Не водою, вином, — засмеялся Лупашку. — Вода нас век не берет!
Кирица исчезла и мигом вернулась, неся на подносе хлеб, жареное мясо, овечью брынзу, лук.
— Сварить что ли, заму[58] из петуха? — тоненьким голосом спросила она.
— Спасибо, хозяюшка, и на том, — остановил ее атаман. — Поели бы голубцев с липовым листом, да некогда... Посиди-ка лучше с нами, кто знает, когда еще свидеться придется...
В гайдуцком войске Константина Лупашку был строгий закон: вступил в круг — пляши до конца. Приказы атамана выполнялись беспрекословно. Гайдук обязан был быть храбрецом. С жалостью и слезами прощались с первого часа. Никто ни на что не решался без ведома главаря. Если кто задумал бежать и попался — того убивали на месте. Если сбежал со злым умыслом и скрываешься — тебя будут искать, разыщут, накинут на шею петлю и повесят на дереве. Миху дал клятву на восходе солнца, на лесной поляне. Жизнь его с той поры принадлежала гайдукам. Что мог он, впрочем, тогда отдать кроме жизни? Парнем был он ловким и побывал с товарищами во многих делах, с пролитием крови и без оного. Однажды гайдук по секрету признался своему атаману: живет-де неподалеку в деревне красотка. Глаза ее — чистый жар, сама Иляна Косынзяна[59] в сравнении с нею — дурнушка. Спознался с нею Миху еще в ту пору, когда стали наливаться в бороздах соком арбузы. Мила ему красотка, и все тут. Но Миху узнал от людей, что родители не хотят выдавать дочку замуж за кого попало, что жених для нее присмотрен ими давно. Парень он, может, и хороший, только Кирица плачет и боится за него выходить. Как бы горю ее помочь? Можно ли не пожалеть ее молодость и красу? Атаман слушал молодца, слушал, да и сказал:
— А ты ее укради.
Так и сделал Миху — подобрал двух товарищей и похитил однажды ночью девицу. Поженили их у пещеры, обвенчали венцами из листьев и цветов. Сыграли царскую свадьбу. Дрожали кодры от молодецких покриков и песен... Но прошло время, и стало заметно, что походка молодицы не так уж легка, какой была...
— Что будем делать, братцы? — спросил атаман.
Полночи и еще полдня шел гайдуцкий совет. Потом все обняли Миху, обрядили в новое платье, дали ему кошель золота и приказали:
— Иди и становись хозяином.
Так избавился Миху от гайдучества, а гайдучество — от него. Только добрых друзей забывать не годится. Время от времени хозяева леса наведывались к нему — повидать.
— Отменно взялся ты, братец, за хозяйство, — сказал Константин Лупашку. — Вскорости тебя будет не узнать.
— Уж как могу, полегоньку... Не окрепну теперь — потом будет поздно. К чему голодовать, ежели и сытно прожить можно? Торгую, прирабатываю, скотинку режу... Такая уж пошла жизнь. На будущий год задумал домишко построить — чтобы все было, как у людей. Смилостивится господь — прикуплю после землицы, заведу клочок виноградника...
— Ого! Из грязи — в бояре да князи! Пока не приняли к нам в чету[60] — ходил сроду босой, опинки завязывать не умел. А нынче выскочил в бояре! Ха-ха-ха! Что скажешь на то, Михалаке?
Все засмеялись, более по поводу давнего приключения с Михалаке, чем над Миху. Михалаке был низеньким мужичком, безбородым и робким на вид. Зато в трудном деле ловок и хитер. Однажды он прознал, что по Ганчештскому шляху должен проехать боярин, от которого он сбежал. Тому мироеду Михалаке служил с детских лет, вытерпел от него немало побоев. Устроили гайдуки в тот вечер засаду, напали на рыдван, обрезали у коней постромки. Вытащили на дорогу самого боярина.
— Твой пан? — спросил Михалаке атаман.
Михалаке, замешкавшийся в толпе среди других, пробрался вдруг к своему прежнему мучителю, неожиданно упал перед ним на колени и поцеловал руку. Боярин даже погладил его по голове, думая, что пришла поддержка. Но атаман, сунув два пальца в рот, свистнул так свирепо, что ветер даже застыл среди ветвей. Тогда Михалаке вскочил на ноги, наставил на боярина кинжал и завопил:
— Кошелек или жизнь!
Отдав бывшую при нем наличность, боярин направился было к кучеру, чтобы его развязать. Но Михалаке топнул опинкой:
— Раздевайся!
И погнали они нагишом по дороге боярина, прикрывавшего свой стыд руками. Михалаке свистел ему вслед и кричал, словно погонял стаю зайцев:
— Ута-на-на-наа!!
С тех пор братья-молодцы не раз допытывались у Михалаке: «Зачем целовал боярину руку, полоумный?» Тот лишь краснел, не зная, что сказать.
— Кончай зубы скалить! — приказал Константин Лупашку. — Что скажешь, Миху, о нашем деле?
— Все идет как надо, Константин.
— Слуги?
— Нахлестались и спят.
— Собаки?
— Увязли зубами в тряпках, пропитанных смолой.
— Двери?
— Подвязаны накрепко.
— Что там еще?
— Более ничего, атаман. Хозяин, Тодерикэ Спынул, ложится спать засветло подле своей брюхатой хозяйки и не просыпается до зари. Добро его — в тайниках, о которых я сообщал.
— Годится, — молвил атаман. — Пробираться туда будем по двое. Со мною — Маковей Бэдикэ. С Никоарэ — Михалаке. С Дарием — Кожокару. Парами и вернемся к коням. Так, ежели что, попадутся только двое. Из города выбираться будем по трем разным дорогам. Встречаемся у колодца близ Малой Сосны.
Кирица окинула атамана ласковым взглядом. В глазах ее мелькнуло сожаление. Лупашку заметил. Повелел:
— Кладите на пол кожухи и ложитесь. По моему слову быть на ногах. Миху! Гаси свечи и забирай женушку в постельку.
Кирица легонько вздохнула:
— Была бы я тоже мужиком...
Ночь стояла безлунная. Город благодушно почивал. Завели песнь петухи. Один из них хлопал крылом и издавал протяжное «кукареку», и по его примеру, проснувшись, продолжали перекличку другие, все более многочисленные, вблизи и вдалеке.
Константин Лупашку всматривался в окрестность. Его напарник, Маковей Бэдикэ, прятался в тени того же плетня.
Они проследили за тем, как Михалаке и Никоаре, отделившись от них, перемахнули через стену, окружавшую усадьбу боярина Тодерикэ Спыну. Пробравшись мимо конюшен, те растворились в темноте. Потом было видно, как они взобрались по лестничке, под краем навеса, чтобы исчезнуть под крышею дома, на чердаке. Там, под остатками кукурузных стеблей и навозом, была спрятана двуслойная сумка из телячьей кожи. Михалаке и Никоарэ предстояло отгрести навоз, нащупать сумку, забрать ее и с нею улизнуть. Другая пара — Кожокару и Дарие — прошмыгнула тем временем в глубину сада и начала копать под корнями черешни. Как им заранее сообщили, там был зарыт кувшин, полный татарских золотых[61].
— Наш черед, — шепнул атаман.
Они прокрались к окошку около угла, образованного двумя стенами дома. Лезвием кинжала Лупашку искусно высвободил из рамы стекло, вынул его. Раскрыв легким толчком окно, Бэдикэ проник в дом. Атаман последовал за ним.
В горенке пахло древесной гнилью и топленым салом. Сквозь крохотные оконца пробивались отсветы звездного неба. Стены были завешаны коврами и рушниками, но комната казалась заброшенной и холодной. Лупашку сгреб дорожку с деревянной лавки. Маковей, пригнувшись возле торца, приоткрыл краешек фонаря, завернутого в черную ткань; достаточно было отвязать незаметную веревочку, чтобы появилось отверстие, не более чем в днище бочонка.
— Вот здесь, атаман.
— Вижу.
Лупашку, стоя на коленях, потянул на себя тяжелый рундук. Крышка приподнялась с недовольным скрипом. Узкий луч фонаря утонул в веселом оскале множества золотых монет, драгоценных камней, серег, браслетов и ожерелий.
Поздние гости принялись выбирать драгоценности и золото и укладывать их на дно мешка. Действовали уверенно, быстро.
Вдруг послышался глухой шум. Оба замерли, напрягая слух. Справа от них темнела дверь, ведущая прямо в малую спаленку боярина Тодерикэ Спынула, второго казначея его высочества Дмитрия Кантемира-воеводы. По словам верных людей, его милость почивала всегда богатырским сном, никогда не покидая ночью комнаты. Раздался, однако, женский голос:
— Тодерикэ! Слышишь! Казначеюшко! Проснись!
Это могла быть только жена боярина, по слухам — истинная ведьма. Осерчав, казначейша вцеплялась в человека зубами, куда попало, словно злая сука, и рвала с него кусками мясо. Миху говорил также, что боярыня брюхата и страхолюдна с виду, словно чертова бабка.
— Тодерикэ! — продолжала хозяйка. — Да проснись же, проснись! — И вдруг, с неожиданной злобой: — Тодерикэ! Побей тебя бог!
— Хо, эк тебя разбирает, женщина! Что тебе там приснилось? — Раздался наконец голос казначея.
— В доме воры!
— Какие такие воры? Где они?
— Они спрятались на чердаке. Слышишь, как возятся?
— Хо, женщина, — зевнул Тодерикэ Спынул. — То крысы добрались до кукурузы. Завтра велю поставить капкан. Оставь меня в покое и ложись-ка спать.
Казначейша, однако, не унималась:
— Тодерикэ! Да хватит же дрыхнуть! Сколько тебе повторять? Слышишь? Добрые люди мыслят и о божеском, не только о том, чтобы похрапеть. У других, небось, дома полны деток... Казначей! Тодерикэ! Мерин чертов!
Казначей тяжело завозился на постели. Затем, похабно выругавшись, зашлепал голыми подошвами по полу.
— Озверела, ей-бо! Помолчи-ка там насчет бога! Пойду спать в камору...
Лупашку и Маковей встали за косяком двери, подождали, пока казначей переступит порог и закроет ее за собой. Затем схватили его, заткнули рот, связали по ногам рушником. Наконец, завернули с головой в суман[62]. Но казначейша не собиралась утихомириться. Распахнула дверь и крикнула:
— Бабы испугался, тряпка такая? Сейчас я тебя!..
Константин Лупашку ущипнул напарника. Тот скрутил казначейшу и вытолкнул ее обратно в спальню. Женщина успела лишь коротко взмычать. Атаман продолжил начатое дело. Очистил рундук и лишь, тогда заметил, что Бэдика слишком долго возится с казначеевой супругой. Неужто боярыня так крепка телом, что здоровенный гайдук не может ее связать? Но тот уже появился, неся свои штаны и руке.
— Атаман! Не хочешь ли попробовать?
— Скотина! С каждой тварью готов мараться! Уходим: не забудь взять фонарь!
Под стеной им встретился кот со светящимися во тьме глазами. Дружески мяукнув, он потерся об атаманов сапог.
— Говорит, что надо бы поджечь вон тот стог, — пояснил Лупашку.
Бэдикэ бросился в ту сторону. Стог подпирал крышу навеса; по нему, как по мостику, пламя могло легко добраться до тесовой крыши господского дома. Здоровяк раскидал солому у подножья стога, добираясь до сердцевины. Сорвав черную ткань с фонаря, он разбил стекло и зажег охапку сухой соломы.
В месте, где были спрятаны кони, они застали только своих жеребцов. Другие, значит, сделали свое дело и ускакали.
У мастера Мани не было охоты поддерживать беседу. Маня клевал носом. И лишь когда ветер принимался порой трепать его чуприну, ненадолго пробуждался от дремоты. Георгицэ и он выбрали боковую дорогу, дабы каждый встречный не тянул их лукаво за язык: где были, мол, да зачем? Чем меньше болтовни и встреч, тем оно лучше. Где они были? Ездили в Верхнюю Землю[63] по повелению его величества князя. Какому такому велению? Эге, христианская душа, кому многое ведомо, тот рано старится, плохое дело знанием укорачивать отпущенные каждому дни!
Земля окоченела, но месяц март завладел уже, словно вотчиной, Молдавией. Всходит солнце, — и корка на черных тропах покрывается темной росой. Роса размягчает землю, размачивает. Покрывает дороги грязью. Топчут ее люди и скотина, примимают, — и получаются весенние дорожки. И пробуждается все живое. Набухают на деревьях почки, выходят на свет божий цветы. Из жарких стран возвращаются птицы. Цесарочки поклевывают червячков и мушек. Крестьяне выводят плуги, стирают с них ржавчину. Резвятся и скачут ягнятки. Пастухи тем временем сбрасывают зимнюю оторопь и присматриваются, какова на пастбищах трава. Звенят ручейки и гремят потоки. Проклевываются в борозде из зерна ростки. Приходит лето: зеленеет лес, цветут луга. Потом является в свой черед осень, начинается жатва. Собирают виноград, грозди ставят под прессы или давят ногами в мешках. Бочки тяжелеют от сладкого муста[64]. Когда же он закисает, начинаются свадьбы. В урожайные годы свадьбы особо веселы. Одни пьют чарками, другие кувшинами; потом ищут повод подраться. Молодецки покрикивают дружки. Смеются пирующие. Кричат как можно громче, когда выносят приданое. На такой свадьбе повеселился бы охотно Костаке Фэуряну из Малой Сосны. Если же бы украшала ее Лина в венке невесты и Георгицэ с букетиком на груди, лопнул бы тогда Костаке Фэуряну от радости. И выпрямилось бы у него искалеченное плечо, и помолодел бы старик в единый день, так что и не узнавали бы его люди.
Такие мысли блуждали в голове капитана Георгицэ, когда почудилось, будто его слуха коснулся отдаленный звон. Всадник выпрямился в седле, словно стремясь подняться повыше над дорогой, по которой щелкали конские копыта. Во всем городе Яссах звонили колокола. Случилось, видно, что-то важное: пожар, война или иное бедствие. Показался хвост дыма, казалось, силившийся лизнуть самое небо. Из дыма выглядывали устрашающие языки пламени. Георгицэ не ожидал увидеть подобное при въезде в город и вздрогнул, словно увидел дикого зверя.
— Маня! Пожар!
Мастер Маня невольно пришпорил коня.
— Боярская усадьба горит, капитан!
— Может быть. Постой-ка! — приказал вдруг капитан Георгицэ. — Что там под горкой?
Окрестности скрывало серое марево. Со стороны города, однако, туман был реже. И можно было заметить под бровью леса двух всадников, гнавших коней галопом.
— Нечистое дело, твоя милость!
— Скачут сюда. Мы должны их поймать!
— У нас нет арканов...
— Как угодно, надо их остановить. Может, тот пожар как раз — дело их рук. Ну как?
— Что поделаешь, капитан! Как схватили нас с тобой в роще царские сторожа, так и мы схватим этих торопыг...
Привязали коней в низине, за кустами. Взобрались на мокрые ветви дубов, склонившихся некогда над дорогой — послушать, чем хвалятся проезжие, да так и застывших там, искривясь. Беглецы между тем припали к конским гривам и погоняли вовсю, следуя гуськом. Но под старыми дубами, будто с самого неба, на спины им свалились два тяжелых тела, словно сброшенные дьявольской силой с деревьев. Вывалились из седел, в треске рвущегося платья, рыча. Шапки покатились, какая куда. Последовала короткая схватка. Придавив коленом своего противника, капитан Георгицэ поискал глазами мастера Маню. Но тот уже стоял поодаль, вытирая окровавленные руки об одежду незнакомца, на которого напал.
— Что случилось, мастер?
Маня сунул кинжал в ножны и подошел, оправдываясь:
— Ошибка вышла, твоя милость. Задел я его чуть-чуть возле уха, а он, дурачина, взял и помер.
Из лужи крови Маня вытащил свой трофей — увесистый мешок.
— Эге, капитан, да тут целый клад. Погляди!
Молодец, прижатый Георгицэ, взмолился:
— Слезай с меня, капитан Георгицэ. Я в твоих руках.
— Ты знаешь, кто я, ворюга?
— Как же мне тебя не знать! Ведь ты сын покойного пыркэлаба Лэпушны, Дамиана Думбравэ, и служишь ныне его величеству Дмитрию Кантемиру-воеводе.
— Кто же ты и от кого так спешил? Говори скорее, чтобы не вышла ошибка и у меня...
— Я Константин Лупашку, гайдуцкий атаман.
— Кого страшится любой купец и боярин в земле нашей, кого знают даже казаки на Украине?
— Тот самый, капитан, горе мне по грехам моим. Сокровище в том мешке взято мною у Тодерикэ Спынула, казначея.
— Усадьбу его, значит, тоже вы пожгли?
— Только стог... Теперь с божьей помощью занялась, может, и вся усадьба...
Лупашку скрипнул зубами, поднимаясь на ноги. Подошел к товарищу, еще корчившемуся в агонии.
— Его звали Маковеем Бэдикой, беднягу, прости его господь. Добрый был разбойник! Восемь лет мы с ним вместе. — Лупашку наклонился и поцеловал своего спутника в окровавленное чело. Напряг руки, прикрученные у локтей за спиной. — Так кончают свой путь гайдуки, брат мой Маковей. Не отпетые попами, не оплаканные родней. Хватают нас антихристовы дети, как жучков, и бросают на съедение воронам, как падаль. Погуляли мы с тобой немало по лесам и дубравам, отвели душу. Но вот добрались и до привала. Прости, брат Маковей, коли в чем перед тобой согрешил.
И, выпрямившись, обратился к воинам: — Нечего тянуть, ребята. — Ведите, куда считаете нужным.
— Поболтал, и довольно, — обрезал гайдука Георгицэ. — Да и с Маковеем простился зря. Недалек час, палач отправит тебя туда же, и встретитесь вы оба в геенне, на самом дне.
Дмитрий Кантемир восседал в кресле, в малой спафарии, и слушал, вперив взор в пустоту, великого спафария Иона Некулче. Черты князя застыли в суровой озабоченности. Не было дня без вести о новых и новых злодеяниях, творимых в его стране. О грабежах, расправах, насилиях и вражде. Один резеш[65] выпустил кишки другому вилами, поспорив по пустякам. Ограбили монастырь святой Пятницы в Лэпушнянском уезде. Превратили в пепел усадьбы сулджера. Взбунтовались крестьяне Сорокского уезда...
Господарь повернулся к дверям. Появление капитана Георгицэ вывело его из раздумья и приободрило.
Георгицэ преклонил колено и приложился, как полагалось, к княжьей руке.
— Съездили мы, государь, с мастером Маней куда было велено и возвратились благополучно. Поймали в дороге черного ворона да мешок золота. По его собственному признанию, эта птица — Константин Лупашку, воровской атаман.
— Мы не слали тебя на ловлю воронов, капитан...
Георгицэ вынул из-за пазухи письма царя и вручил господарю. Кантемир распечатал их и торопливо прочел.
— Говори, капитан, — сказал он, продолжая рассматривать бумаги. — Говори, я слушаю.
Капитан Георгицэ не сразу решился продолжать. Не мог уразуметь, как можно в одно и то же время читать и слушать, как кто-то о чем-то там болтает. Но, подумал он про себя, от его господина можно дождаться и не такого дива.
— Съездили благополучно, твое высочество, — повторил он. — Мешали, правда, снега да грязь, но мы с ними справились. Прикинулись, будто заблудились на Украине, и проведали, блуждая, о чем хотели знать. Орды крымского хана, двинувшиеся было вверх по Дону, и войско буджакского калги-султана отогнаны войсками царя.
— Про то нам известно, — сказал Кантемир, не прерывая чтения.
Капитан Георгицэ, убедившись еще раз, что его князь наделен свыше божественным даром, продолжал увереннее:
— Его царское величество Петра Алексеевича застали мы в городе Красноусе около Харькова, в усадьбе князя Трубецкого. Накормил и напоил нас его величество по-царски. Поблагодарил за вести от Петра Толстого и письма твоей милости. Затем показал нам свои корабли и бронзовые пушки. Из Харькова взял нас с собой в Москву, в старую свою столицу, дабы отдать нам поклепные письма на твое высочество, писанные ему от недругов твоих из наших мест. И велел царь тебе, государь, сказать: будь осторожен с турками, но берегись не менее бояр своей страны, ибо злобны они и тебе враги.
Кантемир резко сдвинул брови, губы его сжались в нитку. Антиохий Жора, молдавский гетман, жаловался царю, что его князь отрекся от христовой веры и со страху готов лизать туфли султану. Молдавские бояре хотят от него отложиться и перейти со всем войском на сторону русских. Не мог понять слабый разумом, подлый в расчетах гетман, что поспешный и необдуманный шаг способен навлечь на князя и его страну, еще до подхода российских войск, неистовство оттоманского ятагана.
Из горла Кантемира вырвался глухой и долгий, мучительный стон.
— Гетман Некулче, — молвил он.
Рука, державшая письма царя, слегка дрожала. Некулче затрепетал. Что случилось с князем, приступ бреда? Ведь в гетманах ныне его милость, Антиохий Жора, о том знает вся страна.
— Гетман Некулче, — повторил Кантемир.
— Государь...
Воевода вперил в него тяжелый взгляд.
— Не удивляйся, Ион, я не ошибся. Действуй, гетман Некулче. Прикажи взять Антиохия Жору и запереть его в глубочайший наш подвал. Приставь к нему крепкую стражу. Без нашего на то дозволения не давать ему ни с кем ни видеться, ни говорить.
Ион Некулче поклонился и вышел. Кантемир бросил взгляд на Георгицэ.
— Говори, капитан. Я слушаю.
Шли дни за днями, но Константин Лупашку не был в силах их даже сосчитать. В том каменном мешке, в который его бросили, было всегда темно. Догадаться о том, что настал вечер или пришло утро, можно было только по тому, что в дверях появлялся экклезиарх[66] Эмилиан, приносивший кружку воды и заплесневелый сухарь. Гайдук понимал: если уж его поручили заботам церковнослужителя, это означало, что вести счет дням и ночам уже ни к чему. Узник стер до мяса ногти, расчесывая грудь: не было покоя от вшей, от блох и клопов, упивавшихся его кровью. Изредка его одолевала дремота. Тогда приходили сны, вырывавшие его из ямы и уносившие далеко-далеко, на поляну в Орхейских кодрах, или в рощу в Дудулештских местах, в круг его молодцев, разбойных весельчаков, бесстрашных храбрецов. Он слушал голос Маковея Бэдики, здоровяка в косматой заломленной набок кушме, подзывавшего его к журчащему родничку, чтобы втайне поведать о новой молодецкой проделке. Поодаль закипает казанок с замой. Рядом на сковородке жарится утка. От вкусного запаха кружится голова... Что это, первые признаки безумия? Нет, нет! Каждый, кто голоден, глотает этак слюнки, мечтая о всякой вкуснятине. Неужто сырое подземелье, куда он попал, — последнее его прибежище в канун смерти? Но будь что будет! Только бы поскорее вырваться из этой бездны, хотя бы на казнь!
Так терзался Лупашку в то утро, когда за дверью, как всегда, послышался звон ключей бдительного экклезиарха Эмилиана. Скрипнул засов. Прошелестела ряса преподобного. Раненько, по всем расчетам, явился он на этот раз. Не следуют ли за ним по пятам каты с иголками, с тупыми ножами, для нового допроса и новых мук? Давненько не жаловали что-то к нему палачи...
Экклезиарх Эмилиан вошел неспешно, посвечивая себе свечечкой. Воткнул ее в углубление между двумя камнями, похлопал веками, рассматривая сидельца. Монах принес на дощечке острие косы, более схожее с шилом, чем с бритвою, и чашечку с мыльной пеной. Усевшись рядом с Лупашку, он вынул из широкого рукава пару ножниц.
— Почтенный экклезиарх, зачем тебе моя борода? К чему я должен готовиться — к крестинам или свадьбе?
Услышав нечестивые речи, экклезиарх сокрушенно покачал головой. Лупашку хохотнул.
— Вот уж не чаял, что брить меня будет немой поп!
— Не гневи бога, сыне, и без того довольно ты грешил, — глухим голосом отозвался преподобный. — Молись лучше господу о прощении.
— И помолился бы, святой человек. Да услышит ли, увидит ли меня бог в ямине сей? Видно, так уж написано мне на роду — до скончания времени вариться в кипящей смоле...
Этакого непотребства экклезиарх не слыхивал давно. Пробормотал старец молитву, осенил себя крестным знамением. И взялся за отросшую бороду нечестивца, чтобы привести в порядок грешный лик.
В тот же день явились четверо апродов во главе с дворцовым баш-булу-башем[67] и вывели его наружу. Во дворе прислонили к столбу, чтобы привык к белу свету. Потом осторожно повели через двор и далее по переходам княжьих палат.
Лупашку дал втолкнуть себя в большущий зал. Тряхнул плечами, разбросав апродов, словно ореховые скорлупки. Бросил быстрый взгляд вокруг, как бы примериваясь, кого бить и куда бежать. Потом выпрямился и застыл в ожидании.
На могучего гайдука величественно взирал сам господарь Земли Молдавской. Толстые восковые свечи с трепетом потрескивали в канделябрах, бросая ясные лучики то на лик князя, то на образ спасителя над его головой. Но таяли в воздухе, не достигнув высокого чела, ибо стоял день и в окна лились потоки света. Свечи горели, как того требовал обычай земли. По левую руку господаря в роскошном кресле восседал митрополит Кир Гедеон; от него далее тянулся ряд бояр в атласных кафтанах, с непокрытыми головами. По другую сторону зала сидели другие бояре, помельче чином. Великие бояре и малые, логофеты и ворники, спафарии, казначеи и постельники, постельничата и каморники, армаши и апроды с сожалением глядели на Константина Лупашку, воровского атамана. В их глазах добрый молодец был уже не более чем труп.
Княжья кука под страусовым пером лениво шевельнулась. Кантемир милостиво сказал:
— Кто ты, добрый молодец, и как тебя звать?
— Я, государь, сын монаха. От зари до заката имя мое неизменно — Константин Лупашку. — Никто из собравшихся не ожидал услышать такой могучий голос и такую связную речь. И не был похож на безумца этот человек, в самом судном диване господаря объявивший себя монашьим сыном.
— Ведомо нам, добрый молодец, что ты — воровской атаман, — сказал князь, сверкнув белыми крупными зубами.
— И это истина, твоя милость. Только родитель мой и вправду монахом был и преставился пять лет тому назад.
— И где обретался грешник сей? — в голосе господаря прозвучали веселые нотки. — В монастыре или в малом скиту?
— Невдалеке от Быка-реки, господарь, у подножья кодр, в лесной прогалине стоит монастырь Каприяна, чьим ктитором[68], как говорят, был святой Штефан Великий, храбрый господарь Земли Молдавской. В той самой пустыни, в солнечный весенний день нашел пристанище бедняцкий сын из Сорокского цинута[69]. Телесный образ наш, думал он тогда, не вечен. Чем носить его по свету, полному грехов и нечестия, не лучше ли оборонить душу одиночеством и молитвой, во избавление ее и спасение. Святой старец постриг его в монахи, нарек новым именем Евфимия. Молитвы приносили ему благодать, душа обрела чистоту слезы, изголовьем же ему стало священное писание. Мало было тогда на свете таких набожных и кротких иноков, словом и мыслью славивших спасителя нашего и избавителя от страданий. Но однажды ниспослал господь отцу Евфимию великое испытание. Нестерпимый жар занялся в груди монаха. И пошел богобоязненный дотоле инок бродить по лесам и садам, лобызая листья и цветы, поклоняясь букам, тополям и дубам, моля их о милосердии. Заметив это, святой старец той пустыни дал ему благой совет — пребывать в неподвижности сорок дней и сорок ночей в своей келье, питья и пищи принимать не более чем по три глотка утром, к полудню и вечером. Отец Евфимий все исполнил, как было велено. Однако едва почуял снова запахи цветов и дыхание леса, опять попал во власть охватившего его прежде непонятного волнения. Светлым божьим утром пробрался он сквозь дебри, обступившие монастырь, и пошел, пошел на восход солнца. Миновав село, называвшееся Трушиным, вступил в долину, которую жители прозвали Кирицоевой Степью, и взобрался на вершину холма, глядевшего поверх окружавших его возвышенностей. С того места, слева, виднелся Кишинев-городок, справа — пойма Быка, заросшая ивняком, камышами и папоротниками. С невидимых гнезд взлетали стаи диких уток и гусей. А за теми зелеными зарослями раскрывали зевы обрывистые скалы. Отец Евфимий спустился вниз, до течения Быка. Прошел кучу камней, раздвигая стебли посохом, до самых скал. И уже оттуда добрался до деревеньки по названию Гидигич...
Константин Лупашку проглотил комок, мешавший ему говорить. Кир Гедеон, митрополит, ерзал в кресле, сдерживая гнев, с яростью внимая рассказу безбожника. С неудовольствием слушали и бояре. Только Дмитрий Кантемир спокойно взирал на исповедующегося грешника. Словно исповедь звучала для него утешением.
— Но в деревню ту отец Евфимий не стал заходить. Слоняясь вокруг, безвестно, он набрел на опушку рощи. Из кустов навстречу выскочил песец в коричневой шубке. Взглянул на монаха, обнюхал. Словно хотел узнать, какое двуногое создание к ним забрело. Подошли следом другие зверьки поглядеть на пришлого черноризника. Таковы в Гидигиче песцы, государь, не боятся они людей, не убегают. И, любуясь ручными зверьками, отец Евфимий услышал дойну. Выйдя из рощи, он взглянул вниз. За пригорком девушка жала жито. «Бог в помощь, красавица», — пожелал монах. Девушка обрадовалась привету. Воткнула серп в сноп, склонилась и поцеловала руку преподобного. Назвала свое имя: Цушка. Жила она одна с матерью в Гидигиче. Мать была стара и больна, едва могла покормить цыплят. Ни земли, ни скотины у них не было... Работали поденщицами у боярина Матаке. Что давал им Матаке за труд, тем и кормились. Отец Евфимий выслушал ее, помог ей в работе. Пока девица жала, он вязал снопы. Пока жал монах, она плела перевясла... К вечеру отец Евфимий потемнел ликом и вместо снопа схватил в охапку Цушку. Схватил крепко, пригнул к земле, как тростинку. Девица стала отбиваться, царапаться, изошла криком. Никто не услышал ее, — только снопы, деревья да густые окрестные заросли. Далеко за полночь вырвалась наконец Цушка из объятий монаха. Побежала, что было сил, лесом и бежала, пока держали ноги. Отец Евфимий бросился было следом, но вскоре потерял ее из виду в темноте. Наутро он стал ждать ее возле сжатого поля, но девушка больше не появлялась.
Отец Евфимий вернулся ко святому Каприановскому монастырю, со слезами исповедался блаженному старцу. Старик созвал братию на совет. Решили запереть грешника на три года безвыходно в келью, чтобы видел только образ богородицы и лампаду, да святое евангелие. Чтобы стерлось из памяти мирское. Чтобы навечно смирился перед господом. Прошли три года, за которые отец Евфимий ни разу не увидел ни солнца на небе, ни неба самого, ни зелена листка, ни птичьего полета. После того искуса ветхий старец сжалился и простил его.
Прошло еще три года. И вот, ранним утром, когда отец Евфимий рубил дрова в уголке поляны, к его землянке пришла женщина в черной шали. Спросила, давясь слезами: не живет ли в обители сей монах по имени Евфимий? «Я и есть тот монах, женщина», — ответил он. Тогда она извлекла из-под шали младенца, завернутого в тряпки. Положила его на телегу, поверх дров, и сказала: «Я — Цушка, отче, а это — твой сын, крещенный именем Константина. Берегла я его и холила как свет очей. Теперь ослабла и чую свою кончину. Оставляю его тебе, ибо он — кровь от крови и плоть от плоти твоей. Мальчик опух от голода и болен цингой. Молись за сохранение жизни его и приищи, чем исцелить...»
Сказав это, женщина растаяла во мраке леса, словно привидение. Отец Евфимий поднял было кнут — хлестнуть лошадь, дабы утащила куда глаза глядят телегу вместе с младенцем и всем, что в ней было. Но ангел божий, схватив его за руку, остановил... Тот младенец был я, государь, и исполнялось мне в ту пору шесть лет.
Дмитрий Кантемир выгнул брови. Глянул в сторону митрополита, бояр. Все сидели, напыжась, как истуканы. Константин Лупашку сглотнул еще комок. Облегчив душу, атаман с удивлением чувствовал, что темничные вши и блохи вроде бы оставили его в покое. Может быть, кровожадные твари попрятались со страху в складках платья? Или сбежали дорогой, не желая оставлять родимую яму?
— От кого же ты обо всем этом узнал, да так подробно? — спросил князь.
— От родителя моего, отца Евфимия, государь. Прежде чем преставиться, прислал он ко мне человека, ведавшего мои тайные тропы, призвал меня к себе. «Открою тебе тайну, — сказал он, — ибо негоже, чтобы человек прожил жизнь вот так, словно скот, не ведая, кто отец его и кто мать...»
Воевода милостиво улыбнулся.
— И ты, воровской атаман, не врешь?
Константин Лупашку с достоинством посмотрел на господаря своей страны.
— Прости, государь, на дерзком слове. Только люди те, коих мир ворами кличет, не лживы, не злы, какими рисует их молва. И если объявится в их чете обманщик или злыдень, наградой такому может быть только смерть. Гайдуки, государь, ребята честные. Мятежники леса не лгут. И есть еще в мире воры поболее и поопаснее нас.
— Смеешь ли судить других по их делам?
— Смею, государь, ибо нет в мире сем ни порядка, ни божьего страха.
Дмитрий Кантемир ударил жезлом в пол. Но, сдержав гнев, спросил:
— Кто научил тебя, Лупашку, красно говорить, и почему пошел ты в разбойники?
— Горе, государь, было моим учителем... Лекари Каприановского монастыря лечили меня и избавили от хвори. И путался я у монахов в ногах, пока не подрос. Потом меня послали на конюшни — убирать навоз, ухаживать за лошадьми и ослами. Так было год, и два, и много лет. И стал я подобен монастырскому мулу, государь. Давали мне иноки ком малая[70] и кружку воды — и был я тем сыт. А не вспоминал обо мне никто — тогда питался лесными яблоками и грушами. Спал в яслях или на лавке без рядна. Однажды приметил я, что святой монах с жалостью на меня глядит; то был отец Евфимий, до того казавшийся мне, как и прочие, милостивым лишь на словах. Заплакал я, попросил его сказать, сколько суждено мне еще жить собачьей жизнью. Отец Евфимий возложил мне руку на голову и сказал: «Тебе исполнилось четырнадцать лет, сын мой. Вижу, отшельничество не по тебе». Тогда спросил я снова со слезами: «Что же мне, отец мой, делать, ежели так?» Монах погладил меня по кудрям и дал такой совет: «Бежать отсюда, сын мой. Когда братия будет на молитве или почивать, ты должен перелезть через стену и никогда более не возвращаться. Мир велик и полон кривды, но встретится тебе в нем добрый хозяин и будешь жить при нем по-человечески. Только каждые три года ты должен подавать мне о себе весть, чтобы знал я, что ты жив, молился за здравие твое и благополучие и мог найти тебя, если будет в том надобность». «Благослови, отец», — сказал я ему. И он дал мне благословение. В одну из ночей одолел я монастырскую стену — только монахи меня и видели. Стал бродить по холмам и долам, пока не попал в городок Лэпушну в ярмарочный день. Ходил я туда и сюда среди мусора и пыли, среди торгующих и нищих, людей и скотов. Возле торговца конями остановился и затаился. А в подходящее мгновение вскочил на жеребца и уколол его в холку шипом. Конь встал на дыбы, завертелся вихрем на месте, потом перескочил через людей и телеги и помчался со мною прочь. За нами погнались, но не догнали. И скакал я, скакал, пока мой жеребец не выдохся совсем. Так и стал я вором, государь. Через две недели после страстной — в праздник вознесения господня.
Дмитрий Кантемир спросил:
— Что же делаете вы, воровской атаман, с теми богатствами, которые добываете, разбойничая?
— А мы, государь, не разбойничаем вовсе. Мы судим правым судом и караем беззаконие. Узнаем о делах злого боярина — и подстерегаем, когда же и где поймаем — там ему и суд. Отнимаем то добро, что при нем, — деньги, платье, и гоним его голым прочь, гоним кнутом. Порой, шутки ради, и красного петуха ему пустить можем. У купчишек вытряхиваем кошельки, но платье оставляем. А турок и душегубов потрошим насмерть. Девичьих обманщиков оскопляем. Золото, драгоценности и одежду, которую взяли, потом раскладываем на поляне, на глазах всех товарищей. Затем по-братски делим, кому что требуется. Гайдуку много не надо, так что немало добра не находит хозяина. Тогда сидим и вспоминаем. Там-то живет вдовица — откладываем для нее такую-то вещь. В другом месте есть крестьянин, у коего детишки с голода пухнут, — для того оставляем деньжат. И так продолжаем делить, пока остаются только те деньги, которые требуются отряду на прокорм.
— Теперь скажи мне, воровской атаман, кто твои сообщники и где они теперь?
По лбу Константина Лупашку текли крупные капли пота. Только теперь для него начинался истинный бой.
— Этого, государь, не скажу. Запамятовал.
— Жаль тебе товарищей по разбою? Это тоже — по воровскому закону?
— Такой закон у нас тоже есть, государь.
— Тебя повесят, атаман.
— Знаю, государь. Выдам я братьев своих по вере или не выдам — конец для меня один — петля...
— Скажи тогда мне, атаман, кто же есть те воры поопаснее и похуже, чем вы, лесные мятежники?
Лупашку отер рукавом мокрый лоб.
— О всех не ведаю, государь, не считал. Но одного знаю хорошо. Это почтенный Тодерикэ Спынул, второй казначей твоей милости, у которого мы давеча, наберясь смелости, подожгли под навесом скирду соломы.
Взор воеводы выхватил Тодерикэ Спынула из ряда сановников, сидевших под колоннами, и велел ему стать рядом с воровским атаманом. То был низенький боярин, кругленький, как бочонок. На голове его не оставалось волос, кроме двух островков за ушами да хохолка на затылке. Поредела и борода боярина, прежде, может быть, и красивая. Тодерикэ был толст и гладок, черные глаза поглядывали с хитрецой.
— Какова же вина этого боярина, Лупашку?
— Сей боярин, государь, крал деньги из казны при его милости Антиохе-воеводе, и при его милости Михае Раковице-воеводе, и при его милости Николае-воеводе Маврокордате. Сей боярин обкрадывает казну и ныне, и нет никого, кто бы его в том уличил.
— Это правда, казначей? — спросил воевода, хмурясь.
— Пресветлый государь, — склонился Тодерикэ, — разбойник обезумел и клевещет.
Дмитрий Кантемир снова повернулся к атаману:
— Чем подтвердишь свои обвинения, Лупашку?
— Дозволь, государь, задать его милости Тодерикэ Спынулу вопрос.
— Дозволяем.
— Скажи, боярин, государю, сколько денег забрали у тебя мы: я и мои товарищи?
— Сколько было в ларе под лавкой, те и украли. Только не дал вам бог удачи — схватили вас воины его княжеской милости и скрутили.
— Боярин лжет, государь, — сказал атаман воеводе. — Было нас в ту ночь шестеро. Двое стали копать в саду Тодерикэ Спынула, под черешней, и вырыли там горшок с татарскими золотыми. Двое пробрались к задворкам, и достали из-под навоза в том месте двойную сумку из телячьей кожи, тоже полную денег. Забрали мои ребята ту добычу и улизнули с ней благополучно. Я же с Маковеем Бэдикой, зарезанным позже воином по имени Маня, отомкнули ларь...
Островки волос на голове боярина Тодерикэ Спынула зашевелились. Кончики ушей стали пунцовыми, словно их коснулось пламя ада. Лупашку продолжал:
— Но сей хищный зверь, государь, кроме тех денег успел немало припрятать у родичей...
Тодерикэ Спынул при этих словах совсем вышел из себя. Боярин заорал что было мочи:
— Ты лжешь, негодяй! Ты голодранец, лотр, язычник!
Господарь коротко стукнул жезлом об пол.
— Говори, Лупашку.
— Государь! Два кувшина с золотыми спрятаны им в яслях для волов в малом скотнике его брата, Михалаке Спынула. У дяди его, боярина Гаврилы, в свинарнике закопаны два бочонка золотых. У двоюродного брата, боярина Стратилэ, горшок денег зарыт прямо в спальне. Сначала вырыли яму, потом заровняли ее глиной. Имея столько золота, государь, и престол земли нашей купить можно...
Лицо князя потемнело.
— Боярин, — сказал он с отвращением, — признавайся во всем без утайки, ибо мои люди все равно найдут украденное тобой, раз уж известны твои тайники.
Тодерикэ Спынул рухнул на колени, лобызая княжий сапог.
— Пощади, великий государь! Согрешил я, и каюсь, и навек опозорен. Признаюсь как на духу: впал я в слабость, не устояв перед соблазном, и навеки грешен перед землею нашей и всевышним господом!
Кантемир оттолкнул его ногой.
— Не скули, боярин, не вой, как баба. — Взор князя окинул собравшихся на диван сановников. — Преосвященный митрополит и вы, господа бояре, какое решение вынесем ныне о сих двух преступниках?
Константин Лупашку покачнулся. Лишь теперь одолели его усталость и голод. Вначале он почувствовал головокружение и сильную боль в затылке. Затем свет в глазах потускнел, а уши наполнились странным шумом, словно над ним зачирикала разом огромная воробьиная стая. Он свалился бы на пол, как бревно, если бы два пристава, подоспев, не подхватили его под руки. Заговорил Кир Гедеон, митрополит. Сказали свое слово думные бояре господаря. Константин слышал их, словно из глубокого колодца. Мокрое полотенце, приложенное ко лбу одним из приставов, освежило его и привело в себя. Атаман впился взором в светлое лицо господаря. Не верилось, что вот этот достойный ученый и могущественный муж способен осудить его на смерть.
Бояре перестали шептаться. Кантемир не двигался, будучи во власти охватившей его внутренней борьбы. Словно беззвучно читал молитву или искал совета у собственной совести.
— Хвалю тебя за мужество, за достоинство твое, разбойничий атаман, — сказал он наконец. — Ты говорил без страха, защищая себя и товарищей, раскрыв перед нами истоки дел своих. Земля Молдавская, однако, повинуется строгим законам, о коих благоволил напомнить нам нынче преосвященный митрополит. Перед ними все у нас равны — и простой народ, и люди благородного корня. Законы Земли Молдавской не велят нам щадить воров и иных злодеев. И, коль ты вор, Лупашку, и на совести твоей беззакония есть, пощады тебе не будет. Тебя повесят, по обычаю, на калитке нашего дворца. Постыдный и горький грех и на тебе, боярин Тодерикэ. И карой тебе будет отсечение головы и отнятие имущества в казну. Привести без промедления в исполнение это наше решение.
Тодерикэ Спынула пристава-армаши выволокли вон с трудом: боярин верещал во всю глотку и молил о пощаде. Лупашку же вышел, высоко подняв голову, словно и не шел на смерть. Бояре побренчали золотыми цепями, но не вымолвили ни слова.
Приставы ввели другого жалобщика, Мирчу Нэстурела, молодого, богатого боярина из Черновицкого цинута. Проситель был одет в коричневый биниш[71] и красные сафьяновые сапожки. Черные волосы, смазанные постным маслом, были заботливо расчесаны на пробор и приглажены. У боярина были тонкие черты лица и зеленые, чуть уклончивые глаза. Можно было сразу сказать: мужчина он смекалистый, себе на уме. Недаром, верно, прошел слух о том, что за пять лет, прошедших после смерти отца, он успел вдвое расширить земли, унаследованные от покойного.
Мирча Нэстурел отвесил полагающийся поклон. Воевода милостиво сказал:
— О чем просишь, честной боярин Мирча?
— Государь, — начал тот тонким бабьим голосом, — вся моя жалоба в одном вопросе. Прибыли ко мне достойные доверия торговые гости из самого Данцига. Таким обычаем приезжали они и раньше каждый год и к отцу моему, и к родне, и к иным боярам земли нашей. Выпивали с нами по кубку, осматривали скотину, выбирали, какую купить, и договаривались о плате. Расплачивались без обмана.
— На сей же раз, когда немцы стали просить дозволения приехать, мы ответили им, что у боярина Мирчи Нэстурела нет быков для продажи, — заметил князь. — Ты об этом?
— Именно так, государь.
— И тебе не терпится узнать, почему наш ответ был таким?
Мирча Нэстурел прожевал натекшую в рот слюну и сглотнул ее, словно ком слежавшейся брынзы. Боярин подумал, стоило ли ему пускаться в такой далекий путь. Ибо разумное дело — искать в Земле Молдавской правды, но еще разумнее — сунуть под крыло клюв свой и промолчать. Будто все тебе невдомек и нелюбопытно. И ждать, терпеливо ждать прояснения времен и устроения дел при новом царствовании.
Дмитрий Кантемир понимал тревоги боярина и был доволен, что тот молчит.
— Боярин Мирча, — сказал господарь, — какие нынче у тебя с теми иноземными гостями расчеты?
— Разные-всякие, государь. На волов цена — одна, на телят — другая, по весу их и жиру. На меру зерна или воска цены тоже по времени меняются. У торгов свои причуды, как и у человека.
— А сколько платят те торговцы за пару волов?
— Четыре цесарских[72] талера, государь, а то и пять.
— А сколько наторговывают на той же скотине в иных землях — в Ляшской, Немецкой и Французской?
— Того не ведаю, государь. Наше дело — товар продать и денежки в кошель положить. С того часа товар — уже не наш...
Кантемир дернул головой, словно кто-то потянул его сзади, к стене.
— Бояре в земле нашей ленивы да сонливы, — молвил он решительно. — Залезли на печи или преют на лавках. Другие же, кто умнее, приходят и обходят их, как хотят. Чего на Молдове нет? И скот у нас в изобилии, и плоды разные, и вина, и мед, и многое иное, чего не счесть. Будь мы хозяева добрые да разумные — купались бы во злате. Из-за лености же нашей да сонливости всяк обкрадывает нас, как захочет, догола раздевает. Мы же почиваем в покорстве и тиши, в болоте нищеты валяясь. Знай же и ты, честной боярин Мирча, и вы все, господа думные бояре, что жалующие к нам купцы по одной цене свой товар покупают, после, не тратя на дорогу много денег и сил, перепродают по другой — тройной и четверной, иной раз и в десять раз дороже. В Молдавии берут быков по четыре талера за пару, в Данциге же отдают за сорок, а то и пятьдесят цесарских талеров. Зачем же отдаем зазря чужеземцам плоды трудов и богатства земли своей, государи-бояре? И зачем удивляемся, если же те гости торговые продают нам серп по цене доброго быка? Какой народ в Европе стал бы такое терпеть?
— Так не торговые же мы люди, государь, — осмелился возразить Нэстурел. — Мы все же тут — корни земли своей, а не перелетные птахи-купцы.
Кантемир жестко прервал боярина.
— Не торговцы, так станем ими, честной пан. Наберемся ума и поведем сами стада быков и обозы с зерном и салом к дальним пределам, по воде и по суше. Будем искать на них покупателей в Данциге, в Анатолии, Константинополе, в Венеции и в Английской земле. А не дадут нам там настоящую цену, завернем к ляхам, к немцам или москалям. И вернемся оттуда с мешками золота.
— Никто еще доселе, государь, не велел нам такой торговли.
В это самое время во дворе шли приготовления к свершению приговора над осужденными. Слуги приволокли плаху, на которую предстояло возложить главу свою Тодерикэ Спынулу. Приставы принесли петельку. Взобрались на бочку, прикрутили конец веревки к перекладине над калиткой. Подаст его милость воевода знак — и приведут под нее разбойничьего атамана. Подхватят его под белы руки, поднимут и просунут буйну голову в петельку. Поправят на шее веревку. Потом спрыгнут сами с бочки и оставят его трепыхаться.
Покамест же приговоренных оставили под стеной, в сторонке, как следует скрутив им перед тем руки веревками. Оба, казалось, вконец надломились от страха смерти, как умирающий от чахотки в последний свой час. Путы им разрезали, чтобы могли сами опереться о землю, поклониться востоку: сотворить крестное знамение. С двух сторон обоих стерегли два здоровенных воина, державшие ладони на рукоятях сабель. Икнуть не успеешь, как клинки вылетят из ножен и просвистят над ухом.
Тодерикэ Спынул каялся в грехах. Душа его, казалось, вот-вот изольется до капельки в причитаниях. Казначей колотил себя кулаками по лбу. Он кусал себе пальцы и царапал тело ногтями, пока не искровянился весь. Бился головой об землю и о стену, моля казнить его поскорее, сжечь его в огне и развеять пепел, ибо прожил век великим негодяем и скотом.
Воровской же атаман, всем на диво, как был поставлен, так и застыл у стены. Не рвался, не кричал, не противился. Вот так оно, вот так, покачивали головами иные, все у нас до поры до времени, и гордость и крепость тела. Не приведи господь оказаться в шкуре этого несчастного.
С той стороны, от крепости, донесся крик. Не то проклятие, не то приказ. Лупашку поднял веки. Бросил лукавый взгляд на воинов, стороживших его, на дворцовую челядь, столпившуюся вокруг. Поднял глаза к вершине стены. Чертовски высокой была государева стена, в три человеческих роста, не менее того. Непросто было ее одолеть. Без надежной подмоги до гребня и не дотянешься.
— Готовы там, эй, вы?
— Готовы!
Веревка с петлей над дворцовой калиткой была уже на месте. Зачем понадобилась им эта чертова веревка?
По ту сторону стены толпились резеши и крестьяне, пришедшие к господарю со своими жалобами. Прослышав о казни двух преступников, сбежались отовсюду и торговцы. Но вот ушей Лупашку коснулся отдаленный, быстро приближавшийся шум. Послышался конский топот: к резиденции князя мчался отряд воинов. Соскочив с коня у ворот, старший из прибывших набросился на стражника:
— Отворяй скорее, дурья башка!
— Не велено, — грубым голосом ответил страж.
— Это что такое! Открывай, пошевеливайся! — заорал старшой.
— А вы кто такие, что ломитесь? — уже грозно спросил охранявший ворота воин.
— Ослеп ты, что ли? Не видишь, что мы государевы люди? Кому еще в таком платье ходить дозволено, окромя княжьих ратников? Прискакали единым махом с восточного рубежа: важные вести для господаря!
— Не велено пускать, — отрезал стражник. Государь с боярами в диване сидят, дела державы и суд вершат.
— Дай пройти, дурень. Людям надо отдохнуть, пока государь не изволит из дивана выйти.
— И этого нельзя, человече. Во дворе готовится казнь, палач ждет знака его милости, чтобы затянуть петлю. Так что нечего вам тут делать. Да вы и не уместитесь: вона вас сколько, как листвы да травы!
Главарь прибывших с границы воинов, однако, не сдавался.
— Дурень-стражник, — сказал он, продолжая наседать, — ты слишком долго сосал титьку у мамаши, потому и боишься всего. Кушай больше шкварок, проклятый иезуит, чтобы прочь от птичьей тени не шарахаться.
Ратники покатились со смеху. Засмеялась и мужичня, стоявшая поблизости.
— Кто шкварками вскормлен, тот и подождать может, — ответствовал привратник. — Ребята, вы, вижу, бедовые; так и быть, взбирайтесь на стену, поглазейте, что приключается с теми, кого мамка от титьки рано отлучила!
— Не такой уж ты, видать, дурень, каким кажешься, — покачал головой старшой. — Кой-когда и твоя башка варить принимается.
Лупашку вздрогнул. Ратник чуть толкнул его сапогом, чтобы не окоченел. Над стеной, один за другим, вырос ряд воинов. Ребята один к одному, крепкие, вооруженные до зубов. Все были в платье кирпичного цвета, с павлиньими перьями на кушмах. Увидев их, капитан стражников побледнел и мигом подскочил к привратнику:
— Кого ты пустил на стену, дубина?
— А что! Пусть глядят...
Капитан затопал ногами в безмерной ярости:
— Сниму голову с дурака!
Воины, взобравшиеся на стену, в это время начали задевать друг друга и возиться, словно были пьяные. Похоже, в них вселился злой дух: одни тузили друг друга коленками, другие плевались. И никого уже не удивило, когда один из них, потеряв равновесие, свалился вниз. Затем упали еще двое. Сбившись в кучу, они заохали, будто до боли ушиблись. Капитан стражников не медля к ним подскочил:
— Откуда вы еще на мою голову, проклятые? Какая нелегкая вас принесла?
Но ругань замерла на его устах. Все, кто был во дворе, умолкли вдруг и склонились в низком поклоне перед входом во дворец, где появился самолично господарь Дмитрий Кантемир-воевода. За князем по обе стороны выстроились бояре. Господарь, дабы лучше утвердился в них божий страх, приказал сановникам и вельможам присутствовать при исполнении своей воли. Отворили большие ворота — не для того, чтобы простой народ повалил валом внутрь, но дабы следил за всем, себе в науку, издалека.
Великий армаш сделал знак. Два пристава схватили Тодерикэ Спынула и поволокли к плахе. Палач, громадина с воловьими глазами, взвешивал на руке тесак и скалил длинные, щербатые зубы. Подтащив к нему осужденного, приставы отступили. Тодерикэ рухнул в пыль, заползал и завыл:
— Не убивайте, не убивайте! Смилуйтесь, не убивайте меня!
Палач высокомерно усмехнулся. Что за жалкая тварь этот боярин, коли боится доброго тесака! Кат схватил жертву за волосы и сунул головой в углубление на плахе. Размахнувшись как следует, коротко выдохнул: «Ухх!». Толпа качнулась в ужасе, послышались жалобные вскрики. Голова боярина скатилась, словно глиняный ком. Палач вытер тесак о траву, поклонился воеводе. Великое искусство государева мастера было доказано вновь: ни единая капля крови не попала на его шаровары.
Настал черед воровского атамана. Те же приставы сдвинули его с места и повели к калитке. Бояре, слуги и простой народ оторвали взоры от тела боярина, время от времени еще пошевеливавшегося в судороге, и стали следить за вторым осужденным. Лупашку шагал неторопливо, чуть покачиваясь. Словно примирился с судьбой и здешний мир для него уже перестал существовать.
Когда они приблизились к нескольким воинам, свалившимся с вершины стены, могучие руки атамана внезапно обрушились на обоих приставов, опрокинув их на землю. Только самые зоркие заметили, как Лупашку, подобный искре, прянул к стоявшим у подножья стены дюжим молодцам. Те взялись за руки, устроив мостик. И забросили по нему осужденного на самый верх, где его подхватили оставшиеся на гребне товарищи. Затем незнакомцы, выхватив сабли, скрестили их с клинками приставов, бросившихся на них. Лупашку спрыгнул в седло прямо со стены. Мгновенно окруженный отрядом всадников, он бросил коня в галоп. Другой отряд, отделившись от ратников, прибывших, якобы, с самой границы, вынув сабли, схватился с княжьими драбантами и стражниками, удерживая их, сколько было можно, на месте, пока остальные исчезли вдали.
Свистели и звякали клинки. Грохали пистоли и ружья. Такого побоища под стенами дворца здешние люди не помнили давно.
Свалка началась неожиданно, как пожар, охватывающий стог сена в летний зной. Отряд гайдуков, похитивший Константина Лупашку, с криками и пальбой скрылся в отдалении. Дмитрий Кантемир, поглазев на свалку, оставил бояр и удалился по переходам во дворец.
В малой спафарии апродов била дрожь, апроды не разгибали спин в поклоне, ибо его милость князь то устремлялся к окну, то бросался, как слепой, в угол горницы, чтобы вернуться затем обратно. Набегавшись, бросил коротко:
— Гетмана сюда!
Апроды скользнули в дверь. Когда Ион Некулче явился на зов, господарь стоял под иконой богородицы, закрыв лицо ладонями. В такие минуты господари — тираны сущие, к государям лучше не приближаться. Поэтому гетман, встав за спиной своего князя, не сразу сумел сказать положенное: «Я здесь, государь!» Горло гетмана пересохло и речи в нем не стало, едва сумел гетман пошевелить губами.
— Ушли? — спросил, словно с другого берега, Кантемир.
Некулче, прокашлявшись в кулак, пробормотал:
— Их преследуют добрые воины, государь.
— Мыслишь, догонят?
— Мыслю — ищи ветра в поле, государь, — признался гетман, чье сердце сжалось до размеров макового зерна.
Кантемир вздохнул. Оторвал руки от лица, повернулся на месте. И лютый страх гетмана сменился безмерным удивлением. Воевода был весел, каким Некулче не видел его давно. Смеялся, словно в самый добрый свой час. «Умно сказано в старину, — подумал гетман, приходя в себя, — что норов государей — словно небесная синь и морская гладь. Вот небо ясное — и набегает туча, вот море тихо — и налетает буря».
— Ты видел, Ион? Он не хотел умирать!
— Чудом спасся, государь.
— Ха-ха-ха! Чудом! Человеку хотелось жить! Можешь ты постигнуть эту тайну, гетман? А раз не хотелось умирать, человек сумел уйти от смерти в таком месте, откуда не ушел еще никто другой, от Драгоша-воеводы[73] до нашего времени. Не так ли, Ион? А та троица, под стеной! Видел ли ты еще таких храбрецов, гетман? Ради чего они отдали свою кровь? Ради чего бились и погибли? Не сие ли пример мужества и доблести?
— Истинно, государь, редкостный пример...
— Посему же, собери мы войско, в пятьдесят или шестьдесят тысяч таких молодцов, разве не сбросили бы мы иго турок единым махом? Не ухватили бы османского зайца за уши. — Лицо воеводы снова окаменело. — Но кто дозволил лукавым тем ворам взобраться на стену дворца?
— Стражник при воротах, государь.
— Велено взять в оковы?
— Стражник убит в схватке, государь.
— А капитан? Взят ли в оковы?
— Убит и он, государь.
Кантемир сердито фыркнул.
— Гляди как следует, пан гетман, чтобы воры не вили гнезда прямо здесь, при нашем дворе...
Князь выпил холодной воды из серебряного кубка, стоявшего на столике. Нежданное происшествие все-таки глубоко взволновало господаря. Тень беспокойства снова коснулась его лица.
— Слушай, Ион, со вниманием, — сказал Кантемир. — Пустишь по городу слух, дабы каждый ведал, что Дмитрий Кантемир-воевода отправляется вскорости навстречу великому визирю, выступившему против Петра Алексеевича, царя Московии. А сам станешь с войском лагеря близ Баликского монастыря.
— Хорошо, государь, — хитро усмехнулся гетман.
Доев жареного цыпленка с салатом — свое любимое обеденное блюдо, Кантемир потребовал трубку и стал в раздумье следить за кольцами дыма, поднимавшегося к потолку. Тяжкие думы свалили князя в кресло. Его страна окружена врагами. Сбилась в комок в середине Европы и скрипит зубами в тяжких муках. Турки раздели ее, разули и окончательно лишили оружия. Разрушили крепости, добывшие ей некогда славу своею стойкостью в осадах. Какие же остались, те заполнены басурманской нечистью. Ни божьи, ни человеческие законы не спасают более Молдову, не дадут ей опять возвыситься до прежней чести и славы...
Дай же мне силы, о господи, снова пробудить к жизни цвет их гордости! Обереги, дабы не изгнали раньше времени меня поганые, дабы успел я сотворить, что замыслил! О боже! Ты озарил разум мой светом философских мыслей, той философии, что утверждает, что лишь естественное вечно; открой же мне, как могло родиться, сколько еще пребудет на свете то, что противно естеству? Когда же, о господи, вернется все на свое место, на то, что предназначено для него и естественно? Когда узнаю я, что mater studiorum[74] пришествовала наконец и на Молдову, в наш край?!
Кантемир вздрогнул. Издалека послышался голос, шедший словно из глубины. Голос нежный, ангельский — словно предсказание и призыв. Кантемир приблизился к горнице юных княжичей. Сквозь полуоткрытую дверь князь увидел сына Матвея, сидевшего у стола. Рядом стоял грек Анастасий Кондоиди, учитель господаревых отпрысков. Матвей читал по слогам из «Александрии»:
«...В то утро жители города стали искать и не увидели войска, но увидели только быков и овец... И вышли все наружу и сказали:
— Бежал Александр, устрашившись.
И погнались за ним все, от мала до велика. А один всадник из крепости крикнул им:
— Не преследуйте Александра! Ибо видел я этой ночью во сне, что посеяна пшеница в крепости, и жнут ее македонцы, созревшую и незрелую, и ездит Александр верхом на льве в середине крепости.
Но граждане не обратили на него внимания и преследовали Александра, пока не догнали его. А Александр вышел из лесу и встретил их; и ударили одни в середину, другие спереди, и горожане пришли в сильный страх и не знали, что делать, и побежали к крепости; а македонцы рубили их, как рубится; и смешивались одни с другими, и рубились так сильно, что полегли они, как листья и трава; и топтали конями пеших до самой крепости; и зажгли крепость, и сгорел большой храм, где были боги их, и сгорели самые боги, и сказал Александр:
— Если бы вы были богами, не сгорели бы!
И вышли женщины их, распустив волосы и расцарапав лица, и с девушками и с сыновьями, и закричали:
— Александр, смилуйся над нами и погаси огонь!»
Кантемир слушал голос сына, и сердце его смягчилось. Нежный голос княжича, словно луч света, рождал надежду. Князь вернулся к своему креслу в малой спафарии. Жили ведь когда-то на свете храбрые люди. Мужественные и цельные, каким был великий царь Александр, не знавшие страха и слепой покорности. И, если попадали в беду, не оставляли в том месте кости, дабы истлели во прах. Мыслили, бились и разбивали свои оковы..
Пришла княгиня Кассандра. Вошла гордой, легкой поступью. Горести не могли омрачить ее милого лица.
— Ты устал, государь, — сказала она тихо. — У тебя покраснели глаза. Прилег бы ты, Дмитрий, вздремнул.
— Не тревожься, государыня, обо мне. Я здоров и во здравом рассудке. Подумай лучше о себе: худеешь ты и все гаснешь.
Супруги помолчали, как молчат, вспоминая хорошее.
— Так уж нам с тобой, милая, суждено, — тихо молвил Кантемир. — В Санджакдаре Йокусы довелось мне насладиться философией, найти в ней каплю утешения. Ныне одними иллюзиями и приходится себя тешить. Обманув, а затем разгромив римлян, Александр Македонский не боялся, что собственные слуги могут его предать... А кто есть я? Кто есть мы, почему живем на Земле Молдавской? Прошуршал осман халатом — и слова наши и дела снова стали обманчивыми надеждами. Какое у нас есть оружие? Какие мысли? Какие книги?..
— Если у твоей телеги сломалось колесо, — ставишь подпорку, но продолжаешь путь, чтоб не застала ночная тьма, — сказала гордо Кассандра.
— Не о колесе, государыня, речь. Нужна новая телега. Старая-то совсем сгнила, разваливается на куски.
Кантемир побарабанил пальцами по столу. Продолжал негромко:
— Повелел я боярину из Черновицкого уезда, Нэстурелу, торговцем стать. Дал ему на то и срок. Его милость поклонился и сказал, что слова мои просветили его, как солнечный луч озаряет раннее утро. Только никуда тот боярин не поедет — ни в Данциг, ни в Константинополь, ни в Венецию. Скажется больным или найдет другую причину. Казнить его, как казнил я нынче казначея Тодерикэ? Но в тот же день полетят к Порте жалобы да наветы: о жестокости моей и злобе, о том, что я тиран и творю неправедный суд, что не чту обычаев страны. Будут клеветать и подкреплять клевету взятками. Подумай, однако, милая государыня: как бы все обернулось у нас, если некому стало бы жаловаться, ленивое и сонное молдавское боярство не находило бы более кому жаловаться. Если мне приходилось бы бояться только бога — всевышнего властителя всех людей. Вижу долгий твой взгляд, вижу — не одобряешь ты медлительный ход суждений моих и говоришь обо мне про себя: кому неохота месить тесто, тот целый день сеет муку... Может быть, ты и права. Только слишком много вокруг нас тех, у кого под овечьей шкурой скрывается волчье сердце. Вот в чем беда. Это и не дает мне отвязать коня...
— Стремление к делу не может быть пустым, даже если для самого дела мало сил. Не ты ли, государь, говорил мне эти слова?
Возок гетмана Некулче тащился к стольному городу Яссам. Откормленные кони шли равномерным трапом, позванивая колокольцами и бляхами богатой сбруи. Время от времени раздавался посвист кнута и кучерский окрик:
— Но, чалые! Но, красавцы вы мои! Но, молодцы!
По обе стороны экипажа молча скакали верховые сеймены.
Некулче всматривался в окрестности, тайное пламя пылало в груди именитого боярина. Гетман в бодром настроении выехал в тот день из дворца князя. Осмотрел местность вокруг Баликского монастыря, расставил колышки — знаки для будущего лагеря — под старыми дубами. Наметил, где раскинуть шатры. Рессоры глухо поскрипывали, окованные сталью колеса крушили комья земли на шляху, деловито меряя путь, словно сами слышали повеление господаря. Не успеет солнце подвинуться на шаг за полдень — и гетман въедет в ворота крепости.
Зачем, однако, и для чего?
Ох, ох! Земля Молдавская, несчастливица вечная! Настанет ли для нас такое время, когда нынче будет известно, что ожидает нас завтра? Когда придут к концу недолгие царствования, зависть и вражда? Ниспошлет ли нам тоже когда-нибудь Иисус Христос, спаситель наш, тот долгожданный день? Исчезнут ли когда-нибудь с лица земли нашей искушения и беззаконие? Ох и ох! Священная наша родина, прекрасная и обильная! Разомкнуться ли волчьи клыки на горле горемык-молдаван?
Низойдет ли на землю сию ангел мира, покоя и благоденствия?
— Впереди — возок! — крикнул сеймен, скакавший по левую руку. — Из Нижней Земли!
Встречный возок зеленого цвета выкатил из-за холма. Приблизившись, замедлил ход. Форейторы торопливо спешились и раскрыли дверцу. Подхватили под руки выходившего — боярина в дорогом кафтане и гуждумане с сургучом[75]. Пока боярин разминал бока и протирал заспанные глаза, форейторы выбежали на лужок, раскинувшийся выше шляха у лесной опушки, расстелили на нем коврик, пристроили на коврике подушечку. Пригласили его милость присесть.
— Нам машут — просят придержать коней, — сообщил сеймен, склонившись к уху гетамана. — Боярин-то не безвестный. Сам вельможный пан Костаке Лупул, великий ворник Нижней Земли.
— Передохнем, — приказал Ион Некулче.
Слуги ворника не стали распрягать. Надели торбы на морды взмыленных коней, чтобы чалые похрустели овсом.
— Доброго здравия его милости гетману, нижайше просим его милость отдохнуть чуток с нами, — встретил весело Иона Некулче ворник Костаке Лупул, расстегнув ворот и дунув себе за пазуху от сглаза.
— Будь здрав на многая лета, честной боярин Костаке, — приблизился Некулче. — Боюсь, здорово раструсил твою милость сей весенний шлях.
— Здорово, гетман, твоя правда, так, что, кажется, и печенки из меня чуть не повыскакивали.
Один из слуг ворника поставил на ярко расшитую льняную скатерку баклагу с округлой костяной ручкой. Снял крышки с двух серебряных судков и попросил бояр пожаловать к трапезе. В одной из тарелей курились ароматным паром аппетитные на вид голубцы с пшеничной крупой, завернутые в квашеные капустные листья. Во второй был сметанный соус с толченым перцем.
— Долог путь и велика спешка, — сказал Костаке Лупул, принимая у слуги вилочки с тремя зубцами и салфетку с завернутым в нее белым хлебом. — Но и о здоровье забывать нельзя.
— До города уже — рукой подать, до часа, назначенного государем, время еще есть. Можно и о грешной плоти позаботиться, — согласился Некулче.
Вкусна дорожная снедь на лужке, среди запаха цветов и трав, под шепот молодого дубняка. Время от времени над сотрапезниками повисал, жужжа, майский жук или шмель, но бдительные слуги тут же отгоняли его кушмами.
Костаке Лупул был мужчиной тощим и узким в кости, люди давались диву, как только держалось на нем платье. Зеленые глаза смотрели пронзительно, во гневе становились страшными. Зато когда ворник был в добром расположении, глаза его сверкали, как воды ручья, проникая, казалось, в самую глубину души.
— А теперь — по капле господней крови, — сказал он с усмешкой.
Некулче принял из рук слуги кубок и коснулся его губами. Зеленые отливы в глазах собеседника о чем-то напомнили ему. Был слух, что однажды Костаке Лупул попробовал где-то жареного индюка и свежего хлеба, только что из печи. Но не успел утереть губы, как неведомые дьяволы принялись терзать ему изнутри брюхо, словно ножами. «Либо кто-то меня отравил, либо хлеб недопечен», — подумал ворник. Призвал к себе хлебника и поставил его на пытку. Сперва потребовал пучок булавок и самолично воткнул их мужику в раковины ушей и в ноздри. Велел привести жену хлебника, молоденькую, красивую, два-три дня всего и прошло, как они сыграли свадьбу. Лупул выгнал вон слуг и запер дверь. Потом сорвал с молодой женщины одежду и всласть над нею надругался, на глазах у мужа. Затем приказал бить хлебника батогами, пока не станет подобен мертвецу. Неделю спустя бедняга отдал богу душу. А жену его Лупул продал буджакскому татарину.
Хлебник — хлебником, а жена — женой, — думал Некулче. Таков удел простонародья: лодырничать и грешить. Долг господина — наказывать согрешившего и требовать от него ответа за все, что ни натворит, невольно или по своей воле. С этим все было ясно. Думать следовало о нраве боярина, сидевшего перед ним, готового тыкать иголками не только в уши своих людей, но и в глаза именитых бояр. Ибо среди соседей ворника не сыщется боярина, мазила или резеша, коего Костаке Лупул не успел бы обидеть, у кого не отобрал бы за зря либо целую вотчину и деревни, либо участки доброй земли или виноградника. Нет, пожалуй, боярина, коего ворник не облукавил бы или обокрал, тем или иным способом обведя вокруг пальца. С какой иной целью остановил он теперь его, гетмана страны, на скрещении двух шляхов? Не мог же он сделать это просто так, без недоброй задумки. За радушием встречи могла таиться опасная западня.
Пока распивали кубки, к судку с голубцами подполз неуклюжий жук, Костаке Лупул, с отвращением сморщившись, дал знак слуге. Собрав посуду со скатерти, тот отнес ее к возку. Второй слуга уже трудился над дубовой дощечкой; небольшим молотком он разбивал на ней жареные лесные орешки, а ядрышки на чистом платке относил господам.
— Чего бы нас с такой поспешностью призывал государь? — спросил Лупул, разгрызая каленый орешек.
— А что тут такого? — ответил Некулче. — Время нынче неспокойное, народы и страны мятутся окрест нас вовсю. Что же может стрястись, если черт Сарсаилэ выскочил из болота!
— Так оно испокон веков, друг и гетман Некулче. Государь-воевода правит страной, и наше дело — покорствовать его высокой воле. Ибо когда князь поднимает буздуган[76] для удара, мы, грешные, прижимаем перед ликом его, как малые мушки, крылышки и молим о милости. Согрешил вот перед государевой казной Тодерикэ Спынул. И милостивый государь, взглянув сурово, отдал его на растерзание палачу. Просил покорно князя Мирча Нэстурел — дозволить ему торговать по старому обычаю. Его милость князь в ответ призвал его на диван и велел отступиться от заведенных предками порядков, ибо молдавские бояре — самые ленивые и сонливые в Европе... Чей теперь черед, пане гетман?
Гетман начал понимать, какие заботы и страхи одолевают ворника. Потому и ответствовал как верный слуга князя и беспристрастный человек.
— Государь наш — господин земли нашей и божий помазанник. Значит, негоже нам питать к нему подозрения и отворачиваться от его милости сердцем. Как ни суров порой государь с нами, наше дело служить ему верно, господь же всевидящий нас за то наградит.
— Господь осеняет всех нас милостью своей и заботой, — с прежним смирением молвил Лупу. — Что же случится с нами и что нас ждет в жизни сей — о том с начала времен писано в святых книгах и начертано у каждого на челе. Только, видя, как меняется строй наших будней, не в силах мы удержаться, не судить о происходящем и не ужасаться перед грядущим. — Ворник помолчал, глядя, как солнце ненадолго прячется за малою тучкой. Когда же тучка подобрала отбрасываемую ею тень, как капризная молодка — юбки, и убралась с чела властителя всяческой жизни, с языка ворника сорвались другие слова. — Думается мне, пан гетман, не все у нас чисто со слухами о движении москалей. Его милость воевода — муж ученый, искусством, политикой он владеет отменно. И к туркам, вниз, и навстречу русским, вверх — в любую сторону мог двинуть наш милостивый князь.
Гетман чуть заметно нахмурил брови. Известно ли что-то хитрому боярину из Нижней Земли? Пронюхал ли что боярин?
— Дивны речи твои, милостивый пан ворник, — заметил Некулче. — Мог ли замыслить наш князь такое без боярского ведома и совета!
Костаке Лупул самоуверенно усмехнулся.
— Из ребячьего возраста я давно вышел, пане гетман. Переменчивые времена и тиранство государей научили меня верно оценивать мирские дела, читая и то, что пишется в закрытых книгах.
— Честь и слава тебе, ворник, за такой ценный дар. Я-то буду попроще, мне искусство разгадывать тайное не даровано. Мое дело исполнять веления князя, не распутывая скрытых за ним побуждений и тайносплетений мысли. По моему разумению, предчувствия твоей милости вряд ли справедливы. У наших молдаван — злые языки, как повернутся — так тебя обзовут и оклевещут.
— Может быль и так, гетман, — ответил Лупул. — Только если перед нами раскрылась яма с пылающими в ней угольями, — нелишне подумать крепко, как бы в нее не упасть.
— Ох-ох, — вздохнул Некулче. — Многое у христианина всегда на сердце да на уме. Только будет не по хотению человека, а по велению господнему.
Оставив все на господне разумение, оба молча признали, что спорят понапрасну, что у каждого — свои тайны, которые он опасается раскрыть. И каждый, уйдя в собственные мысли, затворился в них.
Некулче старался понять, что хотел узнать от него ворник. Если тому стало что-нибудь известно о поездках капитана Георгицэ к царю и Лупул собирается сообщить об этом туркам, остается дно: сказать господарю, чтобы тот повелел без промедления взять ворника под стражу да засадить в темницу поглубже.
Костаке Лупул давно проведал, что Дмитрий Кантемир, живя в Стамбуле, встречался с московским послом Петром Толстым, прогуливался с ним дружески по ночам, да толковал притом, надо думать, не об одних лишь звездах. А недавно, когда пронесся слух, будто москали идут к Днестру, ворник не спал всю ночь, думал. И вспомнил о дружбе нового господаря с Толстым. В уме ворника завязывались и развязывались хитрые ниточки и нити... Под конец Лупул пришел все-таки к мысли, что лучше бы его высочество князь повернул к русским, с ним повернет и гетман. Потом турок подопрет снизу, и будет война. Царь, надо думать, окажется слабым, войско его устало из-за долгой войны с шведским королем. Зато турок успел отдохнуть, да и воинским искусством владеет отменно; разобьет осман царя — прирежет и Кантемира. И гетману от того не Уйти. Не станет Кантемира — останутся в кошельке ворника три тысячи золотых, взятых им как-то у князя взаймы. Да и вотчины гетмана останутся без хозяина. Ох, ох, ох, дай-то бог повернуться так делам — много виноградников, плодородных пашен, много сел попадет в его, Лупула, руки...
Дмитрий Кантемир окинул долгим взглядом своих бояр. Одни брюхастые и краснощекие, другие — изможденные, болезненные с виду. Бояре, как всегда, в молчании следили за жестами и словами Господаря, пряча собственные мысли. Князь же собрал их в тот день не для того, чтобы отдавать приказы. Не для откровенного совета также, ибо знал, что интересы этих людей различны и мнения противоречивы. Это было испытание молдавского боярства. Выявление его сильных и слабых сторон.
— Бояре — ваши милости! — сказал Кантемир своим приятным голосом. — Волею господа, единственно всемогущего, отдано ныне в руку нашу кормило Земли Молдавской. Воссели мы на престол страны после долгой чреды иных господарей, правивших прежде нас истерзанной сей землей, принявшим неисчислимые муки народом нашим. Припадая к образу святой девы-матери и спасителя нашего Иисуса Христа, я спрашиваю себя: будет ли в наших силах — моих, государя вашего, и ваших, государей моих, — снести на своих плечах безмерную тягость власти и горечь ответа за нее? Сумеем ли блюсти всегда чистоту бессмертной души нашей перед ликом господа, отвергая на каждом шаге зависть и алчбу? Найдем ли в себе силы оборонить богатства и красу земли, которая отдана нам во власть? Найдем ли также силы отбросить от ее рубежей злых врагов? Так спрашиваю я, творя крестное знамение, и пресвятая дева со слезами ответствует мне: ниспосланы вам разумение и сила! Ниспослано, ибо воистину возлюбили вы господа вашего, и землю вашу, и будущность вашу! — Кантемир на минуту умолк; в зале стояла тишина. Бояре, казалось, перестали и дышать, ловя каждое его слово, стараясь уразуметь истинный смысл его речей. — Бояре — ваши милости! Народы мира кипят враждой, страны охвачены войнами. Каждому из вас известны величие и сила Оттоманской Порты, мудрость его пресветлого величества турецкого султана, великого визиря, его высочества крымского хана. Слышали вы немало и о другом достойном и мудром императоре, московском царе Петре Алексеевиче. Московские рати бьют шведа, рассеивают его разбитое войско по всем уголкам света, а ныне дерзают вступить в схватку и с самими османами. Близятся великие битвы, великое пролитие крови. Честные бояре наши! Я созвал вас на совет, ибо только с помощью вашей, мудрейших бояр Молдавии, мой разум сумеет избрать верный путь — куда повернуть ветрила нашего корабля и как следует нам поступать. Дошло до нас, будто иные бояре и простые люди кричат, что настало-де время отделиться от оттоманского царства. Иные воинские четы уже бегут и соединяются с московским войском, другие готовятся к ним выступить на соединение. Хочу посему узнать, каким будет совет и приговор ваших милостей!
Желающих говорить не оказалось. Между воеводой и его советниками словно разверзлась пропасть.
После долгого молчания решился наконец Иоан Стурдза, великий ворник Верхней Земли.
— Пресветлый государь! — сказал боярин. — Ведомо у нас всем, что москаль силен войском и преуспел в новейшем воинском искусстве. Но и турок силен вельми. За москалей к тому же ляхи стоят, за турок — татары. Достанет мощи и у тех, и других. Посему наилучшим будет отстраниться и дозволить им биться меж собою на здоровье. Останемся мы в сторонке — и не тронут они городов наших, и войска нашего не побьют. Да и вотчины наши не претерпят разорения, и детишкам нашим слезы лить не придется на могилах отцов. Великого разорения — вот от чего спасаться надобно ныне, государь!
— Как же спасемся мы от сего, честной боярин? — спросил воевода.
— Пресветлый государь! Коли увидим, что москали спускаются к нашему рубежу, а визирь выступает от моря, хорошо бы твоему высочеству собрать войско у Фокшан и там ожидать, когда турок и москаль меж собою сравнятся. Который из них одолеет — тому и подчиниться всею землей.
Тут вздернул нос, заявляя о собственном мнении, Спрайоти Дракумана, великий постельник.
— Не слушай Стурдзу, государь! — воскликнул он. — Ибо скуден он умишком и лишь на посиделках на мельнице болтать горазд. Он носит, под стать фарисеям, по десять личин зараз, поэтому его мыслей никому и не понять. Бояре земли нашей не желают перемены установлений и обычаев, но сохранения всего, как определено в былые времена. Коли же случится москалям спуститься на рубежи страны нашей, тогда подлежит нам двинуться в нижние пределы, на соединение с его светлостью великим визирем...
Остальные бояре продолжали думать.
Пройдя в свою тайную горницу вместе с гетманом Некулче, Кантемир приказал подать кофе. Слуга принес поднос с двумя чашками, решив своим умом, что если за одним столиком сидят двое, они не смогут угощаться этим напитком из одного сосуда. Некулче пододвинул к себе чашечку, но пить не стал.
— Попробуй, Ион, — дружески сказал Кантемир.
— Сие турецкое зелье не в угощенье мне, государь, но в огорчение, — ответил гетман, морщась.
— Вот уж и сказал! Сей напиток нашим молдаванам незнаком, потому и не нравится. Понимающим же приятен и для здоровья полезен.
— Полезны, по-моему, только те напитки, что имеют истоки в дедовских подгориях, — усмехнулся Некулче.
Кантемир бросил ему снисходительный взгляд. Для него Некулче оставался только добрым другом и храбрым воином. Взрослым дитятей, способным наблюдать, но суждения выносить при том неумелые, не способный видеть далее края ближнего холма.
— Готово ли войско, Ион? — спросил он чуть насмешливо.
— Готово, государь.
— Добро. Послезавтра учиню ему смотр. — Кантемир прихлебнул из чашечки. — За две сотни лет, сколько несет Молдова оттоманское иго, бояре прониклись нешуточным страхом, и не без причины, Ион. До мозга костей впитали они сей страх, и избавиться от него ныне нелегко. Ибо вместе с ним боярство наше прониклось завистью, враждой и жадностью. Поэтому и видели мы их нынче поджавшими хвост, словно побитые псы. Какие от таких советы? Каких можно ждать речей?
Кантемир пожал плечами. Затем, подняв голову, спросил уже веселее:
— Каковы же вести с московской стороны?
— Царь подтягивает главные силы от Риги к нашему краю. Оставив столицу, основался в Яворове, в Польше. Есть вести, что у них оружие доброе. Особенно пушки, запряженные десятью парами лошадей. Стреляют не каменными ядрами, но медными, и каждое ядро весит двадцать раз по двадцать пять фунтов.
— И то, Ион, по законам естества. Настают времена, когда откроются нам другие тайны природы, и люди будут создавать еще более удивительные вещи. Многое угадывается нами уже сейчас, да не познано еще. С расцветом знания процветают и монархии, и mater studiorum становится в них царицей. Доживем, может, и мы до тех времен, когда телега сможет двигаться без лошадей, человек же наденет железные крылья и взлетит в вышину, словно птица.
Некулче слушал в недоумении. «Сказки для дураков», — думал он. Кантемир его сомнений не приметил.
— Где Ибрагим-эффенди?
— Он здесь, в городе, государь. Завел бесплатных соглядатаев в каждом кабаке, в каждом уголке страны. Раскинул такую сеть, что не осталось клочка земли, который его люди не ощупали бы со всех сторон.
— То известно мне, Ион. Поищи-ка его, найди и приведи ко мне.
Час спустя Ибрагим-эффенди прибыл во дворец. Турок был плотен, весел, чалма его сползала на затылок. Поклонившись князю, он протянул ему огромную длань. Кантемир повел носом и сдержал смех. Каким правоверным мусульманином ни был Ибрагим-эффенди, в Молдавии он смело забывал заветы пророка, прикладываясь к хмельному кубку.
— Прибыл единым духом, твое высочество, — сказал тот, повалившись в кресло, без стеснения вытягивая ноги. — Что-нибудь стряслось?
Кантемир с беспокойством прошелся по горнице.
— Я звал тебя для тайного совета, Ибрагим-эффенди, — сказал он. — Московский царь стоит в Польше, до наших границ ему — рукой подать. Не сегодня завтра набросится и на нас. Не пора ли его упредить?
— Каким образом, твое высочество?
— Хочу просить у тебя и у его светлости великого визиря, чьим недостойным рабом пребываю, дозволения снестись с москалями. Что станет мне от них известно, то без промедления будет передано его высокой светлости. Не так уж трудно, верно, рассеять варваров царя огнем и сталью, но еще лучше будет оно, если вызнаем с упреждением его замыслы.
Ибрагим-эффенди подобрал ноги.
— Дозволяется твоему высочеству, — произнес он высокомерно.
Кантемир снял с полочки лист бумаги и сунул ему:
— Вот письмо, которое я задумал послать царю. Набросано в спешке. Если, по-твоему, не годится, могу написать иное.
Ибрагим-эффенди склонился над листком, исписанным крупными буквами. Читал долго, водя толстым пальцем по каждой строке. Глядя сверху на жирный затылок турка, на черный палец, мерявший ряды букв, Кантемир ощутил новый прилив гнева. Перед ним, словно призрак, встал образ доброго друга и учителя — астронома Хасана Али. Князь услышал страстную речь ученого, увидел его густые брови, вспомнил, как тот вздыхал, склонив колени перед палачом в ту проклятую ночь в Санджакдар Йокусы. Нет более на свете Хасана Али; его тело растерзано, наболевшая душа давно вступила под кущи рая... А здесь, в малом зале княжьего дворца, высокомерно восседает его убийца. Сидит себе, не зная забот, уверовав, что с полным правом повелевает народами и державами.
— Написано хорошо, — Ибрагим-эффенди хлопнул ладонью по письму. — Сегодня же сообщу об этом его светлости визирю. Кто отправится к царю?
Кантемир повернулся к гетману, застывшему, подобно тени, у двери.
— Есть у тебя подходящий человек, пане гетман?
— Не искал еще, государь. Но есть у меня зять, Лука-казначей по прозвищу Лукуленко...
— Знаю такого! — подхватил Ибрагим-эффенди. — Добрый боярин и в речах искусный.
— Достаточно! — заключил Кантемир. — Завтра, на заре, приведешь его ко мне. Готовым к дальнему пути и важному поручению.
Гетман поклонился и ушел. Ибрагим-эффенди не сдвинулся с места, по-прежнему развалясь в кресле: его блестящие глаза глядели на Кантемира с таким дружелюбием, что князь невольно поежился.
— Выслушай теперь мою просьбу, — сказал турок. — Мужчина поймет мужчину.
— Слушаю, эффенди.
— Ты сможешь выполнить ее без страдания и без вреда для своей земли... Всевышний аллах обрядил богато землю, дабы не смердело на ней пустыней. Раскинул глубокие воды. Дал жизнь густым лесам, расстелил всюду травы. Испей из моря — его не убавится; сорви листок травы на лугу — лужок останется зеленым и свежим; возьми муравья из кучи — мир божьих тварей не оскудеет от того. На будущий год все размножится и расплодится вдвойне...
— Понимаю, Ибрагим-эффенди. Ты не просишь у меня птицу, которую мог бы добыть стрелой, ни плотвичку, какую мог бы выудить сам из озера...
— Пресветлый князь! Недостоин я, и тиран, и неблагодарен перед ликом пророка. Но даже мое сердце способно на любовь...
— Значит, нужное тебе создание — молоденькая девушка, очаровавшая тебя серебристым голосом, цветущею улыбкой, свежестью плоти.
— Истинно так. И подумалось мне: добрый муж, подобный твоему высочеству, не раз, верно, испытал сей соблазн...
Кантемир сказал, глядя в сторону:
— Хорошо, ты сорвешь тот листок травы, подержишь его в ладони. А затем бросишь под копыта коня. Мало тебе цареградских одалисок, эффенди?
— До одалисок далеко, твое высочество и друг мой, сердце же мое со мной и безмерны в нем страсти...
Кантемир потер лоб. Этого еще не хватало! Наглость турка росла словно на дрожжах. Но Ибрагим-эффенди был еще и опасным человеком. Одно его слово могло за неделю принести на крыльях беды султанский фирман об изгнании молдавского господаря. С Ибрагимом-эффенди требовалась осторожность.
— Как же зовут ту девицу? — спросил он с деланным дружелюбием.
— Ее имя — Лина, твое высочество, — улыбнулся Ибрагим-эфренди. — Дочь старого Костаке Фэуряну, из деревни Малая Сосна. Уж очень хороша она и любезна мне!
— Слышал о ней. Но дочь Костаке Фэуряну просватана, и жених — капитан Георгицэ, мой верный слуга. Ну что ж, раз речь о тебе... Я подумаю...
Ибрагим-эффенди поднялся на ноги...
— Добро, твое высочество... Хочешь думать — подумай. Мне не к спеху. — Турок коснулся руки князя пальцем и удалился, широко шагая.
Оставшись в одиночестве, Кантемир потребовал бумаги и гусиных перьев. Приказал слуге запереть дверь и никого не впускать. Схватил бумагу, по слогам прочитанную Ибрагимом-эффенди, скомкал ее, затем разорвал на мелкие клочки. К московскому царю пойдет другое письмо. Письмо с новой клятвой, обращающей ветрила Земли Молдавской к новым берегам. Кантемир писал, пока не стемнело. Слуги зажгли свечи, но он продолжал трудиться. Настала полночь, а гусиное перо князя продолжало упорно скользить по бумаге.
Наутро, с великими предосторожностями, казначей Лука был отправлен в путь.
День проходил за днем, но жизнь во дворце господаря текла без изменений. Время от времени проходили тайные слухи, рождавшие смятение: мятутся-де народы, и рушатся державы. Кантемир ждал ответа от царя. Там, на севере, отныне были надежды господаря и его земли. Воевода мрачно проходил между боярами, мерял шагами свои покои. В уме звенели вперемешку обрывки фраз: «...По стародавнему молдавскому обычаю всей власти быть в руках господаря...»; «Бояре и вся Земля Молдавская обязаны покоряться велениям господаря без противления и промедления, как было в обычае искони»; «Суд и право всецело — в руках воеводы»; «...А дани страна не платила бы ни полушки...»
Лука-казначей с торжеством вернулся в Яссы солнечным весенним днем. Царя боярин застал на Волыни, в Луцке. И царь подписал договор, составленный Кантемиром. В знак дружбы Петр Алексеевич подарил князю украшенный алмазами медальон со своим портретом, государственную печать и собольи меха. Тайное послание царя начиналось словами: «Пресветлому господарю Земли Молдавской и союзнику Московской Державы».
В ту ночь приехал капитан Георгицэ. Утром, едва воробьи принялись затевать свои свары на плетнях, он вышел вместе с Костаке Фэуряну на веранду. Заложив большие пальцы рук за широкий пояс, поспешно спустился по ступенькам вниз. Остановившись, взглянул на лестницу снизу. Показалось ли ему, что ступеньки подгнили? Очень может быль, не год ведь прошел, и не десять даже лет с тех пор, как их смастерили. Георгицэ прошелся до ворот, осматриваясь кругом да вокруг, словно что-то здесь потерял. Толкнул кулаком угол житницы. Подошел к колодцу в саду. Подозвал слугу, именуемого Антоном, и сказал ему громко, чтоб было слышно и наверху:
— Запрягай волов!
— Понятно, понятно! — сказал Костаке Фэуряну своим стариковским голосом. — Видел, как щурился ты на коровник в углу. Его давно источили черви. Дунь — и рассыплется.
— Ребята сволокут его в овраг, отец. К чему место зря занимать? Глина в нем уже не глина, дерево не дерево Одна гниль да смрад.
— Ну да... Разваливать ты мастер...
— Я и новый сложу мастерски. Было бы здоровье, не принес бы дьявол войны. Ну что, запрягли?
— Запрягли, капитан! Куда двинем?
— Закрой рот и жди, — обрезал Георгицэ Антона. — Был такой — все поперед хозяина выскочить норовил, да закаялся. Не слыхивал о таком?
Антон отступил за воловьи спины. Гляди-ка! Капитан Георгицэ пускает на усадьбе корни!
Обошли вокруг старого коровника. Слуги завязали петлей конец веревки и забросили его на выступ стропила, торчавшего из-под кровли. Схватились все и стали тянуть. Не успели и охнуть, как большой коровник, вспучившись, двинулся на них, словно для того, чтобы проглотить. Разъехался по заклепкам и распался.
— Грузите и везите к оврагу, — скомандовал капитан Георгицэ.
Повернувшись на каблуках, он занялся другими делами. Заборы расшатаны псами и повалены ветрами. Житницы все в дырах и коросте. Колодец без ухода стал пристанищем лягушек и жаб, вода в нем пропахла тиной. Кучи хвороста и другого топлива рассыпаны, под ними собрался аршинный слой навоза, жуки роятся, как в цыганских хоромах. В ульях завелись шершни. Эге-ге ж, сколько надо исправлять и чинить на этом дворе!
Георгицэ пригласил к колодцу Костаке, мастера ям Маню и слугу по прозвищу Кэнэнэу.
— Глубокий? — спросил капитан.
— Сажени три, — ответил Костаке Фэуряну. — Надо бы почистить.
Колодец был выложен камнем, с низеньким дощатым срубом. Под пятой его скрывался обильный источник, так что воды хватало и в самое жаркое лето. Весной, осенью и зимой наполнялся до краев, так что вода из него переливалась в сад. Тогда не требовалось и журавля — воду можно было набрать, опершись одной рукой о сруб. При словах «надо почистить» глаза выкатил мастер Маня.
— Прошу прощения... Стержень в развилке журавля поистерся и более не годится. Так что попрошу господ в сторонку. Поглядите и на мое умение...
Мастер подобрал два прямых столба. Пообтесал их с концов топориком, нанес на них узкие и глубокие борозды. Заставил Кэнэнэу вкопать их в землю, по обе стороны колодца. Раздобыл старую тележную ось. Вставил ее в блок, обмазанный дегтем. Ввел окончания оси в бороздки на столбиках. Повязал обод бадьи и перекинул веревку через блок. Теперь стоило отпустить веревку, и бадья падала вниз, громко хлюпала и наполнялась водой. Когда тянули ее к себе, намотав на руку, бадья поднималась вверх, а Кэнэнэу подхватывал ее и выплескивал в углубление в земле, со стороны дороги.
У капитана Георгицэ были свои заботы. Придет время — будет порядок и на этом дворе. Что могут семеро слуг? Будь у него семьдесят или восемьдесят — он имел бы на кого огрызаться, кого заставлять работать. С божьей помощью, благодаря милостям его высочества Кантемира-воеводы, он добьется для рода Думбрэвянов, соединенного с Фэурянами, нового расцвета. Станет владельцем вотчин и сел. Купит табуны добрых коней. Посадит новые виноградники и сады. Умножит стадо коров, быков и овец. Устроит пасеки и умножит рои. Владея таким добром, и на торговлишку решиться можно. Явится тогда Георгицэ пред светлые очи государя воеводы и попросит: «Дозволь, государь, торговать с Ляшской Землей, с Померанией». И похвалит его воевода: «Добрая думка, боярин Георгицэ, отправляйся!» Тогда-то и будет у него истинный барыш...
Растроганный этими мыслями, боярский отпрыск взялся за топор и принялся дробить сухие ветки. Костаке отошел к забору и выбрал место. Поставил столбики с четырех углов и крест-накрест, а поверх начал укладывать дрова, нарубленные будущим зятем. Но вскоре, вздохнув по-стариковски, опустился на бревно и спросил, будто между прочим:
— Что ж там слышно насчет войны?
— Что может быть слышно? Раз москаль вознамерился драться и поднимается навстречу турку, значит, когда-то им придется схлестнуться лоб в лоб. Если оба противника сильны, дело решает бой.
— Так, так... А воевода на кого ударит?
Капитан Георгицэ поставил на плаху ветвистый обрубок. Притворился, что не понял вопроса. Сказал, сопровождая слова ударами топора:
— Воевода... устроил... стан... за монастырем... за Баликским... Потом... поглядим.
— Не подумай, что тяну тебя за язык. Разные слухи ходят вокруг. Потому и тревожусь. Молчишь? Помалкивай, если тебе того хочется...
Хозяюшка Лина с Профирицей подмели чисто комнаты, вытерли пыль с сундуков и лавок, с оконных рам. Выйдя во двор, Лина удивилась безмерно. Давно в их дворе не было такой суеты. Позвала цыганочку. Вдвоем они бросились в птичник, подняли в нем переполох. Прижали в угол большого петуха с гребнем набекрень — отличного петуха для жирной замы, такой, что и двух мисок мужчине покажется мало.
Хозяйство Фэурянов оживало. Недавно, в первый день пасхи, усох последний из старых корней рода — умер отец Костаке и дед Лины, тот самый древний старик, грозивший кулаком богу и небесам. Деда проводили на погост по всем христианским законам, устроили поминки для убогих, помолились перед иконами за душу усопшего. После похорон Костаке впал в еще более тяжкую горечь и задумчивость. Лишь по большим праздникам еще можно было услышать его смех. И в усадьбе царил покой. Каждый занимался, чем хотел. Дела не спорились. Настала весна — невеселая, ленивая, скупая. И вот уж вовсе нежданно пробудилась жизнь. И словно светлее стало вокруг. Словно размялись затекшие руки. Лина не находила себе места. Семейство и хозяйство Фэурянов возрождались, казалось ей, для сердца ее и души.
Во дворе кто-то коротко выругался. Капитан Георгицэ прицелился топором в очередной чурбак, но лезвие, соскочив внезапно с топорища, со звоном скользнуло вниз в сапог молодого хозяина.
— Сапоги жалко, — развеселился Костаке. — Мясо-то нарастет. — Гергицэ не без смущения усмехнулся. Не справиться с топором, курам смех, — этого ему еще не хватало. Костаке осторожно пробрался между кучками дров, выбрал подходящий кол. Крикнул в сторону сарая:
— Эй, Антон! Ступай-ка сюда!
Антон, разбитной малый, с засученными рукавами вырос перед хозяином, ожидая приказаний. И не успел увернуться, как тот взмахнул дрючком и огрел его по спине. Антон только крякнул и выгнул спину, ожидая нового удара.
— Это у тебя называется топором? — набросился на него Костаке, — Некогда клинышек вбить?
Торопясь уйти от хозяйского дрючка, Антон подхватил валявшийся возле плахи топор и удалился, охая.
Тут легкой искоркой подлетела Лина.
— Разувайся, бэдикэ капитанушко!
— Не стоит из-за царапины...
— Разувайся, не спорь, — настаивала она, дергая его за голенище. — Если не промыть сразу порез, не смазать целебной мазью, появится короста, нарвет и вздуется...
— И нога в конце концов отпасть может, — добавил Костаке, суетясь вокруг них.
— Такие уж вы, мужики, равнодушные и негодные — тараторила хозяюшка, словно бывалая женщина. — Мамочка-мама, поглядите-ка: разрублен ноготь, а он называет это царапинкой!
И, повязывая рану чистенькой тряпицей, приблизила губы к уху капитана:
— Просил его?..
Георгицэ поморщился.
— Некогда было...
— Такие вы все, — разразилась она снова во весь голос. — Неловкие и неумелые...
— Помолчи, сорока! — оборвал ее Костаке. — Зови нас лучше к столу!
За работой появляется аппетит. Заму хлебали молча. Только приступив к мясному, Костаке взглянул по очереди на Лину и Георгицз и молвил:
— Шушукаетесь все да шушукаетесь. Так-то. Хотите сказать что-то, да смелости не хватает. Мне, однако, все видно и понятно. И вот что скажу: давайте начистоту. Отца твоего, капитан Георгицэ, Дамиана Думбравэ знал я смолоду и в войске были вместе, и на разных службах у государя. Были друзьями, немало горя разделили с ним пополам. В той беде, что стряслась при Дуке-воеводе, он не был повинен, всему причиной была зависть да вражда. Ты, слава богу, спасся, у государя Дмитрия-воеводы ты ныне в чести. И в этом для меня — большая радость. Так вот, если думаете, что подходите друг для друга в помыслах и делах, разомкните уста и скажите мне это прямо. Ибо сие предначертано живущим с начала времен. Пока есть силы — дам вам благословение и сыграем свадьбу. Вам завещаю мои земли и все, чем владею. А дальше будете жить сами, как сумеете. Ваш союз, если заключится он по согласию и по любви, согреет мою старую душу.
Лина опустила глаза, Георгицэ тихонько встряхнул кудрями:
— Спасибо, отец, на добром слове и родительской заботе. Только я слуга его милости воеводы. Завтра поклонюсь его милости и признаюсь, что надумал. После этого назначим день свадьбы.
— Его высочеству князю надобно поклониться, — одобрил Костаке.
Профира-цыганка незаметно шмыгнула во двор. Пробралась тайком за угол дома, потом — за забор, за кучу хвороста. Огляделась вокруг, затем зашла в сарай.
Волы жевали свою жвачку. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь трещины в кровле, тут и там врезали в стены светлые блики. Пройдя в нетерпении столбиками света, Профира направилась к темному углу, где лежала куча сена. Заметила в углу съежившуюся тень, встала на колени и тихо спросила:
— Больно?..
Антон перевернулся лицом вниз. Размазал кулаком слезы — мужику не положено плакать.
— Сними-ка рубаху, — сказала Профира. — Я принесла мазь. Ребра-то целы?
Антон упрямо молчал. Цыганка смело наклонилась над ним, стащила через голову рубашку, словно с ребенка, осторожно ощупала синяк. Склонившись ниже и округлив губы, подула на него, сгоняя боль.
— Не бойся, пройдет, — сказала она. — Только бы не открылась рана, как в прошедшем году... — Она вынула из принесенного ею узелка снадобье из травяного настоя и заботливо, осторожно смазала синяк. Усевшись рядом, подобрала коленки, оперла о них подбородок и пискнула:
— Мне уйти?
Антон выпрямился, сел. В волосах его запутались стебельки сена. В глазах кипели страдание и обида.
— Куда спешишь? — пробасил он. — Бояре не трапезуют на ходу, как мы с тобой. Пока нажрутся — целое поле вспахать можно.
Он обнял цыганку за плечи. Она прижалась к его груди виском.
— Отпустила боль, скажи?
— Душа болит... Видишь, какая жизнь? Ему, кровопийце чертову, что вола ударить, что меня — одно и то же. Подстерегу и проломлю ему голову дубиной!
Профира зажала ему рот ладошкой.
— Молчи, Антон! Не накликай беду!
— Тогда спалю дом.
— Сумасшедший! Тебя повесят! Привяжут к конским хвостам...
— Лучше быть повешенным, чем так жить... Будешь знать — все кончено для тебя... Глупая ты, Профира, не поймешь...
Слова Антона не обидели девушку: в них не было зла.
— Целый год слышу от тебя: давай сбежим. Куда нам бежать. Что будем делать без хозяина?
— Хозяин, хозяин, — озлился Антон. — У меня на плечах голова есть! Что нас здесь ждет? Работа, побои, нищета. Одиночество... Отца я похоронил, братьев, сестер у меня нет, мать с голодухи помирает. Если бы не ты — давно сбежал бы к Константину Лупашку, атаману. Ну вот ты и ревешь...
Девушка прошептала, всхлипывая:
— На что будем жить, Антон, среди чужих? В иных местах разве нет бояр?
— Не с пустыми руками же мы отсюда уйдем. С каких пор в вотчине Фэуряну спину гнем, ни полушки от него не получили.
Оба умолкли. Слушали сладкое чавканье волов и смотрели на солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь прорехи в кровле. Антон крепче обнял девушку за плечи:
— Давай хотя бы целоваться...
Профира хотела воспротивиться, но передумала.
Георгицэ вернулся во дворец на закате. Не успел соскочить с коня, как его встретил Георгий Аристархо, привратник:
— Государь еще до полудня отбыл из города, капитан. Поехал с гетманом и великим шатрарем в лагерь. Тебе приказал неотлучно находиться здесь.
Войдя в свою каморку, Георгицэ впервые почувствовал, как он устал. Тяжелая голова клонилась к мягкой подушке. Капитан сбросил платье. Рассеченный палец еще болел, и он осторожно стал снимать пробитый топором сапог.
Дверь внезапно приоткрылась, и в каморку осторожно проскользнул экклезиарх Эмилиан. За ним шествовал Костаке Лупул, ворник Нижней Земли. На экклезиархе была черная ряса и высокий шелковый клобук, на ворнике — биниш с золотой цепью.
— Прости, сыне, что вторгаюсь без зова, — объявил клирик, протягивая капитану руку для поцелуя. — Его милость ворник Костаке просил показать, где твой приют.
— Спасибо, отче, — отозвался ворник.
Экклезиарх отвесил учтивый поклон и исчез, словно призрак, в темном коридоре. Костаке Лупул, не ожидая приглашения, устроился на обитом кожей стуле в головах постели.
— По хмурому челу вижу, капитан Георгицэ: незваному гостю ты не рад.
— Напротив, польщен честью, оказанной твоею милостью.
На лице ворника проступило туманное выражение дружелюбия и благорасположения.
— Ты провел день в трудах у тестя, Костаке Фэуряну. У тебя ноют кости, тебе хочется спать. Хо-хо, сладок отдых, да не всегда...
Георгицэ взглянул на ворника с подозрением. Боярин прижал ладонью к груди свою густую бороду.
— Напрасно ты не доверяешь мне, капитан Георгицэ. Не бойся меня и не опасайся. Я знавал когда-то твоего родителя, лэпушнянского пыркэлаба Дамиана Думбраву. Потом узнал сына — храброго парня, верного своему государю. Впрочем, я знал его и раньше, когда он был еще несмышленышем. Хо-хо, много лет минуло с тех пор, когда правил воевода Дука... Однажды, при возвращении из дальней поездки, меня застигла в дороге ночь и я остановился в доме Дамиана Думбравы, моего друга. Наутро, в субботний день, родительница твоей милости госпожа Катинка налила в лоханку горячей воды, чтобы искупать вас, самых маленьких. И вымыла всех, кроме тебя: ты один отбивался и кричал: «Не буду мыться! Не буду!» Панна Катинка поймала тогда тебя, зажала между коленями и как следует отшлепала. Потом, вымыв, вытерла полотенцем и хотела нарядить в зеленую сорочку. Но твоя милость, проказливый сорванец, вырвался из рук матери и убежал на дорогу, к большой куче пепла и навоза. Начал сыпать пепел на голову и кричать: «Я размываюсь! Размываюсь!» Ее милость Катинка поймала, правда, тебя во второй раз и хорошенько погладила розгой... — Костаке Лупул тихонько засмеялся. — Так что можешь довериться старому другу вашей семьи.
— Я не боюсь тебя, твоя милость. Дивлюсь только, что пожаловал ты ко мне вот так, один и в ночное время.
— Ты не договариваешь, капитан, — медовым голосом продолжал Лупул. — Не менее дивишься, верно, что великий боярин пришел советоваться с простым воином. Только воин ты, в моем разумении, непростой. Будешь и далее служить похвально — воевода одарит тебя и возвысит до сана боярина первой руки, и это будет справедливо. Будь оно в моей власти — так же поступил бы и я.
— Земной тебе поклон, твоя милость ворник.
— Ага, — великодушно усмехнулся Лупул, — ты все еще от меня таишься, если говоришь по-прежнему, как дипломат... Наверно, ты в этом прав. Страх в наше время — отец наш и мать. Боимся бога, боимся господаря, боимся друг дружки... Его высочество Дмитрий-воевода, как говорят слуги, не знает сна и отдыха ни ночью, ни днем. Чертит, говорят, на бумаге какие-то линии. Рисует разные знаки и иероглифы. И знать никому не дано, что за иероглифы это и знаки. Ибо государь наш, начертив все и нарисовав, рвет бумаги те в мелкие клочки и приказывает апроду сжечь их при нем в очаге. И теперь отбыл поспешно к войскам.
— По моему разумению, твоя милость ворник, его высочество лучше нас знает, как держать ему и крест, и меч.
— Истинно так, капитан, истинно так. Только мы, бояре страны, плывем ныне словно в разбитой лодке по бурному морю. И страшимся, что пойдем все ко дну, не дотянув до спасительной гавани. Ибо не может быть угодно господу столько раздоров и кривды. Бояре бегут из страны. Прячут добро у родичей, зарывают в землю хлеб, режут или прячут скотину, утаивают золото. И все потому, что никому не ведомо, на чью сторону заставит князь склониться свою землю. Одни говорят — к москалю. Другие — к его пресветлой милости султану.
Капитан Георгицэ прищурил один глаз:
— За что же твоя милость так меня возлюбил и проникся ко мне таким доверием?
Великий ворник Нижней Земли извлек из-за пазухи красный кошелек из плотной бумазеи. Взвесив его на ладони, продолжал тем же медовым голосом:
— Жесток ты и холоден, капитан. Слишком жесток и чересчур холоден. Не надо таким быть, поверь... Ведомо мне стало, что нынешней зимой, с одним лишь спутником, ты побывал в гостях у московского царя. К москалю ты ездил также с Лукой-казначеем. Была у меня надежда — получить из твоих уст совет и разрешение этой тайны.
Георгицэ, наливаясь гневом, почувствовал в плечах жар. Но спросил все-таки, сдерживая себя:
— О каком царе говорит твоя милость, о какой тайне?
— Тайна сия — как сова, чей крик был слышен мне этой ночью. Ночной крик, вещающий беду. Не удивляйся, что твои поездки к царю мне известны. На то мне даны глаза, чтобы видеть тайные ходы людей. На то и короток мой язык, чтобы держать его за зубами и таить свои мысли. Мне нужно знать правду, — добавил Костаке Лупул, положив кошелек на покрывало, которым было застелено ложе капитана.
— Тут — цесарские полновесные талеры. Тебе на расход...
— Я, твоя милость, не продаюсь.
— Ну-ну, капитан Георгицэ! Господари приходят и уходят, господари возвышаются и падают... Только мы, бояре, остаемся, как остаются камни, над которыми бежит текучая вода...
— Меня нельзя купить, твоя милость ворник, — холодно повторил капитан Георгицэ, — с паном Иудой я не в родстве.
— Разум и дальновидность, капитан, нужны каждому мужу, трезвому и здравому духом, — терпеливо продолжал наставлять его ворник.
— Покорно прошу твою милость оставить эти речи. Недоброе задумал ты супротив господаря, потому и вспомнил обо мне.
— Сохрани господь, капитан...
— Не поминай бога, пан. Так всегда поступают лукавые бояре: вызнают, что им нужно, и пишут доносы визирю. Руки ваши — по локоть в крови.
— Ты ополоумел, парень...
Капитан Георгицэ вскочил на ноги и надвинулся на непрошеного гостя.
— Я в своем уме, боярин. И хорошо помню субботний день, когда матушка силой меня выкупала в лоханке, а я не давался и плакал. Только жива еще в моей памяти ночь с понедельника на вторник, когда армаши наводнили наш дом и убили всех, кто в нем был. Кто и за что тогда оклеветал отца перед господарем?
— Не ведаю, парень, того...
— Кому же знать, как не тебе! Ибо кому другому в том была корысть! Кто проглотил лучшие земли отцовы? Кто другой, скажи мне, ворник?
Костаке Лупул вскочил со стула. Переменчивые, улыбчивые гримасы искажали его черты.
— Ни о чем, парень, не ведаю... Докажи, попробуй...
— Докажу! Жив не буду, коли не докажу!
Ворник попятился к выходу, бормоча:
— Возьми себя в руки, парень! Не сходи с ума!
Георгицэ швырнул ему вдогонку кошелек:
— Не забудь своих талеров, боярин! Свинячьим дерьмом от них смердит!
Захлопнув дверь и задвинув засов, он лицом вниз повалился на кровать.
Дмитрий Кантемир не вернулся во дворец и на второй день, — ни утром, ни вечером. Капитан Георгицэ терзался догадками, все более сбивавшими его с толку. Зачем Костаке Лупул стал принюхиваться к его следам? Как узнал о его поездках? Капитан хмуро вышагивал по переходам дворца: поднимая очи к небу, время от времени шептал о победе для своего государя, о собственном избавлении от суетных соблазнов. Если турки отнимут у Дмитрия-воеводы престол, рухнут и его собственные надежды. Увянет цветущее дерево, засохнут плоды его счастья. И останется ему только бегство в чужие земли либо убогий посох пастуха, выгоняющего отары на высокие луга.
К наступлению темноты капитан вытянулся на ложе в своей коморе, как был, в одежде и в сапогах. Сон не шел: стоило ему задремать — и чудились ему крики и топот ног. Капитан продирал глаза — и становилось тихо, только потрескивание свечи слышалось в полутьме.
К третьим петухам подали голос трубачи за стенами города, стражники на башнях ответили звуками рога. Загремели засовы, заскрипели ворота, засуетились слуги. Господарь со свитой с большим шумом въехал во двор. Кроме наемников с ним был турецкий отряд во главе с агой. Дмитрий Кантемир и ага спешились возле лестницы, вошли не мешкая во дворец. Воины князя и османы отошли к конюшням, принесли ушаты с водой, начали полоскаться. Капитан Георгицэ, разыскав среди прибывших своих приятелей, постарался узнать, где они побывали и что делали.
— Поохотились малость на равнине Арона-воеводы! — отвечали те со злостью. — Думали, что гонимся за ворами. Ан то были турки с листом от бендерского паши!
На заре капитан Георгицэ, как обычно, отправился проверять караулы. Убедился, что все в порядке. Обошел укрепления снаружи. Все было спокойно в столице. На обратном пути, у больших ворот дворца, его нагнал всадник, во весь опор мчавшийся со стороны посада. Наверно, гонец кого-нибудь из пыркэлабов, — подумал Георгицэ. А может быть, от стражи — на Днестре. Не пробрались бы из-за реки татары, пограбить. Или еще какое несчастье бы не стряслось.
Яростно натянув поводья, всадник остановил коня перед самыми воротами. То был Костаке Фэуряну. Старик надел старую воинскую кушму с журавлиным пером. На ногах его были красные походные сапоги, извлеченные из сундука. Бывалый воин накинул старинный дорогой кунтуш, опоясался широким кушаком.
— Время не ждет, Георгицэ, — сказал он, тяжело дыша, дергая искалеченным плечом. — Пропала Лина. Утром ее не нашли в опочивальне. Цыганку кто-то опоил сонной травой...
— Что заметили слуги?
— Молчат слуги, вот оно как... Будь они прокляты, лодыри и сони!
— Подожди меня. Надо известить государя.
Коридорный слуга сообщил, что воевода проснулся и ушел в свою потайную горницу, не отдав никаких приказаний. Капитан Георгицэ тихо постучался и толкнул дверь: капитану было дозволено являться к князю в любое время дня и ночи. Кантемир, опершись локтями о стол, читал книгу.
— Что стряслось, капитан? — спросил он устало.
— Государь! Прискакал мазил из Малой Сосны, Костаке Фэуряну.
— У коего ты в зятьях?
— Он, государь!
— Зови сюда.
Когда Фэуряну услышал, что его приглашает к себе сам князь, его глаза молодо блеснули. Оставив коня, он тяжело зашагал по двору. В горнице, зажав под мышкой кушму, он низко склонился, целуя руку господаря.
— Давненько не виделись мы с твоей милостью, пане Костаке, — сказал Дмитрий Кантемир. — А ты постарел...
— Истинно, государь, — ответствовал Фэуряну. — Может, не так уж много осталось мне до часа, когда увижу то, что видели ушедшие до нас, — там, за чертой...
— Так мыслит страждущий, — заметил князь, внимательно на него взглянув. — Твоя дочь по имени Лина...
— Мою дочь звали Георгиной, государь...
Господарь слегка побледнел.
— Ты хочешь сказать, что юная девица, которую зовут Линой, была дочерью Георгины...
— Да, государь! Священна кровь, текущая в ее жилах.
— Я часто вспоминал Георгину, когда жил вдали от родины, в стамбульском пекле...
— Внучке не было и пяти недель, когда моя дочь покинула нас... В тот год Порта прислала к нам для сбора дани хаснеагаси по имени Ибрагим-эффенди. Может быть, то был любитель красивых мест, может, с придурью, а может, с особыми повелениями от визиря: как бы то ни было, он провел в Молдавии немало дней. Шастал по столице и окрест, разъезжал по цинутам. В тот день мы собирали ранний виноград на подгории, прозванной Гыртопом. Есть такое место около Малой Сосны. Люди разбрелись среди кустов. Я с двумя парнями выжимал сок в краме. Георгина расстелила на траве под ивами коврик и укачивала младенца. Не ведаю уж, как увидел ее Ибрагим-эффенди. Поволок ее среди высокого бурьяна, угрожая кинжалом и приказывая молчать. Георгина не побоялась, позвала на помощь. Тогда турок ударил ее кинжалом под ребро, вскочил на коня и был таков. К вечеру положили ее в гроб. А Лина выросла и стала взрослой... И вот снова беда. Этой ночью Лина исчезла.
— Но как? — спросил Кантемир.
— Похищена. Сам я сплю на лавке в каморе. А Лина с цыганкой по имени Профира — в опочивальне, она — на кровати, служанка — на печи. Прочие слуги — в большой каморе около конюшни. Собак с цепи на ночь не спускаем. Проснулся я нынче ни свет ни заря — надо было отправляться к Гыртопу, на работу. Крикнул им в спальню, от них — ни звука. Крикнул снова — молчат. Спешу туда, раздвигаю занавеску. Кровать пуста. Хватаю за ноги цыганку, а она — как мертвая. На лице пучок сонной травы.
— И ты разбудил слуг, — продолжал Кантемир за старика. — Они поклялись, что ничего не слышали. Ты поднял шум, поднял тревогу на селе. И — ни следа... Знакомое дело, пане Костаке. И эту тайну нетрудно разгадать. Вор с такими повадками известен мне давно, и родом он — турок. Едва узнав о несчастье, я подумал сразу о нем, ибо сей самый пытался подобраться к девушке другими путями. Это тот самый Ибрагим-эффенди, который убил вашу Георгину. Не думаю, чтобы он побежал нынче к Дунаю. Со стороны моря к нам движется Балтаджи Мехмед-паша с войском. Визирь — дед Ибрагима, и за такое дело может его наказать. Поэтому он, скорее всего, подался к Бендерам, к Кара-Махмед-паше, но и бендерский паша, надо думать, плохая защита для преступника. Так что он, вероятно, будет искать на первое время прибежища у подкупленных им людей — в Сороках или Орхее. Там и нужно его искать. Мои люди, кстати, подали мне весть, что Ибрагим-эффенди проторил себе тайную дорожку через Кишинев-городок...
Отряд поскакал во весь опор к Болдештам. Опрашивали каждого встречного, не видел ли он вора и его шайку. За Болдештами, в зеленом доме, увидели мужика, поившего облезлую клячу у колодца, накрытого круглым камнем с отверстием посередине, вроде калача. Кляча, вынув морду из бадьи, с удивлением глазела на государевых ратников, из ее ноздрей потекли длинные жидкие висюльки. Мужик упер ушат в каменный верх колодца и тоже повернулся к подъехавшим всадникам. На нем была длинная бурка из домотканого сукна, богато украшенная заплатами и засаленная.
— Будь здоров, добрый человек! — сказал Костаке Фэуряну с высоты.
— Добрым будь ваше сердце!.. Милости просим, освежитесь божьей слезою, пане Костаке!
Фэуряну надвинулся на него грудью жеребца.
— Откуда знаешь, кто я есть, человече?
— Нехорошо, пане Костаке. Разве не мололи мы с тобой в прошлом году муку на мельнице Тэуна! Не опорожнили в ту ночь мою баклажку, а за нею — бурдюк твоей милости?
— Так это ты, чертяка?!
— Я, не в обиду твоей милости, и зовусь по-прежнему Нику.
Капитан Георгицэ приказал воинам спешиться и напоить коней из бадьи с замшелыми обручами. Ратники выпили и сами воды из кружки, насаженной на кол у колодца. Костаке Фэуряну, приложившись к ней в свою очередь, заметил, что щека старого Нику порядком раздулась.
— Болят зубы? — догадался он.
— Зубы, — сморщился крестьянин. — Сломались и шатались, так что я их повырывал. Но один остался вот здесь, справа. Хотел тут один друг его выдрать, полдня тащил клещами, да не вытащил.
— Сейчас научу тебя, как избавиться от этой беды, — сказал ему Костаке. — Самого меня тому научила одна старуха, лет двадцать минуло с тех пор. Я тоже с неделю поохал тогда: потом сделал все, как велела знахарка, и с тех пор не знаю, что такое зубная боль. Положил я в глубокую миску уголья из кукурузных кочанов. На них высыпал ложку семени мэселаря. Накрыл миску крышкой и перевернул вверх дном, чтобы сгустилось. Затем снял крышку и налил по капельке немного воды. Вдохнул поднимавшийся оттуда пар, и боли как не бывало. Из порченого зуба выпали червячки. Своими лазами видел, как они упали на раскаленные уголья. Семь червячков, как один.
— Спасибо за совет, твоя милость, — усмехнулся мужик, — испробую и это. Далеко ли скачете, дозвольте спросить?
— Куда приведут нас козлиные следы...
— Нашкодили, верно, как следует те козлы, если по их следам государевы воины спешат... Да и бегают быстро...
Костаке Фэуряну метнул в него быстрый взгляд.
— Кого ты тут встречал, мош Нику? Что приметил?
Старик поковырялся сухим перстом в бороде и осклабился:
— Твоя милость, пане Костаке, послушался знахарки, когда зубы у тебя разболелись. Я же, в моей простоте, держусь поучения знакомого старца, любившего повторять: вынешь из кармана — найдешь, не вынешь — ищи-свищи.
— А не сказал ли тебе еще тот старик-шутник, что одно в небе солнце, да каждый грешник видит его разными глазами?
— Может, и говорил, не помню. Только на мельнице всяк свое зерно мелет.
Костаке Фэуряну положил на ладонь мужика полушку. Но Нику и не думал продавать задешево свой товар.
— Может быть, молодой пан щедрее будет, ваши милости?
Георгицэ схватился за кошелек. Вытащил цесарский талер и опустил его в ладонь старого Нику.
— Вот это другое дело, православные! — обрадовался мужик. — Да не будет вам в том обиды: бог дал — бог взял... Сей ночью пас я эту клячу вон там, за пригорком. И вот, гляжу сюда, а у колодца поганят воду несколько османов, завернувших головы в шали. Среди них здоровенный чалмоносец, понукавший их на своем языке.
— Признал главаря?
— Шибко зловредный тот козел, братья. Меряя шагами дороги, я его уже встречал. Люди говорили, что злого турка зовут Ибрагим. Напоив коней, нехристи сняли с одного большой мешок. Горловинка была развязана, и из нее торчали какие-то космы. Может, овцу везли, может, барана или какую другую животину. Окропили мешок водой, бросили его снова на конский хребет и помчались дальше по этому шляху, прямо к лесу.
Костаке Фэуряну подтянул кушак и молодо вскочил в седло. Не успел он взять в обе руки поводья, как все уже были на конях. Старого Нику одарили на прощание куском сала и краюхой хлеба. Взмахнули плетями, и кони с места бросились вскачь.
Отряд следовал шляхом, указанным дедом, то лесом, то полем, пока не добрались до течения Быка. Сделали привал у покинутой Развалюхи, сколько нужно было, чтобы кони подкрепились свежей травой и просохли от пота.
Пока они скакали по долине Быка, вниз по течению, с правой стороны на них глядели бесконечные гряды холмов, а с левой старые ивы и заросли камыша. Погода стояла прекрасная, солнечная. По ночам все было залито сильным лунным светом. Природа встречала путников чарующим изобилием зелени, звенящей трелями соловьев, песнями жаворонков и синиц, перекличкой кукушек и сорок. Из зарослей камыша то и дело взлетали стаи диких гусей и уток, из рощ — гаицы с хвостами вилочкой, гомонливые вороны, воробьи и пугливые куропатки. Наплывы ветра приносили с собой, словно благословение, ласковый аромат цветов. В густой листве деревьев рождались таинственные песни, их плотная тень приятно освежала людей и коней. То тут, то там появлялись и исчезали зайчата, лисицы, ласки, суслики, среди ветвей сновали резвые белки.
— До чего ж прекрасным был бы сей мир, если бы человек не наполнял его страданием и злом, — вздыхал Костаке.
Когда поднялись на Гидигичские холмы, усеянные отверстыми каменными пастями, Фэуряну пояснил:
— Скоро будет и Кишинев. Там живет мой приятель Санду Калемындрэ. В прежние времена он содержал там корчму и был известен во всей округе. Молва славила его, словно чудотворный образ. Заедем к нему, подкрепимся, сменим коней. И отправимся дальше — куда он нам подскажет.
Кишинев, притаившийся среди громадных деревьев городишко, с кривыми, утопавшими в грязи и навозе улочками и низкими, осевшими в землю хатками, встретил их хмуро. Народу виднелось мало, лишь кое-где тащились скрипучие телеги. От деревянной церквушки доносился неумолчный звон колоколов. За плетнями лаяли охрипшие псы. Скрипели вороты колодцев, поднимая из земного чрева бадьи с водой. На соломенной крыше старого свинарника кудахтала рыжая курица. Где-то плакал мальчишка, и калека, протягивая руку, выклянчивал милостыню у редких прохожих.
Путники постучали в высокие дубовые ворота. Навстречу им вышел смуглый мужик без шапки. На нем было черное платье и сапоги с голенищами гармошкой.
— Что же за корчма у тебя, хозяин, ежели ворота на запоре, словно в крепости царя Гороха? — спросил Костаке Фэуряну, спешиваясь в середине двора. — Хо-хо, не сын ли ты хозяина Санду Калемындрэ?
— Сын, Дарием зовусь.
— Не по отцову обычаю друзей привечаешь, почтенный Дарие. Кувшином вина да соленой шуткой — иным образом Санду меня не встречал. Куда ж подевался сам?
— Нет больше самого. — Дарие сглотнул комок. — Покинул он нас. Отнесли его мы на кладбище, и вот, звонят по нем каждый день в колокола, в помин души.
Костаке Фэуряну обнажил голову и обратил взор вдаль.
Приказав воинам располагаться на отдых, Костаке и Георгицэ поднялись по кирпичным ступенькам веранды, вслед за Дарие. В просторном зале корчмы повесили кушмы на дубовую вешалку и уселись за стол. Помещение было светлым, увешанным коврами, вышитыми рушниками, на окнах — занавески. Костаке помнил, что цветастая завеса перед ними отделяла зал от большой кухни с широкой плитой и гратарями[77]. Другой занавес, справа, прикрывал двери в хозяйские покои.
— Уж ты на нас, почтеннейший, не сердись, — тихо сказал Костаке Фэуряну. — У нас тоже несчастье, оно нас и заставляет спешить. Скажи нам только, слышал ли ты о случившемся злодействе, дай нам что-нибудь пожевать, и большего нам не надобно. Пожелаем тебе здоровья и поскачем своей дорогой.
Дарие выслушал с почтением. Повернулся и молча ушел за занесу, в кухню. Некоторое время спустя возвратился, держа обеими руками округлый сосуд, вроде глиняного горшка. Корчмарь был бледен, кадык его дергался, словно кто-то невидимый его прижигал. Выло ясно, что он схватил первую попавшуюся посудину и сам не знал теперь, что с ней делать.
— Что с тобой, почтенный Дарие? Что тебя так напугало?
Дарие пытался что-то сказать, но сумел лишь слегка пошевелить губами. Глиняный горшок выпал вдруг из его рук и разбился у ног. Звон осколков прозвучал как сигнал. Занавески по обе стороны комнаты вдруг распахнулись, и из-за них выскочили вооруженные люди. Нападающие встали вдоль стен, одни — с саблями наголо, другие — с заряженными пистолями.
Костаке, Георгицэ и мастер Маня застыли на своих местах, с удивлением взирая на незнакомцев и пытаясь сосчитать их взором.
— Сдавайтесь, по-хорошему! — приказал громила в кушме, упиравшейся в самый потолок. — Пожалейте свои головушки!
Мастер Маня мгновенно вскочил. Сунул три пальца в рот и послал наружу отчаянный свист. Вскочили, выхватив сабли, капитан Георгицэ и Костаке. Нападавшие и не пошевелились. Здоровенный мужик хохотнул, похваляясь:
— Напрасно трудитесь, братцы! Ваши воины связаны и лежат рядком. По нашему гайдуцкому обычаю их выведут из городка, разденут догола и отпустят на все четыре стороны. Так что сдавайтесь, пока мы добрые.
Сопротивление было бессмысленным. Костаке Фэуряну бросил саблю на стол. Бросили свои клинки и остальные. Невысокий человек в кожаном кожушке, выскочив вперед, схватил их и передал усатому силачу. Затем пленников ощупали и забрали кинжалы, пистоли и ножи.
Рослый гайдук, по всей видимости главарь, двинулся к ним.
— Меня зовут Ион Кожокару, — сказал он высокомерно. — А господин мой и атаман — Константин Лупашку.
— Будь ты самим Михаилом-архангелом, — отвечал Костаке, — что вам до нас и нам — до вас? Возьмите наши деньги и будьте здоровы. Дорога наша опасная и спешная, так что не гневите бога и отпустите нас не мешкая.
— Разумны и сладки речи твоей милости, старче. Но есть у тебя, наверно, имя?
— Бесспорно. Я — Костаке Фэуряну из села Малая Сосна. А это капитан Георгицэ, слуга его высочества господаря земли нашей. Третий из нас — храбрый воин, по прозвищу мастер Маня.
— Так вот, почтеннейший Костаке. Вы служите своему господину и исполняете его волю. У нас же — свой хозяин, коему мы давали клятву верности, целуя крест и саблю. Под рукой нашего господина живет и сражается лесное храброе войско, так что готовьтесь в путь. Раз уж попались нам такие важные птицы, наше дело доставить вас к атаману. Уж он на вас поглядит, вызнает подноготную вашу, а потом решит: одарить и помочь в деле, за которое вы взялись, либо покачать под дубовою ветвью...
— Ох-ох, господи, — воскликнул Костаке Фэуряну, — много же в нашей земле бродяг проклятых! Слушай, ты, Кожокару чертов: нам нужно настичь одного поганого турка. Пока будем рядиться с вами, он от нас совсем уйдет. И увезет за седлом добычу, коей для нас нет цены.
— Поганый турок, говоришь?
Костаке Фэуряну дернул искалеченным плечом:
— Вы что-нибудь приметили?
— Приметили, почтеннейший, а как же. Наши люди видят все. На сей раз, по моему разумению, вам здорово повезло, вы узнаете об этом чуть попозже... Собирайтесь же! Выступаем!..
Впереди ехал верхом Кожокару, с двумя гайдуками с каждой стороны. Позади следовали остальные. Пленников держали в середине, под доброй стражей; ноги им привязали к стременам, оставив свободной только одну руку — чтобы держать поводья. Другую прикрутили веревкой за локоть пониже пояса, а завязку хитрым способом прикрепили к подпруге. Чертовски повезло, сокрушался в душе капитан Георгицэ. И нет надежды на помощь со стороны, эти дьяволы везут их по нехоженым оврагам да тайным тропам. Те же мысли терзали мастера Маню. Приблизившись, воин шепнул:
— Теперь Лупашку на нас отыграется...
Капитан Георгицэ сплюнул перед собой, между ушами коня. Костаке Фэуряну горько усмехнулся. Остался проблеск надежды, мелькнувшей в странном намеке Иона Кожокару; хотя нельзя было понять, какое везение могло еще на них свалиться, если их так бесцеремонно все-таки тащили к атаману.
Солнце приложилось виском к краю холма, затем потихоньку совсем закрыло ясные очи. Над духотой жаркого дня повеяло прохладой. Деревья зашелестели краешками листьев и погрузились в покой.
Небольшой отряд свернул на тропку, в густые заросли кленов, старых дубов и кустов. Наконец появилась поляна. Это место казалось волшебным дворцом, пленники даже вздрогнули. Огромный костер разбрасывал вокруг вихри искр и лизал огненными языками узловатый дуб. Несколько парней подтаскивали и бросали в него сухой хворост. Другие растянулись поодаль на траве, переговариваясь и пересмеиваясь. Третьи чистили и оглаживали коней. Иные также чинили платье, чистили и точили клинки сабель или тесаков, приводили в порядок пистоли. Костры виднелись и на других полянах поблизости. Лес был полон гомона — голосов и смеха, песен и треска обламываемых сухих ветвей.
Ион Кожокару спешился перед качающейся завесой дыма.
— Подождем, пока взойдет луна, — сказал он, и его товарищи тоже соскочили с коней. Пленников усадили под большим кустом шиповника. Развязали им руки и оставили без охраны.
Сам Кожокару уселся возле огня, скрестив ноги. От костра принесли большие куски аппетитно пахнущего мяса: гайдуки только что зажарили теленка. Насаженные на ветки кизила дольки телятины шипели свежим жиром и заполняли поляну вкусным запахом. Наиболее проголодавшиеся стали срезать с них ножами мелкие ломти, насаживать их на другие веточки и дожаривать на угольках. Затем мясо окунали в соль и торопливо жевали, заедая ломтями малая. Едва большой кусок телятины на кизиловой ветке был готов, как его снимали с огня и заменяли другим. Обжигая от нетерпения пальцы, лесные молодцы громко ругались и потешались друг над другом. Наевшись, запивали вином из фляжек и хлопали себя по животу:
— Дай бог эдак сытым быть хотя бы от пасхи до пасхи!
— Жирный был телок у пана, спаси его господь!
Парень с кудрями до плеч, подпоясанный лыком, повернулся к пленникам, погрозил кулаком:
— Вот так зажарил бы и вас, кровососы проклятые, мать вашу...
— Заткнись-ка, эй, Петря! — скомандовал Кожокару. — Решать будет атаман!
Внезапно из кустарника вывалился взлохмаченный мужик, весь в крови. Он едва плелся, согнувшись и держась за живот. Гайдучия онемела, не понимая, что стряслось. Только Петря, подпоясанный лыком, раскрыл широко глаза и в ужасе попятился. Окровавленный мужик застонал и крикнул из последних сил: «Держите его!» — и повалился тут же навзничь.
Несколько гайдуков бросились к Петре и скрутили его, другие подняли раненого и поднесли поближе к огню. Пока седой усач перевязывал его лоскутом рубахи, Ион Кожокару положил голову раненого к себе на колени, окропил его лицо водой из глиняной фляги.
— Василе! Что с тобой случилось?
Василе с трудом пришел в себя, тяжко застонал и вымолвил:
— Не отпускайте Петрю... Я умру, изошел кровью. Не давайте же ему уйти. — Раненый облизал пересохшие губы, выпил глоток воды из фляжки. — Вон там, в дубраве, мы встретили Аницу, вдову Тоадера Брынзы, убитого в той схватке в княжьем дворце. Аница пасла коз... Петря велел мне уйти... Повалил Аницу на землю... Женщина не давалась... звала на помощь... Я схватил его за ворот и придавил к земле... Когда женщина убежала, он притворился, будто подтягивает пояс. Вынул незаметно кинжал... и...
Голова Василе бессильно запрокинулась в ладонях друга.
— Скорее за бабкой Зоицей! Скорее! Вы еще здесь?! — взъярился Ион Кожокару. Затем обернулся к Петре, пытавшемуся вырваться из рук двоих силачей: — Поганый! — скрипнул он зубами.
— Братцы, братцы! — бормотал убийца. — Я пошутил! Я не хотел его зарезать!
— Наш товарищ мертв, а он — пошутить хотел! — отозвался Кожокару. — Будем судить немедля, — обернулся он к гайдукам, столпившимся на поляне. — За предательство и подлое убийство — одна расплата: вздернуть на суку.
В кругу лесных воинов сгустилась тяжелая тишина. Гайдуки сурово глядели на преступника. Ион Кожокару вытянул руку, сжал пальцы в кулак. К нему приложили свои кулаки другие товарищи. Ряд крепких кулаков опоясал всю поляну. Суд свершился.
— Аминь! — коротко сказал Кожокару. Гайдуки, державшие Петрю, взяли поданную им веревку и удалились с осужденным в чащу. Вопли убийцы вскоре затихли, все было кончено.
Гайдуки разбрелись кто куда на ночлег. Разговоры и смех стали утихать. Издали донеслась протяжная песня:
Девять жеребцов загнал
Я с тех пор, как вором стал,
Девять седел поменял,
Ржаветь сабле не давал.
Добрый лес, братец мой,
Породнились мы с тобой.
Был, вступая в кодры, мал,
Ныне старцем дряхлым стал.
Был безусый, молодой,
Нынче ж — с белой бородой.
Добрый лес, братец мой,
Породнились мы с тобой...
Выйду из лесу, друзья, —
Сердцем стану черен я,
В горьком плаче — отчий дом,
А милашка — под холмом.
Добрый лес, братец мой,
Породнились мы с тобой...
Вскоре и песня затихла, и кодры, тихонько вздохнув, погрузились в безмолвие и спокойствие. Все тише потрескивал жар в костре. Проснулись ночные птицы. Затрещали лягушки в болотце. Фыркнула чья-то лошадь. Подавали голос невидимые зверушки.
Едва же на прогулку вышла царица ночи — луна, все снова сели на коней и двинулись вверх, в сторону Орхея. Ехали быстро, пока не миновали Драсличены. Напоили коней у источника, затем направились обходной дорогой по другим лесам.
Ион Кожокару натянул вдруг поводья, жеребец под ним сердито фыркнул, грызя удила. На обочине шляха, опершись о пень и закутавшись в шаль, сидела женщина, худенькая и слабенькая. Голова незнакомки безвольно свесилась на плечо.
— Доброе утро, бабонька! — сказал Ион Кожокару, едва сдерживая норовистого коня.
Женщина не пошевелилась. Чуя недоброе, Кожокару соскочил с коня, бросив поводья Никоарэ. Ощупал лицо незнакомки. Обнажил голову и перекрестился.
— Мертва, — сказал он.
Коней отвели пониже и привязали. Вынули из седельных сум небольшие лопаты.
— Кто ее знает, куда она шла, — проговорил Быткэ. — Голод уморил ее, не иначе. Похороним хотя бы по-человечески бедняжку.
Гайдуки в молчании приготовили незнакомой путнице последнее прибежище. Кожокару приблизился к ней и развязал шаль.
— Братцы! У нее здесь дитя! — крикнул он с удивлением.
Гайдук осторожно высвободил ребенка из застывших объятий матери. Разорвал зубами шнурок, скреплявший пеленки.
— Он жив! — сообщил Ион.
Все сгрудились вокруг, торопясь быть свидетелями чуда. Младенец задвигал ручонками, раскрыл ротик. Ему было не более двух или трех месяцев от роду.
— Гайдук! — обрадовался парень по прозвищу Быткэ. — Дай-ка его мне, Кожокару, поцелую его в пупок. И плюнете мне в глаза, если он после такого не проживет сотню лет!
Быткэ стащил с себя льняную сорочку. Разорвал ее на одинаковые полосы для пеленок. Прижал к груди младенца, согревая его дыханием. Потом взял свою торбу и присел за кустами и зарослями лободы. Гайдуки предали между тем несчастную путницу земле. Воткнули в головах могилы дубовый крест. И тогда послышался писклявый плач, а следом — довольный смех Быткэ. Гайдук забыл о покойнице: росток жизни в его руках не оставлял уже места для грусти.
Младенец зашелся в крике, видимо — от голода. Быткэ пытался дать ему пережеванный малай; дитя, однако, выталкивало его обратно язычком. Надо было добыть хотя бы капельку молока.
Отряд погнал без жалости коней. Люди смотрели, не покажется ли где стадо коров или овец, какое-нибудь поселение. «Вот оно как, — думал Костаке Фэуряну, — есть, оказывается, и у разбойников божий страх и свои законы. Только какой вражий дух толкает их против государевой власти? Что вынуждает их оставлять свои дома, близких и родичей и жить вот так, подобно лешим, среди кодр? Благодаря чему они объединяются, защищают друг друга и никого не страшатся? Какой бог хранит их и подает помощь, ожесточает или смягчает их сердца, бережет их от гибели и недугов?..»
Завидев в долинке кучку белых домиков и халуп, лесные братья торопливо свернули к ней.
— Здесь живет мой двоюродный брат, — сказал Быткэ. — Попрошу его присмотреть за сорванцом, пока чуток не взрастет. Потом займусь им сам, как смогу. Эге, братцы, из такого вырастет славный разбойник...
Ион Кожокару повел отряд по сельской дороге, огороженной с двух сторон высокими, обмазанными глиной, плетнями. Вскоре пришлось остановиться: навстречу двигалась похоронная процессия. Гайдукам, только что похоронившим человека, такая встреча не показалась странной. Люди, по обычаю, шествовали неторопливо; над толпой возвышались хоругви и золоченые кресты. Священник в облачении истово размахивал кадилом. Женщины в черных платьях и накидках оставляли в пыли дороги на салфетках милостыню на помин души покойника. Другие, тоже в трауре, несли подносы со сладостями, кренделями и фруктами. Два мужика держали носилки с гробиком, покрытым цветами. Было видно личико усопшего — малого дитяти. Мать покойного рвала на себе волосы и причитала, изливая, казалось, свое горе на всю вселенную.
Гайдуки оцепенели, зажав под мышками кушмы. Процессия проследовала к погосту.
— Погодим маленько, — сказал Ион Кожокару. — Я видел в толпе Терентия Кеяну, старого друга. Он укрыл меня как-то от потеры[78]...
В ожидании окончания печального обряда приезжие узнали, что маленький покойник был как раз сыном Терентия. Мальца переехал своею боткой[79] боярин Илья Караблут-младший. Люди видели своими глазами, как жеребцы встали на дыбы и заржали, почуяв дитя, игравшее в пыли шляха. Илья Караблут, бывший в подпитии, хлестнул изо всех сил вожжами, крича: «Вперед, чалые, не оскудеет земля молдавская, коли сгинет еще один птенец!» Колесо ботки раздавило ребенка — тот и пикнуть не успел.
Толпа повалила назад с погоста. Однако, к удивлению гайдуков, люди не стали расходиться по домам. Вначале все сгрудились подле двух распятий у ворот кладбища; затем молча направились к нижнему мосту, выламывая из плетней колья, вынося из сараев сапы, топоры, вилы и цепи. Терентий Кеяну, коренастый мужик в постолах, шагал хмуро, с пустыми руками. На повороте дороги он замедлил шаг, узнав Иона Кожокару.
— Кровью залились сердца, брат Ион, — сказал он. — Нынче дошли до меня слова твоей милости о том, что наша надежда — в силе наших рук. Сделайте милость, подождите, пока справим поминки. После этого я уйду с вами.
И двинулся вслед за толпой, миновавшей уже мост над сельским оврагом. Гайдуки тронули коней за всеми.
Чем ближе подходили они к боярской усадьбе, тем больше становилась толпа крестьян. Мужики выходили из домов, неся колья и вилы. Ввалились без робости на широкий двор. Лопоухие псы, злющие из злющих, скуля, попрятались по углам. Из-за углов в страхе выглядывала челядь. Только один хлипкий старичонка, простоватый старый конюх, сидя на камне, спокойно взирал на пришельцев. Старец знал, что взять с него нечего, да и по голове такого бить грешно.
— Дедушка! Извести-ка пана, пожаловали, мол, гости!
Старец, семеня, поднялся по ступенькам и скрылся в доме. Но тут же вернулся и буркнул:
— Сейчас выйдет.
И действительно, немедля явился сам Илья Караблут-младший, мужчина лет тридцати, осанистый и плечистый. На нем был новый роскошный наряд с золотыми цепочками и изумрудными застежками. Пан был весел, глядел дружелюбно. Уперев в бока руки, он важно спросил с высоты:
— Чего вам, мужики?
Толпа заколебалась. Задние стали перешептываться. Все знали, зачем пришли, но не привыкли заявлять громко о своих нуждах и требовать панов к ответу.
— Чего вам? — повторил Илья Караблут-младший. — Делать, что ли, нечего? Или зачесалась шкура и ищете, кто бы ее вздрючил?
Терентий Кеяну выступил вперед.
— Ты спрашиваешь, чего нам надобно от твоей милости, пане Илья? Пришли мы к тебе кое о чем спросить. Разве не работаем мы на твою милость не щадя сил? Не трудимся зимой и летом, и кормим твою милость, и множим твои богатства? А поскольку работаем для твоей милости честно и покорствуем во всем, за что чинишь нам зло? За что губишь детей наших? Ибо, если погубишь ты их, что еще останется нам? Или, думаешь ты, нет в нас души? Скажи-ка, милостивый пан, как по-твоему, есть в нас христианская душа или нет?
Илья Караблут-младший выпятил грудь и напряг белый кадык.
— Тебе, Терентий, следовало бы как следует губы утереть, прежде чем со мною разговоры разговаривать. Уйди с глаз, пока не велел слугам бросить тебя в овраг. Ну-ка, ступайте прочь по вашим халупам; некогда мне с вами тут толковать!
— Погоди-ка, боярин, — заупрямился коренастый Терентий, — не шутки пришли шутить. Держи перед народом ответ — за все твои злые дела. Дошел нож до кости — не станем мы более терпеть!
Илья Караблут спустился на две ступеньки в сторону наглеца и толкнул его грудью. Терентий не стал отступать. Пригнувшись, он боднул боярина головой в живот, схватил его и, изловчившись, швырнул через плечо на землю. Потом схватил висевшую на гвозде на столбе веранды толстую плеть из шести ремней, с полосатой костяной рукояткой. Боярин не пришел еще в себя и не успел подняться, когда на него обрушился град ударов. Терентий умело орудовал плеткой и не давал боярину ни подняться на ноги, ни уползти в сторону.
Крестьяне разразились хохотом, свистом и гиканьем. Смеялись мужики, бабы и дети. Негаданная радость была им наградой за долгие муки, их маленькой местью. Многие кричали:
— Всыпь-ка ему, Терентий, всыпь ему за меня тоже! Дай ему, забери его ляд! Расшевели, чтоб запомнил!
Но из толпы внезапно вывернулся чернявый парень с сапой в руке. Он бросился вперед, и лезвие сапы легко погрузилось в череп боярина.
— Проклятый зверь! — осклабился парень, бросив свое орудие возле окровавленного тела, и кинулся к конюшням.
Новый поворот дела застал толпу во дворе врасплох. Люди бросились кто куда, разбегаясь по дорогам и садам, крича, причитая и проклиная.
— Поляна «Чертова кляча» самим атаманом избрана, — пояснил Ион Кожокару. — Если влезть на вон то дерево — увидишь весь Оргеев с окрестными шляхами. Атаман поставил надежную стражу с шести сторон. Если появится опасность — турецкий отряд, чета государевых ратников или кто-нибудь еще, — стража запалит сухое сено. Дозорный на поляне увидит знак и затрубит в рог. И атаман поднимет на ноги ребят. Тю-тю, — спохватился он, — чего я распустил язык! Государевы воины прознают наши тайны... А вот мы и приехали. Подождите в тени, пока атаман не позовет к себе.
Подав своим людям знак к отдыху, Кожокару отодвинул полость прикрывавшую вход в шатер, и скрылся внутри.
Трава вокруг атаманского шатра была примята бесчисленными сапогами. Местами в чаще виднелись другие шатры, поставленные, по всем признакам, не так давно; углубления, появившиеся при забивке колышков, едва успели подсохнуть. В глубине поляны можно было заметить ряды вешалок; на них разбойники развешивали свое платье, когда донимала жара. «Много уж их должно быть, если понадобилось столько вешалок! — думал Георгицэ. — Но где же тогда они сами, не слышно ведь никого!»
Из палатки вышли четверо ярых силачей. Звеня шпорами, они заспешили прочь и исчезли в лесной чаще. Потом появился сам атаман Константин Лупашку. Гайдук был весел, шагал уверенно и твердо. Расстегнутый кафтан то сходился, то распахивался на широкой, могучей груди.
— Добро пожаловать в наши палаты! — сказал он. — С приездом тебя, капитан Георгицэ, старый знакомый, хе-хе! Рад видеть также почтенного Костаке Фэуряну из Малой Сосны. А это сукин сын, по прозвищу мастер Маня, разлучивший меня с добрым другом моим, с Маковеем Бэдикой? Но не будем вспоминать, сам бог прощает грешников, тем более — мы, люди... Прошу, прошу в мой шатер. Неволей пожаловали или волей, вы все-таки мои гости.
В середине атаманова шатра стоял стол из толстых досок, приколоченных к узловатым столбам. Вместо стульев — толстые чурбаны. Ковром служила густая зеленая трава, наполнявшая воздух свежим ароматом. На столбе в середине висело оружие: сабли, пистолеты, луки, ятаганы и ружья.
Атаман усадил гостей. Подтянул к столу бочонок с толстыми дубовыми ободьями. Поставил перед каждым по деревянной чарке, налил красного вина. Затем пригласил:
— Испейте глоток. И на душе спокойнее станет, и силы прибавится.
Костаке Фэуряну дернул плечом: его волнение не могло улечься от хмельной чарки.
— Благодарим, Лупашку, за честь, — произнес он четко. — Только лучше бы тебе не баловать нас угощением, а кое о чем рассказать, да и помочь, ежели можешь. Мы пустились в дорогу, чтобы поймать злого турка по имени Ибрагим-эффенди, похитившего мою дочь Лину. Из слов необузданного твоего Кожокару нам стало ясно, что этого дьявола, может быть, сумели выследить твои люди. Если это правда, — вознесем тебе хвалу и щедро одарим. Если же нет, верни нам, не мешкая, волю, дабы могли мы продолжить преследование. Будем гнаться за ним до Бендер, и в самой крепости — тоже, ибо есть у нас для того письмо его высочества воеводы к Кара-Мехмед-паше...
Константин Лупашку усмехнулся.
— Много здравия вашим милостям, и пусть сопутствует вам удача, как до сей поры. Кара-Мехмед, по-моему, не станет ныне читать письма от его милости князя, ибо гневается на него безмерно. Хотя вы и государевы советники, а не ведаете еще того, что московские рати переходят границу и направляются к столице, а государь готовится встретить бригадира Кропота как самого дорогого гостя. И вся Земля Молдавская восстала супротив османских живоглотов. И наше гайдуцкое войско тоже, соединившись с резешами и мужиками сердара Донича, протягивает руку российским воинам. К середине дня выступаем и мы — на соединение с ними. Что выкатили глаза? Ха-ха-ха! Московский царь направил к нам через Польшу и Украину искусных генералов и прибывает самолично, дабы хорошенько ударить османа под дых... — Константин Лупашку хлебнул из чарки — чуть-чуть, чтобы освежить уста, и продолжал уже потише: — Так что на Кара-Мехмеда надежды мало. А Ибрагима-эффенди мои ребята поймали и привезли в мешке. И дочка твоя, милостивый пане Костаке, невредима и здорова. Только позавчера ночью и пробудилась. Я поселил ее у одной женки в городе, чтобы кормила ее и заботилась. А давеча послал своих ребят — доставить ее к вам. Хорошей будет женой для капитана Георгицэ. И я тому, поверьте, рад от души... А ну, разверни-ка вон ту торбу, — обратился он к Иону Кожокару, указывая на плотный ком полотна, лежавший в углу шатра.
Кожокару тронул конопляную ткань острием ятагана. С отвращением развязал мешок и вынул из него нечто большое и бесформенное с виду. Это была голова Ибрагима-эффенди.
— Вот оно, то, что вы искали, — похвастал атаман. — Мы судили его сами правым гайдуцким судом. И сохранили башку — пошлем ее султану вместо дани. Клади ее на место, Ион, да вышвырни торбу вон, чтобы не воняла в шатре.
На поляне послышался конский топот. Кто-то торопливо соскочил с седла. В шатер вбежал потный покрытый дорожной пылью юноша. Заломленная набок кушма молодого гайдука держалась на одном ухе, и казалось чудом, что не падает на землю.
— Еще: письмо перехвачено, атаман, — объявил он, тяжело дыша. — Гонец не дался живьем, и мы не узнали его имени...
Константин Лупашку взял конверт, перевязанный бечевкой, и паренек тут же вышел. Сорвав печати, атаман долго читал по складам. Но вдруг, разразившись громким смехом, протянул листок капитану Георгицэ:
— Возьми-ка! И для тебя здесь кое-что есть!
С отвращением Георгицэ прочел:
«Высокородному господину нашему, защитнику, охранителю нашему от зла! Пишем тебе мы, Костаке Лупул, великий ворник Нижней Земли, покорнейший и недостойнейший раб пресветлого и великого визиря, письмо с превеликим страхом и безграничной надеждой. Да ведаешь ты, пресветлый, что есть у меня во всех местах надежные соглядатаи, способные связывать и развязывать, закрывать и раскрывать, соединять и разъединять. Да будет тебе еще ведомо, несравненный, что Дмитрий Кантемир-воевода коварен и неверен. Сей Дмитрий-воевода подобен ласковому коту, коий мурлычет сладко, но царапает до крови. Ибо Дмитрий-воевода не следует повелениям твоей мудрости, но, оставаясь телом у нас, душой давно обретается в Москве, у царя Петра, коему запродался, подобно Иуде. И побуждает нас различными хитростями предаться тоже варварам. И ругает нас, и проклинает, и грозится подставить наши шеи под нож, если будем медлить и не последуем за ним. И поскольку государь он жестокий и безжалостный, обретаемся великой тревоге о животах наших, страшась разграбления земли нашей.
И пригрел при себе сей Дмитрий капитана по имени Георгицэ, сына Дамиана Думбравы, бывшего пыркэлаба Лэпушны. Коий капитан, глаголящий и читающий на славянском, ездил по велению Дмитрия-воеводы дважды к царю, в столицу его Москву, с просьбой привести москалей и напасть с ним на Землю Молдавскую. И сей капитан Георгицэ зелен в семени своем и злокознен, и склонен во всем ко злу. Так что просим тебя: возьми и поймай, и низвергни с престола Дмитрия-воеводу, изменника... Писано мною, Костаке Лупулом, собственной рукой, в чем и расписываюсь...»
— Мерзавец опоздал, — сказал Константин Лупашку. — Так что могу теперь тоже сказать: Дмитрий-воевода как мудрый государь со своим делом справился на славу. — Атаман улыбнулся совсем по-мальчишески и наклонился к капитану Георгицэ: — Так что, правда, что ты видел царя, видел в лицо?
— А как же!
— Каков же он из себя! Высок, силен?
— Высок и могуч, как раз таков, каким положено быть прославленному и мудрому монарху. Ходит меж своих генералов, как меж простых драгунов, без надменности и похвальбы. Я видел своими глазами, как он взошел на галеон и дернул за мачту... Да разнес в пух полковника, доказав, что мачта — гнилая и надо ее сменить...
— А что бороды боярам пообрезал — то правда?
— И то правда. Длинная борода, говорит царь, — лишняя обуза. Уродует человека, старит его и ленивит. Ему же по нраву только пригожие и прилежные в деле мужи.
— Так бы сделать и у нас с такими, как Костаке Лупул. Чтобы не грабили нашу землю и не изменяли князю, — вздохнул Константин Лупашку.
— Бороды бородами, не в них дело, — вмешался Костаке Фэуряну. — Просто надо пробить у каждого в башке по большой дыре, дабы вложить хоть капельку разума, чтобы не бодали друг друга, словно рогатые дьяволы...
— Придет, может быть, и для этого время, — кивнул Лупашку. — Ибо до времени чирий растет. Так прошу, ваши милости, испейте!
Вино было сладким и холодным. Когда все выпили, в шатер ворвался вихрем гайдук с устрашающим взором.
— Что с тобой, Тимофей, откуда спешишь?
— Атаман, — сообщил Тимофей торопливо, — московский царь переправился через Днестр и подошел к Загранче. Оттуда повернул вниз, к Пруту. Есть слух — добрался до столицы.
— Добро, друг Тимофей. Крикни там ребятам — пусть готовятся выступать... — И повернувшись к гостям: — Больше ждать нельзя. Отряды из других кодр торопятся и догоняют нас.
Послышался шум колес, зазвенели колокольцы.
— Едет юная госпожа!
Все вышли из шатра. И увидели приближавшийся возок, запряженный четверней. Каждая лошадь была украшена цветами и колокольцами, и на каждой скакал гайдук.
— Всегда они что-нибудь придумают! — развеселился Константин Лупашку.
Гайдуки осадили коней:
— Тпру, огневые! — крикнули все четверо в один голос.
В середине поляны двое парней подхватили разгоряченных коней под уздцы. Другие двое помогли выйти Лине. Девушка была бледна как полотно и так ослабела, что едва держалась на ногах. Костаке Фэуряну бросился к дочери. Она зарыдала на груди у отца.
— Пошли вам бог здоровья и счастья, пане Костаке, — пожелал Костаке Лупашку. — Все плохое забудется, и раны затянутся. Отправляйтесь же, ваши милости, домой. От меня, прошу, возьмите в подарок возок и коней: пусть останутся у вас на память о витязях кодр. Кожокару, налей-ка нам еще по чарке на прощанье!
Город Яссы встретил их волнением и шумом. Улицы кишели торговым людом. Нельзя было понять, кто уходит, а кто приходит, кто кого бьет и кто за кого заступается. Одни торопливо погоняли волов и коней, ища место, где бы их надежнее спрятать. Группы мужиков, ругаясь и подозрительно оглядываясь, спешили куда-то, шагая гурьбой посередине дороги.
Фасады домов были в грязи и в трещинах, всюду виднелись поваленные заборы и стены, разбитые окна. Двери и ставни лавок были сорваны, сломаны. Мальчишки швыряли друг в друга осколками стекла, камнями и козьим пометом. Тут и там валялись окровавленные человеческие тела, брошенные и всеми забытые. То были большей частью турки, убитые палицами или саблями, а затем затоптанные подошвами постолов и сапог. На перекрестке компания мужиков выкатила бочку вина, выбила днище и распивала содержимое черпаками и кружками, хохоча и толкаясь.
Возле стен церкви святого Николая появились два господаревых глашатая на горячих жеребцах в позолоченной сбруе. Один, поднявшись в стременах, протрубил на три стороны в рог. Народ всколыхнулся и подался поближе. Второй глашатай, усатый великан, развернул желтоватый цветом лист и громовым голосом возвестил:
— Повеление господаря земли нашей, его высочества Дмитрия-воеводы Кантемира!
Подняв перед собой бумагу на уровень глаз, время от времени спотыкаясь на трудном слове, глашатай снова наполнил окрестности громовым голосом:
«...Со времени прадедов и добрых родителей наших враг христианства пустошил нас своею грозной силой, выказывая особое жестокосердие свое. Когда же, скрыв под овечьей шкурой несытое волчье естество, прежадное до невинной христианской крови, в начале подпадения земли нашей под господство его и пророка Мухаммеда, Богдан-воевода, сын Штефана-воеводы, полноправный господарь, заключил клятвенный мир с тем условием, чтобы Земля Молдавская не была обложена иною данью, чем четыре тысячи золотых в год, сорок коней, двадцать четыре сокола, после сдачи коих не надлежало бы чинить никакого насилия земле нашей.
Но язычник неверный и клятв не блюдущий слова своего держать не стал, но совершил множество нападений с насилиями на страну нашу, разрушил укрепления и крепости, иные же взял во свое владение. И сам, под вымышленными поводами, дозволял нередко татарам зорить и грабить Землю Молдавскую дотла, забрал в жестокое рабство ее жителей, лучших наших бояр, советников и курян, уводил похотей своих ради великое множество честных их дочерей и жен; да еще старался привести в свою поганскую и тиранскую веру тех девиц и жен, господарей страны и других лучших людей, со всеми их семействами, применяя для того всяческие пытки и грозя смертью. Такое испытали мы на себе сами, когда старался он извести нас открытыми и тайными вымогательствами и прибавлял каждодневно различные поборы, известные вам.
Посему ныне Петр Алексеевич, царь всея Руси, подняв непобедимое свое оружие, встал против тиранской силы ради вызволения христианских народов из-под ига язычников. С коим следует нам с поспешностью соединиться в товариществе по оружию, всею душою и сердцем, со всем, чем владеем, идя к Дунаю и твердо вставая противу нападения тирании и вторжения османского.
Ибо с помощью божией четвертого июня войско его царского величества подступило к Бендерам, в пятнадцатый же день того месяца выступило к Дунаю, к мосту, коий мы на крови нашей воздвигли. Потом его величество царь подал весть нам и иным, дабы всякий, носящий христианское имя, воссел на коня и соединился с ним и с войском его величества. Кто же тому воспротивится, у того имущество будет отнято. А кто повинуется сему листу нашему, того ожидает милость наша и его величества царя, над ним и всем, чем владеет он. Ибо отсчитано жалование из казны его величества для десяти тысяч воинов и отдано в наши руки. Так что каждый, кто прибудет в лагерь, получит сперва пять золотых, в каждый же месяц — по три золотых лева. И крепости, отнятые у нас тиранами, будут возвращены нам все. И если отныне и впредь, кто захочет предаться на сторону осман, тайно или явно, тот будет осужден, проклят, изгнан, как Иуда из круга святых, и подвергнут анафеме на вечные времена.
Посему же, возлюбленные братья, объявляем вам сие, дабы не стало никого, кто в сем усомнится. Ибо кто воспротивится сему листу нашему, призовет на главу свою безмерное множество устрашающих несчастий. Итак, с помощью господа, идите и соединяйтесь с войском его царского величества и следуйте немедля по стопам нашим. Ежели же кто-либо из вас не прибудет в лагерь, тот будет наказан, как объявлено. Извещая вас о сем, молюсь за здравие ваше...»
Над площадью и над улицами снова поднялся гомон и крики. Послышалось молодецкое гиканье, громкое «Ура!» Люди бросали в воздух кушмы и шляпы и кричали:
— В лагерь! В лагерь!
— Да здравствует государь Дмитрий-воевода!
— Да здравствует его царское величество!
Многие были уже на конях. Поправляя оружие и сумки, ехали в лагерь — записываться в хоругви. Все сословия устремились туда: дворяне, слуги, сапожники, портные, скорняки...
Костаке Фэуряну кивнул в сторону хаты, под карнизом которой расцвела яркая надпись «Михула шинок», и процедил сквозь зубы:
— И сей торопится...
На низкой присбе прилежно трудился сам хозяин Миху. Мокрые от пота оборванцы подтаскивали к его ногам толстые доски; он же с помощью супруги своей Кирицы прилаживал их к окну и прибивал толстыми гвоздями. Время от времени Миху бросал взгляд вдоль дороги, покрикивал на подносчиков, бросался вновь к окну, и обух топора снова принимался безжалостно долбить по круглым шляпкам гвоздей. Работал умело, споро, как человек, превыше всего ценящий собственное хозяйство. Кирица была в печали, прикрывая лицо косынкой. Но как только к ней протягивалась отверстая длань хозяина, она тут же вкладывала в нее тяжелый гвоздь, затем торопливо нагибалась, чтобы взять еще один из мятой коробки, стоявшей рядом.
Заколотив левое окно, Миху перешел к правому. Но окончить работу не удалось. Перед самой дверью остановилось несколько шумных всадников. Мужик с большими усами и густыми бровями заорал, словно был в лесу:
— Стойте, ребята! Пожелаем пану Миху удачи в работе!
Миху бросил на них хмурый взгляд, давая наглецам понять, что у него нет времени для болтовни. Ведь были еще в запасе, на случай любой заварухи, громилы с железными кулаками, оплаченные золотыми, дабы обороняли его и от двенадцати змеев из старой сказки. Ныне эта стража тоже хоронилась поблизости за плетнями да за углами хат, с дубинами наготове, ожидая знака хозяина.
— Привет, пане Миху! — снова обратился к нему мужик с лихо закрученными усами. — Не узнаешь, что ли? Или мы прибыли слишком рано?
Всадники захохотали. Кто-то бросил, еще больше наглея:
— Ежели его милости не по дороге с нами в государев лагерь, может быть, соблаговолит выставить нам по кувшинчику вина? Или так уж его милость обнищал?
На это Миху сурово ответствовал:
— Шли бы вы лучше, божьи люди, по своим делам. Не искали б черта на свою голову — берегли глаза от рогов. Видывал я таких, как вы, бездельников и пьяниц!
Гости развеселились пуще прежнего. Усатый обратился к одному из них, остававшемуся поодаль:
— Эй, Ионикэ, великий шутник наш пан Миху, не правда ли?
— Великий, баде!
— А на обсчет и недолив?
— Мастер, баде!
Миху толкнул жену локтем, показывая в сторону двора. Женщина, то ли не поняв, то ли не желая понять, не двинулась с места.
Усатый всадник снова обратился к своим:
— Доброе вино у пана Миху?
— Доброе! — отозвались прочие.
— Попробуем напоследок?
— Попробуем! — радостно заорали пришельцы.
Все мгновенно соскочили с коней. Мужик с закрученными усами уверенно двинулся на шинкаря. Измерил его с ног до головы дерзким взглядом и, без дальних слов, свалил на землю могучим ударом кулака. Кирица зашлась криком и шмыгнула во двор, продолжая опить. Из-за углов дома на пришельцев мгновенно бросились боевые ребятки, нанятые Миху, и закипела схватка.
Возок, в котором проезжал мимо Костаке Фэуряну и его спутники, был уже далеко, а драка перед шинком Миху все не утихала. Всадники, подхватив дубины и колья, ломали ими двери, высажиали оконные рамы...
Близ княжьего дворца приезжим вдруг встретился Георгий Аристархо, княжий привратник. Сановник сильно истощал, глаза и щеки его глубоко ввалились. Привалясь к дверце возка, Георгий сказал обычным, чуть торопливым голосом:
— Добро пожаловать, ваши милости! Злыдни города не успели еще опрокинуть ваш экипаж?
— Покамест нет еще, — ответил Георгицэ. — А у вас как дела?
— А вот как, сидим и ждем. Под крепкой охраной — его величество царь оставил при нас драгунский полк.
— Где государь?
— Государь в гостях у царя. С ним и бояре.
— Доброго здоровья вашей милости, — пожелал Георгицэ. — Я провожу его милость пана Костаке и паненку до Малой Сосны. Стряхну только дорожную пыль — и поспешу с поклоном к его высочеству.
Костаке Фэуряну хмурился и дулся до самой окраины столицы. Когда выехали на большой шлях и мастер Маня тряхнул вожжами, чтобы расшевелить четверку, Костаке остановил на капитане тяжелый ляд:
— Теперь, пане Георгицэ, ты бросишь меня в Малой Сосне?
— Так вы же... — пытался тот объясниться.
— Ты положишь меня на лежанку, а сам сядешь на коня, похвастать храбростью? Не так?
— Отец, — попросила Лина, — Георгицэ прав. Ты должен остаться.
— Драгоценные вы мои, я с радостью бы не стал с вами спорить. Но не могу. Не могу — и все тут. Вы поняли меня?
Дмитрий Кантемир зажал между пальцами угольный стерженек, обмотанный синим шнурком, начертил им на бумаге несколько запутанных линий. Пояснил:
— Отсюда к нам поднимается визирь. Отсюда идут татары. А здесь шведы и калга-султан.
Петр Алексеевич, русский царь, сел на угол стола, одной ногой опершись о пол, и выпустил из ноздрей струйки дыма.
— Карты чертить ты мастер. Мои иные люди не ведают, с какой стороны норд, а с какой — зюйд...
— Мои иные и более простых вещей не ведают, — проговорил Кантемир.
Петр ткнул рукой в карту и спросил в раздумье:
— Где же теперь стоит визирь?
— Пока — не близко. Лазутчики донесли: турецкие авангарды могут добраться до моста через неделю.
— Пусть приходят, — уверенно сказал царь. — Встретим с честью, ибо знаем их нрав еще с Азова и иных крепостей. Сыграем им такую свадьбу, что не забудут вовек и будут долго оплакивать, как швед — Полтаву.
Петр положил руку на плечо молдавского князя, глядя на него с любовью и гордостью.
— Ну, хватит, оставь карту... Расскажи лучше о турецких обычаях...
Кантемир выпрямился и молвил своим благозвучным голосом:
— Когда визирь выступает в поход, как выступил на нас Балтаджи Мехмед-паша, перед ними ведут верблюда, несущего на горбу золотой ларец в локоть длиной и в пол-локтя шириной. В нем лежит коран — книга, согласно их вере, принесенная пророком с неба. Перед верблюдом несут знамя, несут свернутым по ветхости его. На его зеленом полотнище вышита клятва веры. Кроме слов той клятвы на знамени вышит знак полумесяца, называемый Алемом, поставленный, насколько мне ведомо, в недавние времена. По другому обычаю султан, в наши дни — Ахмед Третий, после выступления войска молится аллаху в течение сорока дней, проводя время в посту и принимая пищу только после захода солнца...
Разговор шел в роскошных покоях в доме бана[80], в устье Прутца. Время близилось к полудню. Генералы, бояре и многочисленные государственные сановники, взятые обоими властителями, чтобы были под рукой, разбрелись по окрестным домам, полагая, видимо, что государи растянулись на мягких диванах и сладко почивают. Отдыхали и слуги. Но этот час покоя Кантемиру и Петру потребовался лишь для того, чтобы побыть вместе и поразмыслить сообща над делами, которые оба намеревались свершить.
Не прошло и недели после прибытия царя, а Петр Алексеевич и князь успели и отлично познакомиться, и подружиться, и рассказать друг другу многое. Петр почувствовал сердцем тепло Земли Молдавской и ее народа с первых же шагов по этому краю. Кир Гедеон, митрополит, со всем клиром вознесли молитвы во дворце, во храме святого Николая и других церквах, благодаря государя, поднявшегося на защиту христианства. Вместе с Кантемиром царь осмотрел столицу, ее церкви и монастыри, одобрил увиденное. Когда господарь пригласил высокого гостя на пир в своем дворце, все дивились без меры, что царь не пожелал сесть в голове стола, как следовало бы такой особе, а посадил на главное место Кантемира. Еще больше дивились молдавские бояре тому, что московский царь, монарх могущественный и прославленный, о коем прошла весть по всей вселенной, не шествует повсюду с величием и почетом, а ходит, куда захочет, запросто, в простом платье, в сопровождении двух-трех слуг.
После царь пригласил господаря Молдавии с митрополитом и боярами в свой лагерь. Выстроил в чистом поле войско, с одной стороны — драгун, с другой — пушки. Были сделаны выстрелы изо всех пятидесяти двух орудий, затем грянули из ружей драгуны. Только не все вместе, а один за другим, так что грохот стоял непреывный, словно единый удар грома, как напишут позднее летописцы в своих хрониках. Потом состоялся обильный пир. За столами сидели царь с Дмитрием Кантемиром и генералы, и бригадиры, и капитаны, и молдавские бояре. И пили за здравие друг друга, и угощались, и веселились.
В эти дни князя Кантемира было не узнать. Прибытие русских войск и самого царя словно пробудили его от оцепенения. В душе князя воскресли надежды на осуществление мечтаний, которые он лелеял долгие годы. Он неустанно хлопотал о наборе в войско и его снабжении. Посылал надежных людей в цинуты для закупки хлеба и скота. Добивался, чтобы записанным в хоругви правильно выплачивали жалованье. Хотя некоторая часть бояр его оставила, а другие уклонились от службы, господарь был уверен, что его старания увенчаются успехом.
Пока Кантемир рассказывал об обычаях оттоманского двора, Петр расхаживал по комнате, ритмично отбивая шаг на крашеных досках пола. Изредка царь с любопытством взирал на говорившего, словно сообщения князя казались ему преувеличением или шуткой.
Внезапно Петр остановился перед окном, ставни которого были полуприкрыты, чтобы солнце не слишком било в комнату.
— Это что еще? — спросил он, показывая во двор.
В большие ворота двора местного бана въезжал возок, влекомый тремя взмыленными лошадьми. Возница не успел натянуть поводья, из дверцы выскочил высокий боярин в сером кунтуше и круглой шапке с пером.
— Кто таков? — спросил Петр.
— Из Мунтянской земли, от Константина Бранкована. Боярин Фома Кантакузин.
Петр быстро двинулся к двери, украшенной деревянными резными гирляндами цветов, толкнул ее ладонью и приказал прапорщику, дежурившему в прихожей, пригласить к ним мунтянского боярина.
Вместе с приехавшим в комнату вошли гурьбой сановники и генералы царя, с ними — гетман Некулче. Московские советники, по заведенному правилу, не стали ждать приглашения, но сами торопливо расселись на стульях и диванах. Ион Некулче, став одесную своего господина, остался стоять. Стало тихо, все взоры обратились к мунтянскому послу.
Фома Кантакузин, видный собою боярин с высоким узким лбом, густыми бровями и карими глазами, учтиво склонился перед русским царем и молдавским господарем. Сказал, обращаясь к Петру:
— Ваше величество, я — беглец. Оставил свою страну и государя, у коего ныне в опале. Явился к вашему величеству просить милости и поддержки.
— Где теперь Бранкован, клятвенно обещавший мне, что будет меня ждать? — холодно спросил Петр.
— Бранкован обретается в своей столице, во дворце, великий государь. Он и сыны его, и бояре.
— И не двинется, дабы подать мне помощь войсками и провизией, как обещал в своих письмах?
Боярин вздохнул.
— Не двинется, ваше величество. Ибо может строить только козни. Бранкован получил триста кошелей золота, посланных ему вашим величеством, но ни войска не собирает, ни припасов не готовит. Не покупает ни хлеба, ни скотины, ни другого, что для войны требуется. На совете в диване сказал нам, что будет оставаться на месте и посмотрит, как развернутся дела. И если побеждать будут турки — не тронется, как и надумал, ни в какую сторону. А если разобьет войско вашего величества осман, — переметнется со всей страной к кесарю...
Фома Кантакузин вынул из-за пазухи цветастый платок и медленно вытер мокрый лоб.
— С чем же прибыла твоя милость? — спросил Петр.
— Вызнав тайные помыслы Бранкована-воеводы, я с дядьями моими Константином Кантакузином, стольником, Михаем спафарием, а также с другими боярами сговорился оставить его и поклониться вашему царскому величеству. Посему прибыл — известить ваше величество, что вся земля наша с великой радостью соединилась бы с державой вашего величества. Если ваше величество дали бы нам войско, мы двинулись бы на Браилу. Прошла бы весть, что Браила нами взята, — тогда сбежались бы к нам все бояре Мунтении, с людьми ратными да припасами, а Бранкован остался бы один. Еще сообщить должен, что восемнадцать тысяч сербов стоят на краю Боснии, а Бранкован не дозволяет им пройти к вашему величеству. А ударим мы по нему — они соединятся с нами и будут биться с турком.
Мало-помалу черты Петра Алексеевича прояснились.
— Как быть, господа генералы? — обратился он к собравшимся. — Дадим сему честному боярину и воину войско, дабы подступил с ним к Браиле? Что советует союзник наш и брат? — повернулся царь к Кантемиру.
Царских советников вопрос не застал врасплох. Это давно стало правилом: перед принятием важного решения царь непременно требовал, чтобы его соратники высказали свои суждения. Борис Шереметев, человек лет шестидесяти, тоже счел вопрос вполне естественным. На долгом пути воина, дипломата и полководца ему приходилось встречать немало сложных положений. Закаленного в битвах, его не могли сбить с толку нежданные плоды коварства. Старому генералу было ясно, что в руках царя Фома Кантакузин может стать удобным орудием для достижения многих полезных целей. Шереметев барабанил пальцами по камзолу с серебряными пуговицами, еле заметно кивая головой. Это значило, что он согласен с государем. Савва Рагузинский, негоциант и министр, мало что понимавший делах воинских, подпер висок кулаком и казался погруженным глубокое раздумье. Задумались и остальные. Тогда возвысил голос Кантемир:
— Мой совет — дать Фоме войско, ваше величество. Фома Кантакузин и его дядья — мужи разумные и предусмотрительные. Они сумеют и войско мунтянское на нашу сторону перетянуть, и бояр, и сербам помогут с нами соединиться, и провиант для нас соберут.
Кантакузин благодарно улыбнулся господарю. Петр внимательно выслушал и снова остановил взор на своих генералах и советниках. Медгорский, Вейде и Алларт молчали, держа свои мысли при себе. Только молодой Михаил Голицын нетерпеливо переводил взгляд царя на князя, выжидая, когда ему дозволят сказать слово. Голицын не упускал случая проявить свои способности полководца. Поскольку прочие безмолвствовали, он отважился:
— Великий государь! Разделение армии может оказаться опасным. Ибо мы не знаем, где теперь турки, а где татары со шведом, каково их число, когда мы с ними встретимся. Мы плохо знаем здешние места. Войско устало и голодно, многие идут сюда от самой Риги. Немало ослабевших осталось в Сороках. Травы для выпаса коней Молдавии не осталось, все поела саранча. Хлеба для войска мало, страна здесь бедная, обозы наши разбиты татарами у Кайнар. Поляков покамест не видно. Бранкован, как подтверждает Кантакузин, коварно уклоняется от своих обязательств. Так что полезнее всего держать войско вместе, дабы было чем нанести врагу удар. Сей же боярин, коли так предан делу нашему, пускай возвращается в свою землю к родичам, прогонит Бранкована, и будет ему за то хвала.
Петр нахмурился и фыркнул:
— Осторожный Голицын! Ведомо нам и без тебя, что турок с татарином и шведом готовятся проглотить нас с потрохами. Только бояться не след: у нас достаточно сил. С нами тридцать тысяч закаленных солдат — пехоты и кавалерии, да восемь тысяч казаков полковника Медгорского, да тысяча донцов, да шесть тысяч молдаван наемной службы. Князь же Кантемир собрал под свои хоругви еще тысяч двадцать своих подданных. Да польский король Август дает нам тридцать тысяч, а с ними спускается к нам Долгорукий с двадцатью тысячами отдохнувшего войска. Ослабевших же и отставших не так уж много. Один заболевший или умерший на сотню человек — не такой уж великий урон. Если же прибудет еще из Земли Мунтянской тридцать-сорок тысяч бойцов, а с ними и сербы, — победим и прогоним язычников без труда. Правда ли говорю, господа генералы?
Никто не стал возражать.
— Гут! — завершил царь Петр совет. — Боярин Кантакузин, даю вам войско во главе с господином бригадиром Кропотом. Возьмите Браилу и возвращайтесь с победой, чтобы вместе с нами добить поганство. Отправляйтесь, и пусть вам сопутствует успех!
Оставшись снова вдвоем, Петр и Кантемир не сразу оторвали взоры от двери, закрывшейся плотно и бесшумно. Известие о том, что Бранкован выходит из общей борьбы, взволновало царя. Петр снова зашагал по комнате, вокруг стола, заложив руки за спину. Остановившись перед князем, спросил:
— Ну, что скажешь?
Кантемир окинул долгим взором высокую фигуру царя, выпуклые глаза с тяжелым, хмурым взором, резкие черты лица могущественнейшего и упрямейшего из монархов.
— Турки воистину сильны, — сказал он снисходительно. — Хотя со времен Баязета и Сулеймана их мощь немало ослабела. Хотя могущество всей Оттоманской империи тронуто гнилью до самых корней, визирям еще удается бросать в сражение устрашающие полчища янычар и спахиев и множество пушек. Но я давно убедился: басурмане укрепились в Европе и расширили свои завоевания не столько благодаря собственной силе и храбрости, сколько из-за слабости христианских народов. Пала доблесть греков, болгар, молдаван, румын и иных племен, ослабла воинская дисциплина христиан и согласие в действиях, рухнула власть правителей. Властители многих процветающих королевств и царств позволили одержать над собою верх их собственным слугам и вассалам, чтобы затем враги христианского мира повергли их, уже поверженных, связали уже связанных, бросили под мерзкое иго самой жестокой из тираний...
Петр крепко схватил Кантемира длинными пальцами за плечо и заглянул ему прямо в глаза:
— Святая истина в твоих словах, Кантемир-воевода. Если бы все люди доброй веры прониклись их высоким смыслом, никто не стал бы терпеть над собой меча кривды, нести покорно чужестранное ярмо. Восстали бы все достойно и отвоевали бы себе свободу и счастье. И не смели бы поганые ныне наливаться спесью и зубы точить, дабы нас растерзать...
Вопреки надеждам Петра Алексеевича, главные силы войска подходили с большим промедлением. Болезни и нехватка провизии затрудняли продвижение пехоты, а недостаток фуража лишал силы кавалерию. От Долгорукого пришло письмо с известием, что поляки колеблются: выступать ли на помощь царю, как обещали, или не выступать. Петр приказал полкам, бывшим при нем, не торопясь спускаться к Пруту, чтобы не слишком отдаляться от соединения Репнина. Только генерал Янус с семью тысячами русских и пятью сотнями молдаван был спешно послан вперед, чтобы помешать туркам переправиться.
Все это время царь, в добром здравии и настроении, проводил среди своих генералов и вельмож либо у императрицы Екатерины, сопровождавшей его в походе. Дмитрию Кантемиру надлежало разослать своих людей по цинутам со строгим наказом добыть хлеб и скот и собрать под знамена запаздывавших воинов. Князь все время оставался при царе, рассказывая ему отрывки из истории Молдавии и Турции, древней Греции. Петр никак не мог его наслушаться, забрасывая все новыми вопросами. Иногда эти рассказы слушала и царица, также по-своему любопытная и жадная до всего необычного и неизвестного в их северных пределах; Кантемир скоро убедился, что Екатерина достаточно образованна, умна и не лишена лукавства. Царица со вкусом одевалась, носила чаще платья голландского покроя из красного шелка, широкие и длинные юбки. Волосы укладывала легкими, длинными локонами. Красивая, пышущая здоровьем, царица пронизывала взорами темных, как вишни, глаз, таких живых и всепроникающих, что редкий мужчина мог воспротивиться их блеску и перед ними устоять. Когда Петр и Кантемир входили в ее покои, Екатерина брала их за руки и вела к предназначенным для них стульям, словно малых ребят; затем горделиво выступала перед ними, показывая новый наряд, обнаженные плечи и шею, открытые почти до сосков груди.
Кантемиру никогда бы не пришло в голову, что женщина столь гордой стати и достоинства происходит не из древнего княжеского или царского рода. Но Шереметев успел ему как-то шепнуть, что нынешняя российская императрица — дочь литовского мужика, в девичестве Скавронская, в свое время переехавшая из Литвы в Лифляндию. До взятия Мариенбурга войсками Петра бывшая Марфа Скавронская нянчила детей скромного пастора Глюка. Неслыханная удача привела ее впоследствии в объятия властителя России, который, полюбив ее, возвысил.
В тот воскресный день, в июле, высокое общество обедало в саду, в тени старого грушевого дерева. Покончив с поданными им блюдами, все выпили котнарского вина, приправленного полынью, и мужчины закурили трубки. Петр заткнул за пояс свою и захотел попробовать табачного дымка из турецкого чубука с мундштуком из слоновой кости. Царица обмахивалась веером из разноцветных перьев, отбиваясь от струек дыма, наплывавших со всех сторон, и приготовилась слушать новые рассказы молдавского князя.
Скрипнула калитка; тяжело шагая, к столу приблизился капитан Георгицз.
— Прошу прощения, — низко склонился он перед государями. — Вести от генерала Януса.
Петр вздрогнул, его жесткие усы встопорщились:
— Говори скорее, господин капитан. Что у Януса?
— Ваше величество, этой ночью турки перешли мост. Янус столкнулся с их авангардом у Бырсен. Турок много, государь.
Царь вскочил со стула, топнул с досадой ботфортом, швырнул на тропинку дымящуюся турецкую трубку и, вытащив из-за пояса свою, прикусил ее зубами.
— Мы опоздали! — крикнул он. — Опоздали! Проспали! Они нас опередили! Скорее, капитан, в седло, гони во всю к Янусу! Пусть немедля возвращается!
Капитан Георгицэ отвечал без колебания:
— Я понял приказ вашего величества. Однако Янус... Полки генерала взяты в клещи с четырех сторон и едва отбиваются, чтобы не дать себя смять.
Эта новость застала царя врасплох. Несколько мгновений он оставался в нерешительности. Кантемир, приблизившись, положил руку на локоть Петра.
— Если застану в живых, я выведу их из западни, — молвил он негромко.
— Добро. Отправляйся, — решительно сказал Петр Алексеевич.
Молдавские хоругви поспешили навстречу грозе. На вершине холма близ Бырсен Дмитрий Кантемир остановился вместе с гетманом Некулче и капитаном Георгицэ. В кольчуге и шлеме с пышным страусовым пером, на белом жеребце, издревле являвшемся символом непобедимой мощи воевод, Кантемир казался великаном. В узкой долине перед ними виднелись полки Януса. На противоположном склоне стояли другие русские батальоны. Ближе, за виноградниками, среди оврагов и ивняков местность кишела турками. От турок была также черна равнина, тянувшаяся к западу. С первого взгляда отсюда казалось, что ни те, ни другие не начинали еще боя. Вскоре, однако, окрестности заполнились криками, ружейными выстрелами, ржаньем коней. Долина закипела в неразберихе рукопашных схваток, в дыму и пыли.
Под российским знаменем на высотке виднелся Янус. Генерал смотрел в подзорную трубу. Узнав подходивших молдавских воинов, он поднял саблю к солнцу. То же сделали офицеры его свиты. Под звуки труб полки Януса бросились в атаку.
Наскоро определив дислокацию противника, Кантемир приказал наступать. Часть хоругвей с Моном Некулче должна была ударить на правое крыло неприятеля, другая, с капитаном Георгицэ — на левое. Остальные, ведомые самим Кантемиром, атаковали булуки[81] у выступа виноградника, чтобы соединиться здесь с Янусом.
Капитан Георгицэ отошел к пригорку и позвал командиров своих отрядов, чтобы отдать приказ. Первым явился Костаке Фэуряну. Вторым прискакал мастер Маня. Третьим, к удивлению многих, был Константин Лупашку, атаман кодр.
— Будь здоров на многая лета, капитан! — возгласил он. — Слушаю приказание!
— Здрав будь, — ответил Георгицэ, искоса наблюдая за остальными.
Капитан указал каждому его место и направление для удара. Следовало пробраться в обратном направлении, к небольшой равнине у опушки леса. Затем войти в лес, пересечь его без шума, на расстоянии пяти шагов друг от друга, разбившись на пятнадцать рядов. На противоположной опушке всем остановиться и ждать приказа. Тут требовалось еще схитрить. Одни бараны бросаются друг на друга с закрытыми глазами, рога в рога. Разумные воины поступят по совету его высочества воеводы Дмитрия. Господарь поведет своих резешей через ивняки. Будет перемалывать там поганых, как мельничный жернов — зерно. Турки с флангов бросятся на помощь своим. Тогда ударит гетман Некулче. После него настанет наш черед. Турки придут в замешательство и будут искать спасения в бегстве. Мы же сядем на пятки им, проклятущим, и проведем их под нашими саблями.
— Господи, помоги и оборони!
В длину лес казался бесконечным. А ширина его в том месте не превышала двух-трех тысяч шагов. Пройдя между липами, кленами и дубами до противоположной опушки, люди капитана услышали на той стороне, где стояли ивняки, звуки яростной рукопашной. Дождались момента, когда в это место повалили отряды турок с равнины. Затем, едва один из храбрецов протрубил в рог, набросились, словно с неба, с яростными криками на янычар. Стреляли ружья и пистоли. Свистели сабли. Раненые извивались на земле, рвали зубами траву, вопили и стонали. Кони ржали в диком страхе, взмахивали гривами, вставали на дыбы. Устрашенные янычары пытались спастись бегством. То тут, то там раздавались крики ужаса:
— Гяур гиндели! Идут гяуры!
— Мама-а-а!
— Алла! Алла!
Равнина, казалось, была уже очищена от врагов, когда на нее начали падать ядра. Шлепались о землю, кружились на ней бешено, разбрасывая искры, затем взрывались, вздымая тучи пыли, разбрасывая осколки, кося ими людей и коней. Когда поднятая в воздух земля осела, стали видны ряды пеших янычар и выстроившихся за ними конных спахиев — свежие силы, поглядывавшие до сих пор из укрытия на воинское искусство молдавских ратников.
— Покажем ли этим гадам спину, — крикнул капитан Георгицэ своему будущему тестю, нагнувшемуся в седле, чтобы вытереть клинок о листья куста, — или встретим достойно?
— Только вперед, сынок! — подбодрил его Фэуряну.
Яростное нападение молдаван снова привело янычар в замешательство. Но сквозь расстроенные порядки пехоты выехали вперед всадники — спахии. И началась отчаянная схватка, не утихавшая более часа. Тела падали с коней, валясь на землю, как мешки. Кони до щиколоток вязли в лужах крови.
С вышины, шипя, упала бомба. Разворотила кротовую кочку и взорвалась. Капитан Георгицэ ощутил, как что-то укололо его возле виска, как комья земли ударили его в грудь. Глаза его затуманились, пальцы разжались, выпустив саблю. Он повалился носом в мягкую конскую гриву. И тогда почувствовал, будто тонет — в реке, в озере или в море. Вода бурно лилась ему в рот, в ноздри и в уши. Он пытался бороться, но за шею и плечи его схватили чьи-то сильные руки. Капитан рванулся, и на недолгое мгновение ему стали видимы владельцы державших его могучих клешней. То была куча турок, волосатых, бородатых и потных. А может, то и не турки, подумал он вдруг, может, то были Сарсаиловы родичи? Просто он не заметил рогов... Дьяволы тут же захохотали, и смех их загрохотал оглушительно, сильнее грома. Когда они толкали его в воду, хохот несколько утихал; когда же вытаскивали на поверхность, — наваливался на него с убийственной силой. И капитан взмолился: «Не убивайте меня, всемогущие господа! Не убивайте, рано мне еще на тот свет, ведь я еще молод, разве не видите? Вся жизнь у меня впереди. Мне надо вернуться к моей Лине...» Но стальные когти вновь погрузили его в пучину и не стали поднимать обратно. Отбиваясь и задыхаясь, пытаясь вдохнуть хоть глоток воздуха, капитан увидел, как из глубины глубин на него наплывает прекрасная лужайка с цветами и ручьями, с деревьями и золотыми птицами, издававшими нежные трели. И на прекрасной той лужайке, в чаще цветов и трав, среди блеска источников и зелени явился вдруг образ милой Лины, говорившей ему: «Бэдицэ капитанушко, почему ты не идешь ко мне?..»
Капитан Георгицэ застонал. В голове ясно прозвучало: «Неужто смерть?» Капитан напрягся, стараясь поднять голову. И тогда все исчезло — и воды, и прекрасная лужайка, по которой они струились, и образ славной девушки. Глаза его раскрылись. По гриве коня стекали узкие алые ручейки. Георгицэ содрогнулся. Если турки заметят, что он жив, его зарубят. Он в ужасе поднял голову. Умный конь осторожно ступал среди трупов. Никого не было вокруг, одни мертвецы. Возле груды тел, истекши кровью, лежал Костаке Фэуряну. Где-то послышался топот копыт. Георгицэ спешился, поднял старика на руки, положил его поперёк холки коня, сел сам в седло и погнал жеребца к лесу. Способность рассуждать все еще не возвращалась к нему, охвативший его ужас не ослаблял хватки. Только бы добраться до леса. Только бы уйти от преследования. Но смерть спешила за ним по пятам, тянулась к нему острой косой. Копыта вражьих коней гремели все ближе. Их было много. Они в него целятся, наверно... Жив ли я еще? Где же моя сабля! Сабли нет! Тесак на месте, у пояса. Не могу его вытащить, мешает старик! Бежать, бежать! Не хочу умирать!
— Капитан! Капитан Георгицэ, постой! Погоди!
Это уже ему не почудилось. Георгицэ остановился. Рядом был мастер Маня.
— Куда ты так спешишь, капитан? — спросил он. — Турки отступили к оврагам.
Георгицэ сошел с коня. Снял тело Костаке Фэуряну, положил его на землю, подложил под голову кушму. Старый воин был бездыханным. Молча стиснув зубы, капитан повернулся к мастеру Мане и ударил его по щеке. Мастер Маня, встав на колени в ногах покойника, ничего не сказал.
Луна заблудилась за краем земли. Ждать более было нельзя. Русские и молдавские полки — пехота, кавалерия и пушки — под кровом темноты отходили обратно, к северу. Войска Репнина подошли к Станилештам и там остановились. Остальная часть армии, рвавшаяся вперед под командованием Петра и Кантемира, была слишком малочисленной, чтобы сразиться с главными силами осман. Надо было еще до зари соединиться с Репниным.
Руки всадников были напряжены, готовые каждый миг натянуть поводья. Если конь ступит в яму или нору и не натянешь в то же мгновение поводья — можешь вылететь из седла вперед, между его ушами. Пехота шагом мерила дорогу. Воины тянулись длинными колоннами, впереди шли самые бывалые бойцы. Петр строго приказал быть все время начеку, не рассеиваться, не зажигать огня, не стрелять. И полки двигались без шума под мерцанием ярких звезд. Лишь изредка где-то хлопал бич, подгонявший упряжку пушки или телеги с провизией или заболевшими. Чертыхался солдат, споткнувшийся о кочку. По всей округе шуршали шаги и слышался равномерный шум колес.
Петр расположился в карете и, казалось, дремал. Порой сон охватывал его по-настоящему, и тогда голова царя валилась на плечо Кантемира, ехавшего с ним вместе.
Позади внезапно послышались крики, поднялась суматоха. Раздались выстрелы. Петр встрепенулся, толкнул легкую дверцу и спросил:
— Что там?
— Догнали нас турки, господин бомбардир, — ответил из тьмы чей-то мощный голос. — Кусают за хвост...
Кучер хлестнул коней, колеса зазвенели торопливее.
Турки почуяли отступление армии и непрестанно били по арьергарду, терявшему людей, коней и возы. Но к утру на равнине, в направлении Станилешт, показались полки Репнина. Командующий приказал пехоте занять позиции по правилам, оправдавшим себя в других кампаниях. Вырыть окопы и устроить частоколы. Сам он, затянутый в доспехи, в сверкающем шлеме, бросался то в одну сторону, то в другую, покрикивая на нерадивых, наказывая медлительных, отдавая приказания офицерам.
Когда конница смешалась с пехотой, поднялась невиданная суматоха и неразбериха. Бегали туда-сюда генералы, суетились полковники и поручики, крича и награждая тумаками подчиненных, расталкивая их по назначенным местам.
Петр спокойно пересек бурлящую толпу. Царь по опыту знал, что скоро все утихнет. Каждый найдет свое место, и беспорядку придет конец. Петр Алексеевич направился к крутому холмику, на который взобрался перед тем Репнин. Он знал бывалого, преданного и умного воеводу и во всем ему доверял.
— Где Долгорукий? Почему не видать поляков?
— Не могу знать, государь, — ответил Репнин, щуря проницательные маленькие глазки.
— Посылали к ним гонцов?
— Посылал, да не вернулись. Может быть, помешали татары. Смотрите, ваше величество: турки переправились через реку, вверху...
Петр устремил взор к прутским водам, к болотам в тылу пехоты. И увидел тьму турок внизу, вдоль реки. Османы атаковали оставшихся, не успевших укрыться за частоколами. Началась яростная схватка. Шереметев и его воины умело защищались, сдерживая неприятеля.
Внимательно следя за боем, Репнин оценил положение. Спустившись с холма, генерал сел на коня, вытащил левой рукой пистолет, правой — саблю. И бросился во главе отряда драгун на помощь к Шереметеву.
Бой утих только под вечер. Солдаты, покрытые кровью и сраженные усталостью, повалились на отдых на сухую землю. Стали грызть почерневшие сухари. Кто смог — подобрался к кухням и хлебал пустые щи. Отовсюду слышался кашель: одни наглотались порохового дыма и пыли, другие хворали. Кавалеристы старались подкормить истощенных и изголодавшихся скакунов: выпасали их на жухлой траве, добывали им где могли сено и зерно. Полковые врачи возились с ранеными и заболевшими. Похоронные команды сносили убитых, которых удалось собрать на поле сражения, и предавали их земле под молитвы и песнопения войсковых попов, неустанно размахивавших кадилами.
Капитан Георгицэ растянулся на куче хвороста, близ господских шатров, и положил голову на ладони. Тело ломило от усталости, голова налилась тяжестью. Болели руки, вовсю потрудившиеся в рубке с янычарами. Он не пошевелился, когда к его плечу привалился Иван Пшеничников. Георгицэ вздрогнул лишь тогда, когда Пшеничников с силой тряхнул его за локоть.
— Спишь, господин капитан?
Георгицэ приподнялся, поглядел на приятеля со скорбью мокрыми от слез глазами.
— Что такое смерть? — спросил он с грустным упреком неведомо кому. — Почему мы ее боимся, зачем от нее бежим?
Иван Пшеничников помолчал в раздумье.
— Такими уж мы созданы, — ответил он. — Одни святые ее не страшатся. Нам же следует бояться смерти, ибо она всегда рядом. Похоронил ты нынче тестя, коего любил. Я видел это и заплакал в душе. — И уже другим голосом добавил: — Только хватит о страданиях и бедах. Горевать и плакать мужчине не к лицу. Отойдем-ка в сторонку, где нам не будут мешать...
Друзья примостились в низинке, за кустарником близ частокола. Иван Пшеничников извлек из кармана вместительную флягу горелки. Стали передавать ее друг другу, подкрепляя силы. На сердце стало веселее. Проснулся также аппетит, и ломоть соленого окорока и краюха хлеба, появившиеся на свет из карманов запасливого воина, мгновенно исчезли, будто не показывались вовсе.
— Такова солдатская жизнь, — молвил Пшеничников, подкручивая ус. — Сегодня ты жив, а завтра — бог весть.
Они повернулись к речным бродам под холмом. Там устроились турки. День уступал место ночи, и войско великого визиря занималось будничными делами, не стесняя себя ни в чем.
— Тебе не кажется, что в тех вон бурьянах кто-то есть? — Пшеничников напрягся, указывая на зеленовато-черный пригорок.
Георгицэ усмехнулся:
— Что не почудится человеку после горелки!
— А что мне водка! — воскликнул Пшеничников. — Я и ведро выпью, а зрение от того не ослабеет. Вглядись-ка получше!
И вправду, между гривкой полыни и крапивой на небольшой возвышенности, казалось, кто-то затаился. Нацепил, видимо, на себя клочья травы и ветки и наблюдал за русским табором. Внимательный взгляд мог различить шевеление листвы, использованной лазутчиком для того, чтобы слиться с местностью.
— Для царя-государя, нашего первого бомбардира, этот хитрец будет желанным подарком, — шепнул Пшеничников. — Помоги бог взять!
Приятели проползли между кольями заграждения, обдирая кожу и набираясь заноз, работая локтями, пока не пробрались к наблюдателю в тыл. Турок до половины высовывался из ямы, в которой сидел. Место было выбрано им удобное, лагерь раскинулся перед ним как на ладони. Иван Пшеничников приготовил рваный плащ, подобранный им по дороге, и знаком велел Георгицэ следовать за ним, держа наготове кинжал. Внезапно набросившись на лазутчика, накрыл ему голову плащом. Георгицэ ловко связал пленника по рукам и ногам.
Добыча была так умело переправлена по ту сторону частокола, что турки ничего не заметили почти до конца. Приятели добрались уже до своих, когда на стороне осман поднялся шум. Засвистели стрелы, грохнули янычарские мушкеты. Но было поздно.
Петр и Кантемир сидели в царском шатре. Горели свечи, на столе были разложены карты. Царица Екатерина с фрейлинами ушли в соседнюю палатку, чтобы не мешать мужчинам в их воинских раздумьях. Когда возвестили о взятии «языка», Петр повелел немедленно его привести. Добытчики сняли рваное сукно, плотно закрывавшее голову басурмана, разрезали на нем веревки и втолкнули в шатер. У него отобрали еще при пленении кинжал и нож, под тяжестью кулака Пшеничникова турок упал на колени. Чалму он потерял, его бритая голова блестела от пота. Рваные кожаные опорки едва держались на пятках.
Царь Петр пододвинул ближе свой табурет. Усевшись с удобством, долго рассматривал пленника, набивая трубку табаком и раскуривая ее.
— Кто ты и каково твое имя? — спросил он.
Турок скрестил руки на груди и устремил перед собой остановившийся взгляд. Широкие усы обвисли, как после дождя.
Кантемир повторил вопрос по-турецки. Осман шевельнул языком и ответил с упорством:
— Я недостойный и жалкий червь, хранящий верность пророку, пресветлому владыке моему султану и сиятельному господину нашему великому визирю.
Петр довольно засмеялся.
— Это мы видим и сами. Но вера твоя и верность не греют нас ни с какой стороны. Имя! — повелительно нагнулся он над турком.
— Разве мое имя сможет вас согреть? — ответил дерзко осман.
— Экий ты бесстыдник! — изумился Петр. — Ты не посол, дабы заметать перед нами следы дипломатическими хитростями. Твоя жизнь и срок на земле — в наших руках.
— Жизнь моя и срок — в руках всемогущего и единого аллаха, — выпрямился турок. Концы его усов приподнялись, и в уголках глаз мелькнули хитрые искорки. — А вас не страшусь: в одном полете стрелы от этого места стоит наш сиятельный визирь с непобедимым войском, которое испепелит вас вскорости и истолчет в пыль. Но где ваш царь?
Петр фыркнул, забавляясь. Еще до того он снял от жары кафтан и парик. Сейчас на нем была только коричневая сорочка с расстегнутым воротом, с засученными выше локтя рукавами. В воображении простодушного османа могущественный монарх не мог являться взорам простых смертных иначе, как в драгоценном платье и венце, монарху также полагалось иметь соответствующее сану объемистое чрево. Человек же, допрашивавший его с такой строгостью, был тонок станом: такие сильные и волосатые грудь и руки могли быть у любого солдата.
— Наш царь находится там, где ему полагается быть, — лукаво сказал Петр Алексеевич.
На лице турка промелькнула тень усмешки.
— А, может, ваш царь испугался и удрал?
Петр вскочил с табурета. Он мгновенно обнажил саблю, лежавшую на столе, и потряс ею под носом пленника, устрашающе выкатил глаза.
— Слушай, ты, червь аллаха, — сказал он — Не крути нитку вокруг пальца, напрасно стараешься. Кто кого испепелит и истолчет это еще будет видно. Но ты, коли станешь упрямиться и дерзить, того не увидишь. Видишь вот эту забавницу?
Сабля сверкнула перед глазами османа обеими сторонами, острие обдало вдруг холодом его висок. Пленник содрогнулся и воззвал к небесам:
— О аллах!
— В этот час аллах для тебя — я, — круто продолжал Петр. — Отвечай быстрее, иначе тебе конец!
Турок теперь по-настоящему задрожал. Он едва сумел выговорить:
— Мое имя Юсуф-ага...
— Кто послал тебя за нами следить?
— Сиятельный Балтаджи Мехмед-паша.
— Ты из его гвардии?
— Истинно так, господин.
— Тогда скажи, сколько у него войска?
Юсуф-ага провел языком по пересохшим губам, горестно морщась. Петр сильнее нажал острием сабли на висок.
— Говори! Любите все вы аллаха, да в лоно его попасть не торопитесь! Говори!
— Не ведаю, господин, — пробормотал пленник, с немалой стойкостью выдерживая боль.
— Ведаешь, поганый! Сколько янычар?
— Сто двадцать тысяч.
— Кавалерии?
— Двести пятьдесят тысяч...
— Сколько пушек?
— Четыре сотни...
— Татар, шведов и прочей нечисти?
— И тех великое множество, — сказал Юсуф-ага. — Но числа их не ведаю, хоть режьте меня на месте.
— Гут! — Петр сунул саблю обратно в золоченые ножны, турок потер ладонью висок. — Теперь ты расскажешь нам, кто помог вам с такой быстротой переправиться через Прут.
— Один молдавский боярин, зовут его Костаке Лупул. Он же сказал нам, что московского войска мало и бояться его, стало быть, не следует.
Петр с раздражением зашагал по шатру.
— Боярин тот — подлец, изменник родной земли, — сказал царь. — Да к тому же дурень, не ведавший, что наша сила непобедима. Что довольно у нас и пехоты, и кавалерии, и пушек, чтобы разнести в клочья любого неприятеля. Ладно. Сейчас, Юсуф-ага, я дарю тебе свободу, можешь возвращаться к своему Балтаджи. Нет смысла снимать с тебя голову — мало нам от нее пользы. Поклонишься по вашему поганскому обычаю своему визирю и скажешь ему, что русский царь Петр Алексеевич не хочет войны ни с турками, ни с татарами. Что между нашими державами заключен договор о мире и Царь того мира держится крепко. Но вы дозволили татарам Крыма и ублюдкам Калги пограбить сей зимой нашу землю. Посему царь послал нас, верных своих генералов, выйти сиятельному визирю навстречу, дабы разобраться с ним, что к чему. Но вы не пожелали с нами разговаривать, а стали драться... Так и скажи своему господину: что желаем крепкого мира и не хотим напрасной вражды.
— Так и скажу, слово в слово, — обещал Юсуф-ага. — Только светлейший визирь не станет мне верить.
Петр бросил на него быстрый взгляд. Повелел:
— Писаря! Быстро!
Писарь появился мгновенно, словно из-под земли, держа наготове бумагу, чернила и острые гусиные перья...
Иван Пшеничников и капитан Георгицэ проводили турка до края лагеря с некоторым недоумением. Но без разговоров: раз царь велел, значит, так должно быть.
Ночь выдалась ясной, с чистым небом и пушистыми звездами. Прекрасная, спокойная ночь с хорами сверчков и ласковым ветерком. В болотах квакали, справляя шумные свадьбы, полки лягушек. С легким шуршанием налетали серые ночные бабочки. Где-то вдали пела свою песню одинокая выпь.
Вокруг лагеря, со всех сторон горели бесчисленные огни. С нижней и правой стороны осели главные силы турецкой армии. Слева местность кишела татарами. Татары стояли и выше по Пруту, по ту сторону болот.
На лагерь спустилась тишина. Воины отдыхали перед новым днем тяжкого ратного труда.
На заре Петр и Кантемир ополоснули лица холодной водой и вышли из шатра. Войско проснулось и подкреплялось завтраком среди гомона, смеха и шуток. Будто рядом — камнем докинуть — и не было врага.
— Как, по-твоему, согласится ли визирь на переговоры, получив наше письмо? — спросил Петр Алексеевич, направив подзорную трубу на турецкий стан.
Кантемир вздохнул. Он прекрасно понимал, что численное превосходство осман вызывало горькие сомнения у самого царя.
— Думаю, что нет, — сказал князь. — Старый пес не ослабит хватку, пока не сломает себе клыков.
Петр Алексеевич окинул взглядом окрестные холмы и долину. Словно пытался увидеть что-то за вражеским окружением, в той дали, где у него оставались закаленные и многочисленные войска, не взятые в поход потому, что сам он чересчур понадеялся на чьи-то обещания.
Вопя и взывая к аллаху, турки завершили утреннюю молитву. Зазвучали бубны и трубы. Поднялись устрашающие ряды янычар в красном платье и высоких шапках. Сверкнули сабли и ятаганы у широких кушаков. Стальные доспехи и кольчуги заблестели в ласковых лучах утреннего солнца.
Петр поднялся на возвышенность. Оглядел строго своих генералов. Все были на местах. Подскакал с обнаженной саблей Алларт. С натугой выговорил:
— Господин бомбардир...
— Добро, Алларт, начинайте с богом, — перебил царь.
В русском стане запели трубы. Когда янычары приблизились к заграждениям, навстречу им поднялась стена воинов. Началась яростная схватка. Потоптав передних турок, драгуны врубились в их ряды. Ряды редели, но из тыла к ним спешили свежие полчища.
Рявкнули пушки. Высоко над головами, дымя, промчалась бомба. Не долетев до петровского стана, она взорвалась, разбросав град осколков, не способных уже причинить кому-либо вреда. Просвистели и другие, но все падали далеко впереди, погружаясь в болото. Петр жадно следил за их полетом. Потом приказал своим артиллеристам ответить на огонь. Заметив, что они начинают не лучше, подбежал к пушкам, крича:
— Больше пороха! Больше! Доннерветер!
Царь оттолкнул в сторону силача, возившегося у ближней пушки, сам вложил в жерло мешочки с порохом, прицелился, поднес к запальному отверстию фитиль. Ядро с грохотом взвилось вверх и упало в самую гущу турок, свалив многих с ног.
Бой не утихал до полудня. Солнце, опечаленное невиданным душегубством и резней, прикрыло чело черной вуалью и с отвращением взирало из глубины неба на неправые дела презренного людского рода. Наконец сквозь дым и пыль стало видно, что янычары отступают. Трубы дали сигнал к отходу и позвали обратно к частоколам тех, кто мог вернуться.
— Отбили мы им охоту, — сказал Петр, возвращаясь к возвышенности, на которой стоял молдавский князь. — У турок, кстати, есть авантаж: их янычарки длиннее наших мушкетов.
— Будь они у них хоть в десять локтей... — спокойно заметил Кантемир.
Петр посмотрел на него с вниманием:
— Искушаешь меня? Или хочешь дать совет?
— Хочу дать совет, великий государь. Ибо мусульманские хитрости известны и мне, еще от Зенты. Сейчас визирь отвел янычар, которые побывали в бою, за линии спахиев. Место утомившихся у него постоянно занимают свежие силы. Надо по ним бить, пока не пришли в себя.
Петр проследил в подзорную трубу за передвижениями турок. Позвал Шереметева:
— Борис Петрович, — приказал он, — возьми-ка по десять казацких и молдавских хоругвей, проведай с ними визиря!
Шереметев, несмотря на почтенный возраст, легко вскочил в седло. Вскоре казацкие и молдавские конники, которых он отобрал для дела, выпятив молодецкие груди, с воинственным гиканьем устремились вперед. Стреляя из ружей и мушкетов, размахивая саблями или орудуя пиками, они начали косить врага.
— Это и есть стратагема, о коей ты мне некогда говорил? — воскликнул царь.
Турки подались назад. Снова послышались крики:
— Гяур гиндели! Гяур гиндели!
Но внезапно, неожиданно для нападавших, османы остановились, свирепо отбиваясь саблями и копьями, поливая их огнем. С флангов ударили свежие отряды турок. Сбитые с толку, наступавшие остановились. Одни продолжали сражаться, другие пали. И в конце концов, охваченные страхом, оставшиеся в живых обратились в бегство.
Петра охватила ярость, лицо царя налилось кровью. Он крикнул драгунам:
— Не открывайте рогаток! Не впускайте трусов обратно! Пусть бегут по той стороне вниз!
Беглецы, действительно, помчались вдоль частокола, бросая на скаку оружие, припав к гривам. Турки преследовали их по пятам, добивая оставшихся. Петр с напряжением ждал, пока их не окружили у частокола враги. Приказал:
— Вперед!
Драгуны сразу отбросили рогатки и ударили по туркам, готовым праздновать победу. Отрезали им путь и атаковали в нескольких местах, разбив на небольшие группки. Порубили почти всех, мало кто из осман сумел спастись бегством.
Петр, отвернувшись, пошел к шатрам. Кантемир со своей высоты, скрестив на груди руки, продолжал распутывать взором сплетение троп среди окрестных пригорков и оврагов. Старался вчитаться в них, как ранее усердствовал в прочтении многопестрых дум минувших веков. Найти бы удобный выход — можно было бы повести по нему молдавское войско. Вышли бы незаметно поганству в тыл, ударили бы оттуда, а царь атаковал бы с фронта. Очистив высоту, пробили бы дорогу для всей армии. Тогда князь послал бы отряд опытных воинов к своей столице — выручать княгиню Кассандру, оставленную с небольшой охраной. Дороги человеку его мечты, дороже, порою, самой жизни, да не каждому суждено их осуществить...
Гетман Некулче и капитан Георгицэ, словно угадав, что творится на душе господаря, осторожно приблизились.
— Для тебя такое дело чересчур опасно, государь, — сказал Некулче. — Турки затаились и ждут, как кошка у мышиной норки.
Не отрывая взора от прозрачной дали, Кантемир хмуро проговорил:
— А чем порадует меня другой верный слуга, капитан Георгицэ?
— Думаю, это возможно, государь.
— Что именно, парень?
— Государь, мне приходилось бродить по этим местам в иные трудные для меня времена. Каждая ямка, каждый кустик, каждое перепелиное гнездышко мне здесь знакомы.
Кантемир поморщился.
— Одно дело — знать места, капитан, и совсем другое — незаметно по ним пробраться.
— Я все взвесил, государь. По болотам, по камьшам здесь ползет охотничья тропа. Воды на ней не выше щиколотки. Если припасть к гриве, можно проехать и верхом, никто не заметит. Из камышей та тропка поворачивает к осыпям. Чуть ниже них стоит конница поганых. К утру, на прохладе, засыпают и спахии, и коноводы, и ночная стража. Тогда, с божьей помощью, можно проехать до лесной опушки. С середины леска пойдут низины, поросшие терном, по коим добираешься до нескольких впадин, именуемых Сорокиным овражком. От овражка скачи, куда хочешь.
Разумная речь капитана Георгицэ разгладила чело князя.
— Капитан Георгицэ, твой замысел мне нравится. Подбери себе десяток добрых воинов.
— Есть такие, государь. Прикажу им ложиться спать, чтобы в нужное время проснулись отдохнувшими. Чтобы были ловки, как лисы, быстры, как искры.
— И выручили нас с тобой из любой беды, капитан...
По спине Георгицэ прошла дрожь.
— Государь!
— Я сам попытаю счастья на тех овражках, на той охотничьей тропке.
Давно зная упрямство и тиранский нрав господина, сам гетман не посмел возражать. Сказал лишь:
— И я отправлюсь с твоим высочеством.
— Твоя милость, гетман, остается здесь. Под твоей рукой самые храбрые из наших резешей будут держаться за гривы оседланных коней. При самом малом знаке опасности...
— Понимаю, государь...
— Капитан Георгицэ! Приготовь для меня и всех прочих турецкое платье!..
В темноте с бьющимися сердцами они миновали болота, камыши и добрались до осыпей. Обошли без труда турецкие пикеты и вырвались к леску. Но в самой чаще Георгицэ, как ему показалось, потерял нужное направление. Капитан полчаса провел в поисках, раздвигая запутанные ветви и ощупывая гнилые стволы. Наконец обнаружил старый дуб с тремя толстыми, склоненными ветвями; на их коре нащупал зарубки, сделанные некогда им самим. Отправившись дальше, нашли без труда и тернистые низины. Но отряд слишком долго проплутал в чаще, и, когда выехали к Сорокину оврагу, с востока их встретили ясные солнечные лучи. Проехали под полосой акации и добрались до узкой тропинки, зажатой между обрывистым бережком и поймой небольшой речки, поросшей папоротником и осокой, окаймленной длинноволосыми ивами.
Кони вдруг навострили уши и захрапели. Навстречу по троне ехал отряд плечистых всадников.
— Кто такие и куда следуете? — хрипло крикнул передовой.
Он выехал из тени огромного тополя, и все увидели надменного старого воина в богатом тюрбане, с окладистой волнистой бородой.
— Салям-алейкум, сиятельнейший Балтаджи Мехмед-паша, — поздоровался Кантемир, осадив жеребца в трех шагах от бородатого всадника. — Счастлив встретить великого визиря непобедимой Оттоманской Порты!
Балтаджи Мехмед-паша с удивлением уставился на господаря Молдавии.
— Какие злые духи занесли тебя сюда, Кантемир-бей? — спросил он наконец.
— Соскучился по твоему сиятельству, — усмехнулся тот. — И вот...
Визирь схватился за рукоять сабли. Но увидев, что Кантемир готов выхватить свою, сдержался.
— И ты осмелишься поднять на меня клинок? — спросил он своим певучим голосом.
— Боюсь, что осмелюсь, сиятельнейший...
Воины-молдаване, плохо понимавшие их речи, молчали, словно в оцепенении. Свита визиря тоже безмолвствовала. Не каждому в жизни приходится своими ушами слышать перебранку двух властителей.
— Скажи, Кантемир-бей, — молвил великий визирь, — чем же обидели тебя мы — пресветлый султан и я, сановники наши? Зачем отплатил изменою за добро, за то, что послали тебя княжить в твою землю? За что возненавидел ты осман?
Кантемир с достоинством ответствовал:
— Турки, сиятельнейший, такие же люди, угнетенные и униженные, подобные всем народам, стонущим под нечистой пятой Османского царства. Я не поднимал оружия против турок. Я восстал против неправды и зла.
— И ты слыл у нас философом, неверный. Похвалялся, что любишь музыку осман, и обычаи наши, и историю народа моего...
Кантемир прикрыл глаза. Казалось, он перенесся снова к окну своего дворца в Стамбуле, на холме Санджакдар Йокусы. Казалось, перед ним опять стоят укрепления и храмы древнего Цареграда, Собор святой Софии... Монастырь Хора. Памятники, поставленные прославленными султанами Баязетом, Сулейманом, Ени-Джами с ее стройными минаретами... Ипподром, роскошный Саад-абад, новый дворец султана...
— Истинно так, о сиятельный. Я любил и буду впредь почитать достойными всяческой хвалы. Достойные турки всегда по праву смогут гордиться и своей прекрасной музыкой, и замечательными обычаями, и историей своего народа.
Балтаджи Мехмед-паша вздернул густые брови.
— Ты умен, Кантемир-бей, ты истинный философ. Но чего это все стоит, и твоя голова в придачу, если ты не держишь слова, если клятвы твои — пустой звук? Неужто ты забыл, что лицемерие и клятвопреступление были прокляты во все времена?
Кантемир с достоинством посмотрел на надутого спесью визиря. Теперь он не был уже беззащитным заложником стамбульского двора, которого можно было бросить на колени и заставить молить о пощаде. Теперь он был свободен, под защитой своей правды и своего меча.
— Сиятельный визирь, — решительно молвил князь. — У человеческого сердца есть тайны, недоступные твоему ограниченному рассудку. Вы поработили нашу землю и двести лет выжимали из нас все соки. Хотели лишить нас и веры, и будущности. Отравляли народ наш ядом лжи, лицемерия и предательства. Наслаждаясь изобилием и награбленными богатствами, вы надругались над народами, бьющимися в агонии, казня их огнем и железом, стараясь лишить последних следов гордости и вольности, и мыслите, что они по доброй воле дадут себя удушить. И мните, что кровавая власть ваша вечна. Не будет по-вашему никогда!
Кони спорщиков, словно чуя вражду хозяев, рвались друг к другу, готовые схватиться грудь в грудь. Великий визирь не спускал гордого взора с восставшего бея Порты. Искры гнева в его глазах были лишь слабым отблеском той ярости, которая кипела в его душе.
— Горе тебе, Кантемир-предатель! Посмеешь ли ты повторить эти слова, когда мы раздавим мухтаров[82] и привезем тебя в мешке к пресветлому падишаху?
Великий визирь дал жеребцу шпоры и проехал с важностью мимо Кантемира и его отряда. Молдавский государь повернул коня к стану русских войск.
На следующее утро к Петру Алексеевичу с важным видом явился генерал Никита Репнин.
— Господин бомбардир, — сказал он, — слежу с утра за позициями поганых и чую: не все у них чисто.
Петр пронзил его острым взглядом. Великого воинского искусства достиг за долгие годы князь древнего корня, генерал Репнин. Воевал под Азовом и Нарвой, осаждал крепости Шлиссельбург и Ниенштанц, участвовал в кровавых схватках со шведами под Гродно. Потом последовало позорное поражение под Головчином, когда из генералов князь был разжалован в простые солдаты — в наказание за ошибки, допущенные на поле боя. Но не прошло много времени, и храбрость, искусство, проявленное им в битве у Лесной, вернули ему награды и чины. Затем были Полтава, Рига, Штеттин, Польша... Редкий муж Российской империи так владел воинской наукой. Поэтому слова князя сразу приковали внимание царя.
— Чем пахнет, Никита Иванович? — спросил Петр.
— Турки, чую, хотят нас обхитрить. Может быть, готовят внезапное нападение с нескольких сторон сразу, чтобы вызвать у нас смятение и ворваться за укрепления.
Петр приставил подзорную трубу к левому глазу, внимательно всматриваясь в сердце вражеского стана.
— Что же делать, Никита Иванович?
— Прошу, государь, дозволения ударить по засекам со стороны Прута, слишком уж много там притаилось янычар. После этого наши частоколы можно будет подвинуть дальше книзу. Наши палаты станут просторнее, — усмехнулся он.
Царь неторопливо осмотрел угол лагеря, ниже которого турки устроили засеки. Потом обратил взоры к остальным генералам, к Молдавскому господарю. Все хранили молчание. Петр коротко приказал:
— Гут! Быть по сему!
Не прошло и четверти часа, как пехотинцы, отобранные Репниным, поползли извилистыми рядами к вражеским засекам. Подобравшись поближе, вскочили на ноги и бросились в атаку. Выстрелили мушкеты, выбросив округлые облачка дыма. Раздались крики «Ура!», вопли ярости. Град пуль, посыпавшихся из-за засек, не смог остановить нападение. Вскоре выстрелы стихли, зазвенели штыки и сабли. Из поднявшегося над схваткой суматошного шума нельзя было понять, что происходит на месте.
Вдали басовито кашлянул турецкий белимез[83]. Тяжелая бомба со свистом пронеслась в вышине. Над тем местом, где стоял царь со свитой, притомясь, упала. Пошипев сердито, взорвалась тысячами осколков. Когда дым рассеялся, все увидели Петра неподвижного опиравшегося о рукоять сабли. Генералы, с побледневшими, застывшими в напряжении лицами встали стеной вокруг царя. В двух шагах, бросая вызов смерти, стоял и Дмитрий Кантемир. Солдаты, бросившиеся от страха в пыль, со стыдом поднимались на ноги. Только один, поверженный взрывом, не мог уже встать. Это был Иван Пшеничников. Склонившись над ним, капитан Георгицэ слегка дотронулся до лба раненого, и голова Пшеничникова запрокинулась в беспамятстве.
Заговорили новые пушки. Ядра и бомбы жадно глотали пространство, но доставалась им по большей части болотная вода. Только одна, пущенная с большей точностью, упала на частокол. Острые зубья взрыва разметали людей и колья, камни и комья земли. В воздухе стояла еще пороховая гарь, когда прямо напротив того места выросли ряды янычар. Пользуясь минутой смятения, они выстрелили из своих янычарок-мушкетов и с устрашающим визгом ворвались на позиции русских. Несколько солдат не пришедших еще в себя после взрыва, побежали, крича:
— Братцы! Турки!
— Господи, спаси!
Молодой князь Михаил Голицын бросился наперерез:
— Стойте! Куда вы!
Одного из охваченных паникой князь проткнул саблей, другого повалил выстрелом из пистолета. Подняв над головой сверкающий клинок, поспешил навстречу противнику, крича:
— Братцы! За мной!
Треуголки русских солдат смешались с мусульманскими чалмами. Но турок было слишком много. Мало-помалу толпа нападающих расширила пробитую брешь, пробиваясь все дальше вперед, попирая павших, умело орудуя саблями. Михаил Голицын казался высеченным из камня: клинки его не брали. Медленно отступая, князь удерживал от бегства соратников и неустанно подбадривал в рубке.
Другие отряды турок, подобравшись ползком к частоколам, нападали на укрепления, стоявшие выше по склону. Многие упали, сраженные. Но другим удалось преодолеть препятствия. Началась отчаянная схватка. Мастер Маня сотворил крестное знамение и поплевал в ладони. Янычар с выпученными бельмами бросился к нему, готовый его проткнуть, но споткнулся на бегу. Маня сразил его с такой легкостью, что еще раз взглянул на распростертое тело врага — не придет ли тот в себя. Со вторым турком пришлось повозиться как следует, он оказался жилистым и злым, и хитроумным к тому же в рубке. Противники кружили друг за другом, примеривались один к другому, пока Маня все-таки не достал османа клинком. Он свалился, как бревно. Мастер Маня утер рукавом пот со лба и лишь тогда заметил рядом Иона Кожокару, гайдука. Ион был без сабли, которую потерял в пылу боя, как и плотный турок, с которым он схватился; теперь, пригнувшись, сжимая в руках кинжалы, они топтались друг против друга, меряя каждый противника яростными взорами. Кожушок Шона был весь в крови, он не обращал на это внимания: перед ним в образе ярого османа стояла сама смерть.
Пожилой янычар с широким лбом и черными злыми глазами встопорщил усы и ощерился мерзкой улыбкой. Может, было на свете и что-либо иное. Небо, Солнце. Земля. Зеленые кодры. Соловьиные трели. Детский смех. Журчанье источника. Девичья песня. Цветок, почка, весна, лето, осень, зима. Для них двоих от всей вселенной требовалось одно: мгновение. Удачный удар, выпад. Они бросились друг на друга, схватились. Выронили и кинжалы. Тогда схватились руками, обняв друг друга, стараясь повалить, кряхтя от натуги. Воины двух армий оставили их бороться вволю, словно двух парней, меряющихся в шутку силами на деревенском майдане. Наконец оба покатились, сжимая друг друга, по траве. И Маня, не выдержав, ударил противника затылком о чью-то саблю, валявшуюся в пыли.
Из рядов осман, еще не ввязывавшихся в сражение, выехали два воза, груженных сеном. Каждый тащила четверка коней. Никто за ними не прятался: поэтому новая затея турок казалась особенно странной. Перед самыми частоколами русского стана сено зажгли. Пламя охватило и упряжки. Кони заржали, встали на дыбы и бросились в безумный карьер через лагерь. Глаза их были завязаны, к хвостам прикреплены пучки соломы и пропитанной дегтем пакли. Сено, тоже смешанное с дегтем, сеяло вокруг пламя, а обезумевшие лошади опрокидывали людей, коней, обозные фуры и все, что встречалось на пути. Наконец удалось их пристрелить, и только одна, оборвав постромки, продолжала слепой галоп, пока не свалилась в Прут. Суматоха и смятение охватили немалую часть лагеря; в то же время янычары атаковали русский стан еще с двух сторон, а справа, у болот, начали наступать спахии.
Петр вынул из-за пояса трубу. Зажав в зубах мундштук, он обводил окрестность круглым глазом подзорной трубы. «Не так уж глуп он, сей Мехмед-паша, если измышляет такие каверзы», — думал царь. Он побледнел, глаза его сверкнули яростью. Огонь битвы охватил всю линию обороны русского войска. В нескольких местах турки врезались клиньями в ряды защитников петровского стана и продолжали пробиваться вперед. Кавалерия осман потоптала первые ряды русских воинов и старалась опрокинуть остальных. Чего-чего, а такого царь не ожидал. Если у визиря достанет ума бросить в бой полки янычар, стоявших неподалеку, да еще две-три тысячи спахиев, да введет еще сотню пушек, — дело может обернуться плохо.
Царь не напрасно грыз мундштук.
— Спокойно, господа генералы, спокойно, — бормотал он. — Это еще надо обмозговать...
И хотя времени на раздумье уже не было, Петр долго глядел куда-то к подножию холмов, словно хотел прочитать там тайные мысли визиря. Затем приказал:
— Медгорский! Веди пластунов!
Полковник Медгорский повел своих казаков на помошь Михаилу Голицыну. Туда же поспешил полк драгун. Ударили все пятьдесят две русские пушки. Голицын и Медгорский искрошили вторгшихся в лагерь врагов и продвинулись за пределы стана, вызвав замешательство на позициях противника. Тогда на флангах янычары и спахии тоже начали отступать.
Но вокруг засек в долине бой кипел по-прежнему. Сверкающий шлем Репнина появлялся то тут, то там, и солдаты следовали за ним с беспредельной храбростью. С места, где стоял Петр, были хорошо видны полчища янычар, напиравших в том месте с двух сторон. Взятые неожиданно в клещи, воины Репнина валились десятками и сотнями. Сам Никита Иванович попал в середину зловещего круга, который сужался с каждым мгновением.
Петр издал вздох, подобный стону. Скрипнув зубами, поглядел на Шереметева. Если не выручит этот, армия потеряет одного из самых искусных полководцев. Но отдать приказ не успел. В бок наседавшим туркам вдруг ударила такая большая и напористая чета, что янычары попятились. По кушмам и платью можно было узнать молдаван, но трудно было понять, как они туда попали, не получив повеления ни от гетмана, ни от князя.
— Кто они? — спросил Петр, следя за новыми участниками боя.
Шереметев пояснил:
— Это те храбрецы, которые встретили нас на Днестре и просились в войско... Которые так громко кричали, что доберутся и до своего господаря, если тот встанет на сторону поганых...
Схватка продолжалась с еще большим ожесточением. Молдаване оттеснили к Пруту стаи разъяренных янычар и рубили их с остервенением. Ряды турок начали редеть. Оставшиеся отступали.
Рядом с Репниным теперь бился молдаванин в высокой кушме, в кожушке без рукавов. Казалось, что он стремится стереть самые следы врагов, так яростно взвивалась и опускалась вниз его сабля. По всей видимости, то был главный в отряде; если другие что-нибудь кричали ему, он отвечал громовым голосом, подбадривая их.
Возгласы «Ура!» дали всем знать об окончании сражения. Последние из возвратившихся в лагерь ставили на место рогатки. Вступив в пределы стана, вожак отличившегося молдавского отряда повалился вдруг на землю. Никита Репнин самолично бросился его поднимать, но тот уже испустил дух.
Молдаване подняли на руки тело боевого товарища, понесли. Петр знаком велел им приблизиться. Наклонился над павшим, словно хотел заглянуть ему в глаза.
— Это Константин Лупашку, воровской атаман, — негромко сказал капитан Георгицэ.
— Это герой, — молвил Петр.
— Истинный герой, — шепнул Дмитрий Кантемир.
Обе армии были обессилены усталостью. Стояли друг против друга под Станилештами, набычившись, словно два выдохшихся в драке зубра. Лишь изредка отряд янычар дерзал устремиться на укрепления. Отброшенные назад, турки залегали за кустарниками и бурьянами, перебраниваясь на своем языке. Иные, с похвальбой выпячивая грудь, выходили опять вперед и орали:
— Гяур коркан! Гяуры — трусы!
Русские и молдаване молча показывали им кулаки.
Пойма реки была покрыта трупами людей и коней. Жаркое июльское солнце, словно осердившись, безжалостно жгло. Разморенные жарой люди дышали с трудом, непрестанно утирали пот, понапрасну искали хоть клочок тени. Особенно донимала жажда. Царь приказал носить воду из Прута ушатами, бочонками, бурдюками и флягами. Работа была опасная — на другом берегу стояли татары. Одурманенные жарой кони опустили головы до земли, не обмахивались более ни от мух, ни от оводов, ни от комаров с саженными жалами.
На шестой день осады русского стана, незадолго до полудня, прошел слух о чрезвычайном происшествии. Солдаты, генералы и министры старались не попадаться царю на глаза. Никто не представлял, чего теперь следует ждать.
Осматривая лагерь, как обычно, Петр скорым шагом двигался среди палаток и обозов, сопровождаемый Шереметевым. И наткнулся на рослого тощего солдата, бросившего оружие, снявшего платье и башмаки и мирно дремавшего, положив голову на камень. Увидев царя, парень и не пошевелился. Петр коснулся его носком ботфорта:
— Кто таков? Чего развалился? Встать!
Солдат подмигнул Петру Алексеевичу и осклабился:
— Приляг-ка рядом, государь...
— Это что еще за наглость!
Царь выхватил саблю и проткнул ею на месте тощего парня.
— Что это ему взбрело? — спросил он Шереметева.
— Жить надоело, господин бомбардир... Заболел и оголодал...
После такого случая, думали в стане, не сносить головы какому-нибудь сановнику. Так что никто не удивился, когда царь после обеда созвал министров и генералов в свой шатер. Петр глядел мрачно. Поджав сурово губы, смотрел в пол. Когда поднимал на кого-нибудь взор, тому казалось, что в него летят огненные стрелы.
Царь не стал, однако, говорить о больном солдате, утратившем страх перед земным своим господом. Промолвил упавшим голосом:
— Господа министры, господа генералы! В согласии с худшими предсказаниями, ныне нам вряд ли будет под силу сразить врага всех народов. Поляки не пришли. Бранкован с войском перешел на сторону турок и передал им провизию, собранную для нас. Не возвращается и кавалерия бригадира Кропота. Как нам теперь поступить? Продолжать битву или заключить мир?
Царские советники погрузились в свои мысли, подбирая слова, складывая их в фразы, которые следовало произнести. Для Кантемира задача была особенно сложной. Заключение мира при тех обстоятельствах для него означало отказ от всех мечтаний и надежд, решало наихудшим образом судьбу его страны и его собственный жребий. Словно страшась, что его опередят, Кантемир молвил:
— Великий государь, мое мнение твердо: рано складывать оружие. Постыдно будет вымаливать мир у зверя, разинувшего пасть, дабы нас поглотить. Войско визиря страшно лишь шумливостью и числом. И если приложим все свои силы и решимость, раскидаем их по всему свету. Разве не видели все, что там, где падает один из наших, валятся пятеро или семеро турок? Мой совет вашему величеству: приказать связать цепями обозные фуры, как делали наши предки, молдавские воины. Для защиты вагенбурга[84] оставить Медгорского с его казаками. Всему же войску — ударить слитно, в одном порыве на врага. Я знаю турок: при дружной атаке самые храбрые из них поворачивают спину. Обратясь в бегство, янычары, как звери, бросаются на спахиев, чтобы отнять у них коней. Поэтому, увидев, что янычары начали улепетывать, спахии тоже выходят из боя и пускаются в бегство. Есть у янычар еще один обычай, мне известный: больше трех раз в атаку не ходить. Если их отбрасывают и на третий раз, они обращаются в бегство, не считая это утратой чести. А мы захватили бы их пушки со всем обозом и поворотили бы против них...
Воодушевление молдавского господаря несколько приободрило царя. Тогда заговорил закаленный старый генерал Шереметев. Генерал сидел рядом с царицей Екатериной и втайне надеялся на ее поддержку.
— Великий государь! Хотелось бы всем возвратиться к домам нашим с победой и славой. Одолев в сей кампании турок, мы заставили бы присмиреть не только их, но и татар со шведами, и ляхов с саксонцами, и французов с англичанами и венецианцами, и иные многие королевства и царства. Но я полагаю так: не побьем мы поганых сегодня — разобьем их завтра; в эти же дни мир для Нас не только во спасение, но и на роздых, дабы прийти нам в себя, укрепить и привести в порядок армию. А армия выдохлась, государь. Солдаты, бедняги, сыты столькими невзгодами. С другой стороны, сегодня взят в плен янычарин. Он клятвенно показал, что турки тоже сыты по горло сей войной.
Петр долго сосал мундштук погасшей трубки. Сказал, будто между прочим, Кантемиру:
— Приятен был сердцу твой совет, друг мой и брат. Только мудрый Франц Лефорт одарил меня однажды поучением: дерись, да не обдирай кулаков! Запас всегда лучше нехватки. Ну погоним мы янычар. Захватим пушки. Но чем отобьемся от конницы? От татар?..
Вмешался Савва Рагузинский:
— Да и припасы подошли к концу...
Михаил Голицын прервал его сердитым голосом:
— Оставили бы торг. Князь Кантемир прав, турки — трусы и пускаются в бег, стоит на них как следует напереть.
Разные мнения начали сталкиваться над столом царского совета. Царь раскурил трубку и молча слушал, шагая по шатру за спинами сподвижников, суждения любимых генералов и советников. Каждый был прав в своих доводах, выкладываемых щедрым потоком. Ни одному, однако, еще не удалось убедить царя.
Последним заговорил немец Эдельман.
— Государь, — сказал он, нахохлившись, — нет большего для нас позора, чем вот так бесплодно спорить, когда язычники над нами потешаются и пируют бестрепетно в десятке шагов от нас...
Петр улыбнулся:
— Иди же и прогони их прочь...
— Так и сделаю, государь, — еще более выпятил грудь храбрый немец, — ибо еще в других кампаниях научился с ними обращаться. Только русские говорят: один в поле — не воин. Пишите, ваше величество, приказ по войску — слушать всем мои команды, и два часа спустя не сыщете окрест нас турка и на развод...
Царь перестал расхаживать в отчаянии по шатру. Изогнул дугою губу, словно откусил от кислого яблока, выгнул брови. Смерил с ног до головы взглядом плотно сбитую, горделивую фигуру смелого генерала. Бросил ему:
— Гут, мингер генерал!
Получив царский приказ, Эдельман отправился его выполнять. Лагерь снова оживился. Движения солдат стали более уверенными. Даже жара, казалось, начала спадать. Наконец Эдельману доложили, что все приготовлено согласно его распоряжению.
Генерал взмахнул саблей. Запели яростно трубы. Рявкнули пушки. Просвистели над головами ядра. Во вражеском стане поднялась суматоха.
Эдельман сам вышел во главе войска из лагеря. Звонкий голос генерала слышался непрестанно. Ряды русских и молдавских воинов были так густы и длинны, что янычары устрашились и начали в беспорядке отступать. Пойма под Станилештами наполнилась возгласами «Ура!» наступавших и воплями тех, кто перед ними пятился.
Петр следил за ходом баталии с вершины кургана. Царю понравились распоряжения немецкого генерала и его боевой пыл. В душе он даже допускал, что турок на сей раз разобьют. Надежда не поколебалась и тогда, когда чауши[85] сумели остановить напуганных осман и повернуть их снова лицом к наступающим. Земле пришлось глотнуть новой крови, принять на грудь новые растерзанные трупы. Турки продолжали отступать, неся большие потери.
Но генерал Эдельман внезапно упал, сраженный пулей. Драгуны вынесли его из свалки.
Наступление захлебнулось.
На краю лужайки, среди ветвей старой липы металась крохотная птаха. То издавала горестные трели, то принималась летать вокруг дерева, то снова исчезала в листве. Там, складывая травинку к травинке, она построила теплое гнездышко, устланное мягким пухом, который выщипала клювом со своей грудки. Там был ее дом и жили птенчики, ее любовь и гордость. Услышав нежный голос матери, птенцы поднимали в гнездышке желтые клювики и издавали тоненький писк. Птаха прилетала на порожек, подбадривала птенцов и себя и снова бросалась в полет с отчаянными трелями, взывая к небесам и земле. Это была мольба матери, почуявшей приближение опасности. Солнце склонялось к закату, и небо вдали налилось алым цветом, будто его обагрили невинной кровью. Вокруг стояла тишина, листья едва колыхались в струях вечерней прохлады. Но с запада порой долетали острые порывы ветра, и материнское сердце птахи знало уже, что близится буря. Не пройдет много времени, и толстые ветви станут гнуться, а тонкие — трещать и ломаться, и гнездо ее с птенцами охватит страшный вихрь. Запищат, забьются, заплачут от страха робкие птенчики. Она же накроет их золотистыми крылышками, будет их согревать и вместе с ними дрожать и плакать от страха, в ожидании, когда стихнет буря и минует ночь, когда начнется новый день с чистым небом и ясным солнцем. Если, конечно, малое гнездышко выдержит, не будет развеяно ветром, не упадет...
Мастер Маня, добрая душа, хлопнул ладонью по луке седла, поворачивая коня к одинокой липе. Вскарабкался по стволу и ветвям до гнезда.
— Она тебе сейчас выклюет глаза, — поддразнивал его снизу капитан Георгицэ, следя за птичкой, метавшейся вокруг дерева.
— Не бойся, пане капитан. Птицы чуют добрых людей.
Маня наломал сухих веточек и прикрутил их крепко тонкой лозой вокруг гнезда, устроив как бы подмосток. Бросил в гнездо несколько крошек хлеба.
— Теперь им не страшен и ураган, — сказал он, спускаясь. И птичка, словно понимая, проводила его благодарным щебетом.
Они добрались до вершины холма. Оттуда была уже видна Малая Сосна. Придержав коней, оба внимательно присмотрелись к домикам селения, дорогам, колодцам с журавлями, садам. Мастер Маня вздохнул:
— Что станет с нами теперь, капитан?
Георгицэ проглотил ком.
— Велик господь и сила его, — пробормотал он. — Не оставит он заботой двух бедных христиан, не оставит и защитой. Государь наш Дмитрий-воевода с царским величеством добрые друзья. Царь Петр будет к нам милостив и возьмет под свою руку. И настанет день — вернемся в родную землю с сильным войском, а тогда уж непременно изгоним поганых.
У заветных ворот им повстречался лохматый цыганенок. Свою кушму из собачьего меха паренек забросил в воловьи ясли; к осени будет искать ее там, словно великую ценность.
— Добро пожаловать, ваши милости, — поклонился цыганенок. — Паненка Лина и Профира сучат нитки в опочивальне.
Георгицэ окинул взглядом просторный двор. Перед ним возникло видение: усадьба заполнена веселой толпой, музыка играет, парни гикают, топая в яростном жоке. Среди гостей важно расхаживает сам Костаке Фэуряну, повязанный рушниками, в коричневой шляпе с золоченой лентой, с кувшином вина в руке. Вот в притворе появился Кантемир-воевода: и люди приветствуют его, и пляски становятся жарче, парни с цветами на шляпах щиплют девок, и красотки скачут пуще прежнего в пляске, так что земля дрожит. Завязываются целые хороводы, пляшут мужики и бабы, молодые и старики... Пляшут все, ибо жених — Георгицэ, а невеста — Лина. Поодаль, возле дымящихся котлов, хозяйки раскатывают в ладонях комья вареного пшена, смешанного с жареным луком, укропом и мясом, завертывают их ловко в виноградные листья, ошпаренные и хорошо отжатые, готовя самые вкусные на свете голубцы. Другие женщины раскатывают тем же манером комки мелко нарезанного мяса, сдобренного перцем и иными приправами. Такие тефтельки, по их словам, не часто попробуешь в наших краях, кто положит такую на язык — тому и пчелиного меда более не понадобится. Мужики вырыли яму на том самом месте, где стоял старый сарай, разожгли в ней огонь и поставили на него всех размеров горшки и горшочки. Чуть дальше начали забивать в землю колышки для шатра. Ибо если небо сейчас ясно и солнце весело, кто знает, не налетят ли внезапно тучки и не польет ли из них дождь. Люди веселятся, чарка опрокидывается за чаркой, музыка гремит все громче. Ноги сотрясают землю, ибо пляски у молдаван — не без вывертов, как и парни у них — не без охоты до драки. А старые-престарые деды, опершись о посохи, хихикают, кивая на девчонку, которая пляшет, как кажется им, без легкости, уродилась толстоногой.
Усмехается и капитан Георгицэ при виде забавляющихся стариков.
В притворе появилась Лина, и мираж рассеялся. Бросив поводья мастеру Мане, он поспешил навстречу девушке. Обнял ее и жарко поцеловал. Поцеловала не стесняясь и она Георгицэ. Затем вдруг оторвалась от его груди и отошла назад. Стала искать что-то взором во дворе. Большой петух с величественным огненным гребнем кудахтал поблизости, поглядывая на приезжих то левым глазом, то правым. Взлетел на плетень и протяжно, певуче кукарекнул. Лина легкими шажками подалась в ту сторону. Подошла к конопляной веревке, растянутой между двумя столбами, от амбара к воротам. Провела ласково ладошкой по вывешанному на ней белью. Она лишь недавно с помощью Профиры-цыганки выстирала его и повесила сушить на солнышке. Перед сорочкой, висевшей в самой середке, Лина остановилась. Провела пальчиками по мягким полам, по рукавам, по вороту. У краешков воротника ее руки застыли, словно их охватили невидимые тиски.
— Это батюшкина сорочка, — сказала она тонким голосом. — Я выстирала ее в трех водах. Полоскала Профира, она мастерица полоскать. Хорошо выстирана сорочка папеньки, бэдицэ капитанушко, не так ли?
Капитан Георгицэ словно врос в тропинку, не отвечал. Поглядел с нежностью на зеленую сорочку, отливающую ясными бликами в лучах солнца, не спешившего закатиться за край холма.
— Отец рассказывал мне не раз, что носил ее женихом на свадьбе, — продолжала Лина. — Ушли в трайсту[86] времени годы, а он все ее хранил, надевал только по праздникам. И выходя в ней в село, всегда казался молодым, красивым и статным, каким был прежде.
Налетевший порыв ветра, вихрясь, подхватил полотно сорочки, взмахнул им, словно вымпелом, и окутал головку Лины. Капитан Георгицэ, приблизившись, высвободил ее; по щекам девушки бежали слезы...
Цыганочка Профира отозвалась глубоким вздохом. Мастер Маня и собравшиеся вокруг них слуги, поникнув головами, стали расходиться по сараям и конюшням.
В доме, согретая лаской нареченного, Лина пришла в себя. Утерла щеки расшитым платком и успокоилась в объятиях возлюбленного. Глаза девушки остановились на цветке, качавшемся на подоконнике. Может, ей привиделся добрый образ отца, оставившего их навек. А может, Лина прощалась уже с лугами вокруг Гыртопов, с виноградниками и садами, с родником и его деревянным лотком, с тихим озерцом, затаившимся среди зелени и цветов... Либо вспоминала раннюю юность и счастливые годы, отлетевшие навсегда... Помолчав, Лина шепнула:
— Нынешней ночью разговаривала я во сне с батюшкой. Батюшка раскрыл сундук, вынул свое жениховское платье и надел его. Причесался как следует, надел серую кушму и сказал, что идет повидаться с матушкой на кладбище. Я прижалась к его плечу и стала просить, чтобы он не уходил. Батюшка покачал головой и сказал: «Ухожу, дочка, земля призывает». Я проснулась и поняла, что то был вещий сон, что ангелы подали мне от батюшки весть.
Девушка снова прослезилась.
— Что станет с нами теперь?
— Мы с тобой последуем за государем нашим в изгнание, в российские пределы. Послезавтра его высочество выезжает из столицы со всем добром и свитой, с государыней и княжичами. В тот же день отправимся и мы.
Лина не отвечала, уставившись по-прежнему на цветок перед окном. Но вскоре, вскочив на ноги, деловито осмотрелась и крикнула голосом заботливой хозяйки:
— Чего же мы ждем? Что ты сидишь, капитанушко? Поднимайся! Прикажи слугам собирать вещи! За дело, за дело.
Собирались без устали всю ночь. Когда занялся рассвет, в доме и во дворе стояла неразбериха, распутать которую нельзя было ни с какого конца. К горьким мыслям о предстоящем изгнании прибавилась неприятная новость. Под яростный свист поднявшегося ночью ветра со двора сбежали и Антон, и Профира-цыганка, и остальные слуги. Воры прихватили сукна и деньги, заполнили несколько мешков курами и гусями, вскочили на коней и исчезли. Только один растрепанный цыганенок и остался.
Проклиная в досаде беглецов, Георгицэ распахнул дверь опочивальни и схватил груду платья, чтобы бросить ее в телегу. Но увидел вдруг Лину. Взгляд девушки был робок, губы дрожали. Глаза покраснели от усталости и горя.
— Я нашла батюшкины опинки, — прошептала она, прижимая к груди пару сношенной обуви. — Не выбрасывай их, капитанушко...
Георгицэ посмотрел на нее с вниманием. У Лины чуть слышно стучали зубы. Она и теперь не утратила своей прелести, привлекая свежестью губ, с бледными щеками, только что, казалось, окропленными чистой росой. Только белки глаз потемнели, обострившийся взгляд рождал в нем тревогу.
— Хочу повидать батюшку, — сказала она с внезапным упорством.
Ноша выпала из руки капитана.
— Хочу повидать батюшку, — повторила девушка. — Пойдем к нему на могилу...
— Это невозможно, Линуца. Мы уже не успеем.
Хозяюшка Малой Сосны настаивала с прежним упорством:
— Можно, капитанушко... Иначе я сойду с ума...
«Этого еще не хватало, — мысленно перекрестился Георгицэ. — Верна старая поговорка: не бывает женщины без причуды, как зайца — без ушей».
Думая, что каприз пройдет, капитан продолжал молча грузить поклажу. Однако и три часа спустя Лина не уставала повторять:
— Отведи меня на батюшкину могилку...
К обеду Георгицэ смягчился. «Есть, наверно, в ее упрямстве свой смысл», — подумал он. Да и ему следовало бы посетить последнее прибежище тестя, положить цветок. Нельзя так скоро предавать забвению близких.
Капитан позвал мастера Маню и назначил его смотрителем всего оставшегося добра. Поглядывай-де, человече, и держи ухо востро. С этого часа на тебе главная забота о сем лохматом цыганском отпрыске, и всем прочем, что у нас еще осталось. Свяжи все, что можно связать. Перетяни веревками и погрузи все, что можно еще погрузить. Раздай соседям, что успеешь раздать. Зарой в землю, что сумеешь зарыть в тайне. Если ж случится мне не вернуться до утра, — спусти собак с цепей, пусть ищут себе других хозяев. Повесь на двери тяжкие замки. Затвори ворота. Выходи навстречу его высочеству воеводе и передай ему, что мы с Линой вскорости догоним его милость. А чего не успеешь погрузить, закопать или раздать, то оставишь как есть. Даст бог когда-нибудь вернуться — с голоду не помрем. Краюха хлеба для нас в Земле Молдавской всегда сыщется.
Тем временем цыганенок успел оседлать для них обоих коней. Георгицэ и Лина сели в седла, сотворили крестное знамение перед домом и поскакали по пыльному сельскому шляху. Сытые кони бодро вынесли их на вершину, а оттуда помчали по тропинкам, известным одному капитану.
Сильный ветер, поднявшийся ночью, не стихал. Поля и кодры Молдовы содрогались от его ярости. Деревья качали гордыми верхушками, кустарники в страхе сжались под пригорками, травы приникали к земле в ожидании более милостивой погоды. Минуло шесть или семь недель без капли дождя; земля пересохла от жажды, а буйный ветер высасывал из нее последние капли влаги. На открытых местах образовались трещины, такие широкие, что в них застревало копыто коня. Посевы пшеницы, ржи, проса и кукурузы выгорели дотла, и бедные крестьяне не могли даже семена вернуть. Листья винограда поржавели от болезней и засухи. Кое-где выросли робкие грозди, но ягоды были редкими и вялыми. Только под полой лесов да в низинах с обильными источниками зрела хлебная жатва; наливались грозди винограда, ульи обещали пасечникам мед.
На дне долинки, прозванной жителями Счастливой Губой, сделали остановку. Сошли с коней, пустили их пастись... И... растерялись. Только теперь оба заметили, что остались в одиночестве, что высокие холмы отгородили их от всего света. Взглянули друг на друга не без удивления и страха. Но порыв любви бросил их друг к другу в объятия и укрыл от всех горестей в раздолье цветов, устлавших луг.
Ветер продолжал злиться где-то вдали. Порой его голос становился похожим на вой изголодавшейся волчьей стаи. А здесь, в напоенном ароматами уголке, было тихо: здесь нашли приют истинная любовь, безграничная жажда жизни и счастья.
Положив голову на пучок незабудок, Лина вскоре уснула. Погрузилась в сладкий сон, безмятежный сон недавней девчонки. Золотисто-русые волосы разделились на мягкие прядки, прядки устроились на отдых вдоль изгибов шеи, вокруг ворота сорочки. На чистом овале лица отразились былой покой и свет. Перед Георгицэ опять была его прекрасная фея, утешение его и мечта. Капитан легко и нежно коснулся ее губами.
«Чем же порадовать ее, когда она проснется? » — спросил он себя. И обратил взор к вершине ближнего холма. По ту сторону от гребня, помнилось, раскинулся сад. Что стоило ему взобраться по тропинке и принести за пазухой несколько груш?
— Спи, милая, — шепнул он на ушко возлюбленной, — уж я-то знаю, как любишь ты спелые груши.
Быстрый конь донес его до старого сада, словно на крыльях ветра. Не сходя на землю, Георгицэ ухватился за ветку, перекинул туловище в переплетение кроны и начал собирать спелые плоды. «Хорошие летние груши, — думал он, — даже варенье из цареградской розы не так ароматно и приятно». Капитан откусил от плода, и рот его наполнился свежим соком.
Но в это время послышался топот многих копыт. Посмотрев вниз, Георгицэ увидел под деревом несколько турок, злорадно оскаливших зубы. Османы появились под ним так внезапно, что парень закрыл и открыл снова глаза, чтобы убедиться, что они ему не привиделись.
— Благоволи-ка спуститься, храбрый воин, — с издевкой пробасил один из пришельцев.
Георгица вздрогнул. Рука его потянулась к бедру, но ничего не нашла. Сабля вместе с поясом осталась среди цветочных зарослей Счастливой Губы, рядом со спящей Линой.
— Спускайся без страха, парень, — посоветовал второй осман, уже помягче. — Сейчас здесь должен проехать пресветлый великий визирь нашего падишаха, и вышел приказ — каждый встречный обязан поклониться его высокой милости. Поклонишься, как все, и ешь себе потом свои груши, сколько захочешь.
Пришлось капитану повиноваться. Раздвинув ветви, он спрыгнул вниз, к своему коню. Великий визирь со своей свитой был уже в нескольких шагах. Балтаджи Мехмед-паша ехал впереди всех, имея по правую руку ворника Нижней Земли Костаке Лупула. Турки, заставив Георгицэ встать на колени и склониться до земли, решили, что дело сделано, и хотели поспешить вперед по дороге, поискать других путников для поклона. К их удивлению, однако, визирь придержал коня, и раздался голос ворника:
— Ведите его сюда!
Турки толкнули капитана из-под груши к шляху. Костаке Лупул, погладив бороду, усмехнулся:
— Отстал от стаи, щенок? Или получил от хозяина, что хотел, и ищешь, к кому бы еще пристать?
— Кто он? — спросил визирь.
— Самый верный слуга нашего изменника, сиятельный. По прозвищу капитан Георгицэ Думбравэ. По повелению изменника Кантемира сей Георгицэ ездил в Московскую Землю к царю, возил ему клеветнические письма и выдал врагам немало тайн пресветлого нашего владыки султана.
Великий визирь что-то бормотнул в бороду, но никто не разобрал ни слова.
— Прикажешь посадить его в мешок, сиятельный господин? — спросил довольный Костаке Лупул.
— Не надо, — коротко бросил Балтаджи Мехмед-паша и щелкнул пальцами.
Один из турок взмахнул за спиной Георгицэ палицей, раздался тупой удар. Затем, пошевелив ногой окровавленное тело капитана, объявил:
— Готов!
Конвой продолжал путь, ведя в хвосте еще одного скакуна.
Открыв глаза, капитан Георгицэ вначале почувствовал сильную боль в темени. Потом различил лицо Лины, державшей его голову на своих коленях.
— Ты воскрес? — молвила она со слезами радости. — Совсем воскрес, бэдицэ капитанушко? Не станешь больше умирать?
Он слабо улыбнулся в ответ:
— Теперь, милая, не стану...
Дмитрий Кантемир проснулся отдохнувшим, с освеженным рассудком. После стольких изнурительных дней и ночей князь спал истинно богатырским сном. Оставив походное ложе, Кантемир вышел под ясное утреннее солнце. Войско тоже пробудилось. Солдаты лили друг другу холодную воду на шеи и спины, стряхивая сонное оцепенение. От крайних шатров, где поставили мехи царские кузнецы, доносился глухой звон молотов о наковальни.
Бескрайняя украинская степь дышала полной грудью, наслаждаясь свежим воздухом рождающегося нового дня. Опустошительная жара засушливого года оставила горькие следы и на этих неоглядных просторах. Стебельки ковыля трепетали, играя с резвым ветерком. Вдали гордо поднимался к небу высокий вяз. Многие бури пытались его свалить, многие морозы и засухи хотели извести. Но он, углубившись могучими корнями в землю, выдержал все невзгоды и остался на месте, на котором вырос, прекрасный, казавшийся бессмертным.
Кантемир напряг взор, пронизывая дали в том направлении, где рос зеленый великан. Там, за ними, скрывалась Молдавия, родная земля, к которой он с такой же тоской стремился сердцем из иного края, с берегов Босфора. Сколько осталось там неисполненных начинаний, сколько развеянных надежд! Что происходит теперь в его столице? Что творится в мятущихся селах и городах? Завистливые, спесивые бояре дерут друг у друга бороды, выслеживают друг друга и клевещут. С нетерпением ждут из Стамбула нового господаря, чтобы по-прежнему вести в теплых норах сытую, сонную жизнь, храня извечное убожество в помыслах и делах, цепляясь за позорное иноземное иго. Золото в звонкой монете побренчит в кошелях и карманах, чтобы перебраться затем в другие, более глубокие и жадные...
Его же удел — жить вдали от родины. Сколько же времени? Год, два? А может быть — вечно?
Лицо князя окаменело в мрачном упорстве. Не потому, что утрачен престол. А по той причине, что тешится вволю на его земле страшный зверь, которому имя — вражда и злоба. На его земле и в других странах мира, сколько их ни есть. Сумеет ли человечество когда-нибудь сразить этого гада?
— Капитана Георгицэ все еще нет, — тихо промолвил он. — Что могло с ним случиться?
На горизонте возникло облачко пыли. К лагерю уверенным галопом мчался отряд всадников. Караульные за шатрами взяли на изготовку оружие. Но быстро успокоились: стало видно, что к ним приближается не более двадцати конников. Когда Петр Алексеевич вышел из шатра, гости в белых чалмах, придерживая скакунов, проезжали шагом мимо стражи, показывая офицеру конверт с большими печатями. У самых палаток старший отряда соскочил с коня и направился к царю.
— Старый знакомый! — оскалился Петр, не вынимая из зубов трубки. — Прикипело ко мне твое сердце, что ли, Юсуф-ага, что ты снова ко мне пожаловал?
Юсуф-ага, в зеленой куртке и алых шальварах, в новенькой чалме, глубоко склонился, прижав к груди руку, и четко возвестил:
— Письмо от сиятельного великого визиря Балтаджи Мехмеда-паши. Нам приказано ждать ответа повелителя Российской державы.
Взглянув на еще не успевшую зажить ранку на виске аги, Петр сердито фыркнул. Сорвав печати, пробежал глазами по немногим строкам нежданного послания. Затем, скомкав бумагу, бросил ее гонцу в лицо. Опершись левой рукой о плечо подошедшего князя Кантемира, Петр с издевкой сказал Юсуфу-аге:
— Не терпится вам, неотесанные, заполучить сего князя? Любезно было бы утащить его в вашу дыру и там удавить?
Юсуф-ага снова склонился, всем своим видом показывая, что он здесь ни при чем.
— Сиятельный господин наш визирь хотел напомнить повелителю Московии, что недостойно двум великим царствам вести спор из-за ничтожного и лицемерного гяура...
Петр дернул головой, глаза его метнули молнии. Молвил решительно и четко:
— Скажи, ага, визирю: близок локоть, да не укусишь. И еще передай, что сказано мной не раз: я отдал бы охотнее ему землю свою до Курска, ибо останется надежда ее вернуть; но никогда не смогу обмануть доверие, оказанное мне, выдав государя, утратившего престол ради дружбы со мной; ибо земли вернуть можно, но честь, однажды утерянную, возвратить уже нельзя. Таков мой ответ, и на том отправляйся, не испытывая далее судьбы. — И обращаясь к Кантемиру: — Пойдем, любезный друг, завтрак на столе!
Перед тем как ступить под сень царского шатра, Кантемир еще раз взглянул на древний вяз в сердце степи. Там виднелись еще трое всадников, словно вышедших из земли у подножия могучего дерева. Князь задержался, пытаясь издали разглядеть, кто скачет к ним с берегов Днестра. Вскоре стало ясно: это был грамматик Гавриил с двумя слугами. Многомудрый учитель, покрытый пылью и усталый, сошел с коня, преклонил колено и приложился к руке своего государя. Кантемир коснулся ладонью его обнаженной головы.
— Встань, Гавриил, встань. Я боялся, что утратил тебя навек.
— Прости, государь, что опоздал, — сказал Гавриил. — Все время, пока ты был на войне с войском, мы ездили по местам, указанным тобою, и разыскивали то, что ты велел искать. Исследовали поляну за поляной, чащу за чащей, овраг за оврагом. И всюду, где замечали следы старинных развалин, раскапывали их лопатками...
— Спасибо за верность, Гавриил. Труды твои не пропадут. — Помедлив, князь спросил: А помнишь ли латинские стихи, которые ты нашел на могильном камне? Как они звучали?
Грамматик, призвав память, медленно прочитал:
Hic situs est vates, quem divi Caesaris ira.
Augusti patria cedere iussit humo.
Saepe miser voluit patriis occumbere terris.
Sed frustna; hunc illi fata dedere locum.
Бог дождя покрыл огромной ладонью град Москву, заволок его туманом и сыростью. Завесил темным маревом золоченые маковки церквей и кровли домов. Затруднил дороги, покрыл слезами камень стен. Кирпичные здания печально нахохлились, деревянные — скукожились; оконца их сиротливо поблескивали, словно заплаканные глаза.
Траурная процессия медленно тянулась к Покровке. Великие бояре и малые, господа и слуги шагали по лужам, в молчании склонив головы. Слышалось только чавканье сапог в грязи да шум дождя. Но Дмитрий Кантемир не слышал и этого. Мысли князя уносились в пределы, еще более туманные, чем завесы мрачных облаков над Москвой. Их увлекло по запутанным тропам далеко от города, дождя и людей. Человеку, шептали ему туманные дали, человеку не всегда было известно существование божественной силы. Люди занялись поиском бога и нашли его лишь тогда, когда им стало особенно тяжко. Когда оказались на краю пропасти и устрашились падения. Дотоле небеса для них оставались пустыми, а сердце их и разум — легкими, словно птичий пух, и ясными, как чело младенца. Обретя же бога, люди возомнили, что избавились навек от опасности. Но вскорости убедились, что на земле и в небесах существуют также иные силы, грозные и темные. И стали просить всемогущего уберечь их от этих злых сил, защитить их от напастей, оказать свою милость. Сотни лет молились люди богу. Сотни веков. Пока в один из дней, обремененные оковами ничтожества своего и бренности, не воскликнули словами царя-философа: «Все суета сует и всяческая суета!»
Этой ночью, когда князь пребывал в неотлучном бдении у изголовья своей усопшей жены, случилось чудо. Княгиня Кассандра пошевелилась среди цветов, в которых утопал гроб, открыла глаза и молвила: «Не печалься, государь мой Дмитрий! Ведь ныне мой удел — бессмертье». И снова успокоилась, окутанная полутьмой. Лик покойницы опять стал серым, и свечи бросали робкие лучи на вечный покой, отразившийся в ее чертах. Но знаем ли мы, милая Кассандра, зачем приходим на землю? И не приходят ли к концу, с последним нашим вздохом, стремления наши и все, что зовется жизнью? И разве не смерть для жизни — истинный и самый ценный венец? Кто мы перед ликом вечности? Что есть горсть праха перед горою Олимп? Что перед горной цепью ком земли? Александр Македонский, по свидетельству Квинтуса Курциуса, подобно иным королям и царям в разные времена и в различных частях света, покорял народы и страны, добыл себе славу, величие, и богатство. Аристотель, Августин, Авзоний, Катон, Цицерон, Эразм, Платон, Плутарх, Сенека и столько еще других достойных мужей старались добыть себе славу в философии или искусстве общественного глагола. Но что досталось им в итоге? С чем остался Геркулес, разорвавший пасть льва, или Кир, повелевший наказать бичами строптивое море? Арабский поэт Мус сариф-уд-дин ибн Абдаллах Мушлик-уд-дин Саади из Шираза посетил Исфагань, Дамаск, Индию, Эфиопию, Мекку, Медину, проехал всю Африку и Азию. Написал известные во всем мире «Сад» и «Сад роз», почитал уже себя богатым и славным. Но переменчивая фортуна дала и ему испытать силу своих безжалостных когтей. Судьба... Все, что зовется человеческим могуществом и богатством, преходяще и обманчиво, подобно детской игре. Милая Кассандра, упоенная счастьем жизни, не ведала, что все в этом мире — как цветы на лугу, как дорожная пыль. Не здесь, в земной юдоли — на той стороне ждет нас истинная жизнь наша. Но знаем ли мы, возлюбленная Кассандра, дорогу к той неведомой стороне?..
— Господь ниспосылает человеку испытания ради укрепления доблестей, но более — во утверждение веры в безграничное его всемогущество...
Эти слова произнес Ион Некулче. Боярин шел, опустив очи долу, горестно хмурясь, переставляя золоченый посох с великой осторожностью, словно бросая вызов безжалостным законам мира. Порой гетман прикасался плечом к кафтану своего господина (которого страшился здесь, на Руси, точно так же, как и в молдавской столице), тогда он лихорадочно вздрагивал, бросая на князя взгляды, полные сострадания и покорности. За ними, сраженные скорбью, непривычно притихшие, следовали четверо сыновей и обе дочери, утешение души преследуемого роком господаря. Старшей среди княжьих отпрысков была Мария; добрая сестра, она держала за руку маленького Антиоха, беспрестанно хныкавшего и просившего отвести его домой да вернуть туда маменьку. Остальные княжата — Матвей, Смарагда, Константин и Шербан — сбились в кучу и кусали губы, словно взрослые, исстрадавшиеся люди. За ними вдоль улицы тянулись ряды молдавских и русских бояр и сановников, священников, офицеров, солдат и слуг.
— В сей жизни следует вкусить от добра и зла, от горестей и сладостей ее, — отозвался шедший рядом с Некулче грамматик Гавриил. Бояре, иереи и дворяне, услышавшие эти слова, одобрили их, кивая головами или просто опуская ресницы.
«Эти люди мыслят, что с кончиной моей верной Кассандры случилось небывалое дело, — с упрямством подумал Кантемир. — И ни один не может понять, что в мире есть высшие силы, не зависящие от нашей воли, господствующие надо всем, что наделено жизнью и что мертво. Не злая хворь ее сразила. Не врач Михаил Скендо стал повинен в ее смерти, неверно прописав лекарства. Не мы подвели ее к могиле и толкнули в нее. Миром правит неотвратимый закон естества; существует игра, по коей действует провидение, и наше дело перед нею смириться, ибо противиться — не дано. Красота мира сего, к коей стремимся беспрестанно, — горьчайший обман. Еще одна жизнь истекла из моря нашего существования, еще одна душа угасла. Вчера — одна, нынче — другая, завтра — еще одна... И так — всегда».
Боль утраты, растравляемая подобными истинами, особенно беспощадна и нестерпима.
Разделить горе со своим князем явилось все боярство, последовавшее за ним в изгнание. Не было только капитана Георгицэ, ныне — военного моряка в царском флоте. О кончине княгини он узнает через несколько дней, на борту своего корабля в Невском заливе, или в Петербурге, куда Георгицэ отбыл еще зимой, по приказу самого царя Петра Алексеевича. С ним устраивать их семейный очаг в новой столице поехала также молодая госпожа Лина. Прочие молдавские бояре, молодые или пожилые, не спешили подставлять шеи под ярмо жестких жизненных правил, предписываемых ныне царем. Попрятались по углам, как лисы и зайцы за кустами, в ожидании времени, когда можно будет снова удариться в бегство — пересечь Днестр и пасть поганым туркам в ноги. Ударить челом об землю перед первым же агой, слезно раскаиваясь в том, что последовали за своим государем в Россию.
— Дела наши, и слова, и помыслы, все совершается по воле всевышнего, — пробормотал по-гречески Анастасий Кондоиди, учитель княжеских детей.
С тяжелых век неба все гуще падали дождевые капли. Украшенная алмазами, вышитая жемчугами, митра его преосвященства епископа Феодосия наполнилась водой, золотой крест блеснул, словно в невеселой усмешке. Это диво приметилось московскому коменданту Ивану Измайлову. Он поник головой, словно его одолевала дремота.
«Вот как оно, милая Кассандра, — продолжал размышлять Кантемир. — Не так выходит в мире сем, как мы желаем, но как случается. Сим летом царь Петр тоже хотел сдержать слово, данное мне в Луцке, так что я уже, подобно перелетной птице, видел себя вернувшимся к престолу своей земли. Объявили войну поганым. Хвастливый и ленивый султан самолично покинул свои подушки и начал с похвальбою размахивать саблей. Подговариваемый визирем Сулейманом-пашой, султан собрал под Адрианополем войско с пушками и обозами. Татарские чамбулы, ведомые злыми мурзами, начали опустошать Украину и другие места, появились и под самым Киевом. Лазутчики доносили, что шведский король Карл тоже собрался на брань, приказав генералу Штейнбоку провести армию через Польшу, к Бендерской крепости.
В те дни, милая Кассандра, словно лучи нового солнца озарили нашу судьбу. Вызванный в Петербург, на заседание сената, я не сомневался уже в том ни капли. Христианнейший царь решил поставить под мое начало сорок тысяч кавалерии, сорок тысяч калмыков и тридцать тысяч донских казаков, чтобы прорваться в Крым, разгромить орду, да посчитать затем османам зубы. Счастливые дни, дорогая супруга, довелось тогда пережить. Я видел уже себя на коне, стелющемся в галопе; видел в подзорную трубу раздавленное войско султана; слышал молдавских бояр и мужиков, присягающих мне в верности и приветствующих мое возвращение на престол. Но Борис Шереметев, маршал, Федор Апраксин, адмирал флота, Савва Рагузинский, министр, противопоставили воле сената веские доводы. Не годится, мол, державе Российской вести войну сразу на три стороны. Ибо, как поучали прославленные стратеги минувших времен, три волка, окружив добычу, справляются с нею особенно легко. Будучи же в здравом уме, следует расправляться с каждым поодиночке. Искупаем для начала гордого Каролуса в море, умиротворим польского Августа и лишь после этого ударим с богом на турка. Прекрасные, логические суждения! Мне же остается только ждать. Надеяться на безграничное могущество господне и на непобедимую десницу царя. Да помнить о том, что бесермены, клятвопреступники и лжецы недолго будут соблюдать договор о мире, достойный же царь недолго станет терпеть в теле своей державы отравленные когти супостатов».
Дождь продолжал лить, густой и мелкий. Дома Москвы, казалось, с сокрушением вздыхали, тайно вознося искупительные мольбы. Под стенами и заборами гундосили нищие и калеки, многие — не в силах уже и протянуть руки, поникнув и роняя слезы.
Дмитрий Кантемир недолго разглядывал их. Взоры князя остановились на его спутниках, сгорбившихся в промокшем платье. Охваченных горькими думами, согбенных печалью. Только старый Трандафир Дору, капитан драбантов еще при господаре Константине Кантемире-воеводе, командовавший стражей княжьего двора и кучер государя, держался стойко, как горный утес, хотя шесть десятков зим серебрили его густую бороду. Камерарий Антиох Химоний — в России его звали «господин Камерарь», управитель обширных вотчин, подаренных Кантемиру царем, посматривал вокруг злыми глазами леопарда, словно высматривал, с кем бы затеять драку. Зато стольник Енакий, Капитан Брага, виночерпий Кар, логофет Паскал, комис Кырцану, бояре Иоанн Бухуш, Николай Хынкул, Дамбаш Лубаш и множество других топтались на дороге, словно разношерстное стадо, собравшееся сюда бог весть почему и зачем. Над ними, погоняя, щелкал безжалостный, таинственный бич судьбы, и они безропотно повиновались его жесткому посвисту.
После погребения княгини Кассандры, после поминок молдавские бояре и московские друзья Кантемира разбрелись по своим домам и делам. Кантемир, с известковой бледностью на хмуром челе, остался в одиночестве. Князь заперся в горнице и замкнулся в своей печали. Два дня ждал овдовевший Дмитрий, чтобы Кассандра позвала его, как бывало, к обеду. Двое суток не ел, не пил. На третий день к нему с ласковыми речами постучалась кормилица Аргира. Ответа не было, дверь не открылась. Постучался учтиво грамматик Гавриил, затем Анастасий Кондоиди, за ним — и Михаил Скендо. Его высочество оставался нем и глух. Стали царапаться в двери княжны и княжичи. Только после этого, на четвертый день, Дмитрий вышел из добровольного заточения. Изволил вкусить от ломтика хлеба. Отхлебнул из чашки горячего молока. Поцеловал и приласкал детушек и снова ушел в свое уединение.
В Москве господарю были пожалованы два дворца, деревянный и каменный, на восемь горниц каждый. Весной, летом и осенью взоры радовала пышная зелень их садов с самыми разными плодовыми деревьями. За крыльями дворцов выстроились помещения для челяди, сараи, погреба и конюшни. В кладовых в изобилии содержались всяческие припасы, в подвалах — вина, в конюшнях и на скотных дворах — домашние животные, в сараях — новенькие четырехместные кареты, именуемые «берлинами», — по названию города, чьи мастера впервые начали делать такие экипажи. Особенно хороши были передние кони упряжек, изумлявшие своей понятливостью гостей. Князь украсил комнаты и залы по собственному вкусу образами, портретами и картинами знаменитых живописцев. Обставил их дорогой мебелью из красного дерева, дуба и эвкалипта, расстелил редкие ковры. В большом зале взорам посетителей представал прекрасный клавикорд, инструмент, который в ту пору можно было увидеть лишь во дворцах самой высокой европейской знати.
«У меня есть все, чего ни пожелает душа, — думал Кантемир, стоя возле притененного занавесью окна. — Только какая мне от этого польза? Кто ответит на вопросы, мучающие меня? Квинтус Курций, оставивший нам жизнеописание Александра Македонского? Но что осталось от великого Александра? Три аршина земли приютили под собой все его величие, и стал он пищей земных червей. К чему богатства, к которым мы вечно стремимся? Нагими выходим из материнского чрева, нагими возвращаемся во чрево земное».
За спиной князя вдруг послышался голос. «Ты, человек, а не раб. Господь с начала всех начал отдал мир в твою власть. Владей же им и его разумно устраивай!» Голос разорвал тишину кабинета. Кантемир вздрогнул и обернулся, чтобы увидеть говорившего. Перед ним были только шкафы, набитые рукописными и печатными книгами, пергаменами, купленными им или подаренными ему в прежние времена друзьями из Цареграда, Молдавии и Польши. Но кто дерзнул поучать его? Князь подошел к шкафам, всматриваясь в изукрашенные переплеты. Плутарх? Еврипид? Проперций?
Кантемир высек огонь. Раскурил трубку с мундштуком из слоновой кости. Зашагал от стены к стене по комнате, разбрасывая клубочки дыма. И послышался снова голос, еще более внятный: «Всяческая слава и похвала знатнейшему имени есть, ежели некто в неустанных трудах пребывает, проливая пот свой ради отчизны, ради народа своего, небрегая опасностями...» Голос, казалось, доносился из сундука в углу. Там уже много лет хранилась рукопись на молдавском языке — «Иероглифическая история». Значит, князь сам обратился только что к самому себе...
В глубине комнаты, между полками и шкафами на стене висело полотно, подаренное Кантемиру царскими живописцами Иваном Зобовым и Григорием Тенчегорским. Князь часто останавливался перед ним, словно перед иконой и символом веры. То была аллегорическая картина, рожденная могучим воображением и исполненная божественными красками. В середине, на сказочном скакуне, красовался он сам, господарь Земли Молдавской. Князь лихо вскинул куку со страусовым пером. Бросил под ноги горячего жеребца турецкие знамена с полумесяцем — проклятие для народов, ключи ко всяческим злодеяниям. Советники и народ его приветствуют, восхваляя геройские подвиги воеводы. Заключен священный союз с непобедимой державой Российской, к ногам которой рухнула неправая и мнимая слава шведов. Князь направил коня к стягу с двуглавым орлом; только при его помощи малую Землю Молдавскую можно вызволить из темной ямины оттоманского непотребства.
Клубы дыма заволокли напрягшееся туловище боевого коня. Сказочный жеребец еще более напружился и захрапел. Встрепенулся и — попятился, грызя удила, но покорился узде, натянутой железной рукою всадника. Кто сказал, что Дмитрий Кантемир-воевода утратил былую силу духа и сражен неотступными горестями бытия? Кто сказал, что не владыка он более своей судьбе? Разве не сидел он по-прежнему крепко в седле? Разве не в силах приложить руку к колесу времени?
Эти мысли согрели князя, вернули ему упорство. Даже Слава на картине, казалось, взмахнула крыльями и снова позвала его к бессмертию.
— Здрав будь, государь, — послышалось вдруг.
Это был его милость Ион Некулче, гетман. На нем было новое парадное платье и марокиновые сапоги. Но лицо выглядело бледным, глаза — усталыми. Гладкие прежде черты покрылись морщинами. На всем обличье боярина лежала печать печали и невзгод.
Облобызав руку князя, Некулче опустился в указанное ему кресло.
— Похвальным и достойным было бы, государь, если твое высочество не душило бы себя этаким дымищем, — молвил он кротко. — Сие чертово зелье смердит, словно дух преисподней.
Словно по невидимому знаку возник шустрый прислужник по имени Иоанн Хрисавиди. Приняв из рук князя трубку, он исчез за дверью, будто и не появлялся вовсе. Дмитрий Кантемир стал молча прохаживаться перед креслом гостя. Легкий румянец, озаривший только что его щеки, пропал.
— Едешь? — спросил он коротко.
— Еду, государь, — ответил Некулче, словно уже издалека.
— Покидаешь меня, значит, и ты?
— Не покидаю, государь. Клянусь опять, целуя святой крест, что останусь для тебя навеки все тем же верным другом и преданным слугой. Прошу посему снова — прости меня. Невзгоды и горести твоего высочества тяжки, и нет им числа. Знаю их, понимаю и переживаю с твоею милостью вместе. Каждая из них — также и моя, точит мне сердце, как червь. Но сердце гложет иное страдание, которое я уже не в силах вынести.
Кантемир не смягчался.
— Бежишь обратно к туркам?
Воярин поднял глаза на своего господина не без упорства и стойкости. Много дней и ночей провел он в терзаниях, пока решился. Много слез он пролил и святых призывал на помощь себе и в поддержку. И угодники божьи подсказали боярину, что его высочество господарь был всемогущ и всесилен дома, в своей столице; ныне же, в чужих краях, крылья князя подрезаны, а булава надломилась. Ибо кто оторван от земли своей и племени, тот подобен ветке, отделенной от дерева, или самому дереву, если обрубить ему корни.
— Не к туркам бегу, государь, от поганых мне нечего ждать, кроме топора или оков. И сохранность тайн твоего высочества и его царского величества, кои мне доверены, пусть тебя не тревожит. Еду к друзьям в Польшу, поближе к нашему рубежу.
— А там будешь вынюхивать тропку, чтобы на ту сторону перебраться?
— Там я стану ждать твое высочество с войском.
Дмитрий Кантемир положил руку на плечо боярина. Терять такого друга не хотелось. Молвил с жаром:
— Но чем тебе плохо здесь, Ион? Разве ты в чем-нибудь терпишь нехватку? Не везде в почете? Ты и супруга, и сыновья? Разве забыл, что не радеющих о богатстве возлюбил господь, но щедрых разумом?
Князь подошел к книжной полке, коснулся пальцем поблекшего от времени пергамена и продолжал:
— Приобщаясь к заветам господа, разве не восстал противу мирских благ за много столетий до нас мудрый царь Соломон? Разве не он произнес слова:
«Много в мире злых, обогащающихся и беднеющих. Много также добрых; но мы не сменим Добродетели на богатство, ибо добродетель всегда стойка, Богатство же неустанно переходит из рук в руки».
— Истинно так, государь, — ответил гетман. — Только прости меня опять, ибо глаголю я от чистого сердца, в коем не было и нет места ни клятвопреступлению, ни лукавству, ни лжи. Что до хлеба насущного — слава богу, с голоду я не помираю. Если бы мне чего не хватало — обратился бы с просьбой к твоему высочеству или к царю, и вы бы мне добавили того. Только вот, государь, выхожу я из дому — и душа сжимается. Вроде та же здесь на деревьях листва, да все не такою кажется мне веселою и живой, как у нас, на Молдове; все такое же вроде небо — да не та в нем ласка, и землица не так мягка, и воздух не так согревает меня, и в воде нет той сладости... Еду я, к примеру, по своим вотчинам. Велю кучеру натянуть вожжи. Выхожу из возка и поднимаюсь по склонам холма. И не холм уже передо мной, а россыпь сокровищ. Тут — яблоня. Там — зрелая гроздь винограда. Дальше зеленеет орех. Рядом с ним — груша. Сорви сочный плод — и вкусишь земной сладости. Не нравится? Оставь этот, сорви еще лучший. Идешь дальше — видишь лужайку. Ложись себе на ней, раскинь руки, вздремни. Подойди к источнику, освежи чело ключевой водой. А там уже ждет тебя тенечек с соловьиной песней и запахом липы. Ох-ох, государь, послал бы нам бог вольность да мир, — уж тогда знали бы мы, где родное гнездо для нас да земной рай. Хороши и драгоценны венгерские вина, которые привозят к нам в бочках и держат в погребах. Только я хочу выжать рукою гроздь, возросшую на родной земле, и выпить брызнувший из нее в чашу сок. Такое вино только и сладко, такое и пьется. — Некулче глухо закашлялся и по-стариковски качнул головой. — От такого добра, государь, не отвернулся бы сам Соломон премудрый.
В комнате стало душно. Сквозь узкие стекла пробивался скупой, мутный свет. Лишь временами становилось светлее, — признак того, что где-то над миром солнце все еще ведет упорный бой с облаками и туманом, дабы ввести над окрестностями в права запоздалую весну.
— Понимаю, Ион, твои колебания и страхи, твою любовь. Колебания охватили тебя, ибо время течет в темный дол бесконечности, а пути наши к родине по-прежнему тяжелы и тернисты. Ты страшишься, ибо нет конца вражде. Помни же о том, Ион, как безграничны к нам милости господа и московского царя. И время, когда воссядем мы на боевых коней и увидим молдавские пределы, уже не за горами. Не было еще такого, чтобы славный царь Петр оставил братьев в еде. Поэтому страхам твоей милости пора навсегда рассеяться. Ибо и здесь, как в любых других землях, живут разные, очень разные люди. И в этих землях их раздирает вражда и зависть, смятение и раздоры...
Некулче молчал. Сильное тело бывалого воина вдавилось с одной стороны в кресло и сгорбилось, словно на него навалился камень. Кантемир отпил холодной воды из хрустального кубка, стоявшего на столе, и продолжал:
— По этим причинам, Ион, легко понять: думаешь ты одно, а говоришь другое. Не одна лишь тоска по родине властно призывает тебя к границам Молдавии.
Ресницы Иона Некулче дрогнули. Убедительность речей князя, проницательность ума, его умение проникать в чужие мысли всегда изумляли боярина. Ион не успел ничего сказать в свое оправдание, Кантемир бросил еще более тяжкие слова:
— Если же любовь твоя к родной земле так сильна, запомни: во имя процветания ее и свободы надобно биться. Саблею, пером, иными нашими искусствами. Даже оставленный всеми друзьями, я не выпущу оружия сего из рук.
Боярин поднялся из кресла и произнес не без чувства вины, хотя в глубине его глаз светились огоньки прежнего упрямства:
— Добро, государь. Держась прежней веры и присяги, я никогда не отложусь от тебя вовеки ни душою, ни помыслами. К Николаю-воеводе Маврокордату, сыну Александра-воеводы Иксапорита, нынешнего властителя над Молдавией, никогда не пристану. Буду оставаться вблизи границы, под боком у поганых, буду ждать от твоего высочества приказов и слать тебе вести, ибо помощь брата — наша крепость и оплот. Протопчу незримые тропы для тайных вестей от города к городу, от села к селу. Буду неустанно побуждать верных земляков наших быть начеку и держать уши настороже, готовя сабли для избавления от супостатов.
Кантемир понял теперь, что его верный гетман не станет более ждать не единого дня. Голос Некулче был глух от печали. Он торопливо добавил:
— Нижайше молю опять твою милость на меня не гневаться. Был бы я здесь один — непременно бы с тобой остался. О детях своих пекусь: что станет с ними? Держава Российская велика, другой такой обширной на свете нет. Велика ее сила и достойно оружие. Сколько лет уже бьет Россия то турка, то татарина, то шведа... Мои же детки растут. Где был пушок — там ныне перья. Но станут ли здесь боярами, какими были мы у себя? Скорее — пойдут в солдаты, как заведено царем. И даже если будут посланы в заморские страны учиться, та же солдатчина останется им уделом, разве что в ином мундире, офицерском.
В комнате стало тихо. Старые друзья глядели друг на друга долго, глазами, полными слез.
Попрощались.
Ни один не ведал в тот час, что никогда уже не увидит другого.
За ту весну Дмитрий Кантемир, казалось, постарел лет на десять. Голос его редко звучал в комнатах или во дворе. Светилась редко улыбка. В редкие вечера князь сажал детей к себе на колени; но не рассказывал более долгие сказки, придумываемые им с мастерством, а только утешал или бранил. Выпив утренний кофе, Кантемир удалялся в кабинет и выкуривал в одиночестве трубку. И мало кого принимал у себя. Только Анастасий Кондоиди дерзал приоткрывать дверь, спрашивая князя о чем-нибудь или напоминая, что о телесной пище тоже забывать не следует. Слушая певучую греческую речь учителя, Кантемир смягчался. Князь отрывался от книг и благодарил Анастасия ласковым взглядом. Кондоиди тоже был старым другом, еще по Стамбулу. Грек из предместья Фанар, он упорно трудился, собирая по крупице знания и распутывая тайны многочисленных языков. Был проповедником у константинопольского патриарха. Служил затем у русского посла Петра Толстого. Словом и делом защищал христианскую веру. Но кое-что из сказанного им достигло чутких ушей султанских чиновников. Один господь знал, как ему удалось избежать гибели. За опасные пределы османской столицы его и вывез Дмитрий Кантемир, Анастасий последовал за князем и в изгнание.
После ухода Кондоиди, принявшего его повеления, Кантемир снова опускал чело на сжатые кулаки, погружаясь в туманные тексты вселенской мудрости. Время от времени, окунув перо в чернильницу, князь делал на бумаге отрывочные заметки — на молдавском или турецком языке, на латыни.
В тот день явился Гавриил. Грамматик исчезал на целую неделю. Взгромоздившись на смирную клячу, отправлялся, словно бродяга, бог весть куда, никому не сказав, в какую сторону. Возвратился на той же кляче, зажав под мышкой суму. Не глядя на челядь, собравшуюся во дворе, без промедления прошел в покои господаря. Только здесь грамматик скинул клобук и пригладил растрепанную ветрами бороду. Отвесив полагающийся поклон, зубами развязал завязки торбы.
— Господь всеблагой не оставляет милостью свои создания, — доложил он не без хвастовства.
— Неужто бог наполнил твои карманы золотом? — недоверчиво осведомился Кантемир.
— И злато — от господа, государь, обладать им — не грех. Только мне ниспослано иное...
Кантемир с нетерпением следил за тем, как грамматик возился с завязками, завязки уступили, и владелец, покопавшись в объемистой сумке, начал извлекать из нее разнообразные полотняные узелки. Осторожно сложив их на столе, стал разрезать ткани, попутно объясняя:
— Не все книги, мною разыскиваемые, удалось найти. Но и то, что добыто, — не бросовое. Гляди, государь, Лункавилус, «Historiae Musulmanea Turcorum», Франкфурт, в лето 1569 от рождества Христова. А вот, постарше: Филипп Лоничер, «Chronicarum Turcorum» и еще одна, на французском, «Histoire de l’etat present de l’Empire Ottoman.» А вот «Simbola et emblemata» — о греческих и римских героях. Да еще две, которые нам сгодятся, — «Библиотека, или о богах», писанная Аполлодором; да рукопись, которую я клятвенно обещался вернуть через месяц, — московская старинная летопись. Писана, как говорят, монахом Нестором. Дай тебе бог счастья, государь, читай себе на здоровье!
— С радостью, учитель Гавриил, — Кантемир с просветленным ликом, словно от принесенной херувимом доброй вести, одарил усердного и высокоученого раба ясной улыбкой. — Чем вознаградить тебя за бесценную эту службу?
— Дозволь, государь, снова заняться картой Молдавии. Надо вычислить расстояния между городами.
— Не отдохнуть ли тебе немного?
— Отдохну, государь, и за дело, — ответствовал грамматик с живостью, словно и не носил за плечами полсотни с лишним лет нелегкого жития.
Беседа была прервана камерарием Антиохом Химонием, явившимся неожиданно и казавшимся, как всегда, ошарашенным невесть чем. Когда бы его ни встретили, камерарий глядел озабоченно, словно куда-то с перепугу спешил. Островерхая кушма никогда не сидела на полагавшемся ей месте, то сваливаясь на затылок, то держась на самом ухе. Входя к князю и держа по этому случаю под мышкой головной убор, камерарий являл взорам длинные, спутанные пряди волос, напоминавшие пучки соломы, скрученные вихрем. Зато камерарий был хозяйственным, деятельным человеком, к тому же — чистым на руку. Где побывали его рука и глаз — там не оставалось места для воровства, неразберихи или недобросовестности.
— Плохо дело, твое высочество, — объявил он, тяжко дыша.
— Так ли уж плохо? — улыбнулся Кантемир, зная повадки верного слуги.
— Совсем, государь, — сказал камерарий с еще большим значением. — Лучший наш скакун лег и не встает.
— Не шути так со мной, камерарий, — заволновался Кантемир. — Что с ним?
— Не ведаю, государь. Растянулся на соломе и стонет. Боюсь, как бы не околел. Уж мы с дедом Трандафиром пробовали всякое, и все напрасно.
Лучший скакун кантемировских конюшен был белоснежным жеребцом, подаренным князю царем сразу после битвы под Станилештами. Говорили, что раньше он носил на себе шведского генерала и был отнят у владельца под Полтавой. Вручая Кантемиру поводья, Петр Алексеевич пожелал: верхом на этом льве дай бог въехать тебе, князь, победителем в твою столицу. Когда же сел в седло и пошевелил поводьями, Кантемир понял, что конь, названный львом, наделен к тому же чуть ли не сверхъестественной понятливостью. Конь скакал, пускался в галоп, вставал на дыбы, поворачивал назад, останавливался как вкопанный на всем скаку по самому легкому прикосновению хозяйских шпор. Порой неумело подгибал передние ноги, становился на колени и, мотая башкой на три стороны, кланялся. И вот такое дивное животное теперь не могло встать с подстилки и стонало.
Когда они почти бегом подошли к конюшне, камерарий с досадой прикусил губу. Белый жеребец возвышался на всех четырех ногах и вздергивал раз за разом голову, да с такой силой, что старый силач Трандафир Дору едва удерживал в руках поводья.
— Чертова животина! — перекрестился Химоний. — Как избавил ты его от сглаза, мош Трандафир?
Дед поклонился господарю и усмехнулся.
— Горелкою, камерарий. Горелкою с сырыми яйцами.
— Так мы же вместе ему их и давали!
— Давали-то вместе. Да проняло его лекарство после того, как ты ушел.
Кантемир потрепал дивного коня по холке и вышел из конюшни. И тут заметил, что слуги у кованых железных ворот с поклонами впускают не званного им гостя. То был богатый и важный князь — Александр Кикин. Кантемир познакомился с ним здесь, в Москве. Видел и в Петербурге — Кикин с лестью на устах вертелся в окружении царя.
Оба с достоинством приветствовали друг друга, пожали друг другу руки. Александр Кикин заявил:
— Я прибыл без приглашения вашей светлости, досточтимый принц и князь, не жданный вашей светлостью, и прошу меня за это простить. Не по делам политики приехал я и не по торговым. Побывав у приятеля неподалеку от вас, решил ненадолго зайти проведать. Пожелать вам всяческого благополучия и отправиться дальше.
— Благодарю вас, князь, — отвечал Кантемир. — Не будет ли угодно погулять со мною по саду?
Кикин ткнул тростью в направлении дворца.
— Отличные палаты, ваша светлость.
Кантемир не спускал подозрительного взгляда с посетителя. В левом глазу князя белело пятнышко — не более снежной пушинки. Этот глаз у него был меньше второго, и зрачок, казалось, постоянно подпрыгивал позади белого пятна, стараясь выскочить из-за него.
— Отличные конюшни, прекрасные лошади, добрые слуги, — продолжал хвалить Кикин, помахивая в хорошем настроении тростью.
В саду, разбуженном дыханием весны, было полно челяди. Одни срезали с деревьев сухие ветки, другие окапывали их, третьи работали граблями.
— А какой чудесный сад! — воскликнул гость. — Когда зазеленеет листва и раскроются венчики цветов, прекраснее места не сыскать во всей России. Только дурак мог бы небрегать таким дивным уголком. Только нам с вами до таких местечек скоро будет далеко — не дотянуться. Его царское величество государь наш Петр Алексеевич приказывает нам всем переезжать к устью Невы, в тамошние болота да трясины.
Они пошли по извилистой тропинке по середине сада. Под лаской щедрого солнца ступали размеренно, будто считая шаги. Время от времени один из них нагибался, чтобы пройти под низко нависшей ветвью. Кантемир порой задерживался, рассматривая набухшие почки. С какой целью к нему явился Кикин? Ведь ясно: он здесь неспроста. Может быть, это — один из тайных противников царя, старающихся переманить на свою сторону людей, верных Петру?
— Не ведаю, как мыслите вы, исконные князья России. По моему же скромному суждению, новая столица — не прихоть царя, но истинные врата к счастливым берегам свободы и цивилизации, — осторожно промолвил Кантемир. — Пушки новой крепости и Петербурга возвещают королям и императорам, что Российская держава не станет более мириться с беззакониями своих спесивых соседей.
— Святые слова, князь и принц Кантемир. Честь и славу народа нашего следует защищать и держать высоко. Только слишком многое творится по пустым замыслам, из-за упрямства малодумца. Пусть так, Петербург — врата. Пусть крепость его неприступна. Пускай ее солдаты играючи разделываются с врагами. Но зачем переводить туда двор? К чему переселять туда честных наших бояр? Зачем отрывать их с корнями от дедовских гнезд и развеивать по ветру бедствий? Не сатанинское ли это дело?
Петр с первых лет царствования вогнал немало булавок под толстую шкуру российского великого боярства. Словно не хотел поступать с ним, как полагается, — ни по-человечески, ни по-царски. Не знал ни отдыха, ни сна. Не имел терпения. Россия, словно разпорошенный муравейник, приходила в ужас от его поспешности. Князей и бояр растрясло до самых печенок. Всем пришлось взяться за работу. Заняться торговлей. Изучить мануфактурное дело. Давать деньги на корабельное строительство и пушечное литье. Рушился старинный уклад. Прошел слух — явился-де в мир антихрист. Ибо где еще было слыхано: каждому дворянину вменили в обязанность построить себе баню и мыться в ней каждую неделю, а то и чаще!
В лето 1700-е, по наущению своих немецких советников, царь начал большую войну против шведов, которыми тогда правил неустрашимый король Карл XII. Российское войско не встало еще как следует на ноги, не научилось обращению с новым оружием, не привыкло к регулярному воинскому строю. Враг не раз рассеивал его и гнал по снегам и болотам севера. Храбрые солдаты гибли в боях или угонялись в плен. В руки противника попало несколько генералов и министров. Но Петр не желал отступать. Свирепея, царь приказывал гнать под его знамена новых рекрутов, растить новых генералов. Урал и иные отдаленные места империи заполнились литейными заводами и фабриками, на которых ткали паруса. За год из их ворот вывозили столько пушек, фузей, пистолетов и сабель, сколько раньше не получали и в десятки лет. Военные суда, построенные по проектам самого царя, один за другим сходили на воду со стапелей. И крепости, когда-то захваченные шведом, начали сдаваться русским: Нотебург, Ниеншанц, Дерпт, Нарва, Рига, Выборг...
Поставив на колени польского короля Августа, Карл вторгся на Украину, нацеливаясь на Смоленск и Москву. Но под Полтавой споткнулся и свалился с коня. Его грабительская армия была стерта в пыль.
Взяв Ниеншанц, Петр Алексеевич прогулялся по невскому устью и заливам и приказал заложить на Заячьем острове; по-фински — Янни саари — мощную крепость, позднее названную Петропавловской. Для руководства фортификационными работами был приглашен итальянский архитектор Доменико Трезини. Вскоре на царском бастионе воссиял фонарь маяка, извещая шведский флот о том, что новая твердыня вошла в полную силу. Влюбленный в здешние водные просторы, Петр велел пригнать тысячи мужиков — рыть канавы и каналы, строить земляные и каменные укрепления. Затем повелел своим советникам возводить себе на том месте дворцы. После советников такой же приказ получили именитейшие бояре. На дикой прежде пустоши начало расти поселение. Все более ширясь, оно стало превращаться в город. В конце концов в это место была переведена столица государства. Шведам пришлось уразуметь, что русский флаг будет развеваться вовеки веков, а англичанам, голландцам и другим народам — что Россия готова торговать на Балтийском море с каждым, кто того пожелает.
Все это, однако, мало радовало князя Кикина. Чуть покачиваясь на ходу рядом с Кантемиром и щуря глаз с белым пятнышком, князь возмущался:
— Не жаль царю нас, вот в чем дело. Продался иноземцам. А не продался — дал им себя окрутить.
Кантемир слушал со все большим неудовольствием. На что надеется Кикин, так яростно нападая на своего государя? Почему так уверен, что его слова не будут переданы царю? На это могут быть три причины. Либо у князя в столице есть надежные и могущественные сообщники, желающие завлечь в свои сети молдавского господаря, либо он полагает, что Петр не поверит доносу чужестранца на русского вельможу. Наконец, он мог пытаться вызвать Кантемира на откровенность и по повелению шпионской службы самого монарха...
Дмитрий отвечал с прежней осмотрительностью:
— В делах властителей, господин Кикин, отражается божья воля, стоящая выше человеческого разумения. Не нам с вами их судить.
— Да, да, не нам, — покачал головой князь. — Но как терпеть, если огонь поджаривает нам пятки? Боюсь, что царь наш просто нездоров... Ибо есть ли на свете муж, во здравии ума способный оставить московское изобилие и удобства и по своей воле увязнуть в тех северных топях?
— Философ Фалес Милетский сказал: «Мудрейшее из сущего — время». Пусть время и поможет нам вынести наилучшее суждение о делах, которые сегодня нам кажутся полезными или вредными. Петр Алексеевич тщится связать помыслы своих подданных в единый узел и направить к единой цели. Так что примите, сударь, мой совет: не желайте ему зла.
Золоченая трость князя все реже отбивала ритм шагов.
— Далека философия вашей светлости, принц, от наших будней и невзгод, — пробубнил он с разочарованием. — Но я не сержусь на вас. Я излил перед вашей светлостью горечь души моей; иного же в мыслях не держу, так что подозрения ваши напрасны. Тревога знатнейших людей Земли Русской о будущем нашем острее и глубже, чем беспокойство, которое у нас вызывают дела его царского величества. Царь надменен и легкомыслен, царь ищет славы в походах и войнах. С другого боку, проклятые иноземцы, призванные им на Русь, пьют нашу кровь и бесчестят нас. Эти новые приятели царя опаснее, чем турки или шведы, зарящиеся на земли державы...
— Россия несказанно богата, — продолжал гость. — На ее просторах можно найти все, что нужно человеку: железную руду и соль, алмазы и медь, пушнину и лен. Горелки у нас столько, что можно в ней купаться, вдосталь пива и меда. Есть и кому работать — варить водку и продавать бочками в кабаках. Но царю не по нраву все, что наше. Только привозное, только то, что закупит он на наши кровные за границей.
— Прошу прощения, ваша светлость, — перебил эти жалобы Кантемир. — Но развитие торговли не менее необходимо, чем воинские виктории.
— А мы обойдемся без того и другого, — еще более возгорелся Кикин. — Российские бояре непривычны к торговле, иноземцы приезжают к нам и обкрадывают нас.
Кантемир развеселился:
— Пусть обучаются математике и искусству торговли. Тогда никто не сможет их облапошить!
— Ваша светлость говорит обо мне?
— Вовсе нет. Просто к слову пришлось...
Оба князя свернули на другую дорожку и возвратились по ней к конюшням.
Во дворе внезапно послышался шум. Заскрипели петли ворот. Забегали туда-сюда слуги. Прогрохотали кованые колеса, послышались крики кучера, сдерживавшего коней. Прибежал Иоанн Хрисавиди в белой шапочке поверх длинных волос, объявил:
— Прибыл какой-то господин из Петербурга, государь. На царского вельможу вроде не похож...
Когда князь вышел во двор, гость успел выйти из роскошной кареты и отдавал приказания своим слугам. Это был Иоганн Готтхильф Воккеродт, секретарь прусского посольства в Петербурге и знаменитый ученый. Год тому назад Кантемир мимоходом встретился с ним в столице, но близкого знакомства не свел.
Украшенная перьями шляпа гостя описала у его ног полукруг, коснувшись земли.
— Честь имею приветствовать и поздравить прославленного принца Земли Молдавской и российского князя и низко поклониться его светлости! — сказал он по-немецки.
Кантемир шагнул ему навстречу и ответил на том же языке:
— От души рад приезду вашей милости, благодарствую за приветствия и поздравления. Мой дом, сам я, сыновья и все мои люди готовы покорно служить высокому прусскому гостю, чье присутствие для нас — великая радость и честь.
Александр Кикин, не успевший проститься с хозяином, отвесил обоим поклон, направился к своей карете.
В передней дворца Иоганн Воккеродт отдал слуге шляпу, сбросил с плеч пелерину. Это был статный, хорошо сложенный мужчина лет сорока. Белое лицо гостя привлекало свежестью и приятными чертами. Над черными глазами выгнулись густые, ухоженные брови. На плечи ниспадали букли великолепного парика. Движения Воккеродта были энергичны, зато спокойная речь отличалась редкостной учтивостью и даже величавостью.
— В Петербурге мне довелось встретиться со слугою вашей светлости, ныне пребывающем на царской службе, с неким капитаном Георгицэ, — сказал гость. — Он просил меня передать вам письмо, вместе с пожеланиями доброго здоровья и благополучия.
Кантемир взял конверт, но распечатывать его не стал и положил перед собою на стол — знак того, что вскроет позже. В эти минуты все его внимание принадлежало высокому и дорогому гостю. Иоганн Воккеродт изобразил особую улыбку, в берлинских салонах предназначавшуюся иностранным дипломатам, и не без пафоса заговорил на звучной, беглой латыни:
— Имею высокую честь передать пресветлому принцу Земли Молдавской, прославленному обширными познаниями в области истории и бранными подвигами в борьбе против Оттоманской империи, горячие приветствия и добрые пожелания его королевского величества Фридриха Вильгельма Прусского и почтенного президента Берлинской академии наук доктора Готфрида-Вильгельма Лейбница. Моя страна и знатнейшие ее граждане протягивают руку дружбы и братства храброму воину и государю, знаменитейшему ученому и писателю.
— От души благодарю его величество короля Пруссии и желаю ему много лет здравствовать в благополучии и славе. Благодарю также достойного президента Берлинской академии доктора Лейбница. Господин Лейбниц давно дорог мне как знаменитый математик и прославленный философ, по сравнению с коим я — сущее дитя.
Воккеродт снял с лица усмешку дипломата и улыбнулся с искренней теплотой:
— Возвратясь к моим просвещенным господам, я скажу им прежде всего, что молдавский принц — истинно учтивый и скромный государь. Теперь осмелюсь задать, с милостивого дозволения вашей светлости, несколько вопросов, касающихся вашей особы и всего рода Кантемиров. Какие книги написаны вашей светлостью? Какова ваша философия? Хочется также узнать, к примеру, об участии вашего высочества в Прутской баталии, об уходе вашего высочества из-под турецкого подданства, о коем в мире ходит столько разных толков. Враги вашей светлости, скажу откровенно, со злобой утверждают, что турки, смилостившись, даровали вам малый кус пирога; ваше же высочество, будучи неверным и алчным, переметнулось к русским, дабы заполучить еще больший кусок. Другие возражают, что молдавский принц с его маленькой страной просто очутился волею судьбы между двумя великанами, схватившимися в борьбе, так что в конце концов устремился к тому берегу, к которому его прибили обстоятельства. Есть и такие, которые утверждают: царь и его люди купили-де ваше высочество за полновесное золото... Слова, слова... Пусть простит ваша светлость: нам хотелось бы знать правду.
Кантемир с достоинством взглянул на гостя, с дружеской благожелательностью задававшего ему столь смелые вопросы. Скрестив руки на груди, князь отвечал:
— Эти толки, уважаемый господин Воккеродт, по свету пущены нашими недругами, частью — турками, частью — татарами, частью — иными злобствующими. Пущены по ясной причине: если ты не по зубам врагу, он пускает в ход клевету. Немало на свете и таких, которые чернят нас из обычной глупости. Ибо судят о других по собственному нраву: как бы сами себя повели, если б с ними такое случилось. У этих нет идеалов. В их слабых умах не укладывается, как может человек принести своим идеалам что-нибудь в жертву, тем более — самое для него дорогое. Если сказать им, что я восстал, дабы отвоевать вольность моей земли, к коей мой народ стремится уже две сотни лет, они еще могли бы тому поверить. Скажи я, однако, что поднялся на защиту идеалов, стоящих превыше любых границ между государствами, ради утверждения среди людей божественной гармонии и счастья, они объявили бы меня безумцем и прокляли бы. Ибо такое в их пустых головах не может уместиться вовек.
С лица прусского секретаря исчезли все виды улыбки, которыми он успел в тот день щегольнуть. Секретарь побарабанил тонкими пальцами по виску. Он, видимо, не ожидал такого объяснения и несколько запутался в мыслях.
— Ваше высочество владело дворцами и землями, имуществом и золотом, — сказал он. — Вы утратили их как в Молдавии, так и в Турции. Следует ли понимать, что ваше высочество легко отказалось бы и от тех богатств, коими владеет в России, если этого потребовали бы его идеалы?
Кантемир сильнее сжал руки, скрещенные на груди.
— Именно так, господин Воккеродт. У рыбы в море нет добра — для нее не существует и утраты. Таким должен быть и мудрец. Что касается России, для меня не может быть колебаний. В ее руке, в деснице ее государя Петра Алексеевича я чувствую силу, способную пресечь многие козни зла.
— Какое светлое, отличное логическое построение! Я изумлен и нуждаюсь во времени, дабы над ним поразмыслить. Если мои досужие расспросы еще не наскучили вашему высочеству, поведайте мне, прошу вас, историю вашего высокого рода.
Теперь колебания охватили Кантемира. Князь не раз размышлял над деяниями прежних кантемировских поколений. Но что сказать этому немцу? Истина прекрасна и полезна. Правдивые речи достойны хвалы. Но что дает истина, идущая вразрез с представлениями текущего времени, что приносит она раскрывшему ее, кроме горечи и хулы? Что может породить, кроме новых недоразумений и предубеждений? Иоганн Воккеродт, возможно, собирает любые сообщения, в том числе роняющие чье-то достоинство, только для того, чтобы назавтра переправить их своим хозяевам и друзьям, дабы те, еще более исказив, распространили их затем по всей Европе, а впоследствии — вписали и в книги, к сведению потомства. Положить руку на сердце и признаться перед цивилизованной Европой, что родитель его вначале был всего лишь мелким помещиком из Фалчинского уезда? Что отец занимал незначительные должности при молдавском дворе, что в чине капитана участвовал в походах и, как уже случалось с простыми капитанами, случайно попал на престол княжества? Что не выпало ему владеть ни вотчинами, ни высоким положением, ни занимать важные должности? Что был он государем неграмотным и мягкотелым? Что собственные бояре держали его в узде, грабя страну и разворовывая ее богатства? Что он всегда держал сторону турок против христиан и покорно терпел их позорное иго?
Нет, слишком уж эта повесть удивила бы европейскую знать, слишком рано бы повернула ее к нему спиной.
Князь трижды хлопнул в ладоши. Хрисавиди принес трубку.
— Углубляясь в историю, находишь порой любопытные вещи, удивительнейшие вещи, — сказал он тихо. — Так и с нашим родом. Корни его уходят далеко — к монголам из племени барлас. В нем и родился предок наш Тамерлан, чьи дела ныне известны во всем мире. Из его потомства и вышли наши предки. Это видно даже по звучанию нашего имени. Его слагаемые «кан» и «Тимур», что значит вместе «кровь Тимура».
Глаза знатного немца загорелись. Он услышал как раз то, чего ждал. Новость получит громкий отклик при берлинском дворе и будет переходить из уст в уста как небывалое открытие.
— Высокородного родителя моего господаря Молдавии Константина Кантемира-воеводу на престол привело его наследственное право. Взяв в руки бразды государственного правления, отец нашел родину разделенной раздорами и враждой. При предшествовавших ему княжениях бояре Земли Молдавской вышли из повиновенья князьям, ибо прежние воеводы были слабы разумом и бессильны в делах власти. Каждый боярин не без права полагал до того, что, чем громче будет он кричать, тем охотнее его станут слушать. Бояре ненавидели друг друга и враждовали, клевеща друг на друга, предавая и разоряя друг друга. Отец мой, Константин-воевода, со всей строгостью присмотрелся к их делам и призвал к порядку. По-новому устроил государственные дела. Отдал в руки палачей злоумышленников и воров. Приструнил бояр справедливым, всенародным судом. Будучи независимым и мудрым государем, отец всю жизнь лелеял мечту об освобождении от чужеземного ига и непременно осуществил бы ее, если бы ему не помешали государи окрестных стран, более всего — польские.
— Ваше высочество ведь побывало у турок в заложниках, — вставил Воккеродт.
— И это, может быть, было для него важно, но не могло бы остановить. Мужественное сердце отца моего согласилось бы пожертвовать любимым сыном ради вольности родной земли.
— Теперь рассуждения вашего высочества для меня яснее, — заметил немец. — Но что было — миновало. Ваша светлость исследовали глубины истории, философии и языков у славных учителей. И сами написали прекрасные книги. Поэтому Берлинская академия обращается к вам с просьбой составить для нее список трудов вашего высочества и просит также написать книгу о Земле Молдавской. Европа слишком мало знает об этом государстве. История, географические особенности, обычаи и государственное устройство Молдавии у нас никому не известны. Со стыдом должен признаться: будучи неплохим знатоком географии всего мира, я не могу ничего сказать о вашей стране. И искренне о том сожалею.
— Сожалею о том и я, — вздохнул Кантемир. — А книга о географическом положении и внутреннем описании Молдавии давно живет в моих мыслях. Да и заметок для нее у меня уже накопилось немало. Остается засучить рукава и замесить как следует тесто...
— Отлично! — обрадовался Моганн Воккеродт. — А я бы охотно помог.
— Буду искренне благодарен.
Дни нашей жизни быстротечнее речной волны. Только-только прошумела весна, и вот уже лето. После лета пришла осень, и ее же в свое время вытолкала со двора зимушка-зима. Только что ты был молод, и вот уже надвигается старость. Резвился, как жеребенок на лугу, гикал на весь лес, и вот штаны на тебе уже обвисли и болтаются, и стоит чуть пробежаться, как за горло хватает одышка и кашель.
Так в морозный январский день делился мыслями дед Трандафир Дору с белоснежным жеребцом, подаренным Дмитрию Кантемиру самим российским царем. Дед выглаживал жеребца скребницей, а тот похрустывал овсом. Кончилась чистка — пришла к концу и торба с зерном, надетая на конскую морду. Дед Трандафир уселся на край яслей, чтобы дать отдых старым костям. Жеребец чихнул, затем положил голову на плечо старого воина, как поступает достойное и умное животное, каким он и был.
Дверь конюшни приоткрылась, и в нее еле протиснулся камерарий Антиох Химоний в необъятной медвежьей шубе и огромной кушме из бобрового меха. За ним вкатился клубок метели, принявшейся кружить между столбами, раскидывая токи теплого воздуха, бросившиеся ему наперехват.
— Где ты есть, мош Трандафир? — заорал камерарий, обрывая сосульки под замерзшими усами.
— Я здесь, слепая камбала, не видишь, что ли?
— Теперь вижу, дед Трандафир, да все как сквозь сито. Бывают у нас тоже злые зимы, но здешние — беда бедой...
Похлопав коня по холке и лбу, он оперся о столб рядом с дедом. Конюшня освещалась единственным оконцем, крохотным, словно зеркальце, так что внутри всегда стоял полумрак.
— Здоров ли, дедок?
— Здоров, спаси тебя Христос.
— Коня-то выгулял? Дал размяться?
— Выводил.
— Добро. Я вот только возвратился из наших сел. Собрал подушное, так что можно и перевести дух. Ну и злые в сих местах мужики...
— Прогнали, что ли?
— Покамест нет. Но чуть до того не дошло. Вот они тут — что твой мул: знает, что идти придется, но ложится. Знают, что от уплаты подушного никуда не денутся, но изворачиваются, выкручиваются, матерятся...
— Так, небось, нечем им, беднягам, платить...
— О том мне их не велено спрашивать, мош Трандафир.
— Как бы не взъярились однажды, не переломали тебе кости...
Химоний невесело вздохнул и перевел разговор на другое.
— Перед самой Покровкой дорогу преградили две санные упряжки с какими-то превосходительствами, со стражей. Солдаты сказали мне, что господа их поехали к нашему воеводе. Так что я проводил их сюда.
— Кто же это был?
— Дружки нашего государя. Один — Воккеродт, немец, второй — Федор Поликарпов, начальник над книгопечатнями, которые здесь зовут типографиями.
— Пить, небось, приехали?
— Это уже не наше дело. Может, пьянствовать, может, и с каким делом.
— Дай им бог здоровья!
— Дай бог.
Оба прислушались к свисту ветра.
— Так вот, дед Трандафир, хотя я недельки четыре как не видал жены, а не стал спешить к ней, но бросился к твоей милости. Бродят мысли, от коих нет мне покоя.
— Выкладывай!
— Началось дело-то еще весной, когда его милость воевода повелел собираться и отправляться в путь.
— Когда вы бросили меня здесь, словно дурня какого, — припомнил дед.
— Так было велено. Твоей милости на месте оставаться, за белым конем неотступно ходить.
— Ну-ну, дальше!
— Вот и я, мош Трандафир, о том мыслю: господин есть господин, в его власти — булава и приказ. Так оно — от бога. Забота же о господине нашем и охрана живота его — в наших руках.
— Ну-ну?
— И приметил я, и, поразмыслив, понял, что наш воевода впал в известный соблазн, так что дело нынче — не чисто.
Дед Трандафир с удивлением взглянул на камерария.
— Не ходи вокруг да около. Говори прямо.
— Расскажу, мош Трандафир, по порядку, ты уж сам кумекай, в чем тут смысл. Как тебе уже известно, государь наш вместе с Воккеродтом, с грамматиком Гавриилом и Кондоиди, с сыновьями и со мной из Москвы направился к Черной Грязи. Въехали в тамошний дворец, и я уже думал, что лето для нас пройдет в спокойствии. Воевода ходил хмурый и гневный. С тех пор, как преставилась княгиня наша Кассандра, мало кто видел его улыбку и слышал смех. Но и отдыха себе не дал. Через две недели приказал запрягать; проехали мы в Соломино, в пяти сотнях верст отсюда. Князь по-прежнему был мрачен и зол. На долгий путь не стал брать возов с харчами да дойных коров, как полагается, — велел грузить сумки да лари с книгами и пергаменами. На привалах бродил с Воккеродтом и грамматиком из оврага в овраг, из урочища в урочище, искал развалины старых крепостей и памятники. Заезжал в монастыри и церкви, принося дары и советуясь со святыми. И по сто раз на дню то тут, то там присаживался на камень и вписывал что-то в потайную тетрадь; грамматик-то Гавриил неотступно за ним ходил, носил чернильницу да перья...
Дед Трандафир поднялся с места и направился не спеша к темному углу в конюшне. Вернулся, неся мешок зерна, засыпал его белому коню.
— Что на это скажешь, мош Трандафир?
— Пока молчу. Дальше!
— Через Соломино попали мы в Морево. Навстречу князю в том месте повалили мужики. Стали ему говорить, что Морево — не село, как ему полагается быть, но забытая богом деревенька. Что других-де жалоб нет, только вот не дал им господь церквушки, негде даже исповедаться. Построили бы сами, да бедность не дозволяет. И увидел я тогда в глазах государя нашего словно искру. Изменился государь на глазах. Поднял руку над мужиками, стоявшими на коленях, и обещал построить для них божий храм. Все расходы, мол, берет на себя. Пусть только дадут людей, чтобы помогали обжигать кирпичи и ставить стены. А возвратившись в Соломино, где мы тогда обосновались, воевода спросил бумагу и кусок угля. И нарисовал, вместе с Воккеродтом и Гавриилом будущий моревский храм, каким тот должен стать.
— Через два дня мы отправились в Орел, — продолжал Химоний. — Там государь нанял добрых мастеров, насыпал им шапку золота и приказал за два года построить в том сельце церковь.
— И это все?
— Все, мош Трандафир, да не все. Не могу я понять доныне поведение государя, как ни ломаю над этим голову. Запрется, бывает, в кабинете и не выходит из него до самого вечера. Забывает об еде, обо всем на свете. Даст сыновьям урок — и снова запирается в горнице. Прочим не скажет более двух слов, и те — сквозь зубы. Хрисавидия как-то трижды огладил тростью. Боюсь, что князь наш болен, да не на шутку.
Старик покачал головой.
— Надобно подумать.
— Думай, да побыстрее.
— Не могу, камерарий. Ежели то болезнь, должно же быть от нее лекарство!
— Истинно так, мош Трандафир. От какой хвори его нет!
— Надобно подумать, тогда и скажу, — бормотал старик. — Может, придется поездить денька два по Москве, да дня на три в Черную Грязь махнуть. Там и следует, мыслю, поискать той целебной травы для нашего князя. А ты уж потерпи.
Дмитрий Кантемир был захвачен идеей, предложенной Иоганном Воккеродтом. И раньше, в Яссах, и еще до того, в Стамбуле князь обдумывал книгу — историю своей страны. Теперь же, во имя общего дела, более полезной ему представилась история Оттоманской империи, подробное описание ее обычаев и порядков, султанов и визирей, старинного и нового уклада жизни. Откликаясь на призыв Воккеродта, князь сознавал также, что время настоятельно требует от него также иных дел. Просвещенная европейская аристократия, ученые иноземных держав должны знать его родную страну. Только в этом случае можно было надеяться на помощь с их стороны. Так вместе с историей Саади-эффенди из Лариссы и другими предварительными набросками на его столе выросли груды книг и бумаг, собранных для написания труда о Земле Молдавской.
Географические труды создавались во множестве и до того. В разные времена и у разных народов. Надо было знать, кто писал их и как, что описывал. Следовало старательно и в порядке разложить в памяти сокровища, добытые арабскими и греческими, турецкими и венецианскими, немецкими и русскими авторами, изучить находившиеся в его распоряжении летописи. В его произведении Молдавия должна была предстать перед всем светом как неотторжимая ветвь христианского мира и в то же время — как независимая страна со своей историей, своими обычаями, самобытной культурой, со всем тем, чему грозила гибель из-за чужеземного и иноверного угнетения.
Грамматик Гавриил вел неутомимый поиск в Москве, Киеве и иных городах и весях, сдувая каждый раз пыль с новых пергаменов и летописей. Лишь вчера сообщил: добыта еще одна редкая книга, заглавие которой якобы гласило: «Синопсис русских историй в Киеве».
На столе князя появился лист бумаги с надписью, выведенной крупными буквами: «Описание Молдавии». На этом пока пришлось остановиться. Впереди покамест была еще пустота и туман. Чем заполнит он еще не исписанные листки? Чем развеет тот туман? Сумеет ли его разум облечь в стройные фразы совершенные мысли?
Страх перед неизвестностью мелкими иглами холодил душу. Неизвестность же казалась бесконечной.
Няня Аргира покончила с дневными делами и по-старушечьи опустилась на стул в углу. Анастасий Кондоиди не без труда завершил уроки и удалился, велев детям отдыхать, пока не придет отец, чтобы продолжить учение. Княжичи и княжны рассеялись кто куда по комнате, забавляясь, а няня, сгорбившись в своем углу, следила за их игрой. Княжна Мария уже барышня. Надев новое платье, подолгу вертится перед зеркалом, любуясь изгибами своего стана. Няня ею не нахвалится. Рассказывает ей сказки о храбрых витязях и, целуя в лоб, желает богатого, храброго, красивого жениха. Няня знает, что младшая княжна Смарагда вскоре может превзойти красотой старшую, но помалкивает об этом, ибо помнит мудрую старую поговорку: язык твой — враг твой. Глаза княжны Марии чересчур, пожалуй, темны, а на носу и на щеках мелкие прыщики, семена безмерных грядущих страданий для юной девицы. С другой стороны, старшая из сестер необыкновенно умна. Скажет слово — и закрываешь рот, и нечего тебе ответить, так разумна ее речь. Княжна Смарагда, хотя белее ликом и нежнее сестры, не смеет ей ни в чем возражать. К тому же искусство письма и чтения Мария усвоила получше иного мужчины. Это тоже не переставало изумлять добрую няню. Кроме того, с няней Мария говорила по-молдавски, с отцом по-гречески и латыни, с Кондоиди — по-итальянски. «Господь бог прикроет прыщики на коже своими милостивыми дарами», — рассуждала про себя няня Аргира.
Проснулась на своей подушке собачка Перла. Тряхнула шерсткою и подбежала к княжне Марии, радостно повизгивая. Княжна подхватила песика на руки, поцеловала в мордочку. Потом его у нее выпросила, чтобы приласкать, Смарагда. После того, как собачка побывала у всех на руках, ее уложили на покрывало, на диван. Перла была общей любимицей княжьих детей, но в те минуты их волновало другое. Зима в тот год принесла немало таинственных предзнаменований. Каждое утро на стеклах окон появлялись все новые непонятные знаки. Няня утверждала, что изображения на стеклах созданы морозом, но ей не верили. Для молодых Кантемиров то были символы, начертанные неведомым божеством ради искушения их христианских душ. Узорами на стекле княжны были очарованы гораздо более, чем стихами Горация Флакка Квинтуса, которые знали наизусть.
— Смотрите, медведь! — воскликнула Смарагда, показывая искрящийся инеем рисунок.
— Выбрался из берлоги на охоту, — уточнила княжна Мария. — Только не в добрый для себя час: глядите, за ним крадется добрый молодец с рогатиной...
Юноши развлекались в другом углу комнаты, перешептываясь о чем-то. Наконец ими овладела скука, и они умолкли. Бедняжки, думала няня Аргира, сегодня им не пришлось порезвиться во дворе. И санки, верно, примерзли к месту на чердаке. В полдень, как всегда, няня заботливо одела их, закутала в шерстяные шарфы и проводила до веранды. Но не прошло много времени, и Иоанн Хрисавиди с большим шумом приволок всех обратно. Княжичи, все четверо, бросились прямо в сугробы, начали барахтаться в них и возиться так, что набрали снега в рукава и за воротники. Младшему, Антиоху, сунули ком снега за пазуху, он упал в сугроб лицом вниз и чуть не задохнулся. За такие проказы Анастасий Кондоиди запер их в доме до вечера, велев проститься с санками и на весь следующий день.
Няня Аргира зажгла в канделябре свечи. И сразу из-под диванов выскочили три больших пса, носившие славные клички: Соломон, Мавра и Чокырлан. Комната заполнилась криком. Княжичи тут же сели на собак верхом, стали тянуть их за уши и хлопать по мордам. Собаки не долго думая повалились навзничь на ковры, тяжело дыша и отбиваясь лапами. Няня направилась к месту происшествия, дабы утихомирить страсти, но тут же остановилась, оробев. В дверях появился его высочество воевода. Аргира низко поклонилась государю и исчезла.
Мгновение спустя княжичи и княжны смирно сидели на стульях. Псы растянулись на полу, положив головы на лапы. Дмитрий Кантемир ласково взглянул на свое потомство, взял на руки младшего.
— Вы вели себя хорошо? — спросил он, опустившись в кресло и усадив Антиоха на колени.
— Хорошо, государь батюшка, — в один голос похвалили себя Константин и Матвей — зачинщики сегодняшних проделок в снегу.
По обыкновению, отец давал им уроки или рассказывал перед сном занятные истории. Исключением были лишь те дни, когда князь был чем-то особенно расстроен или когда сами они чрезмерно напроказили. В тот вечер Анастасий Кондоиди, видимо, смилостивился и не стал докладывать воеводе о подвигах его мальчишек. Иначе брови отца были бы нахмурены, и он не задал бы обычного вопроса с такой нежностью.
Дмитрий Кантемир в это время думал о разговоре с Иоганном Воккеродтом, к которому неизменно возвращался в уме. В том, что корни его рода вправду восходят к монгольскому племени барлас, князю вначале пришлось убедить самого себя. Теперь, когда это стало для него истиной, надо было сообщить ее также наличествующим потомкам. Ибо то, что дитя впитает с младых ногтей, останется в его сознании до старости.
— Сегодня будет новый рассказ, — объявил он таинственно. — Не о старике и старухе, но о наших собственных предках, живших на свете много столетий тому назад. В ту пору в пустынях далекой Азии жил могущественный император, которого звали Тимур. Такого мудрого эмира и славного полководца мир не знал ни в прежние, ни в последующие времена. Тимур был сыном бека Тарагая из города Ходжа-Илгар. В детстве наш герой был удивительно трудолюбивым и послушным. Изучил у своих даскалов грамматику, историю и философию. А в молодости усвоил военное искусство и умело обращался с луком, саблей и копьем. Страна Тимура тянулась вдоль реки, которую римляне называли Оксусом, арабы — Джейхуном, а европейцы — Аму-Дарьей. Тимур стал храбрым воином и силой своего оружия разбил всех врагов, окружавших его. Железной рукой он сокрушил Золотую Орду с ее укрепленной столицей Сарай-Берке. Разгромил персов, кавказцев и индийцев и взял в плен самого турецкого султана Баязида...
Княжны и княжичи один за другим отправились почивать. Кантемир снова прошел в кабинет. К удивлению князя, здесь его ждал грамматик Гавриил; обычно в такое позднее время грамматик либо клал в своей комнате поклоны перед образами, либо давно храпел, как любой смертный.
— Что-нибудь, даскал Гавриил, стряслось?
— Нет, государь, — поклонился грамматик. — Только подумалось: не пожелает ли твое высочество прочитать сей благочестивый труд: «Повесть о споре Павла и Вараввы с иудействующими и тяжесть слова Петра-апостола об иге непереносимом».
— Кем писано?
— Киевским иноком Феофаном Прокоповичем, ректором тамошней семинарии.
— Что утверждает преподобный?
— Гордыней грешит, государь. Пишет, что по требованию божественного закона создания господни должны хранить душевную чистоту, на самом же деле нет на свете человека безгрешного; что божеский закон — тяжкое бремя для Христова племени.
— Может быть, он безбожник?
— Ничего подобного, государь. Грех приписывать ему такое. Феофан Прокопович — ученый и набожный муж.
— Не ведомо ли тебе, что чем человек ученее, тем чаще в его голове безбожные мысли рождаются?
— Сие не про него. Прокопович, по-моему, более склонен к протестантству. Приятели говорили мне, что он не любит ни Стефана Яворского, замещающего ныне патриарха, ни Феофилакта Лопатинского — ректора Московской духовной академии, ни иных владык церкви.
Грамматик Гавриил проявлял завидную старательность. Он с утра до вечера был в движении и поиске. Успел объездить пол-России; побывал в монастырях и скитах, ночевал в крестьянских хижинах и боярских палатах, соблазняя речами убогих седых попов, епископов, одиноких раскольников. Если оставался на месте, грамматик исследовал листок за листком церковные и мирские книги, заполнял еще пустовавшие места на карте Молдавии, разбирая бумажки с заметками, нацарапанными в разные годы и по разным поводам. Грамматик хотел все знать, проникнуть в основы самых труднодоступных тайн, разобраться в самых диковинных и запутанных проявлениях сущего. Труды истощали его тело, но не упорство. Глаза его запали в орбитах и просеивали ворохи событий, словно глядели из глубины мудрейших времен.
— Если у людей разные мнения об отдельных вопросах, это еще не значит, что они ссорятся, — молвил Кантемир. — Ссора — оружие глупости.
— Истинно так, государь. Но здесь спор идет не о частностях, а о сущности христианского духа.
— Почему же эта сущность не может быть одной из частностей?
Такое в голове грамматика Гавриила не могло уложиться. Грамматик решил, что это — прискорбное заблуждение его господина, что ворошить эти угли не стоит. Кантемир побарабанил пальцами по столу. Оживившись, сказал:
— Не этот ли Прокопович, если мне не изменяет память, написал в свое время оду о Станилештской баталии?
— Он, государь. Она, кстати, у меня.
Грамматик покопался в полной пожелтевших бумажек сумке, с которой никогда не расставался, извлек два истрепанных листка и прочитал:
Зоря с моря выходила,
ажно поганская сила
в тыл обозу зашумела.
Всю нощь стуки, всю нощь крики,
всю нощь огонь превеликий:
всю нощь там Марс шел дикий.
А скоро нощь уступила,
Большая злость наступила,
вся армата загремела.
Не малый час там стреляно,
аж не скоро заказано,
Не судил бог христианства.
«На мир, на мир!» — закричано.
Освободить от поганства,
еще не дал сбить поганства,
Магомете, Христов враже,
да что дальший час покаже,
кто от чиих рук поляже!..
Грамматик Гавриил уложил листки на место в сумку. Кантемир в раздумье подошел к картине, изображавшей его выезд из города Яссы. Вперил взгляд во вздыбленного коня, в прекрасную жену — символ России, в двуглавого орла, знамена с полумесяцем, брошенные под копыта и растоптанные. Потом вернулся к грамматику:
— Мне не дает покоя одна мысль, друг мой. Выслушай же меня не перебивая. Если не будешь согласен — все-таки помолчи. Прикуси до поры язык...
— Прикусил, государь...
— Отлично. Мы пребываем ныне в сердце Российской державы. Оставили многое величие и пользу ради единой. Царь Петр братски принял нас под свою руку. Царь сдержит слово и поможет нам одолеть зло. До той поры его величество продолжает устроять свою страну и добивать шведа. Сталкивает закоснелых в старине вельмож с насиженных мест и приучает их к полету. Шлет к королям и царям послов, дабы и те приложили руку к одолению неприятелей.
Кантемир взял трубку и направился к канделябру, чтобы ее раскурить. Не дойдя, остановился и с воодушевлением повернулся к грамматику, внимавшему безмолвно, как было велено:
— Царь сражается неустанно. А мы что делаем, даскал Гавриил? Мы залегли на топчане и ждем, чтобы нам подали халву на подносе. Не так ли?
Грамматик Гавриил не осмелился дать ответ. Кантемир прикурил от пламени свечи и продолжал уже спокойнее:
— Мой долг — помогать царю. Помогая ему, приближу час освобождения Земли Молдавской.
Грамматик Гавриил шевельнул одной бровью.
— Помогать, но каким образом? — ответил Кантемир на это движение. — Поглядим. Подумаем... Может быть, следует отправиться в Петербург. Присоединиться ко двору его царского величества. Послушать тамошнюю публику: министров, генералов, сановников, иноземных послов. Может быть, мои советы окажутся там полезными. Хорошая мысль, Гавриил? Наверно, хорошая, если ты зашевелил уже обеими бровями. Итак, решено!
Грамматик поднялся из кресла и направился к двери:
— Я молчал, государь, и внимал. Так буду поступать и впредь. Быть при царе — полезная мысль: так он, может быть, не забудет о нас совсем...
В петербургском доме Михаила Ивановича Голицына, знаменитого полководца и героя войны с шведами, был накрыт богатый стол. Гремели тосты в честь побед российского воинства над войсками Карла Шведского в Финляндии. Стараниями Голицына и Апраксина взята финская столица Або, покорены другие крепости, а шведский генерал-майор Аренфельд отступил с большими потерями. Взяты в плен толпы вражеских солдат с офицерами, с оружием и пушками. Царь крепил свою боевую славу. В те же дни его радовало также прибытие в Петербург драгоценной библиотеки.
Возглашались поздравления, полагающиеся в день торжества. Блюда и напитки были вкусными, речи князей и сановников — сладкими и льстивыми. Петр Алексеевич пил, ел, слушал и смеялся вместе со всеми.
По правую руку царя сидел почтенный Федор Юрьевич Ромдановский, князь-кесарь, часа за два до того прибывший из Москвы. Рядом с Ромодановским — Дмитрий Кантемир. По левую сторону блистала царица Екатерина и неотлучный друг Петра Александр Данилович Меншиков. Рядом с Меншиковым важно восседали Апраксин и Голицын, далее виднелись фигуры иноземных представителей, ближе всех — послы Пруссии, Дании, Польши, Англии, Голландии, Франции.
Выпили по чарке доброго рейнского во здравие первого бомбардира, государыни Екатерины, их потомства. Выпили за героев дня — Михаила Голицына и Федора Апраксина.
После этого зазвенели ножи и вилки. Заработали, словно жернова, челюсти пирующих.
Кантемир с увлечением присматривался к этому высокому и надменному обществу. Его сосед, Федор Ромодановский, стольник царей Алексея Михайловича и Федора Алексеевича, преданный друг и покровитель Петра Алексеевича, страшный для многих и всем ненавистный старец непрестанно проклинал трудную дорогу из Москвы до Петербурга и разбойников, дважды на него нападавших, но порубленных храбрым конвоем. Михаил Голицын весь светился удовольствием и гордостью. Бесстрашный воитель не раз схватывался с самой смертью, но неизменно выходил до сих пор победителем. В битвах под Нарвой, под селением Доброе, под Лесной, Полтавой, Выборгом и, наконец, в боях в Финляндии он всегда шел впереди войска, с саблей наголо, воодушевляя солдат. Федор Матвеевич Апраксин и Борис Петрович Шереметев были поскромнее, седина умеривала молодечество.
К Якову Вилимовичу Брюсу, генералу-фельдмаршалу, Кантемир присматривался с еще большим вниманием. Это был хрупкий телом, тонкий мужчина, всегда нахмуренный и недовольный, с впалыми щеками и широкими, тяжелыми губами, с лиловым париком огромной величины, наваливавшимся ему на плечи и доходившим до пояса. Шотландец по происхождению, он родился в России и с юности служил в войске Петра, участвовал в войнах с турками и шведами. Но Дмитрию было известно, что, наряду с воинскими талантами, обрусевший шотландец хорошо знаком с астрономией, а потому князю виделось в нем много общего с его старым другом и учителем Хасаном Али, предательски убитым в его дворце в Санджакдар Иокусы, в Стамбуле. Было известно, что Брюс следит в астролябию за движением звезд и наблюдал за солнечным затмением 1699 года. Когда Петр основал школу навигации, Брюс устроил в ней астрономическую обсерваторию и ни на день не отрывался от исследования небесных светил.
Кантемир старался также получше рассмотреть Гавриила Ивановича Головкина, канцлера. В тот день они кое о чем договорились, и теперь князь ждал слова Головкина, словно восхода солнца. После третьего круга тостов, когда подадут вторые блюда, Головкин подаст одному из слуг условный знак. Блюда дымились на столе, бокалы наполнялись и опорожнялись. И Кантемиру стало казаться, что время замедлило свой бег, что долгожданный знак никогда уже не будет подан... Взоры князя обратились к другим пирующим, к их одеждам, украшенным лентами, шарфами, орденами. Все, казалось ему, застыло в упорном ожидании.
Но вот в кубок царя пролилась струйка нового вина. Головкин поднял белое чело и гордо усмехнулся. Поднял правую руку на уровень подбородка, легко прищелкнул пальцами. Изукрашенные двери зала раскрылись, и появилось странное посольство. То были двое юношей в шитых золотом кафтанах и девица в платье молдавского покроя, в вышитой фате.
Переступив порог, они остановились, охваченные робостью, — княжна Мария в середине, княжичи Шербан и Антиох — по сторонам. Поклонившись учтиво собравшимся, они снова застыли, бессильно опустив руки вдоль праздничных нарядов.
Царь решительно, вместе со стулом повернулся в их сторону. Усики Петра вздрагивали, на лице играли веселые блики. Царица Екатерина послала им ободряющую улыбку. Царские советники и прочие гости словно окаменели.
Тогда самый рослый из мальчиков, черноглазый и крепенький, шагнул вперед. Подойдя к царю на два шага, он снова отвесил глубокий поклон; затем, словно глашатай, развернул длинный и узкий лист бумаги, поднял его перед собой. Раздался тонкий голос юноши:
— Пресветлому, могущественнейшему, всепобеждающему, премилостивейшему царю и императору Петру I, государю своему и покровителю, возглашает и покорнейше преподносит на эллинском языке скромный свой панегирик солдат многославного и богохранимого Преображенского полка, князь священной Российской империи и Земли Молдавской, нижайший раб его царского величества Шербан Кантемир, в лето от рождения господня 1714, в год седьмой взрастания своего...
Возле царского плеча пригнулся толмач, шепотом переводивший пожелания княжеского дитяти. Другие толмачи устроились возле знатнейших сановников и иноземных послов.
— Будучи малым еще дитятей, — говорил Шербан, — с еще не обсохшим на устах материнским молоком, дерзаю, однако, вознести высокую хвалу священному величию государя Петра I. Ибо сей христианский царь — крепкий щит, за коим мы в вечной безопасности от любого неприятеля пребываем. Ибо царь наш ниспослан нам небесным повелителем во избавление христианских народов от порабощения. Только до благословенных дней непобедимого Императора Петра и было дано поганым похваляться своей гордыней...
Панегирик не был, конечно, составлен семилетним мальчуганом. Мальчишка только зачитал текст, написанный другим человеком, проявившим основательное знакомство с философией и Библией, историей и политикой. Русские советники и иноземные дипломаты одним глазом смотрели на говорившего, другим же на его отца, господаря Земли Молдавской и князя Российской державы. Сей князь, мыслили они, неплохо подкован не только в науках, но даже в хитрости и лести...
Кантемир это понимал и давал им в душе достойный ответ. Может ли быть назван льстецом человек, рассёкший лучом мысли колесо истории и бесповоротно убедившийся, что вращение его имеет свое предопределенное течение? Вправе ли кто-нибудь назвать лицемером того, кто, исследовав повторяющиеся круги истории и человечества и открыв ключи к их движению, нашел мысленным взором четвертую вселенскую монархию, — северную, в чьи руки и отдано продолжение всего? И кто еще, кроме глупцов, сомневается ныне, что оттоманское чудовище возвысилось противу законов естества и логики, и лишь Российская империя будет в силе его сокрушить?
Окончив чтение, Шербан протянул лист царю. Петр с улыбкой взял его и передал Меншикову. Потом обнял мальчугана, поднял его, словно куколку, к потолку. Расцеловал в обе щеки.
— Молодец, парень! Молодец, герой!
Освободившись из могучих объятий царя, Шербан попал в более нежные — царицыны. А Петр уже подошел к княжне Марии и Антиоху, обнял их тоже и расцеловал. Затем, вернувшись на свое место, поставил между коленями Шербана.
— Спасибо, храбрец, за теплые пожелания и слова! — сказал царь. — Будь здрав долгие годы, расти большой и защищай отчизну с честью. Прими для этого, преображенец, мой подарок!
Царь вручил княжичу прекрасную саблю с позолоченными ножнами. Затем сказал второму юному Кантемиру, запустив пальцы в его светлые волосы:
— Иди-ка и ты сюда, мой принц. Как тебя зовут?
Антиох внезапно скривился и начал громко плакать, прижавшись к сестре. И юные посланцы покинули зал, провожаемые смехом пирующих, особенно же — развеселившихся дам.
— В знак благодарности, господа, наливаю чару сию господарю Земли Молдавской и выпиваю вместе с его высочеством. Прошу вас также выпить за здоровье нашего друга.
Петр выхватил сулею из рук слуги, наполнил бокал Кантемира и добавил:
— Слыхано мною, что брат наш Кантемир любит вино пополам с водой... Теперь мы его научим пить, как прилично мужу.
Опрокинув бокал, Петр Алексеевич вернулся к своему месту. Попробовал жареной телятины и продолжал:
— Дела князя Кантемира, господа сенаторы и гости, не менее славны, чем наши воинские виктории. И как чествуем мы ныне Голицына, так должны чествовать и Кантемира, душою и сердцем сражающегося за вольность родной земли. Отдашь панегирик Поликарпову, — сказал он Меншикову, — пусть его напечатает. Есть люди, славящие до небес Александра Македонского. Но что за герой человек, пекущийся только о собственной славе, стремящийся лишь к тому, чтобы завоевать весь мир? Юлий Цезарь, вот кто был мудрым властителем, а не Александр, хотевший только стать в свете сем наибольшим из великих. Ибо слава наша и память — в битвах за свободу и процветание народов наших.
Все с удовольствием набросились на новые блюда. Вино возбуждало у всех аппетит, гнало прочь горечи и печали. Языки развязывались, и шутки взлетели над столом, словно клубы пара над кипящею водой.
Говорили все вместе, веселясь, ибо царь Петр не любил спокойных, чинных пиров.
Между прислуживавшими за столом с ловкостью пробрался толстощекий, румяный прапорщик. Склонился носом к виску секретаря прусского посольства Иоганна Готтхильфа Воккеродта и шепнул ему несколько слов. Затем, незаметно вынув из-под полы сюртука какой-то пакет, передал дипломату. Воккеродт ощупал обертку и разрезал ее ножиком. Шепнул что-то соседу, саксонскому резиденту Веберу. Потом, поднявшись на ноги, подошел к Головкину. Канцлер, продолжая жевать, выслушал секретаря и послал его к Меншикову. Но и Меншиков кисло поморщился. Тогда Воккеродт направился прямо к царю. Приклеив к румяным устам вылощенную улыбку берлинских салонов, блеснул красивыми глазами, обводя ими присутствующих, и медовым голосом произнес на чистом русском языке:
— Дозвольте, ваше величество, порадовать доброй вестью!
— Послушаем! — воскликнул Петр, воткнув вилку в ножку жареной курицы, лежавшей перед ним на блюде, и оставив ее качаться, как сломанная мачта.
Воккеродт склонил напудренный лоб, любовно взглянул на своего друга Кантемира и одарил присутствующих цветистой речью:
— Ваше пресветлое величество Петр Алексеевич, царь Всея Руси, господа советники, господа посланники, господа генералы и сановники! Его величество король Пруссии Фридрих Вильгельм приветствует вас и поздравляет со славными викториями. Вместе с ним приветствует вас почтенный господин президент Берлинской академии наук Готтфрид Вильгельм Лейбниц!
При имени Лейбница царь повернул круглые глаза к прусскому дипломату и улыбнулся. Лейбниц был старым другом царя. Навострили уши и остальные: имя непревзойденного европейского ученого не могло быть произнесено без всякой причины.
— Господа! — продолжал секретарь. — С тех пор, когда господь пожелал создать земную твердь и человеческий род, среди достоинств, коими могут быть наделены смертные, превыше всех вознесен светлый разум, ясной силой своей рассеивающий мрак, придающий благородство сердцам, очищающий души, укрепляющий мужество и приносящий людям счастье. На ниве наук и искусств издревле трудилось немало достойных мужей. Одних мы знаем, других еще нет. Героизм и жертвенный труд сих мыслителей с благословения господа, во все времена побуждали нас познавать истину, возносить славословия сокровищам духа и двигаться вперед по пути цивилизации и прогресса. Среди сих мужей были благородные сыны различных народов. Исследуя историю, намерения и свершения прилежных и честных предшественников наших, достойных памяти царей, королей и князей, видим мы, что всемогущий господь вложил в руки монархов скипетр и меч для того, чтобы они были защитой для стад своих и оплотом против врагов. Не всегда им сопутствовали музы. Не всегда, увы, их занимали науки. В те времена, когда господство Марса над миром было большим, чем власть искусств, занятия сии оставались более робким желанием, нежели надеждой. Но сегодня, вопреки всему, свершилось. Свершилось, когда пресветлый и высокородный государь Дмитрий Кантемир, князь Российской империи и наследственный господарь Земли Молдавской, своим примером, столь же достойным, сколько и редкостным, посвятил прославленное имя свое исследованиям в науках, так что, благодаря его вошествию в число мыслителей мира, общество обогатилось единственным в своем роде блистательным украшением. С преклонением признаем поэтому заслуги его высочества перед всеми нами и перед нашими науками!
Тирада ученого немца прозвучала словно гром с ясного неба. Присутствовавшие обратили к Кантемиру настойчивые взгляды. Многие слышали о высокоученом молдавском принце, но пламенная речь Воккеродта повергла всех в изумление.
— Пресветлый и высокородный Дмитрий Кантемир, — страстно продолжал Воккеродт, — объял разумом историю, философию, географию, архитектуру, музыку, военное и дипломатическое искусство, изучение языков и многие другие достойные занятия. Его труды и дела, его книги выше всех похвал. Посему же, достойные господа, общее собрание членов Берлинской академии наук, имея в виду неоплатный долг наш перед сим высокоученым мужем, решило принять его в свое число и нижайше просит его не отказывать в этом. Мне же, недостойному слуге его высочества, на долю выпала честь вручить ему диплом, скрепленный подписью его превосходительства Готтфрида Вильгельма Лейбница!
Дмитрий Кантемир поднялся во весь рост, пирующие увидели в его глазах необыкновенное сияние и решимость. На шее князя белела широкая лента, на которой висел портрет Петра. Густая черная борода, отличавшая его от бритых петровских вельмож, чернела как полный значения символ. Вручив князю диплом, Воккеродт горячо его обнял. Подошел с поздравлениями Петр Алексеевич, за ним — остальные. Сбросив невольное оцепенение, Кантемир сказал:
— От души благодарю ваше царское величество, всех вас, высокородные господа! Земной поклон мой достойному собранию Берлинской академии наук! Заверяю вас: ни искать, ни знать покоя душа не будет в трудах на безграничных пажитях науки, ибо знание есть факел истины.
Антиох Химоний растянулся на куче свежескошенной травы, наслаждаясь ласковым осенним солнцем. Жизнь княжьего слуги текла без осложнений и забот. Была над головою крыша, был стол и на столе — насущный хлеб, стало быть, все в порядке, господь не забывает покорного раба своего. Супруга Химония Катрина каждый день встречает мужа жареным петухом и кувшином вина, с мудрой любовью принимая его затем в свои объятия, — опять Химонию хорошо, и жизнь течет, как положено. Что князь ему велит, то он тотчас исполнит. И ни по какому поводу не портит себе крови. Есть у него желаемое — значит есть, а нет его — и не надо, белый свет от того не покроется мраком и не настанет потоп. У хозяина на глазах бейся, сколько есть силы, и будешь в чести. Когда же воевода далеко, — поспешай медленно, не выдыхайся без пользы для себя. Только вот ежели дело о политике, будь начеку и поспешай в словах и поступках, дабы не вышло промашки, от коей тебе несдобровать.
— Мош Трандафир, — сказал Антиох, почесывая волосатую грудь и зевая, — известен мой нрав тебе. Зашел в шинок — надо гулять, воткнул в борозду лемех — погоняй волов и паши. Где же оно, твое лекарство для его высочества?
— Ослеп ты, камерарий, что ли? — надулся дед. — Волы тянут, плуг пашет, а ты себе дрыхнешь. Скоро вернется государь наш от Киева, поднесем его милости тот цветок — пусть нюхает!
— Что еще за цветок?
— Цветочек. Увидишь сам.
С вершины холма, на котором высился дом Кантемира, селение Черная Грязь расползалось к низине, пустынное и убогое, привалясь хатенками околицы к оврагу. От усадьбы до пожухлых кустарников в долинке завивался пыльный хвост дороги. В ясный день на ней был хорошо виден каждый путник — конный или пеший, тем более — в экипаже или в телеге. Если приезжий добирался до колодца с дубовым срубом и воротом, значит — направлялся к княжьим палатам, ибо от колодца до усадьбы дорога не сворачивала более никуда. Сейчас на ней как раз показался всадник, без жалости погонявший своего скакуна. Признав издалека, кто пожаловал, слуги поспешили навстречу.
Иоанн Хрисавиди, едва соскочив с коня, набросился на лежавших:
— Вставайте! За работу! Государь едет!
— Добро пожаловать государю, — спокойно усмехнулся мош Трандафир. — Здоров ли, весел ли наш князь?
— Здоров! За работу, скорее!
— Государь прибывает с нашими людьми? Или везет гостей? — с тем же спокойствием спросил Антиох Химоний.
— С нашими. Вы еще не поднялись, лодыри!
— Возьми-ка пук травы, Иоанн, утри губы, — посоветовал дед Трандафир, протягивая клок свежего сена. — Едва прилегли на минутку — и уже вставать?
— Богородице-дево! — закрестился Иоанн. — Господи Исусе! Государь вот-вот будет здесь, а они все еще валяются!
— Говорю, утри губы-то, — успокоил его Химоний. — Садись-ка лучше сюда, на травку, охолодись. Этак кипятиться — и помереть недолго. Мы с дедом за двадцать верст учуяли, кто сюда едет. Белье на ложе государя свежо и чисто. На столе ждет салат с пряностями.
На кухне исходит паром вкуснейшая зама и жареный цыпленок с макришем[87]. Кувшинчик в погребе наполнен красным прохладным вином и ждет; осталось забрать его и налить государев кубок. Так что нечего на нас пялиться. Садись и рассказывай. Как съездили?
Не успевший остыть Хрисавиди повалился на траву. Тяжко вздохнув, собрал рукавом со лба обильный пот.
— Побывали в Киеве, — сообщил он неохотно. — Я занимался своими делами. Государь же останавливался у старинных и новых своих друзей. Осмотрел войска и обедал у генерала Шереметева. Сходил в типографию. Поклонился святым местам и монастырям, задержался в храме святой Софии и Печерской лавре. Гулял с поэтами, архимандритами и монахами. Отстаивал службы. Разыскивал рукописи, некоторые купил. Потом отправился к святому иноку Феофану Прокоповичу. Прожил у него с неделю.
— Причастился?
— Того, братья, не ведаю. Ибо запирались они вдвоем в келье и не выходили из нее по целым дням. Может, причащался, может, книги с ним читал. В их дела я не встревал. Не дорос...
Антиох Химоний со значением, искоса взглянул на деда. Но мош Трандафир, сделав вид, что не замечает этого, продолжал расспросы.
— Когда из кельи-то выходили, не приметил ли ты, не были у воеводы на глазах слезы?
— Еще чего! Его высочество был весел и смеялся. И святой инок Феофан — тоже.
— Ага, — буркнул дед и уколол в свой черед камерария укоризненным взором.
В селе Черная Грязь у Кантемира был большой деревянный дом с двускатной крышей из дранки, с широкими панелями вокруг, с несколькими малыми башенками, открытыми на все стороны и обитыми изнутри льняным полотном. Окна палат были невелики, веранда — узка. Но стены побелены и выкрашены в подобранные со вкусом цвета, так что издали строение выглядело настоящим дворцом.
Пока Хрисавиди оглядывал снаружи дом, пока пробегал по комнатам и кухням, во дворе послышался шум. Кареты, в которых ехали воевода и его свита, одна за другой вкатились в усадьбу. Одни слуги бросились осаживать коней, другие склонились в низких поклонах там, где их застало прибытие князя. Кантемир в длиннополом кафтане, в золоченой куке, со сверкающим посохом — знаком своего достоинства — в руке, с величием, ни на кого не глядя, прошествовал по двору и поднялся по ступенькам в свои покои. За ним, в черном платье и с деревянными посохами, последовали грамматик Гавриил, Анастасий Кондоиди и Михаил Скендо. Драгуны князьего конвоя, спешившись, проследовали к кухням, где их ждало угощение.
Дмитрий Кантемир с раздражением поглядел на лежавший на его столе лист бумаги, на котором были тщательно выведены слова «Описание Молдавии». В бумаге упрямства всегда больше, чем в любом человеке. Бумага равнодушна и коварна. Но светлый разум князя потихоньку ему внушал, что не следует бояться этого давнего противника. Надо окунуть перо в чернила и начать писать. Если с толком на нее налечь, бумага недолго будет противиться и уступит.
Дорога утомила воеводу. Долгая езда в карете растрясла его кости, расслабила суставы. Но баня с бодрящим паром и трапеза с вкусными блюдами укрепили его. Поспав часа два, князь окончательно пришел в себя.
План книги был готов. Она не должна быть похожа ни на одну предшествовавшую работу такого толка, кем бы та ни была написана. «Описание Молдавии» должно включать три части: географическую, политическую и духовную — о церковном устройстве и просвещении в княжестве. Описание, таким образом, будет всеохватывающим. Чтобы каждый, кто его прочтет, хорошо себе уяснил, что этот край, дотоле неизвестный миру, таит беспримерные богатства и на зависть кипучую жизнь.
Солнце стало спускаться к закату, в комнате сгущались тени. Иоанн Хрисавиди, неслышно ступая, зажег в канделябрах свечи. Под их лучами по первому листку упрямой бумаги пробежали первые, дерзкие строки:
«Вся земля, которая ныне зовется Молдавией, как и соседствующие с нею области к западу, вначале находились под господством скифов, завоевавших почти три части света, хотя они, по обычаям своих предков, не имели оседлых поселений. Помимо различных наименований, данных им ордами, сменявшими друг друга с течением времени, греки называли жителей этих мест то гетами, то даками. Под римским же владычеством за ними закрепилось имя даков...»
Подняв перо, чтобы окунуть его в чернильницу, Кантемир заметил среди старых книг, рукописей и собственных заметок стопку конвертов. То были письма от Георгицэ Думбравэ и от Иона Некулче. Он прочитает их потом. Потом! Сначала — сбросим груз мыслей и фраз, уже созревших и требовавших, чтобы их излили на бумагу...
«Его высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе с низким поклоном письмо от Иона Некулче, гетмана.
Знай, государь, что я нахожусь в Польше, у друзей, и здоров, за что возношу хвалу господу. И, как обещано мною твоему высочеству, не забываю поглядывать на ту сторону рубежа, на бедную нашу землицу, читая движения басурманина и запоминая. И больно, государь, исстрадавшемуся сердцу, ибо господня кара, настигнув грешника, тяжко бьет. Ибо сверху донизу Земля Молдавская разорена и опустошена турками и татарами, и шведами, и разбойным людом. А нынешний правитель Молдавии, государь, Николай-воевода Маврокордат — человек доброй души, но мягкосердечен и боязлив. Ибо терпит иго оттоманское и отправляет вниз, в Адрианополь, поборы и дани неуклонно.
И множество, государь, приключается на свете дивного. Немало приходится рассчитывать и мудрствовать, пока уяснишь себе, что к чему. А вот что, государь, недавно вышло. Король Каролус на своем подворье в Варнице загулял. Прознав об этом, султан немало на него осердился. Послал к нему Измаила-эффенди с 30 000 турок и хана Девлет-Гирея с 12 000 татар, да еще Калгу-султана с буджакцами, да Кара-Мехмеда, бендерского пашу, чтобы они взяли Каролуса, с коим было всего 1000 человек, дабы отправить его оттуда в его земли.
Не имея ниоткуда поддержки и устрашившись такого позора, король повелел барону Фабрициусу побыстрее скакать к аглицкому министру Эффрею в Адрианополь, дабы тот поручился за него, Каролуса, перед султаном и визирем. И послал с ним в мешочках золото, только это мало помогло. Ибо султан, государь, отвечал, что гости желанными остаются лишь до третьего дня. И не с руки ему, султану, задарма кормить шведов. Услышав такое от Фабрициуса, король потемнел ликом, как осенняя туча. Приказал генералу Гроттузену отправиться к хану просить отсрочки — дать ему то есть еще три дня на подготовку к дальнему пути. Хан засмеялся и ответил, что эти слова — словно соломинка, за которую хватается утопающий, и ежели у короля нет охоты искупаться в Днестре с камнем на шее, пускай немедля выступает из Варницы. Генерал Гроттузен, старый пес, повернул обратно; но торопиться не стал, а начал дорогой уговаривать янычар, говоря цветистые слова, что они-де меж собою товарищи и братья, и к чему-де им неприятельствовать и враждовать, и давал им золото, и кольца, и серьги, и меха. И когда объявил Измаил-эффенди приказ ударить на шведов, янычары закричали предерзко: «Зачем чинить нам такое позорное дело с этим королем, нашим гостем?»
Тогда Измаил-эффенди понял, что без хитрости с королем ему не справиться, и гнев султана его вряд ли минует. Призвал он к себе агу и послал к шведу еще раз попросить не нарываться на драку. Король же агу принять не захотел. А тот ага, возвратившись, к янычарам, начал кричать: «Мы, янычары, держим его сторону, а он, король, еще злее поносит нас, чем пашу, называя нас проклятыми!» Янычары, услышав эти речи, рассвирепели и открыли по шведам стрельбу. Шведы же, запершись на своем подворье, не двигались с места и отстреливались от турок из ружей, пока янычары не подожгли дом. Нет на свете твари, чтобы не боялась дыма и не убегала от него. Но Каролус повелел своим людям не выходить и защищаться, пока все не сгорят в огне. Тогда нашелся среди шведов солдат, по имени Акселрозен, который крикнул королю в ухо, что негоже им погибать-де среди дыма, подобно мышам, но достойнее пасть во чистом поле, лицом к врагу, с саблями в руках. Король послушался солдата, выскочил в окошко на двор и срубил с десяток бостанджиев, такое его охватило остервенение. И один из янычар снес бы ему голову, не схватись он за его саблю левою рукой. Король не чуял боли и не видел крови, сражаясь и не даваясь, пока другие янычары не охватили его со всех сторон, обезоружили и отвели к сераскиру в шатер.
А что случится и свершится далее, государь, о том ведает бог...»
«Преславный государь! Пишет тебе с нижайшим поклоном верный раб твоего высочества Георгицэ Думбравэ, капитан от флота. Погода нынче стоит ясная, и тепло, и прочитал я письмо от супруги своей Лины и возрадовался, что здорова она и бодра. А сынишка наш Дмитрий агукает вовсю и растет у него третий зубчик из верхних десен. И флот наш, государь, не дремлет, и пехота, и матросы, и офицеры, и генералы тоже. Так что вчерашним вечером добыли мы и сломили в бою шведского шаутбенахта Эреншильда у мыса Гангут и прогнали прочь вице-адмирала Ватранга. И, когда разбили мы шведа, не стало у нас, государь, времени для отдыха, ибо занялись подсчетом взятых галер и пушек и пленных с ними. А сегодня его царское величество Петр Алексеевич поздравил нас и поблагодарил, одарил нас щедро и дал нам роздых, ибо война еще не пришла к концу...»
«Его светлейшему высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе пишет с поклоном низким капитан флота его величества Георгицэ Думбраво. Узнай же, государь, что мы возвратились с благополучием в столицу, в Питербурх. Жена моя Лина вполне здорова, государь, и так же сын наш Дмитрий. А в столицу мы вступили с великой хвалой и честью. Его царское величество Петр Алексеевич выстроил для того свое войско и украсил особо. И сказал царь своим генералам: «Пусть ведают народы, что швед нашел себе крестного, какой ему был надобен». И душа моя, государь, наполнилась радостью, и помыслил я, что, может быть, даст бог нам войти вот так, с победой, в город Яссы, гоня перед собою турка, и увидеть опять города и села Земли Молдавской свободными, и зеленые кодры, и виноградники, и сады, и хлебные нивы, и статных мужей земли нашей, и прилежных жен, и прекрасных дев...»
Кантемир вцепился обеими руками в свои черные волосы, словно хотел вырвать их. Как он ни изнурял себя в непрерывных поездках по городам и селам, по церквам, скитам и монастырям, как ни покупал все, что было возможно, из спрятанного в их запыленных сундуках, как ни копался в разнообразнейших рукописях и летописях, сколько ни трудился, исследуя, и сколько ни писал, — князь не мог избавиться от чувства, что предается лени, и время течет понапрасну мимо; что не дано ему принести пользу ни Земле Молдавской, ни России, ни миру. Встречи с Петербургом, с царем Петром и его советниками, присвоение ему звания члена Берлинской академии, путешествие в Киев и встреча с Феофаном Прокоповичем — все это радовало его. Достойным берлинским академикам были посланы теплые благодарственные послания. В Киеве состоялись беседы с учеными старцами и грамматиками, особенно же долгие — с просвещенным Феофаном Прокоповичем, в чьей огромной библиотеке князь с наслаждением и без устали рылся не один день.
И все-таки Кантемир чувствовал растерянность. Были у него острые перья, бумага, чернила, была удобная, спокойная и теплая комната. В заметках и набросках, в памяти и сердце хранились карты и планы, цифры и имена, события и местности. Были под рукой также и книги, к которым в любую минуту можно было обратиться за сведениями. Но буквы писались с трудом, и рука над ними дрожала. Это ли дело, нужное ему сейчас? Чего добьется он пером, когда Петр, его великий друг, действует оружием? Будут ли иметь истинную цену его речи, мысли, его книги?
Убеждая себя, что поступает правильно и каждый стоящий труд рождается тяжкими трудами, князь наклонялся снова над столом и писал с новым упорством.
«...Землю же разделили между римскими гражданами, причем выделились три части: окраинная, средняя и гористая».
Мысль князя погружалась в глубины истории, принося дотоле не изведанное наслаждение, добавляя каплю за каплей увлекательные истины, некоторые — уже известные, другие же — неведомые или забытые до того, с воодушевлением и любовью проливая на них новый свет, чтобы в итоге всей работы прославить родимый край и приблизить его освобождение. Взором мысли князь видел Драгоша воеводу, гордо скакавшего на горячем жеребце, и далее среди вековых кодр родного райского уголка слышался яростный лай гончей, преследовавшей легендарного зубра.
«...Когда же его охотничья собака, по кличке Молда, которую воевода очень любил, набросилась в ярости на зверя, зубр бросился в реку, где стрелы настигли его и сразили; но и собака, бросившаяся за выслеженным ею зверем в реку, была унесена холодными волнами...»
За спиной Кантемира раздался сдержанный, тихий вздох. То был, может быть, Соломон, огромный пес, охранявший его всюду, куда бы он ни пошел. Но пес дремал у его ноги под столом, положив морду на лапы. Повернувшись, Кантемир увидел грамматика Гавриила, устроившегося за другим столом в кабинете. Ученый муж вошел на цыпочках, не смея тревожить господина, блаженствовавшего в волнах воображения, словно в объятиях утреннего сновидения. Раскрыв томик Пьетро Визари, грамматик в молчании держал совет с итальянскими гуманистами минувшего столетия. Но, уколотый в бок незримыми иглами давнего недуга, наморщился и издал сквозь зубы тот сдавленный вздох. Боль в боку уже несколько лет преследовала старого книжника, лишая сил. Михаил Скендо установил, что это болезнь почек, и дал ему поглотать каких-то докторских шариков и травяной болтушки, но это мало что помогло. Грамматик Гавриил совсем поседел, ссохся, и только несокрушимый дух удерживал его среди живых.
— Я давно просил тебя, учитель, лечь в постель, ибо добрый отдых укрепит твое тело и прогонит хворь. Скендо прописал тебе целебные примочки.
Грамматик поднял нос, подобный гороховому стручку, от книжных листов, изогнул выцветшие брови:
— Примочки нашего Скендо, государь, для возраста моего неподходящи. Потому и не действуют. Да и ни к чему уже чинить мои старые кости. Все равно кто-то будет лепить горшки да кружки из праха, в коий они вскорости обратятся.
— К чему такие тяжкие речи, учитель? Разве не сам ты сказал: богиня-де Флора не оставит тебя, пока сердце в груди не перестанет биться?
— Государь! — не без грусти возразил грамматик. — Истина всегда более горька, чем мы себе представляем. Ибо оболочка телесная наша ржавеет, а время истощает силы и толкает нас к неизвестному концу. Так предопределено человеческому роду от самого зарождения его. Поэтому, прежде чем проводить меня навеки в райские сады, позволь, государь, завершить земные мои занятия. Время не ждет, и кто ведает, когда божий ангел явится за мной...
— А я буду просить тебя, возлюбленный учитель, оставить такие мысли. Выпей лучше добрую чарку вина. И в сновидениях тебе снова явятся звезды и цветы.
— Спасибо, государь, на добром слове. Попробую, — улыбнулся грамматик Гавриил. — Только сперва надобно ковырнуть чуть-чуть вот эту старую карту пером. Ибо в моих записях обнаружились ошибки, требующие исправления...
Упрямый грамматик, втянув голову в плечи и, оставив книгу, погрузился в ворох пожелтевших бумаг. Вернувшись на свое место, Кантемир попытался отыскать нить прерванной мысли. Но как следует сосредоточиться уже не сумел. В дверях появилась неумело слепленная природой фигура камерария Антиоха Химония. Уж каким недотепой был этот верный слуга! Когда не ждешь его и не нужен, — обязательно возникнет перед тобой и напомнит, что на свете, помимо светлых образов и возвышенных философских мыслей, существует легион ежечасных мелких забот, недостойных и скучных необходимостей, надоедливых и отвратных, нестерпимых для просвещенного мужа. Такому нет дела до истории, до лабиринтов человеческих размышлений, до этики, наконец. И точно так, как голод не даст нам ни на день забыть, что существа мы — смертные, так и он отрывает тебя от всего высокого, докучая никчемными пустяками.
— Прошу прощения, государь, — сказал камерарий, вертя у пояса драгоценную треугольную шляпу с галуном, которой безмерно гордился, — Дозволь обратиться с просьбой...
«Сейчас, — подумал Кантемир, — он начнет жаловаться на такого-то челядинца или мужика, или поведает, что в гусятнике объявилась чума, или что околел жеребенок, или сообщит, что отелилась корова».
Химоний помедлил, отбрасывая назад черные пряди волос, налезавших на виски. Затем, быстро опустив руку, словно огладил лошадь, неуверенно вымолвил:
— Государь, надзор над слугами и все дела хозяйства твоя милость поручила мне и повелела поступать по моему доброму разумению. Нынче ж дерзаю со стыдом потревожить твое высочество по делу, для меня не совсем простому. Бог дал жене моей, камерарице Катрине, зачать еще одно чадо. Что получится у нас — малец или девчонка — о том станет ведомо ко дню святого Андрея. До сих пор по милости своей господь послал мне шестерых сыновей, так что этот, может быть, станет седьмым. Покамест все они еще совсем мелкота, — самая мелкота, совсем желтоклювые. Посему же моей Катрине, облегчась от седьмого, будет трудно справлять службу по дому. Труднее станет и нянюшке Аргире, обремененной годами так, что она вот-вот рассыпется в песок... Иоанн Хрисавиди — слуга добрый, только в голове у него не все на месте, а потому порой сует нос не в свои дела, да и вытереть стекло или сварить кофеек не сумеет. Думал я об этом, думал. Послушал и чужого ума — что наболтал мне дед Трандафир Дору. Поглядели мы на прочих слуг, на цыганок, что помоложе. Подумали о дочерях молдавских бояр, живущих в России в изгнании, только эти большей частью от нас далеко, на Украине. После долгого размышления дед Трандафир остановился на одной девице, которая пришлась ему по душе. Понравилась она и мне. Добрая хозяюшка, чистеха, приятна собой. Так вот загвоздка, государь: при дворе твоего высочества до сей поры служили только наши люди из Молдавии. Дозволишь ли взять русскую?
Болтовня Химония и раздосадовала князя и развеселила его.
— Бери, камерарий, бери. Ежели, как говоришь, хозяйка...
Недобрый, видно, дух принес в тот день Химония: камерарий все топтался на месте и не уходил.
— Так она здесь, государь, у порога, — пробормотал он наконец. — Сейчас приведу... — Химоний открыл дверь и впустил в кабинет красавицу-девицу. Слегка подталкивая сзади за плечи, камерарий вывел её на середину комнаты.
Это было свежее, худенькое, хрупкое на вид существо. Только один раз девушка осмелилась поднять от пола синие глаза. И тут же, прикрыв их длинными ресницами, застыла в неподвижности пол дружелюбным взором загадочного нового господина. Кирпичного цвета платье скрывало гибкое, еще не тронутое зрелостью тело, робкие очертания которого подчеркивал узенький нитяной поясок.
Дмитрий Кантемир протянул ей навстречу палец, чуть приподнял округлый подбородок.
— Как же тебя звать, красна девица?
Свежие уста коротко ответили:
— Еленой.
— Отец ее — мужик здешний, черногрязненский, Пантелей Миров, — пробухтел Антиох.
— Сколько ж тебе лет? — спросил Кантемир.
Губы девушки снова шевельнулись, но Антиох снова пробасил без спроса:
— Может, ей уже пятнадцать, государь, может — чуть поменьше.
Кантемир внезапно отвернулся и направился к своему столу. Химоний проводил девицу наружу.
Вскоре гусиное перо — единственное, чего не могли коснуться суетные будни человеческие — уверенно принялось вновь скрипеть: «В память об этом происшествии Драгош дал той реке название Молдова...»
Зодиакальное колесо совершает свое непрестанное вращение: от Девы к Весам, от Весов к Скорпиону, от Скорпиона — к Стрельцу, От Стрельца — к Козерогу... Место жаркого лета заняла осень, с дождями и туманами, с кусачими ветрами и рябью на зябких лужах, с ржавчиной листопада и ранними сумерками. Потом настала зима, переменчивая, как судьба, то ослепительно-холодная, то в слезах тоскливых оттепелей.
Двор Кантемиров перебрался в Москву. В печах княжьих палат цвело горделиво пламя и жар, из черных ноздрей дымоходов валили клубы дыма, тотчас бесследно растворявшиеся в пространстве. С наступлением холодов слуги притихли. В каморах и коридорах редко можно было услышать топот бегущего, сердитый окрик, торопливое приказание. Дмитрий Кантемир вернулся к своим старинным привычкам, оберегая свой покой и установленный жизненный уклад. Князь редко обходил конюшни или амбары. Редко сеял жесткие просьбы или упреки. Дела всецело взял на себя Антиох Химоний. Но и он в последнее время пообмяк и редко хмурился. Если господину мило спокойствие, почему ему должна нравиться брань? Хорошо изучив каждый шаг и норов их господаря, его люди — куртяне[88] и челядь — привыкли вставать в определенное время и нести службу исправно, без суеты.
По старой привычке, усвоенной еще в Стамбуле, Кантемир просыпался в пять часов утра. Освежив лицо холодной водой из таза, князь опускался в кресло, собираясь с мыслями и размышляя в одиночестве. В это время Иоанн Хрисавиди приносил чашечку кофе с каймаком и трубку. Подле кофе ставил блюдце с горячей плациндой. Его высочество откусывал от плацинды, затем прихлебывал из чашки. Хрисавиди, склонившись, ждал. Если его высочество, заморив червячка, снимал с руки слуги полотенце и утирал губы, Хрисавиди мог быть свободным. Если господарь, поставив чашку на стол, благоволил кашлянуть, Иоанн отступал на два шага и приносил на подносе новую порцию. После этого Кантемир принимался за трубку. Окутываясь дымом, князь бодро переходил в библиотеку, запирал изнутри дверь и читал или писал. Иногда забирал с собой грамматика Гавриила. В полдень Кантемир гулял по саду, провожаемый ветрами, ведя свои беседы с бесконечностью. Обедал вместе со всеми домашними. Затем, растянувшись на диване, преклонял голову к подушке на три четверти часа. После такого отдыха снова запирался у себя, писал и читал, пока не пробьет седьмой час. С этого времени каждый получал право войти, задать свой вопрос, изложить жалобу или доставить известие. Кроме Химония, в эти часы у него подолгу задерживались его ученый наставник грамматик Гавриил, Анастасий Кондоиди или гости, если таковые приезжали. Оживление распространялось на княжичей и княжен, ибо отец приходил их учить грамматике, философии и этике, бранить или хвалить, рассказывать им назидательные истории.
Московское дворянство такому образу жизни немало дивилось. Особенно удивляло всех, что молдавский принц не участвует в пирах, не посещает балы и веселые прогулки. Князья и прочая знать исподлобья глядели на странные занятия Кантемира, в простоте душевной считая, что если приезжий не занимается алхимией или колдовством, значит, он наверняка тронулся разумом. Чтение книг и марание бумаги в глазах почтенной московской знати никоим образом не являлись делом геройства или хотя бы достойным мало-мальского труда. Только старый друг Иоганн Воккеродт, типографы Иван Мусин-Пушкин и Федор Поликарпов и писатель Савва Рагузинский, наведывавшиеся к князю, успевали тут и там шепнуть, что молдавский принц никем не превзойден в научных и литературных стараниях, и вовсе не исключено, что вскорости он удивит цивилизованный мир небывалыми произведениями. Но и этим здесь мало кто верил.
Грамматика Гавриила, беспристрастного и мудрого, поведение его господина не тревожило. Все, что вызывало злость у ищущих пользы для своей никчемной плоти, для него было самопожертвованием, достойным поклонения и хвалы. Антиох же Химоний и дед Трандафир Дору, болтая вечерами в лучах свечного огарка, приходили к мнению, что их государь не замкнулся бы в тайнах собственной души, не будь он вдовцом. Лучшим лекарством от такой болезни и должен был стать цветок, отысканный дедом, то есть Елена, дочка Пантелея Мирова. Только его высочество ее словно и не замечает. Будто и не мужчина он, как все мужи, будто и нет в груди князя христианского сердца и души. Чего только не испробовали, чтобы наставить его незаметно на путь! Поставили Елену подметать и мыть полы, потом на кухню — в помощь повару Бобу Хырзобу при готовке и подаче блюд в столовую, наконец, — к спальне его высочества, — стелить и менять постель. Его высочество не замечал девчонку, и все тут.
Как-то утром, направляясь в кабинет, Кантемир увидел возле двери Елену, завернувшуюся в черную накидку, сотрясаемую горькими рыданиями.
— Что с тобой? Что случилось?
Девушка не сразу заговорила.
— Тебя обидели? Ударили?
— Нынешней ночью, — вымолвила она наконец, — прискакал двоюродный брат на коне из Черной Грязи. Рассказал, что матушка легла на лавку, поглядела на иконку с лампадкой и приготовилась отдать душу от старой хвори в груди. Только батюшка упросил ее погодить. Вскочил на коня и постучался к здешнему московскому лекарю. Лекарь выслушал батюшку, зевнул со сна и сказал, что снадобья из аптеки не справятся с матушкиной болезнью. Батюшка протянул ему кошелек, но лекарь бросил ему деньги назад и закричал, что некогда ему в бабки с ним забавляться. Тогда батюшка поскакал к священнику...
Кантемир улыбнулся.
— Тебе потребуются деньги...
Князь вынул из кошелька полную пригоршню золотых монет и положил ее в ладони девушки.
Белый лист бумаги, на котором чернели четыре свежие строчки, заслонил собою образ юной Елены...
Кантемир с воодушевлением работал то над «Историей возвышения и упадка Оттоманской империи», то над «Описанием Молдавии», в зависимости от нашествия мыслей. Время требовало обеих книг. В них следовало вложить политические, философские и научные идеи, способные разрушить господствовавшие до тех пор представления как о Турции и Молдавии, так и о всеобщих законах мирового развития. За многие столетия угнездившееся в мире зло стало огромной силой. Но эта сила должна быть сокрушена другой, еще более могущественной, рожденной его трудом. Воодушевляемый такой мечтой, князь проработал без отдыха до самого вечера, когда его оторвали от бумаги кряхтение и сдавленные вздохи грамматика Гавриила.
Князь воткнул гусиное перо в особую подставку и подошел к старому книжнику, обходя по пути столики и кресла и потирая затекшие руки.
— Тебя мучают почки, учитель, — сказал Кантемир. — А с ними шутки плохи. Слушался бы предписаний Скендо — давно избавился бы от этой напасти.
Грамматик, держась за бока, не сдавался.
— Все — от бога, государь. Так что Скендо пускай не хвалится. Все снадобья на свете — обман для легковерных.
— А по-моему, учитель, не господь здесь виновен. Не трогай бога на его вечном престоле. Эту хворь ты заработал сам. Либо вредной пользовался пищей, либо бока застудил, без меховой куртки отправлялся в дорогу верхом среди зимы, либо еще чего с собой натворил. Только Скендо с его отварами и может тебе помочь.
— И лекари с отварами — от бога, государь, — вздохнул грамматик, отправляясь в свою камору.
Жалобы старика разбередили князю душу, напомнив о нерешенных за целую жизнь задачах, о жестокой действительности, о мраке неизвестности, в котором скрывалось будущее. Кантемир прошелся по комнате, оглядывая теснившиеся на полках рукописи и книги, портреты султанов Оттоманской империи, картину, представлявшую его собственное отбытие из Ясс, в особой подставке — отточенные перья. И снова нахлынули сомнения, и опять он почувствовал себя одиноким в целом свете, покинутым всеми, забытым и слабым. Слуги сгибались перед ним низко и звали государем... Бояре тоже кланялись, называя государем... собственные дети — и те говорили ему «государь»... Все боятся его, считая еще могущественным, господином над ними и Землею Молдавской... И российские сановники и князья склоняются перед ним, почитая могущественным и высокоученым. Но вправду ли наделен он могуществом? Воистину ли высока его ученость? Годы идут, а скипетр его страны остается в чужой руке. Время течет своим чередом, а книги его не дописаны. Но если он и окончит их, будет ли от них польза? Не пройдут ли люди мимо, не выбросят ли их вместе с мусором? К чему в таком случае все старания его, и мысли, и надежды?
Шагая в смятении души по комнате, Кантемир увидел перед собою вдруг образ служанки Елены. Сверкнули синие лучистые очи. И сомнения князя непонятным образом развеялись и исчезли. И грудь наполнилась не чаянной более гармонией и верой.
Недавно, задолго до обеда, Кантемир, оторвавшись от работы, подозвал к себе грамматика Гавриила и задал ему неожиданный вопрос:
— Скажи-ка мне, возлюбленный учитель, говорится ли где-нибудь в истории о любви между господином и его рабой?
Удивленный грамматик хотел уйти от прямого ответа:
— Разве ты, государь, не встречал в книгах множество таких примеров?
— Встречал, конечно. Но теперь хочу знать, как сам ты судишь о подобных случаях.
— Государь! Если в сердце взошел венусов росток, плоды от него могут быть самыми нежданными.
— Я слушаю, мой друг. Да не пытайся узнать, к чему мне те примеры. Об этом узнаешь позже.
— Таким примером может быть любовь пресветлого царя российского к царице Екатерине, поднятой им из праха крепости, которую его войско взяло на меч. Это не вызвало удивления и было одобрено всем народом.
— Хорошо, учитель. А еще?
— Другой пример — любовь Перикла, афинского стратега, к Аспазии, о чем сообщает Плутарх.
— Аспазия не была рабыней Перикла...
— Все равно, государь, их история была необычной. Законы Афин не дозволяли мужам вступать в брак с женщинами из других городов. Сам стратег Перикл в свое время повелел афинянам считать незаконными детей, родившихся от таких браков. Но потом, встретив Аспазию, оценив ее таланты в красноречии, в поэзии и философии, поддавшись ее очарованию, Перикл нарушил собственные заветы. Он оставил законную супругу и двоих сыновей, Ксантиппа и Фарала, и женился на Аспазии, происходившей из Милета... И даже дозволял ей вступать в философские споры наряду с мужами, что разгневало в конце концов афинян, — добавил грамматик Гавриил и поднял глаза.
Но воеводы уже не было рядом.
В тот день, веселый, каким его давно не видели, Кантемир появился во дворе и обменялся шутливыми замечаниями с дедом Трандафиром Дору. Самолично напоил драгоценного белого жеребца, на коем ему было суждено с победой въехать в молдавскую столицу, сел в седло и прогулялся верхом по московским улицам. После обеда князь играл на клавикорде и бубне...
Камерарий Антиох Химоний и дед Трандафир Дору потихоньку усмехались в усы.
С тех пор таинственные, чарующие огоньки глаз Елены неустанно преследовали Кантемира. Во время обеда, когда девушка подавала на стол, он бросил на нее украдкой один лишь взгляд — княжны и княжичи сидели рядом. Господину полагалось только бранить своих рабов и приказывать им. Но вечером, приоткрыв для этого дверь кабинета, он дождался момента, когда Елена, неся стопку белья, прошла в его спальню. Князь вошел следом.
За порогом на страже остался Иоанн Хрисавиди. Иоанн хорошо знал, что, раскрыв некстати единожды рот, он более его не откроет, так что тайны господина замыкались в нем навеки, как в могиле.
Жизнь неустанно и без разбору вписывает в летописи времен и великие, и малые дела людей. Дмитрий Кантемир, постоянно занятый своими, никому еще не известными текстами, казался увлеченным одними философскими раздумьями. Когда князь запирался в кабинете, в коридорах и во дворе воцарялась полная тишина. Ругань и споры затаивались за задворками дома, в каморках челяди или в погребах.
В груди Кантемира разыгрывались жаркие бури. Латинские буквы и слова, в которые они выстраивались, казались порой клубками змей, шевелившихся с яростью, порой же воскрешали перед ним величественные картины. Вот турки, по старой привычке, нарушают мир и выступают на войну. Вот царь, окруженный сотнями солдат, конныих и пеших, собирают армию, вооружает ее двумястами пушек. Отдает их Кантемиру, вместе с генералами и маршалами, и велит: «Ступай, разбей поганство и освободи свою землю!» Вот он выстраивает армии в поле: тут — кавалерия, там — пехота с орудиями. Бросили клич трубачи. С гребня холма напротив, из гнездовья султана, взывали турецкие оркестры-матерханы. Ряды янычар, ведомых агами, бросаются в атаку, стреляя из янычарок, размахивая алебардами и саблями. Но вот они разгромлены и бегут. Весь мир радуется посрамлению осман. Сам его святейшество папа римский, возликовав, отплясывает на одной ножке. А над городами и селами Молдавии несется праздничный колокольный звон, возвещающий людям о том, что ненавистное иго сброшено и народ земли этой наконец свободен. И вот в его столице Яссах — новые порядки, не как под турком. Князь по воле своей дарует боярам боярство, ибо превыше него — один господь в небе. Во храме святого Николая его встречает кир Гедеон, митрополит, с двумя свечами в руках, обмахивает его кадилами и дает ему целовать святой крест и святое евангелие по канонам, бывшим до впадения страны в турецкое рабство. Князь подходит к алтарю; перед вратами, именуемыми царскими, преклоняет колени и склоняет чело на край святого алтаря. Митрополит возлагает на княжескую голову паратрафир и громко возносит молитву, читаемую при восшествии на престол православных господарей, свершая помазание святым миром. И не разумеет его преосвященство, что для Кантемира сие — детская игра, и уважение его к обряду оттого, что так искони повелевали обычаи его страны.
...После обряда он поднимается на ноги и с благоговением лобызает святой алтарный стол и святые иконы.
Затем митрополит в середине церкви возлагает на голову его златой венец, украшенный драгоценными каменьями, и, кивнув в сторону амвона, вопрошает: «Кто сия дева?» — «То не простая дева, но моя государыня». — «И каково ее имя, государь?» — «Ее имя Елена»...
...Дмитрий Кантемир отложил перо и крепко протер глаза. Это уже бред. Или признаки затмения разума?
Он волен в своих поступках. Не должен никому отдавать в них отчет. Его слуги покорны и бдительны. В его руке Елена, дочь Пантелея Мирова, — менее чем пушинка. Дунет князь — и ветер унесет ее безвозвратно. И солнце не померкнет, если завтра ее выловят из Яузы. Или найдут задушенной в постели. Или она просто растает в небытии, словно снежная пушинка — на ладони. Он и здесь — государь, вольный в жизни и смерти своих людей.
Жил да был человек, долго обрабатывавший свое поле. Окружил хозяин поле зеленой изгородью и удобрил землю навозом. Вскопал. Забороновал. Засеял. Полил своим потом. Благословил его любовью своей, и поле покрылось щедрой зеленью. Насытило воздух пьянящими ароматами, обильной листвой. Земледелец возлюбил свое поле и все, что на нем растет, ибо это дело его рук, дело его души и сердца. Ибо поле это — воплощение его самого, землероба. Он его и оберегает. Из скрещенных палок и тряпья соорудил пугала, на страх воронью. Носил воду кувшинами и поливал ею растения у корней, чтобы одолеть засуху. Вылавливал вредных насекомых. Вырывал сорные травы. И зеленые питомцы земледельца все растут да растут. Иные принесли уже плоды, другие вскорости родят. И вот на чарующей заре нового дня хозяин поля, прогуливаясь по тропинкам и беспечно напевая песенку, увидел среди зелени цветок, взошедший, по-видимому, из семени, оброненного небесною птахой. Выросли на том месте листки и бутон. Из бутона развернулись тонкие лепестки. Такой красоты земледелец на своем поле еще не видел. Наклонившись, он понюхал цветок. Ощупал хрупкий стебель, снова наклонился и коснулся лепестков губами. С тех пор он возвращался на то место каждый день и дарил цветок поцелуем. И тот расцветал все больше от тепла его ласки, становясь все более прекрасным. Будет ли земледелец когда-либо в силах наступить ногой на это новое сокровище, объявившееся в его жизни?
Милая Кассандра, будь ты в живых, ты не стала бы, наверное, бранить меня за мои безумства... Есть в Молдавии старинная легенда о собаке-овчарке. С щенячьего возраста пес беспредельно любил хозяина и не раз доказывал свою преданность. После того, как пастух умер, пес еще десять лет пролежал у его могилы, оберегая ее. И на том же месте сам испустил дух. Милая Кассандра, прости мою слабость. Ведь я только человек...
Дмитрий Кантемир глубоко вздохнул. Начало и конец всяческой философии в итоге кроется в том, что человек пытается познать самого себя.
Князь расстегнул воротник. Подошел к окну и раскрыл его. По двору сновали слуги. Одни подметали мощеный подъезд. Другие кололи дрова. Третьи чистили коней, носили охапками корм скотине. Иные занимались другими делами, положенными челяди... Что скажут они, узнав, что его высочество воевода и князь обвенчался со своей служанкой? Что скажет на то Земля Молдавская? А просвещенная знать Европы и всего мира?
Кантемир, нахмурившись, вернулся к своему столу. Ударил кулаком по стопке книг и упрямо молвил:
— А какое им до того дело? На моем поле я один хозяин!
После обеда учитель княжеских детей Анастасий Кондоиди, смилостившись, освободил их от занятий, дабы у юных Кантемиров не зашел ум за разум от стольких силлогизмов, антиномий и прочей школярской чертовщины. Молодежи дозволили забраться в карету, чтобы дед Трандафир прокатил их до леска. Няня Аргира стала быстро уставать. Отныне челядью будет управлять молодая служанка Елена. И кончено. Запрягать карету!
Колеса экипажа грохотали по мощеным улицам до дальних пределов старой столицы. По мягкому проселку они покатились почти бесшумно. Раскормленные чалые, запряженные тройкой, весело бежали среди желтеющих хлебов и полос зелени. Княжна Мария дотронулась до спины деда Трандафира, восседавшего на козлах:
— Не гони так, дедушка. Нам некуда спешить.
Кони ослабили постромки, топот копыт стал тише.
— Фестина ленте, — добавил, приблизившись к старику, младший из братьев, Антиох. Дед Трандафир подал весть коням свистом, дернул вожжи, переводя их на мягкий трап, и повернулся к знатному недорослю:
— Это еще что за слово, княженька?
— Это по-латыни, — похвастал Антиох. — Сказано поэтом Горацием. По-нашему — поспешай медленно.
— Вот как? А ведь не дурень был тот Гораций, совсем не дурень...
Уроки и учитель Кондоиди были забыты. Княжата возились и толкались, визжа, как сорванцы. Служанка Елена следила за ними из уголка и только изредка робко пыталась приструнить, укоризненно покачивая головой. Мария вперила взоры в бесконечную даль, словно искала там небывалое зрелище. Смарагда, чтобы утихомирить братцев, предложила:
— Давайте рассказывать сказки...
Первым отозвался Шербан, вспомнив историю, рассказанную их отцом, наверняка прятавшим под спудом мешки, полные удивительных происшествий и басен. Жил да был, мол, в широких полях суслик. Дабы зима не спросила его ненароком, чем он занимался целое лето, зверек собрал кучку хлебных зерен, накрыл их стеблями и листьями травы и спокойно улегся на отдых в своей норке. Муравей, проползавший мимо, увидел странный холмик, вынул из него зернышко и поспешил домой, извещая всю родню о своей находке. Когда суслик проснулся, он не нашел более ни зернышка себе на пропитание. И умер бедняга с голоду. А весной в том месте устроила гнездо и вывела птенцов малая птаха.
— Сначала ей пришлось высидеть их из яиц, — поправил Антиох.
— Это само собой. Не мешай! Пташка носила в клювике еду для птенцов. И увидела однажды муравья...
— У того муравья, наверно, крылья повырастали, — заметил Антиох.
— Может быть. Не мешай, тебе сказано!.. Птичка разорвала его на крохи и роздала их птенцам...
— Так муравей же сначала взмолился: пощади!
— Сейчас я тебе дам! — рассердился Шербан. — А потом опять улетела на добычу, далеко, далеко...
Княжна Мария следила за голубым облаком с тонкими кудряшками. Но внезапно вздрогнула, почувствовав на себе взгляд служанки Елены. Странно как-то на нее глядела молоденькая служанка. Почему она смотрит на княжну с такой настойчивостью? Что за этим кроется?
Едва Шербан справился со сказкой, кончавшейся падением в пропасть глупого воина, которого перехитрил умный зайчишка, как дед Трандафир сообщил:
— А вот, государи мои, и лес. Вот и полянка. И вязы...
Княжны и княжичи мигом выскочили из кареты и бросились на полянку, встречаемые шорохами пробуждавшейся природы. Мальчики сразу побежали к деревьям; проверив крепость нижних ветвей, стали быстро по-обезьяньи карабкаться наверх, не слушая робких увещеваний Елены. Только веское слово деда Трандафира смогло их остановить.
— Эй, вы! Разбудите кума Михайлу, тащите его сюда, запряжем его в нашу телегу вместо коней!
Услышав о возможной встрече с хозяином лесов — косолапом куме Михайле, расхрабрившиеся было княжата тут же спустились вниз, и полянка сразу превратилась в площадку для отчаянной трынты[89]. Барышни стали собирать цветы. Ведь где еще на свете можно было сплести такие замечательные венки!
— А вот еще цветочек! — крикнула вдруг Смарагда, сунув нос в густой кустарник. Княжна потянулась за ним, чтобы сорвать, но шипы терновника остановили ее. Более храбрая Мария протянула руку с другой стороны, но тут же с криком села в траву, положив в рот оцарапанный палец. Упрямый шип вонзился ей под самый ноготок.
Елена была тут как тут. Сняв косынку, юная служанка решительно разорвала ее пополам и осторожно перевязала пострадавший пальчик хозяйки.
— Смажем дома мазью, и сразу заживет, — сказала она, осторожно погладив княжну по лбу.
Княжна Мария с внезапным волнением подумала, что новая служанка, пожалуй, ведет себя не совсем обычно. Уж слишком ласкова ее речь. Чересчур нежны ласки. И в сознании возникло вдруг страшное слово: «мачеха». Княжна захлопала ресницами, словно на них насыпали пепел: «Она хочет стать мне мачехой!»
Оттолкнув Елену, Мария направилась к карете. Елена тому не удивилась: какая княжна да без причуд!
До самого вечера княжна Мария сидела словно на иголках. На вопросы отвечала, меча громы и молнии. Даже нянюшка Аргира, знавшая повадки своей воспитанницы с первого качания колыбели, не могла ее успокоить. Потерпев неудачу, няня усмехнулась, вспоминая собственную невозвратную молодость. Причуды княжны, как и любой красной девицы, — признак твердого характера, осмелилась она рассудить.
Перед полуночью кроватки в семейных покоях со вздохом принимали юных хозяев для положенного отдыха. Учителя и слуги разошлись по своим каморкам. Кантемир пожелал детям доброй ночи и ушел к себе. Княжны проводили меньших братьев до угловой горницы и тоже отправились почивать. Нянюшку Аргиру попросили не задерживаться при них: они уже взрослые и не боятся темноты. Пусть старые кости няни отдыхают.
Княжна Смарагда натянула одеяло до подбородка и через несколько минут удалилась в царство сновидений. Еле слышное, равномерное сопение известило сестру, что сон Смарагды крепок, и она не проснется до утра. Мария выскользнула из постели и сунула ноги в сафьяновые шлепанцы. Затем, передумав, надела мягкие шерстяные тапочки, еще более бесшумные на ходу. Дверные петли не скрипнули: няня Аргира недавно умягчила их капельками постного масла.
В пустом коридоре стояла тишина. Лишь большие часы с блестящей цепью тикали на стене, бесстрастно отмеривая течение времени. Иоанн Хрисавиди поставил для себя возле комнаты своего государя дощатое ложе и растянулся на нем, не снимая одежды, накрылся длинношерстным кожухом. Ближе к утру он снимет ложе, свернет кожух и унесет их в чулан. Но ночь неотлучно проводит на этом месте. Может, его высочеству захочется свежей водицы: у Хрисавиди наготове графин. Может, просто понадобится кто-нибудь для срочного приказа: Хрисавиди его позовет. Может, еще что-нибудь стрясется: Иоанн — начеку, честно зарабатывает свой кусок хлеба.
Сон у Хрисавиди — заячий. Мария, зная об этом, ступает тихо и мягко по толстому персидскому ковру. Где ей спрятаться, чтобы все видеть и слышать? Особенно — чтобы ее не заметил бдительный страж, ибо как тогда объяснить, почему она бродит по дому, как лунатик, и что ей нужно? Мария затаилась за клавикордами. Свет от огарка, стоявшего у постели слуги, падал лишь на его встрепанную голову и полосу старого кожуха. Далее лучи растворялись в темноте. Сердечко княжны давно почуяло, что под крышею этого дома происходит нечто тайное. Но не могла понять — по какой причине и что именно. Просто душа подсказывала, что не все в ее доме чисто.
Но вот в глубине коридора возник слабый шорох. От дальней двери пронеслась легкая волна свежего воздуха; кто-то осторожно отворил и закрыл за собой ту заднюю дверь. И снова стало на время тихо. Либо тот, неведомый, вошедший, остановился, чтобы привыкнуть к темноте, либо испугался и готов улизнуть обратно. Иначе был бы слышен хоть слабый шорох. Княжна осторожно высунулась из засады. Пронзила взором мрак в прихожей. И перед ней возникли очертания женской фигуры. Она медленно приближалась, рассекая мрак узким станом. Без сомнения, то была их новая служанка Елена, дочь Пантелея Мирова. На ней была ночная накидка, синее платьице с белым воротничком. Служанка шла босиком, неся на ладонях поднос со стаканом воды. Кого в такой час одолела внезапная жажда? Возле ложа Хрисавиди Елена замедлила шаг. Глянула на слугу, осмотрелась вокруг. А потом, удерживая одной рукой поднос, взялась за дверную ручку и смело на нее нажала. Елена вошла в спальню его высочества князя, а Иоанн Хрисавиди даже не пошевелился. Какой же он, оказывается, негодяй!
Княжна Мария кусала пальцы. Хорошо бы схватить полено и как следует стукнуть им по Хрисавидиеву кожуху! Вот было бы здорово!
Золоченые стрелки часов исправно совершали свой путь. Когда пробил четвертый час утра, Мария перебралась на новое место. Проскользнула мимо Хрисавиди, лежавшего, как бесчувственное бревно, и спряталась в темном углу. Холод покрыл тело княжны зябкими пупырышками. Колени ее дрожали, зубки дробно постукивали.
Дверь в комнату князя внезапно приоткрылась. Давешнее привидение вышло из нее, держа все тот же поднос. Стакан был пуст. Его высочество выпил воду, до самого дна. Возле огарка Хрисавиди Елена несколько замедлила шаг. Поправила кудряшки под накидкой, погладила белый ворот. Потом бодро двинулась дальше по цветастому ковру.
Почувствовав, как со спины на нее наваливается какое-то чудовище, Елена коротко простонала и свалилась в темный угол, словно в яму. В шею ее вцепились острые коготки. В уши полился злобный шепот:
— Задушу... Мачехою захотела для нас стать?.. Задушу, чтобы нас не бесчестила...
Елена с трудом выдохнула:
— Не дави, боярышня, мне больно...
Антиох Химоний нашел своего господина в его кабинете, сидевшим нос к носу с грамматиком Гавриилом. И согнулся пополам, терпеливо ожидая, когда его заметят и изволят спросить.
— Нашли? — издалека молвил Кантемир, поднявшись из кресла.
— Старались, государь. Причины, по которым Иляна[90] сбежала со двора, еще не выяснены. Но следы ее нащупали. Она подалась вначале к родителям, в Черную Грязь. Сказала им, что соскучилась. В тот же вечер к Мировым заявились двое сватов, Иван Митрофанов и Борис Обидин. Стали сватать ее за Игната, сына Терентия Шильникова, сулили ей всяческие богатства и блага. Девица им отказала, сказав, что никогда за такого урода не пойдет. Старики осерчали и вернулись к парню с пустыми руками. И вот тут, государь, начинается неизвестность.
— Отец ее бил?
— То неведомо, государь. В тот вечер, когда сваты разгневались, Пантелей проводил их до ворот, стараясь задобрить. Возвратясь в избу, он ее уже не нашел. Закричал на жену, но та лежала без чувств. Стал искать по каморам, в сараях, под заборами. Не нашел. Подумал, что спряталась у соседей, устрашась отцовской палки. Наутро и весь следующий день ждал, не подаст ли о себе весть. Только зря.
— Не увел ли ее Игнат силой?
— Мы поспешили тотчас и к нему. Приставил я к его горлу кинжал и дал совет не звать смерть кумой в молодые-то годы. Он заплакал и поклялся на кресте, что не ведает ни о чем ни слухом ни духом. Потом мы перевернули вверх дном одну за другой избы, сараи, конюшни, погреба, птичники... Нигде — ничего. И есть еще, государь, известие...
— Постой! — оборвал его Кантемир. — Послал ли ты толковых слуг обыскать прочие тайные места? Нет?.. Пощупай-ка, крепко ли держится на шее башка?
— Как ее прилепил господь, государь...
— Господь прилепил — не отлепил бы тебе ее я! Назначишь двадцать пять, нет, тридцать ратников — пусть ищут ее днем и ночью, на земле и в небесах, где хотят. Если жива, доставить ее ко мне, немедля. Если мертва, доложить; кто убил и за что?
Химоний убрался в страхе. Вскорости, однако, вернулся. Хотя Кантемир по-прежнему мерил шагами комнату, как разъяренный лев, Иоанн не стал медлить.
— Помилуй, государь! Наши слуги отправились по твоему приказу. Будут обыскивать вершок за вершком города и села, поля и леса. Не пропустят ни избушки, ни дупла. Теперь выслушай, государь, другую злую весть. Промеж молдавскими боярами душегубство случилось.
Кантемир вперил в него страшный взор. Молдавские бояре, последовавшие за ним в Россию после Станилештской баталии, находились по-прежнему под его властью и судом. Так решил, по его просьбе, царь Петр. Из этого следовало, что он несет ответственность за дела своих бояр и обязан требовать с них ответа.
— Говори, камерарий.
— Шесть дней назад, государь, собрались наши бояре, молодые и старые, на пир к Карпу-сулджеру[91], в село Балаклейку. Все были друзьями и многие — родичами, съехались с родичами и детьми. Был накрыт богатый стол, поставлены вина. Причастившись как следует чарками, начали вспоминать обиды. Мало-помалу дошло и до свары. Черт далее путал, выкатились все во двор подышать и освежиться. Поглядели на Млечный путь, полюбовались луной, еще недавно полной, а теперь — слегка на ущербе, ибо какой-то дьявол откусил от нее самый краешек. Только вино продолжало делать свое дело, так что вскоре вернулись к ссорам. Начались опять придирки и задирки: кто к чему мог, к тому и цеплялся. Наконец взялись и за сабли. Начали друг друга рубить да калечить. У многих до сих пор не закрылись раны и не сошли со лбов шишки. А Паскала-логофета и Григорашко Хынку женщины нашли в лужах крови.
— Кто виновники?
— Трудно сказать, государь. Были там и Чута-капитан и Кырцану-комис, и полковник Ион Миреску, и капитан Тоадер Миреску, и Ион Бухуш, а все они — народ драчливый. Одни рассказывают о том, как размахивал палашом, словно палкой, Тоадер Миреску-капитан. Другие — что обе те души на совести Кырцану-комиса. По-моему же, государь, на всех них грех и лежит.
— Это мы узнаем, камерарий. Прикажи всех ко мне, да живо.
— Сами уже явились, твое высочество. Два часа как ждут на дороге, в каретах и возах, когда изволишь призвать. Прибыли-де за правым твоим судом, ибо некому более миловать их и казнить.
— Веди всех в большую залу. Да прикажи капитану Брахэ поднять на ноги драбантов.
В большой зале Дмитрий Кантемир занял место на высоком кресле, около окна, словно на престоле. Бояре по очереди склонились перед ним, целуя руку. Когда шорох шагов и шепот стихли, появились драбанты капитана Брахэ; положив руки на рукоятки сабель, они встали по бокам бояр. Сам Брахэ закрыл широкой спиной крашеную дверь, с решимостью ее подпирая. Все это значило, что предстоящий здесь государев суд будет не менее суров, чем в Молдавии, в ее столице. О том же должен был свидетельствовать тяжелый медный канделябр-пятисвечник, поставленный Иоанном Хрисавиди на столик рядом с креслом- господаря. Бояре вздохнули и препоручили себя всевышнему, изредка косясь на окружившую их стражу.
Дмитрий Кантемир, в княжеском кафтане и гуджумане, помедлил, разглядывая покаянно склоненные головы. Наконец вперил взор в полковника Иона Миреску, слывшего храбрым воином и добропорядочным боярином.
— Прошу твою милость, пан полковник, — сказал господарь, — поведать мне о случившемся, слово в слово, дабы мог я в деле вашем разобраться и над вашею виной поразмыслить.
Ион Миреску поклонился и молвил, положив ладонь на нечесаную бороду:
— Государь! Следуя к твоему высочеству с самой Украины, без роздыха, решили мы промеж себя ничего от тебя не утаивать и не отрицать. Согрешили мы грехом великим и припадаем к стопам твоего высочества, дабы свершил над нами свой суд, единственно справедливый и достойный. До тех пор, государь, как собрались мы у Карпа-сулджера на пиру, промеж нас бывали и другие нелады, только прежде как вспыхивали, так сразу и гасли. Но тогда, в ночь с субботы на святое воскресенье, не знаю уж какая нас муха укусила. Ибо издавна говорится: не лезь соседу на голову, да не залезет он на твою. Вначале спорили в шутку, как бывает после доброй чарки. Молодые украдкой перемаргивались, словно играли; старики по привычке чесали языки. Потом заговорили о том, что такой-то зарится на добро такого-то. Что такому-то вписали в вотчину больше дворов, а другому — меньше. Паскал-логофет, прости и упокой его душу господь, обронил обидные слова о твоем высочестве. Ежели дозволишь, скажу какие.
— Говори, полковник.
— Говорил логофет, мол, горько кается он, что последовал за тобой, государь, в Россию. Что твое высочество пьяница и тиран, не милуешь людей своих и не преклоняешь слуха к их жалобам. Что покровительствуешь только Гавриилу-грамматику, Антиоху-камерарию и Брахэ-капитану, здесь присутствующим. Что милы-де тебе, государь, только греки с их грамматикой, прочих же ни во что не ставишь, да еще оговариваешь перед царем и его генералами. И призывал еще нас логофет взять в пример гетмана Некулче и перебраться поближе к границам земли нашей, а там попробовать смягчить гнев османа. Тогда я ему сказал, что место ему-де — за решеткой или в петле, а не на логофетстве, и назвал злобным клеветником. В ту же пору поддержал Паскала в речах предерзкий Григорий Хынку. На мою же сторону встами дружно Кырцану-комис и Ион Бухуш. А Хынку тогда поднялся и стал громко петь:
Никогда не отрекусь я
от батюшки и матуси.
Буду верен братьям-сестрам
в смертный час, под саблей острой.
— Тогда Карп-сулджер, — продолжал полковник Миреску, — среди нас — самый трезвый, попросил всех прекратить свару, напомнив при том, что двор его — не цыганский табор. Слуги сулджера подали горячее жаркое, поставили перед каждым по крынке сметаны да еще по одной — кислого молока, дабы прояснить мозги. И ссора вроде бы начала утихать. Только после, на веранде разъярились снова. Этот-де хапуга, тот — вор, третий, мол, — доносчик. Вспомнили, государь, о твоем высочестве и снова принялись поливать. Капитан Чута со мною да с сулджером Карпом старались всех помирить. Ты, мол, твоя милость, отойди-ка сюда, ты — ступай туда, не лезь... Пока не замахали кулаками и не выхватили сабли. Отсюда и далее, государь, пусть рассказывают другие, ибо я в той свалке не мог приметить, кто зарубил Хынку и Паскала. Еще раз молю, государь, простить грехи наши и помиловать...
Кырцану-комис, высохший и плешивый, храбро признался:
— На саблях-то, государь, рубились недолго. Григорашке-то Хынку один удар был нанесен мною, второй — Тоадером Миреску.
Дмитрий Кантемир застыл в неподвижности, сжимая крытые синим бархатом подлокотники кресла.
Речь Иона Бухуша была еще короче:
— Просил же я Паскала чертова: не лезь, говорю, не лезь... А он... Тогда я, пьяненький...
Господарь между тем подводил итог услышанному. Кантемир ни на мгновение не сомневался в своем беспредельном праве творить суд над преступниками. Вина бояр, к тому же, была очевидна. Только окончательное решение, которое он должен принять, еще вызывало в душе мучительную борьбу.
— Позорно и мерзко было бы деяние ваше, если бы было совершено на родной Земле Молдавской, — молвил князь ровным, чуть печальным голосом. — Но в десятки раз позорнее оно здесь, на Земле Российской, где получили мы защиту, прибежище и вотчины.
Кантемир обвел ясным взором съежившиеся фигуры бояр, словно хотел еще раз убедиться, что они слушают и повинуются ему. Бояре слушали и повиновались. Он опустил плечи, повторяя тяжкие слова, в тот день как раз занесенные им в «Описание Молдавии».
— Любовь к родине побуждает меня, с одной стороны, к прославлению и возвеличиванию племени, из которого я родился; с другой стороны, любовь к истине в той же мере воспрещает мне одобрить то, что должно, по всей справедливости, осуждаться. И будет полезнее для вас самих, если я со всей ясностью покажу вам пороки, уродующие вас, чем если стану обманывать благодушной лестью и хитроумными оправданиями.
Кырцану-комис вздохнул. Тоадер Миреску обронил крупную слезу, всхлипнув. Кантемир продолжал:
— Не знаете меры вы ни в чем. В благополучии вы надменны; если дела оборачиваются для вас плохо — теряетесь. На первый взгляд, ничто не кажется вам трудным; если же появляется хоть малое препятствие — сбиваетесь с толку и не знаете, как поступить. Но вспомните о предках наших, неустрашимых и непобедимых, о силе их рук, душевной чистоте и нерушимой вере. Они не покорялись никогда тирании. Ни перед чем не дрогнули. Не устрашились и тогда, когда Осман Гази, родоначальник турецких султанов, собрал свои свирепые войска. И тогда, когда Орзан-бей завоевал земли Анатолии и, перескочив Дарданеллы, зазимовал на Херсонесе. И тогда, когда Баязид покорил другие народы в Азии и Европе, разбил армии ляхов, мадьяр и франков и превратил Визант в своего данника. И тогда, когда Селим Явуз подчинил Курдистан, Сирию, Палестину, Египет, Хаджаз, Мекку и Медину, когда Селим Второй Мест развеял по ветру войска Персии, Венгрии и Венеции. Не дрогнули наши предки перед жестокостью сильнейшего из османских султанов — Сулеймана Кануни, при котором туркам покорились Белград и Родос, Грузия, Междуречье и Алжир. И не только не дрогнули, но сохранили еще надолго вольность: до той поры, когда осман подчинил себе их землю и отнял их права. Стало быть, мы тоже, во время, в которое живем, должны уметь страдать за родину свою, ибо только так станем достойными счастья.
Князь помолчал. Может быть, лишь теперь, с болью глядя с высоты на опустившихся на колени подданных, Кантемир ощутил всю меру любви своей к этим людям. Но суд его, во имя справедливости, должен остаться строгим.
— Григорашко Хынку и Паскал-логофет впали в заблуждение. Пусть так. Кто ищет — тот в конце концов находит свое. Разве неведомо вам, что слепой во все дни плачется о зрении, хромой — о ногах, глухой — о слухе, а скопец — о целостности своей? Разве не в наших силах было схватить их и связать, дабы определили мы им, как велят законы цивилизованных народов, целительное снадобье от их греха? Вы же, в слепой надменности и гордыне, поступили подобно дикарям и варварам. И даже хуже них, ибо и самые дикие народы придерживаются известного разума и порядка. Чем были, в сущности, слова Паскала-логофета? Лживыми измышлениями, которые безмозглым заменяют историю, как помет заменяет свинье овес, как щелкание бича служит вместо музыки пастуху. И не будь вы пьяницами с лужеными глотками, поразмыслили бы здраво, и дошло бы тогда до вас, что вся его болтовня заслуживала совсем иной кары.
Кантемир с достоинством возвысил голос и завершил:
— В силу нами сказанного, решаем: вы, ваши милости Кырцан-комис, Тоадер Миреску, капитан, и Ион Бухуш, будете преданы смертной казни через отсечение головы. Прочие приговариваются к каторге. Аминь.
Бояре поползли к нему по полу, причитая о снисхождении. Капитан Брахэ подал быстрый знак. Драбанты смяли бояр грудью и затолкали в подвал.
Осужденные плесневели среди сырости целую неделю. Только после этого вышло повеление о прощении. Спины преступников приняли по четыре и пять десятков палок, смотря по вине, и всем вернули свободу спустя три дня, в пятницу.
После нескольких ясных дней, солнечных и теплых, ударили нескончаемые дожди. Мир, казалось, впал в оцепенение; днем лило как из ведра, ночью сеяло, как сквозь сито; утром же тучи, взяв передышку, кутали окрестности бесконечными туманами.
Кантемир замкнулся в кабинете, упорно сражаясь с химерами воображения, черпая силы из чистилища своей пламенной души. Будь прокляты мгновения, отказывающие перу и мысли в заслуженном торжестве. Будь счастлив и славен час, в который разумом зачато зерно истины и положен еще один камень в здание храма человеческой мудрости.
Иногда ему изменяли слова, иногда — целые фразы. Тогда князь начинал упорный поиск в потаенных уголках своего разума. Искомое показывалось вблизи, но снова пряталось, с непостижимым коварством выслеживая его, затаиваясь, прощупывая его и поддразнивая враждебно, зарываясь в земных глубинах или взлетая вслед за хвостами комет. Память Кантемира была до краев нагружена султанами, визирями, агами, янычарами, императорами, королями, герцогами, князьями, мужами, свирепыми, аки львы, или добрыми, как ягнята, мудрыми или глупыми, бранчливыми или спокойными. В воображении возникали войска, заполнявшие бескрайние поля, кровавые битвы с победными кличами и воплями отчаяния, со звуками труб и пушечной пальбы, со звоном сабель и свистом алебард. Там были народы и страны, взбудораженные завистью, обидами и враждой. Философы, писатели, поэты, знатоки истории, географии, математики, астрономии и других наук с древнейших времен до его собственных дней. Словно весь мир с его историей философии, с пестротою обычаев и нравов вселился в его сознание, на десятках языков требуя, чтобы он привел его в порядок и объяснил. А в средоточии всего этого лежала его родина, Земля Молдавская, на которую князь взирал с высоты своих суждений, которую в тайне судил с любовью и строгостью заботливого родителя. Там был и сам он, преследуемый судьбою государь и ученый, дерзнувший взвалить на плечи груз своих смелых иллюзий; и Русская Земля, которую он исследовал ныне с таким старанием от самых истоков, и храбрый ее повелитель Петр Алексеевич, чьи дела не оставляли равнодушными ни друзей, ни врагов.
Князь снова и снова окунал в чернила перо, набрасывая портреты, эпизоды, пейзажи, линии рубежей. Слова и фразы снова ускользали, ощетиниваясь, и исчезали во тьме. Но он умело накидывал на беглецов хитроумные арканы, подтаскивал, как взбесившихся жеребят, к себе и принуждал к повиновению.
Если тобой владеет благородное чувство и добрая цель, слова, чтобы выразить их, найдутся всегда.
На упрямом, безжалостном в своем тиранстве листке, словно выписанные кровью, вырастали строки: «Разнообразные должности, какими они установлены теперь, устроены, как говорят наши летописи, Александром I, прозванным Добрым, после того, как он получил из рук Иоанна Палеолога титул деспота и княжеский венец и пожелал устроить весь свой двор по обычаям императорского двора. Этому легко поверит каждый, кто пожелает сравнить должности при дворах прежних греческих императоров, описанные Куропалатом и Георгием Кодином в особой книге, с нынешними званиями молдавских бояр...»
Перо князя вело глубокую борозду по плодородному полю. И это были те мгновения высшего счастья, из которых единственно и может складываться подлинная жизнь человеческого существа. Мгновения сбора плодов, мгновения творчества.
Из густой ткани раздумья неизменно выбивались нити насмешливых замет. Покалывали разум острыми иглами и напоминали на манер старинных поговорок: у счастья в одном глазу часто — слезы, в другом — смех, одной рукой оно приманивает человека, другой — отталкивает... Дочь Пантелея Мирова словно растаяла в бездне злой тайны. Востроглазые ищейки Антиоха Химония разнюхивали всюду, где было мыслимо, расспрашивали всех и присматривались ко всему, переодеваясь то солдатами, то купцами, то монахами или священниками, то перехожими каликами. Но неизменно возвращались к нему, повесив носы с пустыми руками. Словно девушки и не было вовсе, не существовало никогда.
Дмитрий Кантемир по-прежнему ее ждал. Может быть, Елена до сих пор прячется в каком-нибудь овраге или пещере. Может, ушла в монастырь, Может, ее похитили. Всякое могло случиться. Рано или Поздно дойдет и до него о ней весть.
Скромный свет, исходивший от этого существа, продолжал жить в душе князя.
Господаря продолжали тревожить и молдавские бояре. Вынося приговор виновным в убийстве и драке, Кантемир полагал, что это принудит всех к большему послушанию. Но взоры приговоренных, долго еще преследовавшие его, говорили о том, что до истинной покорности им далеко. И прочим боярам, приехавшим с ним в Россию, — тоже. Разнузданные речи Григорашку Хынку за хмельной чаркой выдавали не только его собственные мысли. Вскоре после суда у Кантемира побывал греческий купец, некий Дмитрий Георгиев, слуга генерал-майора Фомы Кантакузина; ведя свои дела, торговец не раз встречался с молдавскими боярами и сумел разглядеть фарисейскую личину многих из них. Князь с грустью узнал, что его начинают оговаривать и ненавидеть. Усилия многих его бывших соратников были направлены на то, чтобы поскорее отмежеваться от князя Кантемира и возвратиться в Молдавию, пусть даже под турецкое иго. Бывая в Черной Грязи, Глодневе, Соломине, Конарицке, Курске, Мореве, Болотникове и Уколове, грек привозил неприятные известия. Прошел слух, будто сверх обычного налога будут установлены новые, еще более тяжкие, в пользу казны.
Недолгое время спустя, в одно февральское утро нежданно-негаданно заявился Александр Кикин. Кантемира это неприятно удивило. Кикин с поклоном пожал руку господаря и бесцеремонно повалился на стул, жалуясь на бока, досаждавшие ему в последнее время непрестанными болями. И неспешно сообщил:
— Вот уже два месяца я в дороге, господин принц и князь Кантемир. Развожу приказания сената и навешаю попутно друзей. Завязываю новые знакомства и веду торговлю. Болит все тело от вечной тряски и надоела до чертиков такая жизнь. Но что поделаешь? Судьбы наши, судьбы царских слуг взнузданы нескончаемыми треволнениями и тяжкими трудами. — Кикин поморщился и добавил, словно невзначай: — Навестив недавно Дмитрия Михайловича Голицына, губернатора киевского, узнал я о решении правительствующего сената, касающемся вашего высочества, которое его светлость просил вам передать. Говоря же по правде, приехал я сюда не только по просьбе Голицына, но более — ради удовольствия еще раз повидать славного государя Молдавского княжества.
— О каком же решении высокого сената идет речь, господин Кикин? — спросил Кантемир, внимательно глядя на гостя и попыхивая трубкой.
— Не знаю, как и сказать, господин принц и князь, чтобы быть верно понятым... Ибо, узнав о распоряжении сената, я просто онемел. Я осмелился даже возразить губернатору. Ведь как можем мы обложить налогом иноземного принца, принятого в нашей стране по правилам высокого и священного братства? Разве мы настолько обеднели? Разве мало стало собственных богатств? Голицын тоже покачал с сожалением головой, но не в его силах уже было что-либо изменить. Губернатор объяснил мне, что в каждой стране существуют свои обычаи и порядки. В России есть закон, по коему каждый князь обязан уплачивать в казну определенный налог. Так было у нас от прадедов — на том стоим и ныне. Исходя из сего, поскольку ваше величество ныне — российский наш князь, высокий сенат посчитал правомерным и приглашает вас платить по этому долгу и вносить ежегодно в казну малую толику доходов с тех вотчин, которые у вашего высочества ныне под рукой.
В душе Кантемира шевельнулись ростки упрямства. Стараясь скрыть свои чувства, господарь произнес сквозь зубы единственное слово:
— Сколько?
— Не так уж много, высокочтимый принц. Как говорится, много слов — мало прибытка. Подсчитав доходы с вотчин вашего высочества за пять лет, сенаторы определили ваш долг в размере пятнадцати тысяч рублей. И не советуют медлить с уплатой.
Хотя все это было сказано равнодушным тоном, Кантемир успел заметить в глазах Кикина искорки торжества. Это значило, что сам Кикин, вероятно, был одним из авторов сенатского решения. Ему принадлежит и бесстыдная угроза: не медлить с внесением денег. Приказ и обещания царя, упомянутые в Луцком договоре, были совсем иными, Кантемир не собирался отказываться от оговоренных ими прав.
После отъезда Кикина князь отставил прочие дела и написал письмо царю, в котором просил «поддержать его и защитить от злых людей». Посадив верного капитана Брахэ в экипаж, Кантемир послал его в Петербург с приказанием вручить секретарю Макарову и ждать в столице ответа. Две недели спустя Брахэ вернулся с пустыми руками. Макаров принял с должным почтением письмо, обещал представить его царскому величеству, но предложил не задерживаться столице, ибо ответ будет доставлен его посланцем.
Время шло, а посланец Макарова не являлся. Приказ, переданный Кикиным, оставался в силе. Заплатить сразу пятнадцать тысяч — значило остаться нищим. Если же князь не уплатит, ему, вероятно, следовало собирать вещички и убираться из России. Куда? Кто и где его мог ждать? Кому он еще нужен?
Думая невеселые думы в тишине своего кабинета, Кантемир услышал давнишние стихи:
Слава тому, кто сражается в первых рядах,
Павшему слава, кто бился с врагом за отчизну!
Жалок удел уходящего с горькой сумою,
Город свой, дом и родимую землю покинув...
Чьи же это строки? Конечно, то элегия Тирсея. Он тоже, верно, кусил сполна горечь изгнания, когда слагал их. Вся надежда была на царя, в чью приязнь и верность слову Кантемир безгранично верил. Царь молчал. Но через три месяца прискакал офицер. Он сообщил, что Петр Алексеевич на решении сената сделал надпись: «Не брать ни гроша!» Мрачные мысли князя исчезли, словно с него смыло легионы мурашек, наползших среди сна. Но происшествие не осталось без последствий: Кантемир всерьез задумался о том, как повернется далее его жизнь изгнанника.
Навалилось еще одно несчастье: умер грамматик Гавриил. Только неделю тому назад старик раздобыл редкий манускрипт — Ростовскую летопись. Покупка состоялась с трудом, и грамматик ею гордился. Лишь изредка он хмурился и ощупывал бока. Решился даже показаться врачу, прописавшему ему лекарство. В свой последний вечер грамматик читал допоздна. Отправился спать в свою келейку. Утром слуги нашли его уже окоченевшим. Приказав позвать священника, Кантемир долго стоял у изголовья покойного, молча благодаря его за преданность и проклиная слепые законы земного бытия.
Добрые друзья — всегда желанные гости. Иоганн Готтхильф Воккеродт и Петр Андреевич Толстой, словно посланные небом, появились на усадьбе Кантемира в часы горя, когда бескорыстная, готовая к добрым советам дружба особенно нужна. Воккеродт пробыл всего полчаса, ослепив всех новым фраком и обронив несколько остроумных анекдотов, рассыпаясь в извинениях, ссылаясь на важный прием у французского посла. Бросив на прощание любезное «салве!»[92], ученый немец окончательно уверил всех, что ни под каким видом не отказался бы от общества столь умных людей, не будь он связан неотложными служебными обязанностями.
В свои семьдесят лет Петр Андреевич Толстой выглядел отлично. После многих невзгод он сумел оседлать судьбу и сохранить притом юношескую живость и бодрость. Только чуть согбенный стан и облысевшая голова напоминали о его преклонном возрасте. Это был умелый дипломат, за долгую жизнь не встречавший разве что рогатого духа с козлиным копытом. Вначале — доверенное лицо царевны Софьи, после падения своей покровительницы Петр Андреевич воочию увидел занесенный над ним беспощадный меч Петра Алексеевича. Сумел, однако, избежать кары и тонко защитить себя перед новым властителем. Отправился даже на два года в Италию — изучать мореходное искусство. В первый год того, восемнадцатого столетия Толстой был отправлен в Стамбул в качестве русского посла. Немало претерпел он и там, оберегая честь своего государя и противясь козням турок. В 1710 году, когда между обеими державами началась война, он был брошен в темницу Еди-Кале, где его неусыпно сторожили. Зная коварные повадки султанов и визирей, Петр Андреевич не раз прощался с жизнью, готовясь постучаться во врата вечности.
Из Турции Толстой вернулся уже довольно давно. Запутанные петербургские обстоятельства долго не позволяли ему повидать старого друга. Царь назначил его сенатором и нагрузил множеством сложных поручений, как случалось с каждым, кому Петр Алексеевич доверял. Ныне, прибыв с такими делами в Москву, старый знакомый Кантемира по Стамбулу поспешил к молдавскому князю — свидеться и приветствовать его.
Толстой с улыбкой вручил Кантемиру подарки — резную турецкую трубку, шахматную доску с фигурками из слоновой кости и стопку книг, которые, по его мнению, могли пригодиться просвещенному другу.
Поужинали вдвоем, с удовольствием вспоминая давние тайные прогулки по темным переулкам Константинополя, знакомых султанских сановников и удивительные турецкие празднества, красоты Босфора. Выпили в тишине кофе. Затем занялись табаком: Кантемир — попыхивая трубкой. Толстой — нюхая крепкий табак из драгоценной табакерки. Будучи оба страстными любителями шахмат, поломали головы над целым рядом упорных партий, обмениваясь в то же время новостями, порой же пускаясь по ритмическим волнам стихотворных отрывков, приходивших негаданно на память.
Из различных дипломатических источников к тому времени стало ясно, что назревает новое столкновение между Турцией и Австрией. Император Франц-Иосиф Габсбургский, известный также под именем Карла VI, пытается расширить завоевания своей державы в Сербии, Валахии и Боснии, потеснив мусульман. Заключены секретные соглашения с Венецией. Новости порадовали Кантемира. Ведь если схватка между австрияками и турками начнется, вмешается Россия. В этом случае можно надеяться на окончательное изгнание угнетателей из Молдавии.
Кантемир передвинул ферзя на левую сторону доски, потом толкнул вперед коня и объявил:
— Вам мат, господин Толстой!
— Браво! — воскликнул Петр Андреевич, влезая носом в табакерку. — Браво, дружище! И если ваше высочество благоволит приказать подать еще кофию, обещаю вам, наперекор преклонности моих лет, отыграться в следующей партии.
На ночь Толстой остался во дворце Кантемира. На следующий день вместе отправились навещать московских знакомых. Нанесли визит Федору Поликарповичу Орлову, составившему славяно-греко-латинский алфавит, известному ученому, собиравшемуся написать полную историю государства Российского; побывали у Саввы Владиславовича Рагузинского, писателя и переводчика; заехали к Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину, заведовавшему типографией.
Вместе с последним поехали в книгопечатню, помещавшуюся в большом здании из красного кирпича, запущенном, с потрескавшимися стенами; как Мусин-Пушкин, так и рабочие-типографы подивились тому, как хорошо известны молдавскому принцу секреты печатных станков, составления слов и целых страниц из литых металлических букв. Гость оказался к тому же придирчивым. Вертясь вокруг станков, заметил, что одной только кассы с ящичками мало, нужно по две. На буквах нет необходимой метки, по которой их легче различить; каждую приходится поднимать и вертеть между пальцами, дабы распознать, и набор происходит поэтому медленно, неспоро.
Кантемир пожелал также взглянуть на голландских типографов, приглашенных в Москву царем. Князю поклонились трое длинноволосых — наборщик Индрик Силбах, переплетчик Яхани Фоскул и мастер буквенного литья Антон Демей. Все они прекрасно знали свое дело и дали любознательному посетителю самые подробные объяснения. Особенно же похвалялись тем, что управляются и с новым русским шрифтом, и с латинским и греческим, и с любым, какой встретится. Хватило бы у них здоровья, а у заказчика — денег.
Из типографии Кантемир с Толстым направились к полотняной фабрике голландца Ивана Тамсена. Ее владелец, дородный мужчина в желтом фраке и синем плаще, встретил их перед железными воротами с таким почтительным и покорным видом, что, казалось, был готов встать на четвереньки, дабы высокие гости, выходя из кареты, ступили вначале на его спину. У хозяина было широкое, добродушное бабье лицо, непрестанно улыбающееся, словно маска. Собеседника он выслушивал с подчеркнутым удовольствием старого кулинара, которому сообщают хороший рецепт, подчеркивая свое удовлетворение смехом, исторгавшимся из самой глубины тела и звучавшим примерно так:
— Ыхы-хии-ииий!
Услышав впервые эти звуки, царь Петр, как рассказывали, с удивлением посмотрел вокруг и хотел было плюнуть. Но тут же понял, что это следствие недолеченного недуга, и прыснул сам со смеху. Царь подумал тогда, Что господь бог не всегда соблюдает меру, наделяя рабов своих земных таким количеством невообразимейших уродств. Царь одобрил смелые и в то же время расчетливые проекты и подписал указ о создании при его участии российской компании для управления фабрикой европейского образца. Тамсену только это и требовалось: он не замедлил уверить царя, что московские полотна вскорости превзойдут по качеству лучшие, какие выделываются где-либо в мире. Петр еще раз подивился странному смеху иноземца и приказал ему оставить до дела похвальбу.
Иван Тамсен хорошо прижился на московской земле. Его планы только начали осуществляться, но слух о новой фабрике распространился уже далеко.
На широком дворе сновало немало простолюдинов. Сгружали с телег вязки вымоченного льна. Трепали его на мельницах и трепалках. Скручивали связками. Увозили костру в тачках. Подзадоривали друг друга. Перебранивались.
В большом каменном здании фабрики, в низких комнатах выполнялись дальнейшие операции: пряли нитки, ткали полотно, очищали его от ворса, красили, сушили, гладили, складывали ткани. Глотая воздух с запахами пота и краски, Кантемир и Толстой неспешно продвигались по цехам рядом с улыбчивым Тамсеном, между рядами ткацких станков, называвшихся стативами. Станки выстроились вдоль стен и мало чем отличались от тех, которые стояли тогда в домах молдавских крестьян.
— Каков же ваш годовой доход, господин Тамсен? — поинтересовался Кантемир.
— Ыхы-хи-хииии! Прибыток негоцианта, ваше высочество, капризен и не каждому дается в руки...
— Какой же требуется воск, чтобы он пристал?
— Разум, ваше высочество, разум.
— Добро. А еще?
— К разуму прибавится и прочее, что нужно. Был у меня как-то разговор с его величеством. Его величество тогда сказал: «Дворяне наши ленивы, аки скоты!» А я осмелился поправить в меру разума: «Не ленивы, а в рассуждении узки. Ибо, будь они лишь ленивы, не было бы у них пристрастия ни к свининке, ни к звону добрых талеров в кошельках». Нынче же потщусь доказать, что разум в каждом деле — превыше всего. Пусть призовет меня через год-два его величество и прикажет продать ему для войска тысячу аршин полотна. И продам тысячу. Прикажет поставить миллион — получит миллион, и даже два.
Петр Толстой повернул к голландцу сивые рожки усов:
— Говорил охотник жене: «Ставь горшок на огонь — иду добывать зайца!»
— Не в обиду вашей светлости, напомню: есть на свете люди, способные с полным правом такое сказать. Заяц — в известном месте, пуля — в стволе ружья, глаз мой зорок, рука не дрогнет... Ыхы хи-хииииий!
— Как же все-таки насчет заячьей похлебки? — оборвал его странный смех Кантемир.
— Так, так, ваше высочество, прошу покорно подсчитывать вместе со мной. Лен, конопля да хлопок — почти то же, что трава в степи, дорого не стоят. Рабочим платить не надо, набраны из осужденных на каторгу или тюрьму. Есть и по вольному найму, но таких немного.
Кантемир окинул взором молодых ткачих, сидевших в помещении, в которое их ввел Тамсен. Все были одеты в белые кофты и юбки, с зелеными поясками. Замужние носили бархатные чепчики с серебристой вышивкой, непокрытые косы девиц были повязаны розовыми лентами. Это, конечно, был временный маскарад, долженствовавший удивить важных гостей добротой и культурой владельца: как только посетители уходили, хозяин снова наряжал работниц в лохмотья и слезы. У некоторых женщин ноздри или мочки ушей были вырваны рукой палача — в знак того, что наказание их пожизненно.
— Ваши светлости, верно, уже поняли, что жизнь научила меня многому, — продолжал болтать Иван Тамсен. — Если затрачу рубль — значит, должен заработать на нем десять; если сегодня уплатил сто рублей, завтра должен себе вернуть двести, триста, а то и тысячу...
— Каким образом? — спросил Кантемир.
— Ыхы-хи-хиииий! Это уже, ваше высочество, лишний вопрос, — Тамсен с некоторым подозрением взглянул на Петра Толстого, но продолжал без стеснения: — Мои мастера готовят непревзойденное по качеству полотно. Толстое и тонкое, разных сортов и назначений, скатерти, полотенца, простыни, наволочки, цветные носовые платки и все, чего ни пожелает душа. Даже паруса для кораблей. Вы считаете со мной вместе, ваши светлости? Отлично! С этого места каждый моток вьется дальше и дальше, нитка за ниткой. А в конце — закручивается петелькой. А в петельку попадают денежки — серебряные, золотые. Если нынче спрос не так уж велик, завтра будет по-другому. И послезавтра, глядишь, мои товары будут продаваться в моих же лавках и рядах в Москве, Питербурхе и других городах, за рубежом, пойдет в поставки его величеству царю... Вы, кажется, мне не верите? Напрасно, ваши светлости, напрасно...
— Верим, господин Тамсен, — с улыбкой успокоил его Кантемир.
— Боюсь, все-таки, что нет, — настаивал фабрикант. — Боюсь, что втайне вы надо мной смеетесь и сомневаетесь. Только покорнейше прошу с выводами не спешить. Скажу не хвастая: таких людей, как я, на свете не так уж много. Господь рассаживал нас редко, дабы было кому вести его стада...
Хвастовство, по-прежнему, было слабостью голландца, одобрение же из уст слушателей — даром небес.
Кантемиру честолюбие владельца фабрики было глубоко безразлично. Куда больше привлекали его далеко идущие намерения голландца, его уверенность в своих силах. Кантемир представил себе вдруг Россию, покрытую сетью фабрик, разнообразнейших мануфактур, созданных и управляемых умными, цепкими, целеустремленными хозяевами, сетью литейных заводов и домен, школ — родным домом умелых негоциантов, объезжающих вдоль и поперек целый свет, накапливающих золото и всяческие сокровища. Из равномерного шума ткацких станков родился луч света, прояснившего мысль взор. Если ему суждено когда-либо отвоевать престол Земли Молдавской, уж он тогда приобщит к таким занятиям и своих соотечественников-молдаван. До той же поры лучшим делом для него будет приложить руку к возвышению Российского государства, предназначение которого, как доказывают философские циклы, — в одолении турецкого чудища.
Ведомые Иваном Тамсеном, Кантемир и Толстой вышли на узкий дворик, заваленный досками, древесной щепой, щебнем и мусором. Оттуда хозяин пригласил их к небольшому деревянному домику. Там, в длинной горнице, гостей ждал накрытый стол, уставленный вкусно пахнущими блюдами, с большим графином красного вина. Без дальних церемоний хозяин и гости расселись на грубых стульях с высокими спинками. Выпили вина с кислинкой и привкусом смоквы. Закусили паштетом и салатом.
Тамсен сделал знак слуге. Тот толкнул коленом дверь с правой стороны, и под ее не слишком мелодичный скрип появились двое молодых совершенно голых людей. Дойдя до середины комнаты оба остановились, воинственно задрав подбородки. Поклонившись господам, они снова застыли в неподвижности. Тела юношей были гибки и соразмерны, плечи — плотны, руки — мускулисты. Только черты деревянных лиц не выражали ни грусти, ни возмущения — ничего. Словно то были мертвецы.
— Сии молодцы, которым велено никоим образом не скрывать свой стыд, приносят себя в жертву весьма благородной цели, — четко пояснил голландец. — Одного из них зовут Самсоном, другого — Гавриилом. Они докажут нам сейчас, что античное искусство не умерло. И покажут также, что безобразное и прекрасное, соразмерное и искаженное в нашей жизни всегда идут рука об руку.
Слуга щелкнул по полу арапником. Юноши действительно встали в позы древнеримских гладиаторов, только безоружные, бездоспешные и нагие. Бросившись друг на друга, они схватились, повалили друг друга, покатившись по полу. Возле стены вскочили на ноги и начали драться кулаками, ногами, головами. В конце концов прозванный Самсоном был побежден и упал, захлебываясь кровью, которая пошла у него горлом. Второй боец, Гавриил, гордо встал возле упавшего, ожидая хозяйского приказа.
— И вот — высший принцип человечности: если упавший не поднимается, победитель не смеет его более тронуть, — пояснил Тамсен.
Четверо слуг, сбежавшись, выволокли побежденного вон. Гавриил вышел следом, пританцовывая от гордости: после совершенного подвига его ждала награда — большая краюха хлеба и миска щей.
Когда дверь снова приоткрылась, в комнату ворвались крики и шум. Во дворе появилось шесть или семь больших возов с пароконными упряжками. Длинноволосые, бородатые здоровяки с кряхтением и бранью выносили из склада большие тюки полотна и складывали их на возы.
— Поставки в казну, — пояснил Иван Тамсен.
Внезапно два могучих коня, взъяренные невесть чем, со свирепым ржанием бросились друг на друга в драку через дышло, кусаясь и брыкаясь. Дышло двинуло назад телегу, которая налезла на соседнюю, ломая и дробя ее о стену. Раздался дикий крик. Между телегой и стенкой попала девчушка в вязаной накидке. Под внезапным ударом она свалилась навзничь и более не шевелилась.
— Готова! — воскликнул один из возчиков, бросившихся на помощь к упавшей. — Ее проткнуло насквозь!
Иван Тамсен и гости вышли на крики во двор.
— Эта у меня — по вольному найму, — небрежно сказал голландец. — Надумал было ее прогнать. Да вот господь прибрал.
Хрупкое тело лежало на утрамбованной земле. Словно подстегнутый горьким предчувствием, Кантемир крикнул возчику:
— Поверни ее к нам лицом!
Сомнений больше не было. То была Елена, дочь Пантелея Мирова.
Кантемир вздохнул. Едва являлся луч, чтобы осветить его жизнь, как снова падала тень, погружавшая судьбу во мрак.
Князь был болен. Четыре дня до того он ездил с Толстым по Москве и ее окрестностям. Едва они выходили из дома какого-либо вельможи или ученого мужа, как Петр Андреевич вспоминал о другом добром знакомом, которого следовало обязательно повидать. Вчера Толстой приказал наконец приготовить экипажи к дальней дороге в новую столицу близ устья Невы. Перед отъездом созвал друзей на пир. За столом царило веселье: со смехом и шутками рассказывали друг другу всякую всячину. И выпили притом немало искрометного, сладкого и ароматного вина. Опрокидывали чарку — и хотелось уже другой, таким вкусным казался всем этот удивительный напиток. И недаром: Кантемир перед застольем послал Хрисавиди в свой подвал, повелев привезти заветный бочонок молдавского вина с ароматом цветов. Разгоряченные этим нектаром, московские бояре возжелали похвалиться и собственными напитками — русскими медами, французскими и венгерскими винами. За полдень старый Петр Толстой, поддерживаемый слугами, с трудом влез в дорожную карету. Из нее уже, пригнувшись и роняя слезы, расцеловал добрых друзей-приятелей, клятвенно уверял, что, не будь царевой службы, не расставался б с ними вовек.
Кантемир долго гулял с Мусиным-Пушкиным по улицам Москвы и по берегам Яузы. Любовались осенним небом и пейзажами. Воскрешали в памяти эпизоды истории и восславили достойных предков, воздвигших стены Кремля. Вечером Кантемир побывал в бане. Банщики парили его березовыми вениками, растирали намыленными губками. Тело князя стало легким, душа исполнилась свежести. В мягких объятиях перин Кантемир уснул крепко, как в детстве. Однако ночью проснулся: во рту пересохло, голову распирала отчаянная боль. Вакхический дух, отыгрываясь на князе, изливал на него своей гнев в брожении невыветрившихся винных паров.
Кантемир застонал. За дверью проснулся Иоанн Хрисавиди. Слуга вывернулся из-под кожуха, и мгновение спустя в спальне заиграли лучи его неизменного огарка. Рядом с Хрисавиди появился врач Михаил Скендо со своими лекарствами.
— Изволил звать, государь?
Видя, что он не спит, не стали ждать ответа. Иоанн зажег свечи в канделябре и вышел. Скендо опустился на стул рядом с ложем своего господина.
— Не тревожься, государь, — сказал он. — Мои снадобья смывают любую печаль и хворь. Ведь в них — искусство древних алхимиков и католических ученых.
— Насчет алхимиков можно еще поверить, друг мой, — заметил Кантемир, страдальчески морщась. — Но что могли католики?
— Им принадлежат требуемые слова, государь. Целительные для духа.
— Может быть, и это мне нелишне, — вздохнул Кантемир. — Пока же я себе уяснил: пьянство полезно для спеси, но вредно для тела. Словно я — гора Этна в Сицилии, что загорается изнутри и пылает.
— С человеком такое бывает и без вина, — заметил Скендо. — То внутреннее пламя, рождающееся в наших сердцах, сильнее недугов и похмелий, и только оно порой приносит счастье, да ненадолго.
— Готов поверить тебе, дорогой целитель. Но избавь сперва от жжения, терзающего меня словно тысячами булавок.
— Успокойся, государь. Сейчас у твоего изголовья встанет прекрасная богиня Помона, и ты избавишься от колик, тошноты и всего прочего.
Продолжая говорить, Михаил Скендо ощупывал руки князя и проверил пульс. Вонзил кончик скальпеля в нужное место сосуда, нацедил мисочку крови. Смазал рану пахучей желтой мазью, перевязал бинтом и посоветовал уснуть. Затем, задув свечи, врач удалился.
На заре Скендо появился опять. Теперь его сопровождал Боб Хырзоб — искуснейший княжий кухарь. Повар и сам не ведал, что значили два слова, на которые он привык откликаться, было ли то имя, данное ему при крещении, или случайное прозвище. На серебряном подносе перед князем появилась чашка молока и кусок калача. Полчаса спустя, придя снова, врач и повар заставили своего господина проглотить тарелку куриного бульона и выпить чарку вина.
Придя в себя, князь потребовал трубку. Слуги улыбнулись и продолжали заниматься своими делами.
К вечеру Кантемир окончательно освободился от тошноты, почувствовал снова крепость в теле и ясность в мыслях. Князь решил повидать детей. Княжата шумной ватагой окружили отца, громко требуя, чтобы он подольше оставался в тот день с ними, рассказывая сказки, ибо все они в те дни вели себя примерно. Держа, как обычно, Антиоха на коленях, Кантемир рассказал им о том, что приключилось с неким Мехмедом, который дерзнул предстать перед халифом и взяться за тридцать лет научить осла говорить...
Княжны и княжичи смеялись, сверкая белыми зубками. Но веселье скоро угасло. Повесть о хитром крестьянине и глупом халифе разворошила в душе князя еще не остывшее пепелище. Кантемир внезапно помрачнел и ушел к себе.
Князь сурово взглянул на неоконченную страницу «Описания Молдавии». Пожурил себя за долгое небрежение своим трудом и поклялся более не лениться. Будет впредь избегать людей, дабы не отвлекали от дела. Покончит с пирами и гулянками. Честь и слава ученого — в его работе. Только ею ему дано вознестись над всеми временами и тираниями.
Перо остановилось на словах: «По этой причине среди бояр самого высокого чина встречаются часто люди, исполненные гордыни, надменные и своевольные, которые не только в государственных делах разобраться не способны, но и добрых нравов лишены и не приучены к честной жизни, у коих не сыскать ничего достойного похвалы, кроме того, что есть хорошего у одного или другого, дарованного естеством, но чему не способствовали никаким учением извне...»
Что последует за этим? Покамест — бог весть. Пройдет без пользы и день или даже два, пока не сумеет возвратиться всем существом в интимный и привычный бескрайний и счастливый мир, где вновь прольются для него чеканными латинскими фразами благословенные потоки суждений и раздумий.
— Человек подобен дереву: где посадишь, там и растет, — высунулся с философской мыслью мастер Маня, тоже носивший морскую форму и страшно тем гордившийся. — Поливаешь его водой, обрезаешь сухие веточки, и он плодоносит. Потоскует — и привыкнет, себе же на пользу.
Капитан Георгицэ, утомленный дорожной тряской, лениво зевнул:
— Человек — не дерево, старина. Дерево пускает корни в земные недра и родит плоды, назначенные ему богом. Человек же, привыкнув к новому месту, никогда не забывает о родных краях. Возьми хоть меня. Приблизил меня к себе его величество. Дай бог такое всякому, на счастье мне жаловаться — великий грех. В Земле нашей Молдавской ни чести такой бы мне никогда не видеть, ни достатка. Но вот ложусь я порой с хозяюшкой почивать, а во сне вижу Лэпушну-городок, и сады наши да виноградники, и хлебные нивы, и ивушки над речными долинами, и прутскую волну...
— То от скорбей, ваше благородие. Покамест не сведался ты с тою пулей — не знал и такой печали.
Возница со значением взглянул на них через плечо, но ничего не сказал. Это был мрачный с виду, кряжистый мужик, старый солдат царской службы. Словом своим старый воин дорожил и потому ронял его лишь по большим праздникам, объясняясь с людьми и лошадьми все больше гримасами да туманными междометиями.
Возок тащился по открытому шляху в весенний погожий день. Окрестности заливал мягкий свет, птицы усердно чистили перышки под ветвями и оглашали воздух смелым щебетом. Свежий ветер гулял с открытой грудью, возвещая землям новое возрождение. То тут, то там выскакивали и пускались наутек зайчишка или лиса.
Георгицэ шевельнул левой рукой, лежавшей на коленях. Рука уже не болела, но была еще налита нездоровой тяжестью. Пришлось повозиться с ней с минувшей осени, когда Георгицэ, как сказал ему Маня, переведался со шведскою пулей. Врачи предписали ему лекарства — мазаться и пить. Запретили подниматься до времени на корабль, пускаться в далекие путешествия, исполнять какие-либо службы. Приказали сидеть дома с женой и отдыхать. Всю осень и всю зиму. Георгицэ досыта насиделся у печи, но рука от этого не пришла в прежний вид. При новом осмотре лекарь успокаивал его сладкими словесами, уверяя, что кость затронута лишь чуть-чуть, так что, едва распустятся почки 1716 года, рана его окончательно заживет. И вот деревья пьют вовсю земные соки и небесную теплынь, а Георгицэ все терзается, не способный ухватить непослушными пальцами и соломинку.
Видя капитана в такой печали, царь дозволил ему поехать в Москву, повидать своего господаря. Георгицэ взял бы с собою Лину, но дорога была для нее небезопасна: Лина носила под сердцем бесценную ношу и была уже на восьмом месяце. А потому просила мужа больше чем на четыре недели не задерживаться вдали от нее. Георгицэ поклонится низко своему господарю, расскажет ему новости питербурхской жизни, доскажет на ухо все, что должен сообщить в тайне, послушает мудрые советы греческого лекаря Михаила Скендо. И безотлагательно вернется в новую столицу.
Мастер Маня буркнул:
— По-моему, его высочества Кантемира в эти дни в Москве не сыскать.
— Где же он может быть?
— Скорее — в своей усадьбе, в Черной Грязи.
— Может, ты и прав. Тогда лучше поехать туда напрямик. Дорога тебе известна?
— Конечно, нет. Но для чего на козлах у нас сидит этот болван? Что скажешь, Гаврила, попадем ли в Черную Грязь напрямую?
Возница повертел головой, словно она держалась на канате, надвинул бровь на морщинистый лоб. Это было зна́ком, что дорожка такая есть и путь можно сократить.
— Не выедем ли так, братец, к самому Уралу, ежели свернем?
Гаврила снова двинул бровью и чуть скривился, словно бы смеясь. Он был уверен в дороге.
— Добро, Гаврила, правь налево!
Кони недовольно звякнули удилами. Возок замедлил бег на подъеме. Проехав полосу кустарников, он выпрямился, кони налегли на постромки. Непросохшие пажити налипали вязкой грязью, подковы с трудом месили еще мокрую глину. Увезли в ней и колеса. Миновав молодой лесок, въехали в низину, поросшую терновником. Дальше, в узкой долинке, кони побежали быстрее по песчаной почве, усеянной каменистой галькой.
Три-четыре часа они провели в молчании, каждый — со своими думами. Во все стороны тянулись пестрые толоки. Прошлогодняя трава пожухла и полегла под немилостивым дыханием зимы. Но среди ржавых стеблей там и сям уже выглядывали зеленые острия. На невысоких холмах вздыхали заплаты леса, разбуженные ласковыми обещаниями весны, сулившей им обильную зелень, жужжание букашек и соловьиные трели. Вдалеке, в синеве ясного неба, проступали мелкие пятнышки. Либо птицы, либо видения усталых глаз. Сумерки пали неожиданно. Гаврила спокойно подергивал вожжами; это значило, что опасаться дорожных каверз в этих местах не следует. Где-то поблизости должно объявиться сельцо; скоро путников ждал привал. Там они покормят коней, пожуют и сами краюху хлеба и отдохнут, покамест месяц не покажет на небе рожки.
Внезапно кони наскочили друг на друга и ослабили постромки. Из темноты прозвучал грозный голос:
— Стойте! Кто такие!
Возница открыл рот и сердито рявкнул:
— Прочь с дороги! Служба царя Петра!
Неизвестные словно того и ждали. Возницу сшибли с козел дубиной. Бросившись в возок, ударили по темени капитана. Толкнув мастера Маню, Георгицэ успел промычать:
— Беги!
Маня рассек кинжалом полотняный верх возка и вывалился наружу.
Обмотанный веревками, словно куль, капитан Георгицэ Думбравэ был брошен на холку коня и увезен прочь, словно охотничья добыча. Придя в себя, он услышал скрежет засовов. Два здоровенных молодца бросили его вниз, и он покатился по твердым ступенькам во тьму. Заперли дверь, вскочили на коней, и вскоре снова воцарилась жуткая тишина.
Капитан рванулся, и веревки развязались. Раненая рука болела, как обожженная. Сунулся на ощупь туда, сюда... Сомнений не было: он был заперт в сыром подвале. Где же именно? Только дьявол, верно, об этом знал.
В глубине погреба капитан нащупал пучки соломы и тряпья. И то была удача. Съежившись в уголке, он возмолился к небесам — чтобы смилостивились над ним до утра, а там уж он сам расквитается с нечистою силой, напавшей на него и пленившей. Мастер Маня, ежели спасся, не станет медлить.
Утром тоненький луч света, скользнув сквозь трещину в дубовой двери, попросил капитана проснуться. Рана от пули в руке и шишка на темени покалывали с нестерпимой остротой. Застоявшийся запах погреба душил его. Новые хоромы Георгицэ нельзя было назвать просторными: три шага в ширину, пять — в длину. Стены — из камня, не пробить. Потолок — из толстых бревен, не взломать. Возьми лучше сердце в зубы и собери свое мужество, чтобы было чем отвечать на насилие. И еще требуется кураж — быть сытым терпелками, зажаренными на голодной сковороде.
Георгицэ постучал носком ботинка по стоявшей в подвале бочке. Та отозвалась пустотой. Поддел ногой кучку тряпок и почувствовал, что под ними есть что-то тяжелое. Разбросав их, обнаружил деревянный ящик. Сняв крышку, обрадовался неожиданной удаче: в ящике, аккуратно уложенные один к другому, были спрятаны толстые куски сала. Кто-то острым ножом разделил каждый на ломти, чтобы лучше просолилось. Неплохо! Откопать бы еще в сей берлоге пшеничный каравай да штоф горелки для аппетита, и сгладились бы, наверно, боль и беспокойство, причиняемое его загадочным положением.
Подойдя к двери, капитан посмотрел сквозь щель. Под самое небо воздевала крылья большая ветряная мельница с деревянной опорой, закрепленной вбитым в землю колом. Вокруг темнела пустая площадка, хорошо утоптанная тележными колесами и скотиной. Справа и слева неподалеку притулились крестьянские избушки и хлевы, крытые соломой. Мельница, по-видимому, стояла посередине деревеньки. Холмы в тех местах были не так высоки, как в Молдавии, и дома поэтому не приходилось ставить в низинах, а ветряки — наверху.
Восход пришествовал в златотканом платье, с приветливым величием и ласковым теплом. Над погребом, где квартировал теперь капитан царского флота, залаяли свирепые псы. Злые голоса растревожили воробьев, гнездившихся под навесами мельницы, и поднялась несусветная трескотня и гомон.
Вскоре снаружи показался крестьянин в лохматой шапке. Взобрался по лестничке на скрипучую галерейку, опоясывавшую ветряк, повозился с заржавелым замком, вошел внутрь. Мужик не спешил: работы в ту пору, видимо, не было. В безветрие, как известно, мельники — первые бездельники. Мужик вышел обратно, подошел к почерневшим деревянным перилам и обвел окрестности взором своих сорочьих глаз. Но не открывавшиеся вокруг виды интересовали наблюдателя. Мельник ждал гостей, которые вскоре начали появляться. Подъезжая к мельнице, люди спрашивали человека, стоявшего у перил:
— Где дед Василий?
— Сейчас будет, не тревожьтесь, — отвечал спрошенный. — Ополоснет только лик — и тотчас же появится.
Площадка заполнялась волнующей толпой. Взрослые мужики и совсем еще зеленые юнцы с гомоном валили со всех сторон, неся топоры и вилы, поднимая над головами цепи или похваляясь добытыми бог весть как пистолями. Георгицэ, следя за ними в щелку, вскоре убедился, что люди собрались вовсе не на мельницу. Это был мятеж.
— Едет, едет! — крикнул кто-то, и взоры собравшихся повернулись влево. Но тот, кого все ждали, не сразу направился к ним. Сойдя с коня возле дверей в погреб, он приказал представить ему сперва ночного путника. Расторопный молодец отодвинул засов; перед капитаном Георгицэ, расставив ноги, возвышался рослый мужик в казачьей шапке, с длинными опущенными усами. На нем был овчинный кожух, перетянутый широким кожаным поясом. Одной рукой мужик поигрывал плетью, второй опирался о рукоять сабли. Рядом с саблей, в особой кобуре, висел пистолет с загнутой рукояткой.
— Кто таков, ворон? — спросил он насмешливым громким голосом.
Георгицэ назвал себя.
— Ага! — кивнул мужик с важностью. — Теперь ты у нас в руках. Так что отдохни маленько, торопиться тебе некуда. Эй, вы! — зычно добавил он. — Приставить к нему стражу!
Дверь с сухим скрипом затворилась. Возле нее встал сторож с пищалью.
Мужик в овчинном кожухе важно прошествовал сквозь толпу. Поднялся на круговую галерейку ветряка, сорвал с головы шапку, поклонился на три стороны народу. Толпа отозвалась гулом и тут же смолкла, ожидая его слова.
— Люди добрые, православные! — громко молвил предводитель, подняв вверх руку, в которой держал шапку, — низко кланяюсь вам! Проведав позавчера, что просветил вас Христос, так что спалили вы дотла усадьбу боярина вашего, Андрея Фадеева, да и мироеда прогнали прочь, возрадовалось сердце мое и привело меня к вам в сельцо. Прискакал я вчера на двор к честному хозяину, коего вы дедом Василием кличете и о коем давно ведаю, что человек он мудрый и хозяин рачительный. Повидал и других православных сельчан, достойных веры, от коих узнал о ваших делах. И теперь привез вам братское слово от других деревень и сел, поднявшихся на господ, чем вам уже наверно ведомо. Я тем людям нынче атаман, и есть нас доброе войско при воинском строе и с пушками. Прослышав о том, что вы содеяли, встревожился я также немало, ибо животы и ныне в опасности, не завтра-послезавтра прибудут царевы солдаты с бедой. Потому спрашиваю вас и прошу прямого ответа: пойдете ли вы рядом с иными подневольными людьми земли русской на бой со злыми кровососами или будете ждать смерти, бесславной и неотмщенной? Примете ли меня, с вами ныне говорящего за атамана?
Над толпой пронеслась волна неясного гомона и горестных вздохов. Наконец раздался резкий голос:
— А сам ты кто будешь, мил человек?
Говоривший гордо усмехнулся.
— Православные, братья! Я есть Яков Дуб. Слышали ли когда об имени моем аль нет?!
Из поднявшегося гама выделились короткие ответы:
— Слыхали!
— Знатным вороном прослыл!
— Так я ж, возлюбленные братья, донской казак и берусь шутя раскидать двадцатерых ваших молодцев. У кого есть желание, пускай подходит, испытывает Яшку! И верю еще, братья, материнскому слову, для меня святому вовек. Когда уходил я, как было мне на роду написано, из отцова дома, чтобы в мир отправляться, матушка вложила в сердце мне завет: «Никогда не забывай, сынок, что отцом твоим был неустрашимый Кондратий Федорович Булавин!» Поклонился я матушке в ноги и дал клятву, что не забуду. Кто же вороном меня назвал, пускай сотворит святой крест и попросит прощения, ибо согрешил. Я и товарищи мои храбрые загораживали дороги одним боярам да торговым людям, чье дело — народ православный обманывать и казну державы разворовывать. А деньги, и прочее, что брали ценное, всегда обиженным раздавали, дабы от голодной смерти их спасти. Иное же, того же дела ради, в особых тайниках до времени прятали.
Из-под встрепанной шапки из собачьего меха долетел злокозненный вопрос:
— А кто за тебя нам поручится, Яков Дуб? По христианскому закону Кондрашкин-то сынок Яковом Булавиным зваться должен!
— И то верно, братья! Только вот бедная моя матушка и непревзойденный храбрец, мой батюшка, не смогли во святой церкви повенчаться, ибо время было тогда смутное. Поэтому и имя мое ныне — Яков Дуб, по прозвищу матушкиному. А поручится за меня святой и вечный всевидящий господь наш Иисус Христос. О чем и творю крестное знамение.
К лесенке ветряка приблизился крестьянин, которого сельчане звали дедом Василием. Поднялся на одну ступеньку, чтобы все его видели, и сказал:
— Верим тебе, атаман Яков. Господь да наставит тебя в помыслах и да поможет в делах. Повелевай нами!
— Спасибо, добрые люди! — выпятил грудь казак. — Так вот вам мой первый приказ. Пусть каждый из вас, кто истинный мужик, готовит торбу с харчом и садится не мешкая на коня. У кого есть свой конь, пускай седлает своего. У кого нет — пусть возьмет себе из барской конюшни. Кому не хватит лошадей — идите в наше войско пешие, в пехоту. Оружие пусть каждый возьмет, какое есть. Прочие получат у нас сабли, пистоли и ружья. Будем ждать, пока не прибудут все. Простоим неделю, может, две, может, и три, ибо многие идут к нам издалека. Когда соберем пятьдесят-шестьдесят тысяч войска, ударим на Москву, будем брать Кремль. Немало бояр именитых, немало архиереев прислали мне слово, что встретят нас с любовью и окажут помощь.
— Диво дивное! — покачали головами в толпе. — Чего ради станут они нас встречать? Чего ради помогать?
— А вот чего, — пояснил Яков Дуб. — Того ради, что все беды наши, и бедность наша, и недород во садах, и засуха в пашнях, и детский мор, и бесплодие жен, и рост поборов и тягот — все это верные знаки господня гнева супротив антихриста Петра, безумного царя. Не удивляйтесь же, братья во Христе, и не хмурьтесь! Ибо в сердце царя Петра вселился сам нечистый. Потому вседержитель наш Христос и пожелал послать божьих ангелов, дабы просветлили разум святых иереев. И ангелы поведали им во сне, что единой надеждой и спасением Иисусова племени остался ныне единокровный сын царя Алексей Петрович, в коем все обретем правителя справедливого, избавителя нашего от страданий и зла. Их высокие преосвященства святые отцы наши благословляют нас на дело и возносят истово мольбы господу за нашу победу над ворогом. Бояре да воеводы готовят все, что надобно для победы народного войска. Давайте же крикнем вместе: многая лета царю Алексею Петровичу!
Толпа колебалась, безмолвствуя. Только редкие голоса подхватили: Многая лета!..»
Белобородый старец, потрясая над головой клюкою, попросил:
— Дайте и мне слово сказать, люди!
— Говори!
Старик поднялся, в свою очередь, на ступеньку ветряковой лестницы, схватился для опоры за перила и продолжал:
— Православные! Мы, старые люди, на многих пожарах уже ожглись, великих и малых. Так что послушайте слово зрелости и не скальте зубы. Похвальба да гордыня никогда еще не сулили человеку добра, ибо до времени живут. И кто восстает во злобе супротив власти, тот гневит господа. Люди добрые! Не слушайте этого вора-казака! Чей бы он ни был сын, Кондратия Булавина или нет, бог с ним! Только пускай не вводит нас в грех. Мы не против царской власти. Было у нас, что было с Фадеевым, — и все тут. Пошлем ходоков ко пресветлому царю нашему поведать, что было и как, и светлый царь простит нас!
Поднялся невообразимый шум. Толпа распалась на части, яростно — спорившие между собой. Яков Дуб со своей верхотуры старался перекричать сцепившихся, но голос его безнадежно тонул в общем гаме.
Внезапно с правой стороны пустоши послышался устрашающий вопль.
— На помощь! Люди добрые! Спасите!
Толпа быстро расступилась, открывая проход невысокому мужику со спутанными волосами, удиравшему от кого-то, да так, что штаны трещали. За ним гналась потная, здоровенная баба, размахивая тяжелым батогом. Перед погребом, из которого за событиями следил Георгицэ Думбравэ, низенький мужичок споткнулся и упал. Баба мгновенно догнала беглеца и, тяжело дыша, придавила его ногой. Переводя из самой глубины дух, она обратилась к общине:
— Люди добрые, кончить его аль нет?
Община вначале посмеялась, потом сгрудилась в тревоге вокруг. Дел Василий, поработав кулаками, пробился вперед.
— Погодь-ка! За что его кончать?
Баба, исходя бурным дыханием, взглянула на него глазами тигрицы.
— Нет на свете вреднее аспида, дед Василий, потому и надо его убить. И убью, убью, люди добрые, дабы помнили о том в мире, дабы и прочим было в науку! — крикнула она в толпу. — Не будь я Степанидой, женой Никиты Мерлина, если его не кончу!
— Да в чем же он виновен? — пытался утихомирить ее дед Василий.
— Ох, ох! — запричитала баба. — Ведома вам, православные, Наталия-вдова, чья изба стоит в низине? Ведомо ли, что нет бездельниц ее ленивее? Что цельный день простаивает у плетня, опершись локтями, и подзывает к себе каждого, кто проходит, а после того о каждом говорит недоброе, так что вся худая молва на селе — от ее языка? Что прилипает руками к колодезному вороту, когда по воду ходит, такая она грязная? Иду я, значит, тоже мимо только что; у вас — война, у меня — мои заботы. И вижу во вдовьем-то дворе кучу бревен, для балок и коньков как раз подходящих. «Будешь летний навес ставить, Наталия?» — говорю. «Ставлю уже», — отвечает она. «Бог те в помощь, Наталия, — говорю. — А лес-то откуда?» «Да вот, говорит, — муженек твой нынче ночью привез». «Чего он тебе их привезти надумал?» — спрашиваю вдову. «Аль тебе, Степанида, и такое невдомек?» — смеется она. Ну скажите, люди добрые, как же мне не убить такого мужа, что по ночам по вдовам шастает, да еще лес им возит?!
Хохот в толпе долго не утихал.
— Не терпи такого, Степанидушка! — поддержали ее женщины.
— Нашла еще себе антихриста! — вступились за виновного мужики.
Дед Василий выхватил у бабы батог и выбранил ее:
— Слава тебе, господи, не дал ты бабам силы, а то быть нам всем с проломленными головами. Сними ногу-то, гадюка, с человека! Бревна те в Натальином-то дворе оставил сам с мужиками: овраг-то — рядом, будем ставить мост!
Мужичок прянул из-под жениной пятки и бросился наутек. Баба пошагала за ним следом, размахивая кулаками.
Шум на майдане не утихал. Якоб Дуб спустился с лесенки и вмешался в народное кипение. Крестьяне, сбиваясь в кучи и расходясь, галдели вовсю.
Несколько мужиков собрались вокруг здоровенного односельчанина, опоясанного полосатым кушаком. Советовались спокойно, степенно.
— С царским-то войском шутки плохи.
— Что делать, Фомушко?
Фомушка поморщился.
— Дело наше, кажется, плохо. Церковный-то дьяк пришел?
— Здесь он.
— Бумага, перо, чернила при нем?
— При нем.
Вскоре дьяк сидел уже на камне, разложив причиндалы на валявшемся тут же мельничном жернове, подложив под бумагу крашеную дощечку.
— Напишешь, что скажем, — приказал Фомушка.
— Что скажете, что скажете, — умильно закивал дьячок.
— Пиши, значит: «Пресветлому величеству, родителю и душе, охранителю и надежде нашей, всевеликому царю государю Петру Алексеевичу желаем здравия на много лет...» Написал? Добавь еще о здравии царицы Екатерины и детишек ихних, негоже будет их не помянуть. А теперь ушами слушай, мозгами же обкатывай словеса-то, дабы звучали красно.
— Как прикажете, — послушно кивнул дьяк.
— Напиши, что опустели птичники наши из-за хорей кровожадных коварных. Что достояние наше растаскивают лисы. Что чем исправнее платим налоги да поборы, тем сильнее вязнем в долгах. А все — потому, что бояре, ненасытные в своей жадности, грабят страну и каплют ядом на наши разверстые раны. Пиши, что мы в разоре и отпевают нас попы на погосте одного за другим.
— Что волокут нас беспрестанно исправники на правеж, что бьют батогами по пяткам.
— Что сидит над нами тут лютый коршун, по имени Андрей Борисович Фадеев. Что безжалостен он и жаден, развратник и вор. Пригласили мы его дать ответ обществу, а он сбежал и спрятался, Так что мы, поскольку он утек, палатишки его и пожгли.
— По ошибке, — добавил кто-то.
— По ошибке, — согласился Фомушка. — Написал?
— Нет еще, сейчас, — пробормотал дьячок. — Говорите помедленнее и с роздыхами. Да и ветер мешает. Эка что творит с бумагой-то!
— Пойдем- ка в дом! — решил Фомушка.
Георгицэ Думбравэ повертелся по своей темнице. Съел ломтик сала из ящика. Остался голоден. Еще раз осмотрел стены и убедился, что надежды на побег пока нет.
К вечеру приверженцы Якоба Дуба выкатили пушчонку и выкопали для нее особую яму, по ту сторону мельницы. Яков велел неким Овсею Соколу и Михайле Хромому потереть изнутри ствол палкой, обмотанной тряпками.
Когда начало темнеть, прошел дождик. Потом заиграл ветерок с юга. Наконец, взошла на свой престол государыня тишина. Однако после полуночи ее нарушил топот копыт. Громкий голос спросил:
— Ты здесь, Сулхан?
— Здесь, атаман!
— Еще одного ворона тебе привезли!
Якоб Дуб вывалил «ворона» из мешка в погреб и запер двери. Подбодрил товарищей. Сменил сторожей у дверей. Затем конский топот затих вдали.
Новичок вздохнул, пощупал вокруг себя в темноте, прокашлялся и буркнул:
— Ужо доберусь я до вас, проклятые!
Некоторое время он возился на выщербленных каменных ступеньках. Затем послышались удары огнива о кремень. Незнакомец запалил трут, зажег огарок сальной свечки. Увидев Георгицэ, застучал ми:
— Кто ты? — спросил он дрожащим голосом.
— Кого видишь.
Человеческий голос, хотя и резкий, утишил страх неизвестного, и он сказал уже спокойнее:
— Вижу, вы царский офицер. Но как попали сюда?
— Наверно, как и ваше благородие, — отрезал капитан.
— Не очень-то вы, сударь мой, любезны, — вздохнул новый пленник, приблизившись. — Я господин здешних мест, государь мой, и зовут меня Андреем Борисовичем Фадеевым.
Георгицэ усмехнулся:
— Счастлив познакомиться, милостивый государь. А я — капитан Георгий Думбравэ. Прошу сюда, на ложе сие. Неважно оно, да иного не имею.
— Благодарю, господин капитан.
Фадеев оказался довольно молодым и видным собой мужчиной. Он был без шапки, и на лысеющей голове виднелись следы засохшей крови. Кровавые полосы спускались по вискам, такие же пятна темнели на изодранном платье. Помещик прикрепил свечу к выступу в стене, сгорбился, подтянув к подбородку колени, возле Георгицэ и снова вздохнул:
— Велика ли, в конце концов, разница, господин капитан, между умным и дураком?
— Не более макового зернышка!
— Именно так, сударь. Бесспорно так. И это еще раз нашло подтверждение на моей же собственной шкуре. Ведь не такой уж я, клянусь, болван. Кто угодно вам сие подтвердит. Оженился на девице с приданым. Владею стадами коров и быков, табунами добрых коней, полями пшеницы и жита. Владею мельницей. И многим, многим другим, что не так легко и перечислить. Спалили проклятые мужики мои хоромы над этим погребом — я не тужу. Есть у меня другие, в Москве. Пограбили все, что могли, — дьявол с ними, мое богатство — в другом месте. Оно в золотых браслетах и кольцах, в драгоценных камнях и многом ином, надежно спрятанном — хе-хе! — в глиняных горшках, в низинке, заросшей камышами. Так что от грабежа мне горя мало.
Андрей Борисович поднялся на ноги и медленно обошел погреб. Пошарил обеими руками в углублении в стенке и извлек целую свечу. Зажег ее и воткнул в остатки первой. Затем снова устроился на куче прелой соломы, не без труда отыскав более удобное положение.
— Признаюсь честно, — продолжал он, — в алфавитах я не силен. Зато силен в приятельствах. Такое доброе сердце, как мое, в сих местах вряд ли найдется. Кто мимо ни пройдет, непременно придержит коней у моих ворот, помашет мне рукой. И бояре, и негоцианты, и генералы. И каждого с почетом веду в дом, и каждому угощение достойное выставлю. Такой уж я человек — хлебосол, душа нараспашку. В ту тревожную ночь, когда проведал я о том, что мужики замыслили недоброе, я вспомнил о приятелях своих. Добрая дружба — хе-хе! — нелегко забывается. Кинулся в Москву. Сунулся к друзьям — к одному, к другому. Там бы и оставаться. Но нет, любовь подвела. Живет там, на окраине, одна красотка, чей муж, по приказу царя, в Венеции морскому делу обучается. Захожу иногда к ней в гости, развлекаю как могу. И тут подтвердились ваши слова насчет макового зерна. Соскучился я по той молодке, забрался к ней в сад, чтобы постучать в окошко. Тут разбойники меня и схватили: видно следили давно. Схватили, как последнего дурака.
Боярин продолжал жаловаться на судьбу, пока не догорела свеча.
На следующее утро солнышко осветило землю с тем же теплым приветом. С круговой галерейки ветряка дедушка Василий оглядел небо, сизым носом приманивая ветры. Открепил крылья мельницы и подтолкнул их плечом, дабы завертелись, поскрипывая осью. Заурчали хмуро жернова, перемалывая зерно. Повалили отовсюду мужики да бабы, везя на телегах и таща на плечах мешки и торбы, торопясь попользоваться даровым помолом, ибо мельница теперь была вроде ничья.
Андрей Борисович Фадеев, страдая и мучаясь, без устали бормотал:
— Босота! Голодранцы! Дайте срок, дайте срок... Эта чернь, господин капитан, сотворена из мерзости, дикости и слепого коварства, как табун жеребцов или стадо быков. Пока держишь эту скотину в узде и кормишь с расчетом, она тянет соху. Но стоит ей почуять волю — встает на дыбы, ржет и готова тебя затоптать. А от дикости — и лицемерие берется. Сей старик, дед Василий, был холопом еще у моего батюшки. Мужик вроде с разумом, потому и приставили его к мельнице. Не выходил из моего слова, не лукавил, не воровал. Только в одно время разленился и начал выпивать. У меня, однако, от такой болезни есть лекарство. Суну за голенище нагайку, сплетенную из шести полосок телячьей кожи. Как увижу, что пьян, так и поглажу. На днях только отхлестал его так, что от усталости сам свалился, а он хоть бы что: вздыхает да молчит. Знал бы, что неделю спустя он натравит на меня деревню, убил бы совсем...
Мысли помещика были прерваны появлением Якова Дуба. Атаман прискакал на горячем коне, промчался вокруг мельницы, лихо спешился возле поставленной накануне пушечки. Подручные Якова приволокли, еще одну, такую же. Поставили ее в выкопанное для этого углубление, довольно потерли руки и убрались с глаз вслед за своим главарем.
После полудня раздался колокольный звон. Громче всех подавал голос большой бронзовый колокол, сообщавший поселянам, что надо бросать все дела и собираться дружно на известное место. Дед Василий остановил крылья ветряка. Крестьяне завязали мешки и растащили их по краям майдана. Вскоре здесь снова стояла полная тишина.
— Что стряслось? Для чего звали?
Никто не знал еще, что произошло. Только тогда, когда двое здоровяков из людей атамана Дуба вывели из погреба помещика Фадеева, народ понял все и возрадовался.
Андрея Борисовича пригласили занять место на галерейке, между дедом Василием и Яковом Дубом. Завернули белы руки за спину. Надавили на затылок, дабы отдал обществу поклон. Добавили то загривку, чтобы опустился на колени.
— Православные! — гордо молвил атаман. — Вот и поймали мы ястреба, коий пил вашу кровь и в слезах ваших купался. Теперь он стоит перед вами, ожидая правого суда.
— Какой еще суд? — вскликнул мужик с громовым голосом. — Хватит с него и петли!
Стоявшие вокруг одобрили приговор, крича и размахивая кулаками. Многие взорвались яростной бранью.
— Пускай вначале скажет, паук, почему драл с нас три шкуры? — крикнул Фомушка.
Нашлись у помещика и другие вины, несчетные, как трава на лугу. До Георгицэ Думбравэ долетел только оглушительный рев, казавшийся ему страшнее, чем грохот бури на Балтике. Вопросы и брань гремели целый час. Многие тянулись уже к боярину, чтобы стащить его вниз, но Яков Дуб тому препятствовал.
— Правый суд! — кричал атаман. — Правый суд!
Наконец мужики угомонились. Атаман подтолкнул виновного:
— Отвечай народу!
Боярин сделал глубокий вдох, чтобы заговорить, но разразился нежданно визгливыми рыданиями. Тогда вскинулся и дед Василий:
— Люди добрые! Чего вам еще рядить! Нам ли лютость его не ведома?!
Дед схватил одной рукой помещика за загривок, другой — за штаны. Напрягся и поднял его вверх, на всю длину жилистых рук. Андрей Борисович постыдно болтал в воздухе руками и ногами.
— Берегись!!
Боярин свалился вниз, словно куль. Толпа в том месте сперва раздалась в стороны. Но тут же, словно в водовороте, закрыла его снова, с ненавистью топча свою жертву. Правый суд свершился.
— Православные! — приказал Яков Дуб. — Завтра на заре каждый, кто почитает себя мужчиной, должен явиться в наш табор с харчами, оружный и конный. Бой только начинается! Кто готов помереть с честью за вольную волюшку, за правду подневольного люда, тому нечего более ждать.
Георгицэ Думбравэ чувствовал уже, как у него усыхают суставы. Два дня и две ночи капитану нечем было утолить голод, кроме соленого сала. Георгицэ с отвращением задвинул злополучный ящик в самый дальний угол погреба. Забросал его паклею и тряпьем, чтобы не чувствовать даже запаха. Раненая рука распухла. Шишка неустанно стучалась в темя, доводя его до беспамятства.
Ночь застала его свернувшимся калачиком на своем безобразном ложе, в тяжком раздумье. Сколько будет продолжаться это безумие? Не вытащат ли его завтра вон и растопчут, как Фадеева?
Или просто забудут напрочь о нем, увлекшись бредовыми затеями? Сколько будет он еще в силах терпеть голод и жажду?
Капитан вздрогнул. Или это начинается бред? Пробираясь сквозь мрак по погребу и взглянув в дверную щелку, он увидел, что к сторожившему его мятежнику присоединился малорослый мужчина в широком и длинном платье.
— Откуда же ты родом, парень? — спросил прежний стражник нового.
— Из Молдавской Земли.
— Кой черт так далеко занес?
— Кой черт? Злая доля. — Низенький уселся на бревно, и Георгицэ узнал Антона, скотника с усадьбы Костаке Фэуряну в Малой Сосне.
— ...Сбежал я тогда с той усадьбы, — рассказывал за дверью Антон. — Старого-то хозяина убили в Прутской баталии, молодой перебрался к вам — в Россию, вместе с государем, Кантемиром-воеводой, спасавшимся от турецкой расправы. Но в той усадьбе была у меня зазноба, цыганка по имени Профира, которая мне полюбилась. Увидев в тот день, что хозяева завертелись в бегах, побрали мы, что успели, в доме и птичнике, кинулись с зазнобой на коней и утекли. А потом кочевали с места на место, днем и ночью, таясь ото всех, искали доброго хозяина, чтобы принял меня в работники. В одном селе проведали, что продается за малую цену хатенка с садом, и решили было мы с Профирой ее купить. Но когда ударили с хозяином по рукам, заявился тамошний поп и сказал, что не истинные мы-де христиане. Сказал поп мужикам, что упали мы с неба с дождем, словно жабы, что выпустил-де нас из своего стада Аллах, предводитель басурманский. Услышав такое, бедолаги тамошние поверили и ужаснулись. Поклонились святым иконам, потом взялись за вилы да колья и чуть было не убили нас до смерти. С большим трудом убрались мы из того сельца, побитые и ограбленные, лишившись коней и прочего добра, какое прихватили на усадьбе прежнего хозяина. До весны, продолжая путь, объехали Украину и Саксонию. На Украине встретился нам бродяга, посоветовавший прибиться к боярской вотчине, лежащей на берегу реки по названию Тетерев. Боярин расспрашивать нас не стал. Приказал старосте вписать в книгу, накормить и поставить на работу.
— С ума тронулись, что ли? — прервал рассказчика другой сторож. — Кто же, будучи в своем разуме, вот так с головой в петлю лезет?!
— Господь, видно, послал испытание, — вздохнул Антон. — Да и что нам еще было делать? Не прошло и недели, как боярин приказал одному из слуг привести мою цыганку к нему в камору. Потом запер дверь и продержал ее у себя в постели два часа. Когда я о том прознал, Профира выбежала в ворота и пропала. Люди видели, как побежала к Тетереву. Побежал я за ней, как сумасшедший, но не догнал. Только и увидел издалека, как она, перекрестившись, бросилась с высокого берега в реку. Я плавать не умел, стал звать на помощь. Прибежали из села ребятишки, искали ее в течении до самой ночи. Не нашли. Тогда потопал и я вниз по реке. Думал, выбросит ее волнами на берег. До самого Днепра добрался, и — напрасно. Поглотили мою зазнобу глубины.
— И ты оставил тот грех помещику?
— Расквитался.
— Пожег усадьбу-то?
— Нет. Недели три прятался там по лесам, чтобы не зашибли челядинцы его. Высматривал и примеривался. Подсчитывал шаг за шагом хождения боярина и его слуг. Испытал крепость заборов. Придумал, как вынуть без шума стекла. Наточил как следует нож. И в одну ночь прокрался через сад, между службами, добрался до окошка, выходившего на задний двор. Вынул стекло и забрался внутрь, потом поставил стекло на место. В свое время вызнал я, что в доме того боярина обычаи были иными, чем в Российской Земле, на Украине или в Земле Молдавской. Спали там, как французы, каждый в своей постели. Хозяин — в одной, хозяйка — в другой, детишки же — в третьей. Места-то у них в доме хватало. Вот и прошел я тихонечко в спальню хозяина. Завесил окна тяжелыми бархатными занавесками, зажег в подсвечнике свечечку. Негоже ведь разговаривать с человеком в темноте. Он, гад, вскинулся и хотел схватить висевшую на стене саблю. Только я уже его оседлал. Задрожали у боярина губы, обмяк он. «Попытать тебя, — спрашиваю, — или зарезать сразу»? Он просится: «Прости меня, оженю тебя на своей сестре». Вот уж гнида. «Так твой грех, боярин, — говорю ему, — прощения не имеет». Одарил я только раз ножиком-то, и дни его оборвались.
— И не поймали тебя царские-то люди?
— Хехе, — похвалился Антон, встряхнув длинными волосами, искать-то меня искали, преследовать — преследовали. Только не на того напали. А в свое время встретился я с товариществом Якова Дуба.
Второй сторож зевнул и ушел в темноту. Антон тихо запел под нос жалостливую молдавскую песню:
Лист зеленый кизила,
Горько молодость прошла
Все во вздохах да слезах,
Во сиротстве да в бегах...
— Эй! Эй, Антон! — тихо позвал земляка Георгинцэ Думбравэ.
Стражник придвинулся носом к двери:
— Чего изволишь, капитан Георгицэ!
— Узнал?
— А как же! Еще с позавчера.
— Отодвинь засовы и бежим!
— Сильно, знать, спешишь?
— После говорить будем, Антон. Лошади поблизости есть?
— Известно, есть.
— Покамест не рассвело — сядем в седла и ускачем!
Антон бросил долгий взгляд на звезды. Словно советовался с ними, но и сдерживал смешок.
— Куда же мы поскачем, твоя милость?
— К его высочеству Кантемиру-воеводе. Не хочешь к нему — поклонимся его царскому величеству. Я служу капитаном у него на флоте, дружу с великими генералами царя.
— Хорошее дело, капитан Георгицэ. Да не очень.
— Почему, Антон?
— Потому, что я связан клятвой. Твоя милость, небось, проголодался?
— Как волк! Принеси хоть ломтик хлеба.
— Да кружку воды?
— Холь и две.
Антон поднялся с бревна, прислонил ружье к стене и исчез во тьме. Но вскорости вернулся, неся флягу. Просунул ее капитану в отверстие над дверью.
— Хороша водица, капитан?
— Хороша.
— Возьми-ка еще корочку хлеба. Чтобы не лишиться тебе совсем памяти.
— Спаси тебя Христос, парень. Почему не отворяешь двери, когда подаешь?
— Чтобы ты пристукнул меня и удрал? Хе! Знаю я, какая она, ваша дружба!
— Это тебя наущает сам черт. Слушайся дьявола и будешь бродить по свету с посохом да сумой, пока не рассыплются от старости кости. Если не случится худшего. А то настигнет вас полк драгун и развеет, словно стаю мух.
Антон прикрыл уши барашковым воротом зипуна и удалился во тьму. Более он не возвращался.
Георгицэ Думбравэ в отчаянии застонал. Коли уж настало время, когда собственные слуги садятся тебе на плечи и взнуздывают, значит — недалеки вселенские бедствия, о коих писано в книгах пророками. И если тебя толкает к гибели земляк, коего ты назвал братом, какой пощады можно ждать от чужаков?
Восставшие пошумели, поволновались и разошлись по своим жалким избенкам. Дольше всех оставалась кучка пьяниц, бестолково переругивавшихся между собой. А ближе к полуночи два бессонных мужика, сойдясь нос к носу, учинили тайный и важный совет.
— Чертов казак всех нас на каторгу загонит, — сказал один.
— Бесперечь, — согласился второй. — Солдаты-то царские миловать нас не станут, как не миловали других. Пожгут избы, как повсюду, постреляют детишек, пограбят, надругаются над девками и бабами.
— Беда и беда!
— Войска, бают, уже подходят. Иные полки до самого Дона посланы.
— Этого еще нам не хватало!
— Казак-то где? Все еще у деда Василия?
— У него.
— Прибьем его и свяжем?
— Что это даст?
— Выдадим начальству. Нас за это, может, и простят.
— Мыслишь, возьмут в разумение?
— Не иначе.
— Надо с Фомушкой поговорить...
Георгицэ Думбравэ к этому времени задремал. Но отдых его был недолгим. Отчаянный крик разбудил капитана среди ночи:
— Братцы! Нас предали! Бра!..
Раздался выстрел, и кричавший свалился на землю. Возле мельницы на резвом коне победно усмехался сам Иван Петрович Измайлов, комендант города Москвы. Снизу к нему уже двигались ряды связанных мужиков, подгоняемых солдатскими батогами. Подскакал разгоряченный офицер, поднес два пальца к шляпе с пером:
— Господин генерал, дело сделано! Село очищено от смутьянов! Вот их ведут.
Подле мельницы солдаты ставили уже виселицы.
К погребу Георгицэ на гладком сером коне подъехал мастер Маня.
«Пресветлому государю Дмитрию-воеводе Кантемиру от Иона Некулче, гетмана, убогого и караемого господом, письмо с пожеланиями здравия. Здрав буди, государь, и ведай, что я, недостойный, коротаю дни у друзей своих в Польше, в убожестве и печали, как суждено несчастному изгнаннику, каков я есть. Ибо с той поры, как покинули мы гнездо родимое, Молдовой именуемое, не находит душа успокоения и сердце — утешения. Воды волнами текут по течению, листья зеленеют и вянут. Лето сменяет зиму, день сменяет ночь, только любовь человеческая неизбывна, не увядает, терпеливо ожидая утешения.
Вчера приходили мои люди с вестями из Земли Молдавской. Послушный воле твоей, государь, сообщаю их в подробностях твоему высочеству.
Истекшею зимой султан прислал фирман о низложении Штефана-воеводы Кантакузина с престола Земли Мунтянской. На его место поставил государем Николая-воеводу, а на место Николая-воеводы в Молдавию затем прислали на третье княжение Михая Раковицэ-воеводу. В ту пору, отбывая в Землю Румынскую, много непотребных слов услышал Николай-воевода от Лупула ворника. После чего Николай-воевода учинил для него великий донос визирю Жин Али-паше. И Жин-паша, пойдя в поход на немца, послал капуджи-баши поймать и взять в железа Лупула. И когда привезли ворника к визирю, тот не стал звать кадия для суда, но велел вывести пленника в поле и снять с него голову, а тело осталось без погребения, и расклевали его птицы. Так пришел конец несытому и завистливому нашему ворогу, коего похищенное, встав поперек глотки, погубило.
А на Молдове великие печали и беды. Великое разорение от поганства, от бояр ненасытных и злых и ворья. Ох и ох, даешься только диву, как еще остаются в земле нашей живые люди. Бояре уезжают в чужие земли, и больше их ныне за рубежами, чем в стране, и лучшие усадьбы остаются на разрушение, а земли зарастают сорняками и приходят в негодность. Мазилы, разоренные все новыми и новыми поборами, изошли стонами, как мученики, в прежде вольных селах и не спускают глаз с топоров, думая, на кого бы их обрушить. Крестьяне и челядь уходят в кодры, живя там в землянках, берлогах и дуплах, как звери. И не в одних лишь налогах дело, напастей — не счесть. Родня Раковицэ-воеводы совсем утратила стыд, сживая со света кого хотят, разоряя и грабя.
А турки двинулись супротив немца, чтобы взять Варадин[93]. Немцы вышли навстречу во главе с Евгением-принцем. И побили немцы турок, так что те разбежались кто куда, и взяли у них весь народ. И погиб также Жин Али-паша, проклятый визирь. Немцы же, побив турок, спустились и взяли крепость Тимишварюл[94] со всеми вотчинами при ней и стали там на зимовку».
Эти вести махнули князю платочком новых надежд. Живя то в Черной Грязи, то в Соломине, присутствуя на освящении моревской церкви, чьим ктитором он стал, занимаясь своими исследованиями и набрасывая страница за страницей свои труды, Кантемир жадно ловил малейшую новость от турок и из Молдавии, из Австрии и Петербурга. Он был уверен, что царь не останется равнодушным к новым событиям и выступит в союзе с австрияками против осман. Этого требова