В пятницу, 14 мая 1610 года от Рождества Христова, Парижский парламент, первый суд королевства и осколок бывшей королевской курии, заседал не как обычно, во дворце на острове Сите, а в зале монастыря Августинцев, на левом берегу, на «Университетской стороне»: этот монастырь стоял на маленьком рукаве Сены, на набережной Августинцев, неподалеку от Нового моста и улицы Дофины. Так было принято, когда дворец следовало привести в порядок для торжественного въезда в Париж королей и королев. Дворец готовили именно к этому, потому что в воскресенье 16 мая торжественно въехать в Париж должна была королева Мария Медичи. А Генрих IV готовился двинуться со своей армией, насчитывающей, как говорили, более тридцати тысяч человек, в направлении низовий Рейна, на герцогство Юлих, расположенное между Ахеном и Кельном, на герцогство Клеве, что недалеко от Соединенных Провинций, на графство Марк, что на реке Рур. Дело было в спорном наследстве. Его присвоение могло изменить баланс сил в Священной римской империи: император, глава Австрийского дома, объявил о секвестре спорных территорий, чтобы разрешить конфликт между претендентами. Можно было опасаться, что он распорядится этими землями, чтобы оделить своих друзей, или же узурпирует их сам. Генрих IV, ведя борьбу с притязаниями Австрийского дома на создание всемирной монархии, поддерживал в пику императору права двух протестантских князей — курфюрста Бранденбургского и пфальцграфа Нейбургского. Прежде чем отправиться на войну, король Франции объявил регентшей на время своего отсутствия королеву Марию Медичи, потому что его сыну Людовику, будущему Людовику XIII, не было и девяти лет, и велел накануне, в четверг, 13 мая, короновать и помазать свою жену в Сен-Дени, чтобы укрепить ее авторитет и власть. Вот почему были необходимы торжественный въезд в столицу и приготовления, повлекшие за собой временное перемещение парламента.
Послеполуденное заседание парламентариев в монастыре Августинцев шло, как всегда, важно и неспешно. Первый президент г-н де Арле пребывал дома, в постели, ибо страдал подагрой, и председательствовал г-н Потье. «В четыре с половиной часа, когда г-н Ле Бре, королевский адвокат, произносил речь в защиту г-жи де Живри, было замечено, что адвокаты и прокуроры шепчутся между собой. Было слышно шушуканье и видно, что сидящие в зале встают, выходят, заходят и движутся, словно пораженные неким новым слухом, что чрезвычайно мешало г-ну королевскому адвокату»[20]. Другой королевский адвокат, г-н Сервен, «призвал всех сесть и замолчать. Г-н Ле Бре продолжил, и по завершении его речи г-н председатель, заслушав мнения господ советников, присутствующих на заседании, объявил, что суд направляет обе стороны в Совет», то есть передает тяжбу на рассмотрение Королевского совета. «Г-н Сервен немедля велел передать г-ну президенту, дабы тот велел приставу стукнуть об пол жезлом, как принято делать, когда пробил час. Общество, поднявшись, удалилось в маленькую низкую комнатку близ того места, где происходило заседание. Г-н Сервен сообщил: один из его людей сказал ему, что некий дворянин велел ему передать, будто бы король у себя в карете был ранен. Однако слух ширился, и уже все дворяне скакали верхами по улицам, с обнаженными шпагами, и на Новом мосту вмиг появились гвардейцы короля, к великому удивлению всего города». А вот «господа из парламента не были уверены в правдивости сказанного». Некоторые из них удалились по домам. Оставшиеся сочли нужным запросить г-на первого президента, «каковой послал сказать г-ну президенту Потье, что просит его не покидать монастырь Августинцев и задержать всех господ советников, которые там остались. И что он будет у них столь же скоро, как и пристав, что он велел одевать себя, дабы его принесли». Пока первый президент готовился, прибыл мэтр Луи Доле, адвокат парламента и генеральный прокурор королевы, который от имени последней «сказал ему: пусть в связи с этим злополучным и плачевным происшествием направится в парламент, дабы собрать общество, и не побуждает оное ни к чему, пока не получит от нее вести, мол, она этого желает и ожидает от него. Тогда означенный господин первый президент попросил советника парламента, каковой был у него и теперь возвращался к Августинцам, сказать г-ну президенту Потье: пусть тот велит приставам идти по домам всех господ из общества и оповестить их, дабы немедля прибыли к Августинцам, что и было исполнено.
Некоторые из членов общества, получив это извещение, полностью уверились в смерти короля, однако не оглашали этого мнения открыто. Большинство же полагало только, что король ранен, говоря, что это пустое.
Когда г-н первый президент прибыл и сел на свое место, г-н де Бомон, его сын, велел передать через пристава, что ему поручено королевой обратиться к суду; его впустили. Он сказал, что королева велела ему прибыть в парламент от ее имени и сказать: она просит суд совместно обдумать все, что необходимо сделать в столь чрезвычайном случае, принять доброе решение, причем столь срочно, насколько возможно, и дать об этом знать ей. На что г-н первый президент сказал: „Вы можете доложить королеве, что видели общество собравшимся именно ради того, чего она желает, и весьма настроенным послужить королю и государству"». Парламент был готов принять решение, но нужно было знать какое. Что в действительности сталось с королем? Суд решил отправить людей короля в Лувр, чтобы выяснить истину о предполагаемой смерти государя. В отсутствие прокурора Его Величества туда отправились два королевских адвоката и увидели удручающее зрелище. «Невозможно выразить на письме изумление и скорбь, каковые читались на лицах собравшихся и выражались жестами, печалью во взглядах и невероятным молчанием, прерываемым вздохами». По возвращении королевские адвокаты обнаружили общество сильно пополнившимся. Они сказали, что нашли королеву «весьма заплаканной», при ней были король — ее сын, г-н канцлер, несколько принцев и сеньоров, и, «заливаясь слезами», признали, что видели на ложе тело покойного короля. Тогда-то это собрание важных, суровых, сдержанных людей разразилось «такими поразительными криками и стенаниями и такими слезами, исторгнутыми из глубины сердца, что можно было понять: каждый оплакивает своего отца и короля»[21].
Эта новость распространилась за пределы здания, приведя парижан в «ужас и изумление». «Лавки закрываются; кричит, плачет и причитает всякий, великие и малые, молодые и старые; жены и девицы рвут на себе волосы…»[22]
Генрих IV был мертв. То, что произошло, можно быстро выяснить по различным описаниям. В два-три часа пополудни король велел заложить карету, чтобы ехать в Арсенал для совещания с герцогом де Сюлли, суперинтендантом финансов. Он покинул Лувр в сопровождении герцога де Монбазона, герцога д’Эпернона, маршалов де Лавардена, Роклора, Лафорса, маркиза де Миребо и своего первого шталмейстера Лианкура. Витри, дежурный капитан его гвардейцев, «спросил, угодно ли Его Величеству, чтобы капитан сопровождал его. — Нет; ступайте лишь туда, куда я приказал, и привезите мне ответ. — По крайней мере, государь, я оставлю вам своих гвардейцев. — Нет, мне не нужны ни вы, ни ваши гвардейцы; я не хочу, чтобы кто-либо окружал меня». И Витри направился во дворец, чтобы поторопить с приготовлениями ко въезду королевы, а гвардейцам велел оставаться в Лувре. Короля сопровождало лишь небольшое число его дворян, одни — в карете, другие — верхом, и несколько пеших слуг. Генрих IV сел в карету, все занавеси которой были отдернуты. Погода стояла хорошая, и король хотел видеть приготовления ко въезду королевы. Генрих IV сел слева и предоставил место справа д’Эпернону. Напротив сели Монбазон и Лаварден. Тронулись. Карета направилась к Тируарскому кресту, проследовала по улице Сент-Оноре, въехала на улицу Ла Ферроннери, идущую вдоль большого кладбища Невинноубиенных, узкую и тесную, и там застряла в пробке: с одной стороны — телега, груженная вином, с другой — воз с сеном. Грамоты Генриха И, данные в Компьене 14 мая 1554 г., предписывали снести хижины, лавки и ларьки вдоль улицы Ла Ферроннери, загромождавшие проезд, но — как и большинство законов и распоряжений во Франции, по словам современников, — эти предписания исполнены не были. Королевская карета остановилась напротив дома нотариуса по имени Путрен. Большинство пеших слуг пошло по кладбищу Невинноубиенных, чтобы встретить карету короля в конце улицы. Осталось лишь двое, но один прошел вперед, чтобы разогнать затор, а другой остановился и нагнулся, перевязывая подвязку на ноге. Король и сеньоры, сидевшие в карете, были заняты своим делом. Их внимание было поглощено чтением письма, которое король передал д’Эпернону, потому что не взял с собой очков. Вероятно, это была записка графа де Суассона, который был недоволен и только что удалился от двора.
Чтобы разъехаться, карета взяла левее, телеги — правее. Со стороны д’Эпернона колеса, попав в сточную канаву, идущую посреди улицы, опустились, со стороны короля поднялись. Внезапно на колесо вскочил человек и нанес королю удар ножом в грудь. Король сказал: «Я ранен». Нападающий повторил удар. Король «ничего более не произнес». Нападающий ударил в третий раз; нож скользнул по рукаву герцога де Монбазона. Все произошло так быстро, что «никто из сеньоров, находившихся в карете, не увидел, как ударили короля; и если бы это исчадие ада бросило свой нож, никто бы и не узнал, кого хватать». Но убийца остался стоять, словно его душевные силы были на исходе, — высокий, крепкий, рыжеволосый человек с ножом в руке. Сен-Мишель, один из ординарных дворян короля, бросился на него со шпагой, чтобы убить. Но герцог д’Эпернон крикнул: «Не убивайте его, не то ответите головой». Убийцу схватили. Изо рта короля ручьями текла кровь; д’Эпернон набросил на него плащ, крикнул собравшимся, «очень взволнованно», что король только легко ранен, и велел гнать прямо в Лувр. Короля привезли мертвым[23]. Жером Люилье, генеральный прокурор короля в Счетной палате и королевский советник Государственного и Частного советов, сообщает нам, что происходило в Лувре в первые мгновения: «Я находился в Королевском совете, каковой заседал в комнате под передней королевы. Вышли г-н канцлер и господа советники, все взволнованные и перепуганные. Означенный господин канцлер поднялся наверх вместе с президентами господами Жанненом и де Виком. Я последовал за ними. Названный господин канцлер и Жаннен прошли к королеве. Г-н де Вик и я проследовали далее и вошли в маленький кабинет, куда король удалялся, когда ложился совсем один, где нашли его мертвым, простертым на своем ложе, полностью одетым, в расстегнутом и распахнутом колете, в окровавленной рубашке. Тем не менее у его изголовья по одну сторону ложа стояли г-н кардинал де Сурди и Булонне, раздатчик милостыни, по другую — г-н де Вик и господин де Лорм, первый медик королевы, творившие увещательные молитвы, какие обычно читают над людьми, находящимися в предсмертной агонии. Но бедный государь уже скончался»[24]. Протокол вскрытия, подписанный восемнадцатью королевскими медиками и тринадцатью королевскими хирургами, датированный субботой, 15 мая, четырьмя часами дня, констатирует наличие раны в левом боку, между подмышечной впадиной и соском, по второму и третьему ребрам, длиной в четыре пальца, непроникающей, вдоль грудной мышцы, и второй раны, расположенной ниже, между пятым и шестым ребрами, шириной в два пальца на входе, проникающей в грудь, прошедшей через долю легкого, перерезавшей ствол «венозной артерии» в полупальце над левым предсердием, откуда легкое выкачивало кровь, струившуюся ручьями изо рта. Грудина была полна крови. «Все сочли, что эта рана была единственной и неизбежной причиной смерти». Остальные части тела были в хорошем состоянии[25].
Каковы были мотивы убийства? Вывод об этом сделан на основе допросов убийцы[26]. Но нам надо познакомиться со следователями, узнать, какими были их настрой и их цели, потому что задаваемые вопросы могут оставить в тени многие аспекты реальности. Убийцу доставили в Отель де Рец, находившийся совсем рядом, из опасения, чтобы народ не бросился на него и не разорвал на куски. Здесь его пытали по приказу маршала де Лафорса и подвергли первому допросу, который провели президенты Жаннен и Бюльон, государственные советники, непосредственно в день цареубийства. Доставленный в тюрьму Консьержери на острове Сите в воскресенье, 16 мая, он был допрошен мессиром Ашилем де Арле, шевалье, первым президентом Парижского парламента, господами Никола Потье, президентом, Жаном Куртеном и Проспером Бавеном, советниками короля и его парламента; все они были уполномочены парламентом производить допросы по представлению генерального прокурора короля. Второй допрос убийцы состоялся в понедельник, 17 мая 1610 г., после полудня; третий — во вторник, 18-го, утром; четвертый — в среду, 19-го, утром. Наконец, 25 мая он был подвергнут пытке.
Главной целью следователей было не столько узнать психологию самого убийцы, сколько выявить его сообщников. К этому они без конца возвращались. Они спрашивали его обо всех людях, с которыми он был знаком; они спрашивали, ездил ли он на испанскую территорию: «Спрошен, когда он был в Брюсселе. — Сказал, что никогда не выезжал из королевства и не знает, где находится Брюссель». Убийца постоянно утверждал, что пришел к своему замыслу сам и сам осуществил его. А его следователям, должностным дворянам, проникнутым аристократическими предрассудками, такое утверждение казалось неправдоподобным. «Ему сказано, что состояние его и положение слишком низки для того, чтобы возыметь такое желание без чьего-то совета и поощрения. — Сказал, что никого не было». Следователи упорно старались обнаружить высокопоставленное лицо, которое, по их мнению, непременно должно было играть роль мозга всего предприятия, и гораздо меньше занимались выяснением идей, образов, знаков, символов, пробудивших в мозгу убийцы страсть к убийству и заставивших его удовлетворить эту страсть. Для нас это весьма огорчительно.
Поскольку в то время верили в колдунов и всякий видел их во множестве, следователи пытались узнать — может быть, колдуны подстрекали его к убийству или помогали в нем. Стрелок из числа королевских телохранителей, Божё, обыскавший убийцу сразу после ареста, нашел у него то, что он счел «несомненными знаками и орудиями колдовства, в частности, сердце, пронзенное тремя ударами»[27]. Под «знаками» имеются в виду «некие листочки, какие раздают шарлатаны или колдуны, с изображением каких-либо фигур-талисманов или с простыми печатями. Они одурачивают глупый народ, внушая ему, что эти листки помогают творить вещи чудесные и невероятные, как-то: пройти сто лье за три дня, стать неуязвимым для оружия и т. п.»[28], и в результате возник вопрос: «Имел ли он эти знаки и кто ему их дал», порожденный представлением, что человек столь низкого положения не посмел бы напасть на короля, не рассчитывая на сверхъестественную помощь, то есть помощь дьявола. Ответ был отрицательным: «Сказал, что счел бы это вредным». Следователи, сами верившие в дьявола и в возможность помощи со стороны последнего, настаивали: «Он был издавна усыновлен дьяволом и заклинал демонов, которых вызвал к себе с тех пор, как поселился в этом городе, — более четырех лет назад. — Сказал, что этого не было». Но следователям сообщил об этом один доносчик, по фамилии Дюбуа, уроженец Лиможа. Тот уверял, что, когда спал в одной комнате с убийцей, слышал, как тот читал заклинания, и видел дьявола, явившегося в образе огромного и ужасного черного пса, и что в тот же день он поспешил исповедаться и причаститься. И поэтому следователи спросили убийцу: «Не читал ли он, в то время как спал [в одной комнате] с оным Дюбуа, заклинаний, вызывающих демонов, и в какой форме. — Сказал, что все, о чем его спрашивают, было совсем наоборот и что в одной комнате с означенным Дюбуа он никогда не спал. Спал он на чердаке над ней, где и находился, когда около часа ночи означенный Дюбуа несколько раз и по-всякому просил его и требовал от него спуститься в свою комнату, причем оный Дюбуа трижды прокричал: „Credo in Deum; друг мой, спустись вниз“, восклицая при этом: „Боже, помилуй меня“. Тогда обвиняемый пожелал спуститься, чтобы увидеть, кто таким образом и с такими возгласами зовет его на помощь; но особы, лежавшие там же, где и обвиняемый, не позволили ему этого сделать, ибо испытывали страх и ужас (это были хозяйка дома Мари Муано и ее кузина по имени Жанна Леблон); поэтому спуститься, чтобы поговорить с оным Дюбуа, он смог лишь много позже; означенный Дюбуа якобы ему рассказал, что в комнате под той, где находился обвиняемый, он (Дюбуа) видел черного пса огромного размера и весьма устрашающего вида, поставившего обе передние лапы на единственную кровать, где тот спал, и сие видение так того испугало, что он начал издавать таковые возгласы и звать обвиняемого, дабы тот составил ему компанию, оттого что ему страшно; якобы обвиняемый, услышав это на следующее утро, посоветовал означенному Дюбуа, дабы изгнать сии жуткие видения, принять святое причастие или явиться к святой мессе, что тот и сделал». Таким образом, убийца отрицал всякий договор с бесом и объявлял себя добрым католиком. Все эти люди были очень неуравновешенными.
Коль скоро следователи были так озабочены поиском сообщников, можно удивляться кое-каким упущениям следствия. Обвиняемый в ответах упомянул нескольких лиц: некоего Бельяра из Ангулема и собственную мать. Следователи не озаботились вызвать их для допросов и очных ставок.
Еще серьезнее то, что обвиняемый провел два дня в отеле де Рец и не был изолирован. Два дня к нему приходили посетители, которых пускали довольно свободно. Пишут, что его навещал отец Котон, иезуит, исповедник покойного короля, и увещевал его не порочить достойных людей. Могли прийти и другие, чтобы принудить его к молчанию. Все это настораживает.
Но самые серьезные пробелы появились вследствие определенного нежелания судей побуждать обвиняемого говорить о своих политических взглядах и о происхождении таковых.
Тем не менее из материалов допросов мы можем узнать немало. Обвиняемый заявил, что зовут его Франсуа Равальяк, что он родился и живет в Ангулеме, что от роду ему тридцать один или тридцать два года и он никогда не был женат. Его занятие? «Сказал, что нанимался писать исковые заявления в суд» с четырнадцати лет. Сначала он обучался в Париже, жил у одного холодного сапожника, на улице Ла-Арп, потом на улице Калландр. Вернувшись в Ангулем, он стал клерком и камердинером у покойного Розье, советника президиального суда Ангулема. Потом его посадили в тюрьму за долги. В настоящее время он живет в Ангулеме, обучает молодежь, учит ее молиться. У него восемьдесят учеников, отцы и матери которых платят ему и делают ему подарки — кто даст сало, кто рубленое мясо, зерно, вино. Он экономит и время от времени бывает в Париже, чтобы писать заявления в суд. Чтобы убить короля, он восемь дней шел пешком из Ангулема в Париж. Это путешествие он предпринял под предлогом, что будет добиваться компенсации затрат на один процесс, проходивший в парламенте.
Его отец, как и он, перебивается случайными заработками. Шесть лет назад он расстался с его матерью. Его сестры покинули мать. Равальяк остался с ней один. Его отец и мать «жили подаянием, большую часть времени».
Итак, перед нами человек, живший в духовной атмосфере жизни, не сложившейся в двух смыслах. Не сложилась семейная жизнь: родители расстались, мать брошена, дети разошлись в разные стороны, забыли друг друга, относятся друг к другу враждебно. Не сложилась профессиональная жизнь: ни отец, ни он сам ничего не достигли. Родители всегда жили в состоянии нищеты и крайней нужды, сын — в состоянии, близком к нищете и крайней нужде. Равальяк предстает человеком, «испытавшим несчастья», человеком, который, коль скоро он остался со своей матерью без средств к существованию, не был обделен ни любовью к родителям, ни добротой, ни чувствительностью, человеком, который неминуемо должен был страдать от такого положения, человеком с расшатанными нервами и непрочным душевным равновесием.
Воспитанный набожной матерью, которую он глубоко почитал, Равальяк предстает очень добрым католиком — в достаточной мере католиком, чтобы пожелать стать монахом. «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, недостоин Меня»[29]. Равальяк поступил послушником к фельянам, куда его принял их провинциальный куратор — дон Франсуа Мари-Мадлен. Фельяны были одной из конгрегаций ордена цистерцианцев. Таким образом, они принадлежали к большому семейству бенедиктинцев. Основатель ордена, Жан де Ла Барьер, создал их цистерцианское аббатство в 1573 г. в епархии Рье, близ Мюре, на территории современного департамента Верхняя Гаронна. В 1588 г. они обосновались в Париже, в монастыре на улице Нев-Сент-Оноре, недалеко от Тюильри.
Они следовали уставу святого Бенедикта и святого Бернара. Они ходили без штанов, в сандалиях и одной белой рясе. Их называли фельянами, потому что они постоянно носили в руке ветку с множеством листьев (feuilles). Некоторые фельяны приняли активное участие в деятельности Лиги. Дон Бернар Перкен де Монгайар заслужил прозвище «лакея Лиги». После победы Генриха IV он был вынужден бежать в Нидерланды и стал там аббатом Орваля. Фельяны оказывали большое влияние на парламент и парижское общество, и многие ощущали призвание свыше примкнуть к ним.
Но и фельяны вызвали разочарование у Равальяка. «Спрошен, как надел облачение фельянов и почему его оставил. — Сказал, что носил его месяца полтора и снял, потому что имел видения во время мысленной молитвы». По мнению фельянов, такие видения не свидетельствовали о здоровье духа. Церковь с подозрением относится к визионерам, которые часто — просто неуравновешенные люди. Равальяк ощущал в себе настоящее призвание свыше. Он несколько раз просил вернуть ему монашеское облачение. Снова отказывался от него. И этот человек, который шел на убийство и не мог не сознавать, что сам умрет в жестоких мучениях, при воспоминании об этом плакал.
Потом, отвергнутый фельянами, Равальяк задумал стать иезуитом. Он направился к иезуитам, которым принадлежали большой дом и церковь Святого Людовика на улице Сент-Антуан, невдалеке от улицы Кутюр-Сент-Катрин[30]. Он обратился к одному послушнику. Но послушники ему сказали, «что в их дом не принимают тех, кто раньше принадлежал к другой религии», то есть к другому монашескому ордену. Ему пришлось отступиться.
Понятно, что разочарование было для него очень жестоким: ведь Равальяк был очень хорошим христианином и отличался пламенным благочестием. После убийства, когда навязчивая идея прошла, он показал себя превосходным католиком, обладающим безупречной верой. Он раскаялся в своем поступке, который видел теперь в истинном свете:
«Спрошен, что он думает об этом поступке. — Сказал, что думает, что совершил большую ошибку, за которую просит прощения у Бога, у королевы, у господина дофина, у парламента и у всех, кому мог причинить этим несчастье».
«Не ужасается ли он столь гнусному и столь вредоносному для всей Франции деянию? — Сказал: ему огорчительно, что он совершил это, но, поскольку он это делал во имя Бога, ему будет дарована милость — он сможет до смерти сохранять прямодушие, надежду и безупречную любовь к ближнему, и он надеется, что милосердие Бога и Его страсти будут более содействовать тому, чтобы он был спасен, тем деяние, которое он совершил. — чтобы он был проклят».
«Указано, что он не может быть в милости у Бога после столь подлого деяния. — Сказал: надеется, что всемогущий Господь сделает так, чтобы никаких нежелательных последствий от сего не последовало».
«Сказал… что был настолько безумен и настолько ослеплен грехом, что дьявол вверг его в это искушение».
«Указано, что он не может рассчитывать на милость Бога, не очистив своей совести. — Сказал, что испытывает страх, но также питает надежду на милость Божью».
Таким образом, Равальяк признает свой поступок по сути дурным, но, коль скоро он имеет страх Божий, он надеется, что вследствие его добрых намерений, поскольку он желал действовать только во имя Бога, даже если был введен в заблуждение бесом, и прежде всего благодаря бесконечному милосердию Господню и заслугам, обретенным Иисусом Христом на кресте, который умер во искупление грехов всех людей, Бог дарует ему милость: ниспошлет на него до конца его дней Святой Дух и спасет его от ада. Более полной веры не бывает, и никто в большей мере не предавался на милость Бога.
«Спрошен, причащался ли в день Пасхи и в день своего отъезда. — Сказал, что нет и что сделал это в первое воскресенье Великого поста, но тем не менее заказал святую мессу в церкви святого Павла в Ангулеме, в своем приходе, считая себя недостойным приближаться к столь священному и столь высокому таинству, исполненному тайны и непостижимой силы, ибо еще чувствовал в себе досаду, вызванную оным искушением убить короля; в таком состоянии он не желал приближаться к драгоценному телу своего Бога…», но «надеялся, что, когда его мать воспримет Бога в той жертве, какую он принес, он будет соучаствовать в ее причащении, веруя, что с тех пор, как он пребывает в миру, она более исполнена религиозной любви к своему Богу, нежели он, обвиняемый… А также просил Бога тогда, просит теперь и будет просить до своей смерти, дабы он соучаствовал во всех святых причастиях, каковые творятся монахами, монахинями, сестрами и добрыми мирянами и прочими, каковые составляют католическую церковь, апостолическую и римскую, причащающимися веры матери нашей святой Церкви, драгоценного тела нашего Господа и искупителя, дабы воспринимаемое ими получал и он, веруя, что является членом того же тела, что и они, во едином Иисусе Христе…» Эта вера в свою общность со святыми безупречна и трогательна.
«…Сказал, что не спорит: (в убийстве) был движим собственным и личным побуждением, противным воле Бога, творца всего добра и истины, противника дьявола, каковой есть отец лжи; но теперь, выслушав внушения, каковые сделали ему мы, признает, что не смог или не возжелал противостоять сему искушению, не обладая способностью людей воздерживаться от зла, и что теперь, когда он объявил всю правду, ничего не сокрыв и ни о чем не умолчав, он надеется, что всеблагой и милосердный Бог простит его и отпустит ему грехи, ибо обладает большим могуществом, чтобы отпускать грех через посредство исповеди и отпущения грехов священником, нежели люди — чтобы грешить перед Ним; он просит Святую Деву, мессира святого Петра, мессира святого Павла, мессира святого Франциска, в слезах, мессира святого Бернара и всю небесную курию рая просить за него и быть его заступниками и ходатаями перед Всевышним, дабы Он водрузил свой крест между его смертью и осуждением его души и адом; тем самым он просит о причастности к заслугам Господа нашего Иисуса Христа в Его страстях и надеется на оное, смиреннейше моля Его даровать ему милость приобщения ко всем сокровищам, каковыми Он наделил апостолическую власть, сказав: Tu es Petrus[31]…»
Какой католик не увидит своего брата в этом кающемся грешнике, который смиренно признает свою вину, молит Деву Марию и святых о заступничестве и целиком полагается на заслуги Иисуса Христа и милосердие Божье? Да, Равальяк — человек глубоко верующий, отличающийся пылким благочестием, весьма сведущий в своей религии, наделенный пламенным милосердием, превосходный католик.
К сожалению, этот богомолец — также визионер и одержимый. Свои видения он с готовностью описывает. «Будучи заключен в тюрьму за долги, в Ангулеме, творя мысленные молитвы… он ощутил в ногах зловоние серы и огня, выказывающие существование Чистилища вопреки заблуждению еретиков…» К форме, в какой это выказывалось, Равальяк особо не придирался. И потом, он неверно ставил вопрос. Проблема лежала не в сфере опыта. «Пребывая вне тюрьмы, в субботу после Рождества, ночью, сотворив мысленную молитву в своей постели, соединив руки и скрестив ноги, он продолжал ощущать нечто на своем закрытом лице и устах, чего не мог различить, ибо была полночь; и, будучи в таковом состоянии, возымел желание спеть псалмы Давида, начиная с Dixit Dominus[32] и далее, до конца псалма с Miserere[33] и De profundis[34] все целиком, и мнится ему, что при пении оных держал он у уст трубу, издававшую звук, подобный звуку военной трубы. На следующее утро, поднявшись и сотворив на коленях молитву, обычным образом воссоединившись с Богом, он встал, сел на стульчик перед очагом, далее, проводя по голове гребнем и видя, что день еще не наступил, он заметил, что одна головня тлеет; закончил одеваться, взял стебелек виноградной лозы, соединив его с головней, где был огонь, встал обоими коленями на землю и принялся дуть и непрестанно зрел при этом по обеим сторонам от своего лица, справа и слева, в свете огня, возникавшего благодаря дуновению, облатки, подобные тем, каковыми обычно причащаются католики в храме Божьем, а ниже своего лица, справа от уст, видел сбоку свиток такой же величины, какой воздымает священник во время службы Господу, во время мессы…» Бог во множестве ниспосылает ему образы облаток, чтобы укрепить веру в истинность святой евхаристии, в свое реальное присутствие, в пресуществление, вопреки еретикам, и напомнить ему о долге истинного христианина.
Человек с больными нервами, со слабо развитым интеллектом, который слишком много ходит пешком, слишком много молится про себя, недостаточно спит, легко поддается фантазиям, — вот каков наш Равальяк с одной стороны. Понятен и ответ иезуита д’Обиньи, к которому он ходил исповедоваться: «Поскольку это скорее фантазии, нежели видения, и порождены они помутненным разумом, как показывает его лицо, ему следует есть добрую похлебку, вернуться в свои края, перебирать свои четки и молиться Богу». Спокойная жизнь, хорошее питание, успокоительные молитвы — воплощенный здравый смысл.
Повредившийся в уме человек, жертва беспорядочного потока видений, позволил разрастись одному из них, и оно стало преследовать его: это было видение убийства. Он пришел затем, чтобы добиться оплаты расходов на один процесс, а также с целью убить короля. Это искушение давно его преследовало. «Когда таковые искушения возникали, порой он им внимал, порой нет». Поэтому он уже приходил — на прошлые Троицу и Рождество, чтобы поговорить с королем и побудить его изменить политику. Вероятно, он считал, что сам Бог облек его миссией, как Моисея, Аода или Юдифь, так как во время первого допроса на вопрос: «Кто дал ему такой совет? — Сказал, что это нечто превосходящее наше понимание, понимание следователей, и что правду он скажет только священнику на исповеди и нигде более…». На Троицу 1609 г. он трижды приходил в Лувр, чтобы получить аудиенцию у короля. Всякий раз Лафорс, капитан гвардейцев, не пропускал его. Он направился к госпоже герцогине Ангулемской[35]. Но смог увидеться только с секретарем. Он говорил со шталмейстером королевы Маргариты[36] по имени Феррар, но получил лишь уклончивый ответ. Он ходил к кардиналу Дюперрону, чтобы тот дал ему провожатого во дворец, но не смог преодолеть преграды из капелланов, и кардинал прогнал его из своего дома.
Итак, не сумев переговорить с королем от имени Бога, незадачливый пророк решил убить его. Он пришел на Рождество 1609 г., чтобы исполнить свою миссию. Но его прогнали стрелки главного прево и сам главный прево. Через два дня после Рождества он увидел короля едущим в карете близ кладбища Невинноубиенных. Он побежал за ним. Слуги помешали ему нагнать карету. Он вернулся в Ангулем. Он исповедался в своем намерении убить и, перенеся епитимью, на время избавился от навязчивой идеи. Но на Пасху 1610 г., как раз когда он отправлялся в Париж, наваждение вернулось. На одном постоялом дворе он украл нож. Но, когда пришла пора действовать, он не решился. Он поехал обратно. В Этампе он даже сломал свой нож. Но в предместье Этампа он внезапно увидел «Ессе homo», Христа, с кожей, исполосованной ударами бичей, в терновом венце, истерзанного, окровавленного, на которого толпа может кричать, оскорблять его, требовать его смерти. Все эти страдания — ради него, Равальяка, а он отступает! Он вернулся в Париж. Он вновь наточил нож на камне. В Париже он последовал за королем на мессу к фельянам. Действовать ему помешало прибытие герцога Вандомского. Он искал короля, чтобы убить его, в темном переходе, который вел меж двух башен во двор Лувра. Он не смог этого сделать из-за группы дворян. Но на улице Ла Ферроннери он настиг короля и убил его.
Так этот преданный поклонник Иисуса Христа, того, кто велел: «Да любите друг друга, как Я возлюбил вас»[37] до самой смерти, кто отказался вызвать огонь с небес на отвергавших его, ибо Сын Человеческий пришел не затем, чтобы губить грешника, а затем, чтобы тот обратился и жил, — этот пылкий богомолец стал убийцей. Он, простой частный человек, не уполномоченный никем, убил главу государства. Это был ненормальный — пусть так. Но это ничего не объясняет. Это был человек крайностей? Пусть так. Но тогда почему он не помешался на подаянии? Почему Равальяк не снял с себя все ради бедных, почему он не призывал всех к полному отказу от имущества, почему не проводил все время, прося милостыню ради отверженных? «Единственная мера, чтобы любить Бога, — это любить Бога без меры»[38]. Равальяк любил без меры, но почему он любил дурно, почему сбился с пути, откуда взялось у него это видение убийства, в конечном счете ставшее его навязчивой идеей и заставившее совершить то, что должно было бы вызвать у него ужас?
Его следователи были прежде всего заняты поиском его сообщников, однако не могли не спросить у него, по каким причинам он пожелал убить короля. «Сказал несколько раз, в частности, — за то, что он (Генрих IV) не захотел, хотя и имел возможность, подчинить так называемую реформатскую религию (протестантский кальвинизм) католической, апостолической и римской церкви». Он вернулся из Этампа, решив убить Генриха IV, «потому что тот не обратил в истинную веру приверженцев так называемой реформатской религии и потому что слышал, что он хочет объявить войну папе и перенести Святой престол в Париж». И еще «он тем более решил осуществить свое предприятие, что король не пожелал расправиться с гугенотами за то, что те на прошлое Рождество собирались убить всех католиков; некоторые из них были привезены в сей город и арестованы, но никого не казнили, как говорили ему многие…».
Следовательно, Равальяк был убежден, что Нантский эдикт был злом, что долгом короля было обратить протестантов-еретиков, что он имел возможность это сделать, а поскольку он этого не сделал, на короле лежит тяжкая вина перед Богом.
С другой стороны, Равальяк был убежден, что протестанты хотят перебить католиков, взяв нечто вроде реванша за Варфоломеевскую ночь, что они уже приступили к осуществлению этого замысла, что король отказался карать виновных, став тем самым их сообщником и поставив жизнь католиков под угрозу.
Логический вывод: если католики попытаются избавиться от короля, они сделают это в рамках необходимой обороны.
У Равальяка были и другие резоны. Он упоминал «всеобщие толки среди солдат, говоривших, что, ежели король… затеет войну со святым отцом, они поддержат его и умрут за это, по каковой причине он укрепился в искушении убить короля, ибо вести войну с папой — значит вести войну с Богом, поелику папа есть Бог и Бог есть папа…» В Ангулеме, «пребывая в доме некоего Бельяра, он, как говорит, слышал, что посол папы от имени последнего сказал королю: если тот объявит войну папе, тот его отлучит, а Его Величество якобы ответил: его предшественники сажали пап на престол, а если папа его отлучит, сам лишится престола; услышав сие, он полностью решился убить короля…» Он утверждал также, что слышал то же самое «не только от этого человека, но и от солдат в Париже, в том числе от господина де Сен-Жоржа, каковой говорил: если бы король объявил войну святому отцу, сей господин бы повиновался и остался при нем; и если бы он объявил таковую войну без достаточных оснований, это бы обернулось против него…» Таким образом, Равальяк «считал, что честь Бога следовало предпочесть всему прочему».
Иначе говоря, Равальяк был убежден, что король хочет объявить войну папе, лишив того его владений, а поскольку папа как викарий Иисуса Христа является как бы Богом на земле, такая война становится кощунством, богохульством, тяжким оскорблением Бога, чего наш святоша не мог потерпеть. Он счел бы себя виновным перед Богом, если бы не отомстил за Его честь лично оскорбителю.
Очень хорошо, значит, вот для каких россказней нам надо искать источник и распространителей. Но отметим, кстати, что и они всего не объясняют. Ибо если бы Равальяк был убежден, что убивать ни в коем случае нельзя, что божья заповедь «Не убий» нерушима, он бы не убил короля. С чего он взял, что бывают моменты, когда пятая заповедь уже не обязательна, что бывают обстоятельства, когда обычный человек вправе убить главу государства? Иными словами, если бы мы выстроили категорический силлогизм, мы имели бы большую, общую посылку — в некоторых обстоятельствах короля позволено убить, меньшую, частную посылку — Генрих IV находится в таких обстоятельствах, и выводом было бы частное утверждение — Генриха IV позволено убить. А материалы допроса обнаруживают для нас меньшую посылку и вывод, но не большую. Надо бы выяснить, из чего Равальяк ее вывел.
Но стоит ли нам мучиться со всем этим, если Равальяк был особым существом, злополучным исключением среди жителей французского королевства? Конечно, нет. Но если, напротив, многие французы и даже иностранцы думали так же, как Равальяк, если они говорили себе, что было бы воистину счастьем, если бы кто-то совершил такое деяние, если они мечтали совершить это деяние, восхваляли его и его автора, после того как он совершил эго, — тогда, учитывая, что французское королевство и Европа населены христианами, мы обнаруживаем серьезную проблему из области коллективной психологии: почему все эти адепты религии любви были возможными убийцами, убийцами в мыслях, потенциальными злодеями, которым, может быть, не хватило случая или последнего толчка, чтобы совершить подобный акт? Вот проблема, по своей природе крайне любопытная для историка. Итак, сначала нам надо выяснить, много ли было «потенциальных Равальяков».
После удара Равальяка многие объявили, что собирались убить короля. «Многих фанатиков, каковые без конца твердили о цареубийстве, взяли под стражу, их свезли из разных мест в парижскую тюрьму Консьержери; даже один ребенок, лет примерно двенадцати от роду, был брошен в тюрьму и осужден на смерть за то, что якобы желал убить ныне царствующего короля (Людовика XIII). Он заявил об этом во всеуслышание. Долгое тюремное заключение всем им должно было послужить лекарством от их недуга. Тем не менее один дворянин в Этампе за свои скверные слова провел в тюрьме всего два дня, а затем был обезглавлен: кара настигла его потому, что уста его произнесли то, чего возжелало сердце»[39].
Во всяком случае, здесь можно говорить об одном из видов эпидемии внушения, которые всегда следуют за «сенсационными» преступлениями и самоубийствами.
Зато письменные свидетельства указывают на существование многих единомышленников Равальяка. Однако здесь мы сталкиваемся с одной трудностью, а именно — с классическим образованием авторов, которое побуждает их рассматривать кончину монарха так же, как древние воспринимали смерть великих людей древности, Александра, Цезаря: такую смерть предвещает вся природа, ей предшествует целый ряд знамений, чудес, вмешательств сверхъестественных сил. Показательным в этом отношении является письмо одного государственного советника, Дюперрона, опубликованное в 1610 г.: «…повсюду не замечаемо ни бедствий, ни ужаса, повсюду люди лишь дивятся и изумляются… Следует также поведать, что в тот самый час, когда свершено было сие чудовищное деяние, его ощутили и о нем оповестили лица, при нем не присутствовавшие, и даже были множественные и разнообразные пророчества, предсказавшие оное: об этом вы можете справиться у прочих людей, не у меня. В общем, все, что могло бы представить сие событие как поразительное и злосчастное, как всегда бывает при кончине великих и знаменитых государей, имело место; как сама жизнь и деяния оных выходят за пределы обыкновенного людского понимания и, мнится, заключают в себе нечто чудесное и необъяснимое, так и кончина их обыкновенно сопровождается необычайными условиями и обстоятельствами, каковые представляются проистекающими более из области чудесного и таинственного, нежели из человеческих поступков…»[40]
Итак, мы предупреждены. Если нам скажут, что двадцать человек узнали о смерти Генриха IV, находясь в двухстах лье от него, накануне дня покушения или же в сам этот день, присмотримся повнимательнее, чтобы определить, идет ли речь о точных и обоснованных сведениях или же это чудо в духе автора письма, порождение стоустой молвы, то есть просто-напросто россказни, придуманные задним числом.
Разобраться не всегда просто, потому что тогдашние люди представляли окружающий мир населенным сверхъестественными существами, призраками, демонами, колеблемым невидимыми силами, подобными воле людской, но куда более могущественными. Вот Никола Паскье, магистрат, докладчик прошений, сын знаменитого Этьена Паскье. Он оставил нам ценнейшее письмо, написанное непосредственно после казни Равальяка и адресованное г-ну д’Амблевилю, королевскому советнику и члену Государственного и Частного советов, капитану военного отряда из пятьдесяти человек, генеральному наместнику короля в провинциях Ангумуа, Сентонже, Онисе, в городе и губернаторстве Ла-Рошель[41] Наш магистрат всерьез повествует о целой серии чудес и предсказаний. В их числе история гасконского капитана, которому однажды явились два призрака: они велели ему «пойти и объявить королю, что тому должно поберечь свою жизнь, иначе он не сможет отвратить уготованного ему несчастья», а потом исчезли. Капитан посоветовался с богословами, «каковые ему указали, что это могло быть неким дьявольским наваждением». Так что он не двинулся с места. Два призрака явились снова и угрожали ему смертью, если он не пойдет предупредить короля, притом что им было совсем нетрудно сделать это самим. На сей раз капитан отправился в Париж и в Лувр. Но бесстрашный Генрих IV посмеялся над ним.
Вот предсказания астрологов — Либерати, Перье, медика из Тулузы, который якобы написал королю незадолго до смерти, что «светила злоумышляют против его особы»; Жане из Безансона, Тэркара, шотландца, Рудольфа Камерариуса, немца, Кефье, советника президиального суда в Мулене, — все они предвидели его смерть по меньшей мере за два года и указали ее точную дату.
Вот случаи чудесного внушения: Лафона, прево Байонны, «его дух» предупреждал обо всем, начиная с 1608 г., и уже за два-три дня до смерти короля, но это приписали «помрачению рассудка». А прево Плювьера во время игры в мяч сказал своим партнерам в тот самый час, когда был убит король, что король только что убит. Доказательством, что это знание пришло к нему дьявольским путем, стало то, что, будучи заключен за эти слова в тюрьму, он повесился на шнуре от своих штанов, притом что самоубийство есть богопротивное дело.
Вот, разумеется, Нострадамус, центурия пятая, катрен первый:
Те двое встречались и спорили в церкви,
(А кельтское завтра в руинах лежит).
С кинжалом в груди всадник, гибнущий зверски,
Его схоронили без шума, в тиши[42].
Нашему славному Никола не составило труда показать, что речь не могла идти ни о чем ином, как о переговорах, которые Равальяк вел в церкви Святого Людовика с отцом д’Обиньи, иезуитом, когда он показал тому нож, на котором было выгравировано сердце, и затем о том, как он, незаметно и бесшумно встав на колесо кареты и тем самым приблизившись к лошади, заколол и убил великого Генриха. Поступите, как Никола: выберите какое-нибудь событие, пролистайте предсказания Нострадамуса, и вам очень не повезет, если в этом собрании невнятных формул вы не отыщете такой, которая была бы приложима к вашему событию. И ко многим другим.
Тем не менее среди всего этого пустословия мы находим утверждения, которые, похоже, вполне соответствуют реальным фактам, известным по личным свидетельствам или по достоверным данным. Эти утверждения дают нам понять, что многие люди ожидали, что с Генрихом IV случится несчастье: одни опасались его смерти, другие желали ее — это и были «потенциальные Равальяки». «Год назад я пребывал в Фонтенбло для исполнения моих обязанностей докладчика прошений, и в одно мгновение мы были охвачены внезапным страхом и вдруг сообща произнесли… что в скором времени Франции суждено будет лишиться своего короля, столь полезного и необходимого для ее сохранения, и что его призовет небо как принадлежащего ему по естественному праву. Каждый сказал: он вовсе не бережется и по несчастию будет убит. Мы все задрожали от страха и были настолько захвачены предощущением несчастия, каковое вообразили себе, что посмотрели друг на друга, не в силах выговорить ни слова, предвидя и представляя великие, прискорбные и горестные бедствия, каковые последуют за подобным безмерным и чудовищным преступлением». Вы ясно видите этих придворных, беседующих между собой о короле и утверждающих, что он имеет немало шансов быть убитым: «Он вовсе не бережется». Значит, по их мнению, многие люди желали смерти Генриха, многие искали случая поразить его.
Никола Паскье напоминает о предостережениях, которые делались королю в связи с его религиозной политикой и методами управления. Капитан Милад из Монкрабо-ан-Альбре в 1607 г., в страстную пятницу, явился к королю в Фонтенбло. Генрих приказал отцу Котону выслушать его и затем сообщить, в чем дело. Отец Котон отговорил короля верить капитану. Тогда Милад написал королю, чтобы напомнить о благодеяниях Господа и о том, «что ныне Он призывает его реформировать свою Церковь и хорошо управлять и держать в повиновении свое королевство, что он и должен делать, тем более что сам Господь всегда покровительствовал добрым королям и губил злых; что в тот час, когда Он к нему обращается, королю должно восстать от сна и подумать, как он мог бы отплатить за столькие благодеяния…» Милад еще раз написал королю в 1609 г., что «если он желает избежать гнева Божьего, ему должно во всех делах примириться с Ним и подчинить свою волю Его воле, следуя доброму пути, который ему указан, чтобы исполнять Его повеления… что ему должно крепко подумать о том, что Господь услышал глас, жалобы и стенания его народа, каковой едят как хлеб». Он писал отцу Котону «по той причине, что Ангел Господень уже обнажил свой меч, дабы поразить тех, кто избрал путь порока, проклятый пророками и апостолами». Милад был убежден, что его посещали «видения» о скорой смерти короля. Но в его словах мы видим лишь обычное недовольство людей, угнетенных налогами, раненных в самое сердце королевской религиозной политикой, убежденных, что король не чтит волю Провидения, людей, в чьих сердцах бурлит скрытая угроза.
В испанских землях — в Нидерландах, в германских землях — на Рейне, то есть в краях, куда Генрих IV планировал вторгнуться, перед выступлением французских войск многие ждали и желали смерти короля. «За две недели до сего печального события один купец из Дуэ отписал своему другу в Руан и попросил того сообщить, верно ли, что король был убит. Письмо было предъявлено на процессе. В ту самую пору подобный же слух прошел в Лилле, во Фландрии, о чем я [Никола Паскье] узнал от одного купца из тех мест. Другой купец, из Антверпена, написал одному фламандскому купцу, моему другу, проживающему в Париже, и тот снабдил меня отрывком сего письма, каковой я представляю вам. Вот его слова: „Весьма важно, что здесь говорили о смерти короля за двенадцать дней до того, как она случилась. Тогда еще ничего и не было, но в конце концов весть оказалась верной. Мы все весьма удивлены, что сюда пришло оное известие. Похоже, иные ведали, что сие должно случиться"». Никола Паскье добавляет: «Буассиз, государственный советник, а тогда посол у маркграфа Бранденбургского и герцога Нейбургского, сказал мне, что в Антверпене, Хертогенбосе и Маастрихте прошел слух, будто бы король убит, за десять дней до того, как сие произошло, а в Кельне в то же время читались некие письма, прямо посреди площади, каковые пришли из Антверпена и в каковых сообщалось о смерти короля, хоть он еще не умер. Галланден, директор коллежа в Бонкуре, по возвращении из Арраса поведал мне, что в Аррасе о смерти короля знали за неделю до того, как оная свершилась…»
В том же духе, что и утверждения Никола Паскье, изложены результаты официального расследования, предпринятого от имени правительства после убийства Генриха IV и проведенного Отманом Вилье[43]. Он сформулировал тридцать три пункта, определенную часть которых, скорее всего, надо отбросить. Вот те, что выглядят достоверными. Некий секретарь графа фон Толлерна по возвращении из своей миссии во Франции заявил по поводу поддержки, обещанной Генрихом IV протестантским князьям Германии: «Он не осмелится. А то его католические подданные его же и убьют». Таким образом, этот секретарь посольства утверждал, прожив некоторое время во Франции, что, если бы король осмелился вмешаться в Юлих-Клевское дело на стороне протестантских князей, из рядов французских католиков могло явиться множество убийц, и среди них оказалось бы немало тех, кого мы можем назвать «потенциальными Равальяками».
Что касается заграницы, то там многие предвидели убийство короля, желали этого убийства, рассчитывали на него: ведь Отман Вилье сообщает, что за восемь-десять дней до известия о смерти Генриха IV слух о ней прошел в Кельне и Юлихе и что распространялся он теми, кто ехал или писал из Брюсселя, Антверпена и Мехельна. «Сьер Зонфельд фон Виттенхорст, из земель Клевских, уверял г-на де Буас-сиза, сидя за столом в Клеве, что в Хертогенбосе несколькими днями ранее о том ходили весьма упорные слухи». Господин Вилерн, немецкий дворянин, уроженец Берлина, будучи в Париже в день убийства короля, сказал, что видел в руках г-на вице-адмирала Голландии, пребывавшего тогда в Париже, и читал письмо из Антверпена от 13 мая, где говорилось: «Мы здесь прознали, что король был убит ударом ножа». Это письмо было показано молодому маркграфу Ансбахскому, его гофмейстеру и его домохозяину в Париже, в доме, на котором висит вывеска с изображением города Антверпена, улицы Святого Мартина. Господин Вентурин, банкир из Кельна, подтвердил Отману Вилье, что видел письма от одного буржуа из Антверпена по имени Гаспар Шарль Норден к бургомистру Кельна Роланду, датированные 12 мая, где говорилось, что король был убит ударом ножа. О том же сообщали и другие письма из Брюсселя, Лауненбурга, Кельна, написанные 13 мая, накануне убийства короля. Сын Генриха Смида, купца из Кельна, писал отцу 12 мая из Мехельна, что об этом прошел слух в Мехельне. Сьер Реффето, «фламандский маршал», проживающий в Кельне, уверяет, что 14 мая один каменщик, работавший в его доме, утверждал, будто бы слышал в Доме (соборе) от священников, что король получил удар ножом в грудь. «Один школяр из Кельна, который обучал латыни молодого банкира по имени Томас Генвини, сказал оному, а также жене господина Вентурина, у коего проживал, будто бы священники и школяры Кельна пребывают в убеждении, что король был или будет убит или отравлен, и было то за несколько дней до убийства». То, что в испанских Нидерландах и в рейнских землях очень горячо желали Генриху IV смерти, было очевидно. Некоторые историки сделали из этого вывод, что брюссельский двор с одобрения Мадрида и Вены готовил заговор, чтобы избавиться от Генриха IV. Но Равальяк, который едва ли был орудием этого заговора, успел раньше. Могло быть и так.
Во всяком случае, имеются следы других заговоров с целью убийства Генриха IV. Невозможно просто отвергнуть свидетельство руанца Пьера дю Жардена, сьера и капитана де Лагарда. Заключенный в тюрьму за свои откровения, Лагард потребовал, чтобы его либо судили, либо освободили, и с этой целью обнародовал в 1619 г. жалобу[44].
Он обвинял в ней испанцев, иезуитов, бывших французских лигеров, укрывшихся за границей. Лагард был солдатом удачи, он служил в гвардейском полку, затем — в королевских войсках в Провансе под командованием герцога де Гиза, в Савойе у маршала де Ледигьера, далее под началом маршала Бирона, сподвижника и друга Генриха IV, который, став маршалом Франции, губернатором Бургундии, герцогом и пэром, счел себя недостаточно вознагражденным, в 1601 г. устроил заговор против короля Франции при поддержке короля Испании и герцога Савойского, и в 1602 г. был осужден и обезглавлен. После этого Лагард послужил венецианской Синьории, а затем в составе имперских войск воевал с турками и берберами Северной Африки.
Лагард утверждал, что, будучи в Неаполе, свел знакомство с «неким Лабрюйером, скрывавшимся в указанном Неаполе со времен Лиги, каковой познакомил его со многими прочими», и с отцом Алагоном, иезуитом, дядей герцога Лермы — фаворита короля Испании Филиппа III. Отец Алагон спросил, знал ли он маршала де Бирона. Лагард отвечал, что да, и поведал «о крайнем сожалении по поводу смерти означенного маршала де Бирона, с коим связывал свои чаяния». Тогда иезуит сказал ему, что «Господь уберег его, чтобы он послужил христианскому миру, а если он пожелает поверить иезуиту, тот сделает его счастливейшим из людей его положения в королевстве самого могущественного монарха на земле или же даст ему большую пенсию». Лагард подтвердил, что это было бы ему по вкусу. Тогда иезуит сказал: «Говоря с вами, я подразумевал короля Франции, имея в виду недовольство, которое испытывают по отношению к нему католики, и дурное мнение, каковое о нем имеют. Если вы возьметесь убить его, что вам будет легко, я вас сделаю одним из самых богатых господ при дворе короля Испании, где вы получите столько почета, сколько возжелаете». Лагард попросил дать ему подумать. Однако некоторые из заговорщиков непрестанно следили за ним. «Его множество раз приглашали на празднества и пиры, в том числе некий Шарль Эбер, секретарь покойного маршала де Бирона, некий Луи д’Экс, губернатор Марселя в то время, когда умер Казо[45] и вышеупомянутый Лабрюйер, каковые все укрылись в означенном Неаполе. На последней из трапез, где он был, что состоялась у оного Эбера, вкупе с упомянутыми находился некто по имени Ру, провансалец, а пока они сидели за столом, явился некто ему незнакомый, одетый в алое и фиолетовое, каковой принят был в обществе с большим почтением и приглашен за стол. Он сел и, будучи спрошен кем-то из поименованных, что за дела привели его в Неаполь, ответствовал, что привез письма вице-королю Неаполя[46] от одного французского сеньора, какового он назвал и чье имя сьер де Лагард произнес перед господами из парламента, когда был допрошен; на оные письма он желает получить ответ после обеда, дабы возвратиться с ним во Францию, где должен будет, пожертвовав жизнью, убить короля, и он уверен, что нанесет удар». На другой день Лабрюйер отвел Лагарда к отцу Алагону, который снова говорил с ним о цареубийстве. Лагард спросил, как это сделать. «Алагон ответствовал, что сие можно было бы сделать посредством одного выстрела из пистолета во время охоты на оленя». Тогда Лагард бежал, отыскал французского посланника, г-на де Брева, в Риме, а затем направился в Фонтенбло в свите герцога Неверского. Он предстал перед королем. Тот сказал ему, «чтобы он хорошо берег эти письма, дабы предъявить их, когда Его Величество их у него потребует. Сказал также, что низвел своих врагов до такого ничтожества, что они не причинят ему ничего дурного». Затем Лагард сопровождал по разным странам Европы маршала Польши. Будучи с миссией во Франкфурте, он узнал о смерти Генриха IV. По возвращении во Францию он получил от короля Людовика XIII в 1615 г. должность генерального контролера пивоварения. Но внезапно его бросили в Бастилию, потом, по истечении девяти месяцев, перевели в Консьержери, где в 1619 г. он еще сидел вместе с другими обвиняемыми.
Итак, по словам этого капитана-авантюриста, французы — бывшие члены Лиги и бывшие «бироновцы», скрывавшиеся в Неаполе, замышляли там с 1602 г. убийство Генриха IV, поддерживая связь со своими сообщниками во Франции и с эмиссарами испанского правительства. В рукописи Лагарда, излагающей все дело и хранящейся в Национальной библиотеке, уточняется, что неизвестным сотрапезником в доме лигера Эбера был Равальяк, а французским вельможей, чьи письма он вез, — герцог д’Эпернон[47]. Но в 1619 г. д’Эпернон в союзе с Марией Медичи восстал против фаворита, герцога де Люиня, и против короля, так что Лагард мог счесть удобным обвинить его. В этом последнем пункте мы не обязаны верить Лагарду.
Некая «девица д’Эскоман» также предъявляет обвинения герцогу д’Эпернону и любовнице короля Генриетте д’Антраг, маркизе де Верней, которая обманулась в своих надеждах стать королевой. Исполняя при маркизе обязанности компаньонки и войдя к ней в доверие, м-ль д’Эскоман, по ее утверждениям, присутствовала, после провала заговора герцога Буйонского и взятия королем Седана в апреле 1606 г., «на многих прочих тайных собраниях и встречах некоторых влиятельных особ, истых французов с виду, но в душе совсем наоборот… в означенном месте, где всегда говорили о маршале де Бироне и о том, что побеги его дела всякий день зеленеют в сердцах участников оной интриги». После переговоров, которые вел герцог де Сюлли с целью заключения брака герцога де Гиза с маркизой де Верней, «перед Рождеством, когда маркиза отправилась слушать проповедь отца Гонтье в церкви Св. Иоанна, куда она ездила неоднократно, она вошла и поднялась прямо к налою, где был г-н д’Эпернон; маркиза повелела мне пройти за их кресла, опасаясь, как бы кто их не услышал, и тогда замыслили они смерть короля…» Через несколько дней после Рождества маркиза якобы прислала к ней Равальяка, через посредство Этьена, лакея ее отца. М-ль д’Эскоман поселила его в городе «у некоего Ларивьера и у другого человека, каковые оба были доверенными людьми маркизы и служили ей в подобных делах, так что она знала их как умелых и опытных». Равальяк будто бы приходил обедать к м-ль д’Эскоман каждый день в течение нескольких недель. Она будто бы спрашивала его, зачем понадобились маркизе его услуги: «Он тогда отвечал мне, что ходатайствует по делам г-на д’Эпернона». М-ль д’Эскоман, покинув маркизу, поселилась у девицы дю Тилле. В день Вознесения 1609 г., выйдя из дома, она якобы повстречала Равальяка, «и тогда он высказал мне все свои пагубные намерения и замыслы». М-ль д’Эскоман якобы предприняла великие усилия, чтобы предупредить королеву, но по удивительному стечению обстоятельств так ничего и не сумела сделать. Прочие особы, с которыми она будто бы говорила, якобы сочли ее безумной или же не пожелали в это дело вмешиваться. Когда ее заключили в тюрьму за ее частные дела, она в январе 1611 г. уведомила обо всем этом правосудие[48].
Нужно ли принимать во внимание хоть что-нибудь из этой истории? Случайно ли правительство дозволило опубликовать рассказ об этих гнусных заговорах в 1616 г., в период трудной борьбы с мятежными принцами, — словно бы с целью напомнить французам о том, что эти заговоры привели к худшей из катастроф, к убийству короля, и чтобы направить против принцев все возмущение, которое поднялось после убийства Генриха IV? Позже девица д’Эскоман была приговорена Парижским парламентом к пожизненному заключению за лжесвидетельство, однако это не является стопроцентным доказательством того, что она сказала неправду, ибо в подобном случае предусматривалась смертная казнь.
Но даже если оставить в стороне сомнительное свидетельство девицы д’Эскоман, бесспорно, что во Франции, в Бельгии, в Германии, в Италии, в Испании существовало множество людей, французов и не французов, которые ожидали покушения на убийство короля. Одни опасались этого, другие хотели этого, надеялись на это, желали этого всем сердцем. Некоторые прилагали к этому усилия. Кстати, сама вера в возможность убийства и страх перед ним могли бы толкнуть кое-кого на покушение. В таких делах страх сам создает свой объект. Но, если так, мы видим, что некоторое число людей — мы не можем оценить его точно, но, оно должно быть довольно большим, вероятно, население целых областей в Нидерландах и на Рейне, которым грозила опасность, — что целое множество людей желало смерти короля, убивало его в душе; и если перейти от слов к делу попытались очень немногие, то возможных убийц, «потенциальных Равальяков», существовало множество. Таким образом, мы вновь сталкиваемся с той же психологической проблемой, на этот раз в массовом масштабе. Все эти люди официально принадлежали к христианскому миру. Они именовали себя христианами, верили, что это так, и желали ими быть. Они приняли заповеди Господни, а ведь пятая из них гласит: «Не убий». Они исповедовали любовь к Иисусу Христу, второму лику Троицы, к самому Господу Богу, а тот, кто возлюбил Его, придерживается Его заповедей. Но величайшая заповедь Иисуса Христа — «Возлюбите ближнего, как Я возлюбил вас». Как же эти люди могли желать смерти короля? Мы видим, что у них были претензии к нему — религиозная политика, слишком тяжелые налоги, воинственность. Но являются ли эти причины достаточными, чтобы мечтать об убийстве? Если мы вернемся к нашему силлогизму, где большая посылка — в определенных обстоятельствах позволено убивать королей, меньшая — Генрих IV находился в подобных обстоятельствах, вывод — таким образом, Генриха IV дозволено убить, — мы хорошо видим меньшую посылку, но где же большая, которая одна могла позволить христианину преступить заповеди Господни, в чем эти люди нашли ее и как могла она в их глазах приобрести достаточную силу, чтобы они сочли возможным не следовать букве великих заповедей?
Парижский парламент представит нам в этой связи кое-какие разъяснения.
Парижский парламент начал с примерного наказания убийцы. Подвергнутый 25 мая пытке, при том что секретарь парламента увещевал его говорить правду, ибо его спасение в ином мире зависело от его правдивости, Равальяк все время настаивал, что в его действиях не было ни сообщника, ни подстрекателя, что он один все задумал и исполнил.
27 мая Парижский парламент вынес ему приговор. Он объявил его «виновным и изобличенным в преступлении против Величества божеского и человеческого, осужденным за наиопаснейшее, наигнуснейшее и отвратительнейшее отцеубийство, совершенное в отношении особы покойного короля Генриха Четвертого». Он приговорил его к «публичному покаянию перед главным входом церкви Парижа (Богоматери), куда он будет сопровожден и привезен в телеге. Там он, голый, в рубахе, держа в руке горящий факел весом в два фунта, должен сказать и объявить, что злокозненно и предательски совершил сие наиопаснейшее, наигнуснейшее и отвратительнейшее преступление и убил указанного государя короля двумя ударами ножа в грудь, в чем раскаивается и просит прощения у Бога, у короля и у суда». Затем Равальяк должен быть отвезен на Гревскую площадь, на возведенный там эшафот, и там пытан, растянут и разорван четырьмя лошадьми, его тело сожжено, а пепел развеян по ветру. Все его имущество конфискуется и передается королю. Дом, где он родился, будет снесен, владельцу предварительно возместят убытки, и на том месте никогда ничего не будет построено. Через две недели после объявления приговора в Ангулеме его отец и его мать покинут пределы королевства и никогда не возвратятся, под страхом повешения без суда. Его братьям, сестрам, дядьям и прочим запрещается носить фамилию Равальяк[49]. Таким образом, деяние представлялось столь ужасным, что судьи воскресили древний обычай семейной ответственности.
После этого Равальяка сразу же снова допросили с пристрастием, чтобы выяснить его сообщников. Он был подвергнут пытке сапогом. Были вбиты но очереди три клина. Несмотря на страшную боль в раздробленных суставах, он все время утверждал, что действовал один. На третьем клине он потерял сознание. Тогда его отвязали и отнесли на подстилку, где он остался до полудня.
Потом его перенесли в часовню и связали, доктора Сорбонны Фильсак и Гамаш выслушали его исповедь. Он разрешил им обнародовать ее. Перед секретарем парламента он настаивал на своем: никто его не подстрекал, не просил, не побуждал; он ни от кого не получал помощи. Пробило два часа.
В три часа его забрали из часовни и отправили к ворогам тюрьмы. По дороге заключенные его проклинали: «злодей, предатель» и хотели бить. Стрелкам и служителям пришлось защищать его.
Когда он вышел из Консьержери, чтобы подняться на телегу, из толпы народа понеслись ужасающие вопли: «Злодей, отцеубийца, предатель, душегуб». Каждый пытался стукнуть его кулаком, дернуть за бороду. Полетели камни. Крики заглушили чтение приговора парламента. Крики сопровождали его до собора Парижской Богоматери. Публичное покаяние он принес под вопли и проклятия. Народное возмущение не утихало ни во время пути на Гревскую площадь, ни на самой площади.
Прежде чем он взошел на эшафот, его еще раз призвали сказать всю правду. Он снова отрицал все. Он попросил прощения у короля, у королевы и «у всего света». Началась пытка. Рука, которая совершила убийство, была сожжена горящей серой. Несчастный призывал Бога, кричал «Иисус-Мария». Ему рвали щипцами грудь, руки, бедра, ноги, лили на раны расплавленный свинец, кипящее масло, кипящую смолу, смесь расплавленного воска и серы, он снова возносил крики и молитвы. Доктора Сорбонны утешали его, секретарь увещевал признать своих сообщников. Он по-прежнему все отрицал. Народ осыпал его проклятьями, кричал, что нужно бросить его околевать. «Ему дали передышку, чтобы он почувствовал, что умирает». Его оставили «испускать свой дух капля за каплей».
По указанию секретаря доктора хотели было читать положенные молитвы. Стоя, с непокрытыми головами, они начали чтение. Но народ ополчился на них: за этого «злодея», этого «проклятого» молиться не следует. Докторам пришлось замолчать. Секретарь еще раз обратился к Равальяку. Тот настаивал: «Только я один совершил это». Сколько продлилась эта первая часть — час, два?
Затем его привязали к четырем лошадям. Народ по-прежнему кричал. Многие ухватились за веревки, чтобы помочь лошадям. Одна лошадь устала, и какой-то всадник заменил ее собственной, вскочил на нее, рванул и сломал несчастному бедро.
Равальяк попросил разрешения поговорить с исповедником. Священник бросился к нему, думая, что тот собирается выдать сообщников. Осужденный попросил прочесть «Salve Regina», прекраснейшую из молитв Богородице. Но народ кричал, что ему этого не требуется, что он проклят.
Лошади снова потянули. После полутора часов этой казни Равальяк испустил дух. Тогда его тело расчленили. «Народ всех сословий кинулся со шпагами, ножами, палками и прочими предметами в руках и принялся ими бить, резать, отрывать конечности, яростно разрывать куски, отнятые у палача, и тащил их по улицам кто туда, кто сюда». Одна женщина, по словам Никола Паскье, съела кусок тела казненного. Другие топтали эти куски. Третьи жгли их в разных местах города. Пепел развеивали по ветру[50].
Но сразу после этого многие решили, что есть люди и более виновные или по крайней мере более опасные, чем Равальяк: те, кто высказывал мнение, что в некоторых случаях позволено убить главу государства. Пронесся единый крик: это вина иезуитов. Заметьте, что при допросе Равальяка об учениях иезуитов не было сказано ни слова. Заметьте, что он чаще бывал у фельянов, нежели у иезуитов, и что среди фельянов были бывшие лигеры, а в Ангулеме он ходил на исповедь к кордельерам, миноритам — нищенствующим монахам ордена святого Франциска. Что с того: всему виной были иезуиты. Одного этого хватило бы, чтобы мы поняли: между некоторыми группами населения и иезуитами был раздор, против последних существовали сильные предубеждения. «В воскресенье 16 мая (на третий день после убийства)… кое-кто говорил во всеуслышание, что из общества следует удалить некоторых проповедников и адвокатов, каковые прежде того говорили и писали, что тирана убить похвально, и что сие заблуждение явилось причиной покушений, предпринятых как в отношении короля Генриха III, так и нашего доброго короля…»[51]. «В воскресенье 23-го, отец Поргюге («португалец»), кордельер, вкупе с несколькими парижскими кюре, в числе коих кюре церквей св. Варфоломея и св. Павла, проповедовали об иезуитах и обиняками… давали понять, что те суть виновники и сообщники в убийстве покойного короля, доказывая это и подтверждая их собственными писаниями и книгами, а именно сочинениями Марианы и Бекануса. По прочтении их трудов представляется, что справедливо следующее обобщение: одна из главнейших добродетелей сих людей состоит в том, чтобы пораньше отправлять в рай королей и государей, каковые, на их взгляд, им недостаточно покровительствуют или же не являются добрыми католиками в духе Марианы…»[52]. Во вторник 25-го государственный секретарь де Ломени якобы обвинил отца Котона при всем Королевском совете и сказал ему, «что воистину он-то и убил короля, и Общество его иезуитов». Сообщалось, что на Совете были и другие столкновения между противниками и сторонниками иезуитов. Но эти факты недостоверны[53]. «В воскресенье 6-го (июня 1610 г.) Ансельм Коше, якобинец, у св. Гервасия утром, а после обеда — аббат Дюбуа из цистерцианского ордена в церкви св. Евстахия сильно нападали на иезуитов, проповедовали против них, ссылаясь на ложное учение, содержащееся в их писаниях и книгах, поминая в числе прочих книги Марианы и Бекануса. Аббат Дюбуа обвинял их особенно яростно и даже говорил, что они-де и были причиной злосчастного убийства, совершенного против священной особы покойного короля, и что убили его иезуиты…»[54].
В 1610 г., после убийства короля, но когда точно — неизвестно, появились памфлеты, целью которых было то ли настроить парламент против иезуитов, то ли оправдать вынесенные им приговоры. Один из самых примечательных — «Внушение господам из Парламента по поводу убийства, совершенного над особой короля Генриха Великого»[55]. По мнению анонимного автора, «нож был только инструментом Равальяка, а Равальяк — инструментом других, каковые его подбили, толкнули, наставили, вложили ему в руку железо, а в голову — сие отцеубийство… виновны в этом одни только иезуиты или ученики их…» Автор открыто обвиняет отца Мануэла де Сана[56] и его «Обучение исповедников»[57], учебник исповедания, в котором отец Мануэл «постановляет, что дозволено убить своего короля, освобождает всякого клирика от подчинения природному государю, объявляет в соответствии с этим, что он не может считаться бунтовщиком, что бы ни сделал». Памфлетист ополчается на отца Хуана Мариану и на его труд «Об образе действия королей», книгу I, главы VI и VII. По его словам, иезуит утверждает, «что можно и даже должно посягнуть на своего государя, ежели сие посоветует некое небольшое число важных и ученых лиц, избранных при надобности из Общества или же, по меньшей мере, рекомендованных визитатором; [это можно сделать] обманом, предательством, ядом, и даже указываются разновидности ядов: быстродействующие, медленные, действующие через питье, через еду, через прикосновение, под видом какого-нибудь прекрасного подношения, как это делается, по его словам, у мавританских королей; через натирание платья, кресла, покрывал, оружия, седел, башмаков. А кто потеряет жизнь в таковом подвиге, grata superis, grata hominibus hostia cadit…»[58].
Памфлетист отвергает возражение, что это были просто мысли отдельных лиц, сугубо частные мнения христиан, сбившихся с пути и отвергнутых прочими членами Общества Иисуса. Отец Мануэл Сан обдумывал свою книгу в течение сорока лет. Его труд стал постоянным справочником для иезуитов-исповедников. Сана почитали в Обществе как святого, недаром же ему являлись в видениях Дева Мария и святой Игнатий. Что касается Марианы, то отец Рибаденей-ра в своем «Каталоге книг Общества», изданном в 1608 г., возносит ему хвалу на странице 141 «за превосходное суждение, восхитительное учение, глубочайшее богословие». Сочинения Марианы и Сана были напечатаны с официального одобрения их руководителей, Сана — в Антверпене, Марианы — в Толедо и Майнце, с одобрения брата Петра де Онна, орденского куратора, а дозволение печатать дано было Эстебаном Ойедой, визитатором Общества Иисуса в провинции Толедо, и «после прочтения сего [сочинение] было утверждено учеными и важными особами нашего Ордена».
Памфлетист вменяет в вину иезуитам Пороховой заговор в Англии в 1605 г., направленный против Иакова I. По его мнению, инициатором, руководителем и исполнителем его был отец Гарнетт, куратор ордена в этой стране. А отец Гарнетт был провозглашен иезуитами святым, помещен ими среди мучеников, и его гравированный портрет был в продаже.
Памфлетист вменяет в вину иезуитам убийство Генриха III, которое восхваляли Беллармино и Мариана, назвавший его «произведенным силой Духа Божьего, осуществленным при слабости тела его» (убийцы). Этому вторили Рибаденейра, Беканус, Васкес, Бонарий и прочие иезуиты. Иезуиты Парижа сочинили книгу «О справедливом низложении Генриха III»[59]. В предисловии к ней сказано, «что ради общего дело по праву можно устранить и уничтожить короля Генриха IV».
Памфлетист вменяет в вину иезуитам покушение Жана Шателя на Генриха IV в 1595 г. Жан Шатель был ими подготовлен — уроками и исповедями отца Жана Гере, сочинениями отца Жана Гиньяра. Парламент вынес им приговор. Однако они заказали в Риме высеченные изображения своих мучеников, где были отдельные ниши для отцов Гере и Гиньяра.
Памфлетист вменяет в вину иезуитам преступление Ра-вальяка, ведь тот «признал, что его побудили к оному проповеди, а особенно о Пришествии и последняя великопостная. Чьи же? Да чьи еще, как не иезуитов, которые заполняют все наши мятежные амвоны…» К тому же Равальяк «открылся отцу д’Обиньи в задуманном им деянии, даже показал ему свой нож, где аллегорически было выгравировано сердце, а на конце крест…» Монах не донес об этом. Разве нельзя сказать, что «иезуиты — это дух Равальяка, а Равальяк — рука иезуитов»?
Иезуиты, чудовища неблагодарности, по мысли нашего автора, полностью подкуплены Испанией. Добро, которое им сделал Генрих IV, для них ничего не значит. «Целью их Общества, основателем коего был испанец, а наваррец — предатель и отступник[60], было величие испанской монархии…» Иезуиты в Бордо, обращаясь к капитанам, набиравшим войска для похода на Клеве, говорили тем, «что они идут против католиков, чего по совести им делать нельзя, что все их выстрелы будут направлены в сердце Господа Нашего…» Два иезуита даже сказали маршалу де Ла Шатру, что, если он поведет армию на Клеве, он будет проклят. Иезуиты «призывали нас истреблять гугенотов… Они беспрестанно твердили нам, что во Франции нужна лишь одна религия. Однако считали за благо, что испанцы заключили мир с Провинциями[61], в ущерб мессе, нашей церкви и даже папе».
Не дадим себя обмануть, предупреждает нас памфлетист, иезуитской ложью. Отец Котон объявляет книгу Хуана Марианы «скверной книгой» и напоминает, что в «нашей провинциальной Конгрегации» в Париже в 1606 г. «мы признали сие перо дурно очиненным» и потребовали от генерала ордена, «чтобы те, чьи писания идут во вред французской короны, были наказаны, а книги их уничтожены». Однако отец Сан и отец Мариана высказывали те же идеи, что и Педро Рибаденейра, Габриэль Васкес, Мартин Беканус и Николаус Бонарий — немецкие иезуиты, Жан Гиньяр и авторы «Апологии Жана Шателя» — французы, Роберто Беллармино — итальянец, Джозеф Крессуэлл — англичанин и пр. Впрочем, полагаться на слова и клятвы иезуита невозможно. Кардинал Толедо, один из них, поучает нас (Instit. Sacerdotale, livre IV, chapitre XXI): «Отвечая на вопросы своего начальника, принеся клятву, он (иезуит) может отпираться, прибегая к двусмысленностям, в ответах же должен повиноваться не воле судьи, а лишь своей собственной». И в частности, о преступлении, которое он совершил или о котором знает, он может ответить «не знаю» или «не сделал», подразумевая «не знаю ничего, о чем мог бы сказать» или «не сделал сейчас». Иезуит Сильванус (In Philippica, С. 5) провозглашает: «Дозволено использовать двусмысленности и неоднозначные слова, чтобы обмануть слушающих, когда тот, кто вас вопрошает, вам не начальник и не судья». То же говорит Григорий Валенсийский, как и Мартин Наваррский.
Так что это правильно, утверждает наш автор, что «немцы, венгры, венецианцы выдворили их со своих земель». Пусть парламент Франции изгонит это Общество. Под предлогом обучения доброй латыни они делают из наших детей «в своих коллегиях те же испанские колонии». «А что касается исповедей, главного нерва их Общества, то бишь их конспирации, — кто не знает, что это не что иное, как происки этого магометанина — Старца Горы, заново вскипяченные ими?» Тех, кто перед ними кается, они «погружают в ужас вечных мук, внушая им такое чувство в своей Комнате размышлений, а потом, утратившим разум и потрясенным, предлагают им единственное спасение — какое-нибудь громкое убийство… Разве не превзошли они в этом измышления сарацин?»
Прочие памфлеты анализировать незачем. Все они муссируют те же темы. Они отражают брожение умов. Вот в такой духовной атмосфере и принимал решения парламент.
Перед приговором Равальяку президент де Ту[62] предложил вспомнить статью Констанцского собора против тираноубийства, ибо, говорил он, эту осужденную доктрину преподают чересчур свободно и слишком свободно пишут о ней. Он потребовал, чтобы парламент послал за богословами с факультета, дабы те повторили свой прежний декрет против сторонников тираноубийства. Его предложение было воспринято «весьма холодно».
В день осуждения Равальяка, 27 мая, де Ту возобновил свое предложение, и на сей раз оно встретило хороший прием. Первый президент провел решение, чтобы на следующий день парламент вызвал «синдика богословского факультета, именуемого Рише, ученого мужа, храброго служителя королей и королевства, любящего свою страну» и декана факультета, «господина и великого магистра» Наваррского коллежа.
28-го числа, в 7 часов утра, люди короля известили парламент, что восемь особ, присланных факультетом богословия, в их числе декан, прибыли выслушать волю парламента. Их ввели. Первый президент Арле сказал им: «Парламент пригласил вас, дабы известить, что во время уголовного процесса, производимого по ходатайству генерального прокурора, о злонамеренном, жесточайшем и отвратительнейшем убийстве, совершенном в отношении особы короля Генриха IV, он выяснил, что дух сего гнусного предателя, каковой совершил сие незаконное и вероломное деяние, был наполнен злодейским и проклятым суеверием, далеким от всяческого благочестия и религии, происходящим от ложного представления, будто бы закон дозволяет посягнуть на священную особу короля, ежели тот совершил нечто, что по его разумению незаконно, равно как подданному позволено указывать законы своему естественному повелителю, вместо того чтобы получать их от него, и согласно такому ложному измышлению покушаться на его жизнь». Арле напомнил им о декрете факультета богословия от 4 сентября 1413 г., который был подтвержден решением парламента, и настаивал на необходимости его воспроизведения.
Посланники факультета вернулись в Сорбоннский коллеж и созвали там профессоров факультета вместе с теми членами Общества докторов Сорбонны, которые находились в Париже: все это сообщество и называлось «Сорбонной», будучи самой высокой духовной властью в миру после папы. 4 июня, постановив, «что одному только монарху или же политическому лицу возможно использовать меч, и что в последние годы об этом деле стали в обилии появляться некие странные суждения, прельстительные и нечестивые, каковые приобрели силу, через посредство каковых многие частные лица лишились здравого рассудка и стали поносить королей (каковые священны) гнусным именем тиранов, и что под таковым предлогом, а также под прикрытием религии, набожности или же защиты и обеспечения общественного блага они злоумышляли против священных особ монархов и обагряли свои отцеубийственные руки в их крови», что таким образом они пролагали путь гражданским войнам, разрушению городов, королевств и провинций, измене, обманам, козням, предательствам, убийствам, «священный факультет богословия» возобновляет свой декрет от 13 декабря 1413 г., утвержденный на Констанцском соборе, на пятнадцатом заседании от 6 июля 1415 г., и осуждает следующее утверждение: «Всякий вассал или подданный может и должен, и это будет законно и заслуженно, убить любого тирана, каким бы образом это ни было исполнено, обманом или посредством льстивых уловок, невзирая ни на какие клятвы или присяги, принесенные ему в руки, не ожидая приговора или предписания какого-либо судьи». Факультет объявлял это утверждение «отклонением от нашей веры и от учения о нравах и идущим вразрез с заповедью Божьей: Не убий», называл всякого, кто будет его проповедовать, «еретиком» и провозглашал покушение на священную особу государя, под каким бы то ни было предлогом, возмутительным, нечестивым и еретическим. Факультет велел всем докторам и бакалаврам богословия принести клятву, что они будут учить, опираясь на этот декрет, или же излагать его в своих проповедях, и приказал опубликовать его на латинском и французском языке.
8 июня делегация факультета отправилась в парламент. Войдя в Большую палату, делегаты представили парламенту свой декрет. Люди короля потребовали внести запись об этом в регистры парламента, что дало бы ему принудительную силу, аналогично публикации в нашем «Journal Officiel»[63], взять обязательство читать декрет каждый год в Сорбонне и обязательство приносить клятву соблюдать его. Они также потребовали, чтобы книги Мануэла де Сана, Марианы и «Amphitheatrum honoris» Бонарциуса были приговорены к сожжению, чтобы было запрещено хранить их и продавать. Относительно последних требований мнения сильно разошлись. Среди советников парламента одни весьма хвалили иезуитов как общество, необходимое для обучения молодежи, другие выражали сомнение: могла ли Сорбонна принять свой декрет без консультации с епископом Парижским? Но президент Сегье отметил, что решение парламента представляет и мнение епископов. Большинство одобрило декрет, так как в их глазах противоположная доктрина, утверждавшая законность тираноубийства, имела испанское происхождение, а ее первым плодом стало убийство принца Оранского, Вильгельма Молчаливого. В конце концов парламент единогласно постановил на основании этого «теоретического осуждения», что декрет священного факультета богословия будет зарегистрирован, что его будут читать каждый год 4 июня на факультете и обнародуют на воскресных проповедях в приходах города Парижа и его предместий, и в приходах, входящих в юрисдикцию парламента; что книга Марианы «Об устройстве королевства и образе действия королей» будет сожжена палачом перед церковью Парижа; что никто под страхом обвинения в оскорблении Величества не должен писать или печатать ничего противоречащего данному приговору и декрету факультета; что заверенные копии декрета и приговора будут разосланы во все бальяжи и сенешальства, подведомственные парламенту, для чтения и обнародования, и для чтения и обнародования в проповедях в приходах других городов и предместий в следующее воскресенье сего июня.
В тот же день, после полудня, книга Марианы была сожжена[64].
Итак, для людей того времени учением, составлявшим большую посылку силлогизма и возбуждавшим сомнения у христиан, было некое богословское мнение — теория, утверждающая законность тираноубийства. Наш силлогизм уточняется следующим образом:
Большая посылка: тирана позволено убить.
Меньшая посылка: Генрих IV — тиран.
Вывод: следовательно, Генриха IV позволено убить.
Теперь нашу задачу указывают нам сами люди того времени. Прежде всего нам следует убедиться в правоте их мнения, рассмотреть, какими были в действительности теории тираноубийства, могли ли они и впрямь быть вредоносными и как в этом случае они распространялись в обществе, имели ли они реальное влияние, побуждали ли сменить образ мыслей, вызывали ли к жизни планы и действия. Таким образом мы проверим большую посылку. Затем нам потребуется разобраться с меньшей — исследовать, какие нарекания вызывало правление Генриха IV и считались ли они на самом деле столь тяжкими, чтобы французы и иностранцы могли называть Генриха IV тираном. Значит, нам нужно искать составные части такого ответа в его внешней политике, в его позиции по отношению к папе, к императору, к королю Испании и к протестантским странам, затем, внутри королевства — в его отношении к протестантам, в управлении общественными финансами, наконец, в его обращении с различными сословиями и социальными группами, из которых состояло королевство и из которых кто-то, возможно, мог воспринимать это как немилость или даже угнетение. Выяснению всего этого и будет посвящена наша вторая часть.