И ты, Филадельфия, свежезаселенная земля,
братолюбивой именованная допрежь
рождения своего, какая любовь, забота,
какие труды потребны были, дабы основать тебя,
выпестовать, уберечь от всяческой скверны!
Пусть и впредь оградит тебя Господь от грехов
сокрушительных, и пусть до конца верна ты будешь
Отцу и Подателю праведным всяческих милостей.
Душа моя молит Господа даровать тебе стойкость
во дни испытания, благословить детей твоих,
вознести спасительную длань над сынами твоими.
Виновен. Виновен как пить дать.
Так уговаривал себя Питер Скаттергуд, чуть ли не вслух споря сам с собой. Пора было возвращаться в зал суда, но и в спешке возвращения он, высокий брюнет в дорогом и солидном темном пальто, нет-нет да поглядывал вверх, на небо, ловя бледный полуденный свет, мерцавший и пробивавшийся между стенами новехоньких небоскребов. Останавливаться и глазеть не было времени. Питер убыстрил шаг, лавируя в толпе прохожих, и холодный ветерок скользнул ему за шиворот, несмотря на шерстяной шарф. Его ожидало очередное, леденящее кровь убийство на сексуальной почве, убийство предумышленное, первой степени. Размышлять тут было не о чем. Но так как убийство обозначало крайнюю степень человеческой ущемленности, напоминая ему, что сам он в людском сообществе находится на совершенно другом, противоположном его полюсе, размышлять над этим было даже приятно и открывало источник своеобразного мрачного удовлетворения, чем следовало воспользоваться – не так уж много вещей в последнее время могло вызвать у него удовлетворение.
Свернув за угол на Маркет-стрит, он сгорбился от порыва резкого январского ветра, вмиг охватившего холодом покрасневшее лицо. Еще квартал к востоку – и перед ним предстанет Ратуша, шесть сотен помещений, здание, воздвигавшееся три десятка лет, двадцатидвухфутовые стены, некогда самое высокое и вместительное из общественных сооружений Америки, с колоссальным памятником Уильяму Пенну, возвышающемуся на сорок восемь футов над землей. Еще школьником Питеру Ратуша внушала благоговение. И вот она перед ним: белый мрамор, посеревший от городской копоти и выхлопных газов, загаженные голубями карнизы, колонны и выступы, и все же величественное, потрясающее великолепием сооружение, центр городского самоуправления, средоточие верховной власти, вмещающее офисы мэра и его окружения – сборища продажных и недалеких бюрократов, раздираемый склоками Городской совет, службы социальной защиты, Верховный суд штата Пенсильвания, городское хозяйство и прочее, прочее, сорок девять судейских кабинетов, и, по уверениям Берджера, – а не было вещи, которую Берджер бы не знал, – даже каморка, где в течение рабочего дня можно было, не теряя даром времени, быстренько получить сеанс орального секса: девушка на табурете, пять минут, тридцать баксов. Но в последнее время здание Ратуши стало его раздражать – неприятны были все эти каменные изваяния на фасаде, злобно щерящиеся львы, изображение бородатого тирана в оконной нише на пятом этаже, мраморнощекие девы, задумчиво взирающие вниз с портиков. Он запретил себе смотреть на эти каменные рожи.
Перейдя улицу на зеленый свет, Питер прошел под арку, мимо нотариальной конторы и направился к лифтам четвертого этажа. Он работал теперь в 453-м зале суда, а судья Скарлетти, уж конечно, не преминет отчитать заместителя окружного прокурора за опоздание на послеобеденное заседание суда. Он миновал судейские кабинеты, комнаты присяжных и прочие помещения, распахнутые двери которых позволяли ему заглянуть внутрь и увидеть сонмища усталых секретарей и полки с порыжелыми папками дел по стенам до самого потолка. В залах царил полумрак подземелья – мелькали силуэты людей, выныривавших из тьмы в свет и обратно. Он кивал, молча раскланиваясь с другими юристами, местными полицейскими, судьями. Перед лифтами двое полицейских за деньги налогоплательщиков читали «Дейли ньюс». На четвертом этаже стояла группа людей с сине-желтыми значками присяжных. Они высокомерно поглядывали по сторонам, горделивые в своем мимолетном могуществе. Где-то лаяла одна из овчарок охраны. Этих собак Питер ненавидел – неестественно огромные, выученные наводить ужас бешеным сверканием своих желтых глаз и моментальным вонзанием клыков. Он прошел мимо комнаты детективов, ожидавших своей очереди давать показания. Эти тоже были сплошь огромны, выхолены, хорошо причесаны и упитанны. Они перебрасывались шуточками. В городской Ратуше все были хорошими знакомыми.
На скамье возле зала 453 сидел человек лет тридцати с лишним, с сигаретой во рту. Дым от сигареты терялся в дымном полумраке. Длинные вьющиеся патлы, куртка мотоциклиста, выпуклая грудь. Рослый. Питер признал в нем одного из старших братьев Робинсона, ответчика.
– Мистер прокурор, – хрипло проговорил мужчина. Он встал и быстро смерил взглядом сверху вниз серо-полосатый костюм Питера, купленный у «Братьев Брукс», его коричневый галстук и накрахмаленную белую рубашку. В двух шагах от них в дверях стояли двое полицейских.
– Чем могу служить?
– Вы здешний? – Мужчина кинул на пол сигарету. – Мне только узнать.
– Родился в Филадельфии, – сказал Питер, – и вырос здесь.
– А лет вам сколько?
– Тридцать один.
– Бред. Молокосос судит другого молокососа! – Он приблизился, видимо не испытывая ни малейшего страха. – Если моего брата признают виновным, что ему грозит?
– Пожизненное. Видимо, так.
– Но он совсем мальчишка. Спустите это дело на тормозах, слышите?
– Не мне решать, решает жюри присяжных.
– Но насколько он виноват – это ведь вы указываете!
Питер вспомнил убитую Джуди Уоррен и сколько часов ему пришлось потратить, утешая ее домашних, как он клялся расправиться с убийцей, как объяснял им, шаг за шагом, все этапы до безумия медленной судебной процедуры, начиная с обвинения и предварительных слушаний и до последнего судебного заседания. Уже несколько месяцев членов этой семьи питало и побуждало к действию их чудовищное горе. Им было не до тонкостей юридической стратегии. Люди эти жаждали справедливости, искупления содеянного против них. Левый большой палец Джуди был отрезан и засунут ей во влагалище.
– Вот это вы и собирались мне сказать? – холодно осведомился Питер.
Брат ответчика бросил взгляд на него, а затем улыбнулся:
– Нет. Я собирался послать вас к такой-то матери!
Отшатнувшись от него, Питер быстро прошел в зал, куда его впустил полицейский с металлоискателем. Знакомый сумрак зала, выцветшие ковровые дорожки, мигающий неверный свет, деревянные панели стен, увешанных портретами давно почивших судей, успокоили его. Секретарь суда Глэдис, толстая и чернокожая, подождала, пока он пройдет на место и поставит свой портфель.
– Мистер Скаттергуд, вам жена звонила, – строгим голосом сообщила она, складывая в сторонку документы. – Она, по-видимому, сердита на вас.
– Вы в курсе чего-то мне неизвестного, Глэдис?
– Не делайте из меня дурочку, мистер Скаттергуд. Она достойная женщина.
– Она оставила телефон?
– Да. Оставила.
– Ну, это уже другое дело. – Он взял из гладкой черной руки Глэдис розовую бумажку с номером и, сложив, положил к себе в карман. – А до начала, что мы такое, а, Глэдис?
Она недоуменно глядела на него:
– Лучше вы скажите, мистер Скаттергуд.
Мы недочеловеки или покойники, мысленно проговорил он. Нащупав пальцами бумажку в кармане, он подумал, не позвонить ли. Нет, беспокоиться о Дженис сейчас недосуг, недосуг размышлять и над тем, что еще в их браке рухнуло, рассыпавшись в прах. И опять эта боль в груди, тупая боль в подреберье. Доктор сказал, что это все от злоупотребления кофеином и чрезмерного перенапряжения. Боль невралгическая, даже кардиограмму делать не нужно, сердце у него как у быка, и анализ на холестерин – благоприятный, спасибо Глэдис за ее вегетарианскую еду.
Вошел судья Скарлетти и сел за свой барьер; двигался он рассеянно, с автоматизмом человека, впрыгивающего в автобус. Пошелестев распечатанными с компьютера бумагами, он взглянул на часы, после чего, подняв глаза, окинул зал.
Два коренастых помощника шерифа ввели ответчика без наручников. Уильям Бидл Робинсон, нахальный юнец, словно сошедший с рекламы «Америкен экспресс», сел рядом с Морганом, своим защитником. Несмотря на солидный кашемировый костюм и галстук, Робинсон производил впечатление легковесности и абсолютной непредсказуемости – возможно, из-за манеры смеяться не к месту и то и дело поднимать брови. Родители его имели контрольный пакет акций холдинговой компании, владевшей одной из частных клиник города. Юный Уильям убил девушку, с которой у него был роман, после того как она его бросила. Если сравнивать это дело с другими в том же роде, то оно было типичным, несмотря на весь кошмар происшедшего, и получило небольшую огласку, возможно, потому, что убийца жил за чертой города, а убитая девушка, чьи родители избегали репортеров, принадлежала к низшему слою среднего класса, не вызывавшему интереса у газетчиков. Дело это пресса осветила лишь по необходимости – страницы три поближе к концу в «Инквайерере» и стандартное сообщение в «Дейли ньюс» – в целом негусто, возможно, еще и потому, что Филадельфию в это время сотрясал другой скандал, сопровождавшийся воем газетчиков, – о гражданских судьях, обвиненных в коррупции, и главарях преступных группировок, пойманных за руку в результате хитро проведенных операций. На втором этаже Ратуши суетились полчища репортеров с камерами, все они освещали сенсацию этой недели – процесс над одним из главарей мафии, любителем золотых галстучных булавок и бесшумных устранений противника; что же касается Питера, на этот раз неприметность его вполне устраивала. Хотя дело его и имело вид более устрашающий, чем многие другие, все равно делу этому было суждено кануть в Лету вместе с остальными. Единственным желанием Питера было без лишнего шума завершить этот процесс. Блуждающее и ненасытное око прессы из кого угодно может высосать все соки – сейчас оно Питеру было нужно меньше всего, и без него неприятностей хватает.
Строго говоря, газетчики и телевизионщики могли бы получить здесь неплохой сюжет для раскрутки. Ответчику было двадцать два года, временами он проявлял блестящее красноречие, временами, наоборот, словно впадал в ступор – начинал мучительно теряться и подыскивать слова; в детстве учился в первоклассных частных школах, выпускник Йейла, год стажировался в Колумбийском университете. При задержании в его бумажнике было обнаружено не меньше восемнадцати кредитных карточек, одежда же его состояла из грубых бутсов, зеленых вельветовых, в крупный рубчик штанов и строгой рубашки на пуговицах.
Вращаясь в свое время в том же кругу выпускников филадельфийских частных школ, завсегдатаев клубов и летних лагерей, Питер был некогда знаком с семейством Робинсонов и даже однажды побывал у них в гостях. Как это часто случается, в преступлении одного из членов семейства отразился весь уклад жизни Робинсонов. Жили они в громадной, еще дореволюционной усадьбе в двадцати милях от города, в графстве Честер; к прочным толстым стенам строгого особняка вела длинная подъездная аллея; за домом был пруд, в котором Питер, помнится, искупался. Кухня щеголяла всяческими новомодными приспособлениями, на крепких досках паркета – кашемировые ковры, в книжных шкафах в кабинете – китайские нефритовые фигурки, наверху – анфилада спален, масса фотографий родителей, снятых в разное время репортерами светской хроники, – улыбающиеся лица, белоснежные, отлично запломбированные зубы, в руках – фужеры. Невеселое глянцевое благополучие. Тайно произведенные подтяжки лица, бега, крытый дранкой летний домик в дюнах Нантакета, подлинный Ансель Адамс в вестибюле, квартальный трастовый чек Манхэттенского банка. Вся жизнь Питера проходила среди таких людей. А дети их нередко съезжали с катушек, несмотря на здоровый образ жизни на уютных фермах Новой Англии, на годовой доход в восемьдесят тысяч долларов, помощь лучших психиатров и все прочее. Что хуже – иметь все преимущества отличного старта и не преуспеть или же не иметь никаких первоначальных преимуществ, работать как каторжный, а потом все-таки потерпеть крах под гнетом обстоятельств? Родители Робинсона, устыдившись и преисполнившись гневом, выделили средства, необходимые для защиты их чада в суде, после чего покинули североамериканский континент на неопределенное время.
Тот факт, что оба родителя ответчика так ни разу и не появились в суде, был присяжными замечен и не одобрен. Но дело было в том, что родители давно уже махнули рукой на сына. Доктор Робинсон, заработав непомерные деньги врачебной практикой, пустил часть их на удовлетворение давней своей страсти к рыбалке в дебрях Канады, Южной Америки и на севере Индии. Домой он возвращался редко. Жена его несла свой крест – воспитание четырех сыновей собственными силами с помощью одного лишь богатства и минимума интереса со стороны отца. Сыновья получили прекрасное образование, что еще больше развило в них присущее им хитроумие и изворотливость. Дело осложнялось еще и их природными данными – недюжинной силой и смелостью (все четверо были парнями крупными, красивыми, с мощной отцовской челюстью), а также их явным и рано проявившимся тяготением ко всякого рода неподобающим знакомствам – особам мужского пола, нарушавшим псевдоидиллическое благообразие уготованной братьям жизненной колеи, – наркоторговцам, байкерам, рабочим на бензозаправках, каким-то сомнительным механикам, пожарным из добровольных пожарных дружин, мелким гангстерам и водителям-дальнобойщикам на пенсии. Мальчишками с ними не было сладу, они творили что хотели, куролеся в родительском доме с ватагой своих дружков, то поджигая что-нибудь, то гоняя на мотоциклах по площадкам, тщательно выровненным для игры в крокет, то мучая всяческую живность и бродячих животных, то устраивая бешеные пляски в амбаре на краю усадьбы, а став постарше – занимаясь изготовлением наркотической дури в каких-нибудь стоящих на отшибе сараях, укрывая ворованные машины и содержа гаремы из местных молодых нонконформисток, не слишком заботившихся о своей репутации и своем будущем. Каждый из сыновей отлично знал, что в возрасте тридцати лет унаследует с каждым годом возрастающую крупную сумму, – перспективу эту родители, даже если б и старались, не могли изменить благодаря условиям трастового договора, составленного давно умершим дедом, а потому стимула работать и чего-то добиваться у мальчиков не было.
Младший из них, Уильям Робинсон, несколько отличался от других братьев настолько, что даже образ жизни его внешне выглядел благопристойным. С помощью денег, которыми он располагал, а также живого и неугомонного своего интеллекта он без видимого труда окончил школу и университет, но, видимо, шатания из одной сферы жизни в совершенно другую оказались ему не по силам, вызвав стресс, а может быть, – Питер этого не знал и не слишком этим интересовался – Робинсон вдруг резко ощутил свою неприкаянность и отсутствие любви, никак не цементировавшее его семью.
– Готовы, господин прокурор? – И судья Скарлетти повернул к нему микрофон.
Питер кивнул и перелистнул страницы блокнота. Кто-то наполнил графин с водой на его столе. В зал вошли родные Джуди Уоррен и сели тесной группкой за барьером. Женщины держали друг друга за руки и комкали носовые платки. Мужчины, не желая открыто давать волю чувствам, сверлили ответчика ненавидящим взглядом, после чего принимали вид подчеркнутого и с трудом сохраняемого сдержанного достоинства. Невозможно и подсчитать, сколько раз Питер уже видел подобное зрелище, и всякий раз он волновался, опасаясь, что не оправдает надежд. По праву или нет, но он нуждался в слезах благодарности, которые должны были пролить эти люди, услышав слово «виновен», – мертвых этим словом не воскресить, но для родственников оно становилось своего рода катарсисом, облегчавшим скорбь. Вот появилась защита, за ней – несколько праздношатающихся: зрители, жизнерадостные пенсионеры в теплых кофтах, от нечего делать забредающие то на один процесс, то на другой в поисках развлечения. Для них драма эта носила чисто познавательный характер, они радостно прищелкивали вставными челюстями, когда речь заходила о пролитой крови, и громко шептались, делясь впечатлениями. Был тут и захожий студент-юрист, в точности такой, каким был и Питер лет десять назад – одиноко маячивший где-то в задних рядах, но чутко следящий за происходившим в зале и жадно впитывающий это; студент пытался понять, как соотносится судебная практика с тем, что описывают учебники юриспруденции. А вот гуськом входят и присяжные, пробираются к своим нумерованным креслам. Последним появляется тот самый брат ответчика, поджидавший Питера возле входа в зал. Окинув всех собравшихся сердитым взглядом, он примостился сзади. Всем было ясно, что будет дальше.
Как заместитель прокурора Питер уже высказал все свои соображения, и ему оставалось лишь завершить выступление допросом последнего свидетеля – детектива, допрашивавшего Робинсона после его задержания на перекрестном допросе. Морган, конечно, сделает все возможное, чтобы опровергнуть свидетельство, но будет это нелегко, так как Робинсон признался в содеянном или, по крайней мере, в том, что было ему инкриминировано. Ни малейшего давления на ответчика или нарушения его прав зафиксировано не было, возможно, потому, что обвиняемый был белым, отлично образованным и принадлежал к высшим слоям общества, и потому признание его было учтено и принято на досудебном слушании. И все же в этом признании были некоторые шероховатости, причиной которых, возможно, стали несколько ироническое отношение Робинсона к офицерам полиции и недоверие к самой процедуре допроса. Загнанного в угол ошеломляющим потоком доказательств Моргана могло спасти лишь озарение свыше, и он не нашел ничего лучшего, чем утверждать нечто совершенно невозможное. В предварительном своем заявлении он пообещал представить свою версию событий и доказать, что Робинсон не совершал преступления, в котором его обвиняют, несмотря даже на собственное свое признание. То есть стратегия была выбрана эффектная, хотя и абсурдная.
Питер перевернул страницу блокнота. На следующей странице значилось:
Детект. Нельсон – допрос на 8-й и Рейс:
1. Вопросы технические, ознакомительные.
2. Заявление ответчика – лампа, нож, бензин.
Судейский секретарь приводил к присяге Ральфа Н. Нельсона на новенькой Библии с номером их зала, непочтительно нацарапанном на обложке. Питер и Нельсон отлично понимали друг друга, настолько, насколько позволяло им это совершенно разное их положение в этом мире. Нельсону было под пятьдесят, он был чернокожим и в полиции служил уже тогда, когда Питер еще только появился на свет. Он свидетельствовал на сотнях и сотнях процессах. Служил он в администрации Риццо, Грина, Гуда. Питеру даже и инструктировать его предварительно не было нужды – достаточно задать ему вопросы, и тот сделает все как надо. Нельсон был огромным, как шкаф, но габариты его, вместо того чтобы производить впечатление силы, недоступной прочим смертным, почему-то лишь наводили на мысль об усталости, огромной и неизбывной, на мысль о тяжком бремени знания, обо всех жестокостях, на которые порой способны люди по отношению к своим ближним. Нельсон сел на свидетельское место, сообщил свой служебный номер и а терпеливом ожидании поднял покрасневшие глаза.
Питер торопливо задал ему необходимые технические вопросы. Служебный автомобиль с неотмеченным номером. Был в наручниках? Нет. Куда отвезли? Кабинет С полицейского участка на углу Рейс и 8-й стрит. Нельсон сидел совершенно неподвижно и лишь изредка моргал; чего только не было в его голосе: следы неумеренного курения, хрипотца бесконечных радиопомех во время его усердных записей в отделе убийств, его трехлетний «бьюик», два шрама от пулевых ранений на заднице, толстозадая жена, которую он любил нежно и преданно, абонемент на матчи «Иглс» и маленькая внучка с врожденным пороком сердца.
– Вы ознакомили ответчика с его правами? – осведомился Питер.
– Да. Я сказал ему: «У вас есть право не отвечать. Есть право на адвоката. Если вы не можете сами нанять адвоката, вам выделит его и оплатит штат Пенсильвания. Каждое ваше слово может быть использовано против вас».
– Откуда вы взяли формулировки?
Нельсон поднял вверх карточку.
– Это стандартная полицейская форма № 75, раздел 3. На обратной стороне формы содержатся вопросы, которые я и зачитал ответчику: «Понимаете ли вы, что имеете право не отвечать?» На это ответчик сказал «да». «Понимаете ли вы, что имеете право на адвоката?» Ответ также был утвердительным. «Вполне ли вы осознали, что при желании адвокат может быть вызван уже сейчас?» – «Осознал, мать твою, осознал…» – «Понимаете ли вы…»
Морган сидел за своим столом, внимательно слушая, готовый в любой момент возразить; он то снимал с рукавов пушинки, то собирал в кучку валявшиеся скрепки, наблюдая, как рассыпается в прах выстроенная им защита. Питер подобрал таких присяжных, которые поверят Нельсону. Вслушиваясь в бесконечно повторявшиеся слова, Робинсон не поднимал головы и улыбался сам себе, ухватившись за стол обеими руками, словно боясь упасть навзничь.
– А была ли в этой беседе в отношении ответчика применена сила? – спросил Питер, когда детектив окончил сообщение. Он хотел опередить Моргана, задав кое-что из полагавшихся ему вопросов, и тем самым нарушить ход перекрестного допроса.
– Нет.
– Не был ли ответчик пьян?
– Нет.
– Блеск в глазах? Невнятная речь?
– Нет.
– Следы наркотического опьянения?
– Нет.
– Не был ли ответчик болен?
– Нет.
– После бессонной ночи?
– Нет.
– Не испытывал ли жажды?
– Нет.
– Не наносили ли ему словесных оскорблений, не кричали ли на него?
– Нет.
– Вполне ли он ориентировался во времени, пространстве, осознавал ли свою личность и ситуацию, в которой находится?
– Да, судя по всему, во времени он ориентировался хорошо. В месте – также. И личность свою осознавал. Как и ситуацию. И понимал, что дело серьезное, если допрос ведут два детектива, господин прокурор.
Он оценил краткость и аккуратную точность показаний Нельсона. Такое редко услышишь. Большинство свидетелей, и даже подчас полицейские, более склонны полагаться на капризы памяти.
– И вы получили его признание?
– Да.
– Оно у вас при себе сейчас?
– Так точно.
– Опишите, пожалуйста, способ получения признания.
– Я задавал ему вопросы и дословно печатал каждый его ответ на машинке.
– Вы хорошо печатаете?
– Примерно девяносто пять знаков в минуту.
Детектив криво улыбнулся, видимо смущенный такой своей секретарской прытью. Питер знал, как подбодрить его.
– В армии выучились печатать, верно?
– Да, сэр.
– Итак, признание является точной и подробной записью вашего разговора?
– Совершенно верно.
– Почему вы не сделали видеозапись?
– Мы собирались и это сделать, но он стал говорить раньше, чем принесли камеру, и прежде, чем мы ее наладили. Он так и сыпал словами, а я только и успевал записывать за ним.
– Вы находите необычным то, как все это происходило?
– Нет. Мы часто печатаем признания. – И детектив позволил себе даже устало высказать мнение: – Это эффективно.
– Хорошо, – сказал Питер. – Ответчик подписал признание?
– Да. Расписался на каждой странице.
– Прочел ли он предварительно весь текст?
– Да.
– Ответчик грамотен? – Глупый вопрос, если учесть полученное Робинсоном образование, однако задать его полагалось.
– Я попросил его прочесть вслух два первых параграфа.
– Будьте любезны ознакомить с этим суд.
– Имеется ли соответствующая копия у защиты? – осведомился судья.
Морган порылся в бумагах:
– Ну да, минуту назад это у меня было…
Морган, чьи вечно всклокоченные темные волосы черным облаком вились вокруг его черепа, был рассеян ровно настолько же, насколько был добропорядочен. Ожидая, Питер сунул руку в карман, где нащупал бумажку с номером телефона Дженис. Где это может быть такой номер? А что, если она там лишь временно?
– С разрешения высокого суда, Ваша честь, пока защита занята поисками, не могу ли я попросить о маленьком перерыве?
Судья Скарлетти вздохнул – еще одна проволочка в череде сплошных проволочек.
– Я не против, Ваша честь, – с профессиональной этикой произнес Морган.
– Видите ли, джентльмены, – с усталой улыбкой сказал судья, – советую вам помнить, что я старше вас. Через несколько лет я уйду на покой и хотел бы дождаться окончания этого процесса. – Он бросил взгляд на Питера. – Так что пять минут, мистер Скаттергуд.
Он скользнул в стоявшую в глубине холла телефонную будку и набрал записанный на бумажке номер.
– Алло? – произнес ее голос.
– Привет, это я. – Он взглянул на клочок бумаги в руке.
– Я позвонила в суд во время обеденного перерыва. Мне ответили, что ты скоро будешь.
– Откуда это ты говоришь?
– Оттуда, где сейчас нахожусь.
Он не отреагировал на подобный ответ. Хороший следователь всегда умеет получить нужную ему информацию окольными путями. Ну а хороший муж?
– Как дела? Как новое жилье?
Чрезмерный ее энтузиазм был бы для него убийственным.
– Да вот кручусь. Привыкнуть надо, знаешь ли.
– Понятно. У тебя все в порядке?
– У меня все отлично, Питер. Можешь обо мне не беспокоиться.
И все-таки он беспокоился – о ней и о нотках в ее голосе, как бы говоривших ему: «Близко не подходи».
– Пока что почты для тебя не было, но как только получу, я…
– На работе уже организована доставка.
– Не на домашний адрес?
– Нет.
Она говорила уклончиво, быстро меняя тон, оставляя его в недоумении.
– Может быть, поговорим вечером?
– Я бы не хотела, Питер. Ты же понимаешь.
– Я же в подвешенном состоянии, Дженис.
На это она не ответила.
– Вечером будешь по этому номеру?
Долгая пауза, из которой он понял, что она обдумывает последствия ответа.
– Какое-то время буду. Пока.
В коридоре он увидел Берджера – тот болтал о чем-то с двумя детективами.
– Эй! – окликнул он его – ему необходимо было отвлечься.
Берджер – маленький человечек, неутомимый и деятельный, как белка, поспешил к нему.
– Ты разговаривал с Дженис? По тебе сразу видно.
Звонком он лишь все испортил.
– С кем же еще?
От этих слов Берджер выпучил глаза, как по привычке пялился на всякую информацию.
– На «ракетку» завтра вечером пойдешь? – спросил Питер.
– Мне надо будет допросить ту бабу из Гаррисберга, ну, ту, что в больнице. Она в Филадельфии стала свидетелем убийства, перебралась в Гаррисберг, но тут ее подвело больное сердце. Мой поезд отходит завтра в пять тридцать.
Питер покачал головой:
– Несогласованность действий.
– Что у тебя там? – спросил Берджер, тыча пальцем в дверь зала.
– Робинсон.
– Ну да. Приятный парень, мне такие нравятся. Как себя ведет Морган?
– Нервничает.
– Выведи его из себя. Скарлетти терпеть не может, когда адвокаты выходят из себя.
Вернувшись в зал, он продолжил допрос Нельсона.
– Ладно. Теперь скажите следующее, – говорил он в микрофон, зачитывая свои записи, он чуть пригибался к микрофону, изготавливался. – Вопрос: Толкнув на диван Джуди Уоррен, что вы сделали потом? Ответ: Я сказал ей, что знаю, как она дает каждому на стороне. Она ответила, что я не отношусь к ней серьезно, что я просто треплюсь. Что я вообще человек несерьезный. Но я на удивление серьезный человек. Серьезнее не придумаешь. В большинстве своем парни, выдающие себя за несерьезных, на самом деле серьезны, настолько серьезны, что могут считать себя несерьезными. Так сказать, обратная логика. Вы можете даже опровергнуть меня тем, что я, по существу, сейчас делаю то же самое. Прибегаю к сходной стратегической уловке. Вопрос: Скажите по буквам предпоследнее слово. Ответ: С-т-р-а-т-е-г-и-ч-е-с-к-о-й. Понимаете, что я имею в виду? Что я с ней не шутки шутил. Я сказал ей, что мне известно, как она раздвигала ноги каждую неделю для десятка разных новых парней. Она только рассмеялась. Я сказал ей, что знаю обо всех других. Я стал осыпать ее оскорблениями. И Джуди что-то заподозрила – начала бросать на меня странные взгляды. Я сказал ей, чтоб не вздумала орать, а эта проблядь тут же заорала. Наверное, ее телевизор научил всем этим штучкам, которые я уж тоже знал как свои пять пальцев. Пришлось пару раз ударить, чтоб она заткнулась. А потом скрутить, чтоб не мешала мне переключить телевизор на другой канал. Мне хотелось смотреть третий канал – спортивный, – там, где этот парень… Какого черта, чего вы все молчите, как в рот воды набрали? Сидите тут съежившись, точь-в-точь папаша мой, и ждете. Чего вам ждать-то, пока совсем состаритесь? А может, того, как вам, в который раз, простату резанут? Вам и моему папаше… Ха-ха! Ну и пусть! Плевать! Пусть это попадет в протокол! Так и запишите, что мой отец, доктор Джеймс Ковингтон Робинсон третий, владелец контрольного пакета акций… Вопрос: Вы помните, о чем я спросил вас, мистер Робинсон? Ответ: Ладно, ладно… Словом, я хотел смотреть этого спортивного комментатора, парня с шапкой волос на голове, блестящих таких, знаете, как будто лаком сбрызнутых, ну, словно шлем… пария, как там его… фамилия из головы вылетела, но комментатор он классный, ас в своем деле, а это ведь на нашем американском рынке искусство не из последних. Ну а Джуди, оказавшись на диване, задрала ноги в туфлях на каблуках и саданула меня аккурат по яйцам. Меня по яйцам никогда в жизни не били. Так что, думаю, это меня и взбесило. А тут еще влияние радиации, к которой она прибегла. Я опять вцепился в нее. А она схватила лампу и прямо горящей лампочкой мне двинула. Лампочкой горячей как черт! Теперь уж она не кричала, а дралась как бешеная. Поняла, что я настроен серьезно. Я полоснул ее разок по ноге ножом, но она продолжала вести себя так, словно ножа и не почувствовала. Тогда я оседлал ее… Я тогда… У меня мозги словно съехали набекрень из-за радиации этой чертовой вокруг меня. Вы не думайте, это действительно штука серьезная согласно последним научным данным; стоит ознакомиться с результатами калифорнийских разработок в области кристаллотерапии. Наше западное рациональное сознание не в силах ощутить влияние радиации. А она все хлопала на меня глазищами на манер Мадонны, понимаете? Только куда Мадонне до нее. Впрочем, какого черта, вы же все уже знаете. И отпечатки пальцев у вас имеются. Разве не так? Вопрос: Я не вправе комментировать это, мистер Робинсон. И не вправе делиться своими предположениями относительно того, что вас ожидает.
Наступившую тишину заполнило хихиканье Бениты, хорошенькой репортерши, освещавшей судебные процессы. В задних рядах шушукались не входившие в жюри присяжные. Питер поглядел туда, где сидели родственники Джуди Уоррен. Мать ее сидела низко опустив голову и крутила обручальное кольцо на пальце, о чем-то размышляя. Может, о том, что надо было лучше смотреть за дочкой, обучавшейся на вечерних курсах зубных техников? Джуди была не лишена определенной привлекательности, которую подчеркивала облегающими фигуру платьями и взбитыми, как облако, прическами, но на самом-то деле была всего лишь девчонкой, в свои двадцать лет жившей под крылышком у родителей и вращавшейся в узком кругу неустроенных молодых людей, в конце недели заполнявших бары и кегельбаны, перебивавшихся то одной, то другой низкооплачиваемой работой, затем женившихся и начинавших тянуть лямку жалкой и полной разочарований жизни, повторяющей жизнь своих родителей. Джуди, при всей ее неразборчивости, мужчины были не так уж нужны. Возможно, заскучав, она переметнулась в клубы и рестораны центральной части города, облюбованные яппи. Питер подозревал, что девушка быстро усвоила манеру менять круг общения, используя в качестве инструмента дарованную ей природой соблазнительную грудь. То, что она стала видеть перед собой, ей понравилось и подхлестнуло ее желания. Преображение заняло немного времени – месяца два, не больше. Изменилось все – гардероб, снадобья, дающие возможность расслабиться, темы для бесед, искусством которых она быстро овладела. Люди находят друг друга, и Робинсон нашел ее, а она – его. Поняв, что он богат, она с легкостью научилась смотреть сквозь пальцы на странности его поведения. Он помог ей переехать в квартиру неподалеку от Музея искусств. А потом она его бросила, чего он не смог перенести. Подбирая присяжных, Питер позаботился о том, чтобы в состав жюри не вошел никто, кто способен был бы счесть Джуди Уоррен дешевой шлюхой, ведущей распутный образ жизни и получившей по заслугам. Он проглядывал свои записи, не желая, чтобы признание ответчика доставило родным Джуди больше тяжелых минут, чем это было необходимо. Но надо было донести основную мысль до сознания присяжных. Нельсон почувствовал естественное утомление и прикрыл глаза.
– Пожалуйста, продолжайте, – сказал Питер.
– Хорошо. Итак, повторяю: я не вправе комментировать это, мистер Робинсон. И не вправе делиться своими предположениями относительно того, что вас ожидает. Ответ: Да нет у вас, копов проклятых, никаких отпечатков пальцев. И не убивал я Джуди. А те отпечатки, что вы нашли, – не мои. Вопрос: Не желаете ли продолжить ваше чистосердечное признание, мистер Робинсон? Ответ: Е… вашу мать, е… вас всех. Так и быть, скажу вам все, что вам так хочется услышать. Я заколол Джуди! Я колол и колол, потом оседлал ее…
Тут Нельсона прервал смех ответчика – резко обернувшись к жюри, с наглой улыбкой он кивал присяжным.
– Ха-ха! – хохотал он, призывая в свидетели суд. – Не ожидали, да?
Морган быстренько попытался утихомирить своего подзащитного и стащить его с возвышения.
– Что хочу, то и говорю, черт побери, – раздался отчетливый шепот Робинсона.
– Мистер Робинсон, если в дальнейшем вы будете вести себя столь же несдержанно, вас обвинят в неуважении к суду! – проревел судья. – Поняли?
– Да! – Робинсон склонил голову. – Фу-ты ну-ты… да!
Морган обескураженно потер себе лоб.
– Продолжайте, – сказал Питер детективу.
– Я оседлал ее и все колол и колол ее в шею, она вцепилась в меня, пытаясь выдавить мне глаза, но какого черта – ведь зарезать можно и вслепую! Я все метил ей в горло, она вдруг перестала кричать и повалилась боком на диван, и мне пришлось ухватить ее за волосы, чтобы посадить опять и колоть ножом. Удар за ударом. Она была теплая, излучала жар, радиацию, а тут еще и по телевизору показывали Джонни Карсона. Что тебе кокаин. Я про настоящий наркотик говорю, лос-анджелесский, не чета этому вшивому, с Восточного побережья, тому, что «Бладз и Крипе» распространяют, правда ведь? Пусть только заявятся в Филадельфию, я из этих хлыщей-доминиканцев кишки выпущу! В общем, я полоснул ее хорошенько, в самое сердце угодил. Оно оказалось жестче, чем я думал. Я для чего вам все это рассказываю – хочу выбраться отсюда! Я мастак в этом деле, владею технологией, о которой вы и не мечтаете. Видел у вас в вестибюле камеру слежения – с такой кто хочет уйдет… Она обмякла вся, язык высунула, и я возбудился от этого, понимаете… Нет, скажем иначе – по-настоящему возбудило меня другое. В кармане пальто у меня был огромный нож. Вопрос: Где теперь это оружие, мистер Робинсон? Ответ: Оба ножа я кинул в воду возле Музея искусств. Я практически искромсал об нее оба лезвия. Тоже нелегкая была работа. Минут пять все это длилось. Я расстегнул ширинку и вонзился… Вопрос: Нельзя ли поточнее, мистер Робинсон? Ответ: Разве вы, черт побери, не знаете, что я имею в виду? Я вонзил свои член туда, где было сердце, потому что там было тепло и мокро, так, как и должно было быть, а удовольствие можно получать по-разному, знаете ли… Потом она стала уже совсем мертвая, а по телевизору пошла реклама автомобилей. «Сделайте выгодную покупку!» Шины там всякие, одноэтажная Америка с ее традиционализмом и семейными ценностями, а тут я труп насилую… В удивительное время мы живем, и культура наша удивительна. Можно сигаретку? Вопрос: Пожалуйста. Продолжайте. Ответ: Ну а потом эта обычная мерзость – куда деть труп. Типичная ситуация. Я вспомнил о том, что на телевидении у них полным-полно всяких ламп и полупроводников, разных физических штучек, и хотел было в ее смерти обвинить Джонни Карсона. Дескать, была на шоу и разговаривала с моим знакомым Эдом Макмагоном, ассистентом, который телезвезд выискивает. Но труп-то был весь в крови. У меня в машине был бензин, я сходил за канистрой, вернулся, аккуратненько разлил бензин, снял телефонную трубку, а потом включил Джонни и поджег… Вопрос: Свет горел или был погашен? Ответ: Все было хитро придумано. Я был хитер как черт. Света я не погасил, чтобы огонь увидели не сразу. Свет был повсюду включен. Я сел в машину, запустил диск Хендрикса. Этот парень опередил свое время, потому и умер, уж он-то все знал насчет полупроводников и радиации, явившись до времени.
Детектив окончил речь, и Питер сделал записи в своем блокноте. Слова признания доказывали невозможность строить защиту, ссылаясь на невменяемость ответчика. Питер легко мог бы это опровергнуть, доказав, что преступник, позаботившийся: 1) о том, чтобы снять трубку, сделав так, как будто телефон занят, 2) пожаром уничтожить улики, 3) выбросить орудие убийства, – достаточно вменяем, чтобы осознавать тяжесть содеянного, и может быть обвинен в убийстве первой степени. Попытка сокрытия указывает на то, что ответчик и до, и во время, и даже после совершения преступления полностью осознавал, что поступает дурно. Из этого следует, что его действия подпадают под параграф 1 правил освидетельствования вменяемости по Эм-Нейтену, применяемых юриспруденцией штата.
– У меня вопросов больше нет, – сказал он, поднимая глаза от записей. – Благодарю вас, детектив Нельсон.
Теперь глаза Робинсона были устремлены в пространство – так выглядит человек, сосредоточенно слушающий собственный пульс. Возможно, он вспоминал собственные слова, возможно, признание растревожило его совесть, разрушив броню невозмутимой уверенности, и он в конце концов понял, как смехотворна его защита. Даже Морган, давно ожидавший этого момента, казался растерянным. Но он заставил себя встать и, подобно маленькой дерзкой шавке, задирающей флегматичного бульдога, начал сыпать вопросами в детектива, пытаясь заставить его признать, что ответчик лжет, наговаривает на себя. Поскольку Робинсона задержали на следующий день, нельзя ли предположить, что он просто проезжал мимо и увидел следы пожара? Или же услышал о происшедшем в новостях? Знает ли полиция, что множество получаемых ею признаний впоследствии оказываются ложными? Не приходило ли в голову детективу, что расположение вещей в квартире и другие детали могли быть известны Робинсону просто потому, что он часто там бывал? Это касается, например, места, где стояла лампа и где находился телевизор. Не мог ли он почерпнуть детали преступления из разговоров, которые вели между собой полицейские, производившие задержание? Не говорил ли сам Нельсон ответчику о том, как именно было совершено преступление, после чего им и было «получено» признание? Не очевидно ли следствию, что Робинсону, как человеку крайне впечатлительному и умному, достаточно лишь легкой «подсказки», и он станет расписывать любую версию преступления, угодную следствию? Не является ли несвязная, полная ассоциативных отступлений речь ответчика доказательством того, что он был не совсем в себе? Да или нет, сэр? Достаточно ли твердо уверено следствие в том, что ответчик не находился под действием наркотика? Был ли произведен анализ крови, чтобы удостовериться, что наркотик в данном случае действительно отсутствовал? Не могло ли быть так, что видеозапись не производили именно потому, что Робинсон явно лгал и издевательски фантазировал, и запись поэтому была бы не на руку следствию? Не следует ли признать, что многое из ключевых утверждений ответчика, например, относительно нанесенных им ударов ножом, не подтвердилось, в то время как большинство впоследствии подтвержденных деталей могло быть ему известно со слов следователя? Сразу ли предприняла полиция поиск орудий убийства, упомянутых ответчиком? Не симптоматично ли, что ножи так и не были найдены? Не представляется ли следствию вероятным, что деталь эту мистер Робинсон мог присовокупить для пущей убедительности и как бы любуясь собственной смекалкой? Не очевидно ли, что все признание в целом есть сумма выдумок и неясных намеков, доказывающих лишь то, что следствием задержан не тот, кто совершил преступление?
Все было бесполезно. Нельсон решительно ответил «нет» на каждый вопрос защиты, и Морган стал выглядеть самым жалким образом. Детектив, усталый, напрочь лишенный суетного честолюбия, вызывал полное доверие, и вопросы к нему были исчерпаны.
После этого Морган приступил к защите, представив суду свидетелей, призванных доказать алиби ответчика. Морган собрал в зале группу собутыльников Робинсона, завсегдатаев местных баров, невнятно пробурчавших какую-то ложь насчет того, что большую часть вечера они провели, пьянствуя вместе с ответчиком. На свидетельской трибуне они чувствовали себя неуютно и выглядели хмурыми и насупленными – тупицы, которых легко подкупить. Дело шло не быстро, и, как это в последнее время с пугающей частотой стало с ним случаться, Питер отвлекся, и мысли его унеслись далеко. Что было небезопасно – он мог потерять нить допроса, но ничего не мог с собой поделать – разговор с Дженис совершенно подкосил его. Наверное, он вел себя глупо и выглядел жалко. Его все чаще теперь преследовало видение – в суде, на службе, повсюду, что он похож на клоуна, недоумка-клоуна, только и способного что сыпать юридическими терминами, произнося напыщенные речи в суде, а в конечном счете такого же виновного и подлежащего наказанию, как и те, кого он отправляет за решетку. Общество выстроило систему ответственности. Но все эти законы, меры наказания, тюрьмы и исправительные заведения – лишь жалкое прикрытие факта повсеместной и всеобщей виновности. И в краткие мгновения абсолютной откровенности с самим собой он видел, насколько жалки и абсурдны не только он, но и суд и все это ограниченное и затхлое правосудие. Шуршание бумаг, строгий, выглаженный костюм, шелковый галстук, часы, проведенные в тщательной подготовке, – все это мелочь и просто ничто, и это удручало: сдери с него всю следовательскую шелуху, снаряжение, и обнаружится не просто клоун, а жалкая безволосая обезьяна. Его приятель Берджер, настроенный скептически, это понял, но понимают ли другие юристы – и защитники, и прокуроры. Понимают ли женщины-юристы, как по-идиотски выглядят они, гордо выступая в своих деловых костюмах, извергая потоки обвинений на других? А мужчины с их растущим год от года брюшком, такие самодовольные, несмотря на тесноту брюк и рубашек, кажется, готовые вот-вот лопнуть от собственной праведности? Он устал от хмурой мины служителя правосудия, устал сурово супить брови и воинственно выдвигать вперед челюсть.
И все же, при всем своем невротическом релятивизме, всякий раз входя в зал суда, он испытывал гордость, его мелкое эго, несомненно, тешило и распирало сознание того, что он обвиняет человека в наихудшем из преступлений – в убийстве. Филадельфийская прокуратура очень взвешенно и с большой осторожностью подходила к обвинению в убийстве, формулируя его, лишь когда доказательства были совершенно неопровержимы. Быть прокурором – значит повелевать чужими жизнями. Бросить обвинение в убийстве даже такому полоумному, как этот Робинсон, – дело серьезное. Понесет ли наказание ответчик или же будет оправдан, все равно обвинение перевернет его жизнь; она изменится, пускай не в собственных его глазах, но в глазах тех, кто его знает. Даже невиновный трепещет перед прокурорской властью. Филадельфийский прокурор не пойдет на уступки в отношении убийцы, никогда не даст возможности смягчить ему наказание, изменив формулировку. Такой поступок он счел бы святотатством, позором перед родными убитого, забвением моральных устоев, на которых зиждется деятельность полицейского, насмешкой над доверием, которое оказывает ему общество, доверием, которое, если отбросить новомодный цинизм, огромно, безмерно и извечно. Когда у вас пожар и вы вызываете пожарных, вы ждете, что они прибудут. А когда дочь ваша убита и вы обращаетесь в полицию, для вас естественно ожидать, что преступник окажется в тюрьме, и, предпочтительно, на возможно долгий срок. В отношении преступника, сидевшего в зале, между потерпевшими и их адвокатом существовал как бы некий негласный, но одинаково ценимый обеими сторонами договор, существовала ответственность, которую он смиренно надеялся поддержать, ответственность, о которой он только и заботился.
Позднее, по прошествии времени, Питер не мог припомнить ни перекрестного допроса свидетелей Моргана, ни собственных своих мыслей – помнил лишь, что они опять стали вертеться вокруг Дженис. Ему хотелось скинуть с себя костюм, жаркий сухой воздух зала навевал сон. Вечером он позвонит Дженис и выяснит, где это, черт возьми, она прячется. Он поймал на себе взгляд отца Джуди Уоррен и внезапно испугался, что пропустил нечто важное. По привычке он записывал что-то в блокнот, но внимание его рассеивалось, и он полагался лишь на инстинкт, умение следовать ходу разыгрывавшейся драмы, ощущать ее ритм, пусть драма эта и была обычной третьеразрядной историей убийства. По тут дело было ясное, без сучка и задоринки, и Морган не имел ни малейших шансов. Прокуратура тщательнейшим образом провела расследование, и не только потому, что так полагалось по закону, но и потому, что чем больше раскрытых деталей вы обрушите на защитника, тем быстрее двинется он в нужном вам направлении, склоняясь к благоприятному для вас решению, то есть обычно начиная выторговывать условия признания подсудимого виновным. Морган же, теперь приступивший к перечислению передвижений ответчика в вечер убийства, кажется, настроился добиваться полного оправдания своего подзащитного, что было пустой тратой общественных денег. Представители, группа поддержки, репортер, полицейская охрана, судебные чиновники и, наконец, судья – каждое дело, дошедшее до судебного разбирательства, обходилось налогоплательщикам по нескольку сотен долларов в час. Питер предпочел бы человека, искушенного в судебных тяжбах, возможно, даже бывшего работника прокуратуры, который, столкнувшись с лавиной неопровержимых свидетельств, прагматично признал бы виновность обвиняемого, не доводя дело до суда.
А с другой стороны, одним выигранным делом будет больше. Дел по поводу убийства у Питера было тридцать шесть и еще три проигранных.
Одно из этих трех он проиграл из-за свидетелей, вдруг изменивших показания, другое – из-за ненадежности присяжных, в третьей же неудаче виноват был он сам и собственные его глупейшие ошибки в доказательствах. Не то чтобы он вел счет, хотя, конечно, он его вел, и не то чтобы он видел себя в качестве общественного деятеля, хотя и такая возможность не исключалась.
Наконец пробило пять часов, судья отдал распоряжение присяжным не обсуждать ни с кем дело, чтобы ни один злонамеренный юрист не смог обвинить их в сговоре, и присяжные потянулись к выходу. Зрители поднялись с мест. Родные убитой, совершенно измученные многочасовым заседанием, направились к дверям – прошел еще один день со дня гибели их Джуди, еще на день, как надеялся Питер, приблизились они к дарующей облегчение развязке. Обычно он болтал с родственниками, обсуждая с ними, как продвигается дело, но тут он чувствовал себя для этого слишком усталым, хотя и упрекал себя. Разложив на столе бумаги, он искал свой календарь, оказавшийся под черно-белыми глянцевыми снимками трупа Джуди Уоррен.
Он спустился на лифте вниз, еще больше погруженный в себя, он слишком устал и слишком беспокоился о Дженис, чтобы опять раскланиваться со следователями и местными полицейскими. Выйдя из Ратуши, он направился домой. Красота опустевших административных зданий с узором кое-где освещенных в вышине окон, на фоне темной улицы, усугубляла ощущение одиночества. Небоскребы, устремленные вверх, были одеты в гранит, стекло и металл. Раньше над всем здесь царила статуя Уильяма Пенна, этого квакера, покровителя Филадельфии, глядящего на окружающие здания сверху, с высоты часовой башни. В простой шляпе, из-под которой выбивались, свисая до плеч, его кудри, в жилете, в панталонах до колен и туфлях с пряжками, Билли Пенн мог видеть все, что происходило в городе, который он основал, спланировал, который он любил. Теперь этого эффекта больше не было.
Их городской дом находился в южной части города, состоявшей из двухсот домов, в квартале улицы Деланси. Улица была узкой, с двух– и трехэтажными домами, ни один из которых не был моложе начала восемнадцатого века. Туристы, устав от лицезрения Колокола свободы и бульвара Независимости, нередко гуляли по этой улице, фотографировали, восхищались сохранностью домов, подлинностью исторической атмосферы. По утрам в воскресенье Питер мог слышать через окно их гомон – они читали даты, обозначавшие года сооружения, и сокрушались, что не они здесь обитают. Дженис очень нравились крашенные в глубокий черный цвет ставни, потертые гранитные ступени крыльца, железная решетка и старинный шершавый камень, вделанный в кирпичную дорожку, И ему тоже все это нравилось, потому что живописная узкая улочка и собственный их дом на ней были знаком упорядоченной и счастливой жизни, говорили о том, что брак их в классическом смысле идеален и не имеет изъяна. Здесь, в самой старой части города, располагались наиболее дорогие городские усадьбы. То, что ему и Дженис удалось приобрести здесь дом, доказывало успешность их брака. Он собственноручно занимался реставрацией, сдирал старый линолеум, циклевал полы. Им еще крепко повезло приобрести этот дом, заплатив сравнительно умеренные проценты как раз перед тем, как цены на недвижимость скакнули вверх, и все-таки в течение ряда лет они отказывали себе в отпусках, посещении ресторанов, экономили на автомобиле, чтобы платить по ипотеке сумму, даже теперь являвшуюся внушительной. И по сей день их совместное жалованье в восемьдесят две тысячи они в основном тратили на дом. Зато каким удовольствием было возвращаться из кино или гостей по их тихой улице, мягкое газовое освещение которой указывало на достигнутую ими почти полную гармонию их желаний, на благополучие и счастье.
Войдя, Питер занялся сортировкой почты. Послания из адвокатской коллегии, листок Ассоциации пенсильванских прокуроров, Общий Путь, приглашение на встречу выпускников Пенсильванского университета, счета от «Визы» и «Америкен экспресс», модный каталог для Дженис, письмо от Бобби, поборовшего в себе менталитет жителя Восточного побережья и ставшего геологом в Аризоне и вдобавок женившегося на красотке. Отложив письмо брата, чтобы насладиться им, когда будет время, он продолжал рыться в почте. Одна из многочисленных организаций в помощь голодающим раздобыла его адрес. Все эти компании охотятся за адресами и имеют списки, а у юристов, как принято считать, денег куры не клюют. О бедных заместителях окружного прокурора большинству слышать не приходилось. Он вскрыл конверт и прочел напечатанное на компьютере персональное обращение:
«Мистер Скаттергуд, пожертвованные вами 15 долларов прокормят голодающего бангладешского ребенка в течение месяца, 30 долларов помогут уже двум детям, а сумма в 74 доллара станет спасением уже для целой семьи. Пожалуйста, действуйте незамедлительно, ваша помощь спасет чьи-то жизни!»
Рядом была помещена фотография – голодающий мальчик лет четырех, огромная голова, тоненькие, как спички, руки и живот, надутый, как воздушный шар. На обороте значилось:
«Марш помощи голодающим Бангладеш.
* Почти четырнадцати миллионам жителей угрожает засуха.
* Более 720 тыс. могут умереть от голода и побочных заболеваний в ближайшие 60 дней.
Пожалуйста, вышлите, сколько сможете, безотлагательно!»
Он долго разглядывал фотографию, прикидывая, как это – умирать от голода, но, возмущенный настойчивостью организаторов кампании, порвал надвое конверт с обратным адресом и занялся оставшейся почтой. Может, стоит опять надеть пальто и отправиться на Саут-стрит, пройтись по барам, сыграть роль одинокого скучающего дурачка с какой-нибудь ярко накрашенной секретаршей?
Он набрал новый номер Дженис, и она ответила.
– Как идут дела? – спросил он, стараясь придерживаться нейтральных тем.
– Сегодня получили еще трех баб. Одну направили из полиции. Так что, – она вздохнула, – полный комплект, но завтра двоих мы отпустим. Женщины повздорили из-за того, что можно и чего нельзя их детям смотреть по телевизору.
– Бред, да и только! – Так он попытался выразить свое сочувствие.
– Да. Но зато нам возобновили государственную дотацию. Что и радует.
– Но наши отношения, должно быть, удручают тебя.
– Да, – хладнокровно сказала она, явно не обратив внимания на его сочувствие. – Мне опять нужны деньги, Питер.
– Я ведь их тоже трачу, не правда ли?
– Но мы решили…
– Мы решили признать как факт, что ты меня терпеть не можешь. – Говорить так было гадостью, но гадостью приятной.
– Все твое поведение доказывает, как я была права.
Права. Как устал он от этой ее бесконечной правоты, когда в глубине души он был убежден, что прав он.
– Прости, – сказал он уже более добродушно. – Где же мы встретимся?
– Не хочу, чтобы ты приходил в мою квартиру. – Пауза. Вот она, ошибка. – Нет, давай встретимся.
– Так я подойду? – Она переехала в один из многоквартирных домов неподалеку. Он ненавидел эти безобразные башни, вознесшиеся над Делавэр-Ривер, плоды убогого архитектурного стиля 60-х годов, так не вписывающиеся в старинную предреволюционную архитектуру этой части города, однако башни эти находились неподалеку, так что они с Дженис могли навещать друг друга и беседовать в период их разлуки, и в то же время она была достаточно далеко, чтобы чувствовать себя полностью независимой.
– Давай встретимся в городе, – сказала она. – Завтра.
– У меня в офисе?
Он знал, что на это Дженис не согласится. Всякий раз, поднимаясь к нему на седьмой этаж, она не упускала случая заметить, какая вокруг грязь, обращая внимание то на заляпанный пролитым кофе пол, то на тесноту помещений, на заваленные бумагами коридоры, на стопки документов, принесенные к перегородкам, – все из-за нехватки места и скудости финансирования. Не одобряла она и детективов, разгуливавших с оружием на плече, за поясом или просто сунутым в задний карман.
– Ты же знаешь, как я ненавижу твой офис! – сказала она.
– Так почему бы нам не встретиться у тебя на квартире? Я мог бы, если хочешь, принести тебе еще что-нибудь из вещей. Я столько времени кручусь в центре, что чувствую себя какой-то крысой в подземке…
– Ты, крысой? – насмешливо протянула она.
– Я сказал это, признавая, насколько я злобный, грязный и подлый тип, чтобы, встретившись со мной, ты увидела, что я в общем-то вполне ничего.
– Мы можем позавтракать в том маленьком ресторанчике, возле Честнат.
Значит, никакой кульминационной встречи у нее дома. Ни малейшей ребяческой гордости от нового гнездышка (оплату которого они поделили пополам, что обошлось ему в дополнительные пятьсот долларов в месяц), никакого доверительного обсуждения сложившейся ситуации с возможным постельным финалом.
– Питер? – В голосе Дженис чувствовалось раздражение. – Так что, в восемь?
– Хорошо, Дженис, почему только мы не можем…
– Потому что не можем, И незачем в который раз все это мусолить, просто ты должен слышать, что я говорю. А тебя больше интересует твоя работа, чем я…
– Это неправда, Дженис, дело в…
– Дело не в моем прошлом, Питер. Ты постарался быстренько повернуть все так, что это оно во всем виновато. Ты не любишь меня, Питер. Думаешь, что любишь и даже чувствуешь что-то, но поступки твои свидетельствуют об обратном. Ты обещал все поправить, и какое-то время я верила тебе. А вот теперь больше не верю. Я знаю, что со мной непросто, но думаю, что существуют вещи, которые надо признать как факт и усвоить.
Признать как факт и усвоить можно еду в фаст-фуде или те или иные доказательства в суде. Но о любви так не говорят. Слова, выбранные Дженис совершенно сознательно и профессионально, должны были сохранить между ними дистанцию.
– Второе заключается в том, что считать приоритетным, – продолжала Дженис тоном, каким говорят с четырехлетним ребенком. – Если ты не желаешь разговаривать или вместе что-то делать, значит, эмоционально ты меня в чем-то обделяешь. Если ты хочешь работать и вести жизнь отшельника, – прекрасно, но мне требуется…
– Мне казалось, ты не хочешь в который раз мусолить…
– Не цепляйся к словам. Ладно. Увидимся завтра в восемь. Пока.
Она повесила трубку.
Он стоял в комнате, в которой еще звучали произнесенные ею слова, и пытался понять, как могло случиться, что Дженис ускользнула от него. Единственное положительное, что можно извлечь из ежедневного копания в чьем-то дерьме, это хорошее знание человеческой психологии. Но может быть, брак разрушает, в частности, и это. Становишься скрытным, стремишься к обновлению, старые клетки постепенно отмирают.
Он набрал номер новой квартиры Дженис в надежде, что ошибся. Щелчок, потом гудок и мертвая тишина. Нет соединения. Набранный вами номер в настоящее время… Его жена, последний грустный опыт интимного общения с которой был месяц тому назад, покинула свою квартиру, и где она теперь, ему было неизвестно.
Пора было ложиться, и ему предстояла неприятная процедура установки будильника. Дженис всегда просыпалась рано и отправлялась вниз медитировать, после чего будила его. Вставал он всегда с трудом. Потому что постоянно не высыпался. Он поставил радио на «KYW-60», там были новости. Дженис ненавидела слушать новости.
– Как ты можешь после того, как ночью занимался сексом, просыпаться под эту дребедень? – возмущалась она в то время, когда они занимались сексом еженощно. – Это же так тяжело!
– Ну, мы вообще люди тяжелые.
– Это ты тяжелый!
Он выключил свет и в мгновенно наступившей тьме неуверенными шагами пошел к кровати. Под одеялом перед ним проплыли одиннадцать с хвостиком лет, заполненные Дженис: последний их год в колледже, потом Пенсильванский университет, где она получала стипендию, за него же платили родители, раздельное проживание, затем совместное. Его родители смотрели на это вполне благосклонно. Потом венчание в старинном трехсотлетнем квакерском Молитвенном Собрании, к чьей общине принадлежали его родители, произнесение слов клятвы посреди пустоты простой белой залы в присутствии друзей, молча наблюдавших за церемонией. Перед лицом Господа и лицами собравшихся здесь друзей наших я беру в законные супруги тебя, Дженис. Он был ей верен, обеспечил ей достойную жизнь, был хорошим любовником. Но он очень уставал на работе и по воскресеньям отказывался отправляться на пикники в Фермаунт-Парк, когда она ему это предлагала, и еще его слабо занимала та борьба за самоопределение, которую она вела. Когда она заговаривала о детях, он был непреклонен, и не потому, что не любил детей, просто он все сильнее чувствовал, что не устраивает ее. Дженис искала в нем возможности самоутверждения, простого и элементарного, которое не могли ей предоставить родители. В конце концов, он происходил из хорошей семьи, принадлежал к привилегированным слоям, что заставляло его ставить ее нужды впереди своих, и это было хорошо, так как без него она не могла бы выбиться из жалкой колеи, которую ей уготовила вся ее семейная история. Ей надо было постоянно чувствовать себя любимой, а такой любви она не находила – ни в нем, ни даже в себе самой. Казалось, он лишь мучит ее своими недостатками; и он стал постепенно отдаляться, с каждым годом все больше охладевая. Дженис же все больше увлекалась профессиональным подходом к их браку; ему оставалось лишь надеяться, что скоро она это оставит, прекратит выискивать в их отношениях моменты, исключив которые можно опять «все наладить», – так копается в двигателе механик, пытаясь запустить машину, – и поймет наконец, что он нормальный и неплохой парень, любящий ее настоящей, земной любовью, любящий безусловно и безоговорочно. Разве это так уж мало? Думая о том, куда она, черт возьми, делась, он досадливо ворочался в постели, пока не заставил себя спокойно лечь на спину. Невозможно было быть в постели и не чувствовать ее рядом. Его член, при всей его тренированности, напружился. Питер лежал под одеялом, время от времени рассеянно поглаживая его и вспоминая поцелуи Дженис и то, как она вскакивала с постели, чтобы надеть свой колпачок, и как он в то время, как она направлялась к двери, видел неясный треугольник между ее бедер, и как он забывал обо всем, забывал обо всех перипетиях дня, пока она была в ванной, и нежился между простынями, полный любви и довольства, ожидая ее. Она возвращалась, и даже исходивший от нее слабый лекарственный запах пасты действовал на него возбуждающе, вызывая приятные ассоциации. Таблетками она не пользовалась, хотя ее гинеколог ей это и предлагал. Обычно Питер и Дженис спорили, сначала добродушно, а затем не очень, насчет того, кто будет покупать толстые белые тюбики этой пасты. Ему не нравилось, как он, должно быть, выглядел, покупая их. Дженис же считала, что таким образом он «вносит свой вклад и принимает участие». Уж такую-то малость по сравнению со всем, что приходится терпеть ей, он может сделать! Но все равно он смущался, покупая эти тюбики. Ему не нравилось и то, что паста эта оставляла у него потом ощущение липкости, и он чувствовал даже безотчетную обиду за то, что она не пользовалась таблетками. Какое-то странное, жестокое наказание заставлять его покупать эту ненавистную противозачаточную пасту, в то время как по иронии именно Дженис хотела детей. В конце концов в одно субботнее утро он отправился в аптеку, где закупил целых двадцать огромных тюбиков, надеясь, что такая покупка заставит Дженис заткнуться на эту тему и ему не придется больше ходить в аптеку за тюбиками, по крайней мере, года три, если считать, что одного тюбика хватает примерно на тридцать раз. Но Дженис лишь улыбнулась.
Запас этот Дженис хранила под раковиной аккуратно сложенной стопкой, как дрова. Как человек, которому больше ничего не осталось, кроме как рыться в обломках разрушенного брака, Питер откинул одеяло и босиком прошлепал в ванную и открыл шкафчик под раковиной. Там оказался лишь одинокий, наполовину выжатый, скрученный тюбик, засохший, никому не нужный. К нему была прицеплена записка. «Я знала, что ты заглянешь сюда», – гласила она, написанная убористым почерком.
Вернувшись в темноту, с горящим лицом, уже прощая ей эту жестокость, эту мрачную шутку, по-своему допускавшую его право мучиться, он внезапно и не желая этого, вспомнил ритуал, который они с Дженис совершали тысячу, если не больше, раз, когда она ложилась, а ему надо было допоздна работать. Примостившись рядом с ней, он спрашивал: «Эй, шепни-ка, дружок, сколько поцелуев желаешь получить?» Она обращала к нему заспанное лицо, радуясь его сентиментальному порыву, и называла любое число, какое только приходило ей в голову, зная, что он поцелует ее столько раз, сколько она скажет, пусть даже это займет всю ночь; это было как банковский вклад – радуешься, когда берешь помалу, потому что чем меньше берешь, тем больше возрастает сумма вклада – его к ней любовь. Поэтому она сонным голосом говорила: «семь», или «девятнадцать», или даже в редкие минуты, когда на нее накатывала склонность к распутству, «тридцать два крепких», а он поощрял ее, понимая в глубине души, что ему это не стоит труда, для нее же это значит очень многое.
Потом они уютно прижимались друг к другу и иногда, счастливые, болтали о всякой чепухе, и она засыпала, дыхание ее становилось ровным, и он тоже позволял себе вздремнуть десять или двадцать минут, поддаваясь охватывающему его первому приступу сонливости. А потом он поднимался и работал в кабинете, готовясь к процессу, и свет от лампы слепил ему глаза, пока он не спускался вниз, чтобы побродить там и, может быть, сделать что-нибудь полезное по дому. Если он не был совсем уж измотан, он мыл посуду или же выносил мусор в бак, стоявший на их крохотном заднем дворике. Идя по мокрому от росы газону к желтому квадрату открытой кухонной двери, он иногда глядел на небо и видел там, в вышине над филадельфийским заревом, одну-две звезды. В особо удачные дни он мог разглядеть даже Большую Медведицу, а других созвездий он не знал.
Но прошлое было прошлым, настоящее же – настоящим, и он лежал в постели, где был только он один, и прислушивался к своему сердцу. Оно болело, что-то в нем сжималось. Его дед умер от обширного инфаркта на руках сына, его отца. А эти штуки могут передаваться по наследству и через поколение. Он сделал глубокий вдох, и мускулы груди его словно затрепетали, быстрее, чем при спазме, стараясь выдавить из организма весь кофеин, никотин, излишний сахар и другие, ежедневно отравлявшие его вещества. Вот Дженис доживет до ста лет, а у него, должно быть, ранний склероз и сосуды закупорены бляшками.
Боль немного отступила. Он с радостью бы уснул, но мозг продолжал в который раз прокручивать события прошедшего дня. Робинсон спит теперь на казенных простынях, ждет. А ему ведь всего двадцать два года. В свои двадцать два Питер уже изучал юриспруденцию, для него уже начались годы каторжного труда, годы, которые и вспоминать-то не стоило, если б не его роман с Дженис. Он всегда беспокоился о том, будет ли приговор по заслугам, будет ли он соответствовать содеянному. Располагая убедительными доказательствами, вынести приговор явному преступнику – тут особого ума не надо, с этим справится кто угодно, а вот вынести обвинительный приговор невиновному – это искусство. И он владел этим искусством – обвинить невиновного. Вот почему за семь лет службы у него выработалась привычка каждый раз перед началом процесса хладнокровно спрашивать себя, действительно ли он убежден в виновности ответчика. Убеждать присяжных в том, в чем сам был неуверен, он не мог, не имел права. Разумеется, это сентиментальное чувство к правде жизни отношения не имело. Закон, в конце концов, оперирует показаниями, а не доказательствами. Но приговоренный Робинсон будет обречен провести свои юные годы за бетонными стенами тюрьмы. Питер представил себе Робинсона, смывающего с рубашки мгновенно запекшуюся кровь Джуди Уоррен, представил, как разносит эту кровь ботинками по всей квартире; крови Питер не любил. Когда ему случалось заняться сексом с Дженис во время ее менструации, он тут же отстранялся – неприятно было видеть себя возбужденным, липким, лоснящимся от крови, и хотя Дженис спешила тут же вытереть ее, он, сконфуженный собственным видом, продолжал чувствовать неловкость и какую-то странную вину, словно он ее ранил.
Перед сном ему оставалось сделать еще одно дело. Он заставил себя встать и сходить в ванную за очками. Очки были заляпаны зубной пастой, тем не менее он нацепил их, хотя белые пятнышки застили глаза, отчего он двигался неуклюжей, нетвердой походкой. Спустившись вниз, он достал из мусорной корзины две половинки конверта с адресами организаторов Голодного марша. Найдя моток скотча, он тщательно скрепил обе половинки, стараясь сделать это так, чтобы цифры кода были благополучно прочитаны сканером. В письменном столе находилась его чековая книжка. В конце недели он получит деньги, хотя в последнее время с ними у него негусто. Тем, что он собирался сделать, добродетели не купишь, но все-таки он совершил задуманное: быстро выписал чек на триста долларов – за вычетом налогов примерно столько он получает за два дня работы – и положил чек в конверт. Он запечатал конверт, наклеил марку, надел пальто и ботинки. Выйдя из дома на холод, он поспешил к почтовому ящику на углу, в то время как часы на Пенсильванской радиобашне в двенадцати кварталах от него пробили полночь. Что теперь делает Дженис? Видит сны? Во сне она часто дрыгала ногами и иногда вскрикивала. Ее мучили кошмары, действующим лицом которых была ее мать, и она просыпалась в страхе, он тоже просыпался и обнимал ее. Она страдала навязчивым страхом сироты – что она недостойна любви, что даже те, кто ее любят, вскоре покинут ее. Помощь, которую в этом смысле он мог ей оказать, имела свои пределы, исчерпав которые она продолжала свой одинокий путь. Он открыл почтовый ящик, чувствуя рукой холод металла. Завтрашний день уже превратился в сегодня. Сунув конверт в щель, он быстрым шагом направился к дому – высокая, сгорбленная фигура в пижаме и темном пальто без шляпы. Он запер дверь, убавил жар батареи, экономя деньги для алиментов сбежавшей жене, и заснул.