Лишь перед «Иерусалимом» земля была очищена от палых листьев, дальше они вольготно лежали под деревьями, на дорожках, плавали в крошечной бухте. Невольно вспомнился Державин: «шумящи красножелты листья расстлались всюду по тропам…»
Маликульмульк прогуливался недалеко от крыльца и внимательно оглядывал окрестности. Он вдруг забеспокоился — у «Иерусалима» несколько входов, Мартышка может улизнуть вместе с Анной Дмитриевной — как предупреждал умозрительный Паррот. Главное, задержать ее до приезда обоих приятелей. Паррот наверняка возьмет с собой еще кого-нибудь, вместе удастся как-то обезопасить Мея, главное — потянуть время.
Графиня де Гаше легко спустилась со ступеней. На ней был модный салопчик, отороченный мехом, на шее висела соболья муфточка, на голову она надела небольшую шляпку с длинным, свисающим на плечо, пушистым черным пером, подчеркивающим седину.
— Простите, что заставила вас ждать, — сказала она. — Для меня образец любезности — наша бедная покойная королева. Всходя на эшафот, она нечаянно наступила на ногу палачу и произнесла: «Простите, господин палач, я не нарочно». Это были ее последние слова… Пойдемте туда, к тому клену, оттуда открывается прекрасный вид… И солнце появилось!
— Нет, не туда, — удержал ее Маликульмульк. — Там слишком крутой склон и деревянные ступеньки, придется идти мимо служб. Давайте обогнем холм и выйдем к Алтоне вон там, — он указал рукой направление.
А затем ту же руку подал графине, чтобы свести ее по каменной лестнице, — как ему казалось, очень по-светски и даже грациозно.
Через пять минут они уже вошли в Алтону с ее увеселениями, ныне пустыми, — флагштоками, площадкой для музыкантов и танцоров, киосками торговцев сладостями, сценой для представлений. Пруд здесь был благоустроен так, что Маликульмульк вспомнил Зубриловку: там тоже при большом пруде были и купальня, и почти игрушечная пристань для лодок, и беседки, и скамейки, и мостки для рыбалки. Здесь впридачу имелся еще загадочный деревянный помост на сваях и неподалеку от него — какие-то сарайчики.
— Я люблю эти последние солнечные дни октября, — говорила графиня. — Эту безмятежность природы, которая уже совершила все, что было в ее списке, вздохнула с облегчением и теперь готовится ко сну. Для нее это — минутная улыбка счастья. Мне бы хотелось остаться тут надолго, но мне на роду написано — ехать и ехать… Глядите, лебеди! Один, два, три, четыре… Их здесь, наверно, приручили и кормят.
— Вы одна знали, где Калиостро спрятал ожерелье королевы? — спросил Маликульмульк.
— Пожалуй, да, — подумав, ответила она и замолчала, словно к чему-то прислушиваясь.
— Зачем вы взяли его?
— Даже если бы не взяла — все были бы убеждены, что оно у меня. Вот и приходится пятнадцать лет рассчитываться за то, что у меня был такой учитель.
— Все? — удивился Маликульмульк.
— Сперва это были несколько человек, близких к учителю, потом кто-то из них продал тайну. Я читала брошюрки о судебном процессе — смеялась и плакала. Подняли шум вокруг каких-то пустых людишек, как будто нарочно скрывая подлинную судьбу ожерелья. Мне пришлось его взять и скрыться. Я думала тогда, что еще увижусь с учителем и отдам ему эти камни. Но он, выйдя из Бастилии, сразу же покинул Францию — его изгнали. Он ждал меня в Лондоне, но как раз тогда я не могла покинуть Париж. А потом начались те страшные события, мы потеряли друг друга. Добрые люди передали мне, что он ждет меня в Риме, но я уже не могла уехать.
— Да, я знаю, — тихо сказал Маликульмульк, не желая устраивать преждевременных разоблачений; он хотел спасти для себя хотя бы эти несколько минут у пруда, под золотыми липами. — Но тогда бриллианты уже были у вас?
— Я спрятала их в другом тайнике, не том, который подготовил учитель. Это было какое-то нелепое стечение обстоятельств, он не собирался воровать! Он проводил свои опыты и выращивал камни, для этих опытов нужны были довольно большие алмазы и одинаковые — как те, что в ожерелье. Он не знал, что ювелиры получили фальшивую расписку!
— Разве он не владел ясновидением? Не мог провести новый опыт с «голубком» или «голубкой»?
— Владел! И я всегда была готова помочь ему! Не знаю, право, не знаю, отчего он этого не сделал!
Маликульмульк чувствовал, что ложь и правда перепутаны в этой истории самым причудливым образом, он даже подозревал, что правды больше, чем лжи, но помнил и поговорку про ложку дегтя в бочке меда.
— Если бы он мог предвидеть, что его ждет в Риме! — воскликнула графиня. — Может быть, он слишком серьезно отнесся к правилу прорицателей — никогда не пытаться узнать свою судьбу. Отчего он поехал в этот проклятый Рим? Он ведь по всей Европе открывал ложи египетского обряда, он думал, что и в Италии создаст большую, сильную ложу, привлечет туда лучшие умы! Но там его арестовали по обвинению в чернокнижии. Судебный процесс был долгим, к чернокнижию приплели еще и мошенничество, хотя это же абсурдно — или чернокнижие, как они называли его науку, или мошенничество, эти два понятия исключают друг друга. Его сперва хотели сжечь на костре, потом приговорили к пожизненному заключению. Я была в Лондоне, когда учителя заставили покаяться — привели босого, в одной рубахе, в церковь, а на площади сожгли ценнейшие книги! Книги, которые стоили дороже, чем все римские библиотеки, вместе взятые! Потом его увезли в замок Сан-Лео. И там он шесть лет назад умер. Клянусь вам, я ничем не могла ему помочь!
— Вас преследуют несколько человек…
— Я научилась ловко скрываться. Они не поймают меня, но я… я так устала… Проклятые бриллианты! Даже если я теперь брошу их в этот пруд — кто поверит, что у меня их больше нет? Из-за них я обречена бежать отовсюду… и она также преследует меня, она показывает этим людям путь… с нее же все началось, но у меня не было иного выхода!
— А если и в самом деле выбросить бриллианты в пруд? — спросил Маликульмульк. — Или нет, можно поступить так: мы отвезем вас к князю Голицыну, и вы передадите ему при всех эти бриллианты под расписку, а он найдет возможность спрятать вас в России…
— Вы с ума сошли! А на что же я буду жить?! Нет, я слишком дорого за них заплатила. Нет, нет, эти бриллианты мне нужны — я уеду куда-нибудь и последние свои годы буду жить спокойно, продавая их по одному. Если бы не все эти безумцы, что гонятся за мной, вроде фон Бохума, что преследуют меня, привязываются ко мне, готовы залезть ко мне в постель, вроде Андреаса фон Гомберга… Если бы все обо мне вдруг забыли, я хотела бы жить здесь, на берегу этого пруда. Летом — купаться, ведь тут вода проточная, вы не знали? Вон там стоит городская мельница… Вы же видите — я, невзирая ни на что, сюда вернулась…
Маликульмульк вспомнил Дивова. А графиня, если верить печальной безмятежности лица и голоса, как раз про Дивова совершенно забыла.
— Осенью — просто бродить бездумно под этими деревьями, собирать листья… Вы приезжали бы ко мне, а я завела бы себе гербарий, — продолжала она. — Зимой — кататься на коньках. Знаете, что это за помост? Мне хозяин рассказал — когда замерзает пруд, тут устраивают всякие увеселения, кавалеры катают дам в креслицах, поставленных на полозья, вот тут эти креслица и стоят, тут дамы на них садятся, играет музыка, вечером — фейерверки, на Рождество — пиры…
Графиня вышла на помост, поманила — и Маликульмульк последовал за ней. Оттуда была видна лесная опушка. Он подумал, что лес, возможно, подступает к дороге, по которой можно подъехать к «Иерусалиму», и надо будет сказать об этом Гринделю и Парроту, когда они приедут.
— Я вчера смотрела отсюда на закат. Стояла вот тут, на самом краю, и любовалась отражением в пруду, вот отсюда, вода застыла прямо у моих ног, был совсем безветренный вечер… — шептала графиня. — А сейчас летят листья, вон, глядите… Если у них есть душа, то они должны быть счастливы, их падение похоже на полет. Один лист, другой лист, вот третий догоняет их, а вот уже и четвертый лист скользит, как тень первого листа, а второй лист и третий лист сливаются вместе, и это уже не два листа, первый лист и второй лист, а пятый лист, и за ними — шестой лист…
Тут она резко толкнула Маликульмулька в грудь — и он опомнился уже в воде.
Графиня побежала к лесу.
У помоста было неглубоко, рослому человеку по грудь, вроде и не утонешь, но и на берег так просто не выберешься. Особенно если окунешься с головой в мутную воду и не сразу нашаришь ногами дно.
Он выпрямился, отплевался. Кричать было бесполезно. Злиться? Только на себя самого, да он и не умел злиться.
Маликульмульк, подняв зачем-то руки над головой, пошел по илистому дну вдоль помоста и с трудом выбрался на берег. Вода с редингота текла струями, он и без того был тяжел, а сделался — в два пуда. Нужно было поскорее добраться до «Иерусалима». Там в обеденном зале растопили камин, там хорошо…
Но как раз тут он и ошибался, хорошо в «Иерусалиме» не было. В корчме стоял страшный шум.
Не обратив внимания на экипажи у входа, извозчичьи дрожки и наемную карету, Маликульмульк поднялся по каменным ступеням, вошел в зал и увидел там целое побоище. Двое статных мужчин пытались под руки вывести сопротивляющегося Иоганна Мея и кричали на него по-немецки, Давид Иероним спорил с хозяином и рыдающей хозяйкой, в углу жались служанка и мальчик, что растапливал камин, а Паррот, стоя посередке, молчал, но в его опущенной руке Маликульмульк увидел пистолет.
— Что тут творится? — громко спросил он.
— Господи, вы живы! — воскликнул Давид Иероним. — Вы ничего не ели? Ради всего святого!
— Я съел отменный лабскаус… Я ел его один, ко мне никто и близко не подошел! — сообразив, отчего тревога, отвечал Маликульмульк, стоя в набежавшей с него луже. — Да помогите же мне кто-нибудь!
Хозяин «Иерусалима» кинулся расстегивать мокрый редингот. Минуты через две, не меньше, редингот рухнул на пол.
— Как вы попали в пруд? — меж тем спрашивал Паррот. — Хозяин сказал, что эта женщина не захотела есть яблочный пирог и увела вас… Да куда ж подевался ваш конюх, любезный?!
— Он отлучился, он сейчас же будет здесь! — пообещал перепуганный хозяин.
— Как хорошо, что вы приехали, Давид Иероним! — сказал Маликульмульк. — Эти господа, я полагаю, из полиции?
— Вы верно полагаете. Где госпожа Дивова? — строго спросил Паррот.
— Я не знаю… Она оставалась наверху, должно быть, а графиня спустилась ко мне… Ее там нет?! — тут лишь до Маликульмулька стало понемногу доходить, для чего его сбросили в пруд.
— Ее там нет! И вещей нет. Хозяйка клянется, что она исчезла примерно тогда же, когда графиня вывела вас на прогулку! — вмешался Давид Иероним.
— Где карета? — спросил Маликульмульк.
— Какая карета? — вопросом же ответил Паррот.
— Та, что стояла у конюшни. Слуга в русской рубахе привязывал сзади дорожный сундук. Она все еще там?
— Фриц, беги, погляди, где карета госпожи графини! — велел хозяин. — Трудхен, принеси наконец мой красный шлафрок и пантуфли!
Мальчик выскочил из зала, хозяйка поспешила следом, а Маликульмульк наконец повернулся к Мею и полицейским.
— Если нужен свидетель, то я могу рассказать все, что знаю, — сказал он. — Я нашел людей, отравленных этим господином. Я покажу тот дом и ту комнату, где, наверно, еще лежит труп девушки. Хозяева дома подтвердят, что помещение снимал господин Мей и прятал у себя русского лакея. Графиня де Гаше и ее компаньонка чудом спаслись от него…
И тут Мей расхохотался.
— Спаслись! — повторял он сквозь хохот. — Они спаслись!..
Маликульмульк и вообразить не мог, что этот благовоспитанный и вышколенный господин способен чуть ли не рыдать от смеха. Смех был дурной…
— Дайте ему воды, — сказал Маликульмульк хозяину.
— Вы, Крылов, еще не поняли, что тут происходит, — Паррот сунул руку за пазуху и вытащил тонкую брошюру, отпечанную на плохой серой бумаге и с гравированным портретом на обложке. — Глядите! Только не намочите, бумага очень рыхлая. Не узнаете?
— Узнаю… — растерянно произнес Маликульмульк. — Но тут она куда моложе, и художник ей польстил…
— А теперь прочитайте, кто это.
Маликульмульк пробежал взглядом несколько строк.
— О Господи! — воскликнул он.
— Мы с Гринделем сказали то же самое. Итак, можете гордиться, вас успешно водила за нос сама Жанна де Ла Мотт, главная героиня процесса о королевском ожерелье. Я предполагал это, но как-то все не мог собраться и зайти в гости к французу, аббату Шанмеле, который дает уроки французского языка моим мальчикам. У него целая гора такого рода литературы — обожает истории о наказанном пороке и торжествующей добродетели. Ну вот, простившись с вами, я пошел к аббату и взял у него это вещественное доказательство. Полюбуйтесь и вы, Мей.
Паррот взял у Маликульмулька брошюрку и поднес к самому носу Мея. Маликульмульк же, наконец ощутив настоящий холод, стал раздеваться дальше, кидая мокрую одежду на пол.
Игрок уже пришел в себя и уставился на портрет с немалым изумлением.
— Так вот она кто такая… Я думал, она умерла.
— Все так полагали. Тут прямо написано, на последней странице: живя в Лондоне, после очередной оргии выбросилась из окна. И ее супруг, который успел удрать в Англию до судебного процесса, был тому свидетелем. Он же и заявил в полицию о самоубийстве. Видимо, дама поделилась с ним добычей, после чего они расстались. И она понеслась по Европе, спасая жизнь и украденные бриллианты. Я все думал — отчего графиня не поехала в Митаву, где собралось столько французских аристократов? Отчего предпочитала скучать на задворках Риги? И нашел лишь один ответ — митавский двор мог знать ее в лицо. Если бы она была дамой с приличной репутацией, это бы только пошло ей на пользу, ее сразу приняли бы во всех гостиных.
Но если репутация была скверной? И более того, если все были убеждены, что она умерла в Лондоне десять лет назад? Да ведь ее первым делом сдали бы в управу благочиния! И это в лучшем случае.
— Отчего вы так думаете? — спросил Гриндель.
— А оттого, что французские аристократы очень хорошо помнят своих врагов. Вы почитайте, почитайте внимательно. Когда Жанна де Ла Мотт была признана виновной в краже ожерелья, ее приговорили к достойному наказанию — всенародно высечь, заклеймить буквой «v», что значит «Voleuse» — «воровка», а затем навеки поселить в тюрьме Сальпетриер. Вы не заглядывали часом ей в декольте?
— Нет, зачем? Ничего там соблазнительного уже нет.
— Зато любопытное есть — ведь когда палач хотел ее заклеймить, она так брыкалась и уворачивалась, что раскаленное клеймо попало на грудь. Пришлось ставить другое — на плечо. Видели вы это клеймо?
— Нет, конечно, — она всегда закрывалась чуть не до носа!..
Маликульмульк слушал, находясь в некой прострации — услужливый и перепуганный хозяин предложил ему сесть, чтобы стянуть с него сапоги, а он не понял, и холода не было, и сырости не было; он готовился иметь дело с ложью, но тут лжи оказалось слишком много… Перед глазами стояло молодое лицо единственной женщины, сказавшей ему «потому что я люблю вас». Она лгала, разумеется, она всю жизнь лгала, но почему это прозвучало так… так правдиво?..
— Из тюрьмы она вскоре бежала — то ли помог кардинал де Роган за какие-то тайные заслуги, то ли безымянные покровители графа Калиостро, то ли над ней сжалилась сама королева, — продолжал Паррот. — Наша графиня оказалась в Лондоне и принялась писать памфлеты, в которых оболгала бедную Марию-Антуанетту. Памфлеты эти ходили по всему Парижу — ну и как, по-вашему, приняли бы в Митаве столь талантливую писательницу?
— Проклятая ведьма. Я не понимаю, почему поверил ей, когда она предложила перемирие… Как ей это удалось?.. — Мей покачал головой и вдруг прикрикнул на полицейских: — Не дергайте меня!
— Вы, Мей, пожалуй, заявите, что это она уговорила вас отравить фон Гомберга и ту девицу, — сказал Паррот. — Теперь, когда она так удачно сбежала, вы можете повесить на нее все свои грехи.
Тут вбежали мальчик Фриц и с ним — невысокий плечистый паренек в сером кафтане и портках по колено.
— Кареты нет, господин хозяин! — сказал мальчик. — Но она укатила по приказу той госпожи. Вот, Петер чистил конюшню и видел, как она сбежала сверху к своему слуге и что-то ему коротко приказала. Она убежала, а он сразу сел на козлы и погнал лошадей к дороге. Подтверди, Петер!
— Так и было, — добавил конюх. — Она вышла через те двери, в которые заносят дрова и выносят эти… ведра, что стоят за ширмами… И туда же ушла. Я не знал, что ее слугу надо было задержать. Но я пошел за экипажем, потому что эти господа не заплатили за овес и за солому, это я знал точно. Я крикнул, но кучер не остановился, экипаж повернул направо и остановился у нашей парадной лестницы. Оттуда спустилась служанка той старой дамы с баулом, села в экипаж, и он покатил к лесу.
— Госпожа Дивова! — воскликнул, опомнившись, Маликульмульк. — Что с ней будет?
И ахнул, осознав наконец свою ошибку.
— Черт! — воскликнул обычно невозмутимый Паррот. — Она увезла с собой эту дуру! Придется выпрячь лошадей и преследовать ее верхом. Ну-ка, парни, бегите, скажите кучерам, чтобы через две минуты подвели их к крыльцу…
— Незачем, — произнес Мей. — Решительно незачем. Госпоже Дивовой ничего не угрожает. Хотя если она, не дай бог, узнает правду о своем муже, то я не дам за ее жизнь и бумажной обертки от карточной колоды. А ведь может узнать — если слуга Дивова развяжет язык…
— Ну-ка, говорите подробнее! — приказал переодетый полицейский. — Вам теперь только правда может помочь. Слышите, господин карточный штукарь?
— Бегите! Живо! — прикрикнул Паррот на конюха и мальчика.
Они выскочили, как ошпаренные, зато вошла хозяйка с полотенцем, красным шлафроком и пантуфлями. Увидев раздетого по пояс белокожего великана, стоящего у камина, она засмущалась, перекинула шлафрок через спинку стула, поставила пантуфли и убежала. Теперь Маликульмульк мог спокойно стягивать сапоги и штаны. Но сперва он вытер мокрые и грязные волосы. Голову он растирал долго и яростно — как будто от этого в ней могло произойти просветление…
— Сам знаю, — ответил Мей. — Так вот, Дивов не застрелился. Его убил фон Гомберг по приказу этой ведьмы.
— Ну-ну… — загадочно сказал Паррот. — Фон Гомберг, говорите, — а за что же?
— Дивов случайно видел бриллианты графини. От них он едва ума не лишился — он ходил за этой ведьмой, как привязанный, умолял продать их и дать ему денег в долг, чтобы он мог отыграться, я сам слышал. Он поднимал слишком много шума, а она ведь шума не хотела… теперь только я понимаю, до чего ей шум был некстати… Так вот, фон Гомберг, которого она просто поработила, на берегу застрелил Дивова. А потом ей взбрело в голову, будто Дивов успел что-то рассказать своей жене, которую очень любил. И она стала заманивать к себе эту женщину. Видимо, она уже тогда поняла, что рано или поздно от Андреаса придется избавиться. Значит ей, хотя бы на короткое время, требовалась женщина, знающая языки, сама-то она говорит только по-французски и знает с десяток слов по-английски. Дивова говорит по-французски, по-немецки, по-русски, хорошо воспитана — чем не компаньонка для знатной особы? Мне кажется, она уже убедилась, что эта женщина никогда ничего не слышала о бриллиантах, так что вы зря волнуетесь.
Последние слова прозвучали как-то фальшиво.
— Но как же ей удалось уговорить женщину благородного происхождения наняться чуть ли не в камеристки? — спросил Давид Иероним.
— Ну, это уж совсем просто. Вы разве не догадались, господа? — Мей усмехнулся. — Она сказала Дивовой, что муж ее жив, и побожилась, что знает, где он скрывается. Другого пути заманить бедную женщину у нее не было.
— Проклятье! — воскликнул Давид Иероним, обычно столь кроткий и благодушный. — Это значит, что она и от госпожи Дивовой вскоре избавится!
— Если бы мы вас, сударь, с ней не разлучили, нетрудно догадаться, кто помог бы графине избавиться от бедной женщины, — сказал Паррот. — Ну вот, кое-что прояснилось. Вы сами хотели странствовать вместе с ней, и потому охотно избавились от фон Гомберга… А кстати, как его на самом деле зовут?
— Он русский, сын богатого человека и то ли актрисы, то ли просто веселой девицы, и прозвание получил, как у русских принято, от фамилии отца — кажется, Ловин или Ловкин. Он не любил говорить об этом.
Маликульмульк покивал, что-то такое он предполагал. Значит, батюшка несчастного кавалера Андре — Головин или Головкин, оба рода достаточно знатны и многочисленны.
— Не любит, — поправил Паррот. — Он выжил. И я готов позавидовать судьям, которые будут иметь дело с вами обоими. Они услышат много любопытного.
— Андреас жив? — изумился Мей. — Это невозможно.
— Господин Крылов спас его. А куда, кстати, подевался фон Димшиц?
— Этот всегда умел наловить форелей, не замочив штанов, — с какой-то брезгливостью ответил Мей. — Графиня собиралась взять его с собой, он же отменный игрок, вроде договорились, и вдруг он пропал. Прячется где-то в Риге, ждет, пока мы уберемся… И, как видите, дождался!
— Хоть у одного из вас хватило ума не поддаться чарам графини… Странно, что она сумела сбить с толку вас, вы не похожи на легковерного, — заметил Паррот. — Вы ведь не милая фрау фон Витте — и хотел бы я знать, успела ли наша графиня получить от нее рекомендательные письма к высокородным господам, живущим в Дерпте. Не глядите на меня так, Давид Иероним, другой причины подлизываться к этой даме у графини не было. Она собиралась повторить трюк своего приятеля Калиостро — он ведь не зря тратил время на курляндских мистиков, они снабдили его чемоданом писем к высокопоставленным столичным господам. И все-таки — как вышло, что она уговорила вас отравить этого очаровательного юношу?
В последних словах Паррота чувствовалось презрение — если не знать, как он всю ночь выхаживал кавалера Андре, то можно было бы и возмутиться показным высокомерием добродетели, вынужденной говорить о пороке.
— Это уже обязанность частного пристава — допрашивать арестованного, — напомнил один из полицейских.
— Этот господин повторит частному приставу то же самое, что скажет сейчас нам, — отвечал Паррот с той строгостью, которая дается привычкой ставить людей на место.
— И заметьте, я все это рассказываю без всяких угроз, — напомнил полицейским Мей. — Я даже покажу потом место, где, по моему мнению, сбросили в пруд тело Дивова. Поскольку оно до сих пор не всплыло и течение не дотащило его до водяной мельницы, к нему, надо думать, привязали очень тяжелый камень.
— Итак? — спросил Паррот. — Только поторопитесь, сейчас нам приведут коней.
— Итак, мне теперь кажется, что все это она задумала уже давно, когда уговорила меня спрятать лакея покойного Дивова, этого мерзавца. Он согласился молчать в обмен на немалую сумму, а также за то, что его увезут из России туда, где он сделается вольным. Я снимал комнаты в Петербуржском предместье, там в доме был чердак, летом на чердаке вполне можно жить. Пока мы развлекались в «Иерусалиме», этот подлец скучал в Риге. Потом, после смерти фон Бохума, мы все перебрались ко мне, но в двух комнатах нам было, согласитесь, тесновато. Графиня нашла дом на Родниковой и переехала туда с Эмилией фон Ливен и с Леонардом Теофрастом. Я остался с мерзавцем. И вот в один замечательный вечер Эмилия привела туда горничную, которая домогалась встречи с дивовским лакеем. Почему она это сделала — могу лишь догадываться. Эмилия, при всей ее скупости и при всех картежных талантах, бывает сентиментальна до глупости. Но я опоздал — когда я вернулся, ее уже не было, а в сарае возле дома лежало тело горничной. Мой мерзавец утверждал, что она грозилась выдать его полиции. Я приказал ему немедленно избавиться от тела — что он и сделал столь нелепым образом, да еще хвалился, будто тело уехало само. Я даже сразу не понял, что он натворил. Графиня же, когда ее супруг появился в Риге, поняла, что пора скрываться и переезжать в другой город. После безобразной сцены с золотым флаконом, свидетелем которой стал господин Крылов…
Маликульмульк вздохнул — все сходилось, все соответствовало.
— … я полагал, что больше никогда в жизни не увижу эту французскую ведьму, — продолжал Мей. — Но я был ей необходим, чтобы избавиться от Андреаса фон Гомберга и от прочих, имевших отношение к убийству Дивова. Она угрожала, что сообщит про смерть горничной в управу благочиния и назовет убийцу вместе с его покровителем. Она льстила мне, клялась, что без меня она обречена…
— А вернее всего, она подцепила вас на тот же крючок, что и фон Гомберга, — сказал Паррот. — И пообещала полдюжины королевских бриллиантов. Вы слушайте, Крылов, слушайте! Прежде чем этого господина увезут в управу благочиния, он еще расскажет, как вам морочили голову портретом и прочими чудесами ловкости! Ну, откуда взялся портрет?
— Фон Гомберг нарисовал после того, как ловко выследил господина Крылова. Мы ведь его сразу приметили, — сказал картежник. — А Андреас возле дома фрау фон Витте еще и расспросил кучера его экипажа, тот ему все выложил, и имя, и должность, и холостое положение, жалости достойное… Назвался же тем фальшивым именем, которое он употребить изволил, — Яковом Княжниным. Вот и вся загадка.
— Это что еще за погоня? — спросил Паррот, глядя в окно.
Тут Маликульмульк услышал стук копыт. Действительно, не меньше трех лошадей резво приближалось к «Иерусалиму». Вдруг Паррот расхохотался.
— Ну, господа, у нас одной заботой меньше!
Лошади встали. Минуты не прошло, как в зал ворвался граф де Гаше.
— Где она? — ни с кем не здороваясь, спросил граф.
— Мы упустили ее, — сказал Паррот. — Она заморочила голову господину Крылову, а тем временем ее слуга с каретой отправился в лес и ждал ее там. Если поторопитесь, можете догнать. Они, наверно, выедут на Митавскую дорогу. Постарайтесь заставить ее отпустить компаньонку.
— Прекрасно! — граф де Гаше, не прощаясь, покинул зал, и тогда рассмеялся Давид Иероним.
— Эта история так просто не кончится, — еле выговорил он. — Граф будет гоняться за ней по всей Курляндии.
— Думаете, она сумеет его одурачить? — спросил Паррот.
— Уверен. Это его злой рок. Она одурачила его, когда женила на себе. Одурачила, когда не расплатилась за свое новое имя бриллиантами. Одурачила, когда от него сбежала. Разве может быть иначе?
— Не может, — согласился Паррот. — Но что же тогда будет с госпожой Дивовой? Надо уговорить старика написать явочную в полицию, чтобы эту бедную дурочку начали искать хоть бы на почтовых станциях…
Паррот завел беседу с полицейскими. Гриндель потребовал себе горячего кофея. Мей опять стал объяснять, что графиня обвела его вокруг пальца. Один Маликульмульк, медленно вернувшись к камину, стоял столбом и глядел в огонь.
Серая брошюрка лежала на столе.
Он не хотел более глядеть на этот портрет — и все же поглядел. Художник польстил Мартышке, хуже того, он придал ее физиономии что-то вроде чувства собственного достоинства. Такой она не была никогда — Маликульмульк не мог бы представить ее себе молчащей и взирающей на мир с пленительной полуулыбкой, с высоко поднятыми бровями и почти круглыми томными глазами. Художнику было велено изготовить парадный портрет, гравер превратил этот портрет в картинку, необходимую, чтобы простаки раскупили брошюру. А подлинная Мартышка ускользнула от них вместе со своей любимой игрушкой, со сверкающим стразом на золотой цепочке, который был, сдается, самым крупным бриллиантом из ожерелья французской королевы.
Маликульмульк ощущал себя так, как если бы болел, метался в жару, бредил — и вот бред покинул его. Мир, из которого болезнь выдернула его, возвращался, почти вернулся, и нужно было заново окружить себя людьми, событиями, чувствами того мира. Нужно было искать спасения в воспоминаниях, твердя себе, что они хранят лучшую, светлейшую часть души.
Он стоял у дверей «Лондона», ожидая Паррота и Гринделя. Паррот завершил в Риге все дела, получил все физические приборы, заказанные у рижских мастеров, купил все необходимые книги, и вот теперь окончательно уезжал в Дерпт вместе со своими сыновьями, одиннадцатилетним Вильгельмом Фридрихом и десятилетним Иоганном Фридрихом. Он с большой неохотой забирал их из рижской гимназии, но и оставлять не мог — дети должны наконец жить с отцом, раз уж у них нет матери.
Вышли гостиничные служители, вынесли сундучки, ящики, баулы, стали грузить все это добро в дорожную карету. Потом появились Давид Иероним и Паррот.
— Я приеду с мальчиками к Рождеству, — пообещал Паррот. — Это уже скоро. Не надо меня провожать. Ступай в аптеку, Давид Иероним. Незачем мокнуть под дождем.
Они обнялись, и Паррот повернулся к Крылову.
— Есть вещи допустимые, а есть вещи недопустимые даже для гениального поэта, — сказал он. — Мы еще встретимся, и я повторю вам это. До встречи, Крылов.
— До встречи, Паррот, — ответил Маликульмульк.
Физик посмотрел на него внимательно — и вдруг протянул руку. Маликульмульк протянул свою, и после рукопожатия повернулся и зашагал прочь. Он все понял.
В Рижском замке его с нетерпением ждали Голицыны. Князь, узнав, что начальник его канцелярии помог изловить шулеров-убийц, был немало удивлен, но у него хватало иных забот, и он ограничился поучением:
— Убийц ловить надобно, да только ты уж, братец, канцелярией больше не манкируй! Ступай, там бумаги скопились. Приготовь мне экстракт по склоке Циммермана с магистратом. Он, вишь, еще одно письмо прислал. Надобно помочь человечку — пусть старые сычи позлятся!
А вот княгиня страстно желала знать подробности, особенно ее беспокоила судьба Анны Дивовой. Но тут Маликульмульк мог только руками развести. Граф де Гаше в Риге если и появлялся, то никому о том не докладывал, и догнать беглую супругу ему тоже не удалось. Где все трое теперь пропадают — одному Богу ведомо. Курьеры, которых просили заглядывать в книги станционных смотрителей, куда заносились все подорожные, пока ничего не сообщили — как видно, бегство из «Иерусалима» и преследование графа изменили планы Жанны де Ла Мотт.
Слова Паррота пробудили в Маликульмульке решимость. Прежде чем засесть до конца дня в канцелярии, он отправился к Варваре Васильевне и попросил принять его без посторонних. Она охотно согласилась.
— Ваше сиятельство, — сказал Маликульмульк. — Простите, что по пустякам беспокою, но я не желал бы в вашем семействе служить яблоком раздора. Не похож я на яблочко. В вашей дворне ходят слухи, будто я с одной из горничных… как бы деликатнее сказать?
— Спутался, Иван Андреич, — подсказала княгиня.
— Спутался, да. Так вот — я знаю, откуда пошел этот слух. Ко мне в башню приходила Маша за книгами, кто-то видел ее издали, может, шаги на лестнице слышал, лестница скрипучая. Зная, как вы Машу бережете, я решил было об этом визите не говорить, но раз девочка невольно дала повод для сплетен, я решил прийти и сказать вам всю правду.
— О правде этой я догадывалась, — ответила Варвара Васильевна. — Машина невинность и наивность могут больше бед натворить, чем чья-то распущенность. Потому ее и берегу. И тобой была недовольна — отчего из простого дела секреты устраивать? Так ведь поневоле подумаешь, будто виноват… А теперь скажи-ка мне, ты не догадываешься, кто бы мог услышать эти шаги на лестнице?
— Есть один человек, да он ведь мне добра желает, не стал бы слухи распускать. Беспокоится обо мне — уж не знаю, чем заслужил… Хотя, впрочем…
— Терешка-кучер?
— Он самый, ваше сиятельство. Ему с чего-то взбрело на ум, будто я в башне замерзаю, и стал он туда ко мне дрова таскать… Где берет — не знаю. А кто бы еще мог там быть вечером — понятия не имею. Горничные ваши обычно с утра ходят…
— Ты, Иван Андреич, умен, и вирши прекрасные сочиняешь, и шутотрагедия твоя мне по душе, и на скрипке играешь замечательно, вот этим всем и занимайся. Понять, что в душе у дворовых делается, тебе не дано, а там у них престранные идеи порой произрастают, — сказала княгиня. — Вдруг что-то делить принимаются, вдруг какие-то ужасы изобретают. Уж, кажется, чего им недостает? Кормлю их лучше, чем иной рижский мещанин питается, одеты в чистое, не мерзнут, в церковь помолиться всегда отпускаю, а спокойно жить не умеют. И сами себе столько неприятностей устраивают, что злейший враг не догадался бы. А вот как получат головомойку за свои глупости — так, глядишь, даже счастливы: пришла барыня и навела порядок! Дворня — это даже не сословие, это особое состояние души, при котором требуется очень мало… мало имущества, мало знакомцев, мало веры, и когда всего этого воистину мало, то на крошечном пятачке начинается кипение страстей… Ладно, Бог с ними. Сплетен более не будет, сам увидишь. Да вперед будь поосторожнее.
— Буду, ваше сиятельство.
Княгиня протянула руку — немолодую уже, пухлую руку с золотым наперстком на среднем пальце. Маликульмульк эту руку почтительно поцеловал и пошел прочь.
Слова княгини соответствовали тому, что сам он думал о Терентии. У кучера была особая логика, для философа непостижимая. Княгиня полагала, будто у всех дворовых людей — особая логика. Дело не в их неграмотности, Маликульмульк знал, что у многих господ люди умеют читать и писать, а не только счет знают; другое дело, что дворовый человек ленив и вороват…
«Дело в ином, — подумал Маликульмульк, — человек читающий сам себя делает соучастником мудрых мыслей писателя, он уже не просто казачок Васька или повар Митька, он на одной ноге с господином Карамзиным или Державиным… и эту мысль следует развивать далее…»
Достаточно ли чтения книг, нашпигованных мудрыми мыслями, чтобы изменить человека? Раньше ему казалось — да, разумеется, иначе для чего же пишутся книги? Теперь он в этом уже не был уверен. Душой руководило нечто иное, и Маликульмульк в поисках ответа перебрал всех своих столичных знакомцев, людей образованных и талантливых. Наконец ему показалось, что ответ найден.
Одновременно он немало думал о своем будущем — и, возвращаясь поздно вечером в жарко натопленную комнату, не сидел, а ходил взад-вперед, раздевшись до рубашки и попыхивая трубкой. Наконец решение было принято, и оно напомнило ему весенние хлопоты хорошей хозяйки, которая, когда накануне Пасхи выставляются зимние рамы из окон, затевает великую уборку, безжалостно выкидывая всю скопившуюся за зиму дрянь.
Маликульмульк отправился в каретный сарай, отыскал там Терентия и вызвал для разговора в Северный двор. Терентий немного покочевряжился, показывая, что его отрывают от государственной важности дел, но снизошел. Накрапывал дождик, и они встали в арке ворот, откуда была видна унылая и безлюдная замковая площадь.
— Хочу я тебе сказать одну вещь. Поймешь ли, нет — не знаю, но сказать должен, — произнес Маликульмульк и задумался.
Мысль, которая угнездилась в голове несколько дней назад, требовала, чтобы для нее нашли наконец подходящие слова.
Терентий смотрел и ждал.
— Так вот, люди делятся на два рода, одним необходимо иметь, а другим — быть. Понял я это благодаря тебе, брат Терентий, за что тебе крайне признателен. За это ты сейчас получишь очередную полтину.
— Да коли заслужил, отчего ж не получить? — задал Терентий классический риторический вопрос, хотя слова «риторика» отродясь не слыхал.
— Тогда слушай. Пока не дослушаешь — полтину не дам, — Маликульмульк усмехнулся тому, что разговаривает с мужиком в годах, как с Васей и Володенькой, соблазняя их пряниками, чтобы собрались с духом и хорошо написали диктант. — Итак, есть люди, которым необходимо иметь — иметь деньги, иметь дом, жену, положение в обществе… хм… в обществе себе подобных. Скажем, человеку крепостному важно иметь положение среди таких же, как он, это ты понял?
— Как не понять.
— А есть люди, которым необходимо быть. Быть писателем, быть издателем, быть философом, да хоть бы и театральной девкой, но — быть. И это понял? Ну вот, одни желают, чтобы им что-то принадлежало, и это — верный знак, что и они чему-то или кому-то принадлежат. А другие желают просто быть, и это знак, что над ними лишь Божья власть. Или же не только Божья — это уж по грехам нашим… не в том суть…
— Спаси и сохрани, — сказал Терентий, крестясь. Этот странный разговор начинал его пугать.
— Даже когда очень богатый человек, которому бы уж можно жить в покое, начинает добиваться новых чинов, денег, орденских звезд, это значит, что он не себе принадлежит. Он не помещику, как ты, принадлежит — он тщеславию принадлежит, он жадности принадлежит, он страху принадлежит — как это, чтобы у соседа была запряжка вороных ценой с десять тысяч, а у него нет? Это ж курам на смех — жить без запряжки в десять тысяч! А если человек способен здраво рассудить, что полверсты можно проехать и на извозчике, не беспокоясь, что подумают соседи, то он свободен… Ехать на извозчике — и быть тем, кем тебя создал Господь, это ли не счастье? А не топтаться на ступеньке дурацкой лестницы, где сверху — те, кому принадлежишь ты, а снизу — то, что принадлежит тебе…
Терентий сдвинул брови и приоткрыл рот. Косолапый Жанно говорил жуткие слова — извозчик какой-то, лестница какая-то, вороные… Понять было решительно невозможно.
— Вот в чем наша беда — в том, что люди, рожденные принадлежать, и помыслить не могут о том, чтобы просто быть. Долго еще эту беду не расхлебаем. Проще всего сочинить оду про вольность, как господин Радищев. Красивая ода! «О! дар небес благословенный, источник всех великих дел, о вольность, вольность, дар бесценный, позволь, чтоб раб тебя воспел…» Воспеть-то нетрудно! А как ты эту вольность в раба затолкаешь? Силком? А коли не лезет? Коли для нее в душе места нет?
— Господи помилуй, — сказал в ответ Терентий.
Недоросль, похоже, лишился рассудка, и нужно было срочно вправлять ему мозги. Срочно! Сей же миг!
Косолапый Жанно затеял что-то скверное. Он своего блага не понимал — а благо, вот же оно, если не умничать! Из-за его пространных и бесполезных рассуждений могло случиться воистину страшное — могло рухнуть то строение, которое старательно возводил Терентий ради общего блага, не только своего, нет, могла порваться цепь, сковавшая владельца непутевого барина с самим этим барином, цепь взаимовыгодная, кстати говоря!
— Не могу молчать, душа горит! — воскликнул Терентий громогласно и осекся, никакие слова на язык не приходили.
И какие ж тут слова — это ощущать надо, как вот смотришь на вещь и ощущаешь, что она твоя…
— Так вот, решил я нынче освободиться. Устал я от тебя, брат Терентий, — сказал Маликульмульк и прямо-таки ощутил, как с плеч его соскальзывает и грохается на пол многопудовая тяжесть. — Сколько полтин от меня тебе перепало, а? И за что? Ведь я тебя никогда ни о дровах, ни о стирании пыли не просил, ты сам все это проделывал добровольно. Так что давай прекратим эту комедию и расстанемся добрыми приятелями.
— Это как же? — спросил, растерявшись, кучер. — Да я ли не был вашей милости, как отец родной? Да что б вы без меня?!. Да вы бы пропали! Вот истинный крест — пропали бы!..
— Хватит, братец. Хорош отец родной — первому встречнему про мое жалкое холостое состояние докладывать! Вот тебе последняя полтина и проваливай. Ты, видно, плохо понял, с кем связался, — таков был ответ. — Я человек добрый, да ведь доброта моя — не дойная корова! Вот я потерпел, потерпел твои заботы, а теперь прямо говорю: ты мне не надобен, с интригами своими вместе.
— Грязью зарастете! — взревел Терентий. — По уши! Без меня-то! На полымянке уличной женитесь! Мазурики вас оберут! Под забором помрете!
— Значит, такая судьба, — преспокойно отвечал философ Маликульмульк, и больше от него Терентий ни слова не добился.
Хуже того, его крик привлек внимание кого-то из дворни, и сдается, что женщины. И получаса не прошло, как всесильной няне Кузьминишне донесли, что кучер Терентий окончательно спятил, орет благим матом на Ивана Андреевича и грозится страшными злодействами. Няня Кузьминишна любимцу князя и княгини обычно симпатизировала — да и давно она не доказывала господам своей преданности…
Она позвала к себе комнатных женщин Варвары Васильевны и спросила у них, не замечали ли они за Терентием какого безумия. Фрося, поняв, откуда ветер дует, тут же объявила, что безумие кучера видно всякому, и вот образчик: он, человек женатый, смеет к ней приставать со своими подарками и обещает поселиться с ней вместе, а как же это возможно?! Фросю давно уже беспокоили странные выходки поклонника, и она сразу поняла, что вот шанс от него избавиться навеки, покамест ее собственная репутация не пострадала.
Вечером, докладывая княгине о том, как уложены спать младшие дети и Николенька, Кузьминишна совершила свой праведный донос.
Варвара Васильевна, уже давно подозревавшая правду, тут же вспомнила все подвиги Терентия — и то, как он, слоняясь с княжеской каретой неведомо где, заполучил туда мертвое тело, и историю с чаркой водки, и недавно обнаруженное посягательство на Фросину репутацию. Найти кучера в Риге было несложно — такого, что хорошо знает город, трезвого поведения и в здравом рассудке. Ну, стало быть, будет у Голицыных наемный кучер, так рассудила Варвара Васильевна, привыкшая править домом самостоятельно — Сергей Федорович, будучи то в походах, то при дворе, в ее дела не мешался.
Кучера из местных нашли, привели, представили ее сиятельству, и чуть ли не на следующий день вручены ему были бразды правления каретой.
А Терентия отправили в Зубриловку, к жене и деткам.
Он уезжал ранним утром, сырым и туманным, собравшись в большой спешке — через Ригу проезжало дружественное Голицыным семейство, и была возможность отправить кучера под присмотром до столицы, а там бы уж его встретили предупрежденные письмом надежные люди и сопроводили далее, в деревню. Его довели до «Лондона» и сдали с рук на руки двум дюжим лакеям. Затем его поместили на одной из шести телег обоза. Семейство везло из Европы много всякого добра и боялось доверить его судну — все знали, как утопла в Балтийском море превосходная коллекция драгоценных картин, приобретенная покойной государыней.
И поехал Терентий прочь из жестокого и несправедливого города, сгубившего его лучшие, прекраснейшие мечты о карьере.
Едучи, он кутался в самый простецкий армяк поверх тулупа и бормотал, что недоросль о нем не раз еще пожалеет, но его никто не слушал. И сам он всей душой жалел недоросля, лишенного настоящей заботы — жалел искренне, отсекая все то, что успел натворить, и высвободив из путаницы нелепых обстоятельств только эту скорбную жалость, прочее же отринув навеки. Дождь мелко сеялся над раскисшей дорогой, и жизнь впереди представлялась такой же беспросветной, как тусклое серое небо.
Но всему приходит конец, даже хныканью обиженного кучера. Он вдруг сообразил, что в деревне будет главным героем — кто еще побывал в Риге и Митаве, кто еще жил среди сплошных немцев и перенял у них полтора десятка слов? Его будут звать на все пиры — благо сейчас самое время справлять свадьбы, его будут сажать на почетное место и упрашивать, чтобы рассказал о своих странствиях! Таким образом, изгнание Терентия становилось триумфальным возвращением, он возрадовался и присоединил свой голос к голосу кучера, правившего телегой.
Вместе они исполнили прекрасную песню «Ах, кабы на цветы не морозы», а тут и солнышко выглянуло.
Начиналась новая жизнь — исполненная трудов, да зато вдали от господ, лишенная блеска галунов на ливрее, да зато в обществе жены, за которой не нужно увиваться, как за хитрой Фроськой, всегда она под боком, и подарков никаких не надобно!
А философ Маликульмульк отправился искать себе жилище. В башне оно, конечно, замечательно, можно любоваться закатами и ощущать себя бог весть кем, вознесенным над грешной землей прямиком в эмпиреи. Да уж придется как-то обойтись без закатов, без горничных ее сиятельства, без поварни, куда можно в любое время заглянуть — и покормят, ни копейки не взяв.
Вон Вольтер в «Кандиде» сказал прямо: надо возделывать свой сад. И это всякому философу урок: надо возделывать в душе свою личную вольность. Возделывать заново. А среди ароматов княжеской поварни такие цветы не растут.
Давид Иероним дал адресок — на Большой Песочной, неподалеку от Мельничной, знакомый русский купец может сдать две комнаты. До замка — не более двух тысяч шагов, четверть часа ходьбы… или уже минут двадцать?.. Ишь, как отъелся философ на княжеских хлебах, уже не побегаешь, шествуешь величественно. Вот с чего начинается старость — с величественности. А ведь всего тридцать три года.
Побывав на Большой Песочной и немного смутившись близостью дома к тому месту, где совершились два убийства, Маликульмульк вернулся в замок. В гостиной его встретила Тараторка.
— Ну что же пиеса? — спросила она. — Успеете написать ее к святкам? Иван Андреич, миленький, постарайтесь! И чтобы для меня непременно была роль! Варвара Васильевна просила!
— Роль будет, — обещал Маликульмульк. — Сыграешь горничную, примерно такую, как Фрося. А называется пьеса «Пирог». Погоди, наконец закажу в «Петербурге» тот самый пирог, какой мне надобен, изучу его — и сяду за работу. И никто мне мешать не станет своими заботами.
— Так вы точно нас покидаете? — Тараторка уставилась на него огромными черными глазами, придав взгляду столько скорби, ну прямо трагическая актриса в роли угнетенной невинности.
— Надо, Машенька, — ответил он. — Я сделал ошибку — мне показалось, что в семействе его сиятельства я буду счастлив и спокоен. Но это было счастьем и спокойствием спящего в берлоге медведя, который находит блаженство в сосании своей лапы. Пора мне из этой берлоги выбираться. Что получится — Бог весть…
Он поднялся в башню и стал первым делом складывать бумаги. Порядок в бумагах, даже совершенно ненужных, был важнее всего. Наброски, наброски… Первые сцены «Лентяя», который никогда уж не будет дописан… Стихи, еще стихи…
И странная мысль вертелась в голове: он ведь чудом остался жив. Если бы тогда, в «Иерусалиме», графиня де Гаше подсыпала ему яд? Она же видела — начальник генерал-губернаторской канцелярии приехал неспроста, и он же сам предлагал ей угощение, а она нашла бы способ отвлечь его внимание. Но она его пощадила, она ограничилась тем, что устроила ему холодное купание.
Маликульмульк вспомнил: она глядела на стол, уставленный посудой, с подозрительной задумчивостью глядела… и вдруг приняла решение, стремительно увела его прочь, к пруду. Что же это такое было?
Не любовь, разумеется. И лучше не вспоминать тех слов в чужом экипаже. Эта женщина способна любить только бриллианты. Не милосердие — ведь она не пощадила бедную Дуняшу и верного ей, невзирая ни на что, фон Гомберга, она многих в своей жизни не пощадила. Так что же?
Или показалось? Пожалуй, показалось. Хочется, чтобы все было так, а на самом деле — игра одинокого воображения. Игра?
Он смотрел в окно на спокойную реку, на беспросветное серое небо, на чаек и понимал, что не на все вопросы бывают вразумительные ответы. И во всякой лжи вдруг может оказаться крошечное зернышко правды. И во всякой душе — хоть осколочек любви, который за всю жизнь, может, один лишь раз сверкнет и погаснет. Но он успеет отразиться в другой душе, и отражение окажется куда ярче, куда блистательнее, и погаснуть не пожелает, как ты его ни истребляй. Почему же так?
«… потому что я люблю вас…»
Рига 2008