По пятницам вся школа писала сочинение на тему «Прошедшая неделя». Это было одно из любимых изобретений Старика[5], и тут он не допускал никаких возражений. Каждый ученик описывал события школьной недели так, как считал нужным. Он имел право высказывать свое мнение, критиковать, соглашаться или не соглашаться, а речь могла идти о любом человеке, событии или предмете, лишь бы это имело отношение к школе. Разрешалось обсуждать всех и вся, начиная с директора, и, что важно, ученик был застрахован от какого-нибудь наказания.
— Посмотрите на это вот с какой стороны, — сказал однажды мистер Флориан. — Такие сочинения крайне полезны и для ученика, и для учителя. Если ребенок хочет написать о чем-то для него важном, он постарается изложить свои мысли как можно яснее и подробнее. Значит, так или иначе улучшится его письменный язык: в смысле орфографии, построения предложений, стиля. Раз в неделю мы получаем возможность проверить, делают ли наши ученики успехи в этом направлении. Теперь что касается учителей. Эти сочинения помогают нам узнать, что о нас думают ученики, удастся ли нам подружиться с ними. Иногда с огорчением узнаешь: хорошо подготовленный урок оставил Джонни Смита равнодушным, а ведь урок, В конце концов, учитель готовил не для себя, а именно для Джонни Смита. И если ученик остался равнодушным, учитель должен задуматься. Выясняется, что дети в своих суждениях довольно справедливы, даже если речь идет о нас самих. Если мы не обращаем должного внимания на свою одежду, поведение, на себя самого, они скоро это заметят, и тогда — сердись не сердись — они об этом напишут. А думающему, умному учителю эти сочинения обязательно подскажут, как совместить интересы каждого ученика и класса в целом, как строить свою работу.
В мою первую школьную пятницу я был необычайно взволнован: интересно, каким я выгляжу в их глазах, что они обо мне напишут? Несколько сочинений я прочитал сразу в обеденный перерыв и, признаюсь, испытал смешанное чувство облегчения и разочарования: ничего особенного обо мне не писали. Почти все упомянули, что в классе появился новый учитель-негр, но и только. Куда больше их взволновало отключение сети во время дневных танцев в среду да успехи некоторых ребят, занимающихся боксом в местном клубе.
Я подумал: может быть, они решили, что я фигура в школе временная, как многие мои предшественники, стало быть, незачем и писать обо мне, тратить на меня время и силы. Но все равно, если я не произвел на них никакого впечатления, тут виноват только я сам. Значит, надо искать с ними общий язык, подбирать к ним ключи.
Тогда я поставил себе задачу: стать для своего класса хорошим учителем. Но шли дни, и я с болью понимал, что ничего не могу добиться. Я покупал и изучал книги по психологии преподавания в надежде найти какой-то метод, чтобы расшевелить их интеллект, но все, что в этих книгах предлагалось, мне не подходило, не срабатывало. Я пытался проникнуть в души моих учеников, но нас словно разделяло толстое стекло — они были инертны и безучастны.
Сейчас, оглядываясь назад, могу сказать, что мои взаимоотношения с классом прошли три стадии. Первая стадия состояла в испытании молчанием: почти месяц они выполняли все мои задания без вопросов, без возражений, но не было ни интереса, ни энтузиазма. А если какое-то время от них ничего не требовалось, они просто сидели и взирали на меня с терпеливым вниманием, с каким птицелов изучает редкого пернатого друга. Так бывало: я сидел за столом, лихорадочно проверяя их письменные работы, и ощущал на себе их взгляды. Я поднимал голову, и действительно — они смотрели на меня, настороженные, чего-то ждущие. Их молчание изрядно действовало мне на нервы, но я держал себя в руках.
А как я готовился к урокам! Все темы старался раскрыть на примерах из их жизни. Для арифметики подбирал вопросы, с которыми они и их родители сталкивались приведении домашнего хозяйства: семейный бюджет, приблизительный вес продуктов питания или топлива, измерение длины маршрута от дома до школы, измерение длины купленной ткани. Я предлагал им разные задачи, возникающие на домашнем фронте, старался растрясти, растормошить их, но все мои попытки кончались жалкой неудачей — это был какой-то сговор, меня окружала стена безразличия.
Постепенно они перешли ко второй, более агрессивной стадии своей кампании: испытанию шумом. Правда, тут активными участниками были далеко не все, но те, кто вел борьбу против меня активно, твердо знали: симпатии остальных на их стороне. Во время урока, особенно когда я что-то читал или рассказывал, кто-нибудь поднимал крышку стола, а потом отпускал ее, и она с громким хлопком падала на место. Возмутитель спокойствия просто сидел и смотрел на меня невинными глазами — это, мол, случайно. Они не хуже меня знали, что здесь я ничего не смогу с ними поделать, и мне оставалось одно: не замечать эти хлопки, стараясь сохранить при этом максимум достоинства. Обычно одного-двух таких хлопков хватало, чтобы нарушить нормальное течение урока, и мне часто приходилось прекращать чтение раньше, чем я намеревался, и подменять его какой-нибудь письменной работой — писать и одновременно хлопать крышками не могли даже они.
Но я знал: с такой бессмысленной подменой далеко не уедешь. Было ясно, что учить я должен главным образом словом — для других методов уровень знаний в классе был очень низкий. Каждое объяснение я должен выложить им на тарелочке, а для этого, разумеется, нужно много говорить. И когда они грубо прерывали то, что делалось для их же блага, меня охватывала бессильная злоба.
От коллег я, сколько мог, эти трудности скрывал. Я страстно желал опровергнуть расхожее мнение о том, что мужчины для учительской работы непригодны, и уж совсем не хотел давать повод для насмешек Уэстону, поэтому я выворачивался наизнанку, стараясь пробудить у учеников интерес к занятиям. Иногда после школы я бродил по кварталу, пытаясь понять условия, в которых они воспитывались и росли. Мне становилось ясно, почему они не имеют понятия о некоторых общепринятых нормах поведения, но что толку — поведение их все равно оставалось несносным.
Как-то утром я читал им довольно простые стихи, подробно и понятно объяснял, в чем суть этого стихотворения, прелестного и по форме, и по содержанию. Мне уже казалось, что я пробудил их интерес, как вдруг одна из девочек, Моника Пейдж, опустила крышку стола. Для меня этот хлопок прозвучал выстрелом, казалось, гнев мой вот-вот вырвется наружу. Несколько секунд я молча смотрел на Монику. Она выдержала мой взгляд, потом, обращаясь ко всему классу, небрежно заметила: «Эта чертова штука совсем не держится». Конечно, все было сделано умышленно, хлопок и грубая реплика провозгласили начало третьей стадии борьбы со мной — кампания сквернословия. С этой минуты слова «чертов», «хреновый» и им подобные я слышал почти в каждой их фразе, особенно в классе. Обращаясь друг к другу по любому дурацкому поводу, они ссылались на «чертово» то или это, причем всегда достаточно громко. Однажды на уроке арифметики Джейн Переел обратилась ко мне: «Не могу сделать сложение, мистер Брейтуэйт, чертовски трудно», потом села и спокойно уставилась на меня. В невинных голубых глазах таился вызов, под тонким джемпером обозначились тяжелые груди.
— Скажите мне, — ответил я, чувствуя, как звенит мой голос от едва сдерживаемого гнева, — в разговоре с отцом вы тоже выражаетесь подобным образом?
— А вы не мой хренов отец. — Это прозвучало ровно и злобно.
Я не нашелся что ей ответить. Маленькая стерва, я сам сыграл тебе на руку.
Когда прозвенел звонок, они высыпали в коридор, и я услышал: она принимает поздравления за то, что «поставила этого черного прохиндея на место». Некоторые громко негодовали по поводу моего вопроса, кричали, что это «паскудство и наглость», и отнюдь не целомудренным языком объясняли, что ответили бы они, посмей я задеть их родителей. Моя попытка поправить речь девочки была почему-то воспринята как злобный и непозволительный выпад по адресу ее родителей.
После этого случая дела у меня пошли еще хуже и я не мог отделаться от мысли, что позиция Уэстона по отношению к этим детям вполне справедлива. Их злоба была беспричинной, неоправданной. Но меня тревожила не только их речь. В коридорах или темных углах я часто натыкался на ребят и девочек, которые целовались и тискались совсем по-взрослому. При моем появлении они отпускали друг друга, просто ждали, пока я пройду, и тут же возобновляли прерванное удовольствие. После уроков они часто болтались на лестнице или возле туалета, ребята приставали к девочкам, а те со смехом отбивались, громко при этом сквернословя. А иногда я заставал их, скажем, в углу двора за каким-нибудь сомнительным развлечением.
Я пытался убедить себя, что их поведение, особенно за пределами класса, вовсе не мое дело, но меня все больше беспокоили они сами и мои отношения с ними. К тому же ребята помоложе подражали старшим, в младших классах даже находились смельчаки, которые «прикалывались» к старшеклассницам. Один мальчишка подсматривал за девочками через стеклянную крышу женского туалета, провалился сквозь нее и только чудом остался цел и невредим.
Этот случай горячо обсуждался в учительской. Но, странное дело, говорили больше о том, к каким трагическим последствиям могло бы привести падение мальчишки, моральная же подоплека происшедшего осталась как-то в стороне. Сами девочки, на головы которых вдруг посыпалось стекло, оправились от шока очень быстро. В коридоре они обсуждали событие с подружками и вовсю хохотали над незадачливым искателем приключений: вот, дескать, дурачок, нашел из-за чего лазить на крышу.
Однажды на перемене в конце дня случилось нечто из ряда вон выходящее. Я сходил в учительскую выпить чашку чая и вернулся в класс. Комната была наполнена дымом — на каминной решетке тлел какой-то предмет. Вокруг стояло несколько ребят и девочек, они смеялись и обменивались бойкими репликами, не обращая внимания на дым и не пытаясь погасить или выбросить тлеющий предмет. Я раздвинул толпу, чтобы рассмотреть его поближе, и с ужасом понял: кто-то бросил на решетку использованную гигиеническую салфетку и неудачно попробовал сжечь ее.
Меня охватила такая ярость, такое отвращение, что я совершенно вышел из себя. Я выгнал из класса ребят и дал волю гневу. Я сказал девочкам, что меня тошнит от их поведения, бранной речи, пакостных манер и развязной фамильярности с одноклассниками. Я клеймил и жалил их, а они стояли и слушали. Да, черт возьми, слушали и внимали! Ни одна не посмела раскрыть рот. Тогда я заговорил о последней выходке:
— Есть вещи, которые порядочные женщины никогда не выставят на всеобщее обозрение, и я считал, что ваши матери и старшие сестры давно вам это объяснили, но, видимо, они забыли об этой элементарной обязанности. Только грязная свинья могла сделать такое, а те, кто стоял рядом и не одернул ее, ничуть не лучше. Я не желаю знать, кто именно это сделал, потому что виноваты вы все. Я вернусь через пять минут и надеюсь, что застану в классе чистоту и порядок. И прошу открыть окна, чтобы выветрился, запах! Запомните, если вы не можете жить без грязи, играйте в такие игры дома, но не у меня в классе. — С этими словами я вылетел из класса и громко хлопнул дверью.
Я поднялся в библиотеку — единственное место, где хоть какое-то время можно побыть одному. Внутри у меня все клокотало — этим поступком, как никаким другим, они показали свое полное неуважение ко мне. Неужели у этих детей начисто отсутствует чувство порядочности, скромности? Все их слова и поступки были окрашены какой-то гадкой злобой, словно души их были заляпаны черной, непролазной грязью. Ну почему, черт возьми, почему они сделали это? Может, дело в том, что я негр? Нет, тут другое. Хэкмену пришлось не слаще. Что же тогда? В чем причина? Знаю. Они хотят переломить меня, превратить в того же Хэкмена, чтобы я, как он, стыдливо убегал с урока в учительскую. Но в классе должен командовать я, я должен быть в классе хозяином, как сказала Клинти. Вот оно! Они хотели сделать из меня раба, каким сделали Хэкмена. Что ж, прекрасно! Я во всем шел им навстречу и поблажек давал немало, но теперь все будет иначе, не важно, если придется нарушить некоторые заповеди директора. Гнев прошел, я был просто полон решимости навести в классе порядок, даже если потребуются жесткие меры. С сегодняшнего дня в классе будет абсолютная чистота, во всех отношениях. Я не буду просить их об этом, я буду требовать. Не потерплю больше никаких «чертов» или «хренов». И чтоб на уроке стояла тишина. Никаких падающих крышек. Достаточно я шел у них на поводу. Хватит. Придется им кое-какими привычками поступиться.
Когда перед началом следующего урока я вошел в класс, камин был чисто вымыт, окна распахнуты, все тихо сидели за столами. Девочки как-то потупились и прятали от меня глаза, и я с удивлением понял, что им (по крайней мере большинству) стыдно. Ребята смотрели на меня выжидающе: что я скажу, что сделаю. Я ни словом ни упомянул о происшедшем. Что касалось меня, представление было окончено. Впрочем, надо, чтобы это поняли и они.