Всюджебыл

… Их было несколько человек, мальчиков и девочек, в нарядных курточках и платьицах. Они держали в руках ноты и освещали их цветными рождественскими свечками. В полутьме маленькой крестьянской комнатки, в зыбкой игре пляшущих отсветов их глаза сияли, а щёчки розовели, и было в них что-то ангельское, только крылышки не за плечами, а в виде распахнутых нотных тетрадок. Что-то ангелоподобное было и в самом их пении, под аккомпанемент маленькой старинной гитары, которую держала в руках школьная учительница пения, стоявшая в тени. Они спели на немецком несколько рождественских колядок, а потом, чтобы уважить стареньких хозяев, спели две колядки по-лужицки. За окном уже было темно, мы смотрели на них с восхищением, на этих маленьких вечерних гостей. Их явление напоминало одну из картин старых германских художников, которых заботили эффекты освещения лиц и фигур, озарённых свечами в ночь на Рождество.

И мне невольно вспомнилось другое колядование. В ту далекую пору я и сам был в возрасте этих детишек, даже ещё меньше.

Утром бабушка навесила мне торбочку поверх пальто и проводила на улицу, на свежий, никем не затоптанный снежок, выпавший ночью, и я увидел, что за нашей хатой меня ждут, переминаясь с ноги на ногу, несколько хлопчиков из соседних хат. Снег был жидкий, как кашица, мы шли по кромке дороги гуськом, чтобы не оступиться в её чёрное месиво, изрытое зубьями гусениц и колёсами грузовых машин. Далеко нам не велено было ходить. В первом же дворе, к которому мы свернули, на нас вылетела было из глиняной своей хатки тощая рыжая собака, но, обнюхав пустые торбочки, забралась снова в конуру на соломенную подстилку. После того как мы, стесняясь и сбиваясь, пропели под окнами колядку — не помню теперь её слов, — пожилые хозяин и хозяйка вынесли нам по коржику и по яблоку. Торопливо раздав угощение, они тут же закрыли за собой дверь и замкнули её изнутри засовом.

Но в другой хате женщина в тёмном платке завела нас в комнату и усадила за стол. Свет серого денька вяло пробивался сквозь занавешенное окно. В нетопленном жилье было мглисто и уныло. Мы ждали, кажется, долго. Наконец она вышла из какой-то каморки, держа миску, наполненную чем-то тёмным, и раздала по ложке.

— Дуже мэни стыдно, хлопеняточки, янгелочки мои, не маю вам чого даты за ваше колядування… Але трошки мэду ще лышылося.

Мед был у неё такой вкусный! Мы жевали коричневые соты, а изжёванный воск складывали на стол, чтобы потом взять его и дожевать на улице. Она стояла в углу комнаты, под тёмной, с цветами из мерцающей фольги, иконкой, стояла, подперев ладонью щёку, чуть раскачиваясь и что-то шепча, и смотрела на нас почему-то с такой горестью, как будто все мы были её дети и сейчас, как только наедимся, нам нужно будет с нею навсегда расставаться. Доев мёд, собрав в карманы свои кусочки воску, мы слезли с лавок, поклонились ей, как научили нас делать дома, и она поклонилась нам тоже, всхлипнув напоследок.

Не помню, чтобы мы ещё к кому-то заходили в тот день. Опять поплелись гуськом, опасливо поглядывая на зловещее месиво сельской дороги. Была война, и мы жили на оккупированной территории, и никто ещё не знал, кончится ли когда оккупация или нет.

… То нищенское колядование и эта трогательная идиллия — они, кажется, не могут, не должны встретиться и ужиться вместе на одной земле, в один век. И все же благословенна жизнь, соединяющая несоединимое!.. Дети из местной немецкой школы одеваются и уходят, унося положенные им предпраздничные дары, а хозяева предлагают нам вернуться из «старого дома» в более просторную мастерскую, где начиналась было, до явления певцов, беседа.

Мерчин Новак-Нехорньский по-русски говорит свободно. Оказывается, учиться русскому языку он начал ещё подростком, во время первой мировой войны. В одной из деревень, куда поручалось ему, молоденькому почтальону, носить письма, газеты и посылки, познакомился с военнопленным. До того он русских видел только на карикатурах в газетах. Этот же совсем не походил на тех свирепого вида вояк. Звали его Серёжа, был он приветлив, общителен, работал на усадьбе у зажиточного хозяина. Родом он из города Симбирска, рассказывал Серёжа, только этот Симбирск нельзя путать с Сибирью. Она, Сибирь, сама по себе, а Симбирск — город на берегу великой русской реки, которая называется Волга.

Они объяснялись с помощью немногих немецких и славянских слов, а там, где слов не хватало, помогали себе руками. Эта таинственная далекая страна, о которой ему пытался рассказывать пленный, так заинтересовала Мерчина, что он решил купить русские грамматику и словарь и самостоятельно выучить язык, волновавший его обилием сходств с его сербской речью. Правда, озадачил его вид многих русских букв, совершенно не походивших ни на латиницу, ни на готическое письмо. Они с непривычки выглядели какими-то каракулями.

Однажды, когда Мерчин в очередной раз принёс почту, хозяин усадьбы обратился к нему с необычной просьбой:

— Говорят, ты неплохо рисуешь, очень похоже получается. Нарисуй для меня нашего русского пленного вместе с моим любимым гнедым.

Наверное, рассудил Мерчин, хозяин хочет показать, что для него рабочие достоинства Серёжи и коня — одно и то же.

Когда рисунок был готов, он сделал к нему двойную подпись, немецкую и русскую, — с помощью тех самых недавно заученных букв-каракулей.

А десять лет спустя он уже настолько овладел этим языком, что с наслаждением переводил с него любимые свои былины про Илью Муромца, Дуная Ивановича, Чурилу Пленковича, Ставра Годиновича и богатого гостя Садко.

Он и до сих пор постоянно что-нибудь читает на русском. Ну, к примеру, многие годы следит за журналом «Детская литература». Из современных наших прозаиков его более других привлекает Виктор Астафьев. На мое предположение, что ему, должно быть, не очень легко читать Астафьева, он возражает, что, напротив, Астафьева ему читать интереснее и, значит, легче, чем других, потому что у того много чисто сибирских слов и выражений и вообще очень богатый и образный язык.

И уже не удивляешься, услышав от Всюджебыла, что он путешествовал и по Сибири, имел возможность полюбоваться Байкалом, посетил Шушенское. А кроме того, бывал в Карелии, на Украине, добирался до Памира и на Кавказ. Одна из его книг так и названа — «Под Памиром и за Кавказом».

Узнав о том, что у советской киностудии «Центрнаучфильм» и «Сербской фильмовой скупины» есть намерение сделать совместный научно-популярный фильм о путешествии Срезневского по Лужицам и о его дружбе со Смоляром, старый писатель показывает ещё одну из своих книг — «Рассказы Бобака-Всюджебыла».

— Под этим псевдонимом я писал в тридцатые годы, пока не запретили писать, — поясняет он. — А Бобак — это такой чёрный человек, которым пугают детей: не ходи туда, там Бобак!

В книге среди множества очерков, посвящённых археологическим древностям полабских и прибалтийских славян, есть и рассказ о том самом нижнелужицком «Гроде», который когда-то посетили Срезневский и Смоляр, зачарованные легендами о последнем «сербском короле». Того короля считали полуразбойником и полуволшебником, поясняет Мерчин Новак, а скорее всего то был вождь племени. Затравленный, вынужденный уйти в лесные дебри и топи, он вёл оттуда, как бы мы сказали, «партизанскую войну» против безжалостных миссионеров и корыстолюбивых рыцарей… Срезневский и Смоляр не узнали бы теперь «Грода». В самом конце прошлого века капиталистическая компания прокладывала тут железнодорожное полотно. Что для них какая-то там древность! Перерубили земляные валы городища пополам и дальше пошли.

Мерчин Новак сидит за своим рабочим столом, за которым обычно и пишет, и рисует, а пишет он и рисует по возможности ежедневно. Для выходящего в Будишине детского журнала «Пламя» только за последние годы подготовил большую серию иллюстраций и новелл о сказочных персонажах лужицкого фольклора.

Руку этого художника легко отличить, даже если разглядываешь его графические работы 20-х и 30-х годов, когда так извинительно было молодому человеку поддаться какому-нибудь из очередных «измов». А он не поддавался. Его всегда привлекала ясность и простота изобразительного рассказа, чуть грубоватого в линии и штрихе. Его коренастые лужицкие парни и девушки, крестьяне и крестьянки так прочно стоят на земле, а когда работают или пляшут, то, кажется, земля даже должна слегка гудеть и прогибаться под ними. В его югославянских пахарях, воинах и виноградарях чувствуется кряжистая юнацкая сила потомков Королевича Марко и Милоша Обилича. А Микула Селянинович из его «Русских былин», хотя и согнулся под мешком с тягой земной, ступает по полю таким стремительным и широким шагом, что становится ясно: никак не угнаться за ним скачущему верхом Святогору.

Гравюры и акварели художника легко узнать ещё и потому, что с давних пор в правом нижнем углу каждого изображения он привык ставить маленький личный знак: лист липы, вписанный в кружок. Смысл ясен, если знать, что трилистное липовое деревце — символический знак всей Лужицкой земли.

Рука Мерчина Новака легко узнаётся и тогда, когда он пользуется не кистью художника или резцом гравера, а писательским словом. Та же ясность, простота и прочность образа и повествования, та же незлобивость взгляда на мир, но иногда и лукавый прищур, а иногда и сплав из боли и гнева.

Он не любит вымысла, он вообще его не знает и, кажется, знать не хочет. Он не придумывает несуществующих героев. Он надеется на читателя, которому дорога действительность, и потому пишет лишь о том, что видел, узнал и пережил сам. Но удивительно, его почти постоянное присутствие в повествовании никогда не бывает назойливым, раздражающим, нескромным.

Теперь, напоследок — попытаюсь описать его внешность. Он невысок ростом, говорит негромко, двигается неспешно, серые глаза увеличены линзами очков, седые волосы аккуратно зачесаны назад. В нём нет ничего внешне примечательного и живописного. Обычный, скажете вы, старичок-пенсионер, в прошлом служивший, может быть, корректором в издательстве или бухгалтером на фабрике. Такого доброго Бобака детишки не станут бояться. Такого по внешности совершенно неромантического Всюджебыла трудно вообразить себе в киевских пещерах, у мощей Ильи Муромца или на берегу Охридского озера, где подвизались первые ученики Кирилла и Мефодия… И всё-таки он побывал и в Киеве, и в Охриде, одном из древнейших городков Македонии. Глядя на него, трудно, может быть, поверить и в то, что однажды лужицкие и немецкие крестьяне собрались и постановили назвать свое коллективное хозяйство именем здравствующего художника-писателя.

Кажется, в моем портрете Мерчина Новака-Нехорньского нет ещё чего-то очень важного. Помянуть ли о том, что его книги переведены в Польше, Чехословакии, Югославии? Или о том, что русские читатели узнали о нём и увидели репродукции с его гравюр ещё в 1955 году, когда вышла у нас популярная книжка о лужичанах?

Вот что! В моём портрете не хватает детей. И тех, что пели ему сегодня. И тех, что в окрестных городках и селах учатся по его книжкам и картинкам любить своё лужицкое прошлое, свой прекрасный язык, верить в свое будущее. Так что портрет этот, надеюсь, вряд ли возможно будет когда-нибудь дописать.


1986–1987


Загрузка...