Часть первая ШАРМАНЩИКИ

1

Шел 1848 год: с Запада надвигалась революция. Николай I послал войска в Венгрию с приказом: «Удушить революцию на марше».

Управляющим III отделением был тогда генерал Дубельт. Худое лицо, пшеничного цвета усы, усталый взгляд, глубокие рытвины на лбу — за этим обликом скрывалось дрянное нутро лицемера и кнутобойца. Это он в апреле 1848 года, встретив на Мойке больного, доживающего последние дни Белинского, взял его под руку и дружески спросил: «Когда же вы, почтеннейший Виссарион Григорьевич, к нам пожалуете? Хороший казематик мы вам приготовили».

Дубельт был честолюбив, как скаковая лошадь, которая из кожи лезет, чтобы обогнать бегущую впереди. Он уже взобрался на одну из высших ступенек сановной лестницы, но честолюбие гнало его дальше: между ним и царем Николаем все еще стояла тень Бенкендорфа, «дорогого друга». Сам Бенкендорф уже четыре года был в могиле, хозяином III отделения стал он, Дубельт, но тень «дорогого друга» незримо витала в кабинете Николая — тень в образе наушника Мордвинова, оставленного Бенкендорфом в III отделении «для преемственности». Надо было прогнать эту тень!

И Дубельту повезло. В сентябрьский вечер он ехал в Зимний дворец. Сумерки сгущались, тускнела Адмиралтейская игла, люди на Невском скрывались за серой дымкой. И вдруг Дубельту послышался мотив «Марсельезы».

— Стой!

Кучер, натянув вожжи, оборвал резвый бег жеребца.

Дубельт соскочил с дрожек и скорым шагом направился к садику, откуда неслись звуки шарманки.

Садик был небольшой. Деревьев двадцать кольцом окружали хорошо утоптанную полянку. Долговязый старик с бронзовым лицом вертел ручку шарманки. На шарманке, нахохлившись, сидел зеленый попугай. Стройная девушка в черном трико обходила публику с оловянной тарелкой в руках.

Скрывшись за стволом старой липы, Дубельт стал прислушиваться к игре шарманки. Она хрипела, свистела, скрипела, мелодия как бы ковыляла, но часто прорывались звуки, напоминающие мотив «Марсельезы», — именно те звуки, которые ошеломили Дубельта.

Он вышел из садика, приметив лишь, что на длинной шее шарманщика белеет полукруглый шрам.

— Во дворец! — бросил он кучеру, садясь в дрожки.

Царь сразу заметил, что с Дубельтом произошло что-то необычное. Глаза его, водянисто-серые, всегда выражавшие одно лишь чувство рабской преданности, были сейчас, как у обиженного ребенка, грустные.

Бутафорская грусть должна была скрыть радость, владевшую Дубельтом и ускорявшую биение его сердца.

Дубельт хорошо изучил своего повелителя: Николай готов вознести человека за безоговорочное усердие, но оттолкнет от себя любого при малейшем сомнении в его полезности. Какая польза от ставленника «дорогого друга», от Мордвинова, если тот не слышит даже, что на улицах Петербурга играют гимн революции?!

Дубельт нетерпеливо ждет вопроса: «Что нового в моей столице?» Без этого нельзя, не полагается по этикету рта раскрыть. А Николай — не то он думает о чем-то своем, не то хочет прежде помучить Дубельта — все расспрашивает то о том, то о сем.

— Как холера?

— Слава богу, ушла из вашей столицы. Ни одного нового случая.

— Что на дороге?

— Два вагона соскочили с рельсов между Павловском и Царским Селом.

— Сколько убитых?

— Всего три человека, ваше величество!

Николай сделал несколько шагов по кабинету: высокий, прямой, с лицом мертвенно-неподвижным, он производил впечатление передвигающейся статуи. Вдруг он остановился:

— Кто разрешил выставить картину Штейбена? Опять этот Наполеон!

— Ваше величество, я видел картину. Она написана мастерски и с целью посрамления узурпатора. Лицо Наполеона ясно говорит о том, что все для него погибло.

— Убрать с выставки! Наполеон в любом виде — порождение революции. — Он прошелся по кабинету, остановился перед мраморным бюстом «братца» Александра и, не глядя на Дубельта, спросил все еще раздраженно: — Что нового в моей столице?

Дубельт втянул голову в плечи, словно к прыжку готовился, затем вдруг выпрямился и по-солдатски отрапортовал:

— Ваше величество! На улицах вашей столицы играют гимн революции!

Николай повернулся быстро, резко, как на шарнирах:

— Кто?!

— Якобинцы, на сей раз в облике шарманщиков, ходят по дворам и исполняют «Марсельезу».

— А Мордвинов слышал?

— Я полагаю, если б Александр Николаевич слышал, непременно доложил бы вашему величеству. Не могу допустить и мысли, чтобы Александр Николаевич скрыл от своего государя чудовищное преступление. — И более тихим, вкрадчивым голосом добавил: — В такое время, когда от верных слуг вашего величества требуется не только усердие, но и прозорливость. Костер в Европе залит, но угли еще тлеют.

Дубельт был доволен своим ответом: правда, вся эта тирада была заранее подготовлена, но произнес он ее взволнованно, точно она только что родилась в преданном сердце и сорвалась с языка вопреки желанию. Горячность, с какой тирада была высказана, должна была убедить царя: этот ничего не проглядит!

Николай уставился на Дубельта злым и надменным взглядом, охватившим одновременно рыжеватые волосы на голове, прямой, плоский, словно безгубый рот, узкие плечи, белый георгиевский крест на груди.

— Арестовать. Всех, — сказал он тихо и вышел из кабинета.

В эту ночь арестовали всех шарманщиков и не в полицию их свезли, а в III отделение — туда, где содержатся государственные преступники.

На следующий день, после утреннего доклада, Николай, окинув грозным взглядом тучного Мордвинова, сказал:

— Туг стал на уши, любезнейший.

— Шарманщики, ваше величество?

— Именно. Шарманщики, сударь.

Мордвинов повернул голову к Дубельту, словно упрекал он, а не царь:

— Шарманка — не оружие якобинцев. Якобинцы делают свое дело тайно, а шарманка лезет в уши всем. К тому же, как вы изволили докладывать его величеству, шарманка играла что-то схожее с «Марсельезой». На днях я прочитал стихи Хомякова. Звучные стихи. Они схожи со стихами Пушкина, но они все же не пушкинские.

Доводы понаторелого в сыскных делах Мордвинова могли бы убедить Николая, если бы он не был так напуган недавними революционными вспышками в Европе; угроза, которая таилась в сообщении Дубельта, не могла исчезнуть так быстро.

Николай перевел глаза на Дубельта:

— Как по-твоему: пушкинские или хомяковские?

— Полагаю, ваше величество, что среди пушкинских могут оказаться и хомяковские.

— Полагаю, — повторил Николай ровным, безучастным голосом. И вдруг закончил, улыбаясь: — Дубельт, ты шарман…

Дубельт склонил было благодарно голову, но тут же, поняв тайный смысл царского комплимента, побагровел. Приятное французское слово «шарман», в переводе означающее «очаровательный», «обворожительный», Николай произнес четко, букву за буквой — этим он придал слову совсем иное звучание. И Дубельт понял, что французское слово «шарман» — только начало русского слова шарманщик.

Комплимент обернулся зловещим предостережением.

2

Графа Николая Олсуфьева, поручика лейб-гвардии Семеновского полка, товарищи звали Козликом, хотя он решительно ничем не напоминал козла. От матери-итальянки поручик унаследовал смуглый цвет лица, грустные глаза и южный темперамент; от отца — крупный нос, мощный подбородок, богатырский рост и чрезвычайное легкомыслие. Не на козлика был похож поручик, а, скорее, на крупного зверя, которого природа случайно наделила глазами газели.

По происхождению и богатству Олсуфьев принадлежал к высшему петербургскому свету, но легкомыслие влекло его за кулисы театров, в трактиры.

В полку Олсуфьева любили; если и поругивали, то лишь за то, что частенько он пропадал невесть где и невесть с кем.

Август и сентябрь 1848 года были как раз месяцы, когда граф, увлекшись в который раз, исчезал неизвестно куда. На этот раз он увлекся серьезно. Началось это вот как.

После дежурства во дворце Козлик направился к своему другу, графу Григорию Кушелеву-Безбородко, поручику того же Семеновского полка. Жил Безбородко на Сергиевской со входом через двор. Двор был четырехугольный, в центре фонтан с мраморным гусем на макушке. Обычно возле фонтана играли дети, но сегодня там вертел ручку шарманки долговязый, бронзоволицый старик, с полукруглым шрамом на длинной шее; а на коврике, разостланном рядом, танцевала очаровательная девушка. Тонкая, гибкая, она как будто играла с невидимым существом: то прижимала существо это к груди и описывала с ним вихревые круги, то бережно укладывала существо на коврик и на пуантах удалялась от него, чтобы тут же вернуться и, склонившись, подхватить свою живую игрушку и вновь закружиться с ней или, подняв ее к небу, застыть в молитвенном экстазе; стройные и упругие ноги девушки, словно пригвожденные к месту, дрожали ритмично, подобно тростникам на заре.

Да и лицо, вернее, глаза играли. То в них светилась печаль разлуки, то сияла радость встречи, то вдруг вспыхивал озорной огонек насмешки.

Глядя на это зрелище, Козлик умилился.

Когда девушка после танца начала обходить с оловянной тарелкой публику, Козлик следил за каждым ее движением. Ничего заискивающего, такого обычного для уличных плясуний, не было в ее взгляде; она даже не благодарила за брошенную в тарелку монету, а лишь легким, даже чуть высокомерным кивком головы как бы подтверждала получение платы за проделанный ею труд.

Когда она подошла к Козлику, тот положил на тарелку все, что имел при себе, — 260 рублей.

Девушка взглянула на него пристально, потом сказала по-итальянски:

— Вы очень щедры, синьор офицер.

— Танцуете вы божественно! — произнес он восторженно.

— Брось! Брось! — прокричал попугай.

Девушка потупилась и сказала шепотом:

— Простите, это хозяйка, где мы живем, научила его.

И отошла. Поставила на шарманку тарелку с деньгами, скатала коврик и, накинув на плечи длинный плащ, посмотрела в сторону офицера: он стоял на прежнем месте.

Козлик узнал, что девушку зовут Тересой, а ее отца Финоциаро и что живут они на Охте. Сначала Козлик посылал туда своего лакея с цветами и конфетами, потом направился в гости сам.

Приняли его учтиво, хотя у старика Финоциаро нет-нет, а прорывалось недружелюбие.

Визиты становились более частыми. Олсуфьев был мил, занимателен, скромен, и ему не стоило большого труда убедить хозяев, что побуждения его бескорыстны, ибо он сам поверил в это. Он ездил на Охту, как ездят из душного города в деревню, где радует не то, что природа дает землепашцу, а она сама. Охта стала для Олсуфьева миром вновь обретенного детства, проведенного с матерью в Италии, миром чистых помыслов.

Вечера же, проведенные с русским офицером, уводили хозяев из сурового Петербурга в привычный им мир певучей речи и веселых шуток.

Так продолжалось недель шесть — до злосчастного сентябрьского заката, когда шефу жандармов Дубельту почудилось, будто шарманка Финоциаро играет «Марсельезу», — вернее, когда честолюбивому Дубельту показалось, что он наконец-то набрел на единственно верное средство, которое поможет ему оторвать «тень» — Мордвинова — от Николая.

3

В этот вечер Олсуфьев дежурил во Дворце. Рано утром, еще до сдачи дежурства, лакей принес ему письмо от Тересы.

Помогите, я в отчаянии: ночью арестовали отца.

Кроме вас и мадонны, мне не к кому прибегнуть.

Олсуфьев тут же решил: «Дам сотню квартальному, и он освободит старика».

Но на Охте, выслушав рассказ Тересы, Олсуфьев понял, что сотней тут делу не поможешь: III отделение — не полиция, куда можно сунуться со взяткой. Однако он сказал девушке:

— Есть у меня ход и к жандармам!

В его заявлении прозвучала вера в свои силы и возможности, а не простое желание успокоить или освободиться от неприятного разговора.

С Охты Олсуфьев отправился на Сергиевскую, к Кушелеву-Безбородко, к своему душевному другу. Ему, графу Безбородко, Олсуфьев поверял затаенные мечты, с ним он делился своими радостями, у него искал утешения в печалях. Умный и не по летам степенный, Кушелев-Безбородко был для Олсуфьева тем светлым лучом, который способен согреть и успокоить. После кутежей, гадких и безобразных, Олсуфьев ходил к Грише очищаться, заранее предвкушая радость от дружеской встречи.

Олсуфьев не подозревал того, что Безбородко дружит с ним только из расчета, не подозревал, что он, Олсуфьев, служит лишь ступенькой той лестнице, которая должна привести Григория Безбородко к заветной цели. Наивный и простодушный Олсуфьев плохо знал своего друга.

Григорий Кушелев-Безбородко задался целью повторить карьеру своего прадеда, канцлера Безбородко. Еще в корпусе он составил для себя план будущего восхождения. В двадцать лет — поручик гвардии, в двадцать три — капитан гвардии, в двадцать восемь — полковник и командир армейского полка, а в тридцать два — генерал-майор и начальник штаба одного из гвардейских корпусов, в тридцать пять — генерал-адъютант и командир армейской дивизии, в сорок — сорок два — генерал-губернатор.

Григорию Безбородко сейчас двадцать лет — он поручик гвардии. Чтобы плавно подниматься по лестнице, ему нужна сильная рука — рука, которая будет отталкивать конкурентов и передвигать его со ступеньки на ступеньку. Безбородко нашел такую руку: всесильный граф Адлерберг. Однако все попытки отца Безбородко и его дяди Александра Григорьевича, государственного контролера, сблизиться с гордым остзейским графом не увенчались успехом: дворцовая знать жила замкнутой кастой и никого со стороны не пускала в свою среду. Вот тогда ловкий поручик сдружился с Николаем Олсуфьевым: тетка Николая была замужем за Адлербергом. Правда, Николай Олсуфьев не любил ни своей тетки, ни ее мужа, но своего душевного друга все же ввел в их дом. Там Безбородко пришелся всем по сердцу. Адлерберг нашел, что молодой офицер весьма рассудительно освещает настроения гвардейской молодежи, а настроения эти болезненно задевали Николая I после выстрелов на Сенатской площади; жена Адлерберга, замаливавшая какие-то грехи, нашла в Григории Безбородко приятного спутника по «святым местам»; а их дочь Елена, охромевшая после неудачного падения с лошади, привязалась к нему, потому что он был красив, умен и подавал надежды.

В семье Кушелевых-Безбородко с затаенной радостью ожидали дня, когда их умница Гриша объявит наконец о своей помолвке.

Гриша Безбородко, делавший все по плану, наметил 26 ноября — день девятнадцатилетия Елены — для серьезного разговора: сначала с ней, потом с ее матерью и, наконец, с самим графом Адлербергом. В согласии Елены и ее матери Безбородко был уверен, а с их помощью он добьется и согласия гордого Владимира Федоровича. Тогда план, составленный еще в корпусе, будет обеспечен. Под руку с таким тестем он легко поднимется на высшую ступеньку государственной лестницы.

Чем ближе 26 ноября, тем теплее, тем нежнее Гриша Безбородко относился к полезному своему другу Олсуфьеву.

Обо всем этом Олсуфьев не догадывался, конечно. На Сергиевскую он примчался в надежде на помощь и, ворвавшись в библиотеку, произнес торопливо:

— Выручай, Гриша!

Безбородко поднялся навстречу ему и спросил участливо:

— Сколько?

— Да ты о чем?

— Спрашиваю, сколько денег тебе, друг мой, нужно. Ты, верно, проигрался?

Олсуфьев опустился в кресло. Скученно, как солдаты в строю, плечом к плечу, стоят вдоль стен книжные шкафы; на всех дверцах — большие сургучные печати, из-под которых, словно локоны из дамской прически, выбиваются веревочные концы.

— Ты мне не ответил, Ника.

Олсуфьев резко повернулся.

— Ты, стало быть, думаешь, что я только бражничать и в карты проигрывать способен?

— Нет, я о тебе лучшего мнения, ты это знаешь. Но у тебя такое несчастное лицо, а мне рассказывали, что у вас вчера на дежурстве шла большая игра.

— Играл, проиграл и рассчитался. Но я в самом деле несчастен. Жандармы арестовали отца Тересы. Она в отчаянии. Помоги мне, прошу тебя!

— Я? Но чем я могу помочь?!

— Можешь! Именно ты! Поезжай к дядюшке Александру Григорьевичу. Ведь он государственный контролер. Дубельт ему не откажет. Упроси, умоли его: пускай освободят старика Финоциаро. А я отправлюсь к Владиславлеву. Владимир Андреевич свойственник мне. Он подготовит почву, чтобы дядюшке твоему не пришлось быть настойчивым. Прошу тебя, поступись гордыней, Гриша… Ты не ходатай, знаю, но пойми, Тереса умрет от отчаяния.

Гриша действительно не был ходатаем, потому что чужие беды его не трогали. Но отказать Олсуфьеву он не решился.

— Понимаю тебя, Ника, я всем сердцем с тобой. Но подумаем, как лучше все это сделать. — Вдруг его точно осенило — он горячо произнес: — Ника! Поезжай к своей тетушке! Ника, одно ее слово — и старик будет свободен!

— К ханжихе! — воскликнул Олсуфьев. — «Зачем о каком-то безбожнике шарманщике беспокоишься?» — спросит она. Нет, Гриша, ханжиха мне не поможет.

Безбородко решительно двинулся к двери.

— Тогда идем: ты к Владиславлеву, а я — к дядюшке. Попробуем вызволить старика!

В воротах, прощаясь — им нужно было в разные стороны, — Олсуфьев задержал руку товарища в своей и растроганно сказал:

— Ты, Гриша, ангел!

— С петушиными крылышками, — подхватил Безбородко весело.

Ирония, прозвучавшая в словах товарища, неприятно задела Олсуфьева; но он был слишком занят собой, чтобы доискаться причин, которые побудили друга несколько изменить тон.

4

Появлению родственника полковник Владиславлев обрадовался.

— Каким счастливым ветром тебя занесло? А лицо почему постное? У тебя, Ника, все благополучно?

— Увы, нет! Я к тебе, Владимир Андреич, с докукой.

Владиславлев потянулся было к колокольчику, но Олсуфьев перехватил его руку.

— Нет, Владимир Андреич, не надо: ни пить, ни есть я не стану. Некогда…

— Тогда и знать о твоем деле ничего не хочу. К родственнику приходить на минуту — ишь что придумал!

— Владимир Андреич, ты пойми…

— И не проси — не пойму! Является родственник раз в год, и то здравствуй — прощай!

Олсуфьев вздохнул.

— Звони, что поделаешь…

Лакей вкатил в кабинет столик с напитками и закусками.

После четвертой рюмки, когда Владимир Андреевич успел расспросить обо всех многочисленных Олсуфьевых, он наконец милостиво разрешил:

— Ну, теперь можешь о деле рассказывать.

Николай говорил чуть не со слезами на глазах. Владимир Андреевич слушал с сочувствием и не потому, что судьба шарманщика его трогала, а потому, что неожиданно открыл для себя нового Олсуфьева, серьезного и глубоко страдающего.

Владимир Андреевич — бывший адъютант Бенкендорфа, а теперь Дубельта — был литератором. Он издавал альманах «Утренняя заря», где печатал и свои, но тому времени либеральные, рассказы. Все, что рассказывал Олсуфьев, представляло готовый сюжет для новеллы.

Когда Олсуфьев закончил, он заметил, что глаза у Владимира Андреевича гневно потемнели.

— Ты мне не веришь?

— Верю, и мне тебя жаль. Но помочь я не могу тебе — вот в чем горе-то! Мой патрон не допускает к этому делу никого. — Налив себе водки в рюмку, Владиславлев залпом осушил ее. — Но вот что, Ника: завтра я дежурю по управлению. Приходи ко мне в пять часов — вызову твоего шарманщика, и ты с ним поговоришь, в моем кабинете.

— Можно с Тересой?

— Лучше не надо.

До победы было еще далеко, но в тучах появился небольшой просвет, и Олсуфьев ушел от Владиславлева обрадованный.

На следующий день без десяти минут пять он подъехал к главному подъезду III отделения.

Жандармский капитан повел его длинными коридорами и бесчисленными переходами, то поднимаясь, то спускаясь по каменным лестницам, мимо тяжелых дверей с маленькими зарешеченными окошечками.

Перед одной дверью жандарм остановился:

— Подождите, поручик. Сейчас доложу.

Но докладывать не пришлось: дверь распахнулась, и на пороге показался сам Владиславлев.

— Не вовремя ты явился, Ника! Тут с одним господином мне нужно поговорить. Хотя ты ведь итальянского не знаешь?

Олсуфьев подтвердил: он понял уже, что и вопрос и его ответ предназначены, главным образом, для уха жандармского капитана.

— Тогда посиди у меня, поскучай немного. — И обратился к капитану: — Введите шарманщика.

Вошел Финоциаро — тощий, длинный, бронзоволицый. Увидев Олсуфьева, он не выразил удивления и сразу заговорил:

— О, синьор Николя, мадонна вняла моей мольбе! Я знал, что вы придете. Я должен был с вами поговорить. Видите шрам? — Он ткнул пальцем в полукруглый рубец на шее. — Это старший Кальяри резал меня серпом. Я его убил. Тогда средний Кальяри застрелил моего единственного сына. Я убил среднего Кальяри. Но есть еще младший в их роду. Я убежал с Корсики, убежал в Италию. Из-за Тересы. Я — один, без родни, убьет меня младший Кальяри, и Тереса погибнет. А Кальяри — за мной. Я опять убежал — в Россию. И Кальяри сюда: он тут, в Петербурге. — Старик рванул ворот рубахи, вскрикнул: — Синьор Николя, вы человек благородный, спасите мое дитя! — Он скрипнул зубами, сжал кулаки и, бросившись к Владиславлеву, закричал: — За что вы держите меня под замком? Зачем я вам?!

Вспышка гнева тут же прошла, и шарманщик горестно уткнулся лицом в стену. Он не мог совладать со своим горем: стонал, бил себя кулаками в грудь и рыдал.

Исповедь его произвела на офицеров гнетущее впечатление. Владиславлева тронула трагедия затравленного человека, до Олсуфьева же дошло только то, что Тересе угрожает опасность.

Просвет в тучах больше не расширялся: государственного контролера Александра Григорьевича Кушелева-Безбородко также постигла неудача. Вечером того дня, когда Олсуфьев был в III отделении, Безбородко встретился с Дубельтом в концерте бельгийского виолончелиста Франсуа Серве.

— Рад видеть вас в добром здравии, Леонтий Васильевич, — приветствовал Безбородко Дубельта.

— Бог в великой своей милости все еще терпит меня на грешной земле, — дружелюбно ответил Дубельт.

— Господь каждому воздает по заслугам.

— Но не все так снисходительны, милый граф.

— Из зависти, Леонтий Васильевич. Из одной только зависти. Чем больше власти у человека, тем больше у него врагов. А тяготы власти? Кто о них думает?! Каждому из нас нелегко, но вам в вашей должности, дорогой Леонтий Васильевич, должно быть особенно тяжко. В ваших руцех человек! Ответственность за че-ло-ве-ка! За живое существо, созданное по образу и подобию господа нашего.

Дубельт, прищурившись, взглянул на государственного контролера и с легкой усмешкой спросил:

— Что это вас на проповедь, Александр Григорьевич, потянуло? Какое блюдо вы елеем поливаете?

Кушелева-Безбородко не обидела дубельтовская ирония, напротив — обрадовала; он сказал весело:

— От вас, дорогой, ничего не скроешь, вы читаете в человеческом сердце. Да, я хотел просить у вас милости для одного старикашки. Финоциаро его зовут.

Дубельт сразу посуровел; он тронул снурки аксельбанта и спросил настороженно:

— А известно ли вам, кто такой этот старикашка?

— Знать не знаю и ведать не ведаю.

— То-то! — И повернулся спиной к государственному контролеру.

Эти проклятые шарманщики измучили Дубельта. Уже на первом докладе он понял, что интрига против Мордвинова не удалась — хоть бы самому выпутаться из этой истории. Шарманщиков было много, со всеми он беседовал лично и сам же записывал их показания. Были среди них корсиканцы, сицилийцы, калабрийцы, далматинцы из-под Триеста. Горячий, обидчивый и наивный народ. Что ни день — все новые россказни; можно подумать, что у каждого из них не одна биография.

Сколько хлопот доставила Дубельту шарманка главного обвиняемого, Финоциаро! Лучший в Петербурге музыкальный мастер господин Иозеф Земмель много часов подряд вертел ручку шарманки и прислушивался к ее хриплым звукам с таким же напряженным лицом, с каким врач выслушивает больное детское сердце. Старый немец заглянул и внутрь ящика, обследовал валики и пластинки.

На пятый день он доложил генералу Дубельту:

— Ваш эксцеленс, этот шарманк может играть Туркишер марш от господин композитор Мооцарт и танцменуэт от господин композитор Обер. Другой пьес шарманк играть не умейт…

5

И вдруг произошло событие, придавшее всему делу новый оборот.

Из Парижа с личным посланием от бывшего министра Адольфа Тьера приехал кавалер Пьер-Мари Пиетри. Адольф Тьер хотел заручиться обещанием царя Николая поддержать кандидатуру принца Луи Наполеона на пост президента республики.

Революция 1848 года во Франции была подавлена, но французскую буржуазию обуял страх перед народом, и она возмечтала о власти диктатора.

К Адольфу Тьеру Николай относился с пренебрежением: он не мог простить ему ни восстания лионских ткачей, ни малой крови при подавлении рабочих волнений в Париже. Мог ли Николай тогда знать — ведь политической прозорливости ему не хватало, — что именно честолюбивый карлик Адольф Тьер окажется палачом Парижской коммуны!

Кавалер Пьер-Мари Пиетри был одним из самых близких к Адольфу Тьеру людей, и именно его Тьер направил в Петербург с секретной миссией. Лучшего дипломата для такого щекотливого поручения нельзя было и найти: умный, образованный, находчивый, ловкий, с приятным лицом, бархатным голосом и галантными манерами маркиза времен Людовика XIV.

Пиетри добросовестно передал просьбу своего официального патрона, но сопроводил эту просьбу такими двусмысленными доводами, что даже опытный Николай не сразу разобрался в дипломатической игре француза.

У Пьера-Мари Пиетри было в Петербурге еще два дела: государственное и личное. Государственное состояло в том, чтобы завербовать агентов среди гвардейских офицеров, личное же заключалось в стремлении добыть редчайшую рукопись Аристотеля, которая, по его сведениям, находилась в одной из русских библиотек. Удачное выполнение первого дела, без сомнения, укрепило бы его положение в министерстве иностранных дел; рукопись же принесет ему богатство.

Николаю понравился французский дипломат, и после первой аудиенции царь пригласил его к ужину.

Ужинали в круглом Белом зале, только отремонтированном после пожара. Дверей в зале было четыре, и возле каждой, помимо обычного караула, дежурил офицер. Одним из них оказался Николай Олсуфьев — в этот день дежурила в Зимнем его рота.

Беседа за столом велась о красивых женщинах, о парижских театрах, о русских рысаках и английских скакунах, о новом сорте голландских тюльпанов. Пиетри умел почтительно соглашаться с мнением царя и при этом обнаруживал знание предмета, о котором шла речь. Застольная беседа звенела, как весенняя капель, — ярко и непрерывно. Когда в одном месте она иссякала, то возобновлялась тут же в другом.

После обсуждения ходовых качеств русских и английских лошадей Дубельт заговорил о том, как упорно трудился Карамзин. Ему хотелось втянуть в разговор чванливого старика Девидова: стоит только подзадорить его или рассердить, как он понесет такую околесицу, что даже напыщенный Николай начнет хохотать, как школьник. Дубельт знал, чем можно донять вспыльчивого Девидова: дальняя его родственница вышла замуж за сына сочинителя Карамзина, и он, потомок петровского кузнеца, считал этот брак ужаснейшим мезальянсом.

Николай раскусил маневр Дубельта, нона этот раз не одобрил его и даже нахмурился. Пиетри заметил это и, дождавшись конца дубельтовского славословия, умело перевел разговор.

— Вашему великому историографу Карамзину, — сказал он, — повезло. В его распоряжении имелись древние хроники, летописи, рукописи. А вот наш профессор физики рассказал как-то своим студентам об одной рукописи Аристотеля, в которой тот описывает свои опыты, предвосхищающие диск Ньютона. Рукопись эта особенно ценна своей теоретической частью: греческому философу удалось установить предел сопротивляемости сетчатки человеческого глаза и дать ключ к изучению реакции глаза на цвета спектра. И рукопись эта исчезла.

— Исчезла? — удивился Николай. — А вы, кавалер, так увлекательно передали нам ее содержание!

— Мы знаем содержание рукописи по частичному переводу, который сделал в одиннадцатом веке арабский ученый Эль-Хасан.

Пиетри говорил в самом деле с увлечением, и увлечение его не было наигранным. Дубельт, сам того не подозревая, помог ему коснуться дела, в котором он, Пиетри, был заинтересован. Более подходящего места для разговора о рукописи вообразить себе нельзя было. Ведь тут, за столом, сидели владельцы редких библиотек, и в первую очередь Девидов, к которому перешло рукописное собрание Карамзина!

— Давно ли исчезла рукопись? — заинтересовался Николай.

— В прошлом веке. Сначала она находилась в библиотеке кардинала Ришелье, оттуда попала к Орлеанам, а из библиотеки Орлеанов была похищена и продана в Россию. Разрешите, ваше величество, воспользоваться счастливым случаем. Вы, сир, всемогущи; прикажите разыскать рукопись, помогите Франции вновь обрести свое достояние!

Николай окинул быстрым взглядом сидящих за столом — на всех лицах было написано недоумение.

— Найти рукопись! — промолвил он хмуро.

У Олсуфьева подкосились ноги. Он прислонился к стене и закрыл глаза. Возможно ли?! Ведь рукопись Аристотеля ему показывал Кушелев-Безбородко, и показывал неоднократно еще в прошлом году, прежде чем судебные органы не опечатали книжные шкафы в библиотеке его отца. Олсуфьев прекрасно помнит эту рукопись: маленькая книжка в твердом переплете. Страниц немного, около двадцати; страницы жесткие — не то плотная бумага, не то тонкий пергамент. Он однажды спросил Гришу, почему страницы неодинаковой величины. «Их настригли из длинного свитка», — ответил тот. Олсуфьев усомнился: каким образом столь древняя рукопись могла дойти до наших дней в таком хорошем состоянии? Он спросил тогда: «Неужели ее написал сам Аристотель?» Гриша ответил — Олсуфьев прекрасно помнит его ответ: «Ты, Ника, ребенок. Эту книжку, конечно, писал не сам Аристотель. Ее написал один из его последователей эдак восемьсот — девятьсот лет назад. Но последователь не сочинил эту книжку, а переписал ее с Аристотелевой рукописи, с подлинника».

«Какая удача! Этой рукописью я куплю свободу для Финоциаро!»

Но тут же надежда померкла. Рукопись-то в шкафу, а шкафы в Гришиной библиотеке опечатаны. Как добудешь в таком случае рукопись?

В эту минуту Олсуфьев возненавидел всех Гришиных родственников. Это они, жадные Кушелевы-Безбородко, затеяли тяжбу против Гришиного отца. К нему, как старшему в роде, перешло собрание рукописей и старопечатных книг, накопленных екатерининским канцлером Безбородко. Завистливая родня, зная, какую ценность представляет коллекция, затеяла тяжбу против главы своего клана, добиваясь продажи дедовского собрания и раздела вырученной суммы между всеми Безбородко. Дело, даже по тому времени, было позорное, но жадность Кушелевых-Безбородко оказалась сильнее нежелания скандальной огласки.

Тяжба родных получила законный ход, и суд до разбора дела опечатал книжные шкафы в библиотеке.

Олсуфьев выпрямился стремительно и сжал кулаки.

«Добуду! — сказал он себе. — Добуду, чего бы ни стоило!»

Николай встал из-за стола, за ним последовали гости.

Дубельта задержал старик Девидов. Высокий, грузный, он словно прижимал тщедушного Дубельта к мраморной статуе Гермеса, стоявшей в нише между окнами, и, размахивая жирными руками, стал на что-то жаловаться.

Когда Дубельт наконец освободился, Олсуфьев бросился к нему:

— Ваше высокопревосходительство! Кажется, я смогу достать рукопись!

— У кого? Назови владельца.

— Разрешите сначала проверить! А вдруг память подвела меня и это не та рукопись? Проверю и явлюсь к вашему высокопревосходительству. Явлюсь с рукописью и с просьбой.

— О чем просишь? За кого?

— За шарманщика одного.

— Чем тебе полюбился шарманщик?

— Не он, ваше высокопревосходительство, а его дочь.

— Вот оно что… Как его звать?

— Финоциаро.

Дубельт насторожился: Финоциаро возглавляет список преступников, отпусти он его — рухнет все обвинение. Но тут же вспыхнула мысль: а не удастся ли именно с помощью рукописи выбить последнюю ступеньку из-под ног ненавистного Мордвинова?

— Хорошо… Сам был молод, Олсуфьев, сам был грешен. Жду тебя, приходи, но только с рукописью.

К Дубельту подошел Пиетри.

Олсуфьев направился в дежурную комнату. Немного успокоившись, он вспомнил, что во время разговора с Дубельтом ему почудилось, будто за бархатной портьерой, за той, что справа от Гермеса, то ли портьера шевельнулась, то ли чья-то рука неестественно близко притянула ее к оконному косяку.

«Неужели подслушивали?! Ну и пусть! — решил Олсуфьев. — Не государственные же дела обсуждали!»


Во время недавнего пожара в Зимнем дворце сгорела и кордегардия — караульная рота размещалась сейчас в старой буфетной, а для дежурных офицеров был отведен Синий зал, по соседству с апартаментами фрейлин. Это соседство стесняло офицеров, особенно в ночные часы, когда дворцовый комендант требовал чуть ли не гробовой тишины. Осенние ночи тягостно длинные, спать на дежурстве не полагается, поговорить в полный голос нельзя! Остаются карты.

Без обычных шуток, без подтрунивания над неудачниками, без тех возгласов, которые сами собой подчас вырываются из стесненной груди, когда верная карта оказывается вдруг битой, — азартная молчаливая игра изматывает больше, чем беспокойный сон в душную ночь.

Поэтому так удивились офицеры радостно оживленному состоянию поручика Олсуфьева. Он сегодня не играл, а школьничал: подолгу задерживал карты в руках, улыбался чему-то, часто подносил карты к лицу, словно скрывался от чего-то.

— Что с тобой, Козлик?

Олсуфьев не отвечал, но по его разгоряченному лицу, по блеску в глазах угадывалось, что он возбужден.

Козлик действительно был возбужден. Он видел себя (так отчетливо можно видеть себя только во сне) в кабинете у Дубельта. «Ваше превосходительство! Вот она — рукопись!» Дубельт берет рукопись своими сухими пальцами, гладит ее.

«Олсуфьев! — говорит он растроганно. — Ты сослужил службу своему государю!»

«Распорядитесь, пожалуйста, чтобы отпустили со мной шарманщика Финоциаро!»

Дубельт зовет адъютанта:

«Выдать на руки Олсуфьеву шарманщика Финоциаро!»

— Козлик, — зашипел сосед слева. — С какой карты ты ходишь?!

Видение исчезло, но приподнятое, возбужденное состояние не покидало Олсуфьева. Он играл рассеянно и делал грубые промахи.

— С тобой сегодня невозможно! — решительно заявил сосед.

Нервы постепенно успокаивались, а успокоившись, Олсуфьев понял, что пока радоваться нечему. Ему повезло, но журавль-то еще в небе: ведь рукописи у него нет! Она в шкафу, и шкаф опечатан сургучными печатями… да и не в его квартире находится!

Рождались планы один смелее другого, и каждый следующий план, как и каждый шаг при подъеме в гору, приближал, казалось, Олсуфьева к цели.

К утру он уже был уверен: «Добуду!»

6

Караульная рота семеновцев вернулась в казарму; офицеры разошлись по домам.

За Олсуфьевым увязался поручик фон Тимрот — белобрысый, с тонким длинным носом и вытянутым, как у щуки, ртом. Олсуфьев думал о своем и не слышал, о чем говорит попутчик, но однообразный, как звук пилы, голос Тимрота раздражал.

— Прощай, я тороплюсь.

— Жаль, Олсуфьев, я полагал, что и ты честью нашего полка дорожишь.

— При чем тут честь полка? — насторожился Олсуфьев. — Ты о чем говорил?

— Об офицере нашего полка, который вел большую игру в каком-то доме: его там в шулерстве уличили.

— Врешь!

Тимрот остановился — его щучий рот вытянулся еще больше.

— Олсуфьев, — произнес он ледяным голосом, — ты забыл, что говоришь с фон Тимротом.

— Фамилию его назови!

— Фамилии не знаю. Мне описали только его внешность: большой, толстый, сопит, когда в карты играет.

— Кто сказал тебе?

— Благородный и уважаемый человек.

Сообщение взволновало Олсуфьева.

— Что же ты предлагаешь?

— Сегодня у нас в полковом собрании вечер, будут почти все офицеры. Игроки сядут за карты. Вот по приметам мы шулера и найдем.

В другое время Олсуфьев сам поднял бы на ноги весь полк: среди них, семеновцев, шулер! Но…

— Я занят, понимаешь, очень занят, не смогу быть сегодня в собрании. А ты, Тимрот, займись этим делом. Найди прохвоста! — Он поднял руку к козырьку фуражки и движением этой же руки остановил проезжающую пролетку.

Тимрот церемонно поклонился и отошел. Олсуфьев поехал на Сергиевскую, но Кушелева-Безбородко не застал дома. Оставив записку: «Ты мне нужен до зарезу!» — Олсуфьев отправился на Охту.

Сидя рядом с Тересой, глядя в ее печальные глаза, он говорил без умолку.

Тереса не прерывала его.

Обычно Олсуфьев деликатно спрашивал, что она делала, о чем думала, а сегодня он говорил о небе Италии, о пиниях и цикадах, и говорил отрывисто, неожиданно обрывая себя на полуслове, и Тереса чувствовала, что Олсуфьев думает о другом.

Это почувствовала и квартирная хозяйка.

— Поехали бы лучше домой, — мягко проговорила она. — Отоспались бы после этих караулов.

— Вы правы, Марфа Кондратьевна. Ночь не спал.

— Я вас поняла, — тихо промолвила Тереса по-итальянски. — Произошло что-то и, чувствую, важное. Не говорите, что именно, я вам верю, всем сердцем верю. — И по-русски добавила. — Поезжать домой.

Однако Олсуфьев поехал не к себе, а снова к Кушелеву-Безбородко. Тот оказался на этот раз дома.

— Новая беда? — спросил он с тревогой.

Театральным жестом Олсуфьев показал на книжный шкаф.

— Вот где мое спасение!

— Школьничаешь, Ника, а я, прочитав твою записку, подумал черт знает что. Любишь ты драматические положения. Но Чайльд-Гарольд из тебя не получится.

— Гриша! Ничего ты ровным счетом не понял! Положение в самом деле драматическое, но совсем не в духе Чайльд-Гарольда. Передо мной стоит гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?» Ответ на этот вопрос зависит от тебя одного.

— Что-то слишком туманно…

— Тогда выслушай.

И он рассказал, что произошло вчера на дежурстве.

— Гриша! — закончил Олсуфьев свое повествование. — Мое счастье в твоих руках. Дашь рукопись — Тереса спасена. Откажешь — Тереса погибнет.

— Ты с ума сошел! Разве я могу распоряжаться рукописью из опечатанного шкафа?!

— Я все продумал. За снятие печати полагается штраф — я его внесу. А рукопись получу обратно!

— Да кто тебе вернет ее?

— Государь! Дубельт отвезет ему рукопись в тот же день, как я ему передам. Государь принимает Дубельта утром и вечером. Если я передам рукопись Дубельту днем, он отвезет ее государю вечером между семью и восемью. Это будет в день моего дежурства. В восемь государь едет на прогулку и проходит мимо Синего зала. Я ожидаю его в коридоре, бросаюсь перед ним на колени и рассказываю историю рукописи. Ты знаешь Николая Павловича — он любит, когда перед ним душу свою раскрывают. К тому же я не ставлю его в трудное положение: он ничего французу не обещал. А тут перед ним возможность проявить великодушие. И он проявит его!

— А если нет?

— Не может государь жертвовать честью своего офицера для того только, чтобы сделать приятное чужеземцу-французу. Не может! Он поругает меня, дернет за ухо; все будет, знаю, но рукопись он вернет. Наконец, Гриша, клянусь тебе: я, Николай Олсуфьев, верну тебе рукопись! Хочешь, напишу клятву в виде расписки? — закончил он торжественно.

Безбородко отошел к окну, молча постоял там несколько минут. Ни судьба шарманщика, ни горе его дочери, ни отчаяние друга не интересовали его. Но, думал он, если откажешь Олсуфьеву, этот теленок с отчаяния может черт знает что выкинуть — еще к Елене поедет и такое наговорит…

— Ника, — начал он, повернувшись, — ты знаешь, что для тебя я готов сделать все. И сделаю! Но, прошу тебя, повремени несколько дней.

— Сколько?

— Сегодня у нас двадцать второе ноября. Отправляйся к Дубельту, скажи ему, что рукопись доставишь тридцатого.

— Почему? Почему не сегодня? Гриша! Понимаешь ли ты, что значат восемь дней для Тересы? Море слез, восемь бессонных ночей! Зачем эта проволочка? Ведь ты хочешь помочь мне, Гриша?!

— Хочу.

— Тогда дай рукопись сейчас. Прошу тебя!

Безбородко понял: отказать — значит поссориться, а этого он не мог позволить себе накануне помолвки с кузиной Олсуфьева.

— Бери! — сказал он решительно.

Олсуфьев заключил товарища в объятия; у него не хватило слов, чтобы выразить благодарность.

Безбородко подошел к шкафу и взялся за дощечку, на которую были наложены сургучные печати.

— Нет! — воскликнул Олсуфьев. — Ты не прикасайся. Я сам должен это сделать. — И закончил просительно: — Григорий, выйди из комнаты. Не надо тебе при этом присутствовать. Тебе будет неприятно.

Кушелев-Безбородко подчинился.

Когда дверь за ним закрылась, Олсуфьев написал записку:

Я, Николай Олсуфьев, самовольно, в отсутствие хозяина Григория Кушелева-Безбородко, вскрыл книжный шкаф и изъял из него рукопись Аристотеля о свете, что удостоверяю своей подписью.

гр. Н.Олсуфьев, поручик л. — гв. Семеновского полка.

Сорвав дощечку с печатями, он распахнул дверцу шкафа, положил на полку расписку и взял рукопись.

Дрожащими руками раскрыл он книжку. На обороте твердого переплета в верхнем углу приклеен книжный знак — большой прямоугольник шероховатой, с зеленым оттенком бумаги. Черной краской напечатана волнистая рамка, в рамке — могучий раскидистый дуб, под ним — прямыми четкими буквами: «Из собрания гр. А.А.Безбородко».

На первой чистой странице, в самом центре, выведено по-русски старательным писарским почерком:

Рукопись греческого ученого Аристотеля о свете

и о свойствах человеческого глаза.

Олсуфьев сознавал, что в его руках именно то, что ему нужно; не зная языка, на котором рукопись написана, переворачивая страницу за страницей, он точно силился проникнуть в ее содержание. Он ни о чем не думал — ни о Тересе, ни об ее отце, — он просто наслаждался.

— Не знал, что ты за это время изучил греческий язык.

Спокойный голос Кушелева-Безбородко, уже несколько минут наблюдавшего за своим другом, вернул Олсуфьева к действительности.

— Ты даже не подозреваешь, Гриша, что для меня сделал!

— Подозреваю… Но это только полдела — нужно еще, чтобы рукопись вернулась в шкаф.

— Вернется! Я сам поставлю ее на место! — Он обнял Безбородко и растроганно попросил: — Поедем на Охту. Тебе ведь эта история неприятна, я знаю. Но ты увидишь Тересу и поймешь меня, а если поймешь, то и оправдаешь.


За столом, кроме Тересы, сидели еще хозяин и хозяйка. Марфа Кондратьевна поклонилась остановившимся у порога офицерам и сказала:

— Прошу, господа, откушать с нами.

Олсуфьев подошел к Тересе:

— Мой друг Кушелев-Безбородко захотел сам сказать вам, что отец скоро будет с вами.

Девушка подняла глаза на Безбородко. В них были и благодарность и восхищение. Она знала из рассказов Олсуфьева, что Безбородко ездил куда-то хлопотать за ее отца, знала, что последний, решающий шаг связан с огромной жертвой с его стороны, и одно то, что Олсуфьев явился сегодня вторично, захватив с собой Безбородко, больше, чем длинные речи, убедило Тересу, что последний шаг уже сделан. Всю свою признательность она хотела выразить в своем взгляде.

Красота девушки поразила Кушелева-Безбородко. Рядом со стройной, легкой Тересой память оживила Елену — хромую, большеротую. И вспыхнула в Безбородке злоба против Олсуфьева, которого полюбила Тереса, и против Елены, которая лишена прелестей Тересы.

Эта внезапная перемена не ускользнула от взгляда Тересы. Она тихо спросила:

— Сеньор, я вас чем-то огорчила? Если… — И замолчала: что-то дикое, хищное мелькнуло во взоре Безбородко.

Хозяин, бородатый коренастый человек, указал Олсуфьеву на стул рядом с собой и доверительно шепнул:

— Тут парень какой-то зачастил, из их, видать, братии. Такой же смурый и глазастый.

— Сюда заходил? — насторожился Олсуфьев.

— Нет. Вокруг дома чего-то вынюхивает. Тереса увидела его из окошка и как крикнет: «Кальяри!» А что такое «кальяри» — не понимаю я ихнего языка.

— Когда это было?

— Намедни, как вы только ушли.

За спиной Олсуфьева остановился Безбородко.

— Ника, я пошел.

— Почему вдруг?

— Мне нужно. — И без дальнейших объяснений направился к двери.

Олсуфьев пришел домой поздно. Ощущение удачи его не покидало ни на минуту, но ощущение это было почему-то замутнено: наряду с радостной взволнованностью жило в нем беспокойство.

Олсуфьев попробовал было доискаться причины своего беспокойства, но, так и не разобравшись в нем, прилег на диван и вскоре уснул.

Он проснулся внезапно, словно его кто окликнул. На столике рядом с диваном горела свеча. Мгновенно возникли перед глазами свечи в высоких подсвечниках, карточный стол…

«Шулер!» — вынырнуло из памяти.

Олсуфьев оделся и вышел на пустынную ночную Мойку. Не найдя там саней, он побежал на Невский.

Перед офицерским собранием стояли выезды в несколько рядов; из окон лился яркий свет.

Олсуфьев поднялся в парадный зал. Молоденький офицер с повязкой распорядителя танцев на рукаве, держа за руку свою даму, выписывал петли и зигзаги, а за ними, также рука в руку, змеился длинный хвост.

Среди танцующих Тимрота не было.

Олсуфьев направился в большую столовую. За длинным столом сидели старшие офицеры с женами и почетные гости. Свечи в люстре были уже погашены, горели только в настенных бра, освещая затылки и спины гостей зыбким желтоватым светом. Олсуфьеву показалось, что все спят. Лишь один древний старичок генерал, весь увешанный орденами, что-то рассказывал, и — странно — на два голоса: то высоким, визгливым — детским, то грубым, с хрипотцой — строевым.

И тут тоже Тимрота не было.

Олсуфьев направился в боковую комнату, в карточную. Там было чадно и шумно. Болотными гнилушками мерцали свечи в высоких подсвечниках.

— Козлик! Козлик!

За столом сидели шесть офицеров — среди них и Тимрот. Большой, грузный капитан Елагин из 3-й роты, сидевший за узким концом стола, тасовал колоду карт.

— Садись, — предложил он Олсуфьеву.

— У вас ведь комплект, — ответил тот.

— Фон «Тмин-в-рот» не в счет.

Тимрот резко произнес:

— Попрошу вас, господин капитан, моей фамилии не коверкать!

— Вы не кошка, не фыркайте, — спокойно ответил Елагин. — Фамилия тут ни при чем. В четвертой роте есть поручик Свиньин. Фамилия хлевом отдает, а человек каких кровей? Чуть ли не Мономахович! Не в фамилии дело, господин поручик, а в человеке. Поняли, герр Тмин-в-рот?

— А я, по-вашему…

— Вы, — не дал ему закончить Елагин, — именно то, что я о вас знаю.

Тимрот встал; его щучий рот округлился:

— Господин капитан, вы злоупотребляете своим званием. Я таких намеков не потерплю!

— Стерпите, фон Тмин-в-рот, — смотря прямо в глаза Тимроту, строго произнес Елагин и тихо, как бы про себя, добавил: — А может, наконец решились сменить мундир?

— Что ты вечно к нему вяжешься? — сказал раздраженно Олсуфьев, которому не терпелось поговорить с Тимротом.

— Он знает почему. — И быстро начал тасовать карты. — Давайте играть! Ставки! Сдаю!

Елагин роздал карты, поднял свои и… засопел.

Олсуфьев посмотрел на капитана: большой, толстый, сопит. Тут Олсуфьев расхохотался так, что соседи по столу в недоумении взглянули на него.

— Солнечный удар? — спросил Елагин.

— Хуже, — ответил Олсуфьев весело, — меня пытался обыграть шулер.

— Как это пытался? — недоумевал Елагин. — Игра не состоялась?

Олсуфьев, все еще смеясь, обратился к Тимроту:

— Как, по-твоему, состоялась игра?

Тимрот не ответил — ушел.

— Наконец-то, — проговорил Елагин.

Играли минут десять, и вдруг из коридора донесся шум. Шум нарастал. Послышался топот ног.

Игроки вышли в коридор.

— Что случилось? — перехватил Елагин пробегающего офицера.

— Поручик Бояринов выплеснул бокал шампанского в лицо французскому дипломату.

— Воды у него под рукой не было? — возмутился Елагин. — Мальчишка!

Шум улегся. Игроки вернулись к своему столу.

Уже под утро, закончив игру, Олсуфьев обратился к Елагину:

— Мне необходимо завтра быть во дворце. А в карауле твоя рота. Поменяемся. Я пойду завтра вместо тебя, а в четверг ты заменишь меня.

— Согласен. Договорись с адъютантом.

Они не заметили, что за их спиной стоит вынырнувший откуда-то Тимрот.

7

Все произошло не так, как виделось Олсуфьеву за карточным столом, хотя в конечном счете получилось одно и то же. В два часа дня, отпросившись у командира караульной роты, Олсуфьев поехал в III отделение.

Дубельт сидел за огромным письменным столом в глубине кабинета. Штофные обои, мебель, занавеси, ковер на полу, картины на стенах — все было выдержано в одном тоне: вишнево-красном. Дубельт был в голубом мундире, но в своем высоком красном кресле и в сумерках затемненной красными шторами комнаты он также казался вишнево-красным. За спиной Дубельта в двурогих бронзовых бра горели свечи, и свет от них, неяркий, как бы красным куполом накрывал письменный стол.

— Неужели принес? — спросил Дубельт, напряженно следя за приближающимся офицером.

Вместо ответа Олсуфьев положил на стол рукопись. Серые глаза Дубельта оживились.

— Неужели принес? — повторил он, и в его голосе зазвучали теплые нотки. — Молодец, Олсуфьев! Сегодня же доложу о тебе его величеству! — Ему бросился в глаза книжный знак. — Безбородко! Так ты ее у Александра Григорьевича добыл?

— Никак нет, не у Александра Григорьевича.

— Все еще секреты? Ну, бог с тобой! Важно, что добыл, что услужил своему государю. — Он взял со стола синюю папку, потряс ею в воздухе. — Доклад! Сегодня представлю его на высочайшее усмотрение. Тут и твой шарманщик. Обрадуй крошку… — Он вышел из-за письменного стола, положил руку на плечо Олсуфьева. — Отец этой крошки далеко не ангел, для него убить человека, что для тебя стакан чая выпить, и… любит свою дочь. Помни об этом, Олсуфьев. А теперь — ступай. Завтра зайди ко мне в это же время.

Олсуфьев забыл, что у подъезда его ждет карета, — он вернулся в Зимний дворец пешком.

Дубельт, прежде чем усесться в кресло, вызвал звонком адъютанта.

— Запиши три фамилии. Григорьев Василий Васильевич, Казембек Александр Касимович, Хвольсон Даниил Абрамович. Снаряди трех курьеров, дай каждому по одному адресу — пусть привезут этих господ сюда.

Через час в кабинет входили три человека — цепочкой, один в затылок другому. Впереди Казембек — крупный, рыхлый, с круглой темной бородой, а на лысой голове не то монашеская скуфейка, не то татарская тюбетейка; за ним худощавый Григорьев; последний — Хвольсон, молодой человек лет 28–29, с тонким носом и большим ярким ртом. На всех лицах недоумение и страх.

Дубельт пошел им навстречу, пожал руки.

— Господа, — начал он приветливо, — хорошо, что вы явились сегодня, а не «в любой ближайший день», как я просил передать. Вам сообщили, какая у меня к вам просьба?

— Нет, — хмуро ответил Казембек. — Я сегодня приехал из Казани, в постели лежал, а ваш офицер приказал одеваться и повез сюда.

Дубельт раздраженно позвонил. Явился адъютант.

— Почему не сообщили господам ученым, по какому поводу их приглашают? Почему такую горячку пороли? — спросил он раздраженно. — Взыскать с этих олухов!

После ухода адъютанта, успокоившись, Дубельт продолжал:

— Простите усердных не по разуму служак. Это про них Крылов писал: заставь дурака богу молиться, он лоб расшибет.

Григорьев и Хвольсон обменялись лукавым взглядом; Казембек хмуро изучал свою правую ладонь.

— Вот какая просьба у меня к вам, господа ориенталисты. Его величеству угодно знать, подлинная ли это рукопись и какова ее ценность. — Он протянул рукопись.

Рукопись переходила по старшинству: сначала ее рассмотрел Казембек, за ним Григорьев, потом Хвольсон. Дубельт следил за учеными. Казембек двигал губами, точно сосал конфету; у Григорьева разрумянилось лицо и напряглись мышцы на худой шее; у Хвольсона задрожали крылья тонкого носа.

— Генерал, — запинаясь, промолвил Казембек. — Откуда у вас эта рукопись? В каталоге аббата Руайе она числится украденной и находящейся в нечестных руках.

Дубельт поморщился и сухо переспросил:

— Какова же ее ценность?

— Ценность?! — ответил Казембек с негодованием. — О какой ценности вы, генерал, говорите? Денежной? Не знаю. Может быть, десять тысяч, а то и все сто. Но разве ее ценность может быть исчислена рублями? Рукопись — звено в золотой цепи развития человеческой мысли.

— И очень важное звено! — подхватил Хвольсон.

— Именно, Даниил Абрамович! — Григорьев вскочил на ноги. — Господин генерал! Доверьте эту рукопись нам. Хотя бы на короткое время. Мы дополним перевод Эль-Хасана.

Поднялся и Дубельт. Он сухо ответил:

— Я доложу государю вашу просьбу, господа. — И протянул руку. — Не смею задерживать вас. Еще раз прошу прощения за грубость моих слишком усердных служак.

8

Ровно в семь к Зимнему дворцу подъехал Дубельт со своим адъютантом Оржевским, известным в литературном Петербурге под кличкой «Дароносец». По своей должности в цензурном комитете Дубельт пользовался услугами этого находчивого и приятного в обхождении жандармского поручика: через него он передавал выговоры редакторам, цензорам и издателям.

От Невы веяло свежестью талого снега. Чистым серебром светились деревья Летнего сада.

Дубельт глянул в высокое небо, вздохнул и направился к подъезду; за ним — Оржевский, размахивая в такт шагам синим сафьяновым портфелем.

Они разделись в гардеробной, поднялись по белой мраморной лестнице, а на полукруглой площадке, где два парных караула семеновцев охраняли подступы к коридорам, Дубельт оправил перед зеркалом мундир и пригладил редкие волосы. Убедившись в том, что рукопись Аристотеля на месте, в портфеле, который поручик держал на весу, начальник III отделения направился строевым шагом в сторону царского кабинета. За ним, нога в ногу, следовал Оржевский, зажимая портфель правым локтем.

Перед Синим залом, где помещались офицеры дежурной роты, Дубельт остановился.

— Поговори-ка с офицерами, узнай подробнее о вчерашней истории, — сказал он поручику на ухо и тем же строевым шагом направился дальше.

Оржевский постоял немного, провожая взглядом удаляющегося начальника, и, переложив портфель в левую руку, правой раскрыл тяжелую дверь.

В Синем зале было серо от табачного дыма. Вдоль стен стояли кожаные диваны. В углу, где два дивана образовали букву «Г», за круглым столом играли в карты. Человек восемь офицеров следили из-за спин сидящих за игрой.

На приветствие жандармского поручика ответили корректно, не обнаруживая, однако, желания вступить в разговор. Оржевский не удивился: он знал, что гвардейцы недолюбливают жандармов.

Не выпуская из рук портфеля, он подсел к поручику фон Тимроту, который, сидя на диване, наблюдал за игрой.

— Весело было вчера? — спросил Оржевский своего соседа.

— Сначала да, — ответил фон Тимрот сухо, — а вот потом…

— Слышал… Бояринов отличился. Но почему он вспылил?

— Пьян был.

Один из игроков поднялся из-за стола.

— Голова трещит, — сказал он.

— Поручик Оржевский, — официальным тоном обратился к жандарму банкомет, — место очистилось. Не угодно ли за четвертую руку сесть?

— Меня могут скоро позвать.

— Вы разве этикета, поручик, не знаете? Вы нужны будете своему патрону ровно через тридцать минут.

Дворцовые порядки Оржевский знал хорошо. В кабинет к императору можно было входить только с пустыми руками. Сначала шел устный доклад, и лишь после него Николай давал разрешение допустить адъютанта или секретаря с портфелем.

— Где наше не пропадало! — лихо ответил Оржевский. — Сдавайте, капитан, а я отлучусь на одну минуту. — Взял под мышку портфель и вышел из комнаты.

Вскоре вернулся, прислонил портфель к спинке дивана.

— Поехали на курьерских! — сказал он и взял со стола уже сданные ему карты.

Игра сразу оживилась; ставки росли. Оживились и стоявшие сзади наблюдатели: каждая удача за круглым столом вызывала гул одобрения, промах — взрыв возмущения.

Явился Олсуфьев. Он увидел жандарма, подошел было к нему, но свернул с полпути и прилег на первый рядом с дверью диван.

— Козлик! — позвал капитан. — Ко мне в долю!

Олсуфьев не откликнулся. Его то знобило, то в жар бросало. Приближалась минута, когда он падет на колени перед царем… Ночью, думая об этой минуте, он был уверен, что нужные, горячие и убедительные слова появятся сами собой, а вот сейчас, когда маленькая стрелка на часах неумолимо приближалась к цифре «8», исчезли даже те слова, которые были заранее подготовлены…

— Поручика Оржевского в приемную! — плацпарадным голосом объявил камер-лакей, появившийся в дверях.

Оржевский бросил карты на стол, сгреб свои деньги, вытер руки платком и, взяв портфель с дивана, поспешил в приемную.

Там уже ждал его Дубельт.

— Мог бы поторопиться, — сказал он укоризненно, принимая портфель из рук раскрасневшегося поручика.

Дубельт вернулся в царский кабинет.

— Ваше величество, вот рукопись, — сказал он, подойдя к письменному столу.

Он раскрыл портфель, пошарил в нем рукой и… обмер. Его лицо окаменело, в глазах застыл такой ужас, словно рука его угодила в пасть тигра.

Николай понял, что рукописи в портфеле нет, но в это мгновение его больше занимал Дубельт, чем рукопись. Император Николай старался внушить страх всем, с кем сталкивался по делу, но такого глубокого, беспредельного страха он еще не видел ни в чьих глазах.

— Что случилось? — спросил он после долгого молчания.

Придя в себя, Дубельт еще раз проверил содержимое портфеля — рукописи не было.

— Вчерашнее происшествие, видимо, разволновало меня больше, чем я предполагал, и в волнении я забыл положить рукопись в портфель.

Дубельт знал, чем и как можно отвлечь внимание своего государя от опасной темы: Николай, распространяя вокруг себя страх, сам вечно жил в постоянном страхе.

— Какое происшествие?

— Семеновцы чествовали вчера господина Пиетри. Как известно вашему величеству, господин Пиетри был в очень недавнем прошлом якобинцем. В искренность его раскаяния мои парижские агенты не верят. С первого дня его приезда в вашу столицу меня интересовало, что он ищет у нас. И вот вчера у семеновцев господин Пиетри попытался вести неблаговидные, в ущерб вашей державе, разговоры…

— И мои офицеры слушали?

— Ваши офицеры преданны своему государю. Семеновец Бояринов выплеснул бокал шампанского в лицо якобинцу.

— Ду…бельт? — пренебрежительно сказал Николай, предполагая, что про бокал шампанского тот присочинил.

Дубельт густо покраснел. Не пренебрежительный тон Николая обидел его; к этому тону он давно привык. Но Николай впервые назвал его «собакой»: фамилию Дубельт он произнес с немецким акцентом и раздельно так, что получилось «Ду бельст».[2]

— Ваше величество…

Николай не дал ему закончить фразу:

— Вручи завтра же подорожную господину Пиетри.

— Смею просить повременить два дня.

— Зачем?

— Я еще не закончил деловой беседы с господином Пиетри. Он будет служить вам, ваше величество, но состоять будет не при господине Тьере, а при принце Луи Наполеоне. У принца высокая цель: через президентство — к императорскому трону, а эта высокая цель совпадает с замыслами вашего величества: побольше королей в Европе.

Николай окинул шефа жандармов пристальным взглядом: вот каков он, рыжий Дубельт! Сложную французскую проблему он низвел к чему-то весьма простому: принц-президент — нелепость, но принц-король — традиция, и эта традиция может привести Луи Наполеона к трону.

Николай прошелся по кабинету, затем резко остановился и сказал отрывисто:

— Меня беспокоит состояние здоровья Мордвинова. Не посоветовать ли ему выехать в деревню на свежий воздух?

Дубельт хотел произнести несколько сочувственных фраз в защиту Мордвинова, но воздержался: такого явного лицемерия даже Николай не стерпел бы.

9

Олсуфьев зря промаялся в коридоре до девяти часов: в этот вечер Николай на прогулку не поехал.

На следующий день, как было условлено, Олсуфьев явился в III отделение. Его принял старший адъютант.

— Его высокопревосходительство очень занят, — сказал он, нажимая на слово «очень».

— Я подожду.

— Не имеет смысла. Его высокопревосходительство не скоро освободится. Очень не скоро.

Олсуфьев понял, что адъютант получил на этот счет указание от Дубельта.

— Могу я поговорить с поручиком Оржевским?

— Вряд ли, — вежливо ответил адъютант, — во всяком случае, не в ближайшие недели.

— Не понимаю.

— Что же тут непонятного? Поручик Оржевский отбыл вчера ночью в Сибирь.

Олсуфьев ошалело посмотрел на адъютанта:

— Что случилось?

— Случилось? Ничего. Просто поручику Оржевскому скучно в Петербурге стало. Вот и попросился в Сибирь.

В словах адъютанта послышалась такая ирония, что Олсуфьеву при всей его взволнованности нетрудно было догадаться: вчера произошло что-то чрезвычайное и это чрезвычайное имеет отношение к нему, Олсуфьеву. Случайности совпали одна с другой неспроста: царь не поехал на обычную ежедневную прогулку, хотя он здоров; Дубельт, назначив ему прием, не желает его принять; поручик Оржевский, который принес во дворец рукопись, скоропалительно сослан в Сибирь…

— Могу я посетить своего родственника, полковника Владиславлева?

— Пожалуйста, — согласился адъютант. Он вызвал ординарца. — Проводите поручика к полковнику Владиславлеву.

Поблагодарив адъютанта, Олсуфьев направился вслед за ординарцем.

Владиславлев обрадовался, увидев его.

— Само провидение тебя направило ко мне! Садись, кури и рассказывай!

— О чем?

— Что ты видел и что слышал вчера на дежурстве? — Он взял со стола список с фамилиями. — Видишь, Николай Олсуфьев под номером седьмым. Я должен и твоей особой, стало быть, заняться! Объясни мне, почему два поручика первой роты, ты и Тимрот, оказались вчера в карауле в составе третьей роты? И почему именно ты? Что тебе — дворцовые караулы полюбились? Зачем ты в эту кашу полез?

— В какую кашу?!

— Несчастный! Дубельт рвет и мечет.

— Владимир Андреевич, — взмолился Олсуфьев, — прошу тебя, скажи, что произошло?

— Произошло то, что государь приказал допросить всех вас с пристрастием! Вот что произошло! Но ты? Зачем пошел ты вчера в караул?

Дальше не имело смысла скрывать. Олсуфьев рассказал Владимиру Андреевичу, почему он вчера оказался в карауле, рассказал подробно обо всем — от беседы за царским ужином до последнего разговора с Дубельтом.

Прошло несколько минут. У Владиславлева был вид человека, оглушенного ударом; он смотрел на Олсуфьева застывшими, слепыми глазами.

— Бедняга Николай, — сказал он наконец, — рукописи нет… украли ее… Дубельт подозревает офицеров караула… И тебя в их числе…

Олсуфьев зажал рукою рот, чтобы не крикнуть.

10

О скандале в Зимнем говорил весь Петербург. Царь неистовствовал. III отделение и дворцовая полиция занимались поисками вора. Арестовали многих. От офицеров, дежуривших во дворце в тот злополучный вечер, Дубельт потребовал письменного заверения, что они «к известному инциденту не причастны». Из двенадцати офицеров подписку дал один только поручик фон Тимрот — остальные, возмущенные тем, что их подозревают в краже, не только отказались дать подписку, но в тот же день передали командиру полка прошения об отставке.

Пострадал и поручик Кушелев-Безбородко. Именно в нем царь увидел начало всей неприятной истории.

— Убрать из гвардии сопляка!

И если б не граф Адлерберг, укатали бы Григория Безбородко в какой-нибудь Белебей или Повенец для «прохождения службы в местном гарнизоне». Адлербергу удалось убедить Николая, что Безбородко действовал из благородных побуждений: хотел выручить своего друга Олсуфьева.

— Кстати, ваше величество, Олсуфьев приходится близким родственником моей жене…

Этот довод решил дело: «сопляка» оставили в Семеновском полку.

Поручик в опале! Смешно, но и трагично. Двери сановных гостиных закрылись перед ним, и, в первую очередь, захлопнулась дверь во дворец графа Адлерберга. Честолюбивого поручика спихнули с заветной лестницы, с первой ее ступеньки.

Безбородко написал письмо Олсуфьеву, злое и резкое, хотя понимал, что тон письма был вызван не столько пропажей Аристотелевой рукописи, сколько положением, в котором он, Кушелев-Безбородко, очутился. Ведь он лишился надежд на хроменькую Елену и не столько на нее, сколько на ее всесильного отца.

Ответа на это письмо Безбородко не получил. Тогда он написал Тересе, что Олсуфьев поступил с ним «неблагородно», что Олсуфьев человек ветреный, легкомысленный, а ей, неопытной девушке, нужен серьезный и верный друг.

И на это письмо он не получил ответа.

Прошло около месяца. Безбородко отправился на Охту, а там узнал, что Тереса и освобожденный из-под ареста старик Финоциаро переехали куда-то.

«Конечно, к Олсуфьеву!» — решил Безбородко.

— Подлец! — сказал он вслух. — Мне карьеру сломал, а сам радуется жизни… Это так с рук тебе не сойдет!.. Не сойдет!

Загрузка...