Я согласился выпить деми в баре, но сесть за стол наотрез отказался. Я не умею работать посетителем. Впрочем, Наташка и не ожидала, что я соглашусь. И все же она не может отказать себе в удовольствии указать мне на мои будто бы слабости.
— Несовременный ты человек, Лимонов.
Мы вышли из кафе к мосту Арколь и, перейдя дорогу, пошли по набережной к центру Парижа.
— Я именно современный человек, и потому не люблю тратить время попусту. Сидеть в кафе — занятие девятнадцатого века. К тому же алкоголь в кафе дорог. За ту же цену, вместо 50 граммов виски в кафе можно выпить полбутылки виски дома.
— Дома неинтересно. Я люблю сидеть в кафе. Видишь, какие мы с тобой разные!
Она остановилась, чтобы прикурить. Листья под нашими ногами скрежетали, как оцинкованное железо. Только несколько розовощеких букинистов в теплых сапогах (бутылка кальвадоса или коньяка наверняка спрятана между книгами) расхаживали по набережной. Я вытащил Наташку на прогулку. Мы направлялись в музей Великой Армии.
— Разумеется, мы разные. Ты принадлежишь к поколению юных потребителей, раздраженных тем, что блага цивилизации не бесплатны, меня же возмущает сама эта цивилизация…
— Ох, какой ты важный, Лимончиков! Наверное, потому, что ты маленький. Ты принадлежишь к поколению недокормышей…
— Найди себе большого. Во мне 1,74. Я среднего роста.
— Я не хочу большого.
Она взяла меня под руку. Через некоторое время я выдернул руку.
— Не любишь ты ходить под руку и не умеешь, Лимонов. Ты должен держать руку твердо согнутой в локте, чтобы женщина могла бы на нее опираться.
— Это если женщина — калека. А ты — здоровая кобыла.
— Вот какого ты обо мне мнения, Лимонов. Алкоголичка, кобыла… Зачем же ты живешь с Наташей, если Наташа такая плохая?
— У тебя есть определенные достоинства…
— Ох, неужели? Расскажи мне о моих достоинствах, а, Лимончиков!
— Я не умею…
— Конечно. Ты умеешь только критиковать меня. Никогда я не слышала от тебя ни слова поддержки или одобрения. Ты не поощряешь меня…
— Хорошо. Вот тебе комплимент. Иногда ты напоминаешь мне суровых девушек другой эпохи, «гуд бэд герлс». Героинь, которых обычно играла Лорен Бокал, затянутая в узкие юбки, жакет с плечами, спокойная, презрительная и не прощающая мужчине слабостей.
— Ой, как приятно! — Наташка даже взвизгнула. — Продолжай, продолжай, не останавливайся!
— Даже Хэмфри Богарту было нелегко заслужить доверие таких девушек. Эту породу — «гуд бэд герлс» не проведешь, и если ты фэйк, то ты немедленно увидишь это в их глазах… В этих девушках было нечто пикантно-мужское. Ты помнишь, в одном из фильмов, я забыл название фильма, Богарт называет Лорен Бокал «кид» — козленок, в мужском роде…
— Ой, Лимонов, я забыла тебе рассказать… Я вчера села в метро, и какой-то мальчишка, пьяный дохляк, сел рядом. Смотрел, смотрел на меня, потом вдруг наклонился ко мне и прошептал: «Извините, мадемуазель, ву зэт бразилиан травести?» Какой сукин сын! Правда, стеснялся очень. Разве я похожа на мужчину, Лимонов? — В голосе ее прозвучала обида.
— Не в большей степени, чем Лорен Бокал. Это потому, что ты большая и агрессивная… — Я засмеялся, представив себе, каким взглядом посмотрела на пьяного мальчишку Наташка.
— Но как же сиськи, попа и, главное, пизда? Что же их не видно, Лимонов?
— В следующий раз подними юбку и покажи им, что у тебя там… — посоветовал я, хохоча.
— Привыкли французы к своим карлицам. В Лос-Анджелесе никто не называл меня травести… Ой! — вдруг взвизгнула она и, метнувшись ко мне, вцепилась мне в руку. — Какая гадость!
Раскатанная шинами автомобилей у самой обочины тротуара валялась шкурка крысы. Ничего удивительного. Здесь множество зоомагазинов, зерно, а значит, и грызуны.
— Крысиная шкурка, только и всего. Помню, в Харькове Анна работала в мебельном магазине, я пришел к ней в перерыв, и, ища, где бы поебаться, мы наткнулись в кустах на посиневший труп человека…
— Замолчи, Лимонов, пожалуйста!
Некоторое время мы шагали молча, и я пытался понять, что ей не понравилось. Она одинаково не любит и трупы, и моих бывших жен. Неожиданно она обогнала меня и устремилась аллюром вперед. Я успел заметить, что физиономия у нее сделалась злой.
— Эй, ты куда разогналась! Что за психическая атака?
— Никуда! Почему ты шагаешь впереди, как арабский шейх, а я должна плестись за тобой?
— Тротуары в Париже узкие, народу обычно толпы, сумасшедшая… Ходить рядом неудобно…
— Конечно, ты главный, поэтому ты должен идти впереди!
— Что ты, как отсталое меньшинство, качаешь свои права. Ну ходи ты впереди. Однажды я шел с Леной…
— Ебала я твою Лену!
— Не будь абсурдной. Послушай!
— Не хочу слушать!
Одно имя этой бывшей жены способно испортить ей настроение. Я очень стараюсь помнить о Наташкиной аллергии, но иногда забываю… Но я намерен досказать свою историю. Я не намерен попустительствовать глупости. Я прибавил шагу и почти побежал рядом с ней.
— Лена шла впереди, а я — сзади. Она тоже боролась за женские права. Навстречу шел маленький хулиган, лет сорока, и вдруг выставил руку, и сделал вид, что хватает ее за пизду…
— Так ей и надо, выпендрежнице! — тигр предсказуемо размягчился и сбавил скорость.
— На этом примере, Наташа, ты, надеюсь, убедилась в очевидном удобстве обычая хождения самца впереди самки?
— Ни в чем я не убедилась. Ебала я феминизм! Мужик должен быть мужиком, джентльменом.
— Но тогда и женщина должна вести себя, как дама, как леди. Современная же баба хочет иметь свои новые свободы, доставшиеся ей в последние полвека, а от мужика она ожидает поведения, характерного для самца европейского высшего общества конца девятнадцатого — начала двадцатого века. «Ваш покорный слуга», пальто подает, цветочки, автомобиль-коляска, вздыхает послушно на расстоянии, если «леди» не хочет его видеть, а желает развлекаться с «трак-драйвером». Хуюшки…
— Ты никогда не покупал мне цветов…
— Как настоящая женщина, ты помнишь только то, что хочешь, тигр. И это самое мощное доказательство того, что ты не бразильский травести. Покупал, и не раз…
На мосту Александра Третьего я сказал ей:
Рыжий Игорь предложил установить здесь шлагбаум и взимать плату за проезд через мост, как при въезде в Манхэттен. А дивиденды распределить между парижскими русскими. Ведь сукин сын царь денежки наших предков вложил в этот мостик. Значит, мы имеем право на проценты от прибыли.
Предложение Рыжего не вызвало в ней энтузиазма, после моста Искусств физиономия у нее все еще хмурая. Может быть, она думает об экс-Елене, которую я имел неосторожность упомянуть? При переходе к эспланаде Инвалидов я пытаюсь взять ее за руку, но она отдергивает руку.
— Ты что, в плохом настроении, тигр?
— Ты не умеешь со мной переходить через дорогу.
— Завтра я нарисую тебе картину «Большой Тигр и Маленький Лимонов переходят дорогу у моста Александра Третьего».
На сей раз мне удалось выжать из Наташки улыбку. Приключения Большого Тигра и Маленького Лимонова всегда вызывают в ней умиление. Я придумал эту банддессине серию однажды ночью, когда она не могла заснуть и просила сказку. С тех пор Большой Тигр и Маленький Лимонов совершили немало подвигов. Я нарисовал и пару картинок, изображающих Большого красноволосого Тигра и Маленького Лимонова в сером плаще.
На эспланаде Инвалидов она взяла меня под руку. Это не значит, что установился прочный мир и хорошая погода. Уже через несколько минут она может зарычать или обидеться. Мы дружно прошагали мимо играющих в шары. Ко всему, кроме игры, безучастные, они все же разогнулись, чтобы рассмотреть тигра в черной шляпе, алое знамя волос плясало по плечам. Под лучами всеобщего внимания она оживилась, возбудилась, даже захохотала. Повиснув на мне, она несколько раз дернула меня, как тряпичную куклу.
— Эй, легче, не возбуждайся! Доктор в школе ведь советовал твоей маме поить тебя бромом?
— Что, пошутить нельзя, да? Побаловаться?
— Шутки у тебя тигриные. Взять и откусить дрессировщику руку. Сломать ребро…
— А что ты такой дохленький, Лимонов…
— В нос хочешь? — ласково спросил я. — Кстати, я нашел черновик песни, оригинал которой ты оставила в студии черной группы, когда напилась и поскандалила. «Фючур таймз».
— Вот молодец! И дневничок я тогда оставила. Как жалко дневничок!
— Дура потому что. Нужно было вернуться за дневником… Вот слушай, я пропою тебе куплет:
«Анархитс энд фашистс гат зэ сити
Ордэр нью!
Анархистс энд фашисте янг энд притти
Марчинг авеню…»
Дальше слышен тяжелый барабанный грохот шагающих колонн фашистов и анархистов: «Там-та-та-там! Там-та-та-там!» и припев:
«Фючур таймз ар найз
Дэф из ан зэ райз…»
— Ты, Лимонов, поешь ее на мотив какой-то советской песни. Ха-ха!
— Это уже ваше дело, мадам, придумать мотив, а не мое. Достаточно того, что я сочинил текст. И хороший текст. Не какую-нибудь жвачку для тех, у кого только что появился волосяной покров у гениталий. Не «Ай лав ю, бэби…»
— Я не мадам, а мадемуазель.
Она откашлялась и загудела: «Анархистс энд фашисте… Анархисте энд фашистс гат зэ сити…»
— А ты, тигр, поешь на мотив «Лили Марлен…»
— Уж лучше на Лили Марлен, чем на комсомольскую песню.
В редком единодушии, держась за руки, соединенные внезапно найденным общим ритмом, мы вступили на территорию музея Великой Армии и прошли между военными и полицейскими.
«Фючур таймз ар найз
Дэф из ан зэ райз…»
Она расстроилась, что тело Наполеона невозможно увидеть. Кто-то соврал ей, что Наполеон лежит в хрустальном гробу.
— Это Рейган будет лежать в хрустальном гробу. Как спящая красавица, — съязвил я.
— Ты же сказал, что Рейган — это Кащей Бессмертный русских сказок. Кащей на то и Бессмертный, что не умирает никогда.
— Ошибаешься. Кащеева смерть спрятана в сундуке, где-то на краю мира. Может быть, имеются в виду калифорнийские горы. Сундук спрятан меж ветвей дерева. Дерево, как ты себе можешь представить, засекречено и ужасно охраняется. А если храбрец все же доберется до сундука и откроет его, то оттуда выскочит заяц. Если успеть пристрелить зайца, из него вылетит утка. Если снайпер сшибет и утку, из нее вывалится яйцо и упадет в Пасифик ошэн, и его проглотит рыба, эцетера. История длинная. Кащеева же смерть не то в иголке, не то в игольном ушке, я запамятовал, где именно. Кажется, нужно сломать иголку. Но Кащей смертен. И храбрый Иван в конце концов одолевает Кащея.
Я сфотографировал ее рядом с собакой Наполеона и рядом с его лошадью — Визирем. Я терпеливо отфотографировал тигра рядом с представителями всех родов войск наполеоновской эпохи. Наташка оказалась выше всех драгунов и кирасир, и уж много круче в плечах. Через несколько часов по визжащим паркетам музея мы, бездыханные, сошли вниз. В су-соль заманчиво взрывалось что-то, и взрывы из темноты комментировал приятный голос. Мы заглянули. Показывали фильм о второй мировой. Бесплатно.
— Посидим немного? — устало предложил тигр.
Мы просидели до самого окончания фильма. Мы увлеклись фильмом. А когда показали, как по ледяному Ленинграду везут на санках увязанные в одеяла жалкие маленькие трупики блокады, Наташка разрыдалась. И у меня — супермена защипало в глазах, когда по белому снежному полю побежали в атаку люди в длиннополых шинелях и западали, скошенные пулеметным и орудийным огнем. Я, сощурив глаза, попытался найти среди них дядю Юру или дедушку Федора, но близко их не показали. Восточному фронту вообще в фильме было уделено мало места. С большим удовольствием демонстрировались подвиги союзников в Северной Африке, среди экзотики и песков. Разумеется, своя рубашка всегда ближе к телу.
Выбравшись на поверхность, мы обошли периметр двора. Пушки всех времен и народов были выставлены на обозрение в большой галерее. В самом дворе под открытым небом также помещалось несколько уродливых коротких и толстодулых богов войны. К ним мы подошли к последним. Пушки оказались французскими, девятипудовыми, отлитыми в 1810 году. С 1815 по 1945 пушки находились в плену в Берлине.
Похлопав пушки по зеленым загривкам, заглянув в дула, мы собирались было покинуть территорию музея, уже посвистывали служители и полицейские, выставляя посетителей, как вдруг Наташка позвала меня:
— Эй, Лимонов, тут по-русски на стволе!
Я подошел поглядеть. Штыком или зубилом, глубоко, на стволе было выбито: «Берлин посетили 7 мая 1845 г. — Турковский, Кольцов, Шония И., Кондратенко.»
— Посетили! — захохотал я. — Поспорить готов, Наташа, что это им политрук перед взятием Берлина лекцию прочел. О гуманизме. Зная слабость солдата к сохранению своего имени, раз уж тело может исчезнуть в завтрашней атаке, политуправление армии наверняка обязало политруков провести работу с солдатами. Может быть, и листовку выпустили. Ругательства запретили высекать, и слово «оккупировали» не употреблять. В крайнем случае, если уж невмоготу, высекайте ребята «посетили» или «Здесь были»…
Мы нашли имена другой группы «посетивших» Берлин русских солдат на другой пушке. Все они посетили Берлин в мае 1945 года. Сто тысяч посетивших погибло. Двести тысяч было ранено. Всего за две недели.
Мы вышли на эспланаду Инвалидов.
— Вроде мы. Везде русские… И в книгах Генри Миллера и Оруэлла, и на коже пушек, и каждый день в новостях мира. Во все замешаны, во всем виноваты. Иногда утомительно быть русским — тебе не кажется, Наталья… — сказал я.
— Не ты ли меня два года учил, что следует гордиться тем, что мы русские, а не испытывать по этому поводу комплекс неполноценности. Сколько ты кричал на меня, что мои мозги промыты западной пропагандой, а теперь сам говоришь противоположные вещи, Лимонов…
— Все преподанное ранее остается в силе. Однако действительность следует воспринимать во всей ее сложности, не боясь противоречий и парадоксов.
Поначалу Наташка ужасно раздражала меня, ибо привезла из Лос-Анджелеса обычные эмигрантские взгляды на Россию. В магазинах всего два сорта колбасы, прав у человека нет, интеллигенты сидят в психбольницах, плохо с экономикой, во всем виноваты КГБ и правительство. Я ей сказал, что если русский народ хочет десять сортов колбасы, то он должен не пиздеть или пить водку, а работать. Никакое правительство не может дать людям больше благ, чем они сами, эти люди, произвели. Что Запад катит бочку на Россию, потому что Россия сильная. Что современный антисоветизм — на самом деле русофобия. Мы русские не лучше, но и не хуже других наций. Но никто не любит сильных. Запад читает России морали и дошел до того, что вменяет ей в вину ее собственную историю. Запад, как старый развратный дядюшка, по причине дряхлости уже неспособный совершать дебошей, учит краснощекого провинциального племянника нравственности. Она сопротивлялась моему цинизму зубами и когтями.
— Видела, Наташа, как пышно они содержат могилу своего Наполеона. А ведь он был не менее кровавым историческим лицом, чем наш Сталин, из которого сделали монстра. Более того, Сталин в основном оперировал в пределах своей собственной сатрапии, в то время как прекрасненький Наполеоша рубил и резал народные массы на территории почти всех стран Европы, в Северной Африке, в Азии и даже у нас в России, что было, следует сказать, опрометчиво с его стороны… Так вот, им значит, можно иметь национального злодея, а нам нельзя! Западу все можно, а русским все нельзя!
— Никто нас не любит, Лимончиков, — сказала Наташка, дурачась. — Поедем на рю дез'Экуфф и будем любить друг друга.
По дороге, в метро, мы, однако, разошлись во мнениях по поводу музыкантов, попрошайничающих в метро. Я сказал, что терпеть не моху это грязное, бездарное племя вымогателей, мешающее честным труженикам читать журналы и книги. Наташка, отстаивая свое мнение, разозлилась и, забыв об осторожности, призналась, что первые полгода жизни в Париже обманывала меня. Вместо того, чтобы посещать Альянс-Франсэз, куда я ее насильно выталкивал в шесть часов каждый вечер, она отправлялась на станцию метро Шатле и сидела там, разглагольствовала по-английски и пила вино с бродячими музыкантами. И даже пела для них!
Я предположил, что она не только пела с ними, но и ебалась, и что среди них ей и место. Домой я приехал один, так как она выскочила на станции Тюильри, крепко ударив сумкой старушку.
Я поел, выпил вина и стал читать «Одиссею».
Грубо и излишне громко закричал телефон. В любой современной пьесе или в романе неизменно присутствует телефонный аппарат. Он заменяет Бога Меркурия античных трагедий. Если бы во времена богов и героев существовала телефонная сеть, Великий Зевс (Юпитер) мог бы не гонять Меркурия к нимфе Калипсо, но позвонить ей: «Хэлло, Калипсо!» Я вспомнил, что Калипсо — имя девушки-администратора в издательстве «Рамзей».
— Привет, Лимонов! — Нахальный голос моей последней экс-жены не спутаешь ни с каким другим нахальным голосом. Легка на помине.
— Привет. Ты откуда? Из…
— Из Парижа. Ну, как живешь, Лимонов?
— Хорошо живу. А ты?
— Прекрасно! Приехала развлечься.
Может быть, она и не прекрасно живет, но черта с два она признается. Манеру сохранять сладчайшее выражение лица, даже если в ее присутствии колотят графа (действительный случай, о котором мне рассказал наш общий знакомый — журналист), и продолжать светское щебетание — эту часть аристократического кодекса поведения графиня усвоила твердо.
— Мне говорили, ты плохо выглядишь. Бледный, в морщинах… — Удовлетворение прозвучало в голосе моей бывшей.
— Я болел несколько дней. Твой информатор, очевидно, видел меня сразу после гриппа. Или после хорошей поддачи.
— Берегись! В твоем возрасте моего первого мужа схватил инфаркт.
— Спасибо за заботу!
— Не за что, дорогой. Пить в твоем возрасте тоже следовало бы меньше. Впрочем, с твоей подружкой-алкоголичкой…
— Послушай, — разозлился я, — ты что, специально позвонила с целью наговорить мне гадостей? Хочешь со мной беседовать, веди себя соответственно…
— Ты что, Лимонов, на кого голос повышаешь, забыл с кем разговариваешь?
— По-моему, это ты забыла, с кем разговариваешь. Я тебе, между прочим, ничего не должен. Злит тебя то, что я живу с другой женщиной, да?
— Свинья! — графиня прервала связь.
Я едва успел дойти до выключателя, хотел включить верхний свет, дабы разглядеть в зеркале над камином свое злое лицо, как серый грязный коробок опять завизжал дикой свиньей.
— Да!
— И отдай мне все мои картины, которые у тебя висят! Ты, между прочим, мог бы давно догадаться это сделать, если бы был порядочным человеком…
— Возьми свои картины. Всегда пожалуйста!
— Отдай их моей сестре…
Уложив трубку на грязный коробок, я расхохотался. Развеялся наконец полностью серый дымок наваждения не действует уже на меня сложный коктейль, составленный из предпочитаемых мною запахов и цветов спектра, ритмов движений, тембра голоса, десятка выражений лица, биогипноза, сексуальных иллюзий, и я увидел эту женщину такой, какой ее всегда видели другие. Несколько месяцев назад, обиженная самим фактом необычно затянувшегося пребывания Наташки на рю дез'Экуфф, графиня прислала мне рассерженное письмо. Среди прочей злости я разыскал в нем и следующие строчки:
«Вчера получила анонимное письмо из Калифорнии… дословно переписываю его здесь. «Уважаемая графиня де… Известно ли вам, что ваш муж уже долгое время в Париже живет с нашей местной проституткой. Все местные евреи поздравляют вас с новой родственницей. Также совокупляемся с надеждой русской литературы — Эдуардом Лимоновым.»»
Дальше графиня вопрошает:
«Неужели из всей клоаки ты не мог выбрать чего-нибудь почище? Неужели в тебе нет ничего святого? Ведь я твоя жена, хотя и бывшая…»
— Ханжеству человеческому пределов нет, — изрек я философски, прочтя патетическое произведение. Не говоря уже о весьма произвольном делении всего многообразия мира на «святое» и «клоаку», мировоззрение графини страдает, мягко говоря, необъективностью. Можно подумать, что графиня жизнь прожила ангелочком, и это не она совокуплялась путем случайных связей с таксистами, трак-драйверами и драг-дилерами.
Авторы же анонимного письма явно не психологи. Они забыли, кто такой Лимонов. Если бы даже тигр и был проституткой когда-то, это вызвало бы во мне только экзотическую гордость. Жрицы любви и падшие женщины всегда увлекали мое воображение. Но тигр не был. Тигр был рано созревшей девочкой, а потом женой двух еврейских мужчин, которые, живя с русской бабой, может быть, доказывали себе, что они настоящие мужчины. Одновременно тигр был моделью и певицей. Вне сомнения, тигр изменял обоим мужьям и очень. Тигр пел в ночных ресторанах и уж, наверное, позднее, когда расстался с мужьями, не часто возвращался в свою постель один. Но и Лимонов, уже живший в Париже, не терял времени даром. Несколько месяцев подряд, например, находя в этом известное удовольствие, Лимонов совокуплялся с парой — с женой и мужем. Так что о чем вы говорите, товарищи евреи из Лос-Анджелеса!.. Или, может быть, CIA? Простые евреи послали бы по-простому анонимное письмо ему. Бывшей жене графине — слишком уж тонко. Ибо предполагается, что графиня устроит ему скандал и, может быть, имея на него влияние, заставит его выставить Наташку. Пусть жизнь Лимонова будет хотя бы некомфортабельной…
— Брось, Лимонов! CIA не интересуется твоей сексуальной жизнью, — сказал я себе, взял ножницы и пошел в ванную, намереваясь укоротить себе волосы. — Однако интересовались же они сексуальной жизнью актрисы Джоан Сиберж. Распустили же они в лос-анджелесских газетах слух, что Джоан беременна от одного из «Черных пантер». Пусть ты и не актер, но книга твоя, которую они зачислили в антиамериканские, продается в нескольких странах мира. В Германии она называется «Фак оф Америка». Ты заслужил анонимное письмо от CIA… — У товарищей из CIA до сих пор еще олд-фэшэн идеи, — рассуждал я, пытаясь разглядеть свой затылок. После того как Наташка расколотила два зеркала, стричься стало труднее. — Они, хотя и работают в самой передовой разведывательной организации своего времени, наверняка устроены так же, как любой американский мидл-класс мужчина, — измена жены их волнует больше, чем операции в Никарагуа. Они не понимают еще, что женщина имеет полное право распоряжаться отверстием у ней между ног, как ей заблагорассудится самой. Это же ее отверстие. Разумеется, если тигр найдет себе другого мужика, я буду страдать. Если тигр влюбится, я буду страдать от ревности, мучиться, может быть, выслеживать тигра, но охранять ее отверстие от других мужчин я не могу и не стану. Да и как? Самка всегда найдет способ, если она захочет. А уж охранять отверстие певицы в ночном клубе! Затруднительно!
«CIA, CIA, улыбнитесь…» — пропел я, довольный получающейся прической. Аккуратная голова — вывеска торгового дома «Мужчины и K°». CIA не понимает русской психологии. Мы любим, чтобы на нас обращали внимание. Диссидент, которого игнорирует КГБ, чувствует себя глубоко обиженным, он, никому не нужный, может даже покончить с собой… А вы, графиня… Глупо пенять на тигра за то, что в прошлом тигр соглашался предоставлять свое отверстие мужчинам. За плату или бесплатно — не имеет значения. Тигр — сексуальное существо, тигр с детства любил и хотел ебаться (по его собственному признанию), почему же он не должен был ебаться, а, графиня? Ведь вы, графиня, не отказывали себе в этом удовольствии? К тому же, графиня, авторы анонимного письма почему-то вообразили, что это мужчины ебали тигра, а тигр, может быть, всегда думает, что это он ебет мужчин. Что в общем-то, графиня, вы, очевидно, знаете это из своего собственного опыта, недалеко от истины. Тигр себе лежит, или сидит, или стоит. А мужчина дурак, старается, его обслуживает…
Мыши или преступление
Они погружались в сон после делания любви, было около пяти утра. Звезда кабаре приподнялась на локте и прислушалась:
— Что это?
Обладая несокрушимым украинским здоровьем, писатель уже закрывал за собой дверь в сонное царство. Пришлось открыть ее снова и высунуться во внешний мир:
— Что?
— Звуки.
Писатель прислушался. В квартире на рю дез'Экуф множество ночных звуков. Проведя в квартире несколько лет, из них год без Наташки, он знал все звуки квартиры, как буквы алфавита. Включалось и теперь щелкало, наматывая невидимого электрического глиста, переводя его в реальные французские сантимы и франки, — реле счетчика электричества. Неприятный звук, несмотря на то, что счет прибывает раз в два месяца. Маленький холодильник вдруг взглотнул и забулькал. Нагреваемая в хрупкой, как яйцо, ванной, в баке под потолком вода всхлипнула — и задребезжал заржавевшими внутренностями бак. Порывом ветра на хорошо пригнанную створку окна сдвинуло плохо пригнанный металлический запор, и створка подалась на пару миллиметров внутрь квартиры. «Ррррр-г!» Протопали по потолку пятки соседа. Цистит заставляет его посещать туалет по дюжине раз за ночь.
— Ничего не слышу.
— Ну как же? Писк! Ты выключил БиБиСи?
Он твердо помнил, что выключил радио. Он читал книгу, когда явилась Наташка. Он вслушался глубже. Шагающие звуки примитивного будильника выплыли из прихожей. И едкий, действительно, писк, как булавочные уколы. И шуршание. Как шуршат бумагой, но менее сухо. И вдруг резкий скрип.
— Это шкаф.
Старые шкафы, нагреваемые ночью шоффажем, рассыхаясь, скрипят. Так как шкафов в квартире пять, то они попеременно жалуются на жару всю ночь. Разумеется, ни здоровый украинский Лимонов, ни более трудно засыпающая звезда, если хотят спать, не слышат тридцати трех звуков квартиры. Ее ночного репертуара. Любая квартира имеет свой ночной репертуар.
— Спи! — сказал писатель. — Это или шкаф или шоффаж…
Ему не хотелось думать о новых звуках, о писке и о шуршании. Ему хотелось спать.
— Я боюсь, — сказала Наташка. — Это мыши. Ой! — и обняла его. Она не испугалась бы ножа, его подруга, но она дрожала.
Он сел в постели:
— Пойду посмотрю…
— Не ходи! Они тебя укусят… Ой! Слышишь, опять шуршат… Их много! Какой ужас!
На сей раз целая серия бесцеремонных шорохов раздалась из китченетт. Он встал и включил свет в спальне. Последовала еще одна серия шорохов, встревоженных и торопливых.
— Они запутались в пакетах…
Гологрудая и большеротая звезда с остатками не до конца смытого ночного мэйкапа на лице сидела в кровати, и физиономия ее выражала нешуточное беспокойство. Хотя женщины, несомненно, любят пугаться и преувеличивать опасность, заметно было, что она и вправду испугана.
— Они запутались и не могут выбраться. Их много!
Между каменной подпоркой раковины и фанерной стеной, отделяющей китченетт от квартиры, они традиционно складывали пластиковые пакеты, дабы пакеты находились под рукой. Сунув ноги в блистательные, цвета молодого алюминия тапочки, — часть наследства, полученного другом Димитрием от русского дюка, скончавшегося недавно, и братски разделенного с Лимоновым, — писатель осторожно выглянул в китченетт. Пакеты сотрясались и шуршали. Судя по энергии, с какой они сотрясались, он подумал, что не мышь, но крыса заблудилась в пакетах. Но он не сказал о своей гипотезе звезде кабаре.
— Кыш! Кыш! Кыш отсюда! — он несколько раз хлопнул в ладоши.
Она нервно засмеялась:
— Так кур гоняют, Лимонов…
«Точно, — подумал писатель. — Так в деревне гоняют кур». Почему ему вспомнилось это глупое «Кыш!» — восклицание, слышанное им в годы малолетства и беспамятства и, казалось, начисто изъятое из репертуара жизни? Вот уже несколько лет, как всплывают на поверхность памяти давно потопленные и, казалось, прочно опустившиеся на дно фразы. Присказки и прибаутки, принадлежащие, должно быть, словарю прадедушек и прабабушек: «Так сказал бедняк, а сам залез на печку», «Красивая, как корова сивая» и прочие в этом духе.
Он отогнул американский флаг, осторожно вдвинулся в китченетт и ткнул пальцем в выключатель. Кухонные внутренности озарились нервным синим светом дневной лампы. Как в морге. Шорох прекратился. Голый, лишь в плейбойских тапочках дюка, писатель подозрительно всмотрелся в месиво пластиковых пакетов:
— Мышей не вижу!
— Они спрятались.
Звезда успокоенно отклонилась на подушки. Он открыл и подставил под струю стакан. Наклонившись, открыл дверцу карликового холодильника и извлек пакет апельсинового сока. Наливая сок в воду, он успел увидеть серо-желтого грызуна, прошмыгнувшего между его алюминиевыми тапочками и скрывшегося под холодильником.
— Мышь. Мышь пробежала, Наталья!
— Где? Где мышь? — звезда кабаре вскочила на колени и закрыла глаза, а руками крест-накрест покрыла груди. Чтоб не укусили мыши.
— Спрятались под холодильник.
— Ой, у них там гнездо?! Она большая?
— Маленькая. Мышь-подросток.
Писатель заглянул за холодильник, и то, что он увидел, неприятно прошлось холодком по его голой спине, по позвоночнику. Распластавшись на белой шашечке пола, отчетливо видимая, мышь протискивалась в угол. Но протискивалась не под землю, где ей полагается жить, а всего-навсего в другую часть квартиры, в прихожую. Перегородка была фанерной, и, очевидно, в углу была дыра. Из прихожей она могла побежать только в большую комнату. Писателю вовсе не понравилось бесцеремонное расхаживание мыши по его квартире. Он платил две тысячи франков именно за то, чтобы жить отдельно от других животных. Он допил сок и вернулся в постель, оставив синий свет заливать шашечки пола.
— Что же теперь будет? — Звезда прижалась к нему.
— Завтра купим отраву или мышеловку.
— Я боюсь спать…
— Она что, идиотка, по-твоему? Ты же не полезешь к слону в кровать. Побоишься, что он тебя раздавит…
— У слонов нет кроватей.
— Ну где он там спит, под баобабом…
На следующий день, в полдень, Наташка курила, сидя на стуле в прихожей. За окном на рю дез'Экуфф шумели веселые после субботы евреи. Звезда кабаре допила кофе, а писатель убирал в китченетт. Не без опаски один за другим, он выудил все пластиковые пакеты и теперь выметал из щели сор. Ломтики сырой картошки, кусочки хлеба, почерневшая половина капустного листа и даже затвердевший до каменной крепости кусок сыра вымелись из щели.
— Сколько пищи для мышек! Дисциплинированному мышиному отряду хватит этих припасов на месяц!
Писатель оставил веник и стал двигать холодильник, желая выдвинуть его в прихожую.
— Осторожно, Лимонов! — попросила еще не совсем проснувшаяся певица. — Может быть, они притаились под холодильником…
— Разумеется. Они там лежат, притаившись, и ждут, когда придет Наташа. Босая. Тут-то они на нее и набросятся!
Он выдвинул угол холодильника в прихожую. Машинка для чистки ковров, примитивное сооружение, испокон веков стоящее за холодильником (Наташка и писатель ею не пользовались, предпочитая пылесос), вывалилось внезапно, рукоятью стукнув писателя по руке. Он вынес машинку в прихожую.
— Ну-ка, мышь, выходи! — Он тряхнул машинкой. Оттуда (о, театральная неожиданность!) вдруг вывалился и шлепнулся на шашечный пол крупный темный грызун. Шмяк! И бросился под буфет.
— Аааааааа-й! О-иииииииий! И-йййййййй! — выдала звезда кабаре целых три удивительно высоких для ее баянного голоса трели и вскочила на стул, на котором сидела.
— Ни хуя себе! — воскликнул писатель, действительно пораженный появлением животного из машинки. Судя по размерам, это даже была не мышь. Существо удивительным образом смахивало на крысу. Или, может быть, это беременная мышь? И это мышь номер два. Вчерашняя мышь была маленькая. О своих сомнениях он, однако, не сообщил звезде, стоящей на стуле. — Помоги мне, Наташа, — сказал он. — Нужно выгнать мышь на лестницу.
— Я боюсь, — прошептала она со стула.
— Ты боишься маленькой мышки? Такая большая. Ты не боялась жить в криминальном районе в Лос-Анджелесе. Не боялась, когда грабители пырнули ножом соседку…
— Она не маленькая, она большая. Она очень большая… — звезда кабаре заплакала.
— Слезай со стула и открой дверь. Я возьму веник и буду ее выгонять. Слезай!
Ему тоже было неприятно вторжение существ на их территорию. Но мужчина обязан быть мужчиной. Он вспомнил своего папу, убившего крысу выстрелом из ТТ за то, что крыса свила гнездо в мамином валенке. Та крыса была беременной. Интересно, по законам христианства, можно ли убивать беременную крысу? А по законам ислама? И почему отец не убил крысу, скажем, молотком, но застрелил? Писатель взял веник и сунул его под буфет. Жалко, что у него нет ТТ.
— Так она тебя и ждет, — шмыгнув носом, сказала Наташка и слезла со стула.
— Открой дверь.
Она открыла дверь на лестницу и прижалась к стене рядом. Некоторое время он тыкал веником под буфетом, ожидая, что мышь выскочит. Мышь не выскочила. Решив, что она воспользовалась какой-нибудь дырой под буфетом и ускользнула, писатель хотел было уже оставить охоту, как вдруг животное выскочило из-под буфета! Но понеслось животное не на темную лестницу, как он ожидал, но к горячему шоффажу! Протиснулось, быстро пробежав по электрокабелям, в щель, сообщающую прихожую с ливинг-рум, и прыгнуло на полметра вниз. Вбежав в ливинг-рум, писатель увидел, как животное скрылось под диваном.
— Ну все, — сказала Наташка, стуча зубами. — Я уйду к Нинке. Я боюсь…
— Не паникуй. Купим отраву или мышеловки. Или вызовем экстерминатора.
— Нужно купить кота, — сказала она радостно. — Он их слопает.
— Прекрасная идея. Только не купить, а принести с улицы.
Целая банда котов живет на рю дез'Экуфф. Ночами они скачут по запаркованным автомобилям. Днем отсиживаются во дворах. Толстая и уродливая старая женщина каждый вечер приносит котам рыбу и оставляет рыбу на тротуаре напротив окон писателя. В этом месте тротуар внезапно изгибается в колено. Обычно угол колена используется местными жителями для складывания туда нестандартного еврейского мусора: старых матрацев, сломанных стульев, старой одежды.
— Пойдем и принесем котика, Лимонов!
— Час дня. Вся кошачья команда спит. Они не идиоты вылезать на прогулку в воскресенье, когда еврейцы закупают провизию, — лавировать между сотнями колес автомобилей и ногами пешеходов в твердой обуви… Котов нужно ловить в сумерки.
Писатель задвинул холодильник на прежнее место, и они ушли гулять. Благо день был прохладный, но солнечный.
Они очень осторожно открыли дверь и вошли. Писатель включил свет. Наташка несколько раз хлопнула в ладоши.
— Зачем?
— Чтобы они услышали, что мы пришли, и разбежались.
— Может, станем жить в две смены? Мы — днем, а мыши — ночью?
— Я не могу в две. Я ночью работаю…
Мышей не было слышно или видно, но было ясно, что они здесь. Тревога и подозрение воцарились в прежде мирной квартирке…
Пройдя в ванную комнату, писатель внимательно оглядел пол. Он опасался, что мышь мазнет его по ноге хвостом или, подпрыгнув, вдруг зацепится за носок маленькими коготками. Отвратительными коготками, он видел их по ТиВи. Коготками, разносящими чуму и холеру.
Поймать кота им не удалось. Непугливые, но полные достоинства боевые коты еврейского гетто не унеслись от них, нет. Они спокойно прервали совещание, происходившее на капоте старого «ситроена», и позволили писателю с подругой приблизиться на расстояние вытянутой руки. Они повернули головы и посмотрели на пришельцев кто желтыми, кто зелеными глазами с вертикальным зрачком. Но когда Наташка, бормоча «Кис-кис-кис…», попробовала схватить рыжего здоровяка с порванным ухом, он сделал грациозный шаг в сторону и красиво спрыгнул с капота. Вся банда, семь или восемь котов, неспешно сменила позиции и оказалась вне досягаемости. Они попытались было поймать молоденького представителя племени охотников на мышей, куда-то направляющегося одиноко, но он, зажатый между запаркованным автомобилем и стеной дома, точно рассчитав, проскочил меж туфлями идущей на него певицы и убежал.
В универмаге Наташка купила пачку отравы в зеленой коробке. На пачке была изображена отвратительная мышь со вздыбившейся на спине панк-шерстью и красным горящим глазом. Отрава оказалась неожиданно розового цвета, походила на наструганное сухое мыло и приятно пахла. Две мышеловки, там же приобретенные, показались писателю миниатюрными и слабенькими, и он засомневался, что такое сооружение может поймать животное, вывалившееся из машинки для чистки ковров.
— Какие-то они дохленькие, эти мышеловки, — сказала Наташка, как бы расшифровав его мысли. — Там были другие, мощнее, но те для крыс.
Он хотел сказать, что целесообразнее было бы купить крысоловки, но, жалея чувствительность подруги, промолчал. Двигаясь медленно и осторожно, включив все лампы в китченетт и прихожей, писатель выдвинул холодильник в прихожую и обнаружил, что освободившийся квадратный метр пола густо усыпан семенами мышиного помета. Не сообщив звезде кабаре о своем открытии, он спешно смел черные семечки в совок. Окончательно расхрабрившись, стоя на коленях, он вымыл пол китченетт горячей водой с большим количеством хлорки. Затем вымыл пол в ванной и прихожей, и, когда удушливая мокрость высохла, писатель обильно засыпал розовую отраву вдоль всех стен квартиры. Дыру, в которую (он увидел) протискивалась мышь, он также обсыпал отравой. Он зарядил в две мышеловки по куску любимого Наташкиного «вонюченького» сыра, который она позволила реквизировать. Отрезав от недействующей настольной лампы провод с вилкой, он раздвоил хвостатые провода и оголил их с помощью ножа. Пристроив голые провода в дыру в стене между китченетт и прихожей, писатель воткнул вилку в электрическую сеть. Если множество звезд рок-н-ролла погибли на сценах, сраженные электроударом через струны гитары, то почему не попытаться казнить мышей электрическим током. Пролезая в дыру, мышь, по мнению писателя, должна была замкнуть два провода. Покончив со злыми делами, он сел читать неудачную книгу Стендаля «Люсьен Левен». Звезда же кабаре, густо намазавшись ночным мэйкапом и надев черную шляпу, уехала в кабаре, с удовольствием покинув квартиру. Когда в два тридцать ночи, устав от «Люсьена Левена», писатель лег спать, мышей не было слышно.
Когда в одиннадцать утра он вышел, забыв о мышах из спальни, дорогу ему перебежали два представителя этого проклятого племени в серо-рыжих шубах. Они даже не спешили. Мороз пробежал у него по еще теплой от сна коже.
— Ой, мамочка! — помимо своей воли вскрикнул писатель.
— Что случилось?! — голая звезда выглянула из спальни.
— Блядские мыши! Опять мыши! Что же эта ебаная отрава не действует на них? — Он вгляделся в угол с дырой. Следы многочисленных лап и даже коготков были ясно видимы на розовом фоне. У самой дыры розовый порошок был сдвинут в сторону, как будто по полу провезли небольшой мешочек. Вытолкнутые далеко из дыры, незамкнувшиеся, аккуратно покоились в углу оголенные провода. Мыши оказались интеллигентнее звезд рок-н-ролла. Возможно, две мыши, действуя совместно, выволокли зубами каждая по проводу? Может быть, они прекрасно разбираются в законах электричества?
— Видишь, — сказала звезда укоризненно, — ни отрава, ни электрический стул их не берут. А ты испугался, Лимонов! Маму вспомнил. «Мамочка!» Ха-ха-ха!
Она даже забыла о своем страхе перед мышами, так ей было приятно, что писатель испугался, проявил слабость.
— Не страх, но гадливость заставила меня закричать «мамочка!» Почему эти животные пробегают у меня под ногами? Я что, живу в подполье?
Приготовив, со многими предосторожностями, кофе, они сели у стола и стали совещаться. Ей было легче. Звезда должна была завтра улететь в Лос-Анджелес на две недели. Он должен был остаться с мышами на рю дез'Экуфф.
— Ты осмотрел мышеловки?
— Нет еще… Сомневаюсь, чтобы они попались… Они умнее нас. Мыши Марэ древнее и породистее многих наций. Если рю дез'Экуфф существовала уже в 1233 году, то мыши Марэ…
В этот момент из ванной спокойно вышла мышь и, пересекши прихожую, скрылась в китченетт.
— А-аааааааааа! — закричала Наташка.
— Еб твою мать! — выругался писатель.
Сообща они создали гипотезу, более или менее удовлетворительно объясняющую появление мышей в квартире и их странное поведение. Дело в том, что соседний дом реконструировали. По парижскому обычаю, его, как рыбу, очистили от внутренностей, и, вывезя их на свалку, стали нафаршировывать дом новыми внутренностями. Совершая эти действия, ленивая бригада рабочих несколько лет вгрызалась в почву под домом, сотрясала и переворачивала жилища обитателей подполья. Осатаневшие от непрерывного грохота отбойных молотков, возможно, заваленные и изолированные от своих привычных древних нор, мыши зубами выгрызли себе путь на свободу… В квартиру к писателю и певице… Мыши не бегают обычно среди бела дня и не расхаживают так вот запросто вперевалочку из ванной в кухню. Стадо их забежало в квартиру по несчастью и теперь, может быть, и хотело бы вернуться в родное подполье, но проклятые рабочие отрезали им путь. В довершение всего, у писателя было подозрение, что вместе с отступающим мышиным отрядом в окружении оказалось и несколько крыс. Он понял, что предстоит тяжелая борьба. Они решили купить котенка.
— Даже запах кошачьей мочи отпугивает мышей, — заверила его Наташка.
В зверином магазине на набережной Сены, недалеко от Лувра они выбрали среди нескольких с виду одинаковых черных братьев и сестер, прыгавших в вольере, самого энергичного. Служитель в грязном белом халате запустил руку в вольер и выловил животное. Вцепившись когтями в рукав халата, котенок раскрывал миниатюрную пасть и пищал.
— Какой хорошенький котик… У нас теперь есть котик… — причитала звезда кабаре. — Как мы назовем нашего котика?
Они тут же назвали животное Казимиром, сокращенно Кузя, и передали человеку в грязном халате 350 франков. Звезда кабаре получила пятисотфранковый билет прошлой ночью от арабского шейха, за то что сумела растрогать его душу мощным исполнением «Москвы златоглавой». Купленного на арабские деньги Кузю упаковали в коробку с дырками, завязали коробку бечевкой и отправились вдоль Сены домой, неся мышам врага.
— Мыши и не подозревают, что сейчас прибудет Кузя, который их всех передушит! — сказала Наташка.
— Я сомневаюсь, что такой маленький котенок будет душить мышей, но уж, наверное, подлые животные не станут расхаживать среди бела дня по квартире.
— Спасибо, Лимонов! — звезда, дернув писателя на себя, поцеловала его. Казимир, его тряхнуло вместе с коробкой, запищал.
— За что спасибо? — не понял писатель.
— За Кузю. Спасибо, что ты согласился, чтоб мы имели котеночка.
Наташка не раз заговаривала с писателем на тему покупки «собачки или котика».
Писатель всякий раз наотрез отказывался:
— Мы что, буржуа? Или мы старики на пенсии?
— Но разве только буржуа или старики имеют котов и собак, Лимонов?
— Люди, которым нечем заняться в жизни, во всяком случае. Творческий человек не имеет права иметь животное. — Далее писатель яркими примерами обычно обосновывал свою теорию. У него был вполне крестьянский, практичный подход к животным. Животное должно приносить пользу, считал он. Собака должна принимать участие в охоте и охранять дом. Коровы и козы должны давать молоко и мясо, овцы — шерсть. Казимир был куплен, чтобы он изгнал мышей из квартиры и держал их впоследствии на почтительном расстоянии. — Ни в коем случае не будем его кастрировать. Кот-кастрат, храпящий на подушке, — игрушка ленивых хозяев, нам не нужен, — сказал писатель — Когда подрастет, будем выпускать его на улицу.
Они вошли в квартиру и развязали бечевку на ящике. Котенок, обнюхав стенки, осторожно выбрался из ящика и занялся исследованием квартиры.
— Ну держитесь, мыши! — воскликнула Наташка.
Под диваном в ливинг-рум котенок застрял надолго. Только прутик хвоста торчал наружу из-под покрывала. Приподняв покрывало, писатель обнаружил, что котенок заинтересованно обнюхивает… мышь. Приплюснутая ударом пружины, мышь обнажила коготки и зубы в агонии, да так и не успела втянуть их. Когда писатель поднял с пола мышеловку, хвост мыши не обвис как полагалось бы, но по-прежнему торчал проволокой. Смерть накрахмалила его навечно.
Увидев писателя, шагающего с мышеловкой в руке, Наташка, разумеется, закричала:
— Какой ужас! Не подходи ко мне, Лимонов! — и спряталась в ванной.
Так как у них уже было верное, долгоиграющее оружие для борьбы с мышами — Казимир, писатель не стал заниматься грязным бизнесом вынимания мыши из мышеловки, а снес и жертву и гильотину в мусорный бак. Котенку Казимиру было выдано молоко и были открыты купленные уже Наташкой кошачьи консервы, в которые он жадно вгрызся.
Ночь они проспали мирно, не думая о мышах. Во второй половине ночи в постель взобрался котенок и стал бродить по ним, больно втыкая в них маленькие когти. Писатель сердито шлепнул бродягу, за что получил от певицы сонным голосом прочитанное нравоучение:
— Он еще маленький, он не знает, что нужно втягивать когти, когда бродишь по людям. Какой ты грубый, Лимонов, как солдат! Иди сюда маленький!
Наташка нашарила черного в темноте и прижала его к груди. Котенок довольно заурчал.
Самолет, долженствующий перенести его подругу в Лос-Анджелес, отправлялся из Орли в пять. Сфотографировавшись с Казимиром, писатель выполнял функции фотографа, множество раз прижав котенка к себе, расцеловав его, Наташка в сопровождении писателя (он нес чемодан) отправилась на остановку такси, к метро Сен-Поль. Погрузив чемодан в багажник такси, Лимонов поцеловал Наташку и помахал ей, глядящей через заднее стекло удаляющегося автомобиля, рукой. Последние слова Наташки были «Береги Кузю!».
Вернувшись на рю дез'Экуфф, писатель нашел котенка сидящим на пледе, которым покрыт диван, и вылизывающим собственный мокрый хвост. Несколько желтых комков слюны и кошачьего поноса украшали плед. Мышей не было видно или слышно, но от пледа воняло, а получалось, что один котенок уже приносит больше забот и неприятностей, чем стадо мышей. Вздохнув, писатель взял пластиковый пакет и отправился на пляс де Вож, где он видел только что привезенную добрую тонну песка, предназначавшегося для перестройки одного из домов знаменитого архитектурного ансамбля.
Когда он вернулся, поносные пятна дерьма украшали уже и прихожую. Высыпав песок в пластиковый таз, он поймал смешно, одним боком убегающего от него зверька и подтащил его к пледу. Согласно древнейшему методу воспитания детей и зверей наказанием, писатель ткнул котенка черным маленьким носом в его экскременты и прокричал выразительно:
— Нельзя! Нельзя! Нельзя срать на плед! — и шлепнул котенка по тощему крупу. Один, два, три раза. Опять ткнул Казимира носом в дерьмо: — Нельзя срать, где попало… Нельзя! Нужно». — тут писатель сделал паузу, и, перетащив котенка в прихожую, ткнул его носом в песок и насильно посадил его в таз, — срать здесь! Вот твой туалет. Здесь можно какать, писать, блевать — все, что ты хочешь.
Котенок выдал серию недовольных пищаний и выпрыгнул из ящика. Брезгливо отряхивая с лап песок, он ушел к двери, сел неподалеку от поносных луж и стал мыться, вылизывая лапы. Время от времени он неодобрительно поглядывал на писателя, так что тому даже стало стыдно.
— Я извиняюсь, — сказал он, — но это было необходимо, Казимир. Я же не могу объяснить тебе словами, что нельзя гадить, где попало. Посему мне пришлось объяснить тебе это знаками и действиями. Я уверен, что тебе было скорее обидно, чем больно, Казимир. Вы, коты, деретесь между собой так, что только шерсть летит. Мои несколько шлепков не могли принести тебе вреда.
Писатель взял тряпку и стал подтирать кошачье дерьмо. Плед он сорвал с дивана. Налив в ванную горячей воды, насыпал туда стирального порошка и бросил туда же плед. Котенок сидел в углу и исподлобья глядел оттуда. Погрузив руки в ванну, писатель стал стирать плед мадам Юпп. Стирая, он обратился к Казимиру с речью.
— Моя последняя жена почему-то считала, что я не люблю животных, Казимир. Основанием для этого утверждения служило то обстоятельство, что в первые месяцы нашей совместной жизни я пытался избавиться от ее собаки, королевской пуделицы по имени Двося. Она явилась ко мне с Двосей от бывшего мужа, Казимир. Каюсь, я да, уговаривал своего приятеля художника Стасика сбросить в мое отсутствие собаку с шестого этажа или «потерять» ее на прогулке. Сам я не мог этого сделать, Елена не поверила бы мне и не простила бы. Но та собака была безнадежно больна и избалована, Казимир. У нее вылезла шерсть на спине и на брюхе, и оголенные розовые бока отвратительно воняли. У нее болели и гнили где-то в глубине уши. От болезни ушей она и умерла впоследствии… Елена приучила собаку спать вместе с ней в постели, и можешь себе представить, Казимир, как я себя чувствовал в свой медовый месяц, когда вонючая облезлая туша топталась по мне в постели или выла ночи напролет, возя ушами по полу, ей было больно…
Казимир подошел поближе и сел на пороге ванной.
— …Елена угробила пуделицу тем, что избаловала ее. Человеческие существа вообще удивительно эгоистичны, особенно городская разновидность человеческих существ. Они содержат в десятиметровых студиях борзых и немецких овчарок, мучают животных ради своей прихоти. Собака должна бегать, как лошадь. Бегать, охотиться, двигаться, а не разделять с хозяином и его семьей нездоровую клетку. В деревне без собаки не обойтись, и ей там место. В городе собака — узник прихотей человека. Уже не говоря о том, что сукин сын человек по большей части кастрирует бедных животных, дабы избавить себя от лишних хлопот… Я тебя не кастрирую, казимир, даю тебе честное слово…
Я суров, но справедлив… Я считаю, что животное должно сожительствовать с человеком на равных. Если однажды, поселившись в деревне, я заведу себе собаку, я уверен, что она будет уважать меня и любить, хотя я не стану лобызать ее в нос. Ты, Казимир, — кот. Коты более самостоятельные животные… Должен сказать, что я больше уважаю котов, чем собак…
Казимир недовольно направился к тазику с песком, обнюхал его, стал на задние лапы, положил передние на край тазика, подумал, поводил головой, принюхиваясь, влез в тазик. Побродил по песку, устраиваясь… Наконец, сменив несколько мест, пописал.
— Браво, Казимир! — прокомментировал писатель.
Котенок, угрюмый, вылез из тазика, отряхивая с лап песок, пошел в большую комнату. Там он, встав на задние лапы, взялся бодро рвать когтями кресло.
— Нельзя, негодяй! — Писателю пришлось опять шлепнуть котенка по крупу. Испуганный черныш спрятался под диван. — Кресло не принадлежит мне, — оправдался писатель. — Что скажет мадам Юпп? Если бы кресло было мое, терзал бы ты его на здоровье.
Казимир пропищал что-то недовольное из-под дивана.
Писатель ушел и вернулся поздно ночью, пьяный. Еще поворачивая ключ в замке, он услышал приветственный писк. Как обычно бывало с ним ночами, он захотел есть и, налив себе тарелку куриного супа, уселся за стол в прихожей.
— Ну как ты тут без меня справлялся? Много ли мышей поймал? Что происходило? Телефон звонил?
Котенок пискнул и вдруг, подтягиваясь на когтях, полез по штанине. Забравшись на колени, зверь затоптался на них и потянулся мордочкой к тарелке с супом.
— Есть хочешь? Я же оставил тебе полбанки кошачьей пищи? — писатель поглядел на кошачье блюдце. Консервы были не тронуты. Еще вчера он жрал их с невероятным аппетитом уличного кота-бродяги. — Не нравится? — Он пропищал что-то, чего пьяный писатель не понял.
— Может быть, хочешь кусочек курицы? — Писатель отщипнул куриного мяса от ляжки, лежащей в его тарелке, и столкнул Казимира и куриное филе, поместив их на шашечку пола. На белую шашечку. Казимир понюхал филе, но есть не стал. В песке видны были по меньшей мере три лужицы жидкого дерьма. — Животом страдаешь, бедняга! — понял наконец пьяный. Котенок утвердительно пропищал. — Ну, ничего, ваш брат кот на новом месте долго устраивается. Через пару дней будешь O.K.! — И выпив залпом стакан вина, алкоголик ушел в спальню, закрывшись дверью, чтобы котенок не мешал ему спать.
Через пару дней Казимир, однако, не стал O.K. Он совсем перестал есть и только пил воду, подрагивая на тонких лапах у чашки. Обеспокоенный писатель позвонил женщине, у которой было два кота.
— Что делать? Купил котенка, а у него рвота, понос, и он ничего не жрет вот уже несколько дней?
— Ничего страшного, — сказала она. — Коты могут жить без пищи неделю.
— Его все время рвет, он сделался очень тощим и дрожит…
— Ты чем его кормил?
— Кошачьими консервами. Еще давал молоко.
— Молоко ему нельзя было давать. От молока его рвет.
— Но в магазине, где мы его купили, нам сказали, что он может есть все.
— Ты купил котенка в магазине?!
— Ну да… У Сены, в зоомагазине. Где же еще…
— Нельзя покупать там животных. Они часто заражены вирусом. Он привит?
— Привит?
— Ну да… Вам дали бумагу, свидетельствующую о том, что ему сделаны прививки.
— Нет…
— Нужно было потребовать!
Его начал раздражать этот разговор. Он представил ее, полную блондинку, поглаживающую по загривку толстого кастрированного кота номер один, в то время как кот номер два лежит у нее в ногах… Писатель посмотрел на свое, первое в жизни, животное. Котенок-тень застыл у чашки с водой, уперев подбородок в высокий край. Он стоял в таком положении уже долгое время, и только по чуть подрагивающим задним лапам можно было понять, что он жив. Зачем он так стоит? У него нет сил сменить положение?
— Что же мне делать с ним?..
— Купи ему кошачьей травы, он сам вылечится. — Она объяснила, что такое кошачья трава.
— Ты уверена, что он знает, что такое кошачья трава, и будет ее есть?
— Лимонов, — возмутилась она, — это инстинкт, мы тоже подсознательно знаем массу вещей, которым нас никто не учил…
— Спасибо за информацию.
В цветочном магазине на рю Вьей дю Тампль писателю продали за пять франков горшочек с изумрудно-свежими стебельками.
Беднягу Казимира он застал в момент попытки взобраться на низкую скамейку мадам Юпп, стоящую у шоффажа. Он вцепился одной лапой в покрывающую скамейку тряпку, но не мог собрать сил для обычного прыжка и не мог освободить из тряпки когти. Увидев писателя, он чуть повернул голову и жалобно пискнул один раз. Владелец животного взял его за хрупкое туловище и поместил на заплеванную и загаженную подушку мадам Юпп, на ней котенок теперь все время лежал. Казимир закрыл глаза-бусинки с желтым надрезом зрачка и погрузился в забытье.
— Я принес тебе лекарство, Казимир. — Писатель развернул бумагу и извлек горшочек. — На, понюхай эту траву и пожуй ее, пожалуйста. Специалистка сказала, что именно эта трава очищает котам желудки…
Казимир открыл глаза и безучастно поглядел на горшочек. Когда писатель пощекотал травой его нос, он отодвинулся, проволочив туловище по подушечке задним ходом. Оторвав несколько стеблей травы, писатель положил стебли рядом с его мордочкой. Может быть, ему необходимо учуять запах срезанной травы?
Вечером зашел Генрих. Он потрогал котенка, все так же возлежавшего, накрыв тонким хвостом нос, на загаженной подушке, и тот, открыв глаза, тускло посмотрел на Генриха. Пошевелился, подвигался и сполз со скамейки на пол. Сел рядом с тазом с песком и, подрожав, написал на пол. Писатель простил больному безобразие. Не бить же его…
— Он в прекрасном состоянии! — сказал оптимист Генрих. — А вы сказали мне по телефону, что он умирает… Он молодцом. Как его зовут?
— Казимир… Вы называете это прекрасным состоянием? Да он еле двигается Наверное, скоро умрет…
— Ну, Эдвард! Вы преувеличиваете! Посмотрите, какая у него блестящая шерсть. Шерсть блестит только у здоровых животных. А нос… — Генрих коснулся носа котенка. Радостно захохотал. — Холодный! Совершенно холодный! Да он нас с вами переживет, этот котенок! Он притворяется больным, чтобы вас разжалобить. Смотрите, какой хитрый взгляд у него…
— То же самое, я помню, вы говорили по поводу вашего Лаки. Хитрый, притворяется… А наутро Лаки умер…
— Ну один раз ошибся… — Генрих застеснялся.
Они выпили вина.
— Как мыши? — осведомился Генрих.
— Исчезли. Но теперь я предпочел бы мышей, если бы у меня был выбор. С мышами легче. Они здоровое стадо. Этот… — писатель кивнул на котенка, — разрывает мое сердце. Я всегда считал котов сильной и выносливой расой. Оказалось, какой-то вшивый вирус может…
— Вшивый вирус? — Генрих обиженно фыркнул. — Разве вы не знаете, что вирус всесилен. Все человечество может быть уничтожено однажды вирусом!
Писатель наполнил бокалы еще раз, и они опять выпили.
— Ох, Генри… — писатель вздохнул. — Как вы с тремя детьми сумели остаться таким жизнерадостным? Удивлюсь вам… Мне, я это окончательно понял сейчас, нельзя иметь близких людей. Нельзя иметь даже животное. Я слишком соучаствую во всем, что с ними происходит… Вот, первый раз в жизни, завел животное, и, пожалуйста, вирус, оно умирает…
— Вы хотите, чтобы оно умерло! — воскликнул Генрих. — Подсознательно! Чтобы избавиться от новых забот. Чтобы снова думать только о себе, снова быть свободным!
— Скажите еще, что я специально заразил котенка вирусом.
— Я этого не утверждаю. — Генрих вскочил и в восторге от своей теории по поводу Лимонова пробежался по шашечному полу. — Но вы индивидуалист. Вы инстинктивно пытаетесь уничтожить все, что вам мешает сосредоточиться на вас самих…
— Чепуха… Зачем я тогда живу с Наташей? Я мог бы найти себе куда более легкую женщину или жил бы один. Согласитесь, что Наташа не способствует сосредоточению на самом себе.
— Наташа — ваша слабость. У всех у нас есть свои слабости. Наташа…
Потомок многих поколений раввинов, Генрих пустился в хитроумные объяснения… В девять они покинули жилище и отправились на парти. Обыкновенно по вечерам писатель сидел дома и читал французские книги, пополняя свое малоудачное образование. Поселившееся в квартире маленькое больное животное выгнало его из дома.
На парти он, однако, не смог забыть об оставленном на рю дез'Экуфф горе. Писатель не обращал никакого внимания на флиртовавших с ним нескольких молодых женщин и вернулся на рю дез'Экуфф один, сравнительно рано и очень пьяным. Не сумевшее забраться на скамейку животное лежало тощим трупиком под шоффажем. Оно не подошло к Лимонову, как бывало раньше. Оно даже не пискнуло. Оно открыло глаза и поглядело на писателя тускло и невнимательно.
— Казимир, — сказал он и заплакал пьяно. — Зачем ты пришел в мою жизнь? Сознайся, что тебя подослали, чтобы сделать мне больно. Тебя подослало СиАйЭй. Я, сумевший убежать от старости родителей, от повседневных болей семейной жизни, от страхов отцовства, от родины от всех близких и потому болезненных связей, плачу, как неврастеник, потому что из веселого, сумасшедшего котенка ты, всего лишь за десять дней, превратился на моих глазах в тень. И ты умираешь, я вижу, я знаю, что бы ни говорили оптимист Генрих или специалистка по котам… Другие коты, может быть, и могут не есть по неделе и все равно выздоравливают, но ты не выздоровеешь, ты умрешь! Ты умрешь, чтоб мне было больно…
Котенок пискнул, поглядел на писателя и попытался встать. Встал. Ковыляя, как паралитик, подошел к ноге в запыленном черном сапоге и задрал дрожащую голову вверх. Пискнул.
Писатель взял вонючий трупик и положил его к себе на колени. Слезы лились у писателя из глаз, и ему было страшно в квартире. Котенок посидел некоторое время тихо, упрятав нос между ног хозяина, затем, очевидно, согревшись, стал дергаться и икать. Человек посадил его на зеленую подушку, и тот изблевал из себя желто-зеленую пену. Человек выпил все красное вино, бывшее в доме, и лег спать.
Утром он нашел котенка у чашки с водой. Казимир стоял в странной позе: одна лапка и мордочка боком лежали в воде, а задние лапы, перекрещенные, опирались о пол. Писатель было подумал, что котенок захлебнулся, но, присев на корточки и потрогав животное рукой, убедился, что оно живо. Поза котенка напомнила писателю кататоников, двадцать лет назад виденных им в психбольнице. Кататоники могли вдруг застыть в самой невероятной позе и оставаться в ней до тех пор, пока санитары насильственно не заставляли их переменить положение. Бывает ли у котов кататония? Вынув мордочку и лапки из чашки, писатель обтер котенка бумажными салфетками и положил трупик на «его» зеленую подушку. Он взял телефонный справочник четвертого аррондисманта и стал искать телефон ветеринара. В этот момент в окнах сплошной стеной пошел дождь. В квартире сделалось совсем темно.
Ближайший ветеринарный пункт находился на соседней улице Фердинанд Дюваль. Длинные гудки влились в ухо писателя из телефонной трубки. Никого, очевидно, не было в помещении ветеринарного пункта. Он опять набрал то же сочетание цифр. И вспомнил, что было воскресенье. Перерыв все телефонные книги, оказавшиеся в наличии, он, наконец, обнаружил номер телефона ветеринарного госпиталя, находящегося вблизи Елисейских полей. Женский голос сказал писателю, что он может привезти больное животное.
— Но если он очень маленький, надежда на то, что мы сможем его спасти, небольшая. Не ожидайте от нас чуда. Привозите, посмотрим…
Писатель взял сумку. Подошел к сползшему с подушки, головой вниз, котенку. Он, казалось, спал. Рядом лежали так и не тронутые им стебли кошачьей травы.
— Шит! Шит и фак! — выругался писатель.
Внезапно он понял, что активно не хочет везти котенка в ветеринарный госпиталь. Активно не желает продолжения своих мук, даже если только еще на несколько дней, даже если только на несколько часов еще… Он подошел к зеркалу над камином и вгляделся в свое отражение. Бледный человек в очках, полунезнакомец, испуганно посмотрел на него из зеркала. — Сильный человек, еб твою мать! — укоризненно выругался он, обращаясь к этому типу. — Неужели ты забыл, что если лошадь ломает ногу, ее пристреливают. Пристреливают и больных и старых собак. Умирающее животное должно быть уничтожено. Ты, столько лет позирующий под супермена, разбит вдребезги болезнью котенка. Ведешь себя, как неврастеник… До чего ты дошел! Как тебе не стыдно, Лимонов! Ты собирался писать книгу во время отсутствия подруги. Ты не написал ни строчки! Ты только и думаешь, что о котенке. Таз с песком невозможно воняет. Повсюду наблевано… Ты должен очнуться и прибрать свою жизнь, привести ее в порядок, как солдат заправляет утром пострадавшую от сна кровать…
Он сбегал в «Гольденберг» и купил бутылку «Выборовой» Дождь лил и лил, монотонно и обильно, холодный и зимний. Ветер сдувал дождь со стены к стене рю дез'Экуфф.
Вернувшись, он закрылся в ливинг-рум, отделив себя от своего горя, и стал пить водку, желая, чтоб скорее кончился день и стало совсем темно. Сквозь щель неприкрытой двери дома напротив писатель увидел троих клошаров, разведших на цементном полу небольшой костер. Рядом с клошарами равноправными членами общества сидели на хвостах два уличных кота. «Эти коты никогда не заболеют вирусом, — подумал писатель. — Я не имею права иметь ни детей, ни животных, и судьба, или, кто там, Бог, дьявол, не однажды напоминали мне об этом. Почему же я опять запамятовал Закон?
Несколько раз писателю пришлось совершить поход на кухню и в туалет и увидеть его все так же лежащего головой вниз, туловище на подушке… И всякий раз непонятный страх электрическими разрядами пробегал по писательской коже. Маленькое черное тельце казалось ему средоточием зла, подосланного в квартиру, чтобы сгубить его. Сгустком зла. Он все с большей неохотой выходил из комнаты…
Когда стало совсем темно и к непрекращающемуся звуку дождя примешался звук усилившегося ветра, налегающего на рамы окон, он уверил себя, что так дальше продолжаться не может, что следует выздороветь от наваждения, излечиться сразу же и одним ударом, следует избавиться от него.
В одиннадцать тридцать писатель надел плащ, тщательно застегнулся, допил одним движением последний стаканчик водки, взял сумку и, расстегнув на сумке молнию, подошел к котенку. Тот, может быть, понял и открыл глаза первый раз за весь день. Он даже попытался встать, но дрожащие задние ноги ему отказали, и зверек опять упал на подушку. Писатель взял его вместе с подушкой и, стараясь не смотреть ему в глаза, положил подушку и животное в сумку. Трупик даже не попытался вырваться. Он не пискнул. Писатель задернул молнию на сумке и, взяв зонт, оставив свет во всех комнатах (чтобы было не страшно, когда возвратится), стал спускаться по деревянной лестнице. Он никого не встретил. Дети консьержки досматривали ТиВи, сквозь дверь донеслись звуки войны.
На рю дез'Экуфф мокрый ад ворочался, шумел и сразу же вывернул его зонт наизнанку. Дойдя до Риволи, писатель пересек ее и по рю Жофрэ л'Асниер, мимо памятника еврейским жертвам нацистских концентрационных лагерей, прошел к Сене. У Сены, в большом небе, обнажившемся впереди, он увидел подобие зарниц или зимних молний и явственно услышал, как клокочут стихии. Котенок, доселе недвижимый в сумке, пискнул. Торопясь, писатель пересек автостраду с немногими автомобилями на ней и по мосту Луи-Филиппа пересек Сену. Под мостом, ударяемая миллиардами летящих с неба капель, пузырилась черная вода. Старик с зонтом шел с острова Сен-Луи на правый берег, и писатель-злоумышленник, испугавшись его, свернул налево, на набережную Бурбонов. Сделав полсотни шагов, он перегнулся через парапет и заглянул вниз. Увы, страдания его не кончились, место злоумышленнику не подходило. Парапет не обрывался в воду, а сходил в каменную мостовую. В этом месте на уровне десятка метров ниже уровня улиц был променад, и он не был залит водой, как того хотелось бы злоумышленнику. Он пошел дальше по набережной Бурбонов…
На мосту Мэрии ветер вывернул слабый зонт наизнанку и вырвал его из рук злоумышленника. Он послушно позволил зонту улететь, и струи серой воды забарабанили крепко по голове, ушам и шее. Ему было безразлично. Ноги его, в тонких сапогах, давно были мокрыми. И только американский плащ упрямо сопротивлялся парижскому наводнению.
На набережной Анжу в окне первого этажа дома номер семнадцать шторы были раздвинуты, и на подоконнике горела большая лампа под абажуром цвета шоколада. Свет ее упал на злоумышленника, на его серый плащ, на бесформенную промокшую сумку, внутри которой помещалась жертва. Лампа в окне Бодлера. Множество раз писатель бродил по набережной Анжу ночами, но никогда ни одно из окон дома семнадцать не было освещено. Сходящиеся к белому потолку воедино были видны цвета шоколада с молоком обои комнаты. Но ни единого силуэта человеческого существа. Ни тени головы, ни куска рукава, ни пряди волос…
Он заглянул вниз с парапета. Нет, и здесь он не сходил прямо в воду, но загибался в мощеную мостовую. Однако впереди, у моста Генриха Четвертого, видны были высокие крутые стены, обрывающиеся в темную воду Сены. Злоумышленник поспешил к мосту и лишь один раз обернулся поглядеть на лампу. Может быть, он ожидал увидеть Бодлера, с мрачным интересом высунувшегося из окна? Но злоумышленник даже не был уверен, что именно из этого окна отеля «Лозен» в свое время разглядывал Сену Бодлер. Многое в его стихах объясняется именно видом из окна на сырую набережную и запахами затхлой Сены.
У моста злоумышленник остановился. Поместил сумку на парапет. Заглянул вниз. Внизу была темная бездна, и там, куда достигал свет фонарей с высокого моста, видна была быстро бегущая вода. Темная, дырчатая, студеная. Слабому тельцу, которое он готовился бросить в эту воду, не выплыть из такой воды, не спастись. Мгновенно парализованное, оно будет пронесено струями древней реки мимо всех мостов к другому острову, к Сите, и мимо него, дальше, минуя Лувр и Тюильри, под более современными и старыми мостами — куда? В вечность. Туда, куда были унесены все трупы, и все взгляды, и все жизни…
С рю Сен-Луи ан Иль вышла компания американцев. Смеющиеся громко крупные животные под большими крепкими зонтами долго шли до моста и потом некоторое время топтались посередине моста, крича, прежде чем удалиться на приличное расстояние. Злоумышленник уже расстегнул молнию на сумке наполовину и собирался сунуть туда руку, но на сей раз ссорящаяся пьяная пара вышла с рю Сен-Луи ан Иль и, минуя его, за спиной злоумышленника, углубилась в темноту набережной Анжу. Он снял залитые водой очки и сделал вид, что протирает их безнадежно мокрым платком.
Он с опаской взглянул на сумку. Он надеялся, что зверек выпрыгнул, убежал, скрылся, махнув хвостом, в одном из ближайших дворов… Он сунул руку в сумку. Зверек был там. Злоумышленник нащупал худой скелетик в меху и ухватил его. Скелетик даже не пытался вцепиться в подушку. Злоумышленник вынул его. В разнообразно расположенных лучах фонарей блеснули его глаза… Злоумышленник опустил руку в холодную бездну и разжал пальцы. Через долгую, как ему показалось, единицу времени он услышал тихий всплеск, и опять порывы ветра и шумы дождя заняли звуковую сцену. И необъяснимо вспыхивало небо над мостом Генриха Четвертого.
Вцепившись в мокрую сумку, он пошел, пошатываясь, по мосту на правый берег.
«Если бы я убил человека, — думал он, — я бы чувствовал себя куда легче. Менее виновным. Убить же беззащитного, слабого и больного — совсем последнее дело. Человек сопротивлялся бы, с ним пришлось бы драться, бороться, защищать себя. Скелетик не мог себя защитить. Злодей я. Злодей, и в этом нет сомнения. Декларируя зло в своих книгах, я не верил все же, что я злодей. Но вот доказательство. Хорошо, что я не живу в эпоху войн или революций, а то бы я, несомненно, убивал людей…»
Он брел, ругался вслух, слезы сменялись гордыми монологами. По другую сторону Сены, в доме номер семнадцать по набережной Анжу, все так же ярко горела одинокая лампа в окне Бодлера.
Генрих или наказание
Уже к концу зимы Высшие Силы жесточайшим образом отомстили писателю за убийство беспомощного Казимира. Орудием мести послужил Генрих, к помощи которого Высшие Силы уже как-то прибегали, чтобы наказать писателя. Дабы стратегия Высших Сил была видна во всем ее талантливом блеске, лучше изложить эту историю в хронологическом порядке.
Индийская принцесса, ставшая французской актрисой, отдала Генриху принадлежащую ей студию на острове Сен-Луи. Генрих получил студию в обмен на картины, их получила индийская принцесса. Во сколько же оценил драгоценные свои полотна Генрих, если он проживает в студии уже третий год? Никто этого не знает и не узнает. Генрих любит участвовать в тайнах других людей, но свои персональные тайны не выдает, и писатель узнает о разносторонней деятельности Генриха из других источников.
Как случилось, что он стал близок со странствующим евреем? Однажды вечером… Писатель тогда жил один, ни о какой Наташе он даже и не слышал. Закончив трудовой день и отделившись от пишущей машинки, писатель наелся супу, надел высокие сапоги и китайский ватник, обернул горло шарфом и отправился в парижские чернильные сумерки на ежевечерний променад. Согретый супом и тщеславными планами (ему казалось, что книга, над которой он в те дни трудился, сможет принести ему славу и деньги одновременно), писатель устремился вдоль Сены. Он намеревался достичь Елисейских полей и, дойдя до Триумфальной арки, вернуться обратно по рю Фобур Сент-Оноре. «Маршрут номер один» — называл писатель эту прогулку, занимающую около трех часов. Были еще маршруты: два, три и четыре. Но номер один был самым крутым.
Исполненный решительности писатель на рысях пролетел под быстро бегущим, смыкающимся и размыкающимся небом до моста Неф и приближался, с удовольствием шумя сапогами в листьях, к изолированному строительным забором мосту дез'Арт, как вдруг его окликнули. Знакомый фотограф и его остроносая жена направлялись на фотовыставку.
— Пойдем с нами!
Нахальные коллективисты увлекли аутсайдера, не слушая его протестов обратно к мосту Неф, проволокли его по рю Дофин, и аутсайдер не успел моргнуть глазом, как оказался в густо набитой интеллигентами пещере с гипсовыми стенами, увешанными фотографиями. Разумеется, он позволил себя увлечь и вовлечь в неразумное предприятие только потому, что был в прекрасном расположении духа. Работа подвигалась хорошо и ловко, посему все остальное не имело значения. Оказавшись на выставке фотографий, он не стал трепать языком, как все другие, но прилежно занялся рассматриванием произведений. Когда он вглядывался в очередных детей и очередную воду, а именно эту тему избрала дама-фотограф для выставки, его похлопал по плечу Генрих.
— Какими судьбами, господин Лимонов!
— Совершал прогулку, господин Генрих, и вот позволил увлечь себя в пещеру.
— Хм, — фыркнул Генрих и немного потанцевал перед Лимоновым. Выдвинул ногу, почесал руку, передвинулся, даже подпрыгнул. — Мне говорили, что вы в Париже, но вас никто не видел. Таинственно скрываетесь от всех, господин Лимонов?
Генрих издал лошадиную трель. Всегда, сколько помнил писатель, Генриха окружали лишние звуки.
Писатель же видел Генриха очень давно. Генрих изменился за утекшие к дьяволу дни, — поседел и неаккуратно оброс, глаза были красные, одежда мятая, слишком легкий азиатский халат и слишком большая черная шляпа. Нос — нечеткий, как бы оплывший, или опухший.
— Не скрываюсь, но никуда не хожу, работаю, — сказал писатель — А вы как?
— С женой разошелся! — вызывающе выкрикнул Генрих.
— Ну поздравляю! Творец должен жить один… (Уместно будет заметить тут, что творец Лимонов тогда только что перенес короткий, но тяжелый душевный кризис, едва не сошел с ума от одиночества, и теперь, находясь на вершине очередного творческого подъема, мог позволить себе пофилософствовать и поучить других, как следует жить.)
— Хе, — криво, носом ухмыльнулся Генрих. — Вы говорите это мне, семейному человеку, прожившему двенадцать лет в лоне семьи, отцу троих детей!
— Троих?
— Ну да, троих. Майя родила девочку. Вы что, забыли, мы же к вам приходили, когда она была беременная?
— А, да, вспоминаю…
— Ничего вы не вспоминаете, признайтесь, что вы не заметили…
— Ну признаюсь…
— То-то, вы заняты только собой.
Отлепившись от господина Лимонова, Генрих пожал еще полсотни рук и расцеловался счастливо с полсотней некрасивых, но очень интеллигентных женщин в шалях, шляпах, мушкетерских штанах, накидках и пончо. И с приблизительно таким же количеством мужчин в очках и с физическими дефектами. По мнению писателя, у Генриха превратное представление о роли светских отношений в судьбе творческого человека. Генрих считает, что творцу абсолютно необходимо регулярно посещать всевозможные парижские социальные мероприятия: выставки, семейные обеды, парти, именины, дни рождения, пикники, совещания и заседания вовсе не известных клубов, обществ и даже партий. Странствующий еврей знаком с половиной Парижа, целуется и обнимается с вовсе не нужными, по мнению писателя, людьми, сами физиономии которых открыто объявляют «я маленький и незначительный» или «я завистливый рате».
— Ну, чего вы достигли сегодня своими широкими связями, Генри? — спросил иронический писатель, когда Генрих опять оказался в районе утла, из которого, закончив обозревать фотографии, писатель обозревал французское общество. Скорее, мультинациональное общество.
— Договорился тут с одним функционером. Купит картину… Может быть, завтра поведу его смотреть работы…
— Генрих поправил широкий, синий с красным, галстук, обнимающий его плохо обритую крупную шею.
— Так и продолжаете заниматься кустарничеством? Продаете картинки из-под полы? Давно пора завести галерейщика, дорогой. Сколько можно быть мелким частным предпринимателем…
— Да-да, посоветуйте, что мне делать… — засмеялся Генрих.
«Он смеется, но вид у него помятый и несчастливый», — подумал писатель.
Краем глаза он заметил входящую в галерею бывшую подружку Диан. Ему не захотелось встречаться с Диан. И у Диан, каковая его тоже заметила, — писатель понял это, — явно нет никакого желания столкнуться с Лимоновым нос к носу. Она одета по-домашнему, в зеленое пальто и стоптанные туфли без каблуков, волосы собраны сзади в хвост, изрядно потасканное лицо не накрашено и только покрыто тонким слоем крема. В руке — хозяйственная сумка из плетеной цветной соломы. Диан жила на соседней улице. Очевидно, женщина вышла с намерением совершить хозяйственные закупки в конце дня, пройтись по своему кварталу и заглянула на выставку, а тут неожиданный сюрприз — бывший любовник. Писатель пожалел Диан и решил уйти, оставив ей территорию. Он выбрал момент, когда Диан целовалась с толстухой в грубом мексиканском пончо и ковбойской шляпе, и, отвернув физиономию к фотографиям на стене, скрипя новым, но уже успевшим рассохнуться паркетом галереи, прорвался к горлышку бутылки — к выходу из галереи, и выскочил в темный, как большой чулан, в котором хранятся старые, заплесневелые вещи, Париж…
Он было включил свою вторую скорость, но не успел сорваться с места достаточно быстро. Фотограф и его остроносая супруга настигли его криком «Лимонов!» Тогда еще писатель был на три года менее циничен, чем сейчас. Потому он остановился и занялся процессом отвергания предложения фотографа и его жены о совместном проведении остатка вечера. Он не хотел идти в кафе — сидеть и быть посетителем. У него было определенное количество денег с собой, но траты писателя были аккуратно распределены на недели вперед, и каждое нарушение, каждая экстратрата сбивала честолюбца с жизненного ритма его борьбы. Писателю важно было писать книги и публиковать их. Сидеть за стеклами кафе он не умел, вкус к убиванию времени в бессмысленных воспоминаниях прошлого он потерял, посему писатель хотел убежать и пререкался, отстаивая свое право убежать…
Они стояли на углу улицы. Тут-то к ним и присоединился Генрих, сиротливо вышедший из-за угла, запахивая поплотнее свой самый бедный и узкий азиатский халат. Писателю пришлось познакомить стороны. Пока трое обменивались любезностями, он чувствовал себя как мощный гоночный автомобиль, способный делать свои четыреста в час, которого заставили плестись с коллективом подержанных «рено» и «ситроенов», едва выжимающих шестьдесят.
(Сейчас бы они не победили, и судьба писателя сложилась бы, вне всякого сомнения, как-то иначе. Очень часто судьба человека зависит от того, по какой улице он предпочел пойти. В том же году, девятого августа, писатель, обычно шедший от метро Сен-Поль к дому по улице Фердинанд Дюваль, каковая улица чище и спокойнее, чем следующая — родная улица рю дез'Экуфф, избрал по прихоти настроения родную улицу. И тем, почти вероятно, спас себе жизнь. Потому что на рю Фердинанд Дюваль в этот момент имело место террористическое нападение, в результате которого шесть человек было убито и двадцать восемь ранено. Поди знай! Писатель часто знает откуда-то. Но когда-нибудь не будет знать и придет аккуратненько туда, куда не следует приходить.)
Он пошел с фотографом, остроносой и Генрихом в кафе. У Генриха не было денег, но очень желающие общаться фотограф и его жена сказали, что заплатят за нового знакомого. Сидя в кафе, трое оживленно трепались и мало пили. Позднее стали есть нечто, густо заваленное жаренной палочками картошкой. Писатель не ел, но выпил несколько бокалов красного вина. В кафе было сыро, как в остывшем предбаннике. Ленивая старуха, неряшливыми пальцами лаская тарелки, приносила и уносила их. Длинноволосый блондин-мальчишка в глубине зала мыл пол, возя тряпкой по грязи и окуркам, разметая их в стороны. Писатель задумался над тем, почему дурак-мальчишка не подмел пол, перед тем как мыть его. Он вымыл в своей жизни немало полов и отлично знал, как следует мыть полы. Из той беседы за столиком писатель не запомнил ни единого слова. Иногда он наугад подавал реплики. Кажется, жена фотографа стала подъебывать его, искусственно удивляясь тому, что у него нет денег, а на самом деле желая подчеркнуть, что у них, у ее мужа (она благородно посмотрела на худого мужа в железных очках) есть много денег. Ну есть и есть, равнодушно согласился писатель. «Я не за деньгами пришел в этот мир.» И переводя с английского, твердо заявил: «Я не после денег.»
Наконец пара удалилась к оставшимся у ТиВи многочисленным детям, а писатель и Генрих зашагали сквозь ночной город Париж. Писатель — на рю дез'Экуфф, Генрих — каждый раз до ближайшей телефонной будки. Припрыгивая вокруг писателя, отбегая, забегая вперед, он телефонировал куда-то без успеха.
— Кого беспокоит месье артист в столь позднее время? — наконец спросил писатель после полудюжины ненужных ему остановок. Под этой фразой скрывалась другая, а именно: — Дорогой Генрих, звоните себе из телефонов-автоматов, хоть всю ночь, но я, быстро стуча сапогами, как мой папа, офицер Савенко, пошагаю к себе и, может быть, успею еще посвятить положенные мне мною самим два часа перед сном чтению французской книги.
— Одну секунду! — вскричал Генрих и влетел в неожиданно выросшую перед ним очередную будку телефона. Он вылез из будки через минуту, пронзительно завизжав дверью. — Сняла трубку, — сказал он обреченно. — Все время занято.
В первый и единственный раз в жизни Генрих раскололся. Рассказал писателю историю своей любви к простой, он все время подчеркивал, что простой, французской девушке Марианне.
Писатель был (и остался) ужасной сволочью. Очень часто Генрих был ему смешон. Но как честная сволочь, иной раз он позволял себе допустить, что в ежедневной жизни Генрих выглядит интереснее его, писателя. Он легче, веселее, проще. Писатель бы не удивился, если бы девушка, которой предложили выбрать мужчину из двоих: Лимонова и Генриха, выбрала бы Генриха. Но он не уважал Генриха за отсутствие успеха и нетрагичность. Как тип странствующего еврея Генрих был чистым типом без примесей, одним из типов, входящих в альбом «Представители богемы». Писатель туда его относил, и точка. Сам писатель принадлежал к другому альбому: «Фанатиков». Между ними ничего не было и нет общего. Расслабленный эпикуреец Генрих и боевая машина Лимонов. Однако писатель имел слабость к влюбленным, и особенно к несчастным в любви, каковым Генрих и был в тот вечер. Выяснив, что несчастному в любви негде спать, писатель пригласил его к себе. Уважая, по старой памяти, влюбленных и любовь.
Больше никогда впоследствии он не увидел Генриха таким растерянным и испуганным. Юмор и гонор Генри не исчезли совсем, но сделались в этот вечер горьковатыми на вкус, как старый, скоптившийся, но не сгнивший персик в грустных горах Израиля…
— Понимаете, господин Лимонов, она теперь говорит мне, что я ей надоел. Что мой хуй ей надоел!
— Нашла новый хуй? — деловито осведомился специалист по любви и ее стихийным бедствиям.
— Нет! Я бы понял, если бы нашла… Нет, она мне заявила, что хочет быть свободной… Что ей только двадцать один год, и она желает поэкспериментировать, поебаться некоторое время с другими, что только мой хуй ей надоел…
— Бедняга, и вы пали жертвой времени и новых нравов, наступающих на пятки старым.
— Я сказал ей: «Хочешь Кристиана, Мари? Поебись с ним. Вы знаете Кристиана, Эдвард? Это мой друг.
Писатель не знал тогда Кристиана, но, чтобы вернуться скорее к Мари, живость которой начинала ему нравиться, сократил путь и соврал: «Да, конечно.»
— Марианна вильнула жопой, закусила губку и поглядела на меня… У нее бывает, Эдвард, такой уклончивый и одновременно похабный взгляд. «Нет, не хочу твоего Кристиана, хочу, кого я захочу!» Генрих фыркнул возмущенно и растерянно и забежал вперед, чтобы поглядеть на выражение лица писателя.
— Какая наглая! — восхитился писатель. Они уже шли по рю дез'Экуфф.
— Я тогда спросил ее: «Мари, может быть, ты хочешь, чтобы мы поебались втроем? Ты, я и еще мальчик? Она облизнулась и сказала, что «может быть». Она еще, мол, не знает, она подумает. Ах, какие у нее ляжки… Где я еще найду такие? — закончил Генрих нервным вопросом.
Собачонка консьержки, очевидно, не любящая голоса несчастных в любви, звонко залаяла, и писатель подумал почему-то, что у него с собачонкой консьержки одинакового тембра голоса.
Генрих выспался на диване (все же попытавшись перед сном еще раз дозвониться возлюбленной с неповторимыми ляжками) и утром послушно ушел, помня замечание строгого Лимонова о том, что по утрам он работает. На ночь, сказал писатель, Генрих может даже привести женщину, если хочет. По утрам же, пожалуйста, Генрих, исчезайте, куда хотите. Он не появлялся несколько дней, потом привел женщину. Только утром, поглощая кофе с рано проснувшимся Генрихом и круглопопой девицей с круглым лицом и закусанными вспухшими губами (позже выяснилось, что губы у нее такие всегда), писатель выяснил, что круглопопая и есть Марианна. Писатель философски подумал о том, что у него круглопопая не вызвала бы всех тех чувств, которые она вызывает в Генрихе. И той бури страстей, какую она вызвала в жене Генриха, пришедшей к отцу Марианны и устроившей скандал, закончившийся истошными криками и взаимными попытками столкнуть противника с лестницы. «Ваша дочь блядь! Она отняла у моих детей отца!» — кричала Майя.
Марианна как Марианна, не прочь поебаться, но коровий взгляд и неспешные повадки разочаровывают. Писатель предпочитал более взрывчатых женщин…
Генрих исчез на некоторое время и появился опять уже в качестве соседа. Весной ему досталась индийская гробница в цементной щели на острове Святого Людовика.
Даже самые распрекрасные личности становятся опасны, если ты позволяешь им сесть тебе на голову. Писатель знал эту простую истину. Однако не уберег голову от задницы Генриха. Постепенно сосед Генрих обнаглел. Однажды он появился под окнами писателя, прокричав с тротуара «Эдвард! Эдвард!» (следуя примеру диких евреев, населяющих квартал).
— Можно мы зайдем? — потребовал он, глядя снизу вверх на не очень довольного, прервавшего стучание по клавишам машинки Эдварда в окне. Рядом с Генрихом на тротуаре стояла очередная замена Марианны — просто Анна, злая девчонка семнадцати лет, которую Генрих называл «зверюшкой». — Или вы работаете?
— Я работаю, но подымайтесь, раз уж пришли…
— Мы шли мимо… — Генрих дернул на себя девчонку, державшуюся за его руку, и потребовал: — Поздоровайся с дядей Эдвардом!
— Бонжур, месье! — сказала покрасневшая от злости, но покорная Генриху «зверюшка».
— Можно, я позвоню? — перебросившись с писателем десятком фраз и показав несколько фотографий голой Анны, спросил Генрих. — А ты пока покажи месье Лимонову свою грудь! — приказал он «зверюшке».
Девчонка равнодушно подняла черный свитер под самый подбородок и показала небольшие круглые груди.
— Можете потрогать… — Генрих захохотал и набрал номер: —…Мадам Голдсмиф! Это Генри вас тревожит, мадам Голдсмиф… вам звонила моя жена? — Последовала длительная пауза. — …Но мадам Голдсмиф!.. — Длительная пауза.
Писатель потрогал одну грудь девчонки и стал показывать ей журналы, лежащие на журнальном столике.
— …но мадам Голдсмиф! Кому вы верите больше, мне или Майе?.. Мадам…
Писатель расспросил Анну обо всей ее коротенькой жизни, самой яркой частью которой, вне сомнения, был артист Генрих, а Генрих все разговаривал с ненавистной уже писателю, невидимой ему, но хорошо слышимой в длительные паузы мадам Голдсмиф. Анна молчала теперь, читая журнал «Гэй пьед» с рассказом писателя в нем, а Генрих все говорил… Пару раз писатель вставал с кресла, подходил к Генриху и, трогая его за рукав, обращал внимание Генриха на свой указательный палец, описывающий в это время в воздухе злой кружок или, скорее, пружинный виток. «Закругляйся, товарищ!» — имел в виду писатель. Генрих с понимающим видом кивал головой, но продолжал говорить… Вдруг останавливался, следовала длительная пауза, во время которой был слышен отдаленный лай мадам, и опять следовала вдохновенная порция речи Генриха. Они уже говорили о философских категориях семьи и брака и деторождения, говорили о жизни и смерти и… о Боге. Еще немного — и они бы говорили о Якове Бёме…
Когда они заговорили о Боге, писатель настолько возмутился насилием над собой и своей дотоле мирно трудившейся за пишущей машинкой личностью, что взорвался, подбежал к Генри и нажал на рычажки телефона:
— Хватит пиздеть! Имейте совесть, дорогой! Убирайтесь отсюда, чтобы я вас больше не видел! Мой дом — не телефонная станция!
Генрих вытаращил глаза и покраснел. Положил на аппарат гудящую уже трубою, а не мелким лаем советчицы по бракоразводным отношениям, трубку и встал: «Идем, Анна, месье сошел с ума!..»
— Вы сумасшедший, да, Эдвард? Что я вам сделал?! Я заплачу за разговор… — Он полез в карман брюк… Денег в кармане у него не было. Он сам, войдя в квартиру писателя, радостно объявил, что денег у него совсем нет.
— На хуй мне ваши деньги… Вы пришли ко мне как на телефонную станцию! Сорок пять минут вы пиздели о вашей бывшей жене с неизвестной мне дурой, а я должен был листать старые журналы! Вы, между прочим, оторвали меня от работы. Так хотя бы разговаривали со мной… если оторвали. Говорили бы интересные вещи, сообщали бы информацию… — Злоба за изнасилование его, за сожженное клочком бумажки его время опять нахлынула к горлу писателя, и он прокричал: — Вон! Вон из моего дома!
— Хорошо… — собирая с пола фотографии и многотомную телефонную книжку, пробормотал Генрих. — Вы пожалеете об этом…
— Вон, бездельник! — прокричал писатель.
Генрих и ничего не понимающая, но испугавшаяся девчонка прыгнули по ступеням в прихожую и уже трясли входную дверь, не зная, как с ней обращаться. Открыли и ушли.
На год исчез Генрих из его жизни. Но выполнил, мстительный странствующий еврей свою угрозу. Писатель пожалел-таки о том, что выгнал его.
В те времена писатель еще позволял себе непростительную, стыдную, но приятную слабость спать с женщиной, которую он когда-то любил. Сказать, что писатель не должен был иметь секс с приятным ему телом, было бы гнусным морализаторством. Но, может быть, какие-то высшие, почти небесные правила равновесия добра и зла в мире требовали, чтобы писатель отказался от приятного ему тела во имя торжества справедливости. А именно — предмет бывшей любви (а во времена описываемые, уже исключительно предмет плотской похоти) — должен был быть наказан за причиненное писателю и его любви зло. Предмету должно было быть указано на дверь, как Генриху. Нет, это не было бы сведением личных счетов. Отказав даме в своем хуе, он совершил бы акт вселенской природной справедливости. И гармонично и строго прозвучал бы оркестр с небесных хоров: «Глори, глори, Аллилуйя!..»
Запоздало, но он звучит сейчас благодаря Генриху. Вот как переплетены меж собою поступки наши и тех кого мы приближаем к себе! Как волоски в девичьей косе.
Елена приехала в Париж на два месяца. Именно от нее (ей оставил пентхауз-квартиру на Трокадеро друг ее мужа) явился писатель девятого августа, избрав по наущению случая необычный маршрут, и не прошел, счастливец, по сочленению улиц де Розье и Фердинанд Дюваль, где свистели в это время пули. Лишь через десять или пятнадцать минут счастливец, уже успевший переодеться, стоял вместе с полудюжиной других храбрецов, обозревая кинематографически нестрашно выглядящие трупы и пятна крови на асфальте, замаскировавшиеся под засохшую краску.
Писатель жил между Трокадеро и рю дез'Экуфф и с наслаждением ебался с бывшей любовью, напевая модную в тот сезон песенку.
«Вэн айм виз ю, итс парадайз,
Ю кис ми ванс, ай кис ю твайс…»[13]
Но, невидимый ему, в механизмах его жизни копался злой Генрих. Покопавшись в механизмах, Генрих углядел нужную щель и вставил туда лишнюю деталь. Будучи в такой же степени приятелем Елены, как и писателя, Генрих познакомил бывшую любовь с человеком по имени Жан-Филипп Полусвинья. Так зло впоследствии называл крупного Жан-Филиппа писатель, переведя его фамилию с французского выгодным для себя образом. (Следует сказать, что Высшие Силы пытались помешать этому знакомству. Впоследствии и Генрих, и бывшая любовь в один голос утверждали, что девятого же августа они должны были отправиться ланчевать именно в ресторан «Гольденберг», и только игривый член писателя, в это утро особенно весело настроенный, помешал затее осуществиться. Изрешеченные пулями и раненные осколками бутылок лежали бы злодеи на полу ресторана, если бы не член писателя.)
Жан-Филипп Полусвинья был бывшим любовником индийской принцессы — владелицы студии, в которой проживал Генрих. Рантье и алкоголик, еще один тип из альбома «Представители богемы», — Полусвинья, с лицом американского актера, которого писатель не знал, но знали все остальные участники этого спектакля, приглянулся Елене. Впрочем, ей приглядывались и другие мужчины, и писатель знал об этом, и это его не волновало так же как не волновало это законного мужа Елены. Но, по стечению обстоятельств, рантье и продавец не то гипса, не то мрамора в арабские страны, Полусвинья оказался еще и романтиком-демагогом, из категории самцов, коим не только не тошно беседовать с полуобразованными, но нахально любящими «интеллигентные» беседы до утра дамами, но каковые романтические демагоги напротив пребывают в совершенном восторге, проведя три четверти ночи в беседе о русских императорах и императрицах, о которых они ни хуя не знают, и выпив за беседою пару бутылок виски. Именно такого Полусвинью и ждала Елена.
Ну казалось бы, хочешь Полусвинью — бери и беседуй, кури до упаду, заполняй пепельницы пентхауза на Трокадеро своим «Кентом» и его «Житаном» и выжирай все напитки в доме, но оставь тогда в покое писателя. Но разве эгоистка могла поступить так? Нет, разумеется, она как всегда поступила по ее извечному жизненному принципу «И рыбку съесть, и на хуй сесть». Посему конец августа она провела успешно, бегая беседовать к Полусвинье или принимая его у себя и ебясь с Лимоновым. Ебясь и с Полусвиньей тоже, иначе она не была бы собой.
Писатель, бывший парт-тайм парижским мужем дамы уже несколько лет (фул-тайм муж находился в другой европейской столице), открывши преступную связь, был потрясен не самой связью, но равнодушным упрямством, с каковым его бывшая любовь предавалась обману его, писателя. Впрочем, если следуешь принципу «И рыбку съесть, и на хуй сесть», то инстинктивно продолжаешь есть рыбку, садясь на хуй. С него было довольно. Вначале он даже не понял этого, и после нескольких вспышек гнева, разрешившихся более или менее благополучно, писатель даже нежно проводил даму к ее фул-тайм мужу. В розовой шляпке из соломки, в белых кружевных одеждах, дама взобралась по ступеням в спальный вагон. На самом деле эти ступени были выходом из лимоновской судьбы. Уже вне его судьбы, молодая дама с удовольствием оглядела севших в этот вагон двух романтических юношей.
После ее отъезда он стал натыкаться в различных, общих для него с Еленой, местах на Полусвинью. В конце концов, однажды писатель встретил Полусвинью в доме ее сестры. Оказалось, Полусвинья и сестра уже близкие друзья… Злодейка же уверяла писателя, уезжая, что порвала с Полусвиньей. Ночью писатель позвонил в другую европейскую столицу и разразился злым монологом, клеймящим злодейку. Несколько дней спустя он взял и закрыл «дело экс-Елены».
«Неужели за всю мою преданность ей, я не стою персонального внимания? Что за еб твою мать? Почему она ведет себя, как мой литературный агент, у которого, кроме меня, есть еще полсотни клиентов. К хуям такую практику! Я жил без нее много лет и только по слабости стал опять с нею ебаться. Буду опять жить без нее!..»
Даже с родителями писатель два года не переписывался, однажды решив обидеться на их тупейшее непонимание его жизни. С родителями!
«Забудем и бывшую любовь, — сказал он себе. — Ты мне не платишь вниманием, ну и я лишу тебя своего внимания. Все». И писатель держит слово до сих пор.
Остыв, он стал думать о странствующем еврее и его роли. Он пришел к выводу, что побуждения Генриха были мстительными, и месть превышала вину писателя. Генрих добровольно вызвался послужить орудием судьбы, как бы топором, который перерубил последние мелкие кишки и нервы, связывающие его с Еленой. Что делать со странствующим евреем? Продолжить вендетту и отомстить Генриху за то, что он отомстил писателю? Он решил забыть о Генрихе. И забыл. Писатель съездил в Америку, наговорил там разных глупостей в университетах написал сто страниц новой книги, героем которой был садист, познакомился с умело притворившимся нетигром тигром и вернулся в Париж. А когда высадился десантник-тигр в его апартаментах, он занялся партизанской войной с тигром. И только весной, в дождливый вечер, на набережной Сены, переходя автостраду, встретил он Генриха, во фраке и белых брюках, вправленных в американские сапоги. Впереди на длинном поводке шествовал еще живой афганский беженец Лаки. Поскольку Елену уже затянуло ряской времени, писатель поздоровался с Генрихом: «Здравствуй, Генрих!» И они немного поговорили. Писатель сдержанно рассказал о своей поездке в Америку. Генрих рассказал о своих как всегда плохо устроенных делах, о продаже картин с рук в руки. Оба несколько стеснялись и вдруг, приняв официальный вид, заторопились каждый по несуществующим делам. Писателя, впрочем, действительно нетерпеливо ждала рутинная, только психологическая тогда еще война с Наташкой.
— Заходите как-нибудь! — уронил писатель через плечо.
— Зайду как-нибудь! — пробормотал Генрих и удалился, предшествуемый собакой.
Зашел он, чтобы опять тотчас же быть выгнанным. Такое бывает, но редко. В тот день Наташка отправилась на репетицию к человеку по имени Крупный, оправдывающему имя своими сотней с лишним килограммами, брюхом и массивной татарской головой на теле каменного воина со степного кургана. Крупный собирался в недельный срок совершить «перформанс»[14] на фестивале «перформансов» и раскрасить голую Наташку различными узорами на глазах французских и нефранцузских зрителей в галерее, находящейся недалеко от площади Бастилии, на той же улице, что и знаменитый ресторан «Бофингер». До того как раскрашивать ее в галерее у Бастилии публично. Крупный хотел раскрасить ее непублично. Писатель разрешил Наташке позволить Крупному раскрасить ее нагое тело. Более того, он даже сам подтолкнул подружку на раскрашивание. Ему хотелось, чтобы она активно поучаствовала в авангардной культурной жизни столицы мировой культуры. Одобренная писателем и полная энергии Наташка легально уехала в тот апрельский день, в черном пальто и с пластиковым пакетом (в нем находились необходимые ей рабочие одежды) в 11-й аррондисмант, где жил с женой и дочерью Крупный. Свободный от предрассудков Лимонов подумал, глядя на закрывающуюся дверь, что самое худшее, что может случиться с Наташкой, ну, ее выебет Крупный. Но даже в этот самый худший сценарий, честно говоря, сам писатель не верил. Он лишь, как обычно, на всякий случай, ожидал от людей гадостей и неприятных поступков, чтобы впоследствии быть приятно удивленным, если окажется, что они таковых поступков не совершили. В отсутствие подружки писатель продуктивно работал и, завершив трудовой день печатью куриного супа в биографии дня, отправился на променад по маршруту номер четыре. Вернулся он в начале одиннадцатого вечера. Специально именно в это время, чтобы, как он рассчитал, явившаяся в его отсутствие Наташка уже уехала в кабаре. По какой-то интуитивной причине ему не хотелось встречаться с ней до. Подымаясь по лестнице, он еще на самых первых ступенях услышал завывающий сильный голос подруги. Войдя, — дверь оказалась не запертой, — он обнаружил привязанную к вешалке собаку и три человеческих существа: Крупного в необозримой величины джинсах и кожаной куртке, обритая наголо голова делала Крупного похожим на второстепенного злодея — персонажа всех фильмов об агенте 007, мясницкие руки Крупного покоились на хрупком столике мадам Юпп, и в одной он держал бокал с красным вином; Генрих в белых штанах и черном стеганом халате, сделавшем Генриха горбатым и толстым (не таким толстым, как Крупный, но толще, чем обычно), сидел, поставив стул на две задние лапы, и балансировал на них, рот его был открыт в веселой ухмылке. Крупный, сощурив свои татарские гляделки, похехекивал, как бы откашливаясь, изображая осторожное веселье. Наташка со следами позолоты бронзы и советской фирменной алости на всем теле, голая, сидела на стуле, нога на ногу, и держала в руке листки со стихами. Стол был уставлен пролетарскими литровыми бутылями вина, какое пьет трудовая Франция, наживая себе язвы.
— Почему ты не на работе? — спросил разъяренный писатель. Наташка положила листки на стол, а два жулика онемели и спрятали улыбки.
— Я… — заикнулась она. — Я решила не пойти на работу.
Тогда Наташка еще очень боялась писателя, шел только пятый месяц их совместной жизни, и тигр порыкивал тогда тихо.
— Почему ты напилась?! — Ответ на гипотетический вопрос этот, в сущности, писателя вовсе не интересовал. Сложное скопление червей причин, затейливо переплетенных в копошащийся клубок, оказалось бы ответом на этот вопрос. Писатель все равно не смог бы отделить все головы от хвостов. — А вы! — он сдвинул внимание на двух более чем странных, в сущности, персонажей. Генрих опасливо хрюкнул, а Крупный нерешительно похехекал, изображая уже смущение.
— Ну, Лимонов!.. — начал Крупный. — Остынь, садись, выпей. Мы только что…
— Вон! — закричал писатель, вдруг прикоснувшийся мысленно к гипотезе, что Наташка только что ебалась с обоими монстрами вместе или по отдельности. — Вон из моего дома!
А так как оцепеневшие от внезапного появления писателя монстры не шевельнулись и только Наташка побежала в ливинг-рум и стала натягивать на себя валявшееся на кресле домашнее платье, то писатель, дрожа от гнева, объявил:
— Я иду в ванну мыть руки. Чтобы, когда я выйду, вас не было в моем доме! — И он, зайдя в фанерный сарайчик, действительно стал мыть руки.
— Ну знаешь, Лимонов, это уже слишком! — сказал Крупный за дверью.
— Да-ааа, господин Лимонов, вы что-то того… — промямлил Генрих. — Я собственно тут ни при чем, я шел мимо с собакой… Вы же меня пригласили в последнюю нашу встречу.
— Вон! — закричал писатель из ванной и еще отвернул кран, чтобы усилить струю и заглушить шумом воды, ввинчивающейся в раковину, человеческий ропот в прихожей. Одновременно он подумал, что, выгоняя Генриха второй раз, он как бы вышучивает сам себя и даже акт выгоняния.
— Ну и хуй с ним! — упрямо решил писатель и вышел. Монстры спускались по лестнице — было слышно, как внизу собачонка консьержки и афганский беженец облаивают друг друга. Наташка в пальто поверх домашнего платья и с голыми ногами, которые она успела вставить в туфли, взялась за ручку двери.
— Нет! Ты останешься дома. Здесь! — приказал он и схватил ее за руку.
— Пусти! Я не хочу оставаться с тобой в одном помещении!
— Ты никуда не пойдешь! — процедил тогда еще очень авторитетный и суровый писатель и потащил ее в спальню.
— Пусти! Я тебя боюсь. Ты сумасшедший! — взвизгнула она.
— Почему ты напилась и не пошла на работу? — Он свалил ее толчком на кровать и стоял над ней. Сейчас бы она не дала себя так толкнуть. Сильная, как писатель, тогда она еще скрывала свои силы. Тот апрельский день был началом их физических столкновений. Она решила дать ему отпор.
— Не твое дело! — закричала она. — Ты что, надсмотрщик? Иди на хуй! Оставь меня в покое! Не захотела и не пошла! — Она сорвала с кровати одеяло и попыталась набросить его на голову писателя. Когда ей это не удалось, она ухватила подушку и принялась ею ударять писателя, возможно, представляя, что бьет Лимонова бревном. Совсем уж незачем она сорвала с постели простыню и стала втаптывать ее в ковер. Сняла туфлю и запустила ею в писателя. Туфля приземлилась в коридоре. Другой туфлей она ударила его в плечо. Закончилось это их первое трехбалловое, по шкале Рихтера, физическое столкновение тем, что писатель прыгнул на Наташку и некоторое время они врагами боролись на ложе, готовые задушить друг друга, или выцарапать друг другу глаза, или переломать пальцы. В точности ни один из них не знал, что собирается сделать с партнером. Вольная борьба, однако, прекратилась, потому что писатель внезапно обнаружил, что его противник женщина, и повел себя соответствующим образом. Совершив сексуальный акт, они все же помирились и находились еще несколько дней во враждебных отношениях.
С Крупным он оставался во враждебных отношениях еще долгое время. С Генрихом же ему пришлось вскоре помириться. Писатель даже формально извинился перед ним, ибо, действительно, глупо два раза подряд выгонять человека из дома. Несерьезно. Второй раз уничтожил и серьезность первого изгнания, хотя впоследствии Генрих, однажды подвыпив, признал, что намеренно устроил встречу Полусвиньи с экс-Еленой. Генрих смеялся, признаваясь в предательстве, писатель хохотал, однако решил запомнить эту историю и никогда не доверять Генриху, впрочем, с ним общаясь. Писателю кажется, что Генрих относится к его личности несколько более заинтересованно, чем это необходимо. Может быть, ревниво следит за поведением писателя. Может быть, Генрих иногда даже и завидует слегка писателю, не умея сам быть таким? Если спросить странствующего еврея впрямую: «Не кажется ли вам, Генрих, что вы порой завидуете этому иной раз примитивному, но неизменно упрямо-энергичному человеку и его сержантско-армейскому стилю жизни и поведения?», Генрих, будет, разумеется, отрицать и зависть, и ревность. Но иногда в недоверчивом и критическом оке Генриха, повернутом на писателя, мелькает нечто похожее на восхищение его упрямством и храбростью. Генрих, кажется писателю (впрочем, может быть, это ему только кажется), неравнодушен к Наташке, но у него самого наверняка не хватило бы храбрости найти и взять в свою жизнь такую неудобную шаровую молнию. Уважение, смешанное с непониманием мотивов, движущих писателем, иногда появляется в оке странствующего еврея, разглядывающего жизнь русского Ваньки Лимонова и его русской бабы. «Я был тогда молод и мог провести ночь с русской женщиной, и русская женщина наутро оставалась мной довольна», — вспомнил писатель строчки Бабеля. Ему кажется, что еврейские мужчины, наряду с насмешливым отношением к русским самцам, испытывают тайную робость перед русскими женщинами, своего рода постоянный комплекс неполноценности. Ненасытная русская пизда, уставив на него свой единственный глаз, грозно спрашивает еврейского мужчину: «А ты удовлетворил русскую женщину, Ицхак?»
Писатель серьезно подумывает о возможном удалении Генриха из своей жизни, потому что Генрих определенно приносит ему несчастье. Не говоря уже о только что рассказанных историях, Наташка и писатель два раза (!) жестоко подрались у него на ферме в Нормандии. Но самое громадное по масштабам несчастье, когда писатель вполне мог оказаться без головы, произошло совсем недавно.
В феврале Генрих увешал своими картинами стены ресторана, принадлежащего его друзьям, и пригласил друзей и перспективных покупателей на вернисаж. Ресторан находился за несколько дверей от входа в ущелье цементного двора, где в индийской гробнице жил Генрих. Наташка и писатель отправились на вернисаж к восьми вечера. Седая лиса опоясывала горло певицы поверх пальто, интеллигентный Лимонов умно выглядывал через очки. Красивыми и серьезными они протопали по рю дез'Экуфф, пересекли рю де Риволи, вышли к Сене, прошли на остров и толкнули зеленую дверь в маленький ресторан, где бегал, волнуясь и улыбаясь, виновник торжества. Одет он был, как и следовало ожидать, нелепейшим образом: любезный его сердцу фрак сочетался с ковбойскими, тисненными по голенищам узорами, сапогами и дополнялся по случаю празднества белой рубашкой очень большого размера, не заправленной в брюки, и карнавальной бабочкой на резинке. Белые джинсы гармонировали, однако, если не с фраком, лацкан которого был съеден молью, то хотя бы с ковбойскими родственниками. Генрих был одет как бы кентавром, ковбой ногами, он был дирижером до половины туловища.
С Наташкой Генрих расцеловался, как они делают по французскому обычаю всякий раз, к скрытому неудовольствию писателя, а с Лимоновым они обменялись рукопожатиями.
— Поздравляю! — сказал писатель.
— Хе-хе… Пока не с чем. Еще ничего не купили, — нагло-стеснительно сообщил Генрих. — Что будете пить?
Следовало ответить: — Ничего не будем пить. — Или в крайнем случае сказать: — Наташа, что ты хочешь пить? — Нет, спасибо, Генрих, я пить не буду.
Вместо этого и Наташка и писатель радостно впились в бокалы с киром, сделанным им самим Генрихом, и с удивительной жадностью опорожнили их, осмотрев лишь одну-единственную стену с картинами. Со следующей порцией кира им удалось осмотреть только четверть стены. Правда и то, что посетителям выставки приходилось истратить некоторое время на маневры, на обхождение столов и стульев, приготовившихся принять обедающих.
Зеленой дверью манипулировали женщины и мужчины все того же типа «хомо интеллигентис паразиенус», повышая то медленно, то вдруг рывками населенность ресторана. С одним из «хомо интеллигентис» писателю удалось поговорить некоторое время об истории крестовых походов. И это был единственный сколько-нибудь продолжительный контакт писателя за весь вечер, совершенный им не с бокалом и не с Наташкой.
Оказалось, что нужно быстро сесть за несколько столов в углу, отведенных Генриху и его самым-самым друзьям. Удивившись, что Генрих отнес его к самым-самым, он уселся против красивой Наташки. Красивой, но уже с высокомерно-презрительным выражением лица, каковое появляется у нее в моменты, когда первое опьянение приходит в сопровождении маленького припадка мегаломании. Для того чтобы не раздражаться Наташкиным пылающим ликом, писатель взял с соседнего стола бутылку красного вина и налил себе полный бокал. Процесс потребления алкоголя кем-либо в ее присутствии (и особенно близким ей человеком) воспринимается Наташкой с ревностью.
— А мне ты не хочешь налить вина? — прошипела она и, наскоро проглотив остатки кира, поставила бокал перед писателем.
Он налил ей вина, решив, что в любом случае они находятся недалеко от дома, вместе, и, кажется, сегодня у нее нет поводов к агрессивности.
Ресторан заполнялся. И пришедшими посмотреть картины Генриха и явившимися пообедать посетителями. Фотограф с остроносой женой, окруженные свитой друзей и прихлебателей, прибыли на выставку, и дружно, по команде властной жены фотографа, компания стала восхищаться Наташкой, и та, очевидно, почувствовала себя вдруг Незнакомкой Блока или моделью художника Кустодиева. Выставив плечо на зрителя и разбросав вокруг себя лису и всяческие узорные цветные платки и шали, русская красавица сидела горделиво и поглядывала высокомерно в мир. Иногда она незаметно бросала испытующий взгляд на командира Лимонова, пытаясь понять, что он думает, но тотчас делала вид, что это ее не интересует.
«Какая красавица! Ну вы только посмотрите, какая красавица! — вскрикивала время от времени жена фотографа, призывая интеллигентов восхищаться. — Ну, Лимонов, отхватил девку! Ну, Лимонов!»
Писатель, считая жену фотографа более развязной, чем необходимо, все же чувствовал настоящую гордость за Наташку. При каждом «Ну, Лимонов!.. Какая красавица!» Наташка поводила плечом и смотрела на писателя вызывающе, как бы говоря: «Видишь, дурак, какая женщина тебе досталась. А ты меня не ценишь…»
Он ценил, однако они, дружно, не отставая друг от друга и на полбокала, напивались. Это было понятно, хотя бы уже по одному тому, что пространство уменьшалось с быстротой неимоверной. Уже только несколько квадратных метров пространства оставались видимыми глазам писателя. Боковые стены исчезли. Наташка, жена фотографа, несколько лиц за соседним столом, кровавощекое дитя Фалафель, пришедшее с Майей и двумя старшими детьми Генриха, — умной девочкой в железных очках и с панк-прической и мальчиком в шляпе. Щеки ребенка Фалафеля, странствовавшего между столов, как папа Генрих странствует по Парижу, покрывало несколько прыщей или, может быть, холмиков, образовавшихся от укусов какого-то насекомого. «Какого? — задумался писатель. — Зимой комаров не бывает. Комары спят в феврале». Курица, которую ела Наташка (время от времени нож соскальзывал с курицы и скрежетал по тарелке), имела пупырышки на жареной коже. В раздробленную кость ноги курицы вклещилась зеленая лапчатая петрушка.
— Как листик марихуаны, — заметил писатель, и Наташка рассмеялась.
— Мне кажется, нам пора сваливать… — несмело предложил он.
— Мне тоже кажется, что пора, — неожиданно согласилась почему-то покладистая Наташка.
Генрих материализовался вдруг из непросматриваемой уже писателем остальной реальности и попросил ее снять со стены картину, висящую над ее головой. Она встала, и упали на пол все платки и шали. Дергая за картину, она тем не менее и с третьей попытки не смогла снять ее, и Генриху пришлось, свозя со стола скатерть, пролезть к стене и, шевеля фалдами фрака, непристойно обнажая белый, в пятнах, джинсовый зад, с натугой приподнявшись, совершить снятие самому. Наташка, довольно твердо держала себя, вылезла из-за стола и, пройдя через плотно начиненный зал, стала спускаться под пол, в туалет, держась за канаты, служащие перилами.
— Кто может разменять мне пятьсот?! — Генрих держал в руке смятый билет и помахивал им над головою, довольный. Картина находилась под мышкой у седого маленького человечка.
Именно в этот момент Наташа возвратилась из похода в туалет, держа за руки двух эмиссаров зла. И плохого случая:
— Лимонов! Посмотри, кто пришел!
Фернан и Адель, уже законные супруги, щеголяя жжеными ежами на головах, каждый в ретро-пальто на три номера больше, чем необходимо, внесли вдруг оживление в толпу в основном старомодно-серьезной интеллигенции. Новая волна — поколение, крылом простертое в будущее, во времена, красиво изображенные в фильмах «Мэд Макс Два» и «Три». Писатель, гордясь тем, что его знакомые такие элегантные и передовые идут с его подругой к нему, приподнялся и расцеловался с Адель, и пожал руку Фернану. Нужно было бежать, схватив Наташку и лису, вон из ресторана, бежать быстро, пока плохой случай не переполз с букле-пальто Адель и черного бобрика пальто Фернана на лимоновскую куртку с попугаями. Не переполз или не перепрыгнул. Но именно для того, чтобы задержать жертву, дьявол хитро снабдил Фернана соблазнительной элегантностью и черным юмором, а Адель мудрой гашишной улыбкой богини судьбы и пушкой-сигаретищей, толщиной в палец, набитой темным мягким гашишем и сладким табаком. Как часто бывает с переносчиками изысканных вирусов, эти переносчики были красивы и счастливы. Но вокруг них людей косила смерть и бушевали пожары. Даже короткого взгляда в биографию молодой пары достаточно, чтобы понять, какую опасность они представляли. У элегантного Фернана, дружески беседующего с писателем, — мотылек в горошек под горлом, кадык и горбатый нос образуют симпатичную пилу, гортанный голос вместе с улыбками и ухмылками составляет чарующую цветочную смесь — как уже было ранее сказано, умерла от сверхдозы героина предыдущая, до Адель, петитами. Фернан честно и множество раз пытался покончить с собой. И не преуспел еще в этом занятии, раз он сидит, улыбаясь, рядом с писателем, и от юноши свежо пахнет крепкими духами. Последний раз Фернан обставил самоубийство исключительно красиво и театрально. Он хорошо пообедал, снял номер в хорошем отеле, купил и расставил повсюду в вазы цветы. Слушая музыку, он впустил в кровеносные сосуды порцию героина. Послушал Моцарта и снова ввел порцию героина. В финале он честно выпил содержимое банки таблеток (название осталось неизвестным писателю) и позвонил другу Мишелю, дабы сказать последнее «Прощай». В последней беседе, оказавшейся непоследней, Фернан, был остроумен.
— Я умираю, мой друг. Прощай!
— Не нужно умирать… — попросил Мишель. — Жизнь прекрасна…
— Именно поэтому я и решил умереть.
— Но где ты?
— В отеле грез и цветов.
— Где находится отель грез и цветов и как он называется? — спросил Мишель.
— Отель грез и цветов называется Отель Грез и Цветов, а находится он на седьмом небе, — отвечал юноша и, продекламировав несколько красивых строчек Бодлера, выронил трубку. Верный Мишель, друг детства, хороший спортсмен, уравновешенный парень с длинными ногами, взял такси и объездил, оббежал и обзвонил все отели седьмого аррондисманта. Через час с лишним ему удалось обнаружить Фернана в оказавшемся очень дорогим отеле роз и цветов. Доктора откачали юношу.
У мудрой и невозмутимой Адель перед самой свадьбой умер от ОД брат. В период коллективного пребывания на ферме в Нормандии брат несколько раз звонил Адель и даже собирался приехать на ферму. Почему брат или судьба выбрали для отъезда на тот свет день, предшествующий свадьбе сестры? Совпадение? Как и то, что у Фернана умерла от ОД подружка?
Потеснившись, они все, касаясь плечами, Наташка, Адель, Фернан и писатель, задвигались над столом. Адель скрутила, не скрываясь, пушку, аккуратно разложив среди тарелок и бокалов принадлежности: табак, гашиш, бумагу и использованный билет метро, он будет служить фильтром, а Фернан спросил бокал воды и полез во внутренний карман пиджака, золотой жучок блистает у него в мочке уха. Можно видеть, как именно в этот момент бэд лак радостно перепрыгнул с закаленного и, очевидно, невосприимчивого к его укусам тела Фернана на куртку Лимонова. Свершилось. О, ужас! Что теперь будет!
Наташка выпила вина. Адель зажгла пушку. Фернан высыпал из бумажного пакетика в стакан с водой белый порошок.
— Что это? — спросил писатель Фернана. Его уже укусил плохой случай.
— Хочешь?
— Может быть… — Писатель, прожив в Соединенных Штатах шесть лет, привык к тому, что народ глотает всяческие драгс у тебя на глазах и делится с тобой, если ему не жалко. — Но что это? (Последний приступ здоровья. Последнее сопротивление силам зла.)
— Ит из гуд фор ю,[15] — ответил Фернан по-английски, с сильным насмешливым акцентом.
Писатель выпил содержимое бокала и запил вином. Адель стала рассказывать Наташке, как Фернан уснул с горящей пушкой гашиша, отключившись, и как сгорела квартира Адель, а Фернан, невредимый, проснувшись от удушья, только и успел схватить полуопаленного уже кота и выскочил из квартиры на лестницу…
Все дальнейшие события, происшедшие впоследствии на вернисаже Генриха, были позднее сложены писателем из кусочков. Так письмо, разорванное странным типом на улице в ветреную погоду, бывает подобрано досужим старичком, начитавшимся полицейских романов, принесено в дом и собрано на столе. Большая часть письма отсутствует, зияют дыры, несколько кусок совершенно некуда деть. Они лишние.
Писатель помнил, как он пошел в туалет, держась за корабельные канаты. И помнит, что в туалет к нему, смеясь, ворвалась Наташка. И что они пытались ебаться туалете, но не смогли. Пытались найти свои пальто среди множества одежд других людей, но не сумели. Оба упали на лестнице, возвращаясь в зал. Смеялись. Чувствуя на себе взгляды общества, долго и неуклюже прощались с помутневшим и превратившимся в шевелящее губами пятно Генрихом. Из угла, помнит писатель, приходили отрицательные взгляды, посылаемые какой-то женщиной, возможно, экс-женой Генриха. Возможно, другой женщиной. Последний достоверный кусок, воспоминания о котором принадлежат лично писателю, он и Наташка опять в подвале, и с ними — хозяйка ресторана, ищущая их пальто…
Он очнулся от дикой боли в затылке. Было полутемно. Рядом, накрывшись с головой одеялом, кто-то спал. С трудом повернувшись, болела не только голова, но все его тело, он присмотрелся к клочку волос. Красные. Наташка. Уже хорошо. Как-то проснувшись утром в подобной ситуации, он обнаружил, что рядом спит незнакомый ему бородатый, голый мужик. Наташка — это хорошо.
Они осмотрели свои ушибы и повреждения. У нее оказалось вдребезги разбитым, и опухло, став вдвое больше, колено. Он, ощупав себе череп, обнаружил ссадину и опухоль над левым ухом, чуть ниже виска. Потрогав висок, он, к своему ужасу, понял, что под пальцами у него мертвое мясо. Боли, полагающейся от щипка кожи ногтями, писатель не почувствовал. За правым ухом, распространяясь к затылку, тоже была опухоль… Надев темные очки, дабы скрыть начавшуюся уже разливаться по левому глазу кровь, он пошел за пивом и за сигаретами для Наташки. Когда он вернулся, они занялись складыванием целого из кусочков.
— Кажется, ты упал посередине автострады, Лимонов… — сказала она неуверенно, — и на нас неслись автомобили. Я бросилась, махая руками, их останавливать и попыталась тебя поднять. Но ты был тяжелый. Тогда я стала кричать Хэлп! Хэлп!.. и какие-то мужчина и женщина взяли тебя, подняли и перенесли с дороги на тротуар, кажется, под дерево… — Наташка нерешительно заглохла.
— А дальше что?
— Я не помню, — созналась она, — я была очень пьяная. Кажется, мы пошли домой, раз мы оказались дома. Но почему ты так ужасно напился, праведный Лимонов?
Естественно, они-таки отправились домой после катастрофы, если утром проснулись в своей постели. Однако, может быть, их, пьяных, привезла домой полиция или кто-нибудь привел. Писатель подумал, что история эта, в стиле Скотт Фитцджеральда и его женушки Зельды, ему вовсе не нравится. Он много раз в своей жизни надирался до бессознания, но не до такого глубокого. До нечувствительности мяса на черепе он обычно не допивался, и в любом случае всегда сам находил дорогу к своей постели.
Выпив пару бутылок пива, он увидел, закрыв глаза, ночь и внутренности высокого автомобиля типа «лэнд-роуэра». В освещенных внутренностях сидели четверо мужчин и смеялись, указывая на него и Наташку. Писатель и подружка, кажется, балансировали на краю тротуара. Далее следовала ослепительная вспышка.
— Мне кажется, что меня сбила машина… — сказал он.
— Я не помню, Лимончиков, — жалобно призналась она, разглядывая свою коленку. — Если бы тебя сбила машина, ты бы не отделался ссадиной под виском. Было бы все куда хуже…
— Мне кажется, что меня ударило слева, именно вблизи виска, боковым зеркалом высокого автомобиля. Вана, забыл, как будет ван по-французски… Камьона, вот. И, уже падая, я ударился о мостовую правой стороной затылка. Ведь именно слева бегут машины по набережной Отель де Билль, когда ее переходишь сойдя с моста Луи-Филиппа.
— Но мы возвращались через другой мост, тот, что ближе к ресторану, через мост Мари, — возразила она.
— В любом случае, автомобили бегут слева направо.
— Там двустороннее движение, Лимонов. Я не думаю, что тебя сбило машиной. Я не помню…
— Мне кажется… что камьон поджидал нас… И когда мы ступили на автостраду, чтобы перейти ее, эти четверо в камьоне нажали на газ.
— Ты думаешь, нас специально поджидали, чтобы… чтобы убить? — глаза, цвета воды в реке Керулен после прохода через нее тысячи монгольских всадников, округлились в ужасе. — Но кто, Лима, кому мы нужны?..
— CIA, может быть? — предложил кандидат в параноики.
— Лимонов, не сходи с угла! — Наташка рассердилась.
— Никогда не знаешь, — сказал он, — какое они придают тебе значение. Как и советская власть, они относятся к литературе слишком серьезно. Вот французское ДСТ меня никогда не беспокоило. По-видимому, они понимают, что писатель — это паяц.
На следующий день, вставая в туалет, он понял, что дела его плохи как никогда. Дичайшая боль запульсировала в нескольких местах черепа, и ему пришлось отдыхать, сидя в постели. Отдохнув, стараясь держать голову ровно, калека совершил болезненное путешествие протяженностью в десять метров в туалет и обратно. В ванной он успел заглянуть в зеркало. Левый глаз совсем залило кровью.
Он вернулся в кровать и оставался в кровати две недели. Спал по восемнадцать — двадцать часов в сутки. Когда он не спал, но лежал в затемненной спальне с открытыми глазами, на него, не исчезая, постоянно ползла оранжевая пушистая гусеница. Больной глядел на всегда ползущую и разжимающую тело гусеницу, и ему было хорошо. От гусеницы исходил вечный ровный покой. Ее пушистая апельсиновая шерстка одним своим видом говорила больному, что все хорошо, и всегда было хорошо, и будет хорошо. Что умереть так же хорошо, как и жить, и что умереть сегодня и сейчас так же хорошо, как умереть через тридцать лет. Больной писатель обожал свою гусеницу, но, когда он пригласил подружку полюбоваться на нее, оказалось, что Наташка, очевидно, потому, что ее не ударило по голове, гусеницы не видит. Однако, когда писатель рассказал ей, как выглядит его гусеница, Наташке она тоже понравилась. Через две недели гусеница исчезла, но он обнаружил, что может по желанию, даже не закрывая глаз, увидеть свою гусеницу когда хочет. Еще он обнаружил, что множество проблем мира совсем перестали его волновать. И впервые он подумал, что, может быть, это хорошо, в конечном счете, что его ударило по голове автомобилем.
Два месяца он не пил и не занимался гантельной гимнастикой. Физиономия его постарела и побледнела. Кожи на обоих висках оказалось неожиданно много, как на локтях, и она так и оставалась нечувствительной. Пульс на висках, ранее ясно и ровно бившийся в крупных венах, прощупывался слабо. Он подумал, что CIA или не CIA, но его угробили. И что без вмешательства извне дело не обошлось. Ведь за всю его жизнь, обильную всевозможными насильственными происшествиями, он никогда не напивался до такой глубокой бессознательности. Ресторан, в котором происходил вернисаж Генриха, отделяли от моста Мари или даже от моста Луи-Филиппа всего несколько минут ходьбы. Злоумышленники вполне могли выследить его и сбить их с Наташкой, свалив все на несчастный случай.
Через два месяца он выпил с подружкой бутылку шампанского и думал, что умрет. Голову жгло изнутри. Было такое впечатление, что затылок залит горячим свинцом. Пришлось пойти в спальню и лечь в постель. Весь остаток дня он пролежал в постели, и горячий свинец разъедал живую часть головы. Наташка сочувственно, и в то же время раздражительно, спросила: «Лима, не больно, а?» — и ушла в кабаре петь, а он опять и опять вспоминал ощущения несчастливой февральской ночи, пытаясь понять, что же тогда случилось. Внезапно еще гипотеза всплыла из пены, рожденная неясным и слабым ночным фильмом… Какие-то парни идут сзади, за ним и Наташкой… и вспышка света. В руке одного из парней, до вспышки, нечто похожее на бейсбольную биту или тяжелую палку. Возможно, его ударили сзади палкой по голове?
Порошку, выпитому в ресторане, он долгое время не придавал никакого значения. Мало ли за свою жизнь в Америке он выпил таблеток. Барбитураты, мескалин — все шло в него без проблем. Двойник порошка был им схвачен тогда со стола и сунут в карман. И забыт в кармане. И только когда он опять надел те же брюки, в которых был на выставке, случилось это через несколько месяцев, он обнаружил в кармане пакетик. Писатель поглядел на пакетик и сунул его в банку с Наташкиными лекарствами. Безучастно.
История прояснилась внезапно, когда уже казалось, что она навеки останется неразгаданной. В июне, придя на коктейль-парти, устроенный издательством «Рамзей» в честь Реджин Дефорж, писатель разговорился с коллегой писателем, и плюс, он был еще доктором. Увидав, что Лимонов отказался от шампанского, разносимого белокурточным наглым официантом в прыщах, и предпочел взять в баре виски, доктор-писатель Пьер-Луи спросил, почему чудак отказался от лучшего в мире французского бледно-зеленого сока жизни. Писатель вкратце рассказал ему свою историю, упомянув почему-то и пакетик. Обычно он рассказывал историю, опуская пакетик как несущественную деталь. Сейчас он упомянул о пакетике из уважения к доктору.
— Разумеется, мне никогда не придется узнать, что же случилось с нами в ту ночь на самом деле, — заключил историю писатель, как бы гордясь даже своим безрассудством.
— А вы не помните, что за порошок дал вам ваш приятель?
Он не помнил, но на рю дез'Экуфф, в банке с Наташкиными лекарствами лежал двойник порошка, данного ему Фернаном. На следующий день он позвонил доктору Пьеру-Луи и сказал название порошка.
— Ну и странный у вас приятель, — сказал доктор. — Порошок — одно из сильнейших противоалкогольных средств. Оно вызывает шоковое состояние, подобное тому, какое вы переживаете теперь, когда пьете шампанское. Видите, оно эффективно даже три месяца спустя. Но средство это, разумеется, применяется к больным, находящимся в клинике под наблюдением врачей. Ваш приятель или полный идиот, или ваш враг. Давая его очень пьяному человеку, он не мог не понимать, что он делает.
Писатель хотел было тотчас же позвонить Фернану, но оказалось, что Фернан и Адель уже несколько месяцев как переселились на Кот д'Азюр, где молодые агенты дьявола открыли бутик. Обзвонив общих приятелей, можно было в конце концов получить их номер телефона, но писателю не захотелось поднимать пыль. Он опять начал делать свою гимнастику, чувствовал себя О.К. и предпочитал думать, что покушение на его особу сорвалось. — Может быть, CIA подкупило Фернана? — только и подумал параноик. — Или некие Высшие Силы подкупили Фернана? Элегантный юноша мог принять предложение и тех и других не из враждебности к писателю, но исключительно из чувства эстетизма и желания сыграть в орудие судьбы. Зло ведь притягивает этого молодого человека.
Наташкина коленка зажила, и в коллекции ее шрамов прибавился еще один. Писатель до сих пор остерегается пить шампанское и едкое сухое вино. Что-то в его черепе бесповоротно изменилось к худшему. Но знакомство с оранжевой гусеницей сделало его необыкновенно мудрым человеком. Ласковая и далекая от людей улыбка часто появляется на его губах. Все чаще и чаще.