Все знали, что так будет, что надежды нет. Говорили: «Такая молодая! А как с сыном теперь?»
И вот в полдень, в ясный и прохладный октябрьский полдень, вырвавшись из тесного дворика, взметнулся над плоскими глиняными крышами и повис между небом и землей пронзительный женский крик:
— О сестра, оставившая сироту! Пусть в райских садах найдет приют твоя душа!
Соседки, второпях набрасывая платки, шли к дому, где случилось несчастье.
Седая и сгорбленная старушка, бабушка Джамиля, распоряжалась похоронами. Она была самой уважаемой женщиной на улице Оружейников, и здесь ее слушались все. Одного она посылала за муллой, чтобы читать коран, другого — в лавку за бязью для савана, третьего — за общественными носилками.
Такие носилки — одни на всю улицу. Они хранятся у квартального старосты. На них уже унесли из квартала, может быть, сто, а может быть, и тысячу человек.
Все чем-нибудь заняты на похоронах. Кто занят, тому легче. Один Талиб молча стоит на коленях возле матери, не зная, что ему делать.
Первый раз в жизни ему очень нужно заплакать, первый раз он сам очень хотел бы заплакать, как плакал раньше, как плачут маленькие. Но он не может. Словно все в нем окаменело. Словно все остановилось. Даже сердце не стучит.
— Талибджан, — сказала бабушка Джамиля. — Ты один мужчина. Иди к воротам, встречай людей. По обычаю. Слышишь, ты у нас один мужчина.
Талиб встал, постоял немного и пошел к калитке.
— Куда? — остановила его бабушка Джамиля. — Ты же большой. Тебе уже двенадцать лет. Надень камзол, опояшься платком…
Старуха кинулась к сундуку, сама достала почти новый широкий отцовский камзол.
Талиб встал у калитки, как должен стоять хозяин дома, когда собираются на похороны: в отцовском камзоле ниже колен, шелковый платок узлом завязан на поясе, тюбетейка старенькая, своя, в левой руке посох. Таков обычай.
Каждому приходившему он кланялся, приложив руку к животу — знак «салам», пожелание здоровья.
Всем он желал здоровья, разные люди приходили — вся улица Оружейников.
Первыми пришли самые близкие соседи, такие же бедняки, как и семья Талиба. Потом явился кондитер Кадыр-ака, живший на углу. Пришел настоятель квартальной мечети, всегда хмурый имам Карим, за ним медленно, закусив нижнюю толстую губу, шествовал Усман-бай — самый богатый человек на их улице, купец. Усман-бай — рослый, широкоплечий, в двух халатах, надетых один поверх другого; оба халата шелковые, переливающиеся.
Он остановился возле калитки, посмотрел на Талиба пристально и внимательно.
— Почему не плачешь? — спросил он, стараясь заглянуть мальчику в глаза. — Неужели у тебя сердца нет? Отец пропал, мать родная умерла, а ты не плачешь. Ты же маленький еще, не мужчина еще, ты должен плакать. Нехорошо.
Усман-бай приходился Талибу дальним родственником по отцу. В его словах была правда. Действительно, почему Талиб не плачет? Это действительно нехорошо, но мальчик не ответил.
— Заходите, Усман-ака. Пожалуйста! — Талиб еще раз поклонился. — Заходите.
Потом пришел единственный в Ташкенте родственник матери, человек, которого все звали Юсуп-неудачник или Юсуп-чахоточный. Юсуп-неудачник держал маленькую лавчонку возле мечети Шейхантаур. Он брал товары в кредит и продавал их с небольшой наценкой. Он был худенький, бледный, с большими, черными, всегда грустными глазами. Он дружил с отцом Талиба, часто бывал у них прежде и во время болезни матери, в последнее время, заходил каждый день. Дядя Юсуп знал много такого, чего не знали другие, у него были знакомые русские, потому что он служил когда-то кондуктором конки, а потом кондуктором трамвая.
— Ой, Талибджан, Талибджан, большой ты стал. Совсем большой. — Юсуп-ака коснулся плеча Талиба и, отвернувшись куда-то в сторону, добавил: — Иди во двор. Отдохни. Я постою.
Во дворе было много народу, а в комнате, где лежала мать, плечом к плечу стояли самые близкие друзья и соседи.
Талиб стоял в дверях позади всех, его не видели, и потому он услышал такой разговор.
— Плохо, когда нет родственников, — сказал кто-то. — Вот и получилось, что мальчишка теперь один.
— Усман-ака не оставит его. Дальняя родня, а все же… — возразил кто-то еще.
— Может, и отец скоро вернется: говорят, война кончается. Дай бог, вернется, — сказала бабушка Джамиля. — Отца никто не заменит.
— Может, и вернется, — возразил первый голос. — От всех письма есть, а Саттар не пишет. Неграмотные дали о себе знать, только Саттар, грамотный, молчит. Много наших померло на войне. Холодно там — пять месяцев снег идет. Там плов не поешь.
— Саттар упрямый очень был, — сказал Усман-бай. Его голос Талиб узнал сразу. — Из упрямства в Намангане женился, из упрямства со мной поссорился, из упрямства и там ему, конечно, плохо. И сын у него такой же упрямый… Прямо волчонок. Я ему говорю: почему не плачешь? А он молчит. Волчонок…
Талиб выскользнул из комнаты, не поднимая глаз, прошел по двору в кузницу, которая пустовала уже два года, закрыл дверь за собой и огляделся.
В отверстие под крышей светило солнце. Яркое пятно света лежало на давно остывшем горне, на больших кузнечных клещах, на молоте и молотках, на разных оправках и наборе зубил, на мотках проволоки, которую отец принес перед самой мобилизацией за день или за два дня. Талиб подергал веревку меха, и над горном поднялась стая седого пепла.
И тут неожиданно для себя Талиб заплакал. Тихо, почти беззвучно. Просто у него дрожали губы и текли слезы. Никогда раньше он не плакал так. Он плакал, стоя у горна, и все время тянул веревку меха. Все больше пепла реяло в воздухе, и дышать стало совсем трудно, но Талиб все качал и качал мех, а потом вдруг опустился на корточки между горном и наковальней, в холодную и пыльную тень. Он плакал беззвучно и долго, но тяжесть на сердце не проходила, как это часто бывает, когда прольются слезы. Нет, не проходила.
Несчастья в семье начались с того дня, когда по приказу царя Николая узбеков стали брать на тыловые работы. Сначала мастера Рахима не взяли в армию. У него с детства болела нога, и он прихрамывал. Недруги отца называли его Саттар-хромой. Правда, таких людей на улице Оружейников было мало, большинство и в глаза и за глаза звали его уста-Саттар, мастер-Саттар.
Врачи посмотрели его на комиссии и сказали: «Негоден».
Отец смеялся: «Зайца спасают четыре сильных ноги, а меня — одна больная».
В тот же день у отца вышла большая ссора со старостой квартала и с полицейским Рахманкулом. Староста вместе с полицейским составляли списки для мобилизации и вписали туда всех, кто был им неугоден, кто взятку дать не мог, кто им родней не приходился. До врачебной комиссии уста-Саттар ничего не говорил старосте квартала: боялся, что люди подумают о нем плохо. Ведь каждый, кто не хочет уезжать, другого подводит. Если нужно от квартала двадцать человек, то двадцать и возьмут. Не одного, так другого.
Но когда русские врачи не взяли уста-Саттара, он пошел к старосте квартала и при всех обозвал его и его друга Рахманкула взяточниками и злодеями.
— Почему ни одного байского сыночка в списках нет? — спрашивал отец. — Почему только бедняки должны ехать в холодную страну? Что, у них кожа толще? Нет, у них кошелек тоньше. Почему за царя Николая должны страдать те, кому царь ничего не давал, а не те, кто у царя в любимых слугах был? На словах все богачи за царя, все войну хвалят, все «ура» кричат, а помогать белому царю воевать с немецким царем Вильгельмом должны бедняки?
Может быть, эти неосторожные слова и решили судьбу отца, а может быть, еще и ссора с Усман-баем. Характер у отца был упрямый.
Когда Талиб был совсем маленький, отец начал ковать клинок для сабли. Он ковал его очень долго, наверное, несколько лет. Впрочем, возможно, что Талибу это только так казалось. Во всяком случае, разговоров об этом клинке было много.
Отец неплохо зарабатывал в мирное время, он подковывал лошадей, делал топоры, мотыги, узбекские ножи — пчаки, ножницы для стрижки овец, чинил арбы. Иногда он уезжал на месяц, а то и на полтора к уста-Рахиму, к своему тестю, который тоже был известный кузнец и ювелир в городе Намангане. Отец всегда возвращался довольный и рассказывал про свои поездки, про то, какой замечательный человек уста-Рахим, дедушка Талиба, про то, что дедушка пешком обходил все земли от Тянь-Шаня до Аму-Дарьи. В Ферганской долине дедушку звали уста-Тилля — мастер-Золото.
— Смотри, какая будет сабля: настоящий булат, — говорил отец, когда, оторвавшись от очередных дел, брался за клинок. — Раньше это было просто железо, просто проволока разная, даже гвозди подковные сюда пошли, а если все это сварить и долго ковать, древесным углем хорошо посыпать, то получится дамасская сталь.
И действительно, из полосы железа, ничем вроде бы не отличавшегося от того обычного железа, из которого делают шумовки для плова или подковы, получалась тонкая кривая сабля, гладкая, упругая и острая. Сама сталь была темная, почти черная, а по черному полю вдоль всего клинка тянулись волнистые узоры. Узоры эти отливали червонным золотом, как шелк бекасам.
— Зульфикар получается, — гордился отец. — Как сабля у святого пророка Али.
— Откуда здесь золото? — спросил однажды Талиб.
Отец усмехнулся.
— Ты что же, не видел, сколько золота сюда пошло? — ответил он вопросом.
— Не видел, — признался Талиб. — Ты золото, наверное, без меня ковал?
— При тебе. Все при тебе делал. Вот оно, золото, — все так же усмехаясь, ответил отец и показал свои черные мозолистые ладони.
Так Талиб и не понял, правду сказал отец или пошутил.
Первое время о сабле никто не знал. Отец показывал ее только дедушке и дяде Юсупу. Тот заходил к ним, когда работал кондуктором трамвая, а с тех пор как его уволили из-за чахотки, приходил особенно часто. Дядя Юсуп иногда брал у отца готовые вещи и продавал их в своей лавчонке возле мечети Шейхантаур.
— Зачем тебе эта сабля? — спросил он как-то отца. — Продать хочешь?
— Нет, не собираюсь, — отвечал тогда отец. — Это я, чтобы себя уважать, выковал. Человек должен знать, что он может. Я посмотрю на клинок и вспоминаю, кто я такой на земле, почему я живу на улице Оружейников.
До того разговора о сабле Юсуп и не знал, почему их улица называется улицей Оружейников. Кругом никаких оружейников не было. Жили там и сапожники, и торговцы, и водоносы, и ткачи, и ученые муллы, а никаких оружейников не было. Оказалось, что это название очень старинное, пошло оно еще от великого Тимура, покорителя мира. В те давние времена здесь жили мастера по изготовлению луков, стрел, копий и кинжалов, а сам Талиб происходил из тех людей, кто эту улицу основал.
Конечно, трудно было удержаться и не похвастаться ребятам: я, мол, по родству самый старший на этой улице. Если бы не мои деды и прадеды, может, и не было вовсе этой улицы, называлась бы она улицей Ткачей, а то и хуже: улицей Водоносов. Вот есть же за два квартала от них улица Воров.
И как тут не похвастаться саблей, настоящей саблей, какой ни у кого из ребят нет.
Один раз всего привел Талиб соседских ребят, показал им клинок, когда никого дома не было, и с каждого взял клятву хранить тайну. Так и не узнал Талиб, кто не сдержал клятву, но на улице стало известно о сабле. Из-за этой сабли и вышла шумная ссора отца с Усман-баем.
Когда узбеков, подлежащих мобилизации, подготовили к отправке и день отъезда назначили, пришел к отцу Талиба Усман-бай с полицейским Рахманкулом. О чем они вначале говорили, Талиб не знал. Больше часа они сидели в комнате, потом вышли на айван — маленькую террасу перед домом, и у отца в руках был тот клинок.
— Глядите, — говорил отец гостям. — Глядите, а руками не трогайте. Есть у вас платок шелковый? Давайте сюда.
Отец наклонил саблю, повернув острием вверх, кинул на нее платок, и тот сполз на пол. Только теперь уже не было платка, две тряпочки лежали на земляном полу айвана.
— И еще смотрите, — сказал отец. Он подбросил половину платка в воздух и на лету снова разрубил его пополам.
Усман-бай и Рахманкул угрюмо смотрели на саблю.
— Это мы знаем, — сказал Усман-бай. — Это мы видим, но зачем тебе сабля? В армию тебя не берут, в полиции ты не служишь, зачем тебе сабля? А мне она нужна. Я ее одному человеку в подарок отнесу. Мы же родственники с тобой, неужели такой ты черствый, такой жадный? Мало тебе ста рублей, дам полтораста.
— Нет, — сказал отец. — В жизни таких денег в руках не держал, но сабля дороже стоит.
— Не спорьте с ним, уважаемый Усман-бай, — вмешался в разговор полицейский. — Он такой же упрямый, как его наманганский учитель Рахим. Этот уста-Тилля никому ничего не говорил, от всех все скрывал, только в тетрадку писал. А что тетрадка…
— Двести рублей, — перебил полицейского Усман-бай. — О семье подумай. Двести рублей! Согласен?
Но отец не слушал его. Он двинулся к полицейскому и, видимо, забыл, что в руках у него клинок. Рахманкул даже ногу отдернул, побоялся, что поранит его черная сталь.
— Тетрадка? Какая тетрадка? — наступал на Рахманкула отец. — Зеленая сафьяновая, с серебряной пряжкой?
Отец побелел от волнения, губы его дрожали. Полицейский был совсем прижат к стене. Его черные длинные усы как-то сразу опустились, медно-красное, сальное лицо побледнело, а маленькие, не по голове, прижатые ушки с приросшими мочками покраснели.
Талиб видел, как, стоя за спиной отца, Усман-бай вытаращил на полицейского глаза и показал кулак.
— Тетрадка… — с трудом выдавил из себя Рахманкул. — Просто тетрадка. Маленькая тетрадка.
— Где тетрадка? — не отставал отец. — Говори, где тетрадка…
— В полиции тетрадка, — раздался из-за спины отца спокойный голос Усман-бая. — Правда, Рахманкул, тетрадка в полиции?
Отец резко обернулся на голос, клинок в руке дрожал.
— Видишь ли, — спокойнее, чем прежде, очень спокойно продолжал Усман-бай. — Наш уважаемый Рахманкул ездил в прошлом году в Наманган, там в полиции он видел тетрадку, которую нашли у всеми уважаемого уста-Тилля. Что в той тетрадке написано, никто в полиции понять не мог. Вот и осталась она там.
Пока отец стоял, обернувшись к Усман-баю, полицейский одернул задравшийся на животе мундир, закрутил усы и боком, осторожно стал пробираться к выходу.
— Вот это новость, дорогие гости, — с угрозой в голосе сказал отец. — Почему же Усман-бай знает об этом, а я не знаю?
— Усман-бай — самый уважаемый человек улицы… — снова было заговорил полицейский, но тот прервал его.
— Мы же родственники, дорогой Саттар, — сказал Усман-бай отцу. — Хотя и дальние, но родственники. Рахманкул пришел ко мне посоветоваться, говорить тебе или не говорить. Я рассудил так: если тебе сказать, ты расстроишься, пойдешь в полицию, будешь требовать тетрадку, а тебе ее не дадут. Ты сам знаешь: в полиции без взятки и говорить не станут. Взятки, конечно, берут все. Но не у всех. Ведь давать взятки нужно уметь. И еще подумал я, зачем тебе эта тетрадка, если в ней все равно никто ничего не может понять. Вот мы и решили ничего тебе не говорить. Не сердись на меня, послушай. Я открою тебе еще одну тайну. Для кого я покупаю у тебя клинок? Не для себя — для полицмейстера Мочалова. Это хорошая взятка, а когда он эту взятку возьмет, я могу потом и просто деньгами дать. Так что ты продай мне саблю для общей пользы. Думаю, рублей тридцать — пятьдесят и все дело-то будет стоить. Получишь ты свою тетрадку.
Пока Усман-бай говорил все это, отец Талиба немного успокоился. Он стоял понурившись, исподлобья наблюдая за гостями.
— Ладно, — сказал отец. — Пусть будет так. У меня другого выхода все равно нет. Я отдам тебе саблю за сто рублей, остальные — стоит тетрадка. Только если не будет тетрадки, вы оба берегитесь. Видите этот кинжал? — Отец выдернул из-за пояса большой узбекский нож. — Он из той же стали, что и клинок. Вот этим кинжалом я обрежу вам обоим уши. Клянусь аллахом, да будет так! Несите деньги.
Деньги у Усман-бая оказались с собой, он быстро пересчитал сотню и сунул отцу. Уста-Саттар отдал ему клинок.
Однако, хотя полицейский явно спешил убраться из этого дома, Усман-бай не торопился уходить. Он взял клинок, осмотрел его внимательно и вежливо спросил:
— А клеймо, дорогой, ты какое поставил?
— Наше клеймо, как у дедов и прадедов. Клеймо правильное, — отвечал отец.
— Спасибо, дорогой, это хорошо, — так же вежливо отвечал Усман-бай. — Только рукоятка у тебя плохая, придется новую заказывать. Рукоятка у тебя очень простая.
— Какая есть, — отрезал отец. — Помните, что сказал, то и сделаю. Обрежу уши.
Трудно гостям после таких слов не потерять достоинства, но два дружка, купец и полицейский, вышли со двора как ни в чем не бывало. Талиб услышал, как, закрывая калитку, Усман-бай тихо сказал полицейскому:
— Кто кому уши отрежет, один аллах знает, а твой длинный язык укоротить давно надо…
Прошло два дня, и за отцом явился какой-то незнакомый полицейский.
— Собирайся, тебя сам Мочалов вызывает, быстро!
— Брать с собой что-нибудь или не нужно? — осторожно спросил отец.
— Не нужно, вечером дома будешь, — отвечал полицейский.
Ни вечером, ни завтра утром отец не вернулся. На третий день пришел русский солдат и передал записку, в которой отец сообщал, что по приказу высшего начальства его как кузнеца взяли на тыловые работы. Отец просил передать ему еды на дорогу и теплую одежду.
«Принесите все это на вокзал сегодня вечером,
Там поговорим». — писал отец. —
Вокзал долгое время вспоминался Талибу, как сон: бессвязный, страшный и далекий. Толпы народа на перроне, на путях товарные вагоны, набитые людьми до отказа, крики мужчин, плач женщин, звуки оркестров — русского, сверкающего медью, и узбекского, состоящего из длинных труб, хриплых карнаев, под которые обычно пляшут на базаре канатоходцы, и звонких сурнаев, выводящих — некстати сейчас — свадебные мелодии. А по лицам людей видно, что не на свадьбу идут, а скорее на похороны. На лицах у них тревога и боль, скорбь и отчаяние. Черные паровозы и красные вагоны неподвижны — стена. Все замерло, замолкли оркестры. Несколько богатых узбеков в белых праздничных халатах и в ослепительно белых чалмах движутся среди толпы. Рядом с ним начальство в мундирах с золотыми погонами, с золотыми шнурами на мундирах, с золотыми кокардами на высоких фуражках.
— Джигиты! — начинает речь один из богатых узбеков. — Наш добрый царь Николай, его императорское величество, оказал нам большое доверие.
Только это и успел выслушать Талиб. Мать потянула его за рукав: «Идем, сынок, идем».
Они протиснулись сквозь поток людей, хлынувших послушать, что скажет узбек про царя Николая и далекую войну.
Вторым от паровоза стоял вагон, отличавшийся от всех. У других вагонов широкие двери были сдвинуты, а у этого закрыты на замок. Возле вагона ходила охрана.
— Здесь, наверно, — сказала мать. И не ошиблась.
В маленьком окошке под самой крышей они увидели отца. Лицо у него было встревоженное, но когда он увидел их, засиял улыбкой и стал вытирать глаза рукавом.
— Нашли меня, милые! — дрожащим голосом начал отец. — Хорошо, что нашли! Вот увозят, говорят, кузнецы очень нужны, потому и взяли. Вы не бойтесь за меня: если здоровы будете, и со мной ничего не случится. Я за себя не боюсь, только за вас боюсь…
Мать плакала, а Талиб смотрел на отца и не мог понять, что так вдруг изменилось в нем. Слезы на глазах, улыбка грустная, как у больного, говорит сбивчиво. Что еще говорил отец, Талиб так и не запомнил, только последние слова: «Я обязательно, обязательно напишу, где я. Береги маму, Талибджан!»
Так пришло первое горе, а через несколько месяцев заболела мать. Сначала она еще управлялась по дому и ходила на базар, жаловалась только на боль в животе, потом стала худеть. Еды в доме хватало, сто рублей они долго тянули, и другие запасы были, но мать почти ничего не ела, часто плакала. По ночам боли у нее усиливались, и она тихо стонала и бродила по дворику. Потом мать совсем слегла. Соседки водили к ней знахарок и ученых лекарей — табибов. Они читали молитвы, давали ей пить воду из святых источников, есть землю со святых могил. Мать не сопротивлялась, но и не верила своим лекарям, а русского врача принимать не хотела.
— Умру я, сынок, не увидать мне нашего отца. Ты слушайся дядю Юсупа, больше никого не слушайся, — говорила она.
Однажды дядя Юсуп вопреки ее желанию привел из города русского врача. Мать уже не могла говорить: совсем не было сил.
Врач посмотрел, послушал через коротенькую трубочку, что у нее внутри происходит, помял живот и сказал, что ничем помочь не может. И развел руками:
— Рак!
Талиб сидел на земле между давно остывшим горном и давно замолчавшей звонкой наковальней. Слезы высохли, и от них остались только соленые полоски на щеках, и губы тоже были соленые.
Он не слышал, как отворилась дверь кузницы и вошел дядя Юсуп.
— Талиб! — позвал он, ничего не видя со света. — Ты здесь?
Он взял мальчика за руку, поднял, отряхнул камзол:
— Тебя ищут, ты нужен.
Во дворе людей было еще больше. Все они разделились на две группы: мужчины отдельно, женщины тоже. Квартальный мулла стоял на ступеньках террасы.
— Кто из близких есть у этой женщины, чтобы по законам шариата отвечать перед всеми? Муж есть?
Все знали, что муж покойной Хадичи где-то далеко, если и вовсе не помер. Мулла знал это не хуже других, но древний обычай нарушать было нельзя.
— В Ташкенте ее мужа нет. Он в России, — ответили из толпы тоже по обычаю.
— Есть у нее отец? — опять спросил мулла.
— Ее отец, наманганский мастер уста-Тилля, умер три года назад, — опять ответили из толпы.
— Есть у нее единокровные братья? — громко продолжал вопросы мулла.
— У нее есть только дальний родственник Юсуп-чахоточный, — ответил из толпы Усман-бай.
— Есть у нее взрослые сыновья?
— Нет, у нее только маленький и несмышленый сын Талиб, — опять ответил Усман-бай.
— Кто будет наследником этой женщины?
— Я буду, — неожиданно для всех сказал Усман-бай. — Я буду наследником и опекуном мальчику, я родственник ее мужа.
В толпе зашумели, раздались недовольные голоса, но слова были какие-то глухие, невнятные.
— Так не годится, — из группы женщин возразила бабушка Джамиля. — Так не годится.
Мулла стоял невозмутимо и ждал, что будет дальше.
— Я буду наследником, я опекуном буду. Мне ихнего имущества не надо, я из любви к родственнику возьму все на себя, — сказал опять Усман-бай.
В это время к мулле подошел дядя Юсуп и указал на Талиба, стоявшего в дверях кузницы.
— Вот сын Хадичи — Талибджан. Ему двенадцать лет. Он умный мальчик.
— Правильно! — крикнула бабушка Джамиля.
— Пусть сын будет наследником, по закону! — прозвучал из толпы мужчин голос Тахира-поденщика — сына бабушки Джамили. — Усман-бай никому добра не сделал. Только живот свой любит.
Мулла еще минуту помедлил и взял Талиба за руку.
— Талибджан будет наследником этой женщины без всяких опекунов. Он теперь отвечает за все, как взрослый, — сказал мулла и начал опять задавать вопросы толпе: — Кому из вас была должна покойная Хадича? У кого она брала в долг деньги или муку, мясо или рис? Кому она не отдала?
— Она всегда отдавала долги, она никому не должна, — отвечали люди.
— Может быть, она обидела кого-нибудь?
— Никого она никогда не обижала, — был ответ.
— В своем ли доме она живет, не имеет ли кто еще права на этот дом?
— Нет, — ответили мулле. — Она живет в доме, который всегда принадлежал дедам и прадедам ее мужа.
— О-омин, — сказал мулла и провел руками по лицу от глаз к бороде. — Сын Саттара и Хадичи — наследник всего, он отвечает за все перед вами и богом!
Не дожидаясь конца этой торжественной церемонии, Усман-бай протиснулся сквозь толпу и боком вышел со двора через распахнутую калитку. На улице его ждал полицейский Рахманкул. Вернее, бывший полицейский, потому что теперь он работал почтальоном. Вот уже восемь месяцев, как он не носил полицейскую форму.
Шел октябрь 1917 года, а еще в марте, когда в Петрограде свергли царя Николая, всех ташкентских полицейских выгнали с работы. Рахманкул стоял в своем мундире и в сапогах, но без шашки-селедки, и без форменных блестящих пуговиц, и без свистка на красном шнуре.
— Наш квартальный мулла совсем не знает законов, — сказал Рахманкулу Усман-бай. — Что толпа говорит, то он и делает.
— Не говорите так, почтенный, — возразил бывший полицейский. — Вы знаете, какие сейчас времена. Какой-нибудь плотник или штукатур может оказаться главнее начальника полиции. Мне сказали, что в Петрограде опять революция…
— Опять революция? Какая еще революция? — искренне удивился Усман-бай.
— Еще одна революция, но какая, не понял, — сказал Рахманкул. — На почте сказали.
— Царя Николая, может, вернули? — с надеждой спросил Усман-бай.
Рахманкул сокрушенно помотал головой.
— Говорят, что новая революция много хуже старой.
— Для нас? — встревожился Усман-бай.
— Для нас, — подтвердил бывший полицейский.
В тот же день, к вечеру, мать положили на общественные носилки и понесли на кладбище. Похоронная процессия была невелика, путь на кладбище долог. Дядя Юсуп и трое близких соседей несли носилки, а Талиб шел позади и смотрел на четыре пары ног, ступавших по уличной пыли, чуть-чуть прибитой вчерашним осенним дождем. Талиб старался не поднимать глаз, чтобы не видеть укутанное в белый саван тело.
Говорят, будто дети не знают, что такое смерть. Это правильно. Но взрослые ведь тоже этого не знают. Просто взрослым чаще приходится хоронить близких, и они привыкли скрывать свое смятение перед случившимся.
Никто не знает, что такое смерть. Недаром даже люди, верящие в бессмертие души и в райское блаженство, не хотят умирать, боятся смерти. Если есть действительно «тот свет» и на «том свете» есть жизнь, то она наверняка отличается от этой жизни, вернее, ничем не похожа на эту, земную, порой трудную, тяжелую, страшную, но — жизнь. Трудно, например, представить себе, что покойник на том свете может засмеяться веселой шутке, огорчиться из-за порванной одежды, угощать гостей пловом, печь лепешки в раскаленном тандыре, ходить на базар. Если есть какая-то другая жизнь, то откуда взялась смерть? И если есть другая жизнь, то зачем и кому нужна смерть?
На кладбище, когда в могилу с глухим стуком стали падать комья земли, Талиб опять зарыдал. Нет, никто не может понять, что такое смерть, но каждый знает, что это навсегда. Талиб плакал, уткнувшись мокрым лицом в халат дяди Юсупа, плакал громко, не стесняясь окружающих. Дядя Юсуп гладил Талиба сухой и плоской ладонью по плечу.
— Ничего, Талибджан, ничего.
Смеркалось, когда они возвращались с кладбища. Они шли рядом, дядя и племянник, и молчали почти всю дорогу.
— Ты прости меня, что я не пришел с утра, — заговорил дядя Юсуп. — Я буду сегодня ночевать у тебя. Или пойдем со мной на Шейхантаур.
— Лучше дома, — ответил Талиб. — Я так ждал вас утром, я видел, что мама умирает. Она сказала: «Я сегодня умру».
— Я не мог прийти раньше. Я рано утром приехал на железную дорогу, за ламповыми стеклами. Их сейчас хорошо покупают, а на станции был такой шум, никто не работал, потому что в Петрограде опять революция. Я сам тоже хотел все узнать и хотел обрадовать твою маму. Говорят, что теперь войне конец — все солдаты и с тыла и с фронта вернутся домой. Значит, и наш уста-Саттар вернется. Слышишь? Отец вернется!
Талиб промолчал. Очень часто говорили ему, что вот-вот вернется отец.
Они вошли в пустой дом, на дворе уже было темно, небо, днем такое ясно-голубое, сейчас заволокли тучи. Дядя Юсуп зажег лампу и сразу прикрутил фитиль. Керосин дорожал с каждым днем.
— Пойду приготовлю чай, — сам себе сказал дядя.
В комнате было темно и тихо. Пахло пылью и лекарством, которое принес русский врач. Мать не принимала это лекарство, обычно оно стояло в нише, на полке рядом с праздничным китайским чайником и пиалами. Видно, кто-то из приходивших на похороны из любопытства открыл бутылочку с длинной этикеткой, а заткнуть забыл. А может быть, бутылочка опрокинулась и лекарство вытекло.
Талиб сидел на краю ковра и оглядывал комнату, будто видел ее в первый раз. Рядом с нишей, где стояла посуда, была другая ниша; там лежала стопка лоскутных одеял и не оконченная матерью работа — стеганый мужской халат из яркого, в мелких цветочках ситца. Третья ниша пустовала. Отец приготовил ее для ножной швейной машины, которую не успел купить на деньги, вырученные от продажи клинка…
— Бери, — сказал дядя Юсуп, протягивая Талибу пиалу с крепко заваренным чаем. Он разломил лепешку, разложив куски на маленькой скатерке — дастархане. — Бери. Чай хороший, свежий, крепкий. Лепешки сегодня купил, мягкие.
Талиб молча жевал лепешку, отхлебнул чай из пиалы. Дядя говорил еще что-то неважное, необязательное, и Талиб не слушал его. Он понимал, что дядя хочет отвлечь его и себя от мыслей. Но мыслей и не было. Была тоска. Эта тоска жила в сердце мальчика, она виделась ему в больших и добрых глазах дяди Юсупа, в сумраке пустой комнаты…
Дядя расстелил одеяла, кинул две подушки; они помолились и легли спать. Они укрылись одним одеялом и лежали неподвижно, стараясь не мешать друг другу. Лежали молча.
За окном сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей застучали капли дождя.