Глава одиннадцатая. На веревке

— Подайте моему господину! Подайте, пожалуйста, моему господину! — кричал оборванный тощий мальчишка с красной кровавой полосой через все лицо от виска до подбородка. Он шел впереди белого ишака, на котором восседал грузный рябой старик с мясистым лицом и съеденными трахомой глазами.

На шее у мальчишки была веревочная петля. Другой конец веревки слепой нищий держал в руке.

— Подайте моему господину! Подайте, пожалуйста, моему господину! — Мальчишка останавливался у лавок и твердил эти странные слова.

Но люди в Бухаре видели и слышали много всякого странного, не удивляла их и эта пара: нищий мальчишка, как собачонка на веревке идущий впереди своего нищего господина.

— Подайте моему господину! Подайте, пожалуйста, моему господину!

Стоял апрель. Над городом голубело небо, уже начавшее выгорать от не по-весеннему жаркого солнца.

В пригородных садах вовсю цвели фруктовые деревья, на которых еще не было листьев и почки только готовились лопнуть. Деревья будто парили на своих пушистых бело-розовых ветвях над влажной вскопанной землей.

На минаретах Бухары, на куполах мечетей торчали белые аисты, вернувшиеся из далеких стран. Они не замечали того, что происходило в городе. Им — к небу ближе.

Вернулись острокрылые ласточки и сразу принялись лепить свои гнезда. Низко над землей летали они, но не замечали горя, царившего на улицах и в домах благородной Бухары.

Большинство смутьянов и подозреваемых в склонности к смутьянству было уже казнено, и трупы их валялись в камышовом болоте за городом. В Арке в застенках Обханы и Регханы еще продолжались пытки и мучения, но аресты в городе почти прекратились, лавки и магазины вновь начали торговать, базары зажили своей обычной суматошной жизнью.

Слепой на ишаке и его мальчишка-поводырь довольно успешно собирали милостыню. Особенно щедрились купцы. Многие из них еще недавно боялись эмирского гнева, тряслись, задабривали сильных мира сего и возможных доносчиков. Какой же купец не имел связей с Россией и Ташкентом? Каждый мог стать жертвой. Теперь, когда главная опасность миновала, они охотно кидали монеты слепому нищему на благодарственные молитвы.

Рябое лицо и трахомные глаза нищего, мальчишка с веревкой и непонятным шрамом действовали на воображение.

Возле распахнутых ворот склада старик дернул за веревку, и мальчик подбежал ближе.

— Что здесь? — спросил старик.

— Склад каракуля почтенного Зиядуллы, мой господин, — ответил тот.

Старик что-то прошептал мальчику, и тот, заглянув внутрь, трижды прокричал свой обычный призыв:

— Подайте, пожалуйста, моему господину!

Зиядулла вышел к воротам. Он едва скользнул взглядом по лицу слепого и не мог скрыть своего удивления, когда увидел поводыря.

— Святой отец, — спокойно сказал Зиядулла, — отпусти мальчишку на пять минут, пусть он поможет мне. Прими за это серебряный рубль.

Старик пощупал рубль и согласился.

— Возьми веревку, почтенный Зиядулла, не выпускай ее из рук и не задерживай мальчишку.

Зиядулла взял веревку и вместе с мальчиком вошел в холодную глубину склада.

— Я узнал тебя, Талибджан, — сказал Зиядулла. — Этот нарисованный шрам меня не обманул. Ты похудел, лицо твое стало другим, но я узнал тебя.

Зиядулла был первым, кто, зная судьбу мальчика, не скрыл, что узнал его, и Талиб благодарно посмотрел на купца. Он даже простил ему, что тот совсем недавно выгнал их с дядей из дома в страшный день эмирской расправы.

— Я не должен долго говорить с тобой, ибо могут зайти приказчики, которые знают тебя. Вот тебе еще рубль, спрячь, пригодится. Беги к нищему и скажи, чтобы он скорее уходил отсюда. Я не хочу, чтобы тебя видели.

Зиядулла отдал Талибу конец веревки и подтолкнул к выходу.

— Ты долго торчал там, негодный, — зло сказал старик, когда Талиб подбежал к нему. — Почему купец отдал тебе веревку, а не вышел сам?

— Не знаю, — ответил Талиб. — Он сказал, чтобы мы скорее уходили отсюда.

— Он знает тебя? — Нищий не думал торопиться.

— Знает, — сказал Талиб.

— О! — воскликнул слепой. — И он не позвал стражу? Значит, он не чист перед аллахом.

— Пойдемте отсюда, — попросил Талиб.

— Погоди, — буркнул нищий. Он что-то обдумывал и потом пробурчал: — Хорошо, мы еще вернемся.

Пока они говорили, из-за поворота улицы показался Ширинбай. Талиб, не дождавшись приказания, отбежал от старика, веревка натянулась, и нищий, зацокав языком, стал погонять ишака.

Ширинбай увидел эту пару и, кажется, тоже узнал Талиба. Во всяком случае, он отвернулся, как только хорошенько рассмотрел его.

* * *

Талиб бежал из тюрьмы неделю назад.

Случилось это так. После того, как учителя с сыновьями и дядю Юсупа увели на казнь, Талиба бросили в большую камеру, где содержались самые различные преступники. Были среди них и конокрады, и грабители, и убийцы. Правда, постепенно, в связи с переполнением тюрьмы важными «государственными злодеями», носившими неправильные рубашки с пуговицами, читавшими газеты и учившими детей не так, как требовалось в Бухаре, уголовных преступников становилось все меньше. Часть из них тоже казнили, других выпустили, третьи пошли работать палачами.

Новые заключенные тоже быстро менялись. Особенностью Бухарского судопроизводства было полное отсутствие какой-либо волокиты. Судьи заботились о том, чтобы осудить как можно скорее. Правильно ли они судят или неправильно — это беспокоило их меньше всего.

«Если аллах не мешает нам судить так, значит, мы судим правильно», — утешали они себя.

Новички, едва осмотревшись в камере, обязательно обращали внимание на Талиба. Щуплый мальчонка лет десяти (Талиб теперь скрывал, что ему двенадцать лет) вызывал удивление и интерес.

Талиба расспрашивали, выслушав историю его злоключений, жалели и заботились как могли. Он охотно рассказывал о себе, о дяде, об отце, который, вероятно, уже вернулся в Ташкент, о русском мотоциклисте, о Рахманкуле.

Так получилось, что рассказы Талиба становились все более подробными. Всегда ведь находились люди, которые слушали его историю во второй или даже в третий раз, и для них Талиб добавлял новые подробности.

Однажды он рассказал о своем дедушке уста-Рахиме, которого называли еще и уста-Тилля, об исчезнувшей тетрадке и споре, который возник из-за нее между Усман-баем и кузнецом Саттаром.

Один из новичков слушал рассказ Талиба очень внимательно. К ночи, когда все легли спать, этот человек расстелил свой халат на полу и предложил Талибу лечь рядом с ним. Дождавшись, пока все уснут, он шепнул Талибу:

— Сынок, я знал твоего дедушку. Это был замечательный человек. Он был самый ученый из всех людей, кого я знал. Он умел считать без цифр, одними буквами, он понимал, как строить каналы, и в наших краях он побывал в поисках того, что прячет от людей земля. Его не зря звали уста-Тилля.

Сначала новичок не внушал Талибу особой симпатии. Рассказ о таинственной тетрадке волновал многих. Спрятанные клады и золотые россыпи, равно как и сказки «Тысячи и одной ночи», отвлекали людей от страшной действительности. Талиба расспрашивали с горящими глазами, с трепетом жадности или зависти.

— Вот видишь, — говорили ему. — Такое богатство пропадает. А? Эх, несчастный! Ты миллионером мог бы стать, если бы не уехал из Ташкента. А теперь все захватит Усман-бай.

Новый сосед по камере не говорил ничего, что походило бы на эти слова. Он говорил не о кладе, не о золоте, а только о дедушке Рахиме. О том, какой это был добрый и скромный человек, какой он был вежливый и образованный, какие стихи он знал, какой замечательный он был кузнец.

— Я работал на хлопковом заводе, — рассказывал новичок. — Все звали меня Касым-полукузнец, потому что я хотел стать кузнецом, а на кузницу я смотрел только издали. Мое дело было мешки таскать. Твой дедушка тогда как раз в наших местах чего-то делал. Мы не знали, что он делал. Ходил собирал камушки, землю копал. Все один, все молчком. Вдруг сломался на заводе пресс, которым хлопок сжимают для упаковки. Пресс — такая сложная машина, из страны инглизов ее привезли, из-за моря. Сломалась у пресса большая шестерня. Никто это починить не мог. Твой дедушка зашел посмотреть, говорит: «Я могу».

Управляющий наш не поверил, но сказал: «Возьми шестерню, вот тебе все рабочие, и делай что хочешь. Все равно ее выбрасывать». Я подошел к твоему дедушке и попросил взять в помощники.

Касым-полукузнец стал подробно рассказывать, как они с дедушкой чинили шестерню, которая в рост человека, как построили большой горн и сваривали ее медью.

— С тех пор, — закончил он свой рассказ, — я стал работать на прессе и в кузнице теперь могу работать. Правда, зовут меня все равно, как и прежде, — Касым-полукузнец.

— За что вас арестовали? — спросил Талиб.

— За дружбу с русскими. Не за то, что я дружил, а за то, что наш управляющий дружил с русскими.

К Талибу в камере все относились хорошо, но с приходом Касыма-полукузнеца у Талиба появился настоящий старший товарищ. Когда его вызвали на суд, Талиб плакал. Однако тот вскоре вернулся. Его приговорили к десяти годам тюрьмы за то, что он своевременно не донес на управляющего заводом.

Еще несколько дней Касым-полукузнец и Талиб просидели в Обхане, как вдруг начальство решило всех осужденных перевести в Зиндан, другую тюрьму. Осужденных набралось человек тридцать.

Касым и Талиб держались вместе в толпе.

— Когда перегоняют с места на место, лучше всего бежать. Из тюрьмы бежать труднее, — шепнул Касым.

— А меня возьмете? — спросил Талиб.

Касым вздохнул, давая понять, что если бы удалось, они обязательно убежали бы вместе.

Заключенных вывели из цитадели поздно ночью. Тридцать человек, измученных тюрьмой и невероятно истощенных, шли под конвоем десятка дюжих стражников, вооруженных винтовками и саблями.

Луна освещала спящую Бухару. Стояла какая-то особая тишина, будто город погрузили в глубокое озеро, будто не было в нем людей, собак, ишаков, лошадей, будто все умерло. Пустые тихие улицы и глухие звуки шагов по пыльной дороге.

Вскоре показалась их новая тюрьма. Она, словно холм, возвышалась по правую сторону неширокой улицы и вся была залита холодным лунным светом. Талиб знал, что в этом холме под землей и находятся заключенные, здесь должны пройти годы его жизни.

Старший конвойный приказал остановиться. Заключенных согнали к стене, окружающей невидимый с дороги дом напротив тюрьмы, разрешили сесть. Было слышно, как журчит арык, выбегающий из отверстия в основании стены.

Старший конвоя стал подниматься по ступенькам, ведущим ко входу в тюрьму. Он долго стучал в дверь, о чем-то переговаривался с тюремщиком, а потом спустился вниз и, злобно ругаясь, сказал своим подчиненным, что придется будить начальника тюрьмы, который как раз и жил в доме, окруженном забором, у которого сидели заключенные.

Старший конвоя принялся стучать в калитку начальника тюрьмы. После долгих переговоров его впустили, и заключенные услышали недовольный сонный голос начальника, жаловавшегося, что ему житья нет, такая у него тяжелая служба — уж и ночью стали присылать арестантов, а в Зиндане и так слишком много злодеев, и лучше бы их всех казнить, чем кормить и содержать за счет милостивого эмира.

Один из заключенных тем временем попросил разрешения напиться из арыка. Конвоир махнул рукой в знак согласия, и люди стали наклоняться над ручейком, выбегавшим из-под стены. Они не только пили, но старались заодно и умыть лицо. Постепенно все придвинулись ближе к арыку, образовалась очередь.

Касым напился раньше Талиба и, прежде чем тот успел наклониться к воде, оттащил его за рукав.

— Погоди, — сказал он. — Арык протекает по кирпичной трубе. Взрослый не пролезет, а ты сможешь. Посмотри внимательно.

— Пролезть во двор? — удивился Талиб. — Там же живет начальник тюрьмы.

— Тем лучше, глупый. Никто не будет искать тебя во дворе начальника.

Тут хлопнула калитка, и из нее вышли два человека.

— Встать! — приказал старший конвоя.

Люди стали медленно подниматься, несколько человек, не успевших напиться, сгрудились у арыка, и никто из конвойных не заметил, как Талиб, опустившись в арык, ужом юркнул в кирпичную трубу.

— Кончайте пить! — кричал конвойный, отгоняя людей от арыка, — Кончайте пить!

Последним к воде припал Касым-полукузнец. Он не хотел пить и сделал это, чтобы дать Талибу время пролезть по трубе как можно дальше, и еще для того, чтобы разозлить конвойных.

— Вставай! — крикнул на него конвойный и пнул ногой.

Касым встал и присоединился к толпе заключенных.

— Считать будем? — спросил старший конвоя у начальника тюрьмы.

— Внутри сосчитаем, — ответил начальник.

Талиб слышал все, что происходило на улице. Он лежал в трубе, упираясь головой в железную решетку, которая была опущена в арык со стороны двора. Он лежал на животе, подперев голову кулаками; все его тело было в холодной воде. Вода доходила до подбородка, а голова упиралась в верхний свод трубы.

«Только бы они не увидели ноги», — думал Талиб и старался как можно сильнее подтянуть их под себя.

Постепенно шум голосов на улице смолк, и Талиб понял, что всех заключенных загнали в тюрьму и сейчас будут считать. У него оставалось несколько минут, чтобы спастись. Он понимал, что не сможет долго лежать в холодной воде, а конвоиры в любой момент могут выйти обыскивать улицу. Тогда все.

Талиб принял решение. Он оттолкнулся от решетки, и тело его легко скользнуло по маслянисто-гладким кирпичам. Не теряя ни секунды, он выскочил из арыка и побежал. Он понял, что бежать надо не в ту сторону, откуда их привели, ведь ясно, что его будут искать по дороге к цитадели.

Остаток ночи и все утро он провел на кладбище, прячась за надгробными памятниками. Он тщательно выжал штаны и рубаху и повесил халат на чье-то надгробие. Часам к одиннадцати утра штаны и рубашка высохли, и только от халата на солнце шел пар.

Талиб долго блуждал по городу, пока не вышел на какой-то пустырь, где дымились жаровни с шашлыком, кипели котлы, а между жаровнями и котлами ходили люди, приготовившие медяки на еду, но не знавшие, что лучше на них купить: то ли плов, приготовленный почти без масла и мяса, на одном лишь уменье обойтись без дорогих продуктов, то ли взять огромные пельмени — манты, начиненные мясом и луком, вернее, луком и рублеными сухожилиями.

У Талиба кружилась голова от запахов съестного, он почти решился на кражу. Схватить что-нибудь из котла и бежать. Пусть потом бьют как хотят. Пусть бьют, как бьют воров только на восточных базарах, безжалостно, ногами, палками, мотыгами и вообще чем попало.

Он был голоден все эти долгие и страшные дни. Постоянный страх, зловоние камер, горе и слезы несчастных спасали их в тюрьме от всепоглощающего чувства голода. Здесь, на свежем воздухе, голод завладел мальчиком безраздельно.

Талиб совсем уж присмотрел, где схватить горсть распаренного гороха и куда бежать, но подумал, что его могут схватить и передать стражникам, а это — вновь тюрьма.

Отвернувшись от блюда гороха, он решительно зашагал прочь.

К вечеру, незаметно для себя, Талиб оказался на базаре в центре города и увидел то же, что видел в первую свою прогулку по Бухаре вместе с дядей Юсупом. Тот же базар, тех же деловито шагающих покупателей, дервишей, просящих подаяния, и глиняную парикмахерскую, в дверях которой в своей обычной позе, облокотясь о косяк, стоял длиннолицый цирюльник с иронически оттопыренной нижней губой.

— Эй, малыш, — сказал цирюльник. — Заходи, побрею.

— Денег нет, — ответил Талиб.

Талиб подумал, что ему очень нужно было бы побрить голову, он так зарос, что слишком обращал на себя внимание. Видимо, пока он обдумывал это, парикмахер и сам о чем-то подумал.

— Заходи, бесплатно побрею, — сказал он и взмахнул полотенцем.

Парикмахер работал молча, и Талиб был рад этому. Он боялся, что парикмахер узнает его и начнет расспрашивать. Однако тот молчал и только недовольно сопел длинным носом.

— Послушай, наследник, — неожиданно сказал парикмахер. — Я узнал тебя. И твой ташкентский говор тебя выдает. Я ни о чем не спрашиваю тебя, я сам вижу: ты голодный, от тебя половины не осталось. Ты грязный, будто все это время сидел в Обхане или в Зиндане. Но я ни о чем не спрашиваю тебя. Если ты хочешь поесть и отдохнуть, то иди за мной, следи издали и заходи в тот дом, куда я зайду.

Через два часа, вымытый и сытый, Талиб сидел в доме парикмахера, которого звали Даудом, и рассказывал свою историю.

— Ложись спать, — сказал наконец парикмахер. — Завтра утром я посоветуюсь с нашими стариками, что с тобой делать.

Талиб заснул как убитый и проснулся, когда солнце стояло высоко. Он подумал, что парикмахер ушел на работу, но увидел, что тот сидит на айване и в маленькой ступе растирает что-то медным пестиком.

— Вставай, сынок, — сказала жена парикмахера. — Плохие новости.

Оказалось, что старейшины квартала, посоветовавшись, приказали Дауду как можно скорее спровадить беглеца. Они боялись, что за укрытие такого важного государственного преступника, бежавшего из тюрьмы, весь квартал может быть подвергнут наказанию.

— Если бы ты был не узбек, а еврей, они бы не побоялись, — пряча глаза от смущения, говорил парикмахер. — Но ты не еврей, и никто не поверит, что мы прячем тебя из жалости. Нас обвинят в государственной измене. В Бухаре всех инородцев обвиняют в государственной измене, а убить инородца так же легко, как убить собаку. Прости нас.

Парикмахер был очень смущен и расстроен. Талиб понимал, что у него нет другого выхода, ведь не может он рисковать жизнью семьи, детей и даже жизнью соседей. В том, что опасность именно такова, Талиб не сомневался. Он слишком хорошо знал теперь Бухару.

На прощанье, после завтрака, цирюльник подозвал Талиба и довольно долго колдовал над его внешностью. Он немного подбрил брови, чтобы изменить их изгиб, подмазал чем-то вокруг глаз и в довершение взял из ступки клейкую красную краску и наложил ее слоем от виска к подбородку, нарисовав подобие шрама не то от удара плетью, не то от какой-то неведомой болезни.

— Теперь тебя трудно узнать, — сказал он хмуро. — Можно, но трудно. Только не умывайся. Иди, сынок. Прости меня и всех нас.


В последующие дни Талиб убедился, что никто в Бухаре не мог рисковать жизнью ради его спасения. Во всяком случае, когда он пришел к жене водоноса и сказал, что хочет передать привет от Талибджана, который жил здесь вместе с дядей, то та замахала на него руками и сказала, что из-за этих ташкентцев ее муж чуть не угодил на плаху и вынужден теперь сменить честный труд водоноса на грязное дело палача.

Талиб так и не понял, узнала она его или нет. Хорошо еще, что Ибрагима не было дома. Неизвестно, как бы он повел себя, сын водоноса или, вернее, сын палача.

После этого заходил Талиб в караван-сарай, где жили индийцы, и просил взять его уборщиком, но хозяин, расспросив его немного, сразу заподозрил неладное и прогнал:

— Уходи, уходи! Мы и так каждый день в опасности. Ты мусульманин, иди к мусульманам.

Талиб очень обрадовался, когда увидел на окраине города шатры местных цыган — люли. Но староста табора отказал ему в приюте.

— Нам нельзя взять тебя. Ты не похож на цыгана, и нас обвинят, что мы украли тебя в узбекской или таджикской семье. Нас всегда и везде обвиняют в краже детей, хоть мы такие же мусульмане, как и все.

Неизвестно, чем бы кончились блуждания по Бухаре, тем более что Талиб несколько раз встречал знакомых, если бы однажды, совершенно усталый и отчаявшийся, он не присел возле старого, полуразвалившегося домика, в котором находилась кукнархана[5].

Посетители кукнарханы, напившись своего любимого зелья, становились добродушнее, забывали все свои дневные заботы, и кто-то из них дал Талибу кусок ячменной лепешки. Кое-как утолив голод, Талиб собрался уходить, но вдруг увидел старого нищего на белом ишаке.

Нищий был слеп, ишака он погонял, тыча его в шею рукояткой посоха.

— Эй, — крикнул слепой, обращаясь к пустынной улице, — кажется, здесь должна быть кукнархана?

— Здесь, — отозвался Талиб и подошел помочь старику.

Он помог ему слезть и привязал ишака к столбику.

— Ты откуда? — отрывисто спросил старик.

— Из Ташкента, — тихо ответил Талиб. Он не хотел, чтобы кто-нибудь посторонний услышал его слова.

— Пойдем со мной, — сказал старик и крепко, как клещами, взял Талиба за руку.

Они вошли в кукнархану и сели на коврик в углу.

— Мне кукнар и ему кукнар, — приказал нищий хозяину и бросил перед собой монету.

Старый нищий говорил мало и короткими фразами. Может быть, поэтому ему удалось довольно быстро узнать о Талибе все, что ему было нужно.

— Не из Бухары? Хорошо, — заключил он. — Ты чего-то боишься? Еще лучше. Я слепой, никто меня не упрекнет, что я прячу преступника. А ты преступник. Ты меня бойся. Я сразу вижу, что ты боишься. Будешь моим поводырем.

Вскоре выяснилось, что от слепого недавно сбежал поводырь, и Талиб подвернулся очень вовремя.

— Это все от моей доброты они бегут, — объяснил старик. — Я обычно их на веревке держу, а как отпущу — так бегут. Тебя я не отпущу.

* * *

«Подайте моему господину!» — повторять этот призыв и бежать с воздетыми к небу руками — вот почти и все, что требовалось от Талиба. Правда, за день он очень уставал, а старик, если бывал по вечерам в плохом настроении, бил его перед сном или неожиданно щипал. Веревку он никогда не выпускал из рук. Ночью он обвязывал ее вокруг своего живота. Конечно, хорошо бы тихонько ночью перерезать веревку и убежать, но куда?

Еще в первый день свободы Талиб нашел железку и каждый раз, когда удавалось найти укромный уголок и хороший камень, точил ее, надеясь сделать себе ножик. Теперь точить железку стало невозможно. Старик сразу бы отобрал ее.

Дни шли за днями. Слепой нищий и Талиб побывали во всех кварталах, возле всех мечетей, совершили путешествия ко всем святым местам. Однажды новый хозяин сказал Талибу: «Завтра пойдем в Каган».

Несмотря на то что станция Каган всего в тринадцати верстах от Бухары, Талиб не был там со дня приезда.

Ночью он не спал и думал о том, что хорошо бы ему убежать от старика, сесть на поезд и…

Рано утром они отправились в Каган. Там в этот день должен был состояться большой базар, и по дороге вместе с ними двигались арбы, верховые, пешие и множество ишаков.

— Кто едет на базар из богатых, ты мне говори, — предупредил слепой.

Было еще сравнительно прохладно, ишак за ночь хорошо отдохнул, хозяин торопился, и Талибу почти все тринадцать верст пришлось бежать бегом.

Базар расположен недалеко от станции, прямо возле пакгаузов.

Старик выбрал место, где было побольше народу, приказал Талибу сесть рядом и тихонько подсказывать, кто идет. Одно дело вечером, когда люди уже подсчитали выручку и охотно подают милостыню — тут и мальчишка может их уговорить, совсем другое дело утром. Утром нужно выпрашивать с умом и хитро.

— Правоверные! — начал слепой. — Только милость к несчастному слепому, совершившему паломничество ко всем могилам пророка Али и удостоившемуся целовать священный камень в святой Мекке, только милость к слепому, который видит не глазами, а чистой своей душой, поможет вам в этот день. Подайте на святые молитвы!

Сгребая серебро и медяки, старик одновременно выслушивал доклад Талиба, кто идет, и удивлял вновь приходивших, говоря:

— О ты, богатый торговец скотом в черной шапке на серой лошади, ты, едущий со слугами, подай слепому, который видит чистой своей душой.

Или:

— О ты, такой толстый и красивый, пусть жизнь твоя всегда будет светла, как твой халат зеленого шелка! Подай слепому, который…

У него так ловко все получалось, что Талиб сам увлекся.

— Вот идет скупой миллионер Ширинбай. Он в сером халате и стоптанных сапогах, — шепнул он слепому и подумал, удастся ли слепому выманить что-то у этого скряги.

— О человек, который идет в скромном халате и скромных сапогах! Всей душой я вижу, сердцем знаю, что зовут тебя Ширинбай, что ты бережешь деньги для себя и для святых молитв не пожалеешь ничего.

К удивлению Талиба, Ширинбай, который шел довольно далеко от слепца и вполне мог бы сделать вид, что призыв этот к нему не относится, повернулся и направился прямо к ним.

Едва скользнув взглядом по изукрашенному лицу Талиба, он сказал слепому:

— Эти дурацкие фокусы оставь для таких дураков, как ты. Дурным штукам ты учишь и этого беглого бандита. Твой поводырь… — Тут Ширинбай, нагнувшись к уху нищего, сказал что-то, чего Талиб не мог расслышать.

Старик сразу помрачнел, а Ширинбай, улыбаясь, пошел дальше, только один раз оглянувшись на Талиба.

Прошел час или два, в мешке за пазухой нищего набралось довольно много мелочи, и приближалось время обеда, когда старик сказал:

— Пойдем отсюда. Найди мне такое место, где никто не видел бы, как я считаю деньги. Уйдем подальше отсюда.

Талиб встал с земли и решил, что лучше всего пойти за железнодорожные пакгаузы.

Перрон и главное станционное здание находились далеко влево, а по правую сторону торчала одинокая водокачка. За приземистыми краснокирпичными зданиями действительно никого не было. Ярко сверкали рельсы, отражая почти отвесные лучи раскаленного полуденного солнца.

— Поди сюда, — подозвал Талиба хозяин.

Талиб не уловил необычайной ласковости в голосе нищего. Он подбежал, думая, что тот хочет слезть с ишака и нуждается в помощи.

Но старик задумал совсем иное. Он коснулся головы мальчика, словно гладил ее, потом опустил руку на шею и, резко дернув веревку, подтащил Талиба к себе. Пальцы правой руки железной клешней сомкнулись на горле.

— Отдай золото, щенок! — прошипел он. — Отдай золото.

Талиб не понял, о каком золоте идет речь, но не мог ничего сказать, потому что горло его сжимала рука нищего.

— Отдай золото, что дал тебе брат Ширинбая. Он все мне сказал. Ты утаил от меня щедрый дар Зиядуллы.

Талиб вспомнил о серебряном рубле, подаренном ему миллионером, понял, что сказал Ширинбай его хозяину, и сразу же извлек рубль из небольшого самодельного карманчика в халате. Торопясь, потому что совсем уже задыхался, он сунул монету в руку старика.

Едва пальцы левой руки нищего коснулись монеты, как лицо его исказила такая злоба, что Талиб, в ужасе сделав невероятное усилие, вырвался из железной клешни и, ухватившись обеими руками за петлю, сдавливавшую горло, рванулся на другую сторону железнодорожного полотна.

— Стой! — крикнул старик. — Я убью тебя. Отдай золото!

Только теперь Талиб понял, какую злую, смертельную шутку сыграл с ним скряга-миллионер. Видно, Зиядулла рассказал брату о встрече с Талибом, а Ширинбай воспользовался этим, чтобы не давать милостыню, и нашептал нищему, что брат щедро одарил мальчишку.

Талиб пытался сорвать с себя петлю, но узел на веревке не пускал. Неожиданно петля натянулась с новой силой. Это старик опять потянул ее к себе и стал наматывать веревку на кулак, виток за витком.

Белый ишак в испуге выпучил глаза и стоял неподвижно, широко расставив передние ноги. Старик наматывал веревку на руку, петля на шее Талиба затягивалась, и расстояние между ними неуклонно сокращалось. Время от времени старик бил посохом по направлению натянутой веревки, пробуя, не достанет ли он до своей жертвы. Наконец палка ударила Талиба по плечу, и старик, еще немного подтянув веревку, принялся колотить посохом изо всех сил. Талиб метался из стороны в сторону, но веревка точно указывала направление.

Старик еще раз крутанул рукой, намотав на кулак еще один виток веревки, и ударил. Наискось, со свистом опустился кленовый посох на голову мальчика. Талиб упал на рельсы и потерял сознание.

Он не слышал отрывистого паровозного гудка, который спас его от следующего удара, возможно смертельного.

От водокачки к перрону тендером вперед, давая короткие гудки, двигался черный паровоз. Видимо, машинист не сразу понял, что происходит на путях, потому что он гуднул еще и только тогда дал контрпар.

— Ты что, сдурел, старый? — зло сказал машинист, пожилой человек в засаленной фуражке, когда, соскочив с паровоза, увидел и понял все.



Старик замахнулся на машиниста, но тот перехватил посох, вырвал его из рук нищего и отбросил далеко в сторону.

В одно мгновение он перерезал петлю, затянувшуюся на шее Талиба, взял мальчика на руки и, не обращая внимания на неистовые крики слепца, поднялся на паровоз.

— Моя мальчишка! Моя мальчишка! — коверкая русские слова, кричал машинисту нищий. — Подай моя мальчишка!

— Это тебе не Бухара! — сверкнув белками, крикнул в ответ машинист и показал слепому кукиш. — На моем паровозе власть рабочих.

Паровоз тронулся, дал гудок и выпустил струю пара прямо под ноги белому ишаку. Ишак рванулся, встал на дыбы, едва не сбросив седока, и, мотая хвостом, помчался вдоль полотна железной дороги.

* * *

Талиб не понял, где он. Это было как во сне. Он чувствовал быстрое движение, рокот колес под собой, видел полыхающее пламя в топке.

Лысый человек с удивительно знакомым лицом склонился над ним.

— Где я? — спросил Талиб по-узбекски. Человек вместо ответа протянул ему жестяную кружку:

— Выпей.

Талиб послушно отхлебнул. Вода была теплая и невкусная.

— Рахмат, — сказал. Талиб. — Спасибо.

— Очухался немного, — сказал лысый машинист своему кочегару. — Умой его, весь в крови. И растолкуй что надо, а то небось думает, что на том свете.

Через час Талиб сидел на табуретке против открытой двери и смотрел на пробегающие мимо поля, арыки, кишлаки.

К счастью, удар, сваливший его с ног, не был очень страшен, крови он потерял немного, но она перемешалась с красной краской, изображавшей шрам, и все это вместе с тем, что Талиб долго не приходил в себя, очень напугало машиниста и кочегара.

— Мы думали, что не очухаешься, — говорил ему машинист. — Минут сорок, как мешок. Хорошо еще, что дышал. Молчи, тебе нельзя болтать. У тебя, наверно, мозги стряслись.

Талибу захотелось есть, и это очень обрадовало машиниста и кочегара; они накормили его холодной бараниной и русским хлебом, которого Талиб не ел с самого Ташкента.

Во время еды Талиб сказал, что помнит машиниста, что он играл в домино, когда поезд дергал, что тот показывал ему паровоз.

— Верно, — удивлялся машинист. — Верно. Значит, крепкая у тебя память, если такой палкой нельзя ее отшибить.

К вечеру Талиб вполне освоился на паровозе. Ему разрешили давать гудки, переводить ручку регулятора и заглядывать в топку.

Талиб всем интересовался и сказал, что хотя паровоз ему очень нравится, но трамвай лучше. Его не нужно топить, не нужно заправлять водой, он не дымит и не шумит. Вот бы вместо паровозов пустить трамваи.

— Мудрец! — усмехнулся машинист. — Это невозможно. Ведь нельзя же по всем железным дорогам провода развесить. Да и электричества не напасешься.

Так они разговаривали.

Талиб почти не думал об утренних своих несчастьях, и голова почти не болела, хотя шишка на бритой макушке была огромная.

— В Самарканде я пересажу тебя на другой паровоз, там у меня приятелей много, — сказал машинист. — Приедешь ты в Ташкент и забудешь про Бухару. В Ташкенте Советская власть крепкая.

— Про Бухару не забуду, — покачал головой Талиб. — Никогда не забуду.

Загрузка...