20

Человек тридцать собралось за аулом во главе с Байдалы-бием и Кузембаем, волостным управителем. Они сидели, разговаривали о предстоящих поминках, когда возле них остановились всадники, трое, поздоровались.

– Добро пожаловать… – откликнулся Мусреп.

Его поблагодарил безбородый, чей конь стоял впереди:

– Спасибо… Мы по делу приехали. От Кожык-батыра. От его имени мы должны повидаться с Улпан-байбише. Она дома сейчас?

– Вы слезли бы с коней… – продолжал Мусреп, которому всадники не понравились, и разговор безбородого – тоже. – Сказали бы нам – с чем приехали. А там видно будет, дома Улпан-байбише или ее нет.

– Нет, – упрямо возразил безбородый. – С чем приехали, скажем Улпан, самой, и тут же повернем коней обратно.

– Тогда сразу можешь повернуть. Не примет она, особенно людей, посланных Кожыком.

– Ну и сибаны!.. Пройдохи! Не успели похоронить Есенея, а жену его держите в черной юрте, никого не подпускаете к ней! Хотите его орду разграбить?

Мусреп взглянул на Шондыгула, и Шондыгул поднялся, легко сдернул с коня безбородого, конец повода сунул ему в руку и самого прижал за плечи к земле перед Байдалы-бием.

– Говори… – приказал бий.

Тот нисколько не смутился и начал:

– Что ж, скажу! Может быть, до вас дошла весть, что аулы Кожыка, все его двадцать четыре аула поразила черная оспа? Почему не пригласили батыра на поминки Есенея?

Бий, выслушивая кого-нибудь, не станет вступать с ним в пререкания, он только вынесет окончательное решение, и хотя ответ у Байдалы был готов, он кивнул Мусрепу.

– Есеней при жизни никогда не звал Кожыка, – сказал Мусреп. – А умирая, завещал, чтобы разбойники с большой дороги не глумились над его прахом. Кожык не будет позван.

– Что еще скажешь? – обратился к гонцу Байдалы-бий.

– Скажу – Кожык привезет двадцать четыре сабы с кумысом, сто баранов, пятьдесят откормленных кобылиц для забоя. Двух наров он нагрузит подарками для Улпан-байбише. Двадцать четыре скакуна готовы к байге в честь Есенея.

Байдалы еще намеревался послушать.

– Керей-уаки – все – знают… – продолжал Мусреп. – В ту осень Есеней еле выбрался из ледяной воды, замерзал по дороге. Но когда ему попался шалаш Кожыка, Есеней не обогрелся возле его огня, не прикоснулся к еде. Кожык не человек, а свинья, если воображает, что мы позволим ему поганой ногой ступить на землю, где будут поминки…

– Что еще можешь сказать? – спросил Байдалы.

– Скажу – сибаны, вы зря так поступаете. Есеней умер, а живая мышь не боится дохлого льва! Есеней умер – кто вас будет бояться, сибаны? Кожык – это Кожык… Кенесары сегодня – это он. Двести коней у него всегда на привязи, двести джигитов спят по ночам, не раздеваясь, подложив седла под голову. Раз вы так поступаете, Кожык возьмет сибана на мушку! Тогда посмотрим… Я все сказал.

Настала очередь Мусрепа взглянуть на Байдалы-бия. Бий вынес приговор:

– За наглость, за неуважение к скорби аула, который готовится к поминкам, дать этому безбородому сорок ударов плетью… За угрозы, произнесенные им, отнять коня, а самого отправить пешком!

Если приговор бывает чрезмерно суровым, один из тех, кто находится рядом, может по обычаю попросить: «Смилостивьтесь, биеке…» Бий может наказание по такой просьбе уменьшить до половины, хотя все равно считается, что виновный понес наказание полностью. На этот раз никто не заступился, и Шондыгул с несколькими джигитами увел безбородого.

Вечером в доме Улпан собрались Байдалы, Кузембай, Мусреп и совсем молодой, но уже проявивший свое мужество джигит по имени Кунияз.

Улпан выслушала их, спросила:

– Как понять Кожыка? То, что он послал к нам гонцов, это конец его бесчинствам, или он что-то новое задумал?

Ей ответил волостной – Кузембай, из керейского рода кошебе:

– Будь наш Есеке жив, я бы сказал – конец бесчинствам. Но Есеке нет… Безбородый говорил – у Кожыка двести джигитов, они постоянно грабят аулы по ту сторону Ишима. Теперь по старой памяти Кожык наметился и на керейские земли.

Байдалы высказал свое мнение:

– Эта кровожадная собака к живому Есенею боялась подступиться… Кожык хочет свести счеты с мертвым Есенеем!

Предположения свои они высказали, но ни тот, ни другой не обмолвились – что же предпринять. Видимо, решить это они предоставляли Улпан самой.

За Кожыка когда-то Кенесары отдал младшую сестру, сватом приходился Кожык и Чингису Валиханову. С молодых лет – едва семнадцать исполнилось, – Кожык стал известен своим злобным нравом, своей беспощадностью. Поначалу степные аулы приняли сторону Кенесары, а через два-три года поняли, что одна дорога с ним к добру не приведет, и стали возвращаться… Кожык со своими головорезами – их у него тогда было триста – охотился за беглецами по приказу Кенесары, отбирал скот, угонял девушек и молодых женщин, и во всей добыче имел свою долю. Когда Кенесары удалось захватить крепость Тургай, Кожык был первым в кровавой расправе с мирными жителями. Кожык с Кенесары шел до конца, и не отстал бы от него, если бы тот не погиб, когда напал на киргизов… А Кожык бежал на север Бетпак-Далы, угнав с собой четыре тысячи лошадей. Потом он поселился в урочище Мензей, в нижнем течении Ишима. Его власть распространялась на сто пятьдесят верст по обе стороны реки. Атыгаи и караулы, жившие на этих землях, бежали от соседства с ним. Бежали уаки, хоть сам Кожык и происходил из уаков. От девяти жен у него было двадцать четыре сына, и каждый владел аулом. А в аулах собрались те, что ходили в походы с Кенесары. Кожык, наверное, решил, что пришло его время, и на поминках хотел запугать насмерть и поставить на колени кереев.

Улпан заметила нерешительность Байдалы-бия и Кузенбая, но не впервые принимала она на себя ответственность, взваливала на плечи тяжелый хоржун…

– Поминки мы с божьей помощью проведем, сородичи мои, – сказала она. – Посмотрим… Может быть, если Кожык не уймется, вызовем из Стапа казачью сотню. Но как нам дальше жить? Выходит, умер Есеней, и никому больше не под силу справиться с Кожыком? Но Есеней разве в одиночку шел на врага? Нет, он бросал общий для кереев боевой клич – Ошибай… Созывал уаков их ураном Жаубасар… И разве все вместе они не прогнали с наших земель не какого-то Кожыка, а самого Кенесары, когда тот был в полной силе! А Кожык… Он из уаков, но родное племя не хочет его знать. Ему удалось избежать кары от рук Есенея, но разве Есеней не сказал вам перед смертью: «Керей, пока ты не покончишь с Кожыком, не будешь знать покоя». Не о себе он заботился – личной вражды у Есенея не было к Кожыку. Этот вор, этот убийца проклят всеми атыгаями и всеми караулами, всеми кереями, всеми уаками! Место ему – в темном доме, где на окнах решетки. Если все остальные попрячутся по лесам, сибаны в одиночку вступят в схватку с Кожыком… У них больше нет Есенея, но мужчины, слава аллаху, есть!

Молодой Кунияз весь напрягся при ее словах о том, что есть у сибанов мужчины, хоть сейчас на коня – и в поход.

– Улпан говорит правильно… – начал Мусреп. – Говорит, что давно должны были сказать мужчины. Гонца Кожыка выпороли… Коня у него за наглость отобрали. Значит, сибаны решились на все. Но Кожык не только их враг. От предков достался нам обычай – такого общего врага, неисправимого злодея закидывают камнями, по камню от каждого рода… Сибаны, я думаю, не останутся в одиночестве. А место Кожыка – в тюрьме. Байдеке, кому же, как не вам, начать это дело и завершить его…

Байдалы-бий любил, когда его имя называлось первым. Он сказал:

– Самый верный путь покончить с разбойником, это – чтобы бог осенил единством кереев и уаков.

– А за кем же пойдет народ, если не за вами? – почтительно произнес Мусреп. – Известен Байдалы-бий не только среди казахов, но и среди русских. Кто может сесть выше вас?

Байдалы гордо поднял голову.

– Кузембай! – обратился он к волостному управителю. – Готовь пригауар пяти наших волостей… Выслать в край собачьих упряжек, чтобы никогда не мог вернуться обратно. Навечно…

– Нас ждут, – напомнил Кузембай. – Другие бии, волостные управители. Позвать их сюда?

Кунияз огорченно воскликнул:

– Жаль! А я уж думал – настал день, можно садиться в седло, поднять знамя, крикнуть боевой клич! А вижу – дело ограничится тем, что будет испачкана еще одна бумага!

За годы после Кенесары, если и случались кое-какие мелкие стычки, все равно это время можно было назвать мирным. Сибаны обзавелись скотом, меньше, по сравнению с прошлым, стали умирать дети, джигитов в аулах прибавилось. Если раньше жители этих краев считались людьми благодаря Есенею и его имени, теперь они и сами что-то представляли из себя.

Все собрались и все ждали, что скажет Байдалы. Он воздел к небу руки:

– Седлай коней, сибан! – торжественно произнес он. – Седлай коней, бросай боевой клич! Бумагу тоже напишем, но одной бумагой Кожыка не свалишь. Помните – если всех посчитать, у него найдется больше трехсот джигитов! Помните и то, что наш поход будет считаться сибанским походом.

– Значит, поход все же состоится? – обрадовано спросил Кунияз.

– Да… Большой поход…

К походу готовились быстро и решительно.

Трудно было найти хоть один аул, у которого не нашлось бы своих счетов с Кожыком, и все пять волостей посылали против него своих джигитов. Но нужны были хорошие кони, еда… Байдалы не зря намекал, что поход будет сибанским.

– Бог в помощь, мужчины! – говорила Улпан. – Дух Есенея не обидится на меня, если его скот я обращу на такое благородное дело…

Люди называли Кожыка вором – и это было верно. Грабителем – тоже верно. Убийцей… В степи многие казахи остались лежать навечно после встречи с ним или с его людьми. Опять и опять вспоминали, как во времена Кенесары Кожык устроил резню среди русских – в Тургае и Мокрасыбае.[71] Про него рассказывали, что он со спокойным лицом слушал крики детей в подожженных домах. Таким в молодости был, таким остался на всю свою жизнь. Через его земли и сегодня никто не проедет неограбленным. Страх, который внушало его имя, доставлял Кожыку наслаждение. Он состоял в родстве с ханскими родами. И еще не все нити были оборваны, которые поддерживали надежды на восстановление ханского трона, и многие из этих нитей Кожык держал в своих руках.

Сарбазы его давно состарились, кое-кто и на коня уже не был в состоянии сесть. Но выросли сыновья, многие из них запах крови узнали, едва отведав материнского молока. Так вот, если кто-нибудь задумает расстелить белую кошму, чтобы поднять на ней нового хана, у Кожыка всегда наготове боевой отряд!

Как он мог так долго продержаться?.. Русские чиновники не очень доверяли жалобам, обвинявшим Кожыка в разбое, и не принимали во внимание приговоры, которые ему выносили бии и волостные управители. На жалобы Кожык сам посылал жалобы… В ответ на их приговоры – выносил свои. Такие ответные иски часто встречались у казахов, и дела запутывались до невозможности. Кроме того, одно время Кожык настаивал, чтобы его аулы выделили в отдельную волость. Писал, что у него пятьсот юрт. Когда проверили, все это оказалось чистейшей ложью. Верно, джигитов насчитывается свыше трехсот, но аулов – всего двадцать четыре, пятисот юрт не набирается. И в самом деле он вор, много чего за ним числится… Но у кого, спрашивается, из казахских биев чистые руки? Есть ли такой казахский волостной управитель, на которого не поступало бы хоть одной жалобы в день? Все они мастера наговаривать друг на друга, и клеветники столь искусные, что попробуй разобраться, кто прав, а кто виноват. Пусть разбираются сами – русские чиновники сходились на этой мысли, и Кожык преследованиям не подвергался.

Но на этот раз чаша терпения переполнилась. Керей-уакские бии, волостные управители проявили настойчивость. Бумаги с нарочными отправили не только в Кзыл-Жар, но и в Омск – генерал-губернатору, а пока бумаги там будут читать, пока будут думать, как поступить, – по сто пятьдесят джигитов из каждой волости собрались, чтобы идти в поход. Их вели Бокан-батыр – из шагалаков, из таузар-кошебе – Мустафа, он не только унаследовал от своего отца Сегиза-серэ умение слагать песни, но и считался отважным батыром, который не может мириться с несправедливостью. От сибанов – Кунияз, от рода балта – Кушикбай-батыр; балта, род немногочисленный, но очень почитаемый всеми кереями. Шли с ними волостные управители, бии – Кузембай, Байдалы… Не остались дома и влиятельные в аулах люди – такие, как Мусреп, и с ним Кенжетай.

Улпан для сибанских джигитов дала шестьдесят коней, не глядя на стати, на масть: из лучших выбирал Шондыгул. Сказала – не станет требовать их обратно. Сорок, жирных яловых кобылиц для забоя, чтобы джигиты ни в чем не нуждались, табунщики гнали следом за отрядами.

Северный берег Ишима сплошь зарос лесами, много было озер, где в камышах гнездились гуси и утки. И они, и другие перелетные птицы – журавли, кулики, чибисы – в те времена не достигали северо-востока Сибири, лето проводили в западной, выводили потомство и с ним на зиму улетали. Только серые утки с черными колечками на шее летели дальше на север.

Стараясь не вспугивать чутких птиц, чтобы не привлечь ничьего внимания, отряды обходили озера, бесшумно углублялись в леса. Разведчики заранее, оставшись незамеченными, определили, где какой из двадцати четырех аулов Кожыка расположился. Те не очень и охранялись, привыкли, что все их боятся. На рассвете каждый аул по отдельности был окружен, так что объединиться они не смогли, не смогли и оказать сопротивления. Покорно сложив руки на груди – совсем не такие, какими их привыкли видеть в степи, кожыковские джигиты ожидали решения своей участи.

Мустафа взял на себя – захватить самого Кожыка.

Со своими сорока джигитами он обложил двенадцатикрылую юрту, которую сам Кожык, с его чванливыми ханскими повадками, называл белой ордой.

Когда кольцо было замкнуто, Мустафа крикнул во весь голос:

– Кожык!.. Выходи!

В открытую дверь грохнул выстрел, и пала одна из лошадей.

– Ты, собачий сын! Если жить хочешь, выходи из юрты!

И снова выстрел был ответом на его слова – застонав, начал сваливаться из седла один из джигитов.

– Разрушим его шанрак… – приказал Мустафа.

Это был от предков пришедший способ – джигиты на полном скаку огибали юрту и, привставая на стременах, наносили удары тяжелыми шокпарами по остову юрты, отчего с треском ломались ууки. Увлекая за собой верхнее покрытие, рухнул шанрак.

Раздался пронзительный вопль женщины:

– Погубил ты нас, погубил, Кожык!

Закричал ребенок.

– Огня! – потребовал Мустафа.

Как всегда в юрте, противоположная от двери сторона была заставлена сундуками, на них лежали постельные принадлежности для гостей и другие домашние вещи, которыми не пользуются каждый день. Джигиты принесли непрогоревшие березовые угли – угли были закопаны в золу возле кухонной юрты, в ямке для костра, и с трех сторон подожгли остов.

Не переставая, рыдала женщина. Задыхаясь в дыму, надсадно кашлял ребенок.

– Выходи!..

В дверь – прикладом вперед – высунулось ружье, невидимая рука с силой швырнула его. Потом, согнувшись, вышел Кожык. В нижнем белье. К этому времени уже рассвело – он молча стоял перед ними, седой, с непривычной для казаха рыжеватой бородой. Следом появилась его жена – из молодых, с ребенком на руках, который по-прежнему заходился в кашле.

Джигиты – из тех, что были с Мустафой, – вели одного из сыновей Кожыка, Бекежана, его захватили по соседству в отау-юрте, с женой – она приходилась дочерью Чингису, звали ее Рахия.

– Подлец ты… подлец… – сквозь зубы процедил Кожык. – Я послал тебя в дозор на ночь, а ты, выходит, полез к своей бабе под подол, подождать не мог…

Бекежан стоял молча, опустив голову.

В гостевой юрте джигиты Мустафы подняли Якупа, старшего сына Чингиса, и с ним – еще троих.

Легкий ветер подгонял огонь, и белая юрта Кожыка горела уже вовсю, обдавая жаром. Пришлось отойти подальше.

Всех пленных Мустафа приказал вести в урочище Уйен-кили – в тополиную рощу, где ждали бии и волостные управители. А сам остался, пока не сгорит аул Кожыка не только белые, но и черные юрты. Если не сжечь, кто-то из джигитов может тайком вернуться – пограбить, а стоит начать грабить, нет уже воинов, одни мародеры… И пока не утихло пламя на пожарище, Мустафа не садился на коня, чтобы ехать к ожидающим его вожакам похода.

Это был давний обычай у кереев и уаков – выжечь дотла место, связанное с черной бедой, с воспоминаниями о пережитых страданиях и муках… Предают огню и такие места, где случались нашествия оспы и холеры, или же – падеж скота, и потом несколько лет близко туда не подходят.

Аз-Тауке учил: «С того места, где побывала черная беда, даже бульдыргу для себя нельзя брать…» А в ауле Кожыка, кроме бульдырги – сыромятной петли на рукоятке камчи, много всякого добра, но ни один из джигитов не опаганил руки, ни к чему не прикоснулся. Сгорело летнее становище, сгорели его зимовки.

Среди людей Кожыка немало было и таких, которым претило положение отщепенцев, каких-то степных хищников. Кое-кто из молодежи подумывал с том, что куда лучше – веселиться на алты-баканах, чем рыскать по степи в поисках очередных жертв! Надоели им батыры и палуаны, служившие еще Кенесары, надоели своим обжорством и ленью, надоели хвастливыми нравоучительными воспоминаниями о былых схватках. Нашлось в аулах и много женщин, захваченных в разное время в разных набегах, иные – совсем недавно. Они радовались свободе, надеялись, что уж их-то отпустят по домам, и всю дорогу яростно проклинали ненавистных кожиковсих разбойников.

А те, столь отважные с беззащитными, даже не смогли оказать сопротивления, в одно утро их захлестнуло волной – и смело! Весь этот сброд – больше двухсот человек, с Кожыком, с его двадцатью четырьмя сыновьями – под охраной отправили в Кзыл-Жар. Отпустили только гостей с Якупом во главе, женщин-наложниц – на их родину, и еще – стариков из табунщиков и чабанов. В семье Кожыка при живых мужьях, которые больше не вернулись к ним из Березова, остались вдовами семьдесят две женщины, их не стали высылать.

А в то утро на берегу Ишима, в тополиной роще, джигиты праздновали победу. Они зарезали оставшиеся двадцать кобыл и пировали после захода солнца – месяц уразы еще не кончился – при свете костров. К утру джигиты стали разъезжаться по своим аулам. По установлению биев и волостных управителей каждому дали по одному коню из табунов Кожыка.

И только сибанские джигиты не взяли ни одного.

– Почему отказываетесь? – спросил Байдалы-бий у Мусрепа.

Тот ответил:

– Байдеке, сибанам стыдно наживаться на походе, который вы назвали сибанским. Сибаны сами должны одаривать людей из других аулов. Мы же дали слово – взвалить на плечи тяжесть этого похода – и не думали о добыче.

– Ну, если так… – сказал бий.

Ни он сам, ни Мусреп не договаривали до конца.

«Отправляемся в сибанский поход…» – говорили джигиты кереев, покидая свои юрты. «Из Улпанского похода мы возвращаемся с победой и с конями!» – славили они имя байбише, возвращаясь. Они успели узнать: последнее слово, что с шайкой Кожыка пора покончить, принадлежало ей.

По дороге бии и волостные свернули в аул Кузембая, чтобы там составить бумагу для губернатора, а в бумаге, кроме всего прочего, записать: семь тысяч голов лошадей, две тысячи верблюдов, принадлежащих Кожыку, они передают в казну…

Настроение у всех было приподнятое. Нет больше угрозы, которая постоянно нависала над их аулами, пока ходил на свободе Кожык…

Мрачным возвращался один лишь Байдалы-бий. Он не переставал корить себя за ошибку. Он думал, если Кожык сумеет отбиться или уйти, то виновных в нападении на него он без расплаты не оставит. А вся ответственность – на сибанах! Но что получилось? Кожык далеко, и возврата ему нет. Дело обошлось почти без жертв. Сибанским был назван поход – и слава вся сибану! И даже не сибану, а какой-то бабе… Твердят – Улпан, Улпан!.. Выходит, что и его, Байдалы-бия, в поход послала эта же баба!

Встретить своих Улпан вышла далеко за аул, в сопровождении девушек и молодых женщин.

Джигиты ехали строем, и трудно было поверить, что несколько всего дней назад они пасли в степи табуны, ходили за плугом, мирно собирались кочевать на джайляу… Впереди всех, как предводитель отряда, ехал Кунияз, поставив стоймя пику. Справа от него – Мусреп, а по левую руку – Тоганас-палуан. Джигиты, у которых были пики, тоже подняли их кверху, приветствуя своих женщин. А позади ехали те, что были вооружены шокпарами, луками, иные – подняли ай-балта, секиры. В ножнах покоились селебе-пышаки, длинные ножи, наподобие кинжалов.

Женщины глазами искали своих, и радостно вспыхнуло лицо у Бикен, когда она в одном из первых рядов увидела здорового и невредимого Кенжетая, и подумала, что в своем ауле так же сейчас встречает Мустафу подруга ее – Гаухар…

Когда джигиты приблизились, Улпан первой опустилась на одно колено, и все женщины – тоже, и так они стояли, пока не слезли с коней и не подошли к ним Кунияз, Мусреп, Тоганас-палуан и другие джигиты. Им помогали слезать с седел почтенные аксакалы.

Трое главных подошли к Улпан – сказать, чем закончился поход, и уже после этого выпрямились коленопреклоненные женщины и девушки.

– Сорок старух… – сказала Улпан. – И я – сорок первая – пять дней и пять ночей молились за вас, головы наши не коснулись подушек… Когда мужчин нет в доме, кажется, что аулы – совсем пустые. Пусть для сыновей Сибана этот военный поход станет последним, будь проклято то, что разлучает нас! А теперь – заходите к нам, отведайте мяса того скота, что принесен был в жертву в честь победы.

К тем джигитам, которые еще оставались в седлах, подбежали девушки, поддерживая им стремя, и сами повели боевых коней и привязали их к белым юртам Есенея. И пики, луки, секиры красовались у входа, придавая аулу воинственный и суровый вид.

Только что, сидя на конях, джигиты чувствовали себя гордыми и независимыми мужчинами, и вот они снова превратились в мирных чабанов и табунщиков, пахарей и косарей… Им ли помогали сойти женщины и девушки? А то, что кони были привязаны к поясам есенеевских юрт, не означало ли, что Улпан решила отобрать их после удачного похода?..

Уже откинуты были входные пологи – во всех четырех белых юртах. Кто поскромнее, стремился в крайнюю, но туда не пускали. Пришлось идти в самую большую, где еще вроде бы витал дух Есенея. Джигиты осмелели и, не сняв сапогов, устраивались на шелковых одеялах, положенных поверх ворсистых ковров. Улпан не могла не вспомнить, как она сама постеснялась снять сапоги в лавке тобольского купца в первую поездку, и потому вела себя так, чтобы никому не стало неловко за свою бедность…

Она взбалтывала кумыс, а девушки, и Бижикен среди них, подносили джигитам полные чаши. Возле астау – глубоких деревянных блюд – сидело по восемь джигитов, и в каждом блюде – голова, бедренная кость, казы. Все, что полагается почетным гостям… И дастархан для чая был накрыт богато – закуски, пряности. И так было во всех юртах, где встречали вернувшихся из похода. Улпан как будто доказывала правомерность казахского назидания: «Уважай своих так, чтобы чужие покой потеряли от зависти».

После долгого пиршества джигиты стали расходиться, пора было ехать в свои аулы. Возле юрт их поджидали жены, матери, сестры, и каждая из женщин держала в поводу коня. Женщины улыбались и, словно в этом была какая-то тайна, шептали своим:

– Улпан-апа оставила коня, теперь конь наш…

Бедняк гордится, стоит ему подняться на крышу собственной хижины… А сейчас – они с победой вернулись из похода! Были гостями в юрте Есенея! Получили в дар по доброму коню! Такой гордости каждому аулу хватит на много лет…

Джигиты почувствовали себя мужчинами, которые способны защитить близких… Вместе с ними радовалась Улпан. Ведь после кончины Есенея она и сама была встревожена, и такую же встревоженность замечала среди сибанов. А вдруг всколыхнутся старые обиды у враждебно настроенных к ним племен? Есеней, тот тоже не был безгрешен. Были целые аулы, были и отдельные влиятельные люди, которых он когда-то больно задел, которые помнили силу его непререкаемой власти.

Воинов у каждого племени должно быть не меньше, чем у его врагов. Есеней покинул их… Но ведь именно сибаны возглавили поход всех кереев, а кереев – пять волостей! И это обнадеживало Улпан на будущее – значит, можно не опасаться, что враги воспользуются. Враги будут вынуждены оставить их в покое. Она не считалась табунами своими, отарами… Она не стала забирать лошадей, чтобы никто не мог сказать: «Эта баба до похода многое обещала… А когда вернулись – пожалела…»

Кожык больше не мог угрожать им. Улпан стала готовиться к поминкам.


Загрузка...