9

Уже весной – Есеней, Улпан, Несибели и с ними четыре джигита уехали из аула Артыкбая. До границы с русскими поселениями добирались верхом, как обычно, а там, в заранее условленном месте, их ждал Тлемис. Он пригнал повозку – с крытым верхом, который сдвигался и раздвигался, как гармошка, с маленькими ступеньками по бокам. Запряжена была повозка тройкой лошадей. Тлемис называл эту повозку – коляска…

Сколько она себя помнила, Улпан не садилась и в простую телегу. Но сейчас ступила на маленькую подножку, легко опустилась на сафьяновое сиденье, будто всю жизнь только и делала, что ездила на колесах.

А чего ей робеть? Не заробела же она, став владелицей состояния, о каком и помышлять не могла. Есеней только посмеивался, глядя, как значительно, по-хозяйски распоряжается она… Кос, подаренный мужем, насчитывал пятьсот лошадей. Аул Артыкбая никогда не знал такого довольства, аул был завален мясом и затоплен кумысом. К тому времени, когда они собирались ехать, двести кобыл ожеребились.

Люди состоятельные могли бы сказать, Улпан почти что голой вошла в дом к Есенею. Была кое-какая одежда, праздничная, по понятиям Несибели, перелицованная, перешитая из давних нарядов ее родителей. Кроила и шила мать. Зная пристрастие дочери, Несибели постаралась приспособить все для верховой езды.

Ближе к весне Есеней собирался увезти Улпан в свой аул, но она сказала ему;

– Если твоя родня увидит меня в моем старье, не станет ли она зубоскалить: слава аллаху, что она к нам не приехала без штанов…

Есеней смутился. Он как-то не привык задумываться о том, что нужно женщине, без чего неудобно ей обойтись. Он решил:

– В середине мая будет ярмарка в Тобольске. Скажи, чтобы туда погнали сорок отборных лошадей.

Улпан так и поступила. Ведь для чего богатство, если нельзя вкусно есть и пить, хорошо одеваться, если не можешь делать то, чего тебе хочется! В это лето ты богат, а через зиму можешь превратиться в самого последнего из последних бедняка! И на ярмарку ей хотелось поехать – пусть глаза привыкают к тому, чего она не видела, не знает…

Тлемис – тот самый, кого Есеней отправил в Ирбит, когда сам, раненый, лежал в Стапе, в госпитале, – вот уже пятнадцать лет ведал его торговыми делами. Есеней послал передать, чтобы он встретил их. И Улпан не выказала удивления. Не только для нее самой, но и для него было бы, для Есенея, неудобно, если бы она стала на все таращить глаза…

А на самом деле ее удивляло многое. Обыкновенная дорога, по которой они ехали… Обыкновенная – и не обыкновенная. Дорога имела одну колею посередине, для коренника, который горделиво нес голову, обрамленную дугой. И две колеи по бокам, для двух пристяжных – они неслись на отлете, изогнув головы в противоположные стороны, И колеса широкой коляски катились ровно следом за ними. Улпан – дочь кочевников, чья жизнь проходит вдали от проезжих мест – впервые видела такую дорогу, должно быть, русские проложили ее.

Не сбавляя хода, не сбиваясь на рысь, на шаг, тройка неслась полным ходом, и коляска плыла, казалось, не касаясь земли. Привыкшая к седлу, Улпан оценила и такую езду. Удобно, быстро… Далеко позади остались джигиты, сопровождавшие их.

Когда ты в седле, и конь тебе нравится, можно любоваться посадкой его головы, роскошной гривой или красивым изгибом шеи… Но взглянуть на него со стороны ты не можешь. А тут – вся тройка перед тобой! И, не затихая, сопровождает ее стремительный, бег неумолчный перезвон колокольцев.

Так… Улпан считала про себя. Первым делом – дорога… Коляска с неутомимой тройкой. Ну, держись, голубчик Есеней! Дай добраться до ярмарки…

Приметила Улпан и русскую избу, в которой не приходилось ей бывать прежде. Тлемис договорился в одном доме, что там приготовят им чай и еду. Чистые две комнаты. Покрашенный деревянный пол, застекленные окна, внутри светло, как на дворе. А обед, приготовленный для них, варили, видно, в той большой печи, что в передней комнате занимает добрую треть.

Немолодая светловолосая женщина с голубыми глазами потчевала их, проворно доставая ухватом котелки и горшки, придвигая кочергой сковородки и противни. Улпан успела проголодаться и с удовольствием ела пышный белый калач, выпеченный из кислого теста. Понравились ей круглые ватрушки с творогом. Сколько всего, оказывается, можно сварить, изжарить, спечь из мяса, молока, муки…

– А у семьи этой сколько голов скота? – тихо спросила она у Тлемиса.

– Какой там скот!.. Ничего у них нет. Пара лошадей, одна корова, ну еще куры – с дюжину. Немного хлеба сеют для себя.

Улпан не переставала любоваться избой. И этой, и другими, когда после обеда вышли, чтобы ехать дальше. Уютная, ухоженная стояла небольшая казачья станица. И станица еще не успела скрыться из глаз, а Улпан сделала для себя еще одну зарубку: русская изба. Вот так, Есеней!

Многое в тот день и во все последующие дни врезалось ей в память. Вроде и степь была та же, какую она привыкла видеть, которую она любила… Зеленые гривы рощ. Ковыль на ветру. Знойное марево, завесившее этот простор, когда солнце поднялось за полдень. А ее жизнь? Зимой и летом в юрте. Четыре вида скота, разрешенные для разведения правоверным пророком Мухаммедом. Согым – зимний забой, когда каждая семья заготавливает мясо, сколько у кого есть. Жизнь однообразная – без всяких перемен, как длинная ночь. Как-то свыклась Улпан и с участью женщины-казашки, с ее грязным подолом, с ее вечной приниженностью, и никчемностью разговоров… Может быть, она и преувеличивала, столкнувшись с жизнью, разительно непохожей на ту, которую знала. Но какие-то новые, ей самой неведомые пока мысли и намерения заставляли ее беспокойно думать: «Поживем – увидим…»

Тлемис позаботился и о том, где их устроить. На берегу реки, там, где Тобол делает извилистую петлю, стояли юрты: три белые и две темные.

Сойдя с коляски, Улпан распорядилась, будто всегда привыкла распоряжаться:

– Мы с мамой устроимся в моей отау, ты – в большой юрте, а в третьей – будем принимать гостей. Там и обедать будем, а чай станем пить в отау. Слезай, мой тигренок…

Улпан старалась не удивляться, и это ей удавалось, а Есеней не мог не удивляться и не скрывал удивления, наблюдая, с какой непринужденностью, как рассудительно ведет себя и делает все его Улпан, и – в неисчислимый раз благодарил аллаха за то, что прошлой осенью принял необычное решение зимовать с табунами в Каршыгалы.

Он задержался – поздороваться с людьми, встречавшими его, а Улпан с матерью и с ними Тлемис прошли дальше, к белоснежной отау.

Какая-то казашка собиралась откинуть тундик, закрывавший дымовое отверстие вверху.

Улпан сказала:

– Пусть не трогает, мама сама откроет.

– Эй, баба! Не трогай, прочь! – крикнул Тлемис. Наверное, это его жена. Так грубо и без всякого к тому повода и с наемной прислугой не разговаривают.

Женщина скрылась, как не было ее.

Открыть тундик – тоже не простое дело. Несибели сначала взглянула на солнце, определила, откуда дует ветер, и лишь потом откинула войлок.

В юрту она вошла следом за дочерью и остановилась в изумлении. Верхний покров из белой кошмы украшал орнамент из черного бархата, искусно вытканные ковровые полосы скрывали решетчатые стены, а пол был устлан ворсистыми коврами. Напротив входа возвышались постельные принадлежности – атлас, бархат… Сундуки были покрыты войлочными чехлами, тоже из белой кошмы. Начищенный медный кумган с длинным изогнутым носом, медный тазик для умывания. Занавеси из тяжелого голубого шелка.

Все здесь сияло, переливалось, но Улпан, верная слову, данному самой себе, не выказала удивления. Она поблагодарила Тлемиса – он вошел за хозяйкой и ее матерью:

– Только ваш взгляд может заметить, если что не так… А я не вижу недостатков, ни одного, Тлемис-ага. Не обижайся, что я называю тебя по имени. По имени я называю всех, начиная с Есенея.

За долгие годы он привык, что русские женщины зовут его – Туламеш или Тиламеш, и потому, даже не обратил внимания, когда Улпан окликнула его по имени, что в аулах не принято при обращении к мужчине. Но и сам сейчас раздумывал, как обратиться к этой токал, избалованной, кажется, вниманием старого мужа.

Так и не решив, он обошелся без прямого обращения:

– Недостатки есть… Как не быть! Но постепенно наладим. В Тобольске на ярмарке можно все найти, чего только душа пожелает. А еще – у меня целый косяк знакомых купцов. Так что вы не беспокойтесь.

Он вышел.

– Апа… Садись. На самое почетное место, где всегда сидишь и дома. Это – моя отау. В аул Есенея ты повезешь меня с этой юртой.

– Солнышко мое, когда же ты успела? Когда ты заказала такую юрту?

– Апа, ведь я – Есеней? А какие могут быть трудности для Есенея! Завтра поедем на ярмарку. Что нужно для тебя, для отца, для дома – бери все… Все купим… Не я приехала с Есенеем на ярмарку, а Есеней приехал со мной.

Но как же могла не удивляться Несибели? За одну только зиму Улпан приручила такого человека, как Есеней. А ведь еще не было главной свадьбы в родном его ауле.

Вошла женщина, которая к их приходу безуспешно старалась открыть тундик.

– Будете умываться? – спросила она.

– Будем, будем… А вы жена Тлемис-ага?

– Да, жена…

Когда Улпан и Несибели умылись, переоделись, джигиты принесли дастархан, кипящий самовар. Улпан сказала им:

– Пусть кто-нибудь из вас позовет Есенея. А самовар ставьте сюда, я сама буду разливать чай.

Есеней пришел не один. Кроме Тлемиса, были еще два татарских купца и один русский. Тех двоих звали Галиаскар, Галиулла, а русского – Глеб.

Улпан, впервые в роли хозяйки не в ауле, не дома, с каким-то обостренным вниманием перехватывала взгляды гостей, читала мысли… Кажется, они поначалу приняли ее за дочь Есенея. А Несибели – за его жену. Но потом начали сомневаться – и так в сомнении оставались, пока Есеней не заговорил с ней:

– Улпанжан… К нам пришли торговые люди, а торговые люди всегда торопятся, всегда у них времени мало, а дел по горло. Этот русский хочет купить твоих лошадей, оптом. Если, конечно, вы сговоритесь.

Тлемис счел нужным напомнить о ярмарочных ценах:

– Четыре лошади проданы, каждая – по сорок рублей. Но из всех лошадей эти четыре были самые лучшие.

– А этот человек – Галиб – по сколько дает?

– По тридцать пять…

Улпан долго думать не стала и торговаться не стала:

– Как там у вас полагается? – сказала она Тлемису. – По рукам, что ли, хлопнуть. Я согласна.

Перед уходом Глеб еще сказал:

– Мадам, за мной – самая лучшая чернобурка, какую я смогу найти, и парижские духи…

Тлемис перевел и объяснил – «мадам», так обращаются к знатной женщине.

Он вышел проводить Глеба, а Галиаскар и Галиулла поздравили ханум с удачной сделкой, пожелали ей успеха на ярмарке. Галиаскар пригласил ее на завтра к себе домой. Жена и дочь будут рады… Если ханум с ними пойдет в торговые ряды, никому из продавцов и торговцев в голову не придет ее обмануть… А кроме ярмарки, у него, у Галиаскара, есть своя лавка. Все товары на ее полках – для ханум, пусть она скажет, что нужно.

Галиулла, видно, был не очень доволен, что Галиаскар опередил его с приглашением. С этой мадам, как назвал ее Глеб, можно иметь дело. Они уже и прикинуть успели, сколько денег, с божьей помощью, осядет в кармане русского купца от продажи сорока лошадей, сколько – у них самих…

Потом они оба ушли, а Тлемис вернулся и принес Улпан внушительную пачку ассигнаций и мешок с серебром.

– С тебя магарыч… – ласково, как он всегда разговаривал с нею, сказал Есеней.

– Когда он пришлет чернобурку, я сошью тебе хороший тымак, – не будет зимой мерзнуть голова. Идет, мой паренек?

– Идет, ханум, идет…

– Но вот – возьми и денег, чтобы в кармане не было пусто.

– Ойбай-ау! Ты даешь мне так много?

– Ничего… Мне не жалко…

– Нет! Я лучше возьму этот серебряный рубль с бабой-царицей! Я никому не собираюсь ее отдавать! Она же такая красавица. Я оставлю ее себе.

К ним прислушивалась, не уставая радоваться, не уставая молить аллаха, чтобы он продлил их счастье, Несибели. Теперь ей самой казалось странным, что она в горе выбежала из юрты, когда Туркмен-Мусреп передал им намерение Есенея. А наблюдая своего старого зятя со своей дочерью, еще совсем юной, Несибели старалась разгадать: или Есеней стал проще, добрее, или же Улпан с первых дней нашла верный разговор с ним, она бывала и ласковой, и властной и шаловливой, и неподатливой… «Мой паренек», «мой тигренок»… – и ему нравится, когда она так его называет.

А сам Есеней?.. Такой человек никогда не встречался Несибели. Упоение своим богатством, неистощимое властолюбие, высокомерные батырские повадки, охотничья страсть – все это и осталось, может быть, в нем, но все это заслонила Улпан, она бывала и подопечной, которая прислушивалась к его житейским советам, и наставницей, советы которой выслушивал он сам.

Огромный, с виду мрачный Есеней каждый раз, как взглянет на Улпан, получает в ответ ее понимающий взгляд. «Мой Есеней», – называет она его. А иной раз – как дети. Улпан соберется пойти куда-нибудь. Есеней строго подзовет ее к себе, и она подбегает, становится навытяжку. Он непременно что-нибудь поправит: или одернет камзол, или заново перевяжет тесемки малахая. «Боюсь, ты вырастешь неряхой и растяпой… – и шлепнет, как маленькую. – Ну, теперь иди». Есеней, он – Есеней. Он может, не считаясь с тем, принято это или не принято, позволить себе делать, что хочет. Вот и то, что он говорил о красоте бабы-царицы, – он говорил про Улпан.

Сам он в эти дни на ярмарке отодвинулся в тень. Если бы так поступил кто-то другой, это могло бы вызвать недоуменные взгляды, затаенные насмешки. Но Есеней… Иные люди, боявшиеся прежде его суровости, замкнутости, старались быть поближе к нему и заново узнавали его.

Для Улпан поездка на ярмарку значила многое. О ней заговорили – о ее уме, о влиянии на дела. И – что не менее важно – она сама узнала, что может быть другой, а не просто аульной девчонкой, которая любит ездить верхом и с помощью Туркмена-Мусрепа научилась охотиться с борзыми на волков.

Человек, проживший в невзгодах, тревожится, что наступившее счастье будет недолговечным. Так и случается чаще всего – и Несибели снова и снова просила бога, чтобы он не обошел своими милостями дом дочери.

Они сидели – Есеней и Улпан – со своими шутками, Несибели – со своими радостями и опасениями, когда откинулся полог и в юрте появился Туркмен-Мусреп.

– Ассалаумаликем…

С руки у него свисала плеть, он был в дорожной одежде – видно, только что слез с седла.

– Мусреп-агай! – вскочила Улпан. Несибели тоже поднялась навстречу.

Есеней свирепо уставился на неожиданного гостя:

– Это ты, Туркмен? Ты?.. Я успел забыть твое лицо! Где ты всю зиму шлялся? Почему заставляешь скучать по тебе? Садись, больше никуда не пойдешь.

Не принято это было, не в обычае, а то Улпан кинулась бы на шею Мусрепу, обняла бы его, поцеловала. Он все понял по ее взгляду, понял и то, что с ее замужеством стал для нее действительно старшим братом, и тоже – хотел бы обнять ее, приласкать, как сестру.

Есеней усадил его рядом с собой.

– Ты, Туркмен, никаких вестей о себе не подавал… Но я слышал, ты столько лет крепился, а теперь тоже спутан. Почему не позвал нас на свадебный той?

Мусреп сразу нашелся, что ответить:

– Той отложили до вашего приезда, – сказал он. – Некогда было… У нас ребенок появился, вот Шынар и не может никуда отлучиться, день и ночь – возле него.

– Ребенок?..

Будь они вдвоем, Есеней непременно поддел бы друга, спросил бы, что так скоро, разве твоя баба пришла из своего дома уже с прибылью?

Но он постеснялся Улпан и сказал коротко:

– Ну, поздравляем…

А Улпан, конечно, спросила:

– Сын?.. Дочь?

– Да не знаю пока. Еще не поднимается на ноги, а Шынар не показывает мне – сглазишь, говорит.

– Не поднимается? – удивилась Улпан. – А когда же он…

– Давно. Вчера исполнилось двенадцать дней.

– За двенадцать дней – и чтобы ребенок встал на ноги?

– Что ты мелешь? – потребовал объяснений Есеней. Несибели улыбнулась и повернулась к дочери:

– Е-е, Улпан… Как ты не поняла? Это же у них верблюдица родила, верблюдица…

– Да?..

По глазам Мусрепа Улпан поняла, что мать угадала, и облегченно расхохоталась. Ведь и она, как Есеней, поначалу решила, что Мусреп с какого-то горя – с какого?.. – взял в жены женщину, ожидавшую ребенка.

Мусреп стал объяснять – верблюжонок пока беспомощный, ногами не владеет, а ноги – длинные, неуклюжие, и голову он даже поднять не в силах, лежит и лежит… Это еще из дому Шынар привела белую верблюдицу.

– А верблюжонок тоже белый? – перебила его Улпан.

– Да, белоснежный, говорит Шынар. Мы думаем сделать его главным призом палуану,[42] который всех победит на нашем тое.

Вмешался Есеней:

– Я вижу по глазам Улпан… Ты возбуждаешь в ней жадность, ты хочешь, чтобы я на твоем тое стал бороться!

– А что с тобой случится, если и выступишь? Или старым совсем стал? Сколько раз сходился ты с палуанами, с известными, – и побеждал!

– Он станет бороться, станет! – весело воскликнула Улпан и хлопнула ладонью по колену Есенея. – Он победит всех – и белый верблюжонок будет моим!

– Хорошо! – согласился Есеней, но и свое условие поставил: – Только ты, Туркмен, тоже выйдешь на ковер вместе со всеми.

– Выйду…

Судьба приза была, кажется, решена задолго до того, как палуаны на тое сошлись в схватке…

Улпан давно не видела Мусрепа, а такие перемены с тех пор произошли в его жизни, и она продолжала расспросы:

– Мусреп-агай, вы говорите, мою будущую подругу, мою сестру зовут Шынар?[43]

– Женился бы я на ней, если бы звали иначе?

– Хвастун! – сказал Есеней. – Холостой был хвастун, женатый – таким же остался!

– Хвастун или нет – сам увидишь.

– Ты хочешь сказать, она красивее, чем Улпан? Трудно было отвечать на такой вопрос, но не Мусрепу:

– У каждой женщины красота должна быть своя, неповторимая. Разве мы спорим, какая лошадь лучше – гнедая или вороная? Нет. Мы говорим – прекрасная, славная, изящная, красавица…

Самому себе, должно быть, в утешение Есеней повторил старую проверенную истину:

– Говорят же – красота мужчины в его уме, а ум женщины в ее красоте…

– Что ж, считай мне повезло, как и тебе, – ум моей Шынар не только в ее красоте, как я убедился.

– Улпанжан… Кажется, к нему возвращается сознание?

– А ты тоже стал похож на человека! Есеней – уже без шутки – ответил:

– Ты сказал правду, Туркмен… Случается, трудно узнать себя самого… – Но не привык он к полной откровенности, даже с Мусрепом, и вернулся к прежнему ходу разговора: – Куда она меня погонит, туда и иду. В кого бы я ни превратился, это будет ее рук дело! А твоя – тоже такая?

– Сейчас-то мне легче, – протяжно вздохнув, отозвался Мусреп. – Сейчас у моей бедной мгновения нет свободного – все из-за этого верблюжонка. Я только по глазам угадываю. Вижу – нет топлива и бегу за кизяком. Воды нет… Хватаю ведра, бегу к озеру и несу обратно, стараясь не расплескать.

– Так и бежишь!

– Бывает, комар заставляет бегать тигра…

Улпан слушала их снисходительно – двух мужчин, совсем не молодого и не очень молодого, рассуждающих о молодых женщинах, своих женах.

Она попросила:

– Мусреп-агай, ты найдешь завтра время – поехать со мной на базар? Много своих дел?

– Один раз побываю, и со всеми делами управлюсь… Есеней недовольно спросил:

– А я буду сидеть один?

– Днем Мусреп-агай будет со мной, а вечером с тобой. Днем у тебя будет, чем заняться. Твои кереи и твои уаки не дождутся Есенея, когда он примется разбирать их тяжбы, накопившиеся за зиму. А хочешь – поедем вместе…

– Нет, – отрезал он. – Не хватало только, чтобы я шатался по базару. Никогда в жизни этого не делал!

– Я постараюсь недолго, – пообещала Улпан.

На другое утро, пока с берега Тобола коляска мягко катилась по направлению к городу, Улпан снова завела разговор про Шынар:

– А какого она роста?

Она успела отвыкнуть от Туркмен-Мусрепа и сейчас путалась, то ли на «вы» его называть, то ли на «ты».

– Если рядом встанете, сможете посмотреть друг другу в глаза. Но, кажется, она чуть потоньше тебя. Эта девушка никогда не гонялась за волком в степи, она пасла верблюдов.

– А нрав у нее?..

– Нрав? – переспросил Мусреп, не зная, что ответить. – Спокойная. Не пугливая, Наверное, приветливая… Старухи в нашем ауле балуют ее, боюсь – испортят. Одно слышишь: «Айналайн-ай… Айналайн-ай…» А дети иначе не называют, как аяй-апа…[44]

– А как зовешь ее ты? – спросила Улпан.

– Я?.. Акмарал…

Улпан на время прекратила расспросы – вспомнила, должно быть, своего белого марала в урочище Каршыгалы, белую маралиху с двумя маралятами у соленого озера… И почему так зовет жену Мусреп? Разве нет других ласковых прозвищ? Акбота, например, – белый верблюжонок…

Но лучше было не вспоминать, а перевести разговор:

– Мусреп-агай, что бы вы сделали, если бы разбогатели?

– Лучше не надо, – ответил он. – Богатому – одни муки… Ночью не спит, думает, как бы не лишиться скота. Или джут… Или угонит кто…

Она продолжала настаивать:

– Нет, а все-таки?..

– Честно говорю, айналайн, – не знаю. Что надо, есть у меня. Два коня для езды, две кобылицы, две собаки. А теперь прибавилась верблюдица. Верблюжонка имеем…

– Нет! Верблюжонок – мой!

– А-а, верно – твой, твой…

Они въехали в город… Глаза степняков не привыкли к такому скоплению людей – столько не встретишь на самом большом тое! Дома – каменные, а деревянные изукрашены искусной резьбой на воротах, на окнах… Да что они – лошади в упряжке испуганно храпели, косили по сторонам и в любую минуту готовы были шарахнуться. Тлемис, сидевший на месте возницы, еле сдерживал их.

Тлемис и растолковывал… Двухэтажный белый дом – в нем раньше жил губернатор. А это? Тяжелое здание, прочно стоящее на земле, с башнями и крестами, устремленными в небо, – церковь. Русские молятся здесь своему богу, здесь их крестят при рождении, здесь отпевают, когда они покинут этот свет. Длинный каменный сарай с большими окнами, возле которого толпы людей, – лавки, магазины. Что надо, что хочешь, тут всегда можно купить, были бы деньги.

Улпан поняла – с одного раза ничего не удастся запомнить, и сказала:

– Поедем в дом вчерашнего татарина, купца. Галиаскара?.. Да, Галиаскар его зовут.

Тлемис свернул – в боковую улицу – и направил упряжку к двухэтажному кирпичному дому.

– Ты спрашивала, что бы я сделал, обладай я богатством? – спросил Мусреп у Улпан. – Прежде всего я бы построил такой дом… Смотри – как чисто во дворе, трава – зеленым ковром. Колодец. Если снаружи так, представляешь, как там внутри?

Да, внутренняя отделка и убранство этого дома показалась Улпан верхом роскоши. И она незаметно, но внимательно присмотрелась к жене Галиаскара и его дочери. Одеваются татарки легко и удобно, держат себя свободно. Язык у них похож на казахский и не похож, но понять можно. Ну, а уж сам Галиаскар говорил по-казахски так, будто это его родной язык.

Большой круглый стол был заставлен, оставалось только место, куда пристроить чайники и чашки. Казалось бы, тут и добавить нечего.

Но жена Галиаскара – Разия все равно хлопотала:

– Угощайтесь… Что есть на столе – все для вас… Этот Галиаскар всегда меня подводит. Поздно вечером приехал и говорит – утром у нас гости. А я ему – ты меня убить хочешь? Ведь ничего не успею и умру со стыда. А он по-русски: ничауа, Разия-ханум, ничауа… По-русски, чтоб я не спорила. Зато, говорит, увидишь красавицу казашку. И не обманул. Угощайтесь…

Улпан не стала много есть, чтобы не подумали – голодная. Выпила чаю, а после Разия-ханум повела их в магазин Галиаскара. Купец не только свободно говорил по-казахски – он знал и то, что может понадобиться любой степной женщине, держал товары на любой вкус, на любой достаток. Не зря говорил: «Нигде не найдешь то, что есть в моей лавке…»

Сафьяновые сапожки разных цветов… Расшитые бисером кавуши-ичиги. Бархатные камзолы, плюшевые камзолы… Взглянуть на них – покажется, что радуга раскинулась над прилавком! И такая же радуга в другом углу, где развешены шелковые платья. Где их шили? В Казани… Это далеко от северной казахской степи, но кто-то сумел там найти такой покрой, чтобы и сохранить привычный для аульных женщин вид, и сделать платье более легким, более удобным.

Улпан для начала попросила три пары сапожек. Услужливый приказчик, тоже татарин, по-казахски пригласил ее:

– Садитесь, надо примерить…

Улпан села, но – портянки она утром не сменила. И примерять отказалась, только сравнила новые с теми сапожками, что были на ней. Кажется, впору…

– Беру…

Потом она заставила мать примерить кавуши и долго отбирала все необходимое – ведь когда еще попадет на ярмарку… Не оказалось в лавке лишь платьев с двойными оборками и камзолов с рукавами.

– А найдутся люди, которые смогут сшить?

– Конечно… – откликнулся приказчик.

Он привел портного – Шакира, и Шакир оказался в затруднении. Обычно казахи не дают дотронуться до себя, чтобы снять мерку, это считается гибельной приметой. Тонкое полотно на саван достать трудно, а стоит оно дорого, с предельной точностью не живых меряют, а усопших.

Гордо выпрямившись, Улпан встала перед портным и стояла, не шелохнувшись, пока он осторожно, почти не прикасаясь к молодой женщине, снимал мерку, записывая цифры на бумаге. А Несибели в углу шептала заклинания, умоляя бога сберечь ее Улпан от дурного предзнаменования.

Когда все это кончилось, Улпан вспомнила, что Мусреп говорил – Шынар одного роста с ней самой, и она сказала Шакиру:

– Таких платьев и таких камзолов – каждого по три.

– По три?..

– Да. А сколько времени надо, когда будет готово?

– Дней через пять…

Настало время расплачиваться, и дробно застучали костяшки на счетах под ловкими пальцами самого Галиаскара – такую крупную покупку он приказчику не доверил.

Он считал и приговаривал:

– Синий бархат – сорок пять аршин… Малиновый бархат – пятьдесят пять… – Красный – тридцать три…

Он еще бормотал, и в конце концов несколько крупных купюр осталось в ящике его стола. Но Улпан не жалела – если иметь деньги, зачем их держать? Деньги нужно тратить.

Разия-ханум на прощанье посоветовала Улпан все обновки надеть после того, как она сходит в баню – дорога из аула была долгая, – она же нашла и старуху, здешнюю, та повела их.

Про баню Улпан отец рассказывал, он же бывал в русских поселках, а в Стапе полгода лежал в больнице. Но одно дело слышать, а другое – войти в горячую парилку, где так жарко, как в степи не бывает в самый жаркий день… Приятная истома обволокла все тело, а мягкие ладони старухи легко терли его, и тело покрылось щекотной мыльной пеной… А волосы, вымытые водой, которая терпко пахла уксусом, рассыпались по плечам… «Завтра приду опять, – блаженно думала Улпан. – Послезавтра – тоже. Каждый день буду приходить, пока не уедем в аул!» А в памяти Улпан завязала на будущее еще один узелок – русская баня…

По дороге домой Улпан заметила Галиаскара и Мусрепа – они ехали в тарантасе, запряженном рыжей лошадью, большой – до холки рукой не достанешь… Бесшумно катился тарантас. Края у него были окованы сверкающим металлом, коробок для седоков сплетен из лозы и покрашен яркой коричневой краской.

Сперва она подумала, что это тарантас Галиаскара и сказала:

– Мусреп-агай… Начнешь ездить в телеге купца – разучишься садиться в седло.

– Это не телега. Это тарантас. Мой.

– Купил?

– И коня, и всю сбрую… Акмарал за этим и послала меня на ярмарку. Думаешь, понравится ей? – озабоченно спросил он.

– Еще бы!

Домой – к юртам на берегу Тобола – Улпан возвращалась в тарантасе Мусрепа. Ей хотелось неторопливо проехаться по улицам, рассмотреть город. И она смотрела, и при этом не могла не обратить внимания – темно-рыжая лошадь, привычная и к шуму, и к многолюдью, шла свободно, легко, чтобы все любовались ее красотой. При поворотах сверкали на солнце все четыре подковы.

– Завтра купишь мне такой же тарантас. Купишь, Мусреп-ага? Но лошадей – пару. Я видела такие на улицах.

– Раз просишь – куплю. А какой масти кони?

– Что понравится вам, то понравится и мне… Есеней встретил их возле большой юрты.

– Ну, Туркмен… Ты всю выручку от волчьих шкур бросил в эту телегу. А на что будешь кормить меня?

– Хорошая жена сама мужа накормит.

Улпан не терпелось высказать Есенею свое желание:

– Мой Есеней, не ругай Мусрепа за его покупку. Завтра я тоже куплю тарантас и лошадей. Наши кони слишком пугливы ходить в упряжке.

– Хочешь разорить меня!

– Разорю, разорю!.. Ты уже разорен, своих денег у меня почти не осталось. Через пять дней – домой. А пока – каждое утро буду ездить в баню, мыться. Попробуй, и сам узнаешь, какое это наслаждение!

Перед отъездом меньшую белую юрту – отау разобрали и навьючили на верблюдов, верблюды понесли и тюки с покупками, а Улпан с матерью отправилась в новом тарантасе, который легко несли спокойные и проворные на бегу кони – темно-серые.

На прощанье Улпан напомнила:

– Мусреп-агай, скажи Шынар, пусть она бережет моего верблюжонка, никому не показывает…


Загрузка...