— Ну что, уважаемые кретины, — ровным, но не предвещающим ничего хорошего голосом, говорил Урвачев, расхаживая из угла в угол по просторному своему кабинету, который толком не успел еще обжить. — Рассказывайте про свои паскудства… Подробно и внятно.
“Уважаемые кретины”, а их было трое, стояли у стены, переминаясь с ноги на ногу и стараясь не встречаться взглядом с грозными глазами шефа. Низкорослые, мордастые, коротко стриженные под “крутых”, они были очень похожи друг на друга, точно какая-то общая родовая мета объединяла их, при том, что и лица их, и цвет волос, и глаза были совершенно разные. Но сходство, тем не менее, было поразительным, и это сходство выражалось вовсе не в идентичности отдельных индивидуальных черт, это было сходство вида или подвида — так всякий человек, даже ребенок, без труда определяет с первого взгляда: “вот это собака” или “вот это змея”, несмотря на то, что и собаки бывают разных мастей и размеров, и змеи бывают разной длины и расцветки…
— Ну, начинайте, голуби… Я слушаю, — остановившись перед подчиненными, наседал Урвачев. — Языки съели?.. Давай ты, Репа, ты старший…
Репа — сутулый парень с длинным угреватым лицом, на полшага выступил вперед и сказал:
— Поздравляем, Сергей Иванович…
— Что?! — взвился Урвачев. — Ты с чем это меня поздравляешь?
— Ну… Это… — Репа оглянулся на товарищей, ища поддержки, но те, видя, что Репа сморозил что-то не то, отворачивались и молчали. — Ну это, Сергей Иванович… Как же… С выборами вас… В большие “бугры”, так сказать…
— Молчать, идиот! — рыкнул на него Урвачев. — Давай по делу… Как вы Прозорова прозевали, как в дальнейшем паскудили… Ну…
— Так мы же, Сергей Иванович, морды его не видели. Наугад пасли. Мы с Пауком у главного выхода дежурили, а Зяма у черного. Он через черный и ушел, среди ночи… Зяму вырубил, тот даже увидеть его не успел…
— Я, Сергей Иванович, отвернулся на миг, ботинок поправить, — стал объяснять Зяма, толстый и пучеглазый малый. — А дальше ничего не помню. Здоровый, видать, лось… У меня, Сергей Иванович, в первый раз такая промашка…
— Отвернулся… Промашка… — презрительно сказал Урвачев. — Дальше, Репа…
— Ну, а дальше мы Зяму водичкой… Первая помощь…
— К черту Зяму!.. Дальше…
— Ну дальше мы ломанули этого… художника… Все тихо сделали, Сергей Иванович, все путем. Сзади по башке, он лиц наших не видал. Отвезли на базу, передали Торчку и Бешеному…
— Где ж вы наследили, суки? — скрипнул зубами Рвач. — Почему РУБОП там оказался через сутки?
— Насчет РУБОП не знаю… Мы с Зямой и Пауком еле успели оттуда выломаться, а менты Торчка и Бешеного с поличным замели, со шприцом, повязали на месте… И лоха этого, художника, увезли. Он в психушке, так что, если желаете…
— Молчи, идиот, — холодно оборвал Рвач. — За Прозорова вы в ответе, за Торчка и Бешеного вы в ответе, базу “спалили”… В общем, будем еще с вами толковать, подробно толковать… А теперь — вон! Не терплю духа козлиного. Все вон…
Все трое, чувствуя огромное облегчение, толпясь и толкаясь в дверях, вырвались наружу.
Урвачев продолжал расхаживать по кабинету, думал. В сущности, ничего страшного не произошло. Упустили Прозорова, пес с ним… Хотя, конечно, любопытно было бы поглядеть на него. Досадно, что уплыла вместе с ним и его добыча. Такие вещи полезнее иметь в своих руках. Прозоров, конечно, попробует сбыть добытый компромат Колдунову. Наверняка. Корыстолюбив, смел, удачлив… Полезет он к Колдунову обязательно, тут мы с ним и познакомимся очно, тут мы его и перехватим. Ни в коем случае сделка не должна состояться, иначе Колдун соскочит с поводка… Теперь разберем вариант самый худший. Худший, разумеется, для Колдунова. Допустим, Прозоров бескорыстно скинет материал органам. Ну что ж, и это неплохой вариант — шеф горит и освобождает место. Главным в городе становится он — Сергей Иванович Урвачев, всенародно избранный вице-мэр Черногорска… То, что там наблекочет на допросах Колдунов всего лишь слова, хотя и этого лучше не допускать. Придется своевременно сплавить дорого шефа за океан, к американскому другу…
Выйдя от Рвача, бандиты уселись в машину и постарались поскорее убраться от этого страшного места. “Мерседес”, взвизгнув протекторами и оставив в воздухе облако черного дыма и запах паленой резины, сорвался с места и понесся по вечерней улице.
— К “Юре”? — спросил уже на ходу водитель, который на выволочке не присутствовал, но по виду и поведению приятелей понял, что им явно необходимо расслабиться и выпустить пар.
— Туда, Рыжий, туда… Куда же нам еще?..
Некоторое время ехали молча, наконец Репа высказал вслух то, что само собою вертелось в мозгах у всех:
— Мочить надо художника. Из-за него все…
— А Рвач одобрит? — спросил рыжий водитель.
— Одобрит, не одобрит… Тихо замочим, без шухера. Виноват фраер со всех сторон. Из-за него Торчок и Бешеный спалились. Разве стоит этот художничек хотя бы мизинца Бешеного?
— Сука он! Он и ногтя остриженного не стоит. Надо мочить… Тормози, Рыжий…
— Не учи, Зяма. Сам знаю, где тормозить, — огрызнулся водитель, действительно огненно-рыжий, с рыжими бровями и рыжими ресницами…
Машина плавно въехала на площадку и остановилась напротив дверей ресторана “У Юры”. Пожилой седовласый швейцар немедленно распахнул дверь и, выйдя наружу, отвесил прибывшим почтительный полупоклон. Не обратив на него никакого внимания, компания ввалилась в холл.
— Мы руки сполоснем, а ты, Репа, поди разведай, кто в зале, — сказал Зяма.
Репа отправился осматривать зал.
Зяма, Паук и Рыжий уже сушили руки, когда в туалет ворвался их взволнованный товарищ.
— Дела! — сказал он, оглядываясь. — Художник здесь… С бабой. Недолго в психушке мучился.
— На ловцов и зверь, — обрадовался Паук. — Посидим, попасем его, заодно оттянемся хорошенько. А то, что с бабой, так даже лучше. Провожать пойдет. Бабу по башке, а ему перо в бок. Ревность… А остальной зал как?
— Фраера, мелочь… Там какой-то мудак старый сидит. С художником за соседним столиком…
— Ну и что нам этот старый мудак?
— Да дело не в мудаке… Телка у него классная!
— Ты что, классных телок не видал?..
— Телок-то я видел, но чтоб таких…
— Ну пойдем, посмотрим на твою телку.
Бандиты направились в ресторанный зал, откуда зазывно и страстно лилась музыка…
— Эх, Ксюша, Ксюша, — укоризненно говорил Верещагин, успевший выпить уже пару рюмок. — Красивая ты девушка, умная, а такой ведьмой оказалась. Как же так можно? Галка тебе, оказывается, записку для меня оставила, а ты скрыла…
— Витя, ты все-таки черствый стал какой-то…
— Черствый? А дети мои?.. Прихожу домой — ни детей, ни жены… Ну ладно… — Он выпил еще рюмочку и продолжил: — Ладно. Прощаю. Пусть отдохнут на море, сто лет не были и когда еще будут… Спасибо.
— Не за что, Витя… Я ведь тебя хотела за эти две недели уломать и увезти с собой. Ты же у нас слабохарактерный…
— Ничего, — сказал Верещагин. — Я насчет водки слабохарактерный, а так… Скоро засучу рукава и за работу. Хватит праздности.
— Нет, Витя. Вряд ли ты что-нибудь напишешь.
— Почему?
— Вот почему, — Ксения постучала вилкой по горлышку бутылки с водкой.
— А… Ну, ладно… Посмотрим. Саврасов пил, а “Грачей” написал, так что… Гляди, Ксюша, гляди! Да не туда, в дверь гляди! Какие рожи входят! Да-да, четверо этих… Ох, типажи, вот натура замечательная! Я с них, пожалуй, картину напишу. Большую картину, а называться она будет “Страшный суд”, вот как…
Ксения невесело усмехнулась.
— Слушай, Ксюш, — наливая себе еще одну рюмочку, сказал между делом Верещагин. — Давно хотел тебя спросить…
— Спрашивай.
— Слушай, а каково это богатой быть? Есть разница?..
— Через месяц привыкаешь. И в принципе ничего не меняется… Вернее, меняется что-то в психике, но самую малость, несоразмерно деньгам. Думаешь, мечтаешь — вот бы стать миллионером! А на самом деле человек тот же остается, что с миллионом, что без него. Ну, удобней жить, а проблем-то не меньше, если не больше. Ты вот радуешься сотне. Я радуюсь сотне тысяч. Степень радости одна и та же. Ты хочешь сотню тысяч, я хочу сотню миллионов… И степень нашего хотения совершенно идентична, и так до бесконечности…
— Умная ты баба, Ксюша. Стало быть, прав Пушкин в сказке про старуху и разбитое корыто… Я, собственно, так и думал всегда. “Ненасытимы глаза человеческие…”
— Ненасытимы глаза человеческие, — повторила задумчиво Ксения.
— Слушай, Ксюш, вон за соседним столиком человек сидит. Да-да, спиной к нам. С красавицей…
— Я знаю ее, это бывшая жена Корысного. Ну и что?
— Человек этот страшно на Прозорова похож. Недавно пили с ним… Пойти спросить, не брат ли? Близнец просто. Только тот с бородкой был… Сбрил, может…
— Не подходи, Витя. Видишь, как они разговором заняты. Наверняка, о деньгах говорят. Теперь все только о деньгах и говорят…
Прозоров специально сел спиной к Верещагину. Конечно, он сменил свою внешность, но все-таки художник мог его узнать. А Ивану Васильевичу теперь было вовсе не до посторонних пустых разговоров.
В ресторане по всем углам навешаны были колонки и в них гремела разбитная музыка, хрипловатый баритончик пел песню о какой-то братве, о море, о прощании, о Надюхе…
— Что, неужели же нет никакой надежды? — севшим голосом спросил Прозоров и тоскливо оглянулся.
Ресторан, ярко освещенный, качался и плыл в жарком мареве, все кругом гомонило на разные лады, взвизгивало, постукивало ножами и вилками по тарелкам, радостно скалилось, толпилось, а затем как-то внезапно стихло и стало крениться набок.
— Прозоров, ну что же ты? У тебя глаза влажные?.. Да быть такого не может! Не плачь, милый мой… — Ада тихо гладила его по руке сухой горячей ладонью. — Ах, да успокойся же наконец, мужик называется… Не ожидала я от тебя. Уж на что я баба, и то, как видишь… А немцы не виноваты, они все сделали, что смогли. По крайней мере, это приостановили. И вообще, вспомни как здорово мы провели там время! Налей-ка мне лучше шампанского, гулять так гулять…
Прозоров встал, крепко-крепко стиснул зубы, сдерживая рвущуюся из груди судорогу. У стойки взял бутылку шампанского, шоколадку, подумав, прихватил еще бутылку коньку, после вернулся к столу, мельком взглянув на Верещагина, который в этот момент как раз пил свою рюмку, запрокинув голову. Иван Васильевич скрутил пробку на коньячной бутылке, затем принялся откупоривать шампанское…
— А если… — начал он, но продолжить не смог, снова перехватило горло.
— Успокойся, милый Прозоров, — издалека отозвалась Ада. — Ты мне делаешь больно. Очень больно, Прозоров…
— Хорошо, хорошо, Ада, — Прозоров прокашлялся. — Сейчас, сейчас… Вот тебе шампанское. А я лучше коньяк…
— Знаешь что, Прозоров, — сказала Ада строго. — Простые люди говорят, что когда человек вырастит какое-нибудь домашнее животное, ну, овцу там, теленка, и когда приходит пора его резать, то хозяин ни в коем случае не должен жалеть это животное. Даже курицу. Чем больше он жалеет, тем больнее животному…
— К чему ты это?
— Ты знаешь, к чему… Так что не жалей…
— Хорошо, не будем больше об этом, — покорно пообещал Прозоров и немедленно обещание нарушил. — Ада, у нас тьма денег, мы снова поедем за границу… Бог с ними, с немцами этими… Может, в Японии есть какие-нибудь клиники, наверняка даже есть… Уж японцы-то… — И осекся, увидев ее внезапно испуганный взгляд, направленный поверх его головы.
— Дама танцует? — раздался за спиной развязный голосок и, обернувшись, Прозоров обнаружил у себя за спиной ухмыляющуюся гнусную рожу. Слишком знакомую ему рожу, уж он-то насмотрелся их в своей жизни. Он знал это общее выражение хамского превосходства, наглой самоуверенности, тупого презрения. Знал он и то, как моментально до неузнаваемости преображается такая рожа, как мгновенно слетает с нее эта приобретенная спесь и самодовольство, когда неожиданно сунешь ей в самый нос ствол, как начинает она блеять бараньим голосом. “Дядя, не надо…”
— Нет, молодой человек, дама, к сожалению с вами не танцует, — сказал он и снова обернулся к Аде.
— Ну, ладно, дядя, — угрозливо пообещал голосок и удалился.
— Как же так получается, Ада, — горестно сказал Прозоров. — Я столько уничтожил этой швали, но все они — мелочевка, все “шестерки”, все — расходный, как они сами выражаются, матерьял… Ну ладно, Колдунова я сдал органам, но Колдунов уже сама по себе вымирающая порода… А тут добрался, наконец-то, до корня зла, пусть не до главного корня зла, но все-таки… И ты же мне не дала это сделать! Я ведь почти перед дверью стоял у этого Урвачева, я глушитель уже навинтил, и ты меня не пустила… Я не понимаю тебя. Он твою жизнь стоптал, и не заметил даже, он жировать будет, он учить будет всех демократии и честности, он будет простодушных и доверчивых дурить, похохатывая про себя, он на телевидении будет маячить с честными глазами, подонок… И ты же его спасаешь!
— Милый Прозоров, — сказала Ада. — Что мне теперь до этого Урвачева? Пусть собирает угли на свою голову… Не он, так другой… Обещай мне лучше — не бросать меня до самой смерти. Будь не рядом, ни в коем случае не рядом… но неподалеку. Когда будешь хоронить меня, в лицо мне не заглядывай. А потом, как мы с тобой и уговаривались, ты идешь в Оптину пустынь. Ты ведь разбойник, Прозоров… Тебе туда и нужно, ведь пустынь эту основал именно разбойник. И звали его Опта… Он в конце жизни раскаялся.
— Но я-то не раскаялся…
— Все равно иди. Ну хотя бы ради меня… Обещай. А там как уж получится.
— Дядя, — раздался за спиной у Прозорова все тот же проклятый голосок, и Прозоров почувствовал, как на голову ему льется что-то холодное и липкое…
Зверский хохот раздался за соседним столом.
В ту минуту, когда на голову Прозорова лился томатный сок, к сияющему подъезду ресторана подкатила кавалькада из трех лимузинов. Впереди — прекрасно сохранившаяся “Победа” вишневого цвета, за нею — неприметные “Тойота” и “Фольксваген”. Из “Победы” с кряхтением выбрался подтянутый старик в добротном бостоновом костюме, бериевской шляпе и в белых бурках, какие носило во времена репрессий лагерное начальство. Из иномарок вышли двое парней в дубленках, один из которых тотчас обрушил поток брани на приятеля:
— Ты, Сашок, падла, меня на площади подрезал! Надо было въехать тебе в задницу…
— Ты когда права-то получил, Петруха? Ты чё гонишь тут? Тащится, как проститутка…
— Тихо, тихо, парни, — урезонил старик. — Без базара. Место культурное, а вы тут собачитесь…
— Ты сам видел, Прохор Кузьмич, как он меня на площади подрезал. Я чуть в тумбу не врезался!
— Ша, братцы! Праздник у нас, день отдыха… И так без выходных вкалываем, так вы еще и отдых портите…
Прохор Кузьмич степенно взошел по ступенькам, потупал бурками по решетке, сбивая снег, затем поздоровался за руку со стоящим у распахнутых дверей швейцаром. Швейцар с почтением снял фуражку с лакированным козырьком и желтой тульей.
— Здравствуй, Прохор Кузьмич!
— Вечер добрый, Игнат Матвеевич, — профессионально оглядывая бодрую фигуру швейцара, поздоровался Прохор Кузьмич. — Рад видеть в добром здравии.
— И вам того же… Отдохнуть решили? В кои-то веки…
— Да, Матвеич, работы — не разогнуться. И роем, и роем, и роем… Как кроты.
— Оно понятно. От нас одних сколько перепадает к вам народу. Погуляют — и за ножи. А то и за пушки…
— Место злачное, — согласился Прохор Кузьмич. — А ты поощряй, Матвеич… Ты поощряй.
— Я поощряю, Прохор Кузьмич.
— Что сегодня? Наша клиентура есть?
— Четверо, — доложил Игнат Матвеевич. — С полчаса как вошли. В центре зала. На нерве сидят, опасаюсь, как бы большой стрельбы не получилось…
— А ты не опасайся, Игнат Матвеич… Ты поощряй. Отрабатывай процент.
— Я поощряю, Прохор Кузьмич… А уж насчет процента благодарен. Не обижаете. Как в эту зиму дела у вас?
— В последнее время солидного клиента не было. После Ферапонта — одна мелочевка. Количеством, так сказать, на плаву держались… Да оно ведь иной раз с оборота больше заработаешь.
— Это так. Курочка по зернышку клюет… Гляди-ка ты, какая барышня пробежала, — изумился Игнат Матвеевич, едва не сбитый с ног вылетевшей из дверей женщиной, которая бросилась к стоянке машин. — Так проходите, что ли, Прохор Кузьмич? Зазябнете на ветерке…
— И то верно, — согласился Прохор Кузьмич. — Айда, ребята…
Сашок и Петруха, улыбаясь и потирая руки, направились вслед за стариком.
— Э-э, тю-тю-тю… Постой-ка, — придержал их старик, прислушиваясь. — Ага, так и есть… Повременим, ребята…
— Ну что ж, Ада, я не хотел, — сказал Прозоров, вытирая голову салфеткой. — Иди, подгони машину к подъезду.
— Хорошо, — кивнула Ада. — Но лучше бы этого не было. Удержись в рамках. Постарайся…
Ада поднялась и быстро пошла к выходу.
— Ты погляди, Репа, какая краля у этого старого козла! — крикнул Паук, пытаясь схватить ее за руку. Ада увернулась и бросилась к дверям.
Прозоров поднялся.
— Сидеть, старый пес! — приказал Репа, тоже поднимаясь. — Перо захотел в задницу получить?.. А, пес?.. Отвечай…
— Отвечай, придурок, когда тебя люди спрашивают! — поднялся с места и Паук. — Счас тебе рожу в портянки порву…
— Братва! — шагнув к их столику, сказал Иван Васильевич с видимым отчаянием. — Можно, я присяду на краешек стула? А вы позовите официанта. Надо выпить мировую…
— Какая ты нам “братва”, козел старый? — с презрением ответил Паук. — Вы слышали, как он нас оскорбил? Публично оскорбил, шелудивый… Ах же ты, паскудник… Опустить его надо, точно…
Прозоров вытащил пачку долларов. Музыка стихла. На лицах бандитов проступило одинаково тупое недоуменное выражение.
— Бутылку шампанского! — сказал Прозоров, вытаскивая сотенную и бросая ее на стол. — Зовите официанта… Впрочем, нет… Я что-то передумал пить с вами шампанское. Я после один выпью, не чокаясь…
Бандиты все еще были в замешательстве.
Прозоров взял со стола брошенную купюру, положил ее в нагрудный карман пиджака, затем отсчитал из пачки три бумажки, протянул Рыжему. Рыжий, оглянувшись на товарищей, машинально принял деньги.
— Молчание твое спасло тебя. Дружков похоронишь, — серьезно сказал Прозоров, вставая. — Только чтоб все честь по чести… Духовой оркестр, венки и прочее… И смотри у меня, рыжий! Я после зайду, проверю, как ты ухаживаешь за могилками…
Он сунул руку под мышку, вытащил оружие и хладнокровно, даже как-то буднично, в упор расстрелял троих, затем на мгновение остановил задумчивый и темный взгляд на перекосившейся физиономии Рыжего…
Рыжий сидел с отвалившейся челюстью, не мигая уставясь на убийцу. Тоненькая струйка лилась из-под сидения его стула.
Прозоров болезненно усмехнулся и быстро пошел к выходу.
Эту замечательную историю рассказывал впоследствии художник Тебеньков, перемежая ее собственными попутными рассуждениями и догадками. Было еще несколько свидетелей, но их рассказ менее красочен и страдает слишком большими неточностями. В общем, картина вырисовывается следующая:
— По закону, — с чувством и смятением рассуждал Тебеньков, — они не имеют права проводить допросы после двенадцати ночи, так что протоколы, подписанные после этого времени не имеют никакой юридической силы…
Когда художник Тебеньков делился этими соображениями с ближайшим своим соседом по камере, молчаливым хмурым мужчиной с руками, сплошь покрытыми синими татуировками, тот только усмехнулся горько и так поглядел на собрата по несчастью, что тот невольно почувствовал себя виноватым. Разумеется, старый зэк с первого мгновения определил в Тебенькове пустобреха и простака, то бишь — лоха, едва только того впихнули в камеру.
Впрочем, это была еще не камера, а так, сборный пункт, обезьянник, куда набилось порядочно народу, и каждые полчаса прибывали все новые и новые люди, подобранные невесть где, большей частью пьяные, но, как говорится “на ногах”.
Многих отпускали довольно скоро, в основном тех, у которых были при себе деньги. Человек расписывался в протоколе, расплачивался и, махнув всем нам на прощание рукой, пропадал в коридоре, ведущем к выходу и воле.
Других выручали приехавшие друзья, какие-то влиятельные знакомые с красными удостоверениями. Они недолго пошептавшись с лейтенантом, писавшим все эти протоколы, оглядывались на камеру, делали успокаивающий жест ладонью, мол, все в порядке, все уладилось. Затем сержант громадного роста отпирал железную решетку и очередной задержанный, напустив на себя важный вид, не простившись ни с кем, тоже пропадал в дверях коридора.
Тебеньков ничего не сделал противозаконного, и у него были при себе деньги, предусмотрительно упрятанные в носок, достаточные для уплаты штрафа за распитие спиртных напитков, но он знал, что его не выпустят по крайней мере до утра. Никакого такого “распития” ему, конечно пришить не могли, потому что пил он не где-нибудь в подворотне или в скверике, а пил законно, в ресторане “У Юры”.
Кто такой этот “юра” Тебеньков не знал, хотя ему интересно было бы взглянуть на эту сволочь. Мало того, что “юра” драл неимоверные цены за высохший застарелый антрекот и салат из “свежей”, будь она проклята, капусты, мало того, что водка стоила у него раз в пять дороже, чем в любой близлежащей палатке, так водка эта, судя по вкусу, гналась наверняка тут же в подвале, начерпывалась в бутылки с “кристалловской” этикеткой прямо из грязной ванны этого поганого ресторана, куда черт дернул Тебенькова зайти со случайной знакомой.
Тебеньков подозревал, что “юра” этот, скорее всего, морда подставная, какая-нибудь “шестерка” на побегушках. Так же подозревал Тебеньков, что случайная его знакомая тоже косвенно была связана и с этим уголовным миром, и с этим неведомым “юрой”. Иначе зачем бы она Тебенькова сюда повела?
“Я знаю одно прелестное местечко, где можно славно провести вечерок…”
“Сволочь! Ничего себе прелестное! — думал Тебеньков. — Впрочем, сам виноват, скотина! Зачем знакомился со случайной девицей, зачем хвастал деньгами, зачем пошел вслед за ней?”
Затем, что был навеселе, вот зачем.
Отделан был ресторан, конечно, богато, даже роскошно, но как-то на скорую руку и безо всякого вкуса. Это Тебеньков отметил сразу, едва переступил порог. Стало быть, не так уж и пьян был. Навеселе…
Впрочем, вот как все было в изложении самого Тебенькова:
“Ну и гардеробщик служил у них в этом ресторанчике! Неуклюжий, весь какой-то квадратный, приземистый, с обезьяньими надбровьями, он все пытался улыбнуться приветливо, принимая пальто, но улыбка его была страшна. С такой улыбкой темной зимней ночью под вой метели убивают недруга в углу лагерного барака.
Народу в ресторане этом поганом было немного, кругом столики пустовали, но он почему-то оказался рядом с той компанией. Не такой уж крепкий был он на вид, человек как человек, обычный, каких можно встретить где угодно — в троллейбусе, на улице, в магазине… Лет сорок пять, лицо абсолютно неинтересное, заурядное. Плешивый. Это я могу сказать, как художник. Неудавшийся художник, точнее. Но девушка его!.. Братцы вы мои, мужики, до чего же хороша была его девушка! До сих пор мне казалось, что моя барышня вполне ничего — длинноногая, рыжая, симпатичная. Но по сравнению с ней, она просто корова, другого слова не найду. Обыкновенная рыжая корова, вот кем показалась мне моя барышня, едва я взглянул на его спутницу. И ничего-то в ней не было от какой-нибудь европейской фотомодели, каких я, впрочем, ненавижу всей своей мужицкой душой, ничего в ней не было от какой-нибудь прославленной смазливой артистки. Конечно, она была красива. Она была просто великолепна. Она была такая, что раз глянул — и пропал. Эти прекрасные печальные глаза, светлые длинные волосы… Но нет, бледно все это, вот если бы нарисовать, написать маслом… Не мне, конечно… Верещагин бы сумел, вот кто!.. Кстати, он тоже там сидел. Хотя, не думаю, что и ему удалось бы передать по-настоящему. Про таких давно уже выговорено — ни в сказке сказать, ни пером описать. Я, честно говоря, старался не глядеть на нее, но и так краем глаза чувствовал ее. От нее веяло планетарным притяжением, силой непонятной и неизученной. Может быть, здесь было что-то биологическое, не знаю. Женское начало в чистом виде, смертельный удар по подсознанию. Удивительно, что он с ней обращался запросто, даже как-то немножко покровительственно. По обрывкам слов понял я только то, что она у него в каком-то деловом подчинении.
Впрочем, не она главная героиня этой истории.
А история приключилась такая, что из-за нее меня ни за что не выпустят раньше утра. Если, конечно, вообще выпустят. Должны выпустить, я все-таки только свидетель, не более. Куда моя-то делась барышня, я не успел заметить. Оглянулся — пусто. А потом уже эти наскочили, официант их прямо ко мне направил. Я сидел, окаменев, не мог двинуться, только глазами рыскал по залу, глаза двигались, и видел я этими глазами, что официант указывает на меня. Они и набросились, сволочи. Как будто я убегать собирался. Я же сидел как деревянный. Ладно, забери меня, даже наручники надень, но бить-то зачем? Зачем на пол валить, руки заламывать, волочить пинками через весь зал? Пусть я пьяный был, но я же не крушил посуду, не ругался, не сквернословил, не сопротивлялся властям, не хватался за края столов, не тащил за собою скатерть… Ладно, бей, раз уж на то пошло. Но бей нормально, по-человечески. А тут все по почкам, да в одно и то же место. По правой почке дубинкой, сапогом, кулаком. Зачем же это? Я ведь не сильный на вид, какое от меня сопротивление? Метр семьдесят, борода, руки в запястьях тонкие. Гирями не занимался сроду, хотя все время собирался начать. Курить-пить бросить, и начать хотя бы понемножку себя в форму приводить. Да вот не собрался никак. То у Рожнева запой, приедешь вытаскивать его из пропасти, да и сам туда же незаметно сковырнешься. Дня через три Комаров с Цейхгаузом приедут нас выручать из пропасти, и тоже туда же. Цейхгауз он, конечно, разумно пьет, больше виду напускает, а мы-то по честному… Потом Тудаков с натуры вернется, заглянет к нам в мастерскую… Кадыков с Булыгиным… В общем, порядочно народу набьется в этой самой пропасти, пока Рожнева остановишь. Потом, конечно, работаем как проклятые, сутками напролет, чтобы вину свою загладить. А потом работу сдашь, надо опять же отметить халтуру… Уж какие тут гири…
Одним словом, повредили мне, видать, почку, трудно поворачиваться. Ничего, должна зажить сама собою. На мне все быстро заживает. Синяк в два дня проходит.
Ага, тут в обезьянник кавказцев привели. Троих. Один из них с порога, косо скользнув глазом по нашей клети, с презрительной высокомерной усмешкой выдавил:
— Начальник, слюшай, дэньги надо, сейчас даю, сколько надо. Нэ надо протокол, скажи сколько надо дэнег…
Молодец громила-сержант! В два гигантских шага подошел к нему, и дубинкой по спине огрел со свистом. Тот враз присел, руки над головой поднял, голову втянул в плечи. Друзья его тоже в угол вжались, присели, куда и спесь-то девалась. Заканючили тоненько, испуганно: “Ой-вой-вой… Ай-вай-и…” А он пинками их в камеру, но не в нашу, а рядышком. Разделяй и властвуй.
У нас человек пятнадцать накопилось, что-то давно никого не выпускали. Время позднее, половина первого ночи. Знакомые уже вызволили своих знакомых, кто имел деньги заплатить штраф — заплатили. У меня деньги в носке, но меня не выпустят ни за какие деньги. Я ведь, можно сказать, главный свидетель. А они наверняка подозревают, что и главный соучастник. Все правильно, на их месте и я бы отрабатывал эту версию на счет соучастия.
В коридоре шум и гвалт. Троих привезли, — судя по виду, люди творческие. Возбужденные, радостные, еще в кураже. Омоновцы с автоматами их сопровождают. Один из арестованных торжествующе кричит: “Я нанес им несколько сокрушительных ударов! Со-кру-шительных!..” Глупо. Сейчас запишут в протокол, он подпишется. Протрезвеет — за голову схватится. Злостное хулиганство, статья. Придется ему, голубчику, срочно доллары искать, в долги влезать, чтобы откупиться. Это как пить дать.
Всех троих повели куда-то в глубь отделения. Еще слышится раза три, затухающее, раздробленное эхом лестничного пролета:
— Со-кру-шительнейших ударов!..
Ну, в общем, что там дальше произошло, у “Юры”-то?.. Я-то уже на хорошем взводе был, пил, не церемонился. Гляжу, соседушка мой пошел бутылку шампанского у стойки взял, коньяк, пил потихоньку со своей королевой. Все руки ей лобызал, а она его гладила… Я подсел к ним на минутку, пока моя в туалет бегала. Он военным оказался, бывшим. Нестарый, а воевал.
— Афган? — спросил я.
— Нет, — ответил он и странно улыбнулся. — Африка, Америка…
Я не стал интересоваться, что за Африка такая и тем более Америка, и какие там войны. Может быть, он наемником был, кто его знает. А Америка — она же и Латинская, бедная, и северная — где в принципе ничего военнизированного не случается… Хотя, конечно, кончали на ее территории некоторых знаменитых изменников, ходят слухи… Я не про Троцкого, этому в Мексике ледоруб в репу воткнули, а вот сука-Беленко, к примеру, наш лучший истребитель угнавший… Хотя — чего об этом? История, да к тому же — сплошные догадки… Это все в моей башке пронеслось какой-то смутной круговертью и — умчалось в никуда. И вникать настоения не было. Было, значит, было. Как — неважно. Да и ко всему прочему он так мне ответил, таким тоном усталым и отрешенным, что охоты переспрашивать не осталось. Видно было по нему, что не очень-то приятные это воспоминания. Не завелся он на разговор. Я извинился и к себе вернулся.
В этот именно момент из-за соседнего столика один из этих быков внятно и громко произнес:
— Ты погляди, Репа, какая краля у этого старого козла!
А она действительно была лет на двадцать его моложе. Он замолчал, побледнел и сжал зубы. Пригубил бокал, но на них не оглянулся. Мне стало не по себе. Еще когда они входили, развязно, по-хозяйски, в золотых цепях и коже, распихивая по пути стулья, мне стало как-то неуютно в этом бандитском ресторане, хотя я и был изрядно навеселе. Я все-таки надеялся, что они как-нибудь станут веселиться между собой, отдельно от нас. Они же, как назло, сели по соседству, придвинули еще один стул, потому что их было четверо. Четверо здоровых лбов, которые чувствовали себя здесь королями.
Признаюсь, я не умею драться. И слава Богу! Все мои драки с Рожневым или с Цейхгаузом, или с Верещагиным кончались тем, что мы валились на пол, не причинив друг другу ни малейшего вреда, нас быстро разнимали и мы пили мировую. Если бы мы умели драться по-настоящему, было бы очень плохо. А мы и синяка друг другу не поставили, несмотря на то, что дрались регулярно каждую пьянку. Так, пара оторванных пуговиц на рубашке — вот и весь ущерб от наших схваток. Теперь же я очень пожалел о том, что в детстве не ходил в секцию бокса, а тратил понапрасну время в кружке живописи и лепки. На всякий случай я как бы ненароком потрогал за горлышко пустую бутылку из-под шампанского. Какое-никакое, а оружие самозащиты.
За соседним столиком громко матерились. Мне думается, нарочно громко, чтобы досадить им. Они рисовались перед его красавицей. Как подвыпившие подростки… Потом один из них встал и направился к их столику. Здоровый, подлюка. Стриженный коротко и как-то квадратно. У них мода такая, знак отличия от всех других людей. Он бесцеремонно взял пустой фужер, налил туда шампанского из чужой бутылки и насильно чокнулся с его красавицей.
— За любовь! — сказал он и выпил залпом. — А ты живи пока, — он похлопал его по плечу. Даже не похлопал, а потрепал как-то очень обидно и вернулся к своим. Из-за соседнего столика раздался дружный хохот, ржанье…
Мой сосед промолчал. И правильно сделал, я думаю. Надо было как-то выбираться отсюда. И его красавица сказала:
— Прозоров, давай уйдем отсюда, мне здесь не нравится…
Еще бы ей здесь нравилось. Мне лично все здесь очень не нравилось. Моя барышня сидела спокойно, как будто ее ничего не касалось. Я налил большие стопки водки и, не дожидаясь, пока она возьмет стопку в руку, выпил одним махом. И тут же налил вторую. Честно говоря, я струхнул.
— Нет, Ада, — ответил ей сосед. — Нельзя уходить так вот…
Я выпил еще одну стопку и не стал закусывать. Мне хотелось преодолеть робость. А он наклонился ко мне от своего стола и тихо начал говорить. Честно говоря, я и тут немного сподличал. Мне показалось, что невыгодно вот так сидеть, как будто мы близкие друзья. Бандиты могли подумать, что мы с ним заодно, а я ведь его в первый раз видел. Поэтому я чуть-чуть отодвинулся. Чуть-чуть, чтобы он не подумал, что я его предаю.
— Эта порода самая гнусная, — говорил он мне.
Я слушал его через слово и как-то отчужденно. Ко мне-то они не лезли и мою девицу не трогали. На меня они просто не обращали внимания, я был для них ничто, ноль. Скорее всего, девка эта была из их круга, подсадная утка. Напоить вот такого лоха, подхалтурившего художника, отвезти на свою малину, отобрать деньги и выставить пинком под зад. С Цейхгаузом это уже случалось, хоть он и пьет разумно.
Так что задним числом я могу вздохнуть облегченно — мне очень даже повезло. Кой черт вомчал, тот и вымчит, как говорится…
Но все-таки лучше бы я был посмелее. А то теперь вот терзает совесть. Знать бы наперед как дело сложится, конечно, я был бы посмелее. Я был бы просто храбрец. Как-то так с детства повелось, что храбрецом я не был никогда. Разве что в драках с Цейхгаузом, да и то пьяный. Лучше бы я с детства смелость вырабатывал…
Как же они над ним измывались! Был бы я попьянее, непременно не выдержал этих хамских издевательств и бросился в драку. И лежал бы теперь в морге. Но все-таки я попробовал на ощупь горлышко бутылки. Еще две-три рюмки, и я бросился бы на них. Конечно, если бы они оставили его и стали задирать меня. Но меня-то они не трогали и даже не взглянули ни разу. Я для них был ноль. Метр семьдесят, борода… Конечно, я сподличал, когда перестал с ним разговаривать. Удивительно то, что он был спокоен до конца. Бледнел все больше и больше, но был спокоен. Вот, черт подери, выдержка! Бывают же люди… Думаю, он не врал на счет своей военной службы и на счет Африки. Думаю, что не врал и тогда, когда, поглядев на меня внимательно, усмехнулся и сказал напоследок:
— Я их вычислял и уничтожал, как насекомых. При всяком удобном случае…
Он не рисовался, он был самим собой. Если бы я, к примеру, стал корчить из себя крутого и храбреца, меня бы мигом раскусили. В лагерях это, кажется, называется “бить по ушам”. Это когда кто-нибудь пытается выдать себя за нечто лучшее, чем он есть на самом деле, но потом не выдерживает роли. Человек не может долго выдержать разлуки с самим собой…
А она все тянула его за рукав. Было видно, что и она отчаянно трусит. Эти-то быки действительно были страшны. Тупы и страшны. Такие убивают не испытывая особенных эмоций. Именно как насекомые.
И все-таки я еще не вполне доверял ему. Он и пикнуть не посмел, когда один из этих четверых, самый маленький, а потому, вероятно, и самый вредный и злой, подошел и вылил ему на голову полфужера томатного сока. Ну и гогот поднялся за соседним столиком… Он стерпел и молча стал вытираться салфеткой. Я к тому времени уже почти допил свою отравленную водку, но пьянел слабо. Нервная была обстановка.
— Ладно, — сказал он каким-то придавленным голосом. — Надо убираться отсюда. Ты, Ада, иди подгони машину к выходу. Я приду через минуту…
Она поглядела на него с жалостью и мне показалось с легким презрением. Томатный сок все-таки… Какая уж тут серьезная любовь…
Она встала и быстро пошла к выходу. Один из этих четверых, маленький и вредный, поднялся было ее перехватывать, но тут сосед мой решился на отчаянный поступок. Он сам пошел к ним, как кролик. Он тоже был невысокого роста. Выше меня, конечно, поплотнее, пошире в кости.
— Братва! — сказал он почти с отчаянием, присаживаясь к ним за стол на краешек стула. — Позовите-ка официанта. Надо выпить мировую…
С этими словами он вытащил несколько сотенных бумажек. Долларов. Я мельком оглядел всех четверых. Заинтересованное презрение явственно читалось в выражении их лиц, иначе не скажешь. Все-таки они его достали. Все-таки они его раскололи на эти зеленые.
— Бутылку шампанского! — сказал он, этот Прозоров.
Или мне так почудилось? Прозоров перебирал в руках свои доллары, отложил одну купюру в нагрудный карман пиджака, а какие-то бумажки протянул одному из быков, рыжему и конопатому. В зале стало как-то очень-очень тихо, слышно было, как где-то за стеной позвякивают в мойке тарелки. Рыжий молча принял деньги, недоуменно стал их разглядывать.
— Дружков похоронишь, — серьезно сказал Прозоров, вставая. — Только чтоб все честь по чести… Духовой оркестр, венки и прочее… И смотри у меня! Я после зайду, проверю, как ты ухаживаешь за могилками…
Ну а потом все это и произошло. Кто мог ожидать? Честно говоря, я никогда не думал, что пистолет стреляет так оглушительно громко. До сих пор звенит в ушах, хотя прошло уже полтора часа.
Он в пару секунд, как робот какой-то в упор расстрелял троих, несколько мгновений раздумывал над четвертым, рыжим… Рыжий сидел с отвалившейся челюстью, журчащая струйка лилась из-под него на пол.
А он усмехнулся и — пошел к выходу.
Куда делась моя случайная знакомая, не знаю. Когда я опомнился и огляделся, ее уже не было. Это, конечно, к лучшему.
— Тебеньков! — крикнул сержант, скользя взглядом по лицам задержанных…
Это меня. На допрос к дознавателю. Я встаю и иду за сержантом на второй этаж. Навстречу нам по лестнице спускаются трое. Это те, один из которых нанес “несколько сокрушительных ударов”. Они теперь не так оживлены, по-видимому, начинает выходит давешний хмель.
Дознаватель молодой и какой-то несерьезный, похож на студента. Он привычным жестом вытаскивает свои бланки, обнажает перо. Пока он готовится приступить к своим служебным обязанностям, я успеваю подумать о том, что, может быть, ничего и не было, а только пригрезилось мне с пьяных глаз. Уж больно неправдоподобно. Положил троих и ушел на глазах у всех как ни в чем не бывало.
По крайней мере протокол, подписанный после двенадцати ночи, точно не имеет юридической силы. Я почему-то в этом убежден. Надо будет после справиться у знакомых юристов…