Утром восемнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок восьмого года Шарль Бартелеми проснулся, как обычно, в шесть часов утра. Вот уже три года он и Матильда преподавали в городке Ла-Рош, приютившемся на склоне холма, открытого всем ветрам. Ла-Рош стоял в отдалении, за грядой холмов и лощин, и добраться к нему было нелегко.
Вот уже три года они по-настоящему занимались своей профессией, преподавали детям так, как их учили в педагогическом университете, а точнее, как велело им сердце. За эти годы случилось много событий. В тысяча девятьсот сорок шестом родился их первый ребенок — сын Пьер. Матильда рожала дома, в присутствии только одного врача и повитухи — Тюль был далеко, да и принято было в этих краях рожать в таких почти первобытных условиях.
К счастью, все закончилось хорошо и Матильда смогла отдохнуть во время летних каникул, которые они провели в Усселе и Пюльубьере. Матильда сильно уставала, ведь кроме ухода за своим ребенком ей приходилось преподавать тридцати ученикам подготовительного класса в кабинете рядом с классом Шарля. Школа находилась в двухэтажном здании мэрии. В главном корпусе располагалась канцелярия мэра и квартира учителей. Удобств практически не было, если не считать туалета на первом этаже, но и это уже было большим комфортом — на предыдущем месте работы Шарлю и Матильде приходилось пользоваться с учениками одним туалетом во дворе школы. В течение дня Матильда несколько раз поднималась в свою комнату, чтобы проверить, как дела у малыша, с которым, всего за несколько франков, нянчилась старуха, жившая недалеко от церкви.
В этом скучном, затерянном среди лесистых холмов городишке не было никаких развлечений, но Шарль и Матильда к этому привыкли. Руки Шарля, изувеченные в гестапо, постепенно почти полностью обрели былую ловкость. Их сын рос, как и полагается детям, без особых проблем. Шарль, по традиции, занимал должность секретаря мэра, что позволило супругам оплачивать услуги няни, которую звали Евгения. От городской площади узкие извилистые улицы расходились в разных направлениях: на Тюль, на Эглетон, на Аржантан. Зимы были снежные, несмотря на то что Ла-Рош находился не так высоко, как Пюльубьер, и иногда казался вымершим и неприступным для жителей равнин.
Но Матильда и Шарль были счастливы. Они сохранили в памяти ужасы войны, и в сравнении с ними десятки внимательных детских лиц, глядящих на них из-за парт, наполняли их оптимизмом и радостью. Они любили запах загорающейся бумаги, которой разжигали хворост в печи, и Шарль часто оставлял дверцу немного приоткрытой, чтобы этот запах смешался с запахом мела, чернил и парт. Затем Шарль проверял тетради, сидя в своем еще пустующем «дворце», потом поднимался наверх, чтобы приготовить Матильде кофе. Он одевался и шел к сыну, чтобы дать жене одеться. Беременность совершенно не испортила ее фигуру: Матильда была все такой же стройной, а усталость можно было прочесть только в глазах, слегка потерявших блеск, но Шарль не обращал на это внимания. Борьба, которую они вели вместе во время войны, связала их сильнее, чем любые другие узы.
Утром, дожидаясь начала урока, Шарль пролистывал книги для средних классов, обернутые синей бумагой: литература, история, география, арифметика, наглядные материалы. Он поискал тему сочинения для четвертого класса, перечитал урок истории для третьеклашек. Была среда, и с неба срывался первый ноябрьский снежок. На следующий день, в четверг, Шарль должен будет первую половину дня посвятить работе в мэрии, а после обеда заняться библиотекой, которую терпеливо собирал и переплетал собственными руками.
Слышно было, как в класс на первом этаже заходили ученики.
— Я спускаюсь, — сказал Шарль Матильде. — Уже без четверти девять.
Во дворе его встретил порыв холодного ветра, и Шарль с сожалением отметил, что большинство детей опять были одеты не по погоде. Некоторые дрожали от холода, и Шарль завел их в класс, где они обступили растопленную печь. В восемь пятьдесят он позвонил в колокол, висевший во дворе, призывая опаздывавших поторопиться. Среди них были братья Шовиня — три бедных мальчугана, одетых в лохмотья. Они жили в лесном доме с отцом-лесорубом и матерью-инвалидом. Шарль пытался привить им любовь к чистоте, а ребята отчаянно старались быть достойными своего учителя. Для них это было невероятно тяжело. Каждое утро они умывались в фонтанчике у входа в Ла-Рош, но внешний вид их все равно был жалок: на рубахах не хватало пуговиц, куртки из грубой шерсти были в дырах. Штаны, забрызганные дорожной грязью и навозом из конюшни, были залатаны сзади и на коленях.
И братья Шовиня были такие не одни — на заброшенных фермах этого плато царила бедность, а местами и нищета. И если в институте преподавателей учили, как искоренять невежество, то никто никогда не рассказывал им, как бороться с бедностью.
Шарль и Матильда должны были учиться сами. Но как обучать детей правилам гигиены, если большинство родителей не могли позволить себе купить мыло? Как научить школьников не пачкать одежду, если у многих не было других вещей, кроме тех, что на них? По вечерам, возвратившись из школы, им нужно было помогать родителям в конюшнях, сараях или в поле. Дети старались как могли, но оставаться опрятными было выше их сил. И уроки гигиены по утрам казались Шарлю смехотворными и ненужными.
Ему больше нравилось начинать день с урока морали — на таких уроках дети часто неожиданно давали блестящие ответы, их живым умам были свойственны яркие вспышки. Главное препятствие для таких проблесков представляли правила, навязанные ежедневными обязанностями, в частности тем, что их родителям необходимо было кормить семью в ущерб любым другим приоритетам. Остальное считалось роскошью: эти люди давно перестали задумываться или задавать себе вопросы о чем-либо, помимо удовлетворения своих насущных потребностей.
Некоторые дети, не имеющие возможности вернуться домой в обед из-за отдаленности их дома от школы, утоляли голод только куском хлеба или яблоком. С первой зимы в Ла-Рош Шарль с Матильдой с помощью Эжена готовили хлебный суп и разливали его по детским тарелкам, которые так часто бывали пустыми. Хозяин предостерег учителей против этого занятия, сказав, что родители могут плохо это воспринять, но Шарль и Матильда пренебрегли предупреждением. Важнее всего, чтобы ученики согрели себя чем-нибудь горячим. А потом, согретые и удовлетворившие запросы желудков, они внимательнее относились к учебе.
Шарлю нравились утренние диктанты по текстам, тщательно подобранным в книгах его любимых авторов: Луи Гийу, Луи Перго, Жана Геено и многих других, чьи книги он сам любил читать, когда наступал вечер. Так класс становился особым местом, защищенным от превратностей внешнего мира, и Шарль чувствовал, что несет ответственность за будущее своих учеников, за их судьбы. Он медленно диктовал, правильно расставляя паузы, отчетливо произнося каждый слог:
«Поскольку сестры, все взрослее меня, были в школе на занятиях, большую часть дня я проводил наедине с матерью. Занимаясь рукоделием, она развлекала меня историями о кузене из Парижа или о кораблекрушении нашего дядюшки возле Мадагаскара…»
Шарль отрывался на время от Луи Гийу и, пользуясь возможностью, переходил к уроку географии, а потом продолжал диктант, перехватывая взгляды, останавливаясь за согнувшимися спинами сосредоточенных учеников, повторяя плохо услышанные слоги, делая ударение на трудных словах.
Самым любимым занятием было написать на доске стихотворение, затем объяснить его и выучить всем классом. Для таких случаев Шарль выбирал произведения, которые больше всего любил в детском возрасте, и ему казалось тогда, что он возвращается в Сен-Винсен, в школу, очень напоминающую вот эту, и жизнь как будто замыкалась сама на себе в идеальный круг. Эмиль Верхарн, Андре Шенье, Поль Арен, Жан Ришпан, Марсели Десборд-Вальмор или Теофиль Готье чередовались каждую неделю по его выбору:
Время после полудня было посвящено чтению с пятиклассниками, в то время как шестиклассники, не поднимая головы, работали над сочинениями. Затем, после перемены, был черед урока истории и общего образования, затем Шарль записывал на доске задания на следующий день красивым почерком, который ему наконец удалось вернуть себе после увечий, полученных на войне, ценой больших усилий. Башмаки уже начинали нетерпеливо стучать по полу. Иногда он оставлял какого-нибудь ученика после занятий, объясняя ему то, что он не совсем понял, но в таких случаях ребенок почти не слушал: он должен был доить корову, его уже ждали срочные дела. И Шарль отпускал его на свободу. Ребенок убегал со всех ног, иногда забывая книги и тетради с заданиями на завтра.
Но в конце концов, разве все эти сложности были так уж важны? В детских глазах Шарль часто замечал искорки, которые не спутаешь ни с чем: в них был другой мир, догадки о скрытых богатствах, радость узнавания ранее неизвестных слов. С высоко поднятой головой, с удивленным, но счастливым взглядом, они дрожали от волнения, сполна возмещая Шарлю все его труды. И он начинал придумывать для них благополучную жизнь, в которой знания принесут им счастье.
Никогда Париж не был так печален, как тогда, в начале зимы 1948 года. Элиза и Люси изо всех сил старались забыть об этом, но добыть уголь было очень трудно, людям не хватало денег на еду и одежду, выставленную на прилавках магазинов. Элиза и Люси жили на одном этаже на авеню Суффрен, а до этого, по окончании войны, ютились в одной квартире, так как Ролан Дестивель, расстрелянный в 1944 году, уже не мог обеспечить их.
В таких плачевных обстоятельствах для Люси имело большое значение, что Элиза была рядом вместе со своей дочерью Паулой, появившейся на свет в апреле 1945 года. Одно только обстоятельство осложняло их жизнь — присутствие Ганса, сводного брата Элизы, питающего к сестре глубокую неприязнь. Элиза, однако же, предпринимала попытки расположить его к себе, но до мальчика дошли слухи о Ролане Дестивеле и его преступных деяниях. Гансу была невыносима мысль, что в одной комнате с ним находилась его сводная сестра, огорченная фактом смерти преступника, и из-за этого Люси пришлось снимать отдельную квартиру, пусть даже Элиза находилась в том же здании и на том же этаже, что и они.
Между тем, намереваясь искоренить все свидетельства их родственной связи с Роланом, угрожающие им дополнительными неприятностями, Элиза сменила род деятельности: она продавала теперь не одежду, а старинную мебель. Подала ей такую идею мадам де Буассьер, рассказав Элизе об этом новом, совершенно особом мирке. Теперь, накопив уже богатый опыт, Элиза одинаково хорошо умела оценить красоту шкафа Женес XVIII столетия и английского письменного стола в стиле королевы Анны. За четыре года она завоевала репутацию компетентного эксперта по венецианской мебели, а также по французской мебели начала века. Оба ее магазина стали приобретать популярность у покупателей, к ней зачастили богатые путешественники, ненадолго приезжавшие во Францию, и дела пошли на лад.
Кстати, в поместье Буассьер, в Верхнем Коррезе[7], также доставшемся ей по наследству, Элиза продала почти все земли и оставила только замок, вопреки словам нотариуса, советовавшего ей поступить наоборот.
— Мы поедем туда отдыхать, — говорила она, обращаясь к Люси, — или хотя бы ты уедешь и возьмешь с собой Паулу. Ей это будет весьма полезно.
— Даже не думай об этом, — ответила тогда Люси. — Я никогда не осмелюсь жить в замке.
— Значит, мы поедем туда вместе, — примирительно заключала Элиза. — Я приглашаю тебя в гости.
Они разделили работу в двух магазинах в Париже. По настоянию дочери Люси тоже изучила секреты оценки старинной мебели. Таким образом, они жили общими интересами, имели общие хлопоты, радовались одному и тому же в компании единственного мужчины, точнее сказать, молодого человека: Ганса, которому недавно исполнилось семнадцать и который причинял немало беспокойства обеим женщинам, поскольку был наделен скрытным, иногда жестоким характером и без конца задавал вопросы о своем исчезнувшем отце. Люси с большим трудом удавалось объяснять, почему она так часто вынуждена была жить вдали от Яна: это происходило только из-за необходимости скрываться от нацистов.
— Тебе следовало больше помогать ему, — упрекал ее Ганс. — Он нуждался в тебе.
— Ты был тогда беззащитен, и надо было ограждать тебя от опасности. В Германии тогда было очень неспокойно.
— А в Швейцарии было опасно?
— Точно так же. Тогда нацисты были повсюду.
Ганс упорно не хотел понимать этого, отдалялся от матери. Напрасно та рассказывала, как сильно любила Яна, как долго они сражались бок о бок в тяжелейшем бою, — в глазах сына был только упрек. Ганс прочитал всех немецких романтиков: Гете, Новалиса, Гельдерлина и с тех пор как начал учиться в философском классе, увлекался Гегелем и Марксом. Часто Люси не могла понять того, что Ганс пытался ей объяснить. Он жил обожанием своего пропавшего отца, беспрерывно мечтал о том, как продолжит его бой, причин которого он даже не знал, и называл себя коммунистом.
— Твой отец не был коммунистом, — убеждала сына Люси. — Он сражался против нацистов, не более того.
— Лучше всего с ними сражались коммунисты, во Франции и за ее пределами, — отвечал на это Ганс.
— Мой брат и племянник не коммунисты, — возражала Люси, — но при этом они сражались в Сопротивлении.
— К тем, кто живет здесь, в Париже, это не относится.
Ганс очевидно намекал на Элизу, свою сводную сестру, которая была замужем за человеком, угождавшим нацистам, тем самым, которые бросили в тюрьму его отца, замучили и стали причиной его смерти.
Однажды вечером, не видев своего сына целых восемь дней, Люси пошла в комиссариат полиции своего квартала, терзаемая тревогой. Ночью о пропаже не объявляли, по крайней мере в седьмом округе, где Ганс жил в комнате под крышей, по улице Валадон, снимаемой для него уже в течение трех месяцев матерью, желающей избежать конфликтов, которые вспыхивали у него со сводной сестрой. Люси никак не удавалось успокоиться.
— Не волнуйтесь так, — говорил начальник отдела, — вашему сыну уже семнадцать, он способен за себя постоять.
Люси выяснила, что в лицее его не видели уже неделю, и она терзалась волнениями еще сутки. Наконец она получила телеграмму из Страсбурга: Ганс был задержан без документов, без денег на немецкой границе. Надо было поехать забрать его, и Люси, не мешкая, собралась и села в ближайший поезд до Эльзаса.
Прибыв на место, она не сразу смогла убедить Ганса: тот не желал возвращаться в Париж. Она была вынуждена пообещать ему позволить жить где он пожелает, как только он достигнет совершеннолетия. На таких условиях Ганс согласился вернуться, но оставался неприветливым, чужим, враждебно относился к способу жизни обеих женщин, приводя их в отчаяние.
В Пюльубьере Алоиза смотрела, как первый в этом году снег медленно падал за окном. Было одиннадцать часов утра, и она выглядывала Франсуа, запаздывавшего почему-то из каштановой рощи. В последнее время она стала беспокоиться о его здоровье, поскольку он сильно кашлял, а зима была уже не за горами. Его нельзя было заставить сидеть дома. Франсуа хотел выполнить свою часть обязанностей во что бы то ни стало, независимо от погодных условий, желая доказать всем, и прежде всего Эдмону, что он еще в силах работать наравне с сыном.
С течением времени отношения между двумя мужчинами необъяснимо ухудшались. Алоиза и Одилия, жена Эдмона, без конца мирили их, но это становилось с каждым разом все сложнее. Франсуа хотел сам распоряжаться всеми работами в доме и способом их исполнения. Эдмон, огрубевший и озлобленный после немецкого плена, относился к нему со все нарастающей антипатией. Одному было пятьдесят шесть лет, другому — тридцать два. Имущество было совместным, и распоряжался им Франсуа, выделяя немного денег Эдмону. Жизнь в подобной коммуне была совсем несладкой, однако же Алоиза и Одилия были в хороших отношениях. Да и разве такая жизнь была чем-то особенным? Разве не всегда они так жили?
Алоиза отвернулась от окна и встретилась взглядом с Одилией, уже накрывавшей на стол к обеду. Та немного замешкалась, а потом прошептала:
— В этот раз он по-настоящему собрался уходить.
Алоизе показалось, что мир вокруг раскалывается на части.
— Это же невозможно, — сказала она. — Почему он так решил?
— Я пытаюсь образумить его, — добавила Одилия, — но он больше не слушает меня.
— Где вы найдете условия лучше, чем здесь?
— В городе. В Тюле много рабочих мест на заводах.
— Но он не может работать там! — воскликнула Алоиза. — Скажи ему, что я хочу с ним поговорить.
Она замолчала, услышав шарканье ботинок на крыльце. Дрожа от холода, вошел Франсуа. Растирая руки, он подошел к огню и, согревая их теплом языков пламени, вздохнул с облегчением.
— Думаешь, разумно выходить в такой холод? — спросила его Алоиза. — Разве нельзя было подождать немного?
— Я уже вышел из возраста, когда нужно совершать разумные поступки, — живо парировал Франсуа. — Надо непременно закончить до снега. А кто это сделает за меня?
Алоизе в его словах послышался скрытый упрек в адрес Эдмона, часто пренебрегавшего работой, в которой не было особой необходимости. Боже мой! Почему сегодня между сыном и отцом возникает столько разногласий, ведь Франсуа так долго ждал, так надеялся на приезд Эдмона? Алоиза стремилась понять, пыталась убедить Франсуа не работать много, позволить Эдмону обрабатывать землю как ему угодно, но муж не хотел ничего слышать.
— Разве я в своем возрасте больше ни на что не годен? — возмущался Франсуа.
— Ну что ты, совсем наоборот.
— Тогда почему ты меня об этом просишь?
Иногда Алоиза переставала его узнавать. Где был тот Франсуа, который вошел в дом в 1913 году как долгожданный спаситель? Тот, кто терпеливо возвращал ее к жизни после окончания войны? А еще тот, который так долго сражался за свою собственность, так замечательно умел ее слушать? Алоиза не понимала, почему он теперь стал таким черствым, таким непреклонным по отношению к сыну, в котором нуждался. И все же по вечерам, когда они оставались в комнате наедине, Франсуа вновь становился ближе. Тогда она пыталась убедить его позволить Эдмону взять инициативу на себя. Франсуа обещал, но забывал об этом на следующий день. Это было сильнее его. Он вложил слишком много своих сил и здоровья в имение, чтобы утратить свое значение для этого места.
В тот день трапеза прошла в тишине, и Эдмон ушел, едва допив свой кофе. Франсуа ненадолго задержался у камина, а затем набросил меховую куртку и тоже вышел. Алоиза видела, как он направился к сушилке каштанов, куда раньше ушел Эдмон. Она испугалась новой ссоры, хотела тоже пойти туда, но в конце концов отказалась от этой мысли. Однако же она устроилась у окна и смотрела на слой снега, тающий под бледным, ненадолго вернувшимся солнцем.
Вдруг, когда женщина хотела обернуться, из сушилки появилась фигура Франсуа. Он грубо хлопнул дверью и широким шагом удалился по улице Сен-Винсен. Алоиза поняла, что произошло то, чего она так боялась. Она оделась, вышла, позвала Франсуа, но он все не возвращался. Она побежала к сушилке и нашла там Эдмона, дрожавшего всем телом, с вилами в руке.
— Что произошло? — спросила Алоиза. — Что случилось?
Прибежала и встревоженная Одилия. Эдмон не мог заставить себя заговорить. Он будто лишился дара речи. Одилия взяла у него из рук вилы, поставила их у стены за его спиной. Алоиза с ужасом взирала на сына, а тот смотрел на нее и ничего не видел, гнев блестел в его черных глазах, сотрясал его коренастое могучее тело, закованное в мышцы тяжелым трудом и полевыми работами. И в то же время она видела, как Франсуа исхудал, ослабел, он перестал светиться энергией, и она поняла, что их так отличало теперь: Франсуа, на склоне своей жизни, не мог вынести вида своей силы и своей молодости, уходящих в сына.
Одилия взяла мужа за руку и нежно с ним заговорила:
— Ничего страшного, не переживай, — шептала она ему.
Эдмон, казалось, начинал приходить в себя.
— Я мог его убить, — сказал он.
— Забудь, — перебила Алоиза. — Расскажи лучше, что произошло.
Эдмон несколько раз перевел взгляд с матери на жену и обратно, затем пробормотал:
— Всегда только упреки. У меня больше нет сил. Надо уходить, иначе это плохо кончится.
Он искал поддержки в глазах Одилии и нашел ее. Одилия была так напугана, видя его в подобном состоянии, что сейчас хотела только избежать самого худшего.
— Хорошо, мы уедем, — сказала она.
— Нет, — воспротивилась Алоиза, — подождите, я поговорю с ним, мы все уладим.
— Это уже невозможно, — произнес Эдмон, — я слишком долго терпел. Сегодня терпение лопнуло.
Алоиза искала слова, способные изменить решение Эдмона, и не могла ничего придумать, кроме последнего аргумента:
— Ваш уход убьет его.
— Нет, — возразил Эдмон, — ему никто, кроме него самого, не нужен.
— Надо быть более снисходительным, — попросила Алоиза.
— Снисходительным?! — вскрикнул Эдмон. — Да я терплю уже три года. Сегодня терпение кончилось. Вечером я сообщу ему об уходе.
— Нет, прошу тебя! — взмолилась Алоиза. — Подожди еще немного: несколько дней, до конца месяца. Нужно, чтобы я поговорила с ним и он все понял. Потом сделаешь, как сочтешь нужным.
Эдмон взглянул на Одилию и прошептал:
— До конца месяца, не дольше.
— Да, — сказала Алоиза, — договорились.
И, взяв руку Эдмона в свои руки, добавила:
— Спасибо, мой родной.
Оставив Эдмона и Одилию, она отправилась на поиски пропавшего Франсуа. Его не было ни в сарае с зерном, ни в сушилке для каштанов, ни на соседних полях. «Куда же он мог пойти по такому холоду?» — спрашивала она себя, возвращаясь в дом. И на пороге ей пришла в голову мысль написать Шарлю, чтобы он приехал в Пюльубьер. Он сможет поговорить с братом и отцом, и ему удастся их убедить. Она была в этом уверена.
Алоиза собралась сесть за письмо, как только немного отогреется. И когда она писала, к ней возвращалась надежда. Только Шарль мог образумить своего отца, отец прислушивался только к его мнению. Оставалось лишь надеяться, что обильный снегопад не помешает отыскать Шарля на вокзале в Мерлине. Для него, их сына, ставшего школьным учителем, Франсуа прошел бы километры и в худших условиях, и Алоиза знала об этом. Она торопливо дописала письмо и пошла отправлять его. Теперь надо будет постараться предотвратить новые ссоры до приезда Шарля. Женщина поклялась себе приложить к этому все усилия.
Уже больше недели в Матидже лили дожди. В нескольких километрах от дома был слышен рокот вади[8] Эль Харраш, сейчас он казался безумным. Матье не спал. Он слушал возле себя спокойное дыхание Марианны, но также и этот тревожный рокот с востока, оттуда, где древние болота были ниже всего, почти на уровне кровати.
Было четыре утра, когда Матье услышал зов со двора. Он поднялся и заметил Хосина, освещающего себя лампой.
— Надо идти, патрон, вода прибывает.
Матье быстро оделся, бесшумно, чтобы не разбудить Марианну и детей. На нижнем этаже он захватил куртку и вышел.
— Она перевалила за дамбу и прибывает, — сообщил Хосин, и Матье заметил тревогу на его лице.
Да, Хосин всегда немного побаивался Харраша. Без сомнения, ему уже когда-то приходилось видеть реку в ее самом яростном гневе, приходилось видеть, как она в несколько заходов захватывает низовья, которые должны были защищать сомнительные, наспех сооруженные дамбы. Матье часто думал о их укреплении, но никак не находил на это времени, и к тому же до сих пор Харраш никогда не пытался всерьез выйти из своих берегов.
Матье заметил впереди силуэты и остановился.
— Я разбудил мужчин, — сообщил Хосин.
— Правильное решение.
Чем ближе они подходили к вади, тем опаснее казался рокот воды. Вдруг Матье заметил, что идет по воде. Отсутствие луны сделало это открытие еще более пугающим, и феллахи, кажется, успели осознать происходящее до него. «Сколько отсюда до дома? — задумался Матье. — Пятьсот метров? Километр?» Он знал, что Харраш мог разлиться на три километра вокруг. Это означает, что он занял уже более двух километров земель и успел покрыть старые болота. Настоящая катастрофа для виноградников — их может полностью залить.
И затем вдруг Матье подумал о доме, о Марианне и о двух спокойно спящих сыновьях.
— Быстрей! — закричал Хосин.
За домом стояли трущобы феллахов, в которых обитали их семьи. Феллахи бросились со всех ног к своим жилищам под вновь хлынувшим дождем.
— Быстрей, берите мотыги! — кричал Матье.
Мужчины принялись набрасывать невысокий земляной вал в тридцати метрах от стен, которые, к счастью, стояли на самой высокой части берега. Но незначительная возвышенность в несколько квадратных метров не поднималась и на два метра от самого низкого уровня. И хижины находились на том же уровне.
Затем стали доноситься первые возгласы: женские, а затем и детские. Феллахи тут же бросили кирки и кинулись к своим лачугам, уже затапливаемым водой. Вокруг Матье царила паника. Он хотел отправить Хосина к феллахам, чтобы тот попытался исправить ситуацию:
— Все в дом!
Феллахи сдерживали воющих и бегающих в панике женщин, чтобы те ненароком не утонули. Когда они поняли, в чем состоит угроза, то принялись бежать с детьми на руках или толкая детей перед собой, к дому хозяина, где было спасение. Внизу, во внутреннем дворике, вскоре собралось более шестидесяти обезумевших людей, и Хосину никак не удавалось их успокоить. Сам Матье и присоединившаяся к нему Марианна пытались восстановить тишину, но, думая о приближающейся воде, спрашивали себя, не придется ли скоро пустить феллахов к себе на первый этаж.
Снаружи лил дождь, как лил он уже восемь дней кряду. Луны не было видно. Который мог быть час? Четыре часа? Пять? Матье попросил Марианну подняться в комнату мальчиков — их, несомненно, разбудил шум с улицы, — зажег лампу и вышел на крыльцо. Вода была уже у порога. Вдали, из окрестных ферм, доносились крики, и Матье переживал, не угрожает ли опасность также Роже Бартесу и его жене. Но чем он мог им помочь? Матье предупредил Марианну, что придется пустить на нижний этаж феллахов и их семьи, и она совсем не удивилась.
— Я отопру для них две комнаты в глубине коридора, — сказала она.
Это были две нежилые комнаты из четырех, находящихся на первом этаже. Матье вышел и с огромным трудом объяснил феллахам, что им можно зайти в дом. Они согласились, только когда заметили, что во дворик прибыла вода. Тогда феллахи устроились в коридоре и в комнатах, расселись на полу, поскольку всем не хватало места, чтобы лечь. Дети плакали, женщины причитали, а снаружи по-прежнему лил дождь.
Оставалось только ждать. Все оказались в плену у вод Харраша. Все могли только молиться, чтобы вода не поднялась больше чем на два метра, хоть в это слабо верилось. Однако на рассвете дождь все так же шел, и во дворике уровень воды стал выше на полметра. Из окна своей комнаты Матье видел затопленные земли, идущие от оранжереи по виноградникам, и виднелись только верхушки лоз. Он знал, к чему это приведет — паразиты разведутся повсюду, все покроется плесенью, мучнистой росой, грибком, несомненно, придется все выкапывать. На пшеничных же полях, приложив усилия, можно надеяться побороть паразитов. Надо верить в лучшее. Матье чувствовал, как изнеможение наполняет его, когда рука жены опустилась ему на плечо. Марианна произнесла с нежностью:
— Мы смогли вынести все, даже саранчу. В этот раз тоже выстоим.
Она не знала, что Матье с большим трудом выплачивал свои долги. Отогнав эту мысль, он подумал о сыновьях, и дух борьбы вернулся к нему — он сражался против стихий ради них. Для своих таких долгожданных детей Матье был готов побороть любое препятствие.
Паводок начал убывать через два дня. Два дня, в течение которых приходилось кормить шестьдесят человек, пребывавших в бесконечных волнениях и спорах даже ночью. Вода дошла до середины лестницы первого этажа, затем утром третьего дня начала спадать, и ее уход был таким же быстрым, как и приток. Дождь прекратился. Матиджа принимала понемногу свой привычный вид. Но кое-что в ней так и не восстановилось — когда ушла вода, от нее остался слой коричневой тины, местами достигающий тридцати сантиметров. Покрытые илом виноградные лозы казались мертвыми. Их попытались очистить, но скоро стало ясно, что это бесполезно, поскольку они пропитались влагой, и этого было достаточно для начала гниения. Надо было дождаться, пока все просохнет, ждать солнца, хотя небо все не прояснялось.
Несмотря на то что Роже Бартес и его жена Симона не пострадали во время потопа, их имение было также разрушено наводнением. Но они не отчаивались. Они помнили о саранче, о сирокко, о многочисленных преодоленных ими и другими земледельцами трудностях. Свой первый визит они нанесли Матье в тот день, когда ближе к полудню над блидийским Атласом засветило солнце. Свет был очень слабым, но этого было достаточно, чтобы просушить лозы и тину за несколько дней, на которые он задержался. Матиджа, казалось, изменилась за несколько минут. Она вновь была такой, какой они ее любили, несмотря на ее бури, ее неблагодарность. Итак, лицом к лицу, сидя за столом, Матье Бартелеми и Роже Бартес, успокоившись, стали говорить о планах на будущее.
Шарль приехал в Пюльубьер, как и просила мать, в первое воскресенье декабря. Он оставил Матильду в Ла-Рош, ведь Пьер был еще слишком мал для путешествий в такой колючий, сухой мороз, пришедший за первым снегом. Приехав, Шарль быстро убедил Эдмона не предпринимать ничего до нового года и пригласил Алоизу и Франсуа провести Рождество у него в доме, в Ла-Рош.
— Вы же не оставите нас одних на Рождество? — притворно возмутился Шарль в беседе с родителями.
Франсуа дал себя убедить, и утром 24 декабря они с Алоизой сели в поезд до Тюля, куда Шарль приехал на машине мэра забрать их. Хоть на улицах префектуры не лежал снег, его было предостаточно на плато, где находился Ла-Рош. Им понадобилось два часа, чтобы доехать до городка, затерянного на такой высоте, где все было покрыто белым: деревья, долины, поля и крыши домов. Только маковка церкви выделялась черной пикой, уходящей в серое небо над казавшимся безлюдным городишком, и в это небо безропотно уносилось сбитое с толку ветром воронье.
Шарль заметил, как растрогался отец, входя на школьный двор впервые за такое долгое время, а затем в их с Матильдой и Пьером квартиру. Для Франсуа было честью быть принятым на несколько дней в этом жилище, выглядящем в его глазах бесконечной роскошью. Он втайне гордился этим, эти места были для него показателем достижений собственного сына и немного его собственных. Алоиза и Франсуа устроились в маленькой комнате, где обычно спал Пьер, а его на пару дней переместили на матрас в родительскую комнату.
Готовя рождественский ужин, они болтали о том о сем, потом, около шести, Шарль спросил у отца:
— Хочешь посмотреть классы?
— Да, очень хочу.
Алоиза сослалась на холод и отказалась присоединиться к ним. Она знала, что Шарль воспользуется этим осмотром, чтобы поговорить с отцом. Мужчины спустились на первый этаж и вошли в класс, где, конечно же, стоял пробирающий до костей холод.
— Я растоплю печь, у нас много времени, — сказал Шарль.
Пока он возился с печью, Франсуа ходил взад-вперед между рядами. Наконец он уселся за парту, лицом к доске, затем поднялся и пошел к столу. И там он увидел, что Шарль, закончив разжигать огонь, спускается к нему.
— Садись, — сказал Шарль.
— Нет, нет, нет, — ответил Франсуа.
— Почему же?
— У меня нет на это права, — сказал Франсуа.
— Есть, это же мой класс.
— Ты думаешь, я правда могу?
— Ну да, конечно же.
Франсуа не решался еще мгновение, потом отодвинул стул и медленно и осторожно сел лицом к пустому классу. Он долго ничего не говорил, затем пробормотал:
— Знал бы ты, малыш, как много это значит для меня.
— Догадываюсь, — сказал Шарль, садясь за парту в двух шагах от отца.
— Я бы тоже очень хотел этого на твоем месте.
Франсуа вздохнул.
— А вместо этого отлучен от школы с двенадцати лет, чтобы жить на ферме.
Он пожал плечами, добавив:
— Ты хотя бы в итоге добился желаемого.
Шарль глядел на этого человека, своего отца, худеющего на глазах, кожа да кости, который сражался всю жизнь за то, чтобы дети были счастливее его, и вдруг почувствовал, что не в силах хоть в чем-нибудь его упрекнуть. Хотя именно для этого он и пригласил Франсуа сюда, в Ла-Рош, на Рождество. Но в чем он мог упрекнуть этого человека? Это же благодаря ему они оба были здесь сегодня. Именно потому, что он слишком много работал, слишком страдал, его непреклонному, но любимому отцу (Шарль не сомневался в этом) придется умереть до срока. Что он мог сказать ему? Как упрекнуть его во владении браздами правления в семье, в нежелании разделить с кем-то имение, которое он сохранял, прилагая к этому огромные усилия?
Теперь Франсуа нерешительно дотрагивался до длинной деревянной линейки, до перьевой ручки, до чернильницы, окрашенной на дне красными чернилами, и не мог поднять головы от этих сокровищ. Тронутый не меньше его, Шарль подошел к печи, без надобности открыл заслонку и пошевелил весело горящие поленца.
— Я знаю, зачем ты нас пригласил, — тихо обратился к нему Франсуа.
Шарль притворился, что кладет книгу под крышку парты, а потом подошел к столу, не глядя на отца.
— Я понимаю, что ты прав, — продолжал Франсуа. — Но это сильнее меня.
— Да, — произнес Шарль, — я уверен, что это так…
— И все-таки, видишь, здесь, за этим столом, сегодня вечером мне кажется, что я не так все себе представляю. Не знаю, как тебе объяснить…
Франсуа вздохнул и продолжил:
— Это словно я победил, понимаешь?
— Конечно понимаю.
Наступило продолжительное молчание, во время которого взгляды отца и сына наконец пересеклись.
— Я только что осознал, что мой труд закончен, — произнес Франсуа.
— Нет, не говори так… Речь совсем не об этом.
— Об этом. Ты и сам знаешь.
— Нужно просто предоставить Эдмону больше свободы в действиях.
— Позволить ему отдавать указания в моем доме?
— Нет, просто больше к нему прислушиваться, вот и все.
— Слушать его как хозяина?
И еще более скорбным голосом Франсуа добавил:
— Я слишком долго был слугой, чтобы снова стать им в моем возрасте.
— Так вот в чем дело! Да об этом и речи не идет! — запротестовал Шарль.
— Для меня как раз только в этом.
И снова воцарилась тишина. Некоторое время было слышно только ворчание печи.
— Во всяком случае, это был единственный вопрос до сегодняшнего вечера, — вновь заговорил Франсуа. — Но теперь, здесь, сидя за этим столом, я все вижу совсем по-другому.
И Франсуа неожиданно смолк, в глазах его читалась растерянность.
— Ты сделал для своих детей намного больше, чем кто бы то ни было, — сказал Шарль. — Подумай только! Я стал директором школы, Луиза станет медсестрой, а Эдмон только и мечтал, чтобы работать на земле. Ты же не хочешь в такой благоприятный момент вынуждать его идти в рабочие?
— Нет, — задумчиво ответил Франсуа. — Не волнуйся. Здесь, сегодняшним вечером я многое понял.
Они замолчали. Все было сказано. Но они еще долго сидели в классе, Франсуа рассматривал карты на стенах, маленькую библиотеку, а потом они вернулись в комнаты. О том, чтобы пойти на полуночную мессу, не могло быть и речи, поскольку нельзя было оставить Пьера без присмотра. Поэтому в тот вечер они рано уселись за рождественский ужин в маленькой школьной кухне-столовой. Франсуа рассказывал о старых рождественских традициях Пюльубьера, когда они ездили на повозке в Сен-Винсен. Он выглядел оживленным, будто сбросившим тяжкий груз. Алоиза несколько раз встречалась глазами с Шарлем, но поговорить наедине они смогли только утром следующего дня.
— Все будет хорошо, — сообщил он ей, когда Франсуа вышел на небольшую прогулку. — Все наладится.
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно.
В Ла-Рош Франсуа и Алоиза остались не на два, а на четыре дня, поскольку снегопад не прекращался. Он закончился только к концу недели, и Шарль наконец смог отвезти отца и мать в Тюль, чтобы посадить их на поезд. Хотя на дорогах снег немного подтаял, деревья стояли все в белом.
— Это первое наше Рождество вдали от дома, — заметила Алоиза, восседая на заднем сиденье.
— Надо будет обязательно вернуться, — произнес Франсуа. — Все пойдет на лад, — продолжал он, глядя на солнечные лучи, наконец-то пробившиеся из-за туч у подножия холмов.
На вокзале Шарль помог родителям сесть в поезд, подождал его отправления и только потом покинул вокзал. Отец подбадривающе улыбнулся ему, прежде чем исчезнуть в вагоне, и эта улыбка стояла у Шарля перед глазами всю дорогу обратно в Ла-Рош, вселяя уверенность, что этот день принес всем много счастливых моментов.
Радости стало еще больше, когда перед сном, поздно вечером, Матильда сообщила ему, что ждет второго ребенка.
— Ты уверена? — спросил Шарль с легким удивлением.
— Ну конечно, я ждала полной уверенности, чтобы рассказать тебе эту новость.
— Это будет девочка?
— Возможно.
Но она тут же добавила:
— А может быть, и мальчик.
Шарль взял жену за руки, исполнил несколько танцевальных па, остановился, все еще прижимая ее к себе, глядя на снег за окном. Ему казалось, что снег падал, чтобы еще больше оградить их счастье, в котором они остались сейчас наедине, на долгие дни до начала занятий.
В начале мая 1951 года Элиза поручила Люси подыскать новых жильцов для замка Буассьер, поскольку люди, жившие в нем ранее и поддерживавшие там порядок, недавно скончались. Люси отнеслась к выполнению задачи с большим усердием, поскольку в замок она не возвращалась со времени своего недолгого брака с Норбером де Буассьером, оборвавшегося трагически тридцать лет тому. Женщина испытывала странную смесь желания помочь и любопытства: найдет ли она там вновь все то, что очаровало когда-то ту молоденькую девочку, которой она была, ничего не знающую о порядке в замке, о его нравах и обитателях? Люси жаждала узнать, остались ли в этих местах пережитки той прошлой жизни, и особенно ей хотелось увидеть тени тех, кто населял этот замок раньше, вернуться в прошлое в воспоминаниях, где еще теплились былые впечатления и были живы прежние волнения.
Люси отправилась в путь ночью, прибыла в Пюльубьер в девять часов утра, там провела все утро в компании Алоизы, позавтракала в ее доме, несмотря на свое нетерпение. За завтраком семья была почти в полном составе: Франсуа и Алоиза, конечно же, но также Эдмон и Одилия с сыном. Как и всегда, Люси было приятно находиться в родительском доме, куда она так часто убегала от парижских хлопот, от одолевающих ее и дочь трудностей послевоенного времени.
Во второй половине дня Франсуа отвез сестру в Борт, к нотариусу, у которого хранились ключи от замка. Господин Клавир вернул ключи, заметив, что здание сильно обветшало, его запустили предыдущие хозяева, поскольку, старея и слабея, они вынуждены были понемногу отказываться от возложенных на них обязанностей по причине ухудшающегося здоровья.
— Я не ставил вопрос о смене обитателей замка, — заметил нотариус. — Однажды я направил вашей дочери письмо с пояснением ситуации, но ответа так и не получил.
— Вы все сделали правильно, — заметила Люси.
Они с Франсуа направились в замок, не подозревая даже, насколько слова нотариуса о запустении окажутся недалеки от истины. Это стало ясно, как только они отодвинули решетку: в огромном, совершенно заброшенном парке ничего не осталось от огромных цветочных клумб прежних времен. Вместо них во дворе буйствовали ежевика и сорные травы, простираясь до самого крыльца. На заднем дворе дела обстояли еще хуже: с содроганием сердца Люси заметила, что из огромных величественных деревьев времен ее молодости выжить удалось только нескольким дубам, опоясанным плющом, и некоторые их ветви жалко свисали, поломанные многочисленными ураганами, выпавшими на их долю. Бассейн в форме огромной ванной был наполовину разрушен, аллеи испещрены выбоинами, их бордюрные камни округлой формы были перекинуты набок каким-то недоброжелателем.
На самом здании, там, где на ставнях облупилась краска, образовались разъедающие древесину наросты плесени, а на крыше обвалились оба дымохода. Угловые камни крыши обломились, никем не подобранная черепица валялась на земле. Все решетки и кованые ограды покрывала ржавчина, свидетельствующая о длительном запустении.
Однако сердце Луизы трепетно забилось, когда она поднималась по ступеням крыльца и открывала огромную входную дверь. Пока Франсуа оглядывал нижние комнаты, она поднялась наверх, в спальню, когда-то занимаемую Норбером, ту, в которой он впервые заключил ее в свои объятия. Она вдруг вновь почувствовала себя шестнадцатилетней девушкой: ее захлестнула, выбила из равновесия сильнейшая волна смешанного ощущения счастья и отчаяния. Все осталось нетронутым: кровать из орехового дерева, ночные столики в стиле ампир, покрытые золотыми звездами, секретер, обитый красным деревом, венецианское зеркало, красно-бордовый ковер, стеклянная люстра, двухстворчатое окно, выходящее в парк. Женщина закрыла глаза и услышала знакомый шепот:
«Скажите, как вас зовут?»
— Люси, — ответила она шепотом.
«Вы давно здесь?»
— Почти пять месяцев.
Ей казалось, что Норбер кладет свои руки ей на плечи, и стало ясно, что она жила все это время только ради него, для того, чтобы найти его однажды, так или иначе воссоединиться с ним, вопреки пространству и времени. С этого момента Люси решила, что будет отныне приезжать сюда на несколько месяцев каждый год, чтобы оживлять в себе эти яркие чувства, оставшиеся для нее в прошлом.
Ее окликнули с крыльца: Франсуа переживал, почему ее нигде не слышно. Люси спустилась к брату. Они вновь вдвоем обошли парк, и, глядя на эти удручающие виды, Люси вдруг очень захотелось уехать прочь. В машине они пришли к общему выводу: нужно срочно что-то предпринять, иначе имение и замок будут бесповоротно разрушены. Они снова нанесли визит нотариусу, и тот, стараясь не делать намеков на длительное пренебрежение замком как его хозяев, так и обитателей, объявил, что он взял инициативу в свои руки и отыскал одну чету из городишка, у которой не осталось больше средств к существованию, согласившуюся взять на себя обязанности по сохранению и восстановлению замка при условии бесплатного проживания в нем. Их звали Жорж и Ноэми Жоншер, и они могли переехать немедленно. Люси договорилась встретиться с ними во дворце на следующий же день.
Она прибыла на встречу в компании нотариуса, — Франсуа в этот раз был занят делами, — и сама встретила чету, которая сразу же расположила ее к себе. Жена была маленькой и крепко сбитой, с белоснежными волосами, но темным, полным энергии взглядом; муж — намного крупнее ее, крепкого телосложения, курносый; он создавал впечатление очень решительного человека. Сложность поставленной задачи не пугала их. Таким образом, Люси и супруги Жоншер условились, что они могут переезжать, как только пожелают, и чем раньше, тем лучше. Будущие жильцы уехали в машине адвоката, и Люси осталась одна в замке, ожидая Франсуа. Он обещал заехать за ней ближе к вечеру.
Она не чувствовала одиночества. Женщина даже запланировала эти час или два, чтобы побыть одной, вернуться мыслями в прошлое, вероятно, в самую лучшую часть своей жизни. Люси села у крыльца, где когда-то по большим августовским праздникам лицедействовали скрипачи, и, закрыв глаза, увидела перед собой женщин в самых нарядных туалетах, мужчин в сюртуках и фраках, припаркованные в конце аллеи машины. Она ощутила запах сигарет и пачули, услышала звуки музыки, еще едва знакомой ей, и, как тогда казалось, перед ней неожиданно стали открываться двери в фантастические миры. Люси долго сидела, глядя в одну точку, а затем обошла замок, остановилась у бассейна, в тени величественных, но запущенных и страдающих деревьев; пробралась в конюшню, где все еще был слышен запах конского навоза и соломенных подстилок; вспомнила день, когда на нее здесь набросился кучер, и поспешила выйти, как будто тени в углах могли таить в себе новую опасность.
Думая об ушедшем времени, Люси вновь обошла парк, а затем вошла в замок. Со вчерашнего дня она поняла, чего ей недоставало. И сейчас вновь обдумывала решение, принятое накануне. Она поднялась на второй этаж, зашла в комнату Норбера, стала осматривать предметы, мебель, принадлежавшую ему когда-то, затем растянулась на кровати, куда он бережно уложил ее тогда, в первый раз, так нежно и властно одновременно. Она почувствовала его присутствие, как в тот день; его руки касались ее тела; и в этот миг утратило значение все, кроме мыслей об усопшем мужчине, чей запах, тепло рук, дыхание возле ее лица, его власть над ней вновь ощущались ею здесь так отчетливо и живо, что сознание оставило ее.
Придя в себя, Люси поняла, что из глаз ее льются слезы. Она не знала, было ли это от вновь обретенного мимолетного счастья или от осознания своей потери. Обе причины, без сомнения, были верны. Но мысль о том, что она могла бы спать на этой кровати каждый раз, приезжая в замок, будила в ней странное чувство, очень схожее со счастьем.
Однажды июльским утром, когда Шарль с Матильдой готовились закрыть школу и направиться в Пюльубьер, их сын Пьер не смог подняться с кровати. У него очень болело горло, он с трудом глотал и жаловался на головные боли. Шарль отправился за доктором, но того не было на месте — он уехал по вызову на окрестные фермы. Вернулся он только к полудню. Ожидая его, Матильда все утро оставалась подле Пьера, охваченная сильной тревогой, думая, что, если его болезнь окажется заразной, ей нужно бы поберечь второго сына, Жака, родившегося два года назад. Она никак не могла решиться и ожидала только врача, немного успокоенная словами Шарля, что это обыкновенная ангина.
Старый врач Ла-Роша приехал в школу сразу же после своего возвращения в деревню, даже не пообедав. Это был невозмутимый старичок, имеющий постоянный доход от ежедневных вызовов к умирающим столетним крестьянам, не доверяющим традиционной медицине. Часто, когда его звали, было уже слишком поздно. Ему доводилось делать то, что было еще в его силах: смягчать страдания, к которым люди привыкли здесь, в горах, вдали от комфортной жизни.
Конечно, у Шарля и Матильды Бартелеми был совсем другой случай, они вызывали старого доктора при каждой детской болезни сыновей. Ведя бесконечный бой против столетних привычек и прибегая к «колдовству» в борьбе с болезнями и несчастьем, они стали хорошими друзьями.
— Что с нашим малышом на этот раз? — спросил врач, готовясь осмотреть Пьера и приближаясь к его кровати.
Ребенок был весь в поту, с трудом сглатывал слюну и едва мог говорить.
— Какая температура? — обратился врач к Матильде.
— Тридцать девять.
Матильда стояла возле Шарля, за спиной у доктора, удивляясь его хмурому лицу и требованию исследовать горло малыша ложечкой. Затем он прощупал горло и затылок ребенка и недовольное выражение его лица не ускользнуло от супругов.
— Это ангина? — спросил Шарль.
— Хотел бы я быть в этом уверен, — ответил врач, уложив ребенка в постель. — Скажите мне его точный возраст.
— Пять лет.
— А Жаку?
— Два года, — ответила Матильда.
И тут же тревожно добавила:
— А почему вы спросили об этом?
— Потому что их нужно изолировать друг от друга.
Матильда почувствовала, как подкашиваются ноги, оперлась на руку Шарля и спросила:
— Почему? Что случилось?
Врач ответил не сразу. Он уложил стетоскоп в футляр, поднялся, сделал им знак следовать за ним в кухню, где открыл свои опасения:
— Я еще не совсем уверен, но есть подозрение, что это дифтерия.
— Нет, это невозможно, — запротестовала Матильда.
— Увы! Здесь она случается довольно часто.
Оправившись от шока, Шарль поинтересовался:
— Что мы должны делать?
— Я бы советовал изолировать малыша. Так безопаснее. Надо доверить его какой-нибудь бездетной семье, например.
— Моим родителям в Усселе? — предложила Матильда.
— Да, почему бы и нет. Но выезжайте сегодня же.
— Я отвезу его, — сказал Шарль.
— А для Пьера, если это действительно то, что я подозреваю, антибиотики и изоляция на тридцать дней.
— Его нужно госпитализировать? — в отчаянии спросила Матильда.
— Нет. Не прямо сейчас. Он может быть источником заражения. Но если в домашних условиях не справимся, возможно, придется так и поступить.
Все знали, что эта болезнь все еще иногда имела летальный исход в детском возрасте, несмотря на прогресс в развитии послевоенной медицины.
— Я зайду вечером, — произнес врач, — но отвезите быстрее младшего сына в Уссель, так будет лучше.
Как только врач ушел, Шарль отправился к мэру одолжить его автомобиль, и тот позаимствовал его с радостью, ибо ни в чем не мог отказать своему секретарю. Матильда осталась наедине со старшим сыном, терзаемая мыслью о предстоящей долгой разлуке с Жаком, с которым не расставалась надолго со дня его рождения. Так как в Ла-Рош не было аптеки, Шарлю приходилось ездить за лекарствами в Уссель. Ожидая мужа и доктора, Матильда сидела у изголовья больного ребенка и с ужасом наблюдала за его тяжелым дыханием, поднимала его, чтобы облегчить страдания, протирала ему лоб, считала часы до возвращения Шарля. В тот день он не вернулся до сумерек. К счастью, врач опередил его.
Доктор зашел навестить больного, как и обещал. С хмурым видом он сделал ребенку укол и ушел, как показалось Матильде, в сильном беспокойстве. И она снова осталась наедине с тревогой, слушая, как трудно дышать ее сынишке, чувствуя, что в ее жизни начинается самый сложный этап. Даже приезд Шарля в десять вечера не уменьшил ощущения опасности, страха возможной потери ребенка, уже зарождавшегося в сознании и еще усиливаемого найденной в журнале статьей о тревожных показателях смертности во Франции из-за дифтерии в послевоенный период.
В первую ночь, расположившись на стульях по обе стороны кровати, Шарль и Матильда не смыкая глаз следили за Пьером, слушали его тяжелое дыхание, усаживали его, затем снова клали в постель, вытирали лоб, с точностью соблюдали прописанные врачом указания о приеме лекарств. Врач взял за правило наведываться в их дом по три раза на день.
В последующие ночи, устав до изнеможения, они договорились спать по очереди, но одиночество в темноте и тишине было невыносимым. Особенно тяжело приходилось Матильде, сильно скучавшей по своему второму сыну, и в эти тревожные моменты, когда Пьер начинал задыхаться, она вскакивала, хватала его на руки в молчаливом призыве, и ее наполнял страх намного больший, чем пережитый за все время войны. Тогда она бежала в комнату к Шарлю и умоляла его побыть с ней. И они снова оставались бок о бок у кровати сына, не в состоянии даже заговорить.
Дни шли, и заключения врача были все менее оптимистичны. Однажды ночью, ближе к двум часам, Шарлю и Матильде показалось, что их сын умирает от удушья, и решено было положить его в больницу. Снова пришлось просить машину у мэра и отправляться туда, где риск обострения еще более увеличивался. Приняв решение, на следующий вечер они также засыпали рядом с сыном, но уже в номере отеля, находящегося возле больницы.
Прошло две недели, а болезнь все не отступала. Силы Пьера, как и у Шарля с Матильдой, были на исходе. Наступил ужасный день — понедельник, Шарлю с Матильдой никогда его не забыть. Медсестры и врач не покидали палату их ребенка. Два раза Пьера считали мертвым, но затем удавалось привести его в чувство. К вечеру приступы прекратились. Следующей ночью было только два приступа удушья. А утром ребенок открыл глаза.
— Если так будет продолжаться, — сказал врач, лечивший Пьера со дня его прибытия, — может быть, ему станет легче.
Шарль и Матильда не очень верили в это, во всяком случае, не верили, что ребенок сможет быстро поправиться. Но Пьеру дышалось уже легче. Казалось, температура начала спадать. Следующей ночью он просыпался только один раз. Затем температура резко понизилась. Они выиграли бой, но какой ценой: Пьер исхудал до невозможности, его лицо казалось обглоданным болезнью. Матильда и Шарль не стояли на ногах после этих бессонных ночей, от измотавшей их тревоги, заставившей забыть обо всем, что существовало вокруг, — о школе, о Пюльубьере, об ожидавшем их отпуске.
Через неделю они отбыли в Тюль с целым и невредимым Пьером, не осмеливаясь верить, что этот кошмар наконец-то закончился. Однако же лето царило в высоких холмах — лето, тепло, свет и вечернюю негу которого им было некогда заметить раньше. Им казалось, что мир был так же прекрасен, как и всегда, но лето придавало ему особую прелесть. Вернувшись в Пюльубьер, вновь забрав домой Жака и любуясь зеленью высокогорья, они прожили эту августовскую пору в непроходящем ощущении нависшей опасности. Несмотря на красоту елей под удивительно глубокими небесами, несмотря на радушный прием Франсуа и его семьи, они знали теперь, что даже без войны вокруг было множество угроз, о которых они так легкомысленно забывали.
— Мы постарели, — однажды вечером признался Шарль, когда они брели по дороге из Сен-Винсена, под оживленный шорох листьев в порывах ветра, разгоняющего обеденную жару.
— Да, — вздохнула Матильда, — мы состарились.
А проходя под грандиозным навесом из великолепных буков, в которых играли уходящие лучи солнца, добавила едва слышно:
— Совсем не годы приносят старость, а страдания, которые мы испытываем.
Франсуа давно пообещал Алоизе взять ее с собой куда-нибудь далеко. Хотя бы однажды в своей жизни ей стоит увидеть что-то, кроме лесов плоскогорья. Ему никак не удавалось выполнить это обещание, поскольку не позволяла работа, и к тому же путешествия требовали непозволительных затрат. Однако этой осенью Франсуа понял, что пришло время исполнять обещанное. Ему было пятьдесят девять, а ей пятьдесят восемь. Он боялся, что потом сил может уже не найтись.
Когда они упомянули о своем путешествии в компании всей семьи, Шарль поинтересовался:
— Куда вы собираетесь поехать?
— Я всегда мечтала увидеть море, — ответила Алоиза.
— Море или океан?
— Океан, знаешь, со стороны Бордо.
— Там, куда уходили наши лодочники по Дордони, — добавил Франсуа.
Бог знает, как часто Франсуа и Алоиза обсуждали это путешествие к океану, настолько часто, что теперь уже и не знали, не побывали ли там однажды? И так ли уж сильно им этого хотелось? Может, Франсуа и не так сильно, но вот Алоизе точно хотелось. Никогда не покидавшая пределов Пюльубьера, она думала об этих местах как о невероятно огромной, слишком прекрасной, чтобы навеки остаться недостижимой, вселенной. Женщине казалось, что в ее столетней жизни оставалось нечто недоделанное, какая-то брешь, мир был известен ей лишь по рассказам других, но оставалась разверзшаяся пропасть того непознанного, что было намного больше, шире. Один только вид его раскрасит ярко ее существование, в котором единственным контуром горизонта раньше были лишь верхушки леса вдали.
Когда Шарль предложил поехать с ними, Франсуа принял предложение. Он не чувствовал в себе сил взяться за организацию всей поездки, опасался трудностей, которые ожидали их в этом, по его мнению, принимающем устрашающие размеры путешествии. Он покидал плоскогорье лишь при трагических обстоятельствах, когда уходил на войну. У Франсуа сложилось впечатление, что там, вне Пюльубьера, он натолкнется на ту же угрозу или на те же опасные для жизни условия. Такие мысли были абсурдны, он сам знал это, но нельзя прожить долгие годы вдали от мира и не трепетать перед ожидаемой встречей с ним. Поэтому он с облегчением принял предложение Шарля сопровождать их во время поездки к океану, о которой Алоиза всегда говорила с особым ярким светом глаз, загорающимся вдруг в углах их лавандовых вселенных.
Эдмон отвез их на вокзал в Мерлин однажды утром, в понедельник, в сентябре, в такое время, когда первая рассветная свежесть уже предвещала наступление осени. Там они сели на поезд до Браива, а затем до Бордо, куда приехали после полудня. Шарль радовался, что поехал с родителями. Они так переживали, так беспокоились в купе поезда, что он удивлялся, как они собирались сами уезжать далеко от дома. Кроме того, он был счастлив сопровождать их в этом единственном путешествии их жизни, и он знал, чем эта дорога была для них: доказательством, что жизнь не такая маленькая, как они могли подумать, и не такая узкая и что, может быть, она еще не заканчивается. Жизнь, в которой они были еще в силах изменить что-то к лучшему, увеличить что-то, потому что работа, ежедневный тяжкий труд, пригибавший их к земле, к сожалению, не расширял горизонты. Мир, над которым стоишь склонившись, уменьшается для стариков с каждым днем.
После привала на вокзальном дворе они сели в поезд по направлению к Аркашону, куда прибыли в пять часов пополудни. С вокзала еще нельзя было увидеть океан, его огромные водные просторы. Из маленького отеля, обнаруженного ими как раз напротив вокзала, также не было видно воды. Но как только они отнесли багаж и передохнули несколько минут, Шарль предложил направиться к берегу, больше не мешкая.
Они дошли до центра города, затем свернули вправо, на улицу, спускающуюся к пляжу. Франсуа взял Алоизу под руку, Шарль шел впереди, время от времени оборачиваясь к ним. Пройдя не больше пятидесяти шагов, они добрались до синей гавани, открывшейся перед ними, уходящей в небо, за светлый горизонт, невероятной голубизной.
— Смотри! — произнес Шарль, оборачиваясь к матери.
— Куда?
— Там, впереди, смотри.
Алоиза напрягла зрение и увидела подвижную гладь воды, но невозможность измерить величину открывшегося перед ней пейзажа была новой и необыкновенной.
— Иди сюда, быстрее, — позвал Шарль.
Через несколько минут они подошли к краю дамбы, покрытой водой прилива, и вдруг перед Франсуа и Алоизой открылась гавань, и они застыли на месте, потрясенные невероятной широтой разлива воды, ограниченной только горизонтом там, в стороне мыса Феррет, белым клочком земли, обросшим соснами, отделяющим гавань от океана.
— Боже мой! — пошатываясь, воскликнула Алоиза. — Как он огромен!
Она улыбалась, все еще поддерживаемая Франсуа под руку, ему же уже доводилось видеть океан в 1916 году. Они присели на скамью, лицом к воде, источавшей запах водорослей, соли и горячего песка. Шарль, желая оставить их одних, прошелся до края дамбы, где ловили рыбу люди, такие же смуглые от солнца, как и крестьяне. Он был растроган, видя своих родителей на отдыхе первый раз в их жизни, но не хотел выдавать своих чувств. Понаблюдав немного за рыбаками, он стал возвращаться. Франсуа с Алоизой не сдвинулись с места. Их словно заворожило сияние неба и воды, и они глядели прямо на солнце, которое садилось за горизонт, окрашивая рябь моря в кровавый цвет, а вдали, казалось, безуспешно пытались скрыться огромные белые птицы.
Шарль вернулся к родителям и предложил им пройтись вдоль берега до конца пляжа. Они поднялись и проследовали за ним по полосе набережной, разделяющей пляж и крупные здания отелей с зелеными ставнями.
— Как он огромен! — все время повторяла Алоиза.
На пляже еще оставались купальщики, устроившиеся на узенькой полоске белоснежного песка, там, где скопились черные водоросли у края воды. В лицо дул морской ветер, и был он таким свежим и живым, что оставлял тонкую пленку соли на губах.
Остановившись, Алоиза поинтересовалась:
— А океан, он еще огромнее?
— Намного огромнее, — уверил ее Шарль. — Мы завтра пойдем посмотреть, сама увидишь.
Она все улыбалась, ослепленная этой неизведанной вселенной, удивленная, что сейчас ничем не занята, наслаждаясь праздными объятиями с Франсуа, ведь дома они всегда были слишком заняты и минуты счастья приходили так редко. В то же время ей было немного совестно, что она забросила сейчас работу и напоминала в эти мгновения, пусть даже совсем чуть-чуть, этих прохожих, которых ничто не заботило, ни одно дело не торопило домой. Франсуа и Алоиза также обнаружили роскошь легкой одежды, спортивных машин на улицах, примыкающих к отелям, где на крыльце посетителей ожидали швейцары в красных костюмах. Супруги испытывали легкое опьянение от новых ощущений и гуляли так до ночи, совсем не разговаривая, чтобы полнее воспользоваться этой передышкой в их жизни, как и все простые люди, знающие, что такие моменты не длятся долго.
Поужинав, утомленные переездом и еще во власти чар увиденного и пережитого, Алоиза и Франсуа направились прямиком к кровати и тут же уснули, тогда как Шарль отправился узнавать у владельца гостиницы, как добраться до пляжа, выходящего прямо на океан. Тот сказал, что завтра собирался в Бискарос и мог бы с утра довезти их до огромного пляжа Пти-Нис, сразу за Лё Пиля, и забрать их оттуда ближе к вечеру. Шарль тут же принял предложение радушного хозяина, который, казалось, старался сделать все возможное для своих постояльцев.
Таким образом, на следующий день в десять утра они выехали на черном автомобиле хозяина, и на секунду Шарля охватили неприятные воспоминания. Он сидел впереди, Франсуа и Алоиза сзади. Во все глаза они смотрели на дорогу, врезающуюся в сосновый бор, где местами среди деревьев просматривалась синева гавани. Дальше хозяин показал им справа большую дюну Пиля, затем машина начала спускаться во все редеющий лес. Через два километра они остановились. Справа от дороги отходила песчаная дорожка, ведущая прямо через сосновый бор.
— Идите по этой дорожке, — сказал хозяин, — и выйдете к большому пляжу. Я вас подберу вечером на этом же месте.
Он уехал, помахав рукой на прощание, а Шарль, Франсуа и Алоиза зашагали по песчаной дорожке среди душистых сентябрьских утренних сосен. Погода стояла отменная, пройтись среди пахнущих смолой деревьев, прячась в их тени, лишь кое-где зияющей пятнышками от солнечных лучей, было одно удовольствие. Шарль шел впереди, будто показывая дорогу.
Вскоре за ветвями стал различим синий блеск, а затем неожиданно лужайка открыла перед ними бесконечность, которая, казалось, сливалась с небом. Высокие волны с белыми гребнями разбивались о пляж, простирающийся куда хватало глаз. Все казалось обширным, диким, необжитым, но больше всего впечатлял шум океана, бьющегося о незапятнанный белый песок.
— Боже мой! — вырвалось у Алоизы.
— Пойдем спустимся к воде, — предложил Шарль.
Она не решалась, с трудом держась на ногах, как и накануне, повисла на руке Франсуа. Тот также, казалось, был потрясен этой бесконечностью и подозревал ее необузданную силу. Тем временем они спустились и подошли к океану, несмотря на хорошую погоду, бушующему, будто кто-то держал в неволе землю, песок и воду в этом месте. Шарль тоже взял маму за руку. Так они и шли вперед, все втроем, на грани воды, к безграничному горизонту, во власти шума и света. Они не смогли уйти далеко. Алоизе потребовалось присесть. Они надолго застыли неподвижно, лицом обращенные к океану, о котором она так мечтала и которого сегодня побаивалась, или по крайней мере чувствовала себя в сравнении с ним слишком незначительной. Лес никогда не давал такого ощущения.
Они шли все в том же направлении, но вдруг Алоиза резко остановилась.
— Он слишком большой, — вымолвила она.
Она почувствовала странное недомогание, заставившее ее еще больше опереться на руки мужчин, и улыбнулась, извиняясь за свою слабость. Шарль отвел родителей к соснам, чтобы передохнуть в тени. Они присели в роще, защищаясь от яркого неба и блеска воды, и Алоизе тут же полегчало. Здесь меньше слышался шум океана, только звук, напоминающий глухое размеренное дыхание, который, скорее, обнадеживал, поскольку вокруг не было видно ни души. Это были дикие места, оставленные людьми, и здесь в яростной битве без отдыха сходились вода, земля и небо.
Путешественники позавтракали в этой прохладной тени тем, что заботливо уложил им в корзинку хозяин гостиницы. Во время завтрака Шарль разглядывал родителей, которые за пределами своей вселенной превратились в беспомощных детей, не понимающих, счастливы ли они оттого, что мечта исполнилась, или же страдают, что у них больше нет мечты, заветной мечты всей их жизни. Однако Алоиза теперь улыбалась. Она оглядывалась временами на океан и, кивая головой, произносила:
— Как он прекрасен.
И они не знали, как назвать свое теперешнее ощущение — страданием или счастьем. Франсуа же больше любовался Алоизой, чем океаном. Он все искал доказательства счастья, которого так ей желал. Но ни у него, ни у нее не хватало слов, чтобы описать их подлинные чувства.
— Мы будем часто вспоминать об этом месте, — просто сказала Алоиза, закончив есть, будто бы отправляя уже в прошлое этот не успевший закончиться день.
Она сидела рядом с Франсуа. Оба были в одежде из грубого крестьянского сукна, неуклюжими жестами передавали свои эмоции, и со слезами на глазах Шарль видел, насколько эти мужчина и женщина принадлежали только одной местности — плоскогорью, с которого пришли. Они обнаружили, что не смогли бы жить в любом другом месте, как выкопанные из земли цветы не могут прижиться вдали от родных мест. Этот фатализм было больно осознавать, но они еще раз порадовались, что им все-таки удалось осуществить это путешествие в страну их снов.
После пикника Франсуа вздремнул, опершись на ствол дерева. Шарль с Алоизой немного прогулялись в глубь рощи. Ему казалось, что так ее волнение немного утихнет. Она постепенно привыкала к безграничности окружающих просторов, так потрясших ее сегодня утром. Алоиза захотела вернуться на опушку и присела в тени, но в этот раз лицом к океану.
— Никогда не могла себе представить, — пробормотала она, — что где-то может быть столько воды. Я знала, что он огромный, но не могла по-настоящему вообразить себе величественность нашего мира. Я чувствую себя совсем крошечной, понимаешь? А с другой стороны, я говорю себе, что если бы я умерла, не увидев всей этой воды, то ушла бы без всего, что необходимо иметь внутри, не подготовленная, в ту жизнь, которая будет не меньше, чем Океан, а может, даже и больше…
И, повернувшись к Шарлю, добавила:
— Спасибо.
Она не произнесла больше ни слова. Они оставались там, бок о бок, вызывая перед глазами подвижные образы, которые, казалось, длятся целую вечность, а затем Франсуа присоединился к ним. Они терпеливо ждали часа отъезда, в тишине, ласкаемые тенью, с глазами, утомленными ярким светом, ниспадающим с небес прозрачными потоками, отражаемыми кипящими и пенящимися водами океана.
Вечером в Аркашоне они снова отправились на последнюю уже прогулку по набережной, туда же, где были накануне. Шарль с трудом убедил родителей пойти отдохнуть. Сейчас они будто начали осознавать, что не вернутся сюда никогда больше, не увидят уже заката солнца в бесконечные просторы вод.
— Пойдем, — убеждал Франсуа Алоизу. — Нужно возвращаться.
Она немного дрожала и не произносила ни слова. Когда они медленно побрели к гостинице, Алоиза часто озиралась.
На следующее утро, прежде чем сесть в поезд до Бордо, она захотела в последний раз вернуться в гавань и на минутку присела на скамью, как в первый вечер. В ее глазах был блеск. Она улыбалась, но эта улыбка была свидетельством полученной здесь сладостной раны.
В этом месяце, в сентябре, Матье должен был бы приниматься за сбор винограда, если бы разлив Харраша не опустошил его земли тремя годами ранее. Как он и подозревал, пришлось вырвать добрую половину лоз, пораженных порчей, и засадить их вновь следующей весной, заранее возведя с Роже Бартесом защитную насыпь по краю вади. Это был тяжкий труд, и они были измотаны до крайности.
К счастью, к Матье пришла на помощь его жена, Марианна, она активно участвовала в этих изнуряющих работах и никогда не жаловалась. В этой ситуации он открыл нечто новое в своей жене, такой верной и сильной, ни в чем не сомневающейся, всегда находящей нужные слова, обладающей терпением и упорством, принимающей верные решения, когда нужно было занимать деньги, необходимые для закупки новых саженцев.
— Нет, больше не нужно брать взаймы, — говорила она. — Мы просто обождем какое-то время, и в этом не будет необходимости.
Он слушал ее. Они жили как могли, обрабатывали часть виноградника, которая уцелела, правда, без особого успеха. Если бы только они могли полностью извести ложную мучнистую росу и плесень! Иногда им приходилось жалеть, что они не вырвали все растения, настолько оставшиеся лозы были поражены.
Утомление, которое приносили все эти тяжелые работы, все чаще и чаще вызывало у Матье приступы малярии. Они приходили по вечерам, всегда только по вечерам. Он начинал дрожать, зубы стучали, и он ложился в постель. Таблетки хинина не помогали — приступы были очень сильны, и он неделями отходил от них, не в силах подняться на ноги. Естественно, после озноба тело охватывала горячка, обезвоживание, и Матье приходилось постоянно пить воду, чтобы не усохнуть. Марианна отстранила детей как можно дальше, но поднималась к нему сама, приносила попить, протирала лоб и тело от выступающего пота, подолгу говорила с мужем успокаивающим нежным голосом.
В конце августа с Матье случился еще более сильный приступ, и врач из Шебли предложил забрать его в госпиталь. Матье отказался, и Марианна одобрила это решение. Он и думать об этом уже забыл в то утро, когда пошел осматривать свои виноградники, созерцать их плачевный вид, жалкие свисающие кисти с незреющими ягодами и мелкими косточками. Эти лозы тоже придется вырвать, иначе они заразят соседние растения. Но у Матье не оставалось денег на закупку новых лоз. Хоть три года назад он и прислушался к совету Марианны, сегодня уже нельзя было обойтись без займа, иначе они могли все потерять. К тому же в декабре он не сможет выплатить ежегодный взнос господину Бенамару из Блида, позволившему ему купить больше земли и увеличить размеры имения.
Труднее всего для Матье в это утро было рассказать Марианне о сложившейся ситуации. Он все никак не решался вернуться в дом, мешкал в сентябрьской прохладной тени, под фарфоровым небом, сожалея, что не может собрать урожай, не принимает участия в беспрестанных снованиях феллахов, не видит груженных виноградом повозок, не чувствует запаха винных бочек и сусла, такого типичного для этого времени года, которое он так сильно любил.
Занять денег! Занять денег! Ему, Матье, было уже пятьдесят семь. Кто же согласится дать ему займ? Он много раз обдумывал этот вопрос, но все время приходил к выводу, что подвергнется огромному риску, и виноградники могут снова испортиться, а он не сможет выплатить декабрьский взнос. Ему оставалось только два месяца, чтобы найти решение, и отступать было уже некуда.
Матье вернулся в дом, прошел мимо Хосина, даже не замечая его, и направился в кухню, где Марианна готовила обед. Близнецы были в это время в школе в Шебли. Матье присел и быстро, в двух словах, рассказал Марианне, как обстоят дела. Она вытерла о фартук руки, села напротив и стала спокойно глядеть на него своими ореховыми глазами.
— Остается только одно, — сказала она нежным голосом, — продать несколько гектаров.
Матье будто почувствовал удар молнии.
— Ты действительно хочешь продать землю?
— Да, — продолжала она тем же спокойным голосом, — продать эти несколько гектаров, где придется вырвать весь виноград. Нам от этого будет двойная польза — не придется закупать саженцы и у нас появятся деньги, чтобы заплатить взнос.
Всю свою жизнь, с тех пор как он приехал в Алжир, и тем более после появления двух сыновей, Матье думал только о том, как увеличить свое имение. Все его действия, вся энергия были направлены на это. Как можно продать земли, на которых он столько страдал и трудился? Он рассердился на Марианну за эти слова, ударил кулаком по столу, поднялся и, бросив на нее взгляд, который невозможно было вынести, вышел из комнаты. Не зная, куда направиться, он спустился в погреб, где два феллаха мыли ненужные уже винные бочки. Матье сердито закричал:
— Убирайтесь отсюда!
Они убежали в страхе, пошли предупредить Хосина, вскоре появившегося на пороге. Матье еще был в гневе от сказанных женой слов. Они были неожиданны и разумны и потому причиняли такую боль. Продать землю! Ему, Матье Бартелеми! И кому? Колонистам, которые только того и ждали? Он уже представлял улыбку Гонзалеса, поселенцев, которых он встречал в Шебли и Блиде. Некоторые завистливо насмехались над ним, так же как из-за его политических взглядов во время войны, когда он стоял горой за де Голля и Жиро и тем самым занимал позицию, которой его соседи из Матиджи никак не могли ему простить.
Нет, он не мог продать свои земли, будь то даже четыре или пять гектаров. Это было бы признанием своего поражения, ошибкой, преступлением против детей, которые однажды поделят между собой имение, — он был в этом уверен, иного взгляда быть не могло. Матье зациклился на этой безвыходной точке зрения, и дни снова потекли, приближая его к декабрьским выплатам. Он решился нанести визит Бенамару и обсудить отсрочку выплаты. Но это тоже казалось невозможным. Матье знал, что этот ювелир из Блида ожидал любого прокола, чтобы лишить его земель, — он уже поступил так с переселенцем по имени Ариетта, жившим в Буфарике. Нет, нужно было держаться, найти банк в Алжире, который согласится дать ему займ на приемлемых условиях.
Матье уже собирался в дорогу в конце октября, когда новый приступ обессилил его на целую неделю и повлек угрозы врача из Шебли, сказавшего ему в одно утро:
— Будете так продолжать — долго не протянете.
Марианна тоже была сильно напугана — однажды ночью Матье чуть не умер. В день, когда он встал с постели, жена сказала ему решительным голосом:
— Мой брат Роже хочет выкупить и засадить десять гектаров. Итак, они останутся в семье.
Матье об этом не подумал. Если Роже выкупит его виноградники, он сможет продолжать работать со своими лозами, потому что соседи всегда помогали друг другу в сентябре во время сбора винограда. К тому же Роже был его другом. Кто знает, не вернутся ли к нему его земли в один прекрасный день? И все равно ему остается больше пятидесяти гектаров, которых с лихвой хватит на жизнь и на выплату долгов господину Бенамару. Так он не будет больше никому должен, будет полновластным хозяином имения, и его перестанут терзать опасения, истощать тяжкие работы, которые уже больше тридцати лет заставляли трудиться не покладая рук и так дорого платить сейчас. Матье также не забыл, что мальчикам было только десять, и он хотел увидеть, как они растут и обосновываются на этих землях, заработанных ради них его потом и кровью.
Матье принял решение в тот же день и пошел разыскивать Роже Бартеса, с которым Марианна уже успела обсудить эти планы. Они легко сговорились о цене, заключили договор в ноябре и по возвращении отпраздновали это событие в доме Бартеса вместе с Марианной и двумя детьми. В тот день Матье больше не испытывал никакой горечи. Наоборот, ему казалось, что он обрел мир в душе, которому прежде мешала неуместная гордость. Теперь у него не оставалось больше долгов, больше не будет выплат, виноградники больше не были под угрозой, и если бы с ним что-нибудь произошло, дети смогли бы получить имение в свое полное распоряжение. Возвращаясь в Аб Дая, в подпрыгивающем на камнях автомобиле Матье вдруг ощутил, что наступило время спокойствия и мудрости.
С конца 1954 года солнце надолго обосновалось над парижскими крышами в темно-голубом небе, которого Люси, однако, даже не замечала. Она утратила вкус ко всему, разъедаемая горем с тех пор, как ее сын отправился в Германию. Это произошло двумя годами ранее. Она все испробовала, чтобы удержать его, но наутро после своего совершеннолетия Ганс собрал чемодан и поспешно уехал, охваченный радостным порывом.
Несмотря ни на что, оставаясь верна своему обещанию, Люси несколько раз начинала вместе с Гансом разыскивать его отца по другую сторону Рейна, надеясь, что сын получит истинное представление о Германии, так сильно приукрашенной им в мечтах. Но вопреки ее ожиданиям, эти путешествия только укрепили желание Ганса жить в этой стране, где был рожден его отец, где он сражался, защищая свои идеи, против режима, заставившего его исчезнуть. Она не могла противиться отъезду сына и только спросила на перроне, когда провожала: — Ты вернешься?
Ганс не ответил. Он вошел в поезд, не выказывая никаких эмоций, и исчез. А Люси возвратилась на улицу Суффрен в полном отчаянии. Там ее уже ждала Элиза, которая, желая помочь, предложила:
— Не хочешь ли провести несколько дней в замке, в Коррезе? Это поможет тебе отвлечься.
Люси отказалась. Она хотела скорее загрузить себя работой, попытаться забыть об отъезде сына, который с течением времени, от месяца к месяцу, становился для нее таким же далеким, как и Ян к концу ее жизни. Люси казалось, что она больше не увидит Ганса никогда, как и его отца. И эта мысль терзала ее сознание, пока она хлопотала днем вокруг Элизы, а та не всегда находила способ успокоить мать, несмотря на все свои попытки. Конечно же, клиенты, заказы, выплаты по счетам, необходимые покупки требовали много внимания и большую часть ее времени.
По вечерам Элиза выходила из дома все чаще: в тридцать девять она все еще была привлекательной и не испытывала недостатка в кавалерах, к тому же слыла зажиточной. Люси тогда оставалась с Паулой и пыталась завязать со своей в то время девятилетней внучкой прочные отношения. Люси помнила, как жестоко она была разлучена со своей дочерью когда-то, и благодаря Пауле у нее складывалось впечатление, что сейчас она могла наверстать упущенное. Ребенок нуждался в ней, это было ясно. Элиза, вечно занятая, вынашивала грандиозные планы. Она всерьез обдумывала возможность открыть магазины в Лондоне и Нью-Йорке. Люси не знала, нужно ли ее поддержать в этом или же, наоборот, попытаться отговорить. Это был рискованный план, и она опасалась, как бы дочь ненароком не лишилась всего, что нажила в послевоенное время.
Этим утром, зайдя в лавочку на авеню Суффрен, Люси вдруг заметила, что лето подходит к концу — листва на деревьях из зеленой превратилась в желтую и бронзовую, и в воздухе, даже днем, уже ощущался аромат осени, будивший в женщине забытые переживания. Ей начинало казаться, что кто-то или что-то ждало ее в другом месте, там, где, возможно, она нашла бы душевное равновесие и вновь обрела жизненные силы. Замок. Ей надо уехать, быстро, очень быстро, воспользоваться последними ясными деньками, такими же, какие предшествовали отъезду Норбера в Париж. Люси поделилась своим желанием с Элизой, и та ответила:
— До начала учебы осталось несколько дней. Возьми с собой Паулу.
— Ты же будешь скучать одна в Париже.
— Ни за что. У меня куча работы.
— Так что, решено? Ты начнешь дело в Нью-Йорке?
— Не знаю пока. Скоро приму решение. Все очень сложно — нужно одновременно получить займы и найти помещения.
— Поехали с нами, так ты сможешь принять решение в спокойной обстановке.
— Ты права. Может быть, стоит поехать.
— Обещаешь?
— Попробую.
Люси уехала в замок на следующий день после этого разговора, стремясь утолить это внезапно возникшее в глубине ее сердца желание. И действительно, приехав в замок, она была приятно удивлена и обрадована, обнаружив его в очень неплохом состоянии. Люси не была здесь уже два года, ей все не хватало духу уехать из Парижа, она боялась одиночества, которое оставит ее наедине с тяжелыми воспоминаниями. Аллеи парка вновь были засажены цветами. Деревья были аккуратно обрезаны и смотрелись почти так же торжественно, как в былые дни. Жорж и Ноэми Жоншер потрудились на славу. Они занимали только три комнаты на нижнем этаже, ведя скромное существование, зимой отапливая дом дровами, обрабатывая три ближайших к замку участка, оставшихся после распродажи замковых земель.
Люси устроилась с Паулой на втором этаже, в комнате Норбера, и чувство, что она возвращает себе нечто самое ценное, обосновалось в ее душе. В Париже Элиза убедила мать научиться водить автомобиль, и Люси занималась этим, чтобы развлечься и забыться. Поэтому в Коррез она приехала на купленном Элизой «паккарде» кремового цвета и вела его осторожно, поражая встречных, поскольку никто в высокогорье раньше не видал такого дива.
На следующий день по прибытии Люси с Паулой смогли наведаться в Пюльубьер, в дом Франсуа и Алоизы, где девочка покорила всех. В течение следующих дней, оставив внучку Жоншерам, Люси решила посетить места, в которых провела детство, а именно Прадель. Там она навестила родительский дом, где была когда-то так счастлива.
Однажды она привела сюда Франсуа, и тот, растрогавшись, замер в удивлении у порога, не в силах вымолвить ни слова. Ставни дома были закрыты. Теперь уже никто не жил в нем.
— Я бы отдала все замки мира, чтобы выкупить этот дом, — пробормотала Люси.
— Нет, — перебил Франсуа, понемногу обретая дар речи. — Не надо так говорить.
И, отвечая на ее удивленный взгляд, добавил:
— Пройден слишком долгий путь. Не стоит идти обратно.
Люси не совсем поняла, что он хотел выразить этими словами, и немного растерялась. Они долго стояли, не шевелясь, перед домом, казавшимся им крошечным, тогда как в воспоминаниях он был намного больше, как и сушилка, и заброшенный сарай там, у края дороги.
— У меня не осталось ничего, кроме этого, — пробормотала Люси надтреснутым голосом. — Ничего, кроме прошлого.
Франсуа живо обернулся к ней и возразил:
— Надо сделать над собой усилие, не то… С точки зрения обитателя замка это не те слова, которые мама и папа, живя в этом доме, хотели бы услышать.
Краска стыда залила лоб Люси. Женщина пошла к машине, завела двигатель, подождала Франсуа, в последний раз обходящего сарай. Они покинули это место, не говоря ни слова. Но она не забыла слов Франсуа и начала обустраивать комнаты замка на свой вкус, решив жить, глядя если и не в неясное будущее впереди, то хотя бы настоящим — этим концом лета, заливающим яркими красками леса высокогорья.
В шестьдесят два года Франсуа пытался еще работать столько же, как и в сорок, но сильно уставал. Он доверил решение хозяйственных дел Эдмону, но все еще много помогал ему, не жалея сил. Причиняя Алоизе, настаивавшей, чтобы он поберег себя, массу беспокойства, Франсуа начинал легко раздражаться, стал враждебно относиться к миру, в котором, казалось, перестал что-либо понимать. Так, вместе со многими другими людьми он негодовал из-за строительства дамбы в недавно затопленной долине. Сначала был затоплен Эгль, затем Шастанг, а после, в 1951 году, — Борт, остатки которого Франсуа замечал каждый раз, попадая в город, и думал о затопленных кладбищах, школах и церквах, о домах, в которых столетиями жили семьи, сегодня вынужденные покинуть насиженные гнезда.
— Сколько затопленных деревень и лишенных крова людей! — печалился он. — Разве в этом есть смысл?
Еще меньше он понимал в выращиваемых Эдмоном культурах, считал, что сын использует слишком много новшеств, спрашивал, в чем выгода его членства в национальном центре молодых фермеров, проводящих какие-то бессмысленные манифестации. Франсуа так же возмущали передаваемые по радио новости, он ругал сменяющие друг друга правительства, которые не решали накопившихся проблем, бранил социалистов, не сходящихся во взглядах на колонии, и инфляцию, поразившую страну. К счастью, с 1952 года эксперимент Пинея немного стабилизировал национальную валюту. Был разработан план механизации сельского хозяйства. Но, без сомнения, было уже слишком поздно — было очевидно, что страна уже стала на путь промышленного развития и ничто не могло остановить упадок сельского хозяйства. Эта перспектива тревожила Франсуа больше всего остального. Он боялся, что все усилия Эдмона будут напрасны. Что предлагало будущее тем, кто выбрал жизнь в деревне?
Франсуа получил от Матье письмо, в котором брат делился с ним опасениями: после Женевского соглашения, подписанного Мендесом, Франция потеряла Индокитай. Сегодня велись переговоры с Тунисом и Марокко. А Алжир? — задавался вопросом Матье. Не придется ли ему в один прекрасный день оставить все, что он здесь построил? Франсуа не знал. Он, скорее, остался доволен концом войны в Индокитае после поражения Дьен Бьен Фу. Роберу, сыну Эдмона и Одилии, исполнилось четырнадцать, старшему сыну Шарля и Матильды — восемь. Франсуа все еще боялся войны, но этим волшебным летом не думал о том, что Алжир может принять в ней участие.
И еще он много размышлял о своей дочери Луизе, которая после нескольких лет работы в госпитале в Тюле решила уехать медсестрой в Африку, точнее, в Яунде, с религиозной миссией. Она уехала в июне, приведя в отчаяние Алоизу, которая до последнего момента не оставляла попыток переубедить дочь, рассказывая, сколько вреда принесет такое решение. Но Луизе было двадцать шесть лет, и она все еще искала свое призвание.
В действительности это призвание было причиной многочисленных стычек Луизы и ее родителей, и они в итоге проиграли. Упрямая девушка, так сильно похожая на мать, долго ждала возможности осуществить то, чего ждала с юных лет, и не хотела отказываться от задуманного. Ее отъезд нанес глубокую рану как ей, так и Франсуа с Алоизой. Когда родители поняли, что не могут больше удержать дочь, то вдвоем отвезли ее на вокзал однажды утром, и царившее между ними тогда молчание оставило неизгладимые рубцы на их душах. Уже на перроне Алоиза еще раз попыталась образумить дочь. Луиза рыдала. «Не надо, мама, не надо, — молила она. — Это моя жизнь, она необходима мне, понимаешь? Пожалуйста, дай мне уехать». Франсуа пришлось увести Алоизу за руку, и их единственная дочь исчезла, а они остались осознавать это новое чувство безвозвратной потери.
Они стали избегать разговоров о дочери, даже когда им нечего было делать, как в этот воскресный день, когда давящая жара завладела всей страной. Эдмон и его жена уехали к родителям Одилии в Уссель и взяли Робера с собой. Поэтому Франсуа и Алоиза остались совсем одни в полумраке кухни, ожидая заката солнца, чтобы выйти на прогулку.
— Не припомню такой жары, — вздохнул Франсуа, выключая радио.
— Я тоже, — подтвердила Алоиза, чистя овощи.
— И все же давай пройдемся до соснового бора. Вся дорога туда идет в тени.
— Давай еще немного подождем, — попросила она. — Все равно дети не приедут до темноты.
Она незаметно наблюдала за Франсуа. С наступлением жарких дней он дышал с трудом и, казалось, не совсем хорошо себя чувствовал. Он положил локти на стол, сидя напротив жены, возле буфета с радио, и склонил голову, погруженный в свои мысли. Франсуа еще больше похудел. Но все же иногда Алоиза замечала за ним жесты, привычки, напоминавшие о молодости, наполнявшие ее мимолетным, но всеохватывающим приливом счастья.
— Ты думаешь о Луизе? — спросила она.
Он резко поднялся, удивленный, будто вернувшийся из другого мира.
— Нет, — ответил он, — я думал о дне, когда прибыл сюда, оставляя позади долину, сегодня затопленную водой.
Вздохнув, Франсуа добавил:
— С тех пор много воды утекло.
— Да, — согласилась Алоиза, — многое изменилось.
Она опустила глаза к миске, а затем вновь подняла взгляд — муж все так же смотрел на нее.
— Только твои глаза не изменились, — вздохнул Франсуа. — Ты стояла возле мойки, а потом резко обернулась, помнишь?
— Да, хорошо помню.
Алоиза пугалась его изменившегося за последние несколько дней голоса, полного сомнений. Она знала, что каждый раз, когда Франсуа погружался в воспоминания, это было вызвано какой-то болью, терзающей его мыслью. Он не отводил от нее взгляда, смотрел во все глаза.
— Прошло больше сорока лет, — произнес он.
— Ну и что?
— А то, что впереди у нас больше нет такого времени.
Алоиза оставила свою работу и присела около него.
— Что с тобой? — спросила она мужа.
Иногда ей доводилось жалеть, что она уговорила Франсуа уступить, доверить Эдмону распоряжаться имением. Изо дня в день Франсуа, казалось, теряет силы. В нем будто что-то сломалось, и Алоиза ощущала вину. Ей больно было видеть слабость мужа, она вспоминала, как он вернул ее к жизни, когда окончилась война в восемнадцатом году, как он всегда был близок ей, особенно в трудные минуты, например когда умер ее едва успевший родиться ребенок. Алоиза беспокоилась сейчас: почему плечи Франсуа опущены, почему в его взгляде ей приходится замечать временами черные искры отречения от всего? Она отвела глаза и, поднимаясь, произнесла:
— Вставай! Пойдем пройдемся.
Франсуа будто не решался, затем принял решение и с трудом поднялся.
Через открытую Алоизой дверь комнату заполнил поток ослепительной синевы неба, поколебавший их решение. Но, выйдя на улицу, ступив на дорожку в сосновой чаще, под сень огромных деревьев, они погрузились в безопасную густую тень.
Быстро преодолев пятьдесят метров, отделяющих их от дубов и каштанов, они с облегчением ступили под зеленые кроны и на миг приостановились. Алоиза поворошила палочкой листву у края дороги, проверяя, нет ли под ней белых грибов, но в такую жару едва ли это было возможно. Немного дальше тропинка выходила из-под прикрытия деревьев на поляну, но она также была затенена, кроме нескольких метров, отделявших ее от сосен.
Проходя эти несколько метров, Франсуа чувствовал себя так, будто его поместили в духовку. Сердце заколотилось, колени задрожали, и он с большим трудом дошел до сосен, возле которых опустился с пеленой перед глазами на землю.
— Жара и вправду невыносимая, — сказала Алоиза, опускаясь рядом с ним.
Франсуа был рад, что жена не заметила этого приступа слабости, и вытер пот со лба. Он терял сознание. Тяжесть внутри мешала ему дышать полной грудью, но он и это постарался скрыть. Вдали деревня выплясывала в раскаленном сероватом, почти белом тумане. Франсуа искал глазами окно их комнаты, откуда он так часто заглядывался в глубь рощи, проверяя, ждет ли она их еще к себе в гости.
Пелена перед глазами рассеивалась, и дышать стало легче. Алоиза молчала. Она уже пожалела, что предложила прогулку в столь ранний час. Ей тоже дышалось с трудом. Небо над лесом было белоснежным, а воздух казался густым, как мука. Они долго молчали, затем Алоиза прошептала:
— Надо возвращаться, жара по-настоящему невыносимая.
— Как хочешь, — ответил Франсуа, про себя только и мечтая о прохладе родных стен.
Он с трудом встал на ноги, взял жену под руку. Перед глазами снова сгустился туман. Едва они прошли десяток метров, коричневые клешни сдавили его грудь. Алоиза и опомниться не успела, как он рухнул на придорожную траву.
Шарль и Матильда, несколько дней отдыхавшие в Усселе, на следующий день узнали о плохом самочувствии Франсуа. Они приехали в Пюльубьер, беспокоясь и предлагая Алоизе помощь, и послали за доктором в Сен-Винсен. Тот не сообщил ничего обнадеживающего. «Ваш отец очень утомлен, — сказал он. — Его сердце износилось. Ему просто нужен отдых, всего лишь отдых». Шарль заставил Франсуа пообещать прислушаться к предписанию, а Алоизу — присматривать за отцом, зная, что в этом не было особого толку. Но чем тут было помочь? Он не мог все время смотреть за отцом, да это и не помогло бы. Конечно же, сейчас лучше всего предоставить отцу делать то, что он считает нужным сам, не принуждать его ни к чему в оставшиеся несколько лет жизни.
В начале сентября Шарль и Матильда вернулись в Ла-Рош готовиться к переезду, поскольку они оба получили должность в Аржанта, маленьком городке на обоих берегах Дордони, в долине. Шарль и Матильда очень радовались перемене — она, несомненно, была к лучшему.
Они поселились в новом здании школы коммуны, на маленькой улочке, отходящей от центрального проспекта и выходящей на широкую ярмарочную площадь, где, как им сказали, дважды в месяц проходили ярмарки. А от площади было только пять минут ходьбы до набережной, откуда в далекие времена отплывали баржи из высокогорья в нижние долины — Либурн и Бордо, где распродавали древесину дубов и каштанов изготовителям винных бочек. Шарль подумал, что со времен Спонтура, его первого рабочего места, он всегда оставался верен Дордони, чьи воды под величественными сводами моста Аржанта казались прозрачными и манили на поиски приключений, других миров, океана, воспоминания о котором он бережно хранил в своей душе.
Их сразу покорила мирная атмосфера городка с серыми крышами, где стоял такой теплый октябрь, совсем не похожий на погоду в Ла-Рош. Здесь все казалось более современным, прежде всего печи, но даже классы оказались намного лучше оборудованы, книги были не такими старыми, а их квартиру недавно отремонтировали. Она находилась под учебными комнатами в двухэтажном здании и выходила окнами на крыльцо во внутренний дворик, в тенистый парк. Городок находился на пересечении возвышенностей и низовий, Оверни и Лимузена, с оживленным транспортом на дорогах, что было так не похоже на деревню, где зимой Шарль с Матильдой иногда начинали ощущать себя узниками.
Их жизнь в школе тоже изменилась: у них уже не было сада, как у сельских преподавателей, что было значительным недостатком, но организовать учебный процесс было легче. Шарль выполнял обязанности директора, не имея для этого необходимого образования, и для него не было препятствий в закупке новых учебников, тетрадей, а также перьев, чернил и географических карт. Он заказывал для школы перья «Сержант-Майор» и «Бэньоль и Фараон», потому что они писали мягче других, необходимое количество промокашек и резинок, а также чернил, как красных, так и фиолетовых. Всего было достаточно: и карт «Видаль-Лабланш», и глобусов, и внушительной таблицы метрической системы, и весов Роберваля, и латунных гирь, и гравюр с изображением Эйфелевой башни и Наполеона в Аустерлице.
Даже сами ученики были другими. Их родители преимущественно были не крестьянами, а торговцами, и дети жили в довольно роскошных условиях по сравнению с условиями жизни на высокогорье. Пеналы были лучшего качества, как и блузы, и рубахи, и обувь, и зимние пальто. Дети не страдали ни от голода, ни от холода. Постоянные контакты с чужестранцами, нередкие в этой местности на перекрестке дорог, помогали им лучше осознать веяния наступившей эпохи, ее новые заботы, приносили знания о фермах высокогорья.
Но больше всего удивила Шарля с Матильдой впервые появившаяся в их карьере необходимость конкурировать с религиозной школой, которая занимала два помещения в городе. Одно из них пользовалось особой популярностью: частная школа Жанны д’Арк, обучающая детей не только из Аржанта, но и из всего округа. Ею руководили компетентные сестры из Эльзаса, вынужденные бежать оттуда во время войны и умудрившиеся основать одно из самых уважаемых заведений региона.
Для Шарля с Матильдой инструкции, полученные в Эколь Нормаль, были очевидны: уважение, но и дистанция. И потому в Ла-Рош они ввели обычай ежегодно 11 ноября сопровождать детей к могилам на кладбище, а затем отпускали их одних в церковь. Здесь это правило соблюдалось намного строже. Они представляли республиканскую школу и обязывались защищать ее честь, поэтому должны были отдавать ей все свои силы, в том числе и в субботу, и в воскресенье, вовлекая мальчиков в спортивные игры, а всех желающих девочек приглашая заниматься в театральном кружке или шитьем.
Преподаватели быстро поняли, насколько возрос объем их обязанностей, особенно Матильда, у которой на подготовительном курсе девочек было больше, чем мальчиков. Одна из них происходила из самой влиятельной семьи в городе. В конце первой недели, когда Матильда уже смогла выставить оценки, они пришлись не по вкусу уважаемым родителям, которые сочли их несправедливыми ввиду очевидных талантов их чада. Однажды вечером Матильде нанесла визит мама девочки и решительно выразила желание перевести своего ребенка в другую школу, если в этой ее не будут ценить по достоинству. Матильду это заявление застало врасплох, она не знала, как на это ответить, неумело оправдывалась и, считая себя виноватой, поделилась переживаниями с Шарлем.
— Что я могу сделать? — спрашивала она. — Мама пригрозила зачислить дочь в школу Жанны д’Арк.
— В этой ситуации ты можешь лишь оставаться беспристрастной и справедливой по отношению к остальным ученикам.
— А если мы потеряем ученицу, что нам скажет инспектор?
— Я объясню ему. Самое главное, нельзя позволять собой манипулировать, особенно родителям, способным влиять на общественное мнение в городе. Тщательно следи за словами на уроке нравственности по утрам.
Матильда стала плохо спать из-за происходящего. Она все откладывала проверку тетрадей, не зная, как разрешить дилемму. Шарль пришел ей на помощь. Оставаясь справедливыми в глазах других детей, они были строгими судьями, не делали никаких уступок. И последствия не заставили себя ждать: через неделю девочка, из-за которой поднялся шум, была переведена в учебное заведение Жанны д’Арк. Матильда, обрадовавшаяся поначалу, что приехала работать в этот маленький милый городок, сейчас слегла от переживаний.
— Ты воспринимаешь все слишком близко к сердцу, — упрекал ее Шарль.
— А ты сам как бы такое воспринимал?
— Главное — выполнять нашу работу как можно добросовестнее: остальное от нас не зависит.
— Легко сказать. Мне сейчас кажется, что я не справилась со своей задачей.
— Ну что ты! Мы просто даем объективные оценки, соответствующие уровню детской работы.
Сам он очень скрупулезно вел бухгалтерию кооператива в школьной тетради, четко разделяя школьные принадлежности и свои собственные. То же касалось и дров. Отдельно хранились дрова для класса и для их квартиры. Шарль не смог бы вынести обвинения в том, что пользовался чем-то, не принадлежащим ему. Так же он вел счета спортивной ассоциации, которую основал. Несмотря на все эти меры предосторожности, они все же потеряли еще одну ученицу, что вынудило инспектора прийти на урок к Матильде.
— Немного мягкости в отношениях совсем не повредит, — порекомендовал этот грозный мужчина, облаченный в строгий темный костюм-тройку, в конце своего посещения. — Вы еще молоды, необходимо учиться подстраиваться. Здесь живут не так, как в глухой деревеньке. Я уверен, вы сможете найти верные решения. Я вам полностью доверяю.
— Если бы я знала, что все так произойдет, — делилась с Шарлем Матильда, — то не уезжала бы из Ла-Роша.
— Не надо так переживать, все наладится, — успокаивал он.
Правда, сам он в этом не был так уверен. Ему казалось, что за ним ведется постоянное наблюдение, что все его поступки и жесты без конца анализируются. Несмотря на все усилия, он также совершил однажды ошибку, когда сопровождал учащихся после матча в кафе. Учитель — в кафе! Человек, ежеутренне обучающий их тлетворности действия алкоголя!
— Мы пили только лимонад, — отчитывался он встревоженному событием мэру.
— Это не имеет значения. Вы не должны водить своих учащихся в кафе, вам это прекрасно известно.
— Заверяю вас, больше это не повторится.
— Очень надеюсь. Это в ваших интересах.
Вследствие происходящего Шарль с Матильдой действительно стали чувствовать враждебность. Они мужественно встречали препятствия, но это сильно отражалось на их отношениях с учениками. Преподаватели должны быть всегда безупречны. Они прилагали к этому все усилия, как и многие другие, олицетворяя порядочность, единство, беспрекословное соблюдение правил.
Этой ночью Матье никак не удавалось уснуть, хотя лето и осень полностью оправдывали его ожидания: хорошая жатва и обильные виноградные лозы, впервые со времени затопления его имения по-настоящему излеченные от плесени и мучнистой росы. С той поры Роже Бартес успел высадить в землю здоровые саженцы, и болезни ушли с его собственных лоз и с соседских. Нет, совсем не денежные затруднения не давали Матье заснуть этой ночью 1 ноября 1954 года, было кое-что другое: лай собак, лай шакалов на дороге в Креа, необычный шум, и, так же как и он, никто не мог заснуть в Матидже.
Матье посмотрел на часы — было полпервого ночи. Рядом, как обычно, спала Марианна, а в соседней комнате — сыновья. Вечером, вернувшись из школы, они вместо занятий стали бегать по всему имению, а затем свалились от усталости и заснули.
Матье поднялся, подошел к окну и тихонько открыл его. Было еще не холодно: Матиджа медленно брела к зиме по дороге, залитой солнцем осени, без малейшего дождя, так не похожей на все предыдущие годы. В середине оранжереи оставалась зажженной лампа. Между ней и домом пробежала тень. Матье подумал, что тень принадлежала Хосину, которому тоже, как и хозяину, не спалось этой странной ночью, полной необычных звуков, звонкого эха, шепота ветра.
Матье вернулся в постель, ненадолго вздремнул, оставаясь в полусознании — что-то не давало ему позволить сну овладеть телом. Через некоторое время он услышал взрывы в направлении Блида. Матье поспешно вскочил, подбежал к окну и заметил отблески огромного пламени в стороне Буфарика. Он поспешно оделся и вышел под мерцающее звездами небо. К нему приблизилась тень — Хосин, как и Матье, заметивший ночное зарево.
— Это плохой знак, — сказал Хосин. — Что-то происходит.
— Что, по-твоему, может происходить?
— Что-то нехорошее, — повторил Хосин.
Феллахи тоже проснулись и собирались вокруг них. Хосин велел им возвращаться в постели.
— Что же это такое? — не унимался Матье.
В тот момент, когда они как раз обернулись в противоположную сторону, к имению шурина, Роже Бартеса, они также заметили пламя, уже не такое высокое, будто горел стог сена.
— Подожди здесь, — сказал Матье Хосину. — Смотри за домом. Я пойду к Роже.
Он сел в машину, скорее влекомый любопытством, чем встревоженный, и приехал к шурину, как раз когда тот заканчивал гасить пламя. Ничего страшного не произошло — только излишки соломы, которые он не занес в сарай, сгорели.
— Я будто бы слышал взрыв со стороны Блида, — сообщил Матье. — Там тоже что-то горит.
— Да, — подтвердил Роже, — я тоже видел.
И добавил:
— Я все думаю, кто мог тут поджечь солому. Было бы это днем — я бы еще понял: от солнца через осколок стекла, от окурка это еще могло бы произойти случайно, но среди ночи?
Они поразмыслили немного, а затем Матье подумал о Марианне и детях и отправился в сторону Аб Дая. Вдали пожар достигал уже неба, от земли до небес стояла туча густого дыма. Казалось, этой ночью вся Матиджа была на ногах, будто происходили невероятные события, которых все давно боялись.
Вернувшись к себе, Матье присел на стул перед домом, с заряженным ружьем, в сопровождении Хосина. Они сторожили дом до двух ночи, время от времени глядя на все не затухающее пламя вдали.
— Как плохо, — много раз повторял Хосин опечаленно.
— Если ты что-то знаешь, — сердито говорил Матье, — лучше расскажи.
— Это приходит с гор. Несколько дней назад в мешке для муки я нашел патроны.
— Патроны?
— Да, патроны.
— Здесь, в моем доме?! — вскричал Матье.
— Я уволил его тут же, хозяин.
— Но кто это был?
— Сын Булауда. Он пришел с гор, из Креа, ты знаешь его.
Да, Матье помнил о поездках в Атлас, об узеньких дорожках в кедровых чащах, об изолированном городишке.
— Что он собирался делать со своими патронами?
— Он их нес.
— Кому?
— Я не знаю, — произнес Хосин. — Я только знаю, что перевозится много патронов.
— И ты не сообщил мне!
— Я же отрезал больную ветку.
— Следовало все же мне рассказать.
Хосин не отвечал. Упреки Матье его всегда глубоко затрагивали. И сейчас он обижался и упрямо молчал, что еще больше выводило Матье из себя.
— Я пошел спать, — сказал он. — До завтра.
Он вернулся в кровать, но сон по-прежнему не шел. Происшествия этой ночи не предвещали ничего хорошего. Если «Депеш Алжерьен» предвидела наказание для бандитов, грабящих автомобили на границе с Тунисом несколькими днями ранее, то «Алжир Републикан» уже несколько раз совершал попытки устроить политические заварушки. Матье знал, что со дня на день должен вспыхнуть подпольный бунт, подобный происшедшему в Алжире в 1930 году после убийства полковника Батистини. Он не думал, что это случится 1 ноября 1954 года, но был начеку. Как, например, этой ночью, когда он прислушивался к каждому шороху с широко раскрытыми глазами.
Матье поднялся до рассвета и отправился в Креа за новостями. Говорили, что в Алжире взорвались бомбы, одна казарма в окрестностях Блида подверглась нападению, а в Буфарике сгорел кооператив, как и склад в Баба-Али. Матье возвращался весьма встревоженным. Он застал Роже с Марианной за серьезной беседой, и рассказал им, что удалось узнать. Они не соглашались поверить в восстание. Эти события были совпадением. Они не знали ни одного араба, способного выстрелить в европейца и тем более подложить бомбу. Матье не стал настаивать.
Однако в течение всего дня новости приходили безостановочно: были раздроблены два столба линии электропередачи между Блидой и Алжиром, попытались взорвать мост над вади Эль Терро, разжечь пожар на пробковом складе возле Лабы. Марианна и Роже Бартес начали всерьез задумываться над словами Матье. Представление о происходящем они получили со страниц «Ла Депеш» следующим утром: в Батне и Кенчеле были убиты французские солдаты, в Мадриде, а также в Оресе и Кабиле были взорваны бомбы. Самым невероятным было сообщение об убийстве двух французских учителей, четы Моннеро, испещренных снарядами в ущелье Тигханимин.
— Не могу в это поверить, — сказал Роже Бартес.
— Хосин мне признался, что уволил сына Булауда, потому что он переносил патроны, — сообщил ему Матье.
— У них нет оружия, — уверенно произнес Роже.
— Но однажды они его достанут.
— Это невозможно.
— Ну зато уж точно возможно поджечь в твоем доме кучу соломы посреди ночи.
— Это так, но достаточно привести войска, и все они в страхе разбегутся, как насекомые.
— Может быть, — с сомнением проговорил Матье, — все может быть.
Он в это не верил, но не хотел пугать Марианну и подошедших детей. В глубине души он все же знал с 1930 года, что однажды придется защищать эту землю от тех, кто занял ее раньше французов.
В феврале было так холодно, что Дордонь замерзла до самого порта Аржанта. Лед был не очень толстым, но самые отчаянные ребятишки отваживались скользить по нему на противоположный берег. Каждое утро, вставая на рассвете, Шарль находил во дворе мертвых птиц: синиц, воробьев, а еще дроздов, не выдержавших наступивших арктических холодов. Он всегда любил рано просыпаться — чтобы включить печи и насладиться одиночеством, тишиной пустынного класса, готовиться к наступающему дню, а также размышлять об очень ослабевшем после последнего Рождества и сильно тревожащем его отце. Во время работы он еще успевал подумать о своих еще спящих детях, о Матильде, которая должна была их разбудить, и спрашивал себя, долго ли ему удастся видеть возле себя всех тех, кого он любит, и наслаждаться этими бесценными утренними часами в школе, не терзаясь воспоминаниями об ушедших близких. Он знал, что такое время близилось. Франсуа, так много сделавший для него любящий отец, человек, любимый им больше всех на свете, без сомнения, не сможет пережить этот год, начавшийся сильными ветрами и снегом. При этой мысли запахи печи, меловой пыли, налитого в чернильницы чернила приобретали для Шарля совсем другое значение. «Ему так плохо из-за холода», — говорил он себе, но еще боялся, что эти суровые месяцы укорачивают срок жизни отцу с матерью, после всех лет их тяжкого труда, и расплата уже не за горами.
Зато в школе, напротив, дела наладились. Жители Аржанта подвергли Матильду и Шарля своему суровому суду и приняли их в свой круг. Год на год не приходился, и соотношение между уходом из школы и переходом из других школ менялось. Супруги Бартелеми были на хорошем счету. Инспектор объявил Шарлю о своем следующем визите и перспективе возможного повышения. Со временем, может быть, он не будет навещать их так часто. Это было сделано не наперекор Шарлю, который чувствовал себя таким счастливым в этой изоляции в снегу и холоде, ведь теперь он сможет посвятить себя самообразованию, работе со счетами в различных ассоциациях, подготовке уроков, чтению газет, которые здесь достать будет легче, чем в Ла-Роше.
Один из коллег настойчиво советовал ему вступить в социалистическую партию, но Шарль отказался. Ги Молле, которому сулили предводительство в Совете, Шарль предпочитал Мендеса Франса, политической смелостью которого не переставал восхищаться после Женевского соглашения, положившего конец войне в Индокитае. Он также ценил талант Эдгара Фора, когда тот, оказавшись в меньшинстве, спровоцировал перевыборы 1955 года. Люди были симпатичны Шарлю даже больше, чем режимы. И его печалила война в Алжире из-за дядюшки Матье и его семьи, а не из-за судьбы земли, которая, по его мнению, должна была возвратиться к своим коренным обитателям.
Шарль иногда подумывал стать активным членом радикальной партии, которая исповедовала бы ценности, созвучные его морали, и которая когда-то сделала школьное образование общеобязательным. Он считал себя еще слишком молодым, но эта идея была ему по душе. Шарль мечтал присоединиться к партии, но тогда пришлось бы меньше времени посвящать ученикам, и решение все откладывалось. А еще у него росли собственные дети, которые тоже требовали много внимания. Пьер, занимавшийся сейчас в обычной школе, во втором классе, следующей осенью собирался перейти в колледж. Он был способным, даже очень способным учеником, ему сулили большое будущее. Жак в семь лет ходил еще в мамин класс, но переходил сразу во второй класс начальной школы в следующем сентябре. У него не было таких блестящих данных для учебы, как у брата, ему не хватало Ла-Роша, деревенских и лесных пейзажей, и город был ему не по душе.
Была среда. На улице стоял все такой же холод. За ночь чернила замерзли в чернильницах. Но, к счастью, было только семь часов, еще достаточно времени, чтобы разморозить их к приходу детей. Он искал в книге приготовленный на сегодня урок нравственности, вновь думая об отце. Шарль остановился на тридцатой странице, текст которой больше всего волновал его из года в год. Там рассказывалось про старика, который ел в одиночестве, вдали от семейного стола, из миски. Ребенок из этой крестьянской семьи был поражен и не понимал, почему так происходило. Однажды отец застал его вырезающим что-то из дерева ножом и поинтересовался, что тот делает. Ребенок сказал, что он делает миску для тех времен, когда его собственный отец тоже состарится. В тот же вечер отец пригласил праотца за стол со всеми и дал ему тарелку, как и всем членам семьи.
Уже два или три года этот старик в воображении Шарля имел лицо его отца. Франсуа не то чтобы ел вдали от семейного стола из деревянной миски, но у него был такой же безропотный взгляд, иногда та же печаль в глубине глаз.
Шарлю нравился этот урок потому, что он нес на себе отпечаток щедрой философии, где доброта, уважение к ближнему были продемонстрированы в трогательных картинах, производивших сильное впечатление на учеников. Он знал, что их податливые умы навсегда сохранят впечатление от этого рассказа. Накануне он был счастлив, глядя, как расцветали их лица, когда они слушали историю о бедняге-осле с огромным грузом на спине, который старался не задавить жабу в колее дороги. Шарль читал облегчение в их глазах, когда повозка наконец проехала мимо, а затем огорчение на лицах, когда осел свалился от усталости через несколько шагов. И каждое утро первую радость Шарлю доставляло чтение таких текстов, подобранных специально, чтобы растрогать детей, дать им осознать себя в этой окружающей их естественной среде, полной страдающих и нуждающихся в помощи.
Так было и в это утро, когда он окончил чтение к 9.15 утра, но не был наедине со своими учениками. Инспектор приехал ровно в девять, к великому удивлению Шарля, полагавшего, что на дорогах пробки. Инспектор, низенький мужчина в очках и с бородкой, был небезызвестен Шарлю по первому году работы здесь, когда у них с Матильдой возникли сложности. Он объяснил, что приехал вчера вечером и провел ночь в отеле «Сен-Жак», а затем пригласил его продолжать занятия. Сам же инспектор уселся за одну из парт.
— Я не буду вас прерывать. Продолжайте, будто меня здесь нет.
Шарлю удалось привлечь детское внимание, несмотря на то что учеников сильно отвлекало присутствие такого сомнительного персонажа на занятии. Затем учитель объявил диктант — отрывок из Эжена Фромантена и отворил одну створку доски, где для старших учеников, собирающихся сдавать выпускные экзамены, сегодня была подготовлена особо сложная задача:
«Рабочий зарабатывает 9 франков в неделю и работает 300 дней в году, но теряет 3/25 своего времени в кабаках и выкладывает за алкогольные напитки 32/85 своего заработка. Вычислите, каков его годовой заработок и сколько он тратит на алкоголь».
Дроби были самой сложной частью программы, и Шарль знал, что не многим задача придется по силам. Он заставил себя быстро напомнить учащимся о правилах, изученных на предыдущих занятиях, но понятия не имел, каким будет конечный результат.
Часом позже он с удивлением отметил, что больше половины учащихся старшего класса смогли дать ответ на оба вопроса. И только потому, что в тот день они поняли: судьба их учителя зависит от них, они приложили к решению необыкновенные усилия. Шарль был польщен, он чувствовал такое удовлетворение, которое во много раз превзошло даже похвалы инспектора, полученные им в полдень того же дня.
— Вы отличный учитель, — говорил инспектор. — И заслуживаете большего. Знаете ли вы, что после отбора, основанного на моем докладе и моих оценках, вы могли бы стать профессором колледжа?
— Мне это известно, господин инспектор, но мне нравится то, чем я занимаюсь. Эти дети приносят мне вдохновение. А к тому же мне нравятся начальные классы, вся их суть, все предметы, изучаемые в них.
— Это означает, что вы отказались бы от должности в колледже?
— Вероятнее всего, да, месье.
— Это нечто незаурядное.
— Может, и так, — возразил Шарль, — но я не знаю, как смогу жить без этих детей.
— Мы еще вернемся к этому разговору. Не забывайте, что вы находитесь на службе у Национального министерства образования и ваша роль не ограничивается начальной школой.
— Я помню об этом, господин инспектор.
Инспектор ушел, немного смущенный, но заинтригованный. Шарль вернулся в класс, который оставил под надзором старшего, пока сам беседовал с инспектором в нижних комнатах. На всех обращенных к нему лицах читалось беспокойство, будто дети не были уверены, что показали себя с лучшей стороны.
— Все прошло очень хорошо, — обратился к ним Шарль. — Я вам очень благодарен.
Он никогда не сможет забыть улыбки, засиявшие в тот момент на лицах всех детей, от самых больших до самых маленьких.
Никто не помнил подобных холодов на высокогорье. При этом январь был еще не особо суровым, со снежком, но без сильных морозов. Затем за несколько дней температура упала до минус тридцати. На улице все заледенело, было сковано слоем льда, включая деревья, хруст которых по ночам напоминал раскаты ружейных выстрелов. В Пюльубьере дров хватало сполна, но вот воды было недостаточно, особенно чтобы напоить животных. Эдмон весь день рубил лед, ему помогала Одилия, в то время как Алоиза и Франсуа оставались у огня, ожидая тепла.
К тому же Франсуа не мог им помочь, даже если бы холода были не такими суровыми. После сердечного приступа врачи запретили ему всяческие нагрузки. Алоиза видела, как он в отчаянии бродил по дому или из дому в сарай, и тщетно искала для него слова надежды.
— Скоро придут погожие деньки, — говорила она, — имей немного терпения; тебе можно будет выходить гулять, и дни уже не покажутся такими невыносимо долгими.
Он не отвечал, погруженный в пугающее Алоизу молчание. Меньше чем за год Франсуа значительно изменился. Даже взгляд стал совсем другим, будто стеклянным. Казалось, что глаза глубже ушли в орбиты, а сам Франсуа выглядел таким хрупким, что Алоиза не могла смотреть на него без боли. Она тоже сильно изменилась, глядя, как увядает этот мужчина, который когда-то был таким сильным и так много и неустанно работал. Она не могла вынести призыва о помощи, иногда возникающего в его глазах. Муж был для нее глубокой раной. Она знала, что жить ему оставалось недолго, и говорила себе, что не сможет оставаться на этом свете без него. Франсуа никогда не жаловался, и Алоиза не знала, испытывает ли он страдания. Но вряд ли, она никогда не замечала этого, а может, он просто умело скрывал. Его страдания были скорее духовными — ощущение близости конца земного пути. Она ждала его слов, а их все не было и, безусловно, никогда не будет. И потому она говорила, брала на себя его роль, делала то, что раньше, когда ей было необходимо, выполнял он.
Она говорила с ним об их жизни, особенно о самом ее начале, когда Алоиза только приехала в Пюльубьер, вспоминала их свадьбу в Сен-Винсене, их занятия в военное время, когда они были на фронте, о рождении детей, о возвращении их в школу, об их разорванной одежде после драки с учениками религиозной школы, и иногда ей удавалось вызвать у него улыбку. Женщина также рассказывала мужу о настоящем, о сильных холодах, сковавших Коррез и Тюль, о Шарле и его новом рабочем месте в Аржента, где, возможно, Дордонь также покрылась льдом, о Луизе, которая однажды вернется из Яунде. Они очень скучали по дочери. Франсуа закрывал глаза каждый раз, когда Алоиза говорила о ее возвращении, будто эта разлука невыносимо терзала его.
Температура воздуха на улице вынуждала их прижиматься друг к другу, переживать эти казавшиеся последними дни рядом. Действительно, в начале января Франсуа снова занемог, и его пришлось на две недели госпитализировать. Потом недомогания случались все чаще, хоть иногда Франсуа удавалось скрыть, когда он чувствовал слабость. Что она могла сделать, кроме того, чтобы быть подле него, совсем рядом, давать ему почувствовать, как ей хотелось последовать за ним в другую жизнь, чтобы продолжать быть вместе там, где-то очень далеко, вероятно, но все же вдвоем, вести такое же существование, как здесь, на земле.
22 февраля во второй половине дня Франсуа показался Алоизе более отстраненным, чем обычно, он будто отдалялся, уходил куда-то. Ему раньше, чем обычно, захотелось спать, у него не было сил, чтобы поесть. Она отвела его в спальню и долго сидела рядом на кровати. Франсуа выглядел очень спокойным, ничем не обеспокоенным.
— Я помогу Одилии помыть посуду и сразу вернусь к тебе, — сказала Алоиза.
Он протянул ей правую руку, попросил дотронуться до него. Она крепко сжала его ладонь, а потом осторожно положила на кровать.
— Хочешь, чтобы я осталась? — спросила Алоиза.
— Нет, иди, — сказал он ей сонным голосом.
Она замешкалась, затем прошла в кухню, полная предчувствий, звавших ее поторопиться. Потом вернулась в комнату, где уже уснул Франсуа. Она прилегла, прислушалась к его ровному дыханию и тоже уснула.
В шесть утра ее разбудило внезапное ощущение холода рядом. Она открыла глаза, дотронулась до руки Франсуа — она была ледяной. Алоиза звала мужа, но он не отвечал. Она трясла его, но он никак не реагировал. Дыхание прекратилось. Он оставил ее, этот человек, словно солнце, освещавший ее жизнь, деливший с ней радость и горе, отдающий ей все лучшее, что у него было. Беззвучно рыдая, Алоиза восстанавливала перед глазами картину его возвращения с войны, с одержимым взглядом спрашивающего себя: «Откуда я пришел?» И воспоминания о страданиях тех времен мучили ее больше всего в то утро, воспоминания о страданиях, подорвавших сердце ее храброго мужа, чей окончательный уход пробудил в памяти Алоизы видение синей шинели, исчезающей за поворотом дороги, за деревьями любимого ею леса.
Она долго лежала, прижавшись к нему, не решаясь оповестить детей. Изо всех сил вцепившись в безжизненное тело, будто желая удержать возле себя, она чувствовала, как изнутри поднимается в ней волна отчаяния, готовая вновь накрыть ее с головой. Алоиза понимала. Она была согласна. Она не могла жить без него. Ей не хватало на это сил.
Наступившее утро она прожила с ощущением какой-то пустоты, предвестницы боли. Дети много суетились вокруг Алоизы, но она не очень понимала, почему. С ней говорила Одилия, а потом Шарль, и еще, как ей казалось, Луиза, которая на самом деле находилась в Африке. Все это длилось очень долго. Земля слишком замерзла, и не было возможности похоронить Франсуа. Нужно было ждать неделю до процедуры его захоронения в Сен-Винсене. Холода прошли, но падал снег. Как ни странно, в этот день к Алоизе ненадолго вернулась ясность сознания.
Но пришел вечер, а с ним вернулось отчаяние и перед глазами сгустилась уже знакомая непроницаемая дымка. Среди ночи Алоиза поднялась, беззвучно оделась и вышла в мерцающую звездами ночь. Шел легкий снежок. Она направилась в сторону Сен-Винсена ровным решительным шагом, немного проваливаясь в свежие сугробы. Через час она уже была на кладбище Сен-Винсена, открыла решетку, направилась к могиле Франсуа и заговорила с ним. Снег падал уже обильнее. Ей казалось, что могила нуждалась в защите, что Франсуа, наверно, замерз. Женщина медленно легла на серый мрамор и больше не двигалась.
В Аб Дая Матье с каждым днем охватывало все большее беспокойство, потому что ему не удалось попасть на похороны Франсуа и Алоизы, и он очень огорчался из-за этого. Даже через месяц он никак не мог свыкнуться с мыслью, что его брата и Алоизы больше нет. Матье еще помнил первый день 1900 года, когда они бок о бок с Франсуа искали признаки нового мира; помнил белые дни Рождества в Праделе и Пюльубьере; вспоминал, как они находили друг друга после войны, на фронте, и ему казалось, что без Франсуа его жизнь уже никогда не будет такой счастливой, как прежде.
К тому же в Алжире все менялось: с апреля 1955 года Жак Сустрель объявил чрезвычайное положение в стране и сверг правительство, незадолго до этого назначенное Мендесом Франсом. Французские войска были задействованы в миротворческих действиях, встретивших довольно сильный отпор, особенно в Оресе и Кабуле. «Эко д’Алже» и «Ла Депеш» вели регулярные подсчеты количества гранат и бомб, сброшенных на кафетерии и улицы городов.
В Матидже французская армия сражалась не против каких-то вооруженных группировок, как везде в округе. Восстание имело более скрытый вид: обрезанные телеграфные провода и перекрытые пути, и тех, кто тайно содействовал Национальному фронту освобождения, даже окрестили «феллахами». Они также организовывали поджоги в домах и подвергали репрессиям мусульман, хранивших верность и преданность европейцам. Это был самый эффективный способ, найденный Национальной освободительной армией, чтобы продемонстрировать людям, что делают с теми, кто содействует вражескому лагерю. Национальная освободительная армия нападала на всех, кто носил французскую государственную военную форму: на сельских полицейских, на жандармов и само собой на солдат.
Матье не раз сходился в оживленном споре с Роже Бартесом, братом своей жены.
— Надо защищаться, — отчеканивал Роже.
— Вспомни, что произошло в Филипвиле в прошлом году: сто двадцать три европейца были вырезаны арабами, — отвечал Матье. — Вот как начинаются насильственные действия. Одно влечет за собой другое, и потом уже ничего нельзя остановить.
Однажды, когда они спорили больше часа, Роже пришел в ярость:
— Значит, нужно позволить им перерезать нам глотки!
— Конечно же нет. Ты ведь знаешь, что прибыло подкрепление. Армия найдет источник бунта, я в этом уверен.
— Не с помощью пушечных выстрелов по воробьям. Как, по-твоему, танки доберутся сюда, в самый конец шауйа[9], в Орес?
— Но ведь необходимо что-то предпринимать, разве нет? Хорошо высказываться против Ги Молле и топтать цветы, возлагаемые им на памятники мертвым, но это не решит проблемы.
— 6 февраля европейцы выступали не против него, а против поста Мендеса Франса в его правительстве. После Туниса и Индокитая придет черед Алжира. Знаешь, как колонисты называют между собой Мендеса Франса? Бен Суссан — старьевщик.
Матье вздохнул и отвечал голосом, который хотел выдать за спокойный, но который был скорее слабым:
— Необходимо пытаться интегрироваться в местную жизнь, а не воевать. Сам же знаешь, что все феллахи под угрозой расправы жандармов будут собирать вооруженные отряды.
— Интегрироваться! — Роже ухмыльнулся. — Ты думаешь, что можно стать одним из арабов?
— Интегрироваться не значит ассимилироваться. Лично я доверяю Ги Молле. Он объявил в палате 16 февраля, что «нельзя позволять восьми миллионам мусульман диктовать свой закон полутора миллионам европейцев».
— Ты еще будешь жалеть об этом. Социалисты потеряли Тунис и Индокитай. Алжир им тоже не покорится.
— Я не о социалистах говорю. О радикалах.
— Да, можно и так сказать, — согласился Роже. — Это одно и то же.
Матье не возражал. Его утомили напрасные споры, противопоставляющие его брату Марианны, хотя до этого они отлично ладили. В действительности Матье не думал, что его земли находятся под угрозой. Он был уверен, что французская армия, которой он полностью доверял, положит конец восстаниям. Больше всего он беспокоился о семье. Он должен был все время быть начеку, не удаляться далеко от имения, чтобы не подвергать опасности своих близких.
Заканчивался март, и в Матидже поднялся ветер, приносящий с собой весеннее тепло. Хосин вел себя странно. Он попросил у Матье оружие, и тот дал ему ружье, таким образом проявляя свое доверие. Они оба остерегались феллахов. Несмотря на запрет Матье, в трущобах среди них все время появлялись и таинственно исчезали новые лица. Матье запрещал сыновьям, которым было уже по пятнадцать лет, одним далеко отходить от имения.
8 марта наступила ночь, полная шепота и странного шума, приносимого ветром. Кипарисы начали петь. Матье поставил кресло возле окна и наблюдал, зондируя ночь, за движущимися тенями арабов, двором, трущобами. В два часа ночи он заметил, как Хосин ходит вокруг дома с ружьем на ремне. Через десять минут Матье понял, что не видел, как он вновь появился. Матье еще немного подождал, затем взял свое ружье, спустился во двор и пошел вправо по направлению к виноградникам.
Дул сильный ветер с Атласа. Было невозможно услышать ничего, кроме его порывов, сгибающих ветви кипарисов. Луны не было видно. Матье шел вперед, согнувшись, сжимая под плечом приклад ружья, сильно давящий на его единственную руку, и знал, что не сможет быстро воспользоваться им, если вдруг возникнет необходимость.
Он на миг остановился, затем медленно пошел дальше и натолкнулся на что-то. Едва не упав, он оттолкнул препятствие ногой и понял, что это чье-то тело. Матье встал на колени, узнал ружье и понял, что это мог быть только Хосин. Матье заговорил с ним, но Хосин не отвечал. Матье попытался нести его к дому, но у него не получалось. Тогда он вернулся, разбудил сыновей и с ними уже вернулся к этому месту, с лампой в руках. Конечно, это был Хосин. Ему перерезали горло. Матье с сыновьями отнесли его в дом и попытались скрыть от жены Хосина то, что произошло, но обеспокоенная его отсутствием Неджма прибежала и подняла свой обычный визг. Марианна с трудом заставила ее замолчать. Встревоженные криками феллахи зажгли лампы в трущобах. Матье отправил их спать, когда они подошли с вопросами, затем поставил своего сына Виктора с оружием Хосина перед домом. Около правой ноги Хосина отпечатался след клейма с тремя буквами ФНО (Фронт национального освобождения).
На следующее утро, после ночи в карауле и тревоги, Матье пошел за советом к Роже Бартесу.
— Теперь ты понял? — спросил Роже. — Понимаешь теперь, в каком мы находимся положении?
Матье только что осознал, что на этой прекрасной земле наступил сейчас критический момент. С этого дня он прогнал феллахов, оставив только две семьи, давно работавшие в его имении. Остальные умоляли его не прогонять их, но Матье не уступил. Он выдал оружие сыновьям и защитил вход в дом колючей проволокой. Теперь он знал: чтобы остаться на этой земле, нужно сражаться и проливать кровь.
Через одиннадцать лет после окончания войны Люси оценила, как много было приложено усилий к восстановлению Германии. Даже в самых разрушенных городах исчезли следы бомбардировок союзников. Женщина имела возможность еще больше в этом убедиться, сравнивая пейзажи с представшими перед ней во время путешествия с Гансом много лет назад, когда она видела Германию разрушенной. Теперь же, весной 1956 года, это была вновь родившаяся страна, особенно в «американском» секторе, протянувшемся от Мюнхена на юг до Кельна. На севере находилась «английская» зона, на западе — «французская», на востоке — Демократическая республика под контролем русских.
Было очень сложно попасть из Западной Германии в Восточную. Но Люси нужно было именно туда, поскольку последнее письмо Ганса, полученное больше года назад, содержало берлинский адрес: 84, аллея Сталина. Люси ждала визы во Франкфурте, в гостинице на Берлинштрассе, за церковью Полскирхе. Она очень любила этот город, поскольку Ян получал здесь университетское образование. Они с Гансом навещали его летом, когда Люси сопровождала Ганса в Германию. Ей также нравился холмистый регион Хессе, напоминавший пейзажи ее родного высокогорья, замок Буассьер, где она проводила четыре месяца в году, терзаемая тревогой за сына, казалось, исчезнувшего бесследно.
Люси долго не решалась отправиться на его поиски. Ей стало казаться, что у нее такая судьба — быть разлученной со своими детьми. А потом она думала об Элизе, вновь обретенной после долгих лет расставания, и надежда вновь возвращалась к ней. Сегодня Гансу исполнялось двадцать пять, и он не мог исчезнуть. В любом случае ей казалась невыносимой мысль о потере еще и сына, ведь Ян уже ушел навсегда.
Как только виза была получена, Люси села на утренний поезд, направлявшийся к западному сектору Берлина, и прибыла туда в полдень. Все центральные здания были новыми, между ними — красивые зеленые насаждения, особенно в квартале, куда они попали, неподалеку от «русского» сектора и парка Тьергартен. В Берлине царила странная атмосфера подозрительности и недоверия. Западный и советский блоки стояли лицом к лицу, и по улицам курсировали вооруженные солдаты, полиция, много настороженных людей в униформе. Люси казалось, что даже за ней наблюдают. Ей было известно о происшедших здесь после окончания войны событиях: о блокаде Берлина, который «западники» захватили при помощи воздушного моста, о провозглашении на востоке Демократической республики с 1949 года, народном восстании в июле 1953 года и ужасных репрессиях, спровоцировавших массовые переселения в Западную Германию.
Ганс же прошел обратный путь. Она знала его мотивы, но отказывалась верить, что он не образумится. Люси направилась пешком к пограничному посту, расположенному между Рейхстагом и Фридрихштрассе. Там, несмотря на необходимые бумаги и визу, соответствовавшие всем требованиям, она вынуждена была ждать два часа разрешения пройти на другую сторону, предварительно ответив на ряд вопросов о причине, толкавшей ее на переход восточной границы. Наконец Люси позволили пройти, и она направилась вдоль широкой улицы, окруженной огромными зданиями, такими зловещими и не похожими на здания Западного Берлина. Она не прошла и двухсот метров, как подошли двое полицейских, взяли ее за руки и вынудили сесть в большую черную машину, не дав ей ни времени, ни возможности защититься.
— Куда вы меня везете? — спрашивала она.
Но никто не отвечал. Машина около четверти часа ехала на юго-восток и остановилась перед многоэтажным зданием на берегу Шарле. Полицейские вытащили Люси из машины и повели по бесконечному коридору, завели в лифт с десятком мужчин в форме, и Люси даже не знала, были ли это солдаты или полицейские. Затем ее заставили ждать в маленьком кабинете, не давая при этом никаких объяснений. Ей было страшно, она боялась, что впуталась в дело, которое может плохо закончиться. Люси много читала в газетах о том, что касалось Восточной Германии, и сейчас боялась, что ее засудят — а она так и не узнает за что — и бросят в тюрьму.
И потому женщина почувствовала необыкновенное облегчение, когда перед ней появился Ганс. Он почти не изменился, если не считать двух морщинок в углах губ и некоторой скованности движений. Она хотела поцеловать его, стиснуть в объятиях, но он остановил ее руку и зло спросил:
— Зачем ты сюда приехала?
— Я приехала увидеть тебя, Ганс, потому что уже два года от тебя нет никаких известий.
— Какое ты имела право?
— Ты мой сын.
— И что же? Это дает тебе право выслеживать меня, искать мое жилье?
У Люси подкосились ноги, она упала на кресло, стоявшее за спиной, и пробормотала:
— Я не преследую тебя. Я просто хотела узнать, все ли у тебя в порядке.
— Мне неудобно твое присутствие в этом месте. Тебе не следовало приезжать. Это может губительно повлиять на мою карьеру.
— Твою карьеру?
— Да. Я не имею права поддерживать никаких отношений с западным миром. Я обязался. Ты должна уехать и никогда больше не возвращаться. В любом случае ты и не сможешь. Я приму необходимые меры.
Люси была ошеломлена. Она прошептала, всхлипывая:
— Ганс, ты ли это? Точно ли это ты?
— Естественно, я. Ты разве не узнаешь меня?
— Нет, — сказала она. — Совсем не узнаю.
— Это из-за того, что я выбрал приоритеты, отличные от твоих. Моя жизнь изменилась. Она стала такой, о которой я всегда мечтал.
— Твой отец… — начала было Люси.
— Нет! Перестань! Не говори мне об отце. Он хотел примирить непримиримое. И потому он мертв. Я же знаю, чего хочу. Я отомщу тем, кто умертвил его.
— Уже слишком поздно, Ганс.
— Нет, еще не слишком поздно. Это прогнившая структура западного мира позволила нацизму разрастись. Такого больше не случится. В Европе рождается новый мир. Я выбрал его для себя, но не ты. Твоим он никогда не станет.
— Как ты можешь говорить такие вещи?
— Ты сама прекрасно знаешь. Я скажу, чтобы тебя провели.
— Нет, подожди, пожалуйста.
Люси больше не знала, что сказать, и пыталась задержать сына словами, но чувствовала, что они бесполезны:
— Будешь ли ты мне писать хоть иногда?
— Нет.
— Есть ли у тебя жена, дети?
— Это тебя не касается.
Последние его слова совсем опустошили ее. Женщина поднялась на ватные ноги и смиренно попросила:
— Позволь мне обнять тебя перед тем, как уйти.
Она подождала минуту и была вынуждена сесть, поскольку ноги больше не слушались. Появились те же полицейские, которые арестовали ее, и кивком головы пригласили следовать за ними. Она машинально подчинилась, даже не осознавая, что один из них, когда они спустились на первый этаж, успел ее сфотографировать.
По дороге назад Люси не видела ничего вокруг себя. Перед глазами стоял только Ганс, говоривший роковые слова. Сознание вернулось к ней только на западной стороне. Она не знала, не во сне ли все произошло. Сильнее всего было не разочарование и не горечь, а поселившийся в ней теперь страх. У нее оставалось только одно желание: убежать из этого мира, из этого города, несмотря на все его красивые пруды и огромные сады, возвратиться на улицу Суффрен, в замок Буассьер, где больше ничто не напомнит ей о Германии.
Оказывая партизанам французского Алжира моральную и физическую поддержку, Матье Бартелеми и Роже Бартес 13 мая 1958 года находились в Алжире и распевали «Марсельезу» возле памятника погибшим. За два года армии удалось изменить ситуацию к лучшему: уменьшилось количество покушений, и военные сборы проходили ежедневно, так что теперь уже пять тысяч харка[10] служили во вспомогательных войсках французской армии. Кроме того, со времени бомбардировки Сакьет-Сиди-Юсефа Армия национального освобождения была полностью отрезана от своих баз в Тунисе.
Матье и Роже все же не верили в стабильность ситуации, так как полагали, что в парижских политических кругах и министерских кабинетах царило опасное неведение сути проблемы. Президент Коти не знал, чью сторону выбрать. Пользуясь его бессилием, ассоциации алжирцев взяли дело в свои руки, желая показать Парижу, какому направлению следует отдать предпочтение: и речи быть не могло, чтобы провозгласить Пфимлина президентом палаты Советов, поскольку партизаны французского Алжира считали его поборником освобождения, а это грозило полным поражением, подобным происшедшему в Индокитае.
После убийства Хосина Матье больше не доверял армии. К тому же люди, благосклонно относящиеся к идее французского Алжира, были отозваны в столицу: Сустрель, Робер Лакост и многие другие — они, будучи вовлечены в дело, отлично понимали ситуацию и умело руководили ею. Матье без колебаний отправился на машине в компании Роже Бартеса в Алжир по призыву Ассоциации защиты арабов, в которой они состояли уже более двух лет. Матье оставил Виктора и Мартина охранять имение — в свои семнадцать они уже были способны постоять за себя.
В это полуденное время их собралось в Алжире больше сотни тысяч, чтобы высказать свое недовольство Национальному фронту освобождения, недавно приговорившему к смерти трех молодых солдат-призывников, и высказаться против возможного командования Пьера Пфимлина в Париже. В восемнадцать тридцать, когда представители власти ушли от памятника погибшим, Матье и Роже оказались захвачены неистовой толпой, и этот водоворот отнес их к площади правительства страны, охраняемой жандармами Республиканской кампании по безопасности.
Площадь была черной от большого количества людей. Будто все манифестанты хлынули сюда по какому-то приказу. Над этой суматохой раздавались крики, сменяющиеся политическими песнями: «Да здравствует Салан!», «Армия с нами!», «Французский Алжир!» Толпа разлучила Матье и Роже. Матье пытался выбраться из толпы, сжавшей его в тридцати метрах от решетчатой ограды правительства, и в этот момент перед ним взорвалась первая слезоточивая граната. Она спровоцировала волну отступления, но это только усилило ярость демонстрантов. В следующий момент Роже ощутил, как его относит к ограде, а на толпу падали все новые гранаты, не оказывающие особого эффекта на бунтовщиков. Жандармы Республиканской кампании по безопасности слабо сопротивлялись. Охрана быстро уступила напору, без единого выстрела. Тогда толпа с криками бросилась к ступеням и проникла в середину здания, разбив стеклянные двери.
Матье следовал за толпой, даже не задумываясь над своими действиями. В коридоре он видел, как его протащили мимо генерала Массю, охраняемого четырьмя солдатами в костюмах парашютистов. Кто-то рядом показал ему голлиста Дельбека и, в нескольких метрах, Пьера Лагайарда, депутата. Матье понял в этот момент, что произошло нечто, имеющее колоссальное значение. Манифестантам хватило получаса, чтобы завладеть Домом правительства. Теперь начнется совсем другая жизнь.
Он попытался найти Роже и обнаружил его на ступенях перед Домом. Они остановились, переводя дыхание и осознавая случившееся, обдумывая, что делать дальше.
— Нужно подождать, — сказал Роже. — Неизвестно, что еще может произойти.
Матье больше не волновался. В помещение уже вошли войска. С Саланом и Массю Париж ничего не мог предпринять против тех, кто хотел оставить Алжир французской территорией. Друзья еще больше уверились в этом, когда узнали, что Массю стал во главе только что созданного Комитета народного спасения. Матье уже готов был возвращаться в Аб Дая, но Роже заметил ему, что ночью это будет довольно опасно. Они решили дождаться утра и отправились на поиски ночлега в охваченный безумием, пахнущий порохом и дымом город. Манифестанты не расходились. Везде, на каждой улице были солдаты, даже у подножия городской крепости — Касбаха. Матье и Роже нашли комнатку в гостинице «Бабель-Уед» и, поскольку сон к ним не шел, беседовали всю ночь напролет, полные новых надежд.
На следующее утро они с рассветом отправились на поиски новостей. В Париже к власти пришло правительство Пфимлина, но приближенные Бельбека уверяли: Салан и Массю не отступят. Правильным решением было возвращение в Алжир и учреждение комитетов гражданской помощи в своих коммунах. Руководствуясь такой официальной инструкцией, Матье и Роже отправились в Матиджу и были там к обеду.
Дома они узнали, что Гонзалес, управляющий колонией, был убит автоматной очередью по дороге в Буфарик, куда он направлялся за семенами. Матье вспомнились их прошлые столкновения, их различия во взглядах, и ему показалось, что сейчас он лучше понимал аргументы, приводимые Гонзалесом. Он долгое время верил в мирное сосуществование с арабами, но сегодня Матье знал, что оно невозможно. Таково было положение вещей. Никто не мог этому помочь. Матье терпеливо скупал и обрабатывал земли, которые сейчас Фронт национального освобождения требовал отдать. Что же он мог теперь делать, если не защищать свои земли бок о бок с теми, кто был способен на это, — в составе армии? Как он мог отказаться от сорока лет напряженной работы, от будущего своих детей? Это было невообразимо. Он больше не имел права отступать.
Вместе с Роже Бартесом и другими арабами, в том числе и Колонной, они основали Комитет гражданского спасения в Шелли и не переставая слушали новости, приходившие из Алжира. И не напрасно: 15 мая на балконе Дома правительства Салан выкрикнул: «Да здравствует де Голль!», что наполнило души партизан французского Алжира неизъяснимой радостью. Последствия не заставили себя ждать: 28 мая Пфимлин подал в отставку, и 1 июня генерал де Голль был назначен главой государства и получил все полномочия.
— Мы спасены, — сообщил Роже Матье, когда новость дошла до Шебли.
Они тут же приступили к роспуску своего комитета и вернулись домой уверенные, что их будущее спасено.
Шарль Бартелеми очень тяжело переживал смерть своих родителей. Они оставили мир два года назад, и все же их отсутствие сильно поражало его при каждом приезде в Пюльубьер. Ему не удавалось свыкнуться с этой мыслью. Ему не давала покоя даже не смерть отца, а скорее навязчивые картины трагического, одинокого ухода из жизни матери. Выбрать смерть, чтобы не пережить мужа — эта идея казалась Шарлю очень красивой, но умирать так, в одиночестве, под снегом и в сильный мороз — это событие заставляло его обвинять самого себя, что не предвидел подобного хода событий. Но стал бы он мешать матери? Может быть, попытался бы, но имел ли он на это право? Не переставая он размышлял над этим вопросом и не находил ответа, несмотря на два прошедших года.
Сегодня он сожалел, что не может рассказать родителям о предложении стать преподавателем колледжа. Он отказался, но его интересовало, поступил бы он так, если бы Франсуа и Алоиза были еще на этом свете.
— В любом случае, — говорил ему инспектор, — вы не сможете отказаться от должности директора школы, которая скоро будет вам предложена.
— У меня будет время подготовиться к новым обязанностям? — спросил Шарль.
— Меньше, чем вы полагаете, — был ответ инспектора, которому не удалось скрыть негодование.
Шарль принял такое решение из боязни быть разлученным с Матильдой, но это было не главной причиной. Кроме того, что ему нравилось преподавать в начальной школе, он не мог допустить мысли, что Матильде не будут предоставлены те же предложения о повышении служебного положения, что и ему, из-за первых оценок, полученных ею в Аржанта. Это казалось ему большой несправедливостью. И так он протестовал против судьбы, уготованной его жене. Матильда, со своей стороны, уговаривала его принять предложение, но Шарль не уступал. В начале года, в октябре они вновь учили детей бок о бок, как и раньше.
Как обычно, они провели это лето в Усселе и Пюльубьере. Теперь им легче было ездить, поскольку в 1955 году они приобрели свою первую машину: «рено» в четыре лошадиные силы зеленого цвета, с которой Эдмон не сводил глаз. К тому же Шарль слышал в речах младшего брата все больше и больше горечи. По словам Эдмона, он с трудом перебивался в этом крохотном имении. Ему потребовался займ на закупку оборудования, и сегодня сумма долга достигала почти его годового заработка.
Шарль подумал, что ни он, ни Луиза не требовали компенсации в момент раздела имущества. Родители дали им больше, чем Эдмону, оплатив их обучение, и Шарль сочувствовал горю брата. Несмотря на его желчность, Шарль старался не вступать с Эдмоном в конфликты, наоборот, пытался помочь изо всех сил.
— Я могу быть твоим гарантом, если хочешь, — предлагал Шарль, — и ты сможешь купить больше земли. Здесь она стоит не очень дорого.
Эдмон и вправду мог бы докупить земли, ведь в поселке жила только одна крестьянская семья. Остальные же оставили участки, уехали в города.
— А если я не смогу выплатить долг, что произойдет тогда? — спрашивал его Эдмон.
— Есть только одно решение — увеличивать размеры имения, — отвечал на это Шарль.
— Зачем увеличивать? Робер пойдет в армию, может быть, даже в Алжир. Кто будет помогать мне, когда он уедет? И кто знает, вернется ли он?
— Перестань! — успокаивал Шарль. — Я надеюсь, что война закончится прежде, чем твоего сына призовут. А тебе всего сорок два. А еще, вспомни, ты всегда хотел остаться здесь.
— Это была не самая лучшая моя идея.
Иногда их споры проходили в болезненном для Шарля тоне. Было ясно, что жить с Эдмоном сложно, но что было делать? Шарлю нравился Пюльубьер. Он давно запланировал купить здесь маленький домик, брошенный, например, семьей Ребер, но Матильда, родившаяся и выросшая в Усселе, невысоко ценила опустевшую деревушку.
— Детям тут хорошо, — настаивал Шарль. — Здесь они отдыхают от города.
Матильда не отвечала. Она поняла, что он не отступится от своей мысли. Правдой было также, что дети были счастливы побегать здесь по лесам и полям, помогать в полевых работах, пожить жизнью, так сильно отличающейся от той, которая была в Аржанта. Но Матильда говорила, что они потратили свои сбережения на машину в прошлом году. И разумно ли занимать деньги, чтобы купить небольшой, никому не нужный домик Реберов, который отдавали за двести тысяч франков?
Дело удалось быстро уладить. Уже давно наследники Реберов искали покупателя. Шарль и Матильда смогли немного заняться обустройством в середине августа, но дел было немного. Большая гостиная, обложенная плиткой, отапливалась огромным камином с чугунной подставкой для котла, и в этой комнате можно было и готовить, и собираться во время обеда. Оттуда можно было пройти в две спальни направо, в комнатушку, служившую уборной. Это был и весь дом. Еще при необходимости можно было обустроить чердак на втором этаже. Однако пока для него не было мебели. Но до следующих длинных каникул оставалось много времени. К тому же на Рождество они должны были быть в Усселе.
Эдмон никак не показал этого, но в глубине души был очень разочарован покупкой брата. Ему нравились их беседы, их обмен новостями о событиях в городе, и Эдмону были очень симпатичны как Шарль, так и Матильда. Эдмон с семьей жили в одиночестве в Пюльубьере целый год, вдали от всего мира, и Робер скоро должен был уйти в армию. Вернувшись, он женится, во всяком случае, они на это надеялись, но как же тогда они смогут жить в имении двумя семьями, если им и так средств едва хватало? Нет, Шарль правильно сделал, что купил дом в деревне. Это было разумное решение: о нем не следовало жалеть.
К тому же, несмотря на все трудности и нерешенные вопросы относительно будущего, Эдмон знал, что он не сможет жить нигде, кроме Пюльубьера. Он сам выбрал такую жизнь. И даже если у Шарля жизнь сильно отличалась от его собственной, даже если он купил отдельный дом и таким образом немного отдалился от него, Эдмон не сомневался, что может полностью рассчитывать на брата, чтобы продолжать жить той же жизнью, какой жили их ушедшие родители.
Элиза наконец решилась открыть магазин в Лондоне, а затем, через год, еще один в Нью-Йорке, но не скрывала от Люси всех трудностей, которые повлечет за собой это решение.
— Надо уметь противостоять трудностям, запастись терпением, пока не начнут приходить первые дивиденды, — убеждала Элиза мать, не рассеяв, однако, до конца и собственных сомнений.
Она приняла меры предосторожности, тщательно обдумав решение открыть магазин в очень оживленном районе возле Центрального парка, но не могла предвидеть, что понадобится так много времени, чтобы появились постоянные клиенты.
— Будь осторожна, — советовала Люси, — не рискуй слишком многим. Лучше приезжай в Коррез. Отдых там поможет тебе обдумать объективное положение вещей.
— Не в ближайшем будущем, — отвечала Элиза, — но обещаю, приеду.
Уезжая с Паулой в замок Буассьер, Люси была охвачена беспокойством. Ей не удавалось почувствовать прелесть нежной прохлады лета в тени большого парка, насладиться воспоминаниями в комнате Норбера. Она слишком много думала о Париже, а также о покинувших этот свет Франсуа и Алоизе. Люси тосковала по Пюльубьеру. Она побывала там еще пару раз, но отношения с Эдмоном и Одилией, конечно же, были совсем не те, что с братом и его женой. Она намного лучше ладила с Шарлем и Матильдой, которые регулярно ее навещали.
Подобные часы в приятной компании отвлекали ее от раны, нанесенной сыном Гансом, не подававшим о себе никаких вестей. Эта тишина, вдобавок к трудностям Элизы, лишала Люси сна. Во время бессонницы Люси ловила себя на мыслях о смерти. Она часто ходила на кладбище Сен-Винсена, думала о том, что разменяла уже седьмой десяток, что большая часть жизни позади. К счастью, Элиза и Паула оставались возле нее. Но Элиза также была причиной для беспокойств. Она ведь пошла на риск и могла разориться!
К слову, Элиза приехала в конце месяца весьма обеспокоенная. По дороге от вокзала до замка она ни о чем не говорила, но как только они прибыли, не стала скрывать решение, которое была вынуждена принять.
— Придется продать замок, — объявила она.
Люси не знала, что и сказать, и Элиза добавила:
— Мне очень жаль, но я не могу поступить по-другому. Мне нужны деньги, и очень быстро.
— Замок принадлежит тебе, доченька, и ты вправе распоряжаться им.
— Да, но я знаю, как много он стал значить для тебя в последнее время. Мне так жаль.
Паула возмутилась: ей тоже было очень хорошо в этих полюбившихся стенах.
— Ты, может быть, однажды поблагодаришь меня, — сказала ей Элиза. — В любом случае, у меня нет выбора. К тому же мне надо быстро возвращаться, но я хотела сообщить тебе новость с глазу на глаз.
Люси поняла тогда, что дочь приехала к ней почерпнуть необходимые силы для боя, который вряд ли будет легким.
— Не переживай, — успокаивала она дочь. — Я уверена, тебе все удастся.
Элиза уехала через два дня, попросив Люси заняться продажей. Необходимо было действовать так быстро, как только возможно, потому что велика была угроза все потерять. Поэтому на следующий день после отъезда дочери Люси направилась к нотариусу в Борт, и он нисколько не удивился. Он наверняка был в курсе финансовых проблем Элизы. Нотариус дал понять Люси, что найти покупателя будет несложно. Теперь, когда политическая ситуация стабилизировалась, дела у всех пошли на лад.
Вернувшись в замок, Люси предупредила Жоржа и Ноэми Жоншер и пообещала им сделать все, что в ее силах, чтобы новые владельцы оставили их у себя на службе. Затем она попыталась прожить как можно лучше последние дни, отделявшие ее от окончательного разрыва с важной частью жизни. Она больше никогда не сможет спать в комнате Норбера. Никогда больше он не привидится ей, склоненный над ней в ночной полутьме. Ей казалось, что Норбер умирал во второй раз. Теперь Люси целыми днями бродила по комнатам первого этажа, по коридорам, спальням, трогала мебель, предметы, картины, а затем надолго скрывалась в комнате Норбера, чтобы предаваться продолжительным видениям, забывая все, что ее заботило и беспокоило. «Я будто готовлю себе запасы», — думала она про себя. И так оно и было: она намеревалась запечатлеть в памяти цвета и мельчайшие детали этого заколдованного места, которое скоро потеряет навсегда.
В последние дни Люси подолгу гуляла в парке, усаживалась перед умывальником, где когда-то стирала белье, на крыльце, видевшем столько празднеств, перед ее глазами вновь проносились восхитительные туалеты дам, глубоко поражавшие ее, слышался смех гостей, большинство из которых сегодня были уже мертвы. Это прошлое оставалось жить только в ее воспоминаниях, но долго ли они продержатся? Она и не думала, что настолько привязана к этому замку, в который прибыла в возрасте шестнадцати лет. Люси так горевала, что покинула замок на два дня раньше.
Это произошло однажды утром в конце августа. Она окинула взором парк, где листья уже начали приобретать золотистый цвет конца лета. Люси повернулась, мысленно прошлась по комнате, в которой ей вновь было шестнадцать, где Норбер часто держал ее в своих объятиях. Она решилась выйти, только когда все впереди заволокло туманом. В слезах тонул и уходил навсегда в прошлое ее волшебный мир. Она едва набралась духу в последний раз пройтись по парку, залитому горячими лучами солнца.
Подойдя к машине, Люси не могла сдвинуться с места, не в силах оторвать взгляд от комнаты Норбера. Ей казалось, что чья-то рука отодвигает занавеску. Ей захотелось еще раз туда подняться, но ноги едва держали ее. Женщина открыла дверцу машины, села возле Паулы и не решалась повернуть ключ зажигания.
— Мы поедем или корни тут будем пускать?! — нетерпеливо воскликнула Паула.
Голос внучки наконец пробудил Люси от грез. Маленькая ладошка Паулы легла на ее руку, и Люси ощутила, что рядом с ней дорогое существо. Она не имела права жить, обращаясь взглядом только в прошлое, — ее дочь и внучка нуждались в ней. Люси не торопясь завела двигатель, проехала по аллее, не оборачиваясь, выехала на дорогу, наконец прибавила скорость, уверенная, что сможет прожить остаток лет счастливо только при условии, что будет изо всех сил помогать этим существам, которые сегодня были рядом с ней.
В Аб Дая сбор виноград проходил с большим трудом, поскольку Матье, охваченный подозрениями, прогнал всех феллахов. Поступая так, он знал, что, возможно, толкает их на восстание, но что ему еще оставалось? Достаточно было одного незамеченного Национальным освободительным фронтом ненадежного элемента, чтобы подвергнуть риску всю семью. Большинство арабов поступали так же, даже если жили одни, в эти суровые времена они предпочитали сами работать на земле. Они также помогали друг другу в самой сложной работе, еще больше отстраняясь от общества, не выпускали оружия из рук, жили под угрозой расправы со стороны Национальной освободительной армии, численность которой росла даже в самых отдаленных районах.
В Матидже уже спала эйфория от прихода к власти генерала де Голля. Хоть он и назначил премьер-министром Мишеля Дебре, партизана французского Алжира, но при этом удалил Сустеля с поста министра внутренних дел. Некоторые благосклонные к генералу парижские газеты начали поговаривать о «самоопределении». Что это могло значить? Куда направлял де Голль свою политику? Роже Бартес перестал ему доверять, но Матье еще верил в действия и в личность генерала. Он все время повторял: никогда самый пламенный боец французской армии не оставит Алжир.
А тем временем надо было обрабатывать землю, жать, собирать виноград. К счастью, Виктор и Мартин работали сейчас как взрослые мужчины. Матье очень гордился ими. Мартин долго оставался хрупким, проводил больше времени рядом с матерью, чем с отцом, но сейчас он догнал брата: жизнь научила его выносливости. Теперь, как и Виктор, Мартин носил оружие и не меньше брата работал на земле. Они были так называемыми разнояйцевыми близнецами. У Виктора глаза были черными, а у Мартина — зелеными. Мартин был немного ниже, но всегда доминировал в отношениях. Но они всегда ладили: Матье никогда не видел, чтобы они дрались, даже в переходном возрасте, когда мальчики превращаются в мужчин. Эти мальчики вообще приносили ему только радость.
Как можно было управиться со сбором винограда вдесятером, когда в предыдущие годы они с феллахами едва справлялись? А ведь тогда их было тридцать. Единственным выходом было по ночам выдавливать в пещерах виноградный сок, при свете ламп. Матье и сыновья отдыхали по очереди, почти не оставляя времени на сон. Сложнее всего было переправлять бадьи с виноградом в дом по вечерам.
В частности, в последний вечер, когда Роже и Матье принялись мять виноград, Мартин и Виктор пригнали грузовичок, чтобы последний раз съездить к виноградникам. Наступала душная жаркая ночь, насыщенная запахом сусла, зажигающая над Атласом красивое красное зарево. За рулем сидел Виктор. Мартин, убаюканный, от усталости заснул рядом с ним, склонив голову. Виктор оставил грузовик у въезда в виноградник, затем братья вышли из машины без ружей: им нужны были руки, чтобы донести чан до машины. Это было не так уж и просто. Нужно было действовать в два этапа: сначала поднять бадью одним махом, затем, прижимая ее к краю кузова, перевести дух, вновь напрячь мускулы, чтоб еще поднять ее, но не опрокинуть.
Виктор оставил фары включенными. Ни у одного из братьев не было никаких опасений. Они привыкли к жизни в напряженной обстановке и в тот вечер думали только о том, как бы быстрее отвезти домой последнюю бадью и отправиться ужинать и отдыхать. Но последняя бадья находилась как раз дальше всего от грузовика. Виктор зашагал по тропинке, Мартин позади него вытирал пот с лица. Когда в кипарисах блеснул приклад ружья, он успел только упасть на землю. Виктор сделал то же. Мартин позвал его, но Виктор не отвечал. Мартин подкатился к машине, добрался до ружья и выстрелил в направлении кипарисов. Звук выстрела многоголосым эхом прозвучал над Матиджей, вызвав лай шакалов у стен Атласа, вдоль дороги в Креа. Затем наступила тишина, нарушаемая только шепотом кипарисовых ветвей.
— Виктор! — закричал Мартин.
Он подбежал к брату, лежавшему лицом к земле, повернул его и издал стон: Виктор был весь в крови, от живота до шеи. Он больше не дышал. Мартин перезарядил ружье и с криком побежал к кипарисам. Он стрелял, перезаряжал, вновь стрелял, охваченный гневом и болью, затем медленно вернулся к брату и обнял его, будто желая защитить.
В этом положении его застали Матье и Роже, прибежавшие с оружием в руках. Матье сначала подумал, что Виктор просто ранен, но когда он понял, что его сын ушел из жизни, обезумел. Роже пришлось крепко держать его. Но Матье, чьи силы удесятерила боль утраты, смог вырваться.
— Помоги мне! — закричал Роже Мартину. — Возьми ружье!
После полуминутной борьбы Матье вдруг опустился на землю и обхватил голову руками.
— Быстрее! — закричал Роже. — Они могут вернуться.
Они отнесли тело Виктора к машине, положили его между бадьями, и Мартин сел за руль, а Роже и Матье сели рядом. Над молчаливой Матиджей сомкнулась ночь. Через десять минут ее пронзили крики Марианны, и у Матье даже не было сил утешать ее. Он весь был охвачен болью, сидя на ступенях, с согнутой спиной, и не мог думать ни о чем, кроме окровавленного тела своего ребенка.