Бодра первым заметил парней в яме. Его напарник Салаи плелся позади, шагах в двухстах, опираясь на карабин, как на палку. Светило солнце, но сильный ветер гнал поземку, и крохотные острые снежинки били в лицо, мешая смотреть. Бодра чуть было не свалился в яму, вокруг которой громоздились каменные обломки.
— Салаи! — крикнул он, обернувшись назад. — Здесь венгры!
Похоже, что яма была естественной выемкой размером с бомбовую воронку — метров восьми — десяти в диаметре, — только более мелкой. Находилась она меж двух каменистых холмов, возле широкой проселочной дороги, по сторонам которой не росло ни одного деревца. Дорога сбегала с гор к реке. Талые воды, стекающие по склону холма, и дожди размыли стенки ямы. Возможно, когда-то из нее брали камень, а засыпать забыли. По краям ямы росло несколько уродливых кустов боярышника. Местность вокруг каменистая. Из-под снега — его выпало не много — то тут, то там виднелись грязно-желтые обломки песчаника.
— Пожрать есть что-нибудь? — спросил Бодра.
Пятеро парней лежали на краю ямы, словно на носу лодки, лицом на юго-восток. У четверых были винтовки, а пятый, с огненно-рыжими волосами, припал к пулемету, ствол которого смотрел на дорогу. Губы у парней были синими от холода, а уши подозрительно белели. Все обмундирование на них, от шапок до сапог с короткими голенищами, новенькое, с иголочки, рукава не по росту больших шинелей подогнуты.
«Окоченевшие маленькие кретины играют тут в солдатики, вместо того чтобы разбежаться по домам, в тепло».
На дне ямы, словно поленья, лежали десятка два фаустпатронов.
Бодра пожалел, что не поздоровался с ребятами, как-то не догадался. Вот уже трое суток, как он стал туго соображать. В голове ужасный шум, который не проходит со дня боя за переправу.
Командир роты говорил, что все это не так страшно: всего-навсего разведка боем. О наступлении русских и речи быть не может. Мы, мол, ребята, и не в таких переделках побывали. Важно продержаться минут десять, не больше, а там русские сами отойдут на противоположный берег. Он прямо так и сказал, слово в слово. Откуда он это взял? Неизвестно. Однако сказал. Ну да теперь уже все равно. Сейчас самое важное — наесться. Любой ценой. Трое суток у них крошки во рту не было в этой богом проклятой, словно вымершей пустыне. От голода он так ослаб, что временами у него начиналось сильное головокружение.
— Вы что, оглохли?!
Парень, лежавший ближе всех, с краю, что-то произнес окоченевшими губами, но ветер отнес слова в сторону.
— Что такое? — Бодра наклонился.
— Вон Вереша спросите, — повторил парень.
Вереш отвечать не спешил. Он внимательно осматривал Салаи, подошедшего к яме. Левую щеку Салаи подставил ветру, а правую прикрыл воротником шинели, придерживая его рукой.
На вид Верешу можно было дать лет шестнадцать, не больше. Парень был рослым, но скорее широким в кости, чем толстым. У него были нежные губы и густые волосы, выбивающиеся из-под шапки.
Бодре сразу же не понравился рот Вереша. При таких холодных глазах откуда взяться рту с мягкими и пухлыми, как у девчонки, губами?
— Вы пограничники, — сказал Вереш.
Бодра промолчал.
— А мы, — продолжал Вереш, — пехотинцы. Солдаты третьего взвода второго батальона двадцать шестого пехотного полка. А это значит, что мы с вами из разных частей.
— Точно, — вымолвил Салаи и сплюнул кровь на снег.
— Идите в свою часть, там и получите паек.
«Ничего мы там не получим, — подумал Бодра. — Там уже никто ничего не получит». И он снова, в который уже раз за долгий путь, вспомнил паромную переправу. Ему казалось, что он вновь отчетливо видит и ее, и наспех отрытые позиции перед ней: недоделанные ходы сообщения, неглубокие стрелковые ячейки и перекрытые бревнами пулеметные гнезда, беспорядочно разбросанные каменные глыбы, доски и ящики из-под снарядов, валявшиеся у самого основания дамбы. Две роты пограничников, которым было приказано оборонять переправу, не желали зря тратить силы. Зачем? Все равно вечно им здесь не быть: вот-вот их сменят. Однако до смены дело так и не дошло — времени не осталось.
После массированного минометного огня русские силами до батальона форсировали реку. Каждому было ясно, что оборонявшимся ротам не устоять. Оставалось одно: или бросить оружие и бежать, или отойти в гущу леса.
Какой-то солдат нацепил на штык кусок белой тряпки и высунул его из окопа. Но фельдфебель Габери выругался и выстрелил солдату в спину. Командир роты приказал открыть огонь по противнику. Началась отчаянная беспорядочная стрельба, в основном ружейная, так как тяжелого оружия у пограничников почти не было.
Бой продолжался не более двадцати минут, после чего Бодра и Салаи остались в живых вдвоем, кругом были только трупы. Волна наступающих перехлестнула через них и быстро ушла в направлении каменистых холмов.
От страха Бодра заплакал и даже обмочился, хотя раньше ему приходилось принимать участие в отражении и более жестоких атак. Русская артиллерия и авиация не раз обрушивала на них такие удары, что земля горела вокруг. Однако на этой проклятой переправе каждый снаряд противника попадал в цель. Дробь автоматов и пулеметов сменялась глухими разрывами снарядов. Куда ни посмотри, всюду изуродованные тела. Здорово их там покосило… И все из-за какого-то дурацкого приказа. Бодре еще никогда не приходилось видеть столько трупов на таком крохотном пятачке.
Когда они с Салаи наконец осмелились подняться с земли и, пригнувшись, обошли пятачок, то услышали стоны четырех или пяти раненых. Но они ничем не могли им помочь. Абсолютно ничем.
Штурмовые лодки, катера и буксиры снова отвалили от противоположного берега: русские продолжали переправляться. Они подберут раненых. Остается только надеяться на милосердие противника.
Бодра и Салаи добрались до леса в пойме реки, пробились сквозь заросли сухого кустарника, свернули направо и, обойдя на безопасном расстоянии шоссе, вышли на дорогу, которая вела в горы. Шли, время от времени оглядываясь на берег, усеянный трупами…
— Наш ротный говорил, — Бодра повернулся к Верешу, — что все это не так страшно. Разведка боем, и только.
Вереш с недоумением уставился на него.
Бодра спрыгнул в яму и оказался возле него. Одним сильным рывком он перевернул Вереша на спину.
— Встать!
Вереш повиновался.
«С этого, собственно, и следовало начинать. С сопливыми щенками не разговаривать надо, а приказывать им».
— Кто я такой?
— Господин унтер-офицер…
— Даже если я из другой части, а?
— Так точно, даже тогда.
— Советую тебе запомнить это! А если еще хоть раз забудешь, я выбью тебе все зубы!
— Слушаюсь, — ответил Вереш, однако в его бледно-голубых глазах не было и тени страха. — Я лишь сказал, что у нас продуктов только на пятерых…
— Заткни глотку!
«Подожди, я тебя обломаю, — думал Бодра. — Вот наберусь сил и так обломаю, что ты у меня будешь послушным, как побитая собака».
— Где жратва?
— Яри, — позвал Вереш парня, который лежал с краю.
Яри не спеша встал, несколько раз похлопал онемевшими руками, а затем полез под брезент, разостланный рядом с фаустпатронами, и вытащил из-под него консервную банку. Немного помедлив, он достал еще одну банку.
— А хлеб?
Яри покачал головой.
— Плохо, — сказал Бодра.
Тем временем Салаи тоже спустился в яму — там не так сильно дул ветер. Одной рукой он подкатил большой камень и сел на него.
Бодра перочинным ножом открыл банку. В ней оказалось тушеное мясо с фасолью, смерзшееся кусками. Консервы не имели ни вкуса, ни запаха — то и другое появилось только тогда, когда ледышка, положенная в рот с кончика ножа, растаяла. Бодра окинул яму взглядом, но не обнаружил ни костра, ни даже пепла от него.
— Вы что, так замерзшим это и едите?
— Да, — ответил сосед Яни, стуча от холода зубами.
— Ну и дураки!
— Нам обещали сухой спирт, но так и не дали.
Бодра наломал веток боярышника, сложил их в кучу и зажег. Над огнем поставил два плоских камня, а на них положил сверху третий.
— Прошу. На этом можно приготовить даже свадебный обед.
Он поставил банку на камень разогреваться, а затем открыл вторую и поставил ее рядом с первой.
— Да, — вымолвил Вереш, — но так противник может заметить дым.
«Чересчур умничает этот Вереш. Все-то он знает лучше, чем другие. Рта не закрывает. Ни на минуту не дает этим парням забыть о том, что он здесь командир. Попадись такому в руки, он тебя двадцать четыре часа в сутки будет поучать. Для начала ему нужно смазать по губам — хорошенько, ребром ладони. Словами такого не проймешь, нужно сразу бить по губам. По крайней мере, помолчит, пока будет слизывать кровь».
Камни разогрелись на костре, и снег на них начал таять. Бодра снял перчатки и обтер руки чистым снегом, а затем обсушил их у огня.
Салаи тоже погрел у огня одну руку — другой он все время прижимал воротник шинели к щеке.
Яри вернулся на свое место, туда, где лежала его винтовка. Теперь он не все время смотрел в пустоту прямо перед собой, а временами поглядывал и на маленькое пламя.
— Как хорошо горит! — заметил сосед Яри. — Как настоящий костер…
— А он и есть настоящий, только маленький, — сказал Яри.
Сосед на миг задумался, а затем спросил:
— Может, еще немного веток принести, чтобы огонь не погас?
Бодра посмотрел на Вереша, который больше уже ничего не говорил.
Сосед Яри встал и наломал небольшую охапку сухих веток.
— Меня зовут Маткович, — сказал он, кладя ветки возле костра.
Бодра молча кивнул ему.
«Нужно будет объяснить этим желторотикам, — думал он, — что противник все равно отыщет их, даже если они не будут разводить огня. Собственно, они ничего и не делают, даже и дышать-то свободно не смеют, лишь стараются поплотнее прижаться к земле. Нужно будет спросить у них, какого черта они тут дожидаются впятером, не имея связи со своей ротой и не получая подкрепления. Сидят в этом леднике, где за сутки можно отморозить и руки и ноги. Кто они, эти ребята? Студенты? Начинающие ремесленники? Или простые деревенские парнишки? По виду Вереша ясно, что он не из таких. Уже научился командовать. Откуда они сюда попали? До ближайшего небольшого городка Дерчхаза километров двадцать. Однако это ничего не значит, они могут быть и издалека. У Матковича под ногтями чернозем, как у пса, который разрывал нору суслика, хотя, быть может, он только здесь впервые испачкал руки. У Яри крестьянское лицо с боязливыми глазами, однако держится он уверенно и непринужденно, словно родился в господской семье».
— Еще не разогрелось? — спросил Салаи.
— Нет еще.
«Вот, оказывается, от кого должен зависеть исход этой тотальной войны: натянули на подростков военную форму — и баста. Пусть останавливают русских. Даже отлично обученные и снаряженные гитлеровские дивизии не смогли остановить их — пусть теперь эти остановят, с винтовками и единственным пулеметом да двумя дюжинами фаустпатронов. У них нет даже бинокля, чтобы как следует осмотреть местность. Никто им не объяснил, что временами нужно подниматься на вершину холма, с которой видно дальше, чем из этой ямы».
Содержимое консервных банок начало булькать и шипеть. Бодра лезвием ножа осторожно помешивал его.
— Что вы знаете о войне? — спросил он.
И тотчас же пожалел, что задал такой неудачный вопрос. Не так следовало начинать.
Парни сразу же отвернулись от огня, словно вдруг заметили что-то на безжизненной местности. Этот вопрос оскорбил их, так как поставил под сомнение именно то, во что они верили и что хотели доказать. Они верили: чтобы разбираться в войне, достаточно решимости и отваги. Они верили, что и одна винтовка — грозное оружие, если она находится в руках смелого, что их не одолеет никакая сила, что они вынесут все или, по крайней мере, способны на большее, чем уставшие, постаревшие за годы войны солдаты, которые все время отступают.
— Господин унтер-офицер, вы слышали когда-нибудь о Марафоне? — спросил Вереш.
Бодра никак не мог вспомнить, с чем связано это иностранное слово. В голове у него засело множество русских, украинских и русинских названий от Милитиново до Лавочне и Рахо. Он мог бы без запинки перечислить добрую сотню их, но Марафон… Впрочем, когда-то он слышал это слово. Что же это? Гора? Река? Фамилия человека?
— Вы ведь учились в школе?
«Ну и наглец же этот Вереш! Ну ничего! Придет время — я его проучу».
— Кончил четыре класса.
— Там это тоже проходят. Везде, где преподают мировую историю. Просто этого нельзя выбросить из истории. При Марафоне греки остановили превосходящие силы персов и разбили их.
— А, вспомнил! Марафонский бег!
— Важна была победа. Бег был после, когда нужно было принести известие о победе.
— Да…
— Словом, ничего невозможного нет.
— Нет?..
Бодра сердился на себя за то, что плохо соображал.
«Так ничего не добьешься. Начнется спор: я скажу — черное, а парни скажут — белое. И так до хрипоты. Но бросить их здесь жалко. А вдруг они сейчас спросят, что я знаю о войне? Что я отвечу? То, что им давно известно? Что война — это фронт, смерть, разрушение, раны, страх, голод, вши, когда баня и чистая постель кажутся даром божьим? А если еще посчастливится выпить да переспать с женщиной, то и мечтать больше не о чем! Или сказать им, что война прежде всего ремесло, искусство — очень опасное, трудное, страшное искусство, которому нужно долго и много учиться? У войны своя теория и практический опыт, приемы, навыки и даже трюки, как и в любой другой профессии. Чем дольше человек воюет, тем лучше разбирается в войне. При условии, если остается в живых… И особенно, если он становится победителем. Многие офицеры говорят, что в этой войне идет спор о принципах, о тысячелетних идеалах, которые не потускнеют, даже если их на время втоптать в грязь. Однако я и мои товарищи знаем по опыту, что поражение губит не только надежды, но и смысл самого дела. Побежденному ничего другого не остается, как спасать собственную шкуру — каким угодно способом, подчас с отвращением и стыдом, но спасать».
— Ешь помедленнее, — сказал Бодра, передавая Салаи консервную банку. — После каждого глотка делай небольшую остановку, не то тебя вырвет и будешь чувствовать себя еще хуже, чем до еды.
Салаи, склонив голову набок и тихонько кряхтя, медленно пережевывал левой стороной рта мясо с фасолью. Из уголков рта у него сочилась кровь. Как только он перестал придерживать воротник шинели, на правой щеке его стала видна огромная сизая опухоль, похожая на обвислый мешок. Цветом она напоминала несвежее, разлагающееся мясо. Под подбородком тоже виднелось большое вздутие.
Парни с ужасом уставились на Салаи.
— Что это у него? — спросил Вереш, не отводя взгляда от опухоли.
— Перед началом наступления русские обстреляли дамбу из минометов, — объяснил Бодра. — Здоровенный смерзшийся ком земли угодил ему в лицо.
— Здорово угодил… — заметил Яри.
— Да. Все зубы с правой стороны еле держатся, возможно, даже челюсть треснула.
Бодра ел медленно. Проглотив несколько кусочков, он оторвался от еды и сделал несколько глубоких вдохов. Затем встал и прошелся по яме. Проходя мимо Яри, он наклонился и двумя пальцами схватил того за ухо.
— Что ты сейчас чувствуешь?
— Ничего. А что нужно?
— Нужно чувствовать, что у тебя есть ухо.
— А я и так знаю, что есть.
Яри попытался засмеяться, но не смог, и улыбка получилась вымученной, похожей на гримасу. На миг он задумался. Он знал, что у него есть уши, здоровые уши, но сейчас он действительно почему-то не чувствовал их, а это значит, что с ними что-то случилось.
Бодра взял за ухо Матковича и спросил:
— А ты?
К Верешу Бодра не притронулся, а только сказал:
— Потрогай свое ухо, но только осторожно, а то кусок можешь оторвать.
Вереш тоже не ощущал, что у него есть уши. Удивившись, он вспомнил, насколько чувствительной всегда была его кожа — даже муха не могла сесть на нее незаметно.
Бодра снова сел. Пища в желудке, разумеется, еще не переварилась, но от одного сознания, что он поел, Бодра почувствовал, что силы у него стали прибывать.
Несмотря на это, неприязнь к Верешу у него не прошла. «Со временем этого наглого и коварного маленького диктатора нужно будет поймать на слове». Ребят ему было жалко, и он решил их спасти. Несчастные так старались, что даже уши отморозили.
Неожиданно Салаи, сидевший у огня, вскочил и, прижав ладонь к щеке, закричал и заметался по яме.
— Горячо! — со злостью выкрикнул он, наскочив на Бодру. — Ужасно обжегся! Лучше бы я съел консервы холодными!
Широко открытым ртом он жадно хватал холодный воздух, а затем, поддев пальцами комок снега, приложил его к нёбу. Постепенно он успокоился, снова сел к костру и начал есть.
Бодра посоветовал ребятам, пока не поздно, потереть уши чистым снегом.
На этот раз Вереш не возражал. Набрав полные горсти снега, он прижал его к ушам и потер сначала осторожно, а затем все сильнее и сильнее. Скоро он засопел, от боли на его глазах появились слезы.
— Черт бы их побрал! — выругался он, а затем еще несколько раз повторил: — Черт бы их побрал…
Маткович от боли присел на корточки, потом бросил шапку на землю и, встав, поддал ее ногой.
Яри никак не мог понять, почему он не почувствовал никакой боли, когда уши у него начали обмораживаться.
— Обморожение, — начал объяснять Бодра, — тем и опасно, что человек ничего не замечает. В лучшем случае чувствует небольшое онемение, но вовсе не неприятное.
Со стороны гор слышался далекий, часто повторяющийся резкий свист, за которым следовала серия разрывов. Сильный ветер разметал этот грохот меж холмов, относил в сторону реки, отчего казалось, что стреляют одновременно со всех сторон.
— Реактивные минометы бьют, — пояснил Бодра. — Русские называют их «катюшами», а мы — сталинским орга́ном. Скверная штука, должен вам сказать. От одного их грохота можно в штаны наложить.
Сквозь редкий снегопад временами отчетливо виднелись огненные трассы, оставляемые снарядами «катюш». Трасс было много.
Бодра попытался определить расстояние до стреляющих батарей, считая секунды, прошедшие от вспышки до грохота разрыва, но вскоре отказался от своего намерения, так как «катюши» стреляли без пауз и невозможно было определить, какая огневая трасса соответствует тому или иному разрыву.
— Где-то идет крупный бой, — сказал Бодра, — или передвижение войск, а может, русские бьют по сосредоточению танков. Возможно, километрах в пятнадцати отсюда, а то и в тридцати.
Вереш впервые за все время проявил беспокойство.
— Это означает, что русские зашли к нам в тыл? — спросил он у Бодры.
— Точно.
— Не понимаю, как они сюда могли попасть? Мы ведь ни одного их солдата не видели.
— Забыли они вам представиться. Но не расстраивайся, еще познакомитесь.
— Такими вещами не шутят!
— А я и не шучу. Чего тут не понять: нас окружили. Переправились через реку, разбили в пух и прах две наши роты и окопавшиеся в излучине реки части, а затем прорвались вперед справа и слева и заперли в котле всех, кто не смог из него выскользнуть. Лучше, если ты об этом узнаешь как можно раньше. Где сейчас находятся наши, неизвестно. Надеяться на них нечего. Ты напрасно ожидаешь противника отсюда, со стороны реки. Мы были там и остались в живых только вдвоем. Русские, видимо, решили обойти это место стороной. Если они будут наступать здесь, то ударят с тыла, после того как уничтожат части, попавшие в окружение, и тогда ты получишь пулю не в лицо, а в задницу.
Вереш молчал. Возможно, он уже разобрался в создавшейся обстановке, но не хотел признать это. Человек с трудом расстается даже с маленькой иллюзией. Тот, кто твердо решил выглядеть героем, будет упрямо придерживаться этого решения, хотя такой заранее запрограммированный героизм редко удается. Впрочем, вполне возможно, что Вереш просто-напросто не поверил Бодре.
— Нас сюда воевать прислали, — проговорил он, ложась за пулемет. — Вот мы и будем воевать.
— А с кем? И против кого?
— В этом районе находится весь наш батальон, на участке от горы Калмиа и далее к югу, до мельницы в Бикари. Я сам слышал, как господин комбат ставил задачу ротным командирам. Наша третья рота, в соответствии с приказом, расположилась вот на этих высотках.
— А тебе это откуда известно?
— Известно.
— А если ее здесь нет? Отошла она, или ее русские разбили? Тогда что?
— Неправда! Этого не может быть. Если бы рота отошла, нас бы здесь не оставили. Такого ни один солдат не сделает. Это было бы не по-товарищески… Нет, того, о чем вы говорите, не может быть.
«Если бы ты знал, — подумал Бодра, — чего только не бывает на войне, у тебя волосы бы дыбом встали!» Но спорить с Верешем он не стал. Подняв автомат одной правой рукой, он дал вверх короткую очередь.
— Если ваши здесь, — сказал он, — они ответят вам.
Вереш покачал головой:
— Мы не так договаривались. Если нам потребуется помощь, пустим зеленую ракету.
— А есть она?
— Есть.
— Тогда чего же ты ждешь?
Вереш замялся. Он боялся: а что, если на его сигнал никто не ответит? Но все же вытащил ракетницу, зарядил ее и выстрелил.
Ракета прочертила сквозь снегопад зеленый след. Взлетев над холмами, она на миг словно остановилась, а затем осыпалась огнями и погасла.
Бодра достал сигарету и закурил. Давно уже он не чувствовал себя так хорошо. Он начал думать о том, как бы ему и Салаи спастись, а заодно выручить и этих ребят.
Выскользнуть из окружения вряд ли удастся. По крайней мере сейчас, когда русские продолжают наступление. Найти какую-нибудь венгерскую воинскую часть, попавшую, как и они, в окружение, и присоединиться к ней? Это значит все начать сначала, воевать и погибнуть, в лучшем случае — попасть в плен. Встретиться с немцами — подумать об этом и то страшно. Хорошо бы найти какое-нибудь местечко, где можно спрятаться, готовить себе горячую пищу, топить печку, спать и спокойно дожидаться конца войны.
— Ничего нет, — произнес Вереш.
— Пусти еще одну ракету.
Вереш выстрелил. Было заметно, что он нервничает.
Парни проводили ракету глазами, а потом, как по команде, двое из них посмотрели на холм справа, а двое — на холм слева.
Минут через десять Яри встал.
— Если они ушли, — начал он и посмотрел на Вереша, — плюну я на все это…
— Что это, мятеж?!
— Где твоя рота? Ищи ее. До тех пор я беспрекословно буду тебе подчиняться. Если ты ее найдешь, то и после этого буду.
— А если нет? Никаких ультиматумов!
— Не забудь, что я добровольно пошел в армию, а не по призыву.
— И я, — заметил Маткович. — Да и другие тоже.
— А присягу вы принимали, а?
— Ну принимали, — ответил за всех Яри, — только не для того, чтобы впятером дожидаться русских.
— Здесь должны быть и другие! Может, они просто не заметили нашей ракеты!
— Что спорить попусту! — сказал Бодра. — Я сейчас такой шум подниму, что за десять километров слышно будет.
С этими словами он взял в руки фаустпатрон.
— Вы уже стреляли ими? — спросил он.
— Нет, — ответил Маткович. — Нам только показывали, как это нужно делать.
— Не стойте у меня за спиной. Это реактивное оружие: сзади так же опасно, как и спереди, мигом снимет голову.
Бодра лег на край ямы и осмотрелся. Примерно посредине левого холма он наметил довольно большую каменную глыбу. Из трубы фаустпатрона вырвался сноп пламени. Затем раздался оглушительный взрыв, который разнес глыбу на куски.
— Хорошо, — довольным голосом сказал Салаи. — Словно ножом срезало.
На холме все было неподвижно. На другом тоже. Подождали минут десять. Первым шевельнулся Маткович, но Вереш настоял на том, чтобы подождать еще десять минут.
— А что потом? — спросил Яри.
Вереш промолчал. Снег пошел реже, а затем вообще перестал. На северо-западе, в горах, снова заговорили «катюши». Три советских истребителя пролетели над каменистыми холмами. Летчики наверняка заметили яму, однако не обстреляли ее. Вскоре четырьмя или пятью волнами прошли тяжелые бомбардировщики.
— Десять минут кончились, — сказал Яри.
Вереш молчал. Он не спеша обошел всю яму, все осмотрел, словно свергнутый с трона король, озирающий в последний раз свои владения. Здесь он командовал. Здесь собирался совершить нечто героическое. Все важное, что могло бы здесь произойти, было бы связано с его именем. Но если они уйдут отсюда и отправятся туда, куда скажет этот унтер-офицер, что тогда будет?
Салаи тоже не понимал колебаний Вереша.
— А почему бы вам не слазить на высотку? — шепелявя спросил он. — Посмотрите своими глазами, есть там кто или нет. А потом, если захотите, можете пойти с нами, а если нет — куда пожелаете.
Вереш немного помолчал, потом, взяв с собой самого младшего паренька, которого звали Йенци, пошел с ним на высотку слева, а Матковича и пятого парня, по фамилии Шинораш, послал на правую высотку. Яри остался в яме.
— Ложись за пулемет, — приказал ему Вереш. — И если появится противник, отстреливайся до последнего патрона.
Яри лег за пулемет, но, как только Вереш начал подниматься по пологому склону на высотку, он не спеша спустился в яму, достал из-под брезента банку консервов и поставил ее разогреваться на камень над костром.
— Правда, это не будет предательством? — спросил он.
— Правда, — ответил ему Бодра. — Сначала открой банку, а то потом не размешаешь.
Яри достал нож и открыл консервы. Подбросил на горячие угли сучьев и подул, чтобы разгорелся огонь.
— Мы уезжали из дома, — произнес он без всякой высокопарности, — чтобы умереть за родину.
— Многие уже умерли.
— Да, я слышал. Но когда нас привезли сюда, здесь ничего не изменилось. Русские были на том берегу реки… Откровенно говоря, я даже ни одного убитого не видел.
— Помешай, а то пригорит.
— Как вы думаете, займут они нашу страну?
— Займут. Можешь не сомневаться. Мы с Салаи давно уже улепетываем от них. Если не ошибаюсь, полторы тысячи километров прошли по России.
— Но ведь они сами начали войну. Разве нет?
— Где? У себя дома? А нас зачем понесло туда, где мы сроду не были? Черта с два…
Яри положил в рот кусок мяса, но ему, видимо, было не до еды.
— И что же будет с Венгрией?
— Когда?
— Когда ее займут русские.
— Она и до сих пор была занята, — ответил Бодра, хотя никогда не задумывался над вопросом, который ему сейчас задал Яри. — Ты же знаешь, ее не раз захватывали. Мы находимся на бойком месте, вот через нас и идут туда-сюда. Но мы все равно существуем. И будем существовать. Не умирать же нам здесь! Жить надо, и чтобы нас в живых осталось как можно больше.
— Господин унтер-офицер, а сколько вам лет?
— Мне? Не так уж мало: двадцать четвертый пошел.
— А я думал, больше.
— Эх, братишка, три года на фронте моложе не делают.
— А до армии вы кем работали?
— Какая у меня специальность! Маслоделом был у богатого задунайского помещика.
Вереш проторчал на высотке довольно долго: он хотел во что бы то ни стало кого-нибудь найти. Однако, когда они, хватаясь за кусты и камни, а где и ползком, спустились вниз, еще издали по одному их виду можно было определить, что искали они зря.
— Какой позор! — возмущался Вереш, сбивая с сапог налипший снег. — Мне бы только добраться до комендатуры. За такие вещи кое-кто ответит!
— Ну а что теперь? — спросил Маткович. — Оставляем позицию?
Вереш посмотрел на Бодру. Вид у него был убитый.
— Зачем же тогда нам говорили, что оставлять товарищей в беде нельзя? Уж лучше бы не говорили…
Приказывать Бодра не хотел.
— Я и мой товарищ, — начал он, — хотим срочно найти какое-нибудь укрытие, достать еды, чтобы не питаться вашими запасами. Вам я тоже не советую ночевать под открытым небом и есть всухомятку. Так долго не протянешь.
— А куда мы пойдем? — поинтересовался Вереш.
— У реки ни жилья, ни людей нет. Идти надо в другую сторону.
— К горам?
— Да.
Вереш посмотрел в ту сторону, где стреляли «катюши» и от взрывов содрогалась земля. В глазах у него не было ни тени страха, — скорее, надежда на то, что там можно быстрее встретиться с противником.
— Шагом марш! — приказал он парням.
Магазины с патронами он положил в сумку, висевшую у него на боку, пулемет взвалил на плечо.
«Потом все лишнее бросишь», — подумал Бодра, но не сказал ни слова.
Ребята быстро собрали свои вещички. Однако Вереш не хотел оставлять даже фаустпатроны. Он потребовал, чтобы каждый из парней связал веревкой по пять фаустпатронов и нес их на спине. После долгих препирательств они взяли по две штуки на каждого.
Скоро дорога пошла в гору — не сильно, правда, но все-таки подъем почувствовался. Ребята раскраснелись, оживились, даже негромко запели в такт шагу танго «Поцелуй с твоих губ», словно это был марш. Эту песню Бодра уже когда-то слышал. Судя по глазам Вереша, и ему она нравилась.
— Кто из вас старший? — поинтересовался Бодра.
— Я, — ответил Вереш.
— Сколько же тебе лет?
— Семнадцать исполнилось. В мае я должен был закончить гимназию, но спустя три недели после крещения пришлось бросить учебу.
Ветер стих, но было холодно. Чем выше они поднимались, тем сильнее скрипел под ногами снег. Салаи приходилось немного поддерживать. На морозе он не чувствовал боли, но так ослаб, что шел пошатываясь и часто останавливался. В половине третьего вышли к редколесью. Широкая проселочная дорога пошла по просеке, а через несколько сот метров пересекалась с полевой: из-под снега были видны следы колес.
Пройдя немного и внимательно присмотревшись, Бодра высказал предположение, что дорога ведет или к дому лесника, или же к хутору сенозаготовителей. Большак же по-прежнему шел по опушке в северном направлении. Никакого жилья возле него не было видно.
Они решили идти по лесной дороге, которая вела наискось через буковую рощу, постепенно становящуюся гуще.
У Салаи закружилась голова, и он упал на колени. Он вспотел, его начало рвать.
— Не знаю, отчего бы это, — пробормотал он. — Консервы я ел не спеша.
Бодра же опасался совсем другого. Когда он поддерживал голову Салаи и смотрел на обезображенное огромной лиловой опухолью лицо, ему впервые пришла в голову мысль, что у того заражение крови.
— Мне стыдно за себя, — сказал Салаи.
— Не мели чепухи. Вот найдем крышу над головой, полежишь — и все пройдет.
Он забрал у Салаи карабин, а ему вырезал легкую палку.
Часа через три, когда уже начало смеркаться, они вышли на опушку. Жилья не было и здесь. Лежало перевернутое орудие, обгорелый грузовик и вокруг немцы. Человек тридцать.
Парни в ужасе остановились и издалека смотрели на трупы, застывшие в самых невероятных позах — как их застала смерть.
— Здесь что-то произошло, — заметил Бодра.
И тут он увидел гитлеровского майора. Он лежал на спине, широко раскинув руки. На груди великолепный цейсовский бинокль, на ногах новые сапоги. Бодра мысленно уже завладел и биноклем, и сапогами.
Он поспешно подошел к майору, хотя никто не собирался его обгонять. Бинокль, даже не взглянув в него, он повесил себе на шею и начал стаскивать сапоги, но они не снимались: то ли были малы майору, то ли примерзли к его ногам. Он дернул раз, другой, но сдвинулся весь труп, стуча по заледеневшему снегу.
— Встань на него, — попросил Бодра Салаи. — Черт бы его побрал! Никак не желает расставаться с сапогами!
Маткович позеленел и отвернулся.
— Видеть не могу, — сказал он.
— Чего ты не можешь? У меня дырявые сапоги, а ему они уже не нужны.
Салаи встал на живот майора, и только тогда Бодре удалось стащить сапоги с мертвого.
— Подумать только! — с довольным видом произнес Бодра, разглядывая теплые, на бараньем меху, сапоги. Он тут же снял свои и натянул новые. Сделав несколько шагов по полянке, похвастался: — Словно специально для меня тачали. — И махнул рукой, что можно двигаться дальше.
Йенци тем временем бродил возле трупов и собирал консервы. Ко дну некоторых банок были прикреплены таблетки сухого спирта: достаточно поджечь — и ешь горячее! Он сунул несколько банок себе в вещмешок. Наверное, он бы и еще взял, но тут Бодра услышал треск сучьев. Он огляделся, но никого не увидел.
— Спрячьтесь за деревья, — сказал он. — Кажется, кто-то идет.
— А вдруг это наши?! — обрадовался Вереш.
— Может, да, а может, и нет. Это или русские, или немцы.
— Если немцы, это не беда.
— Но и ничего хорошего. С ними всегда много хлопот, можешь мне поверить. Сразу же спросят, чего мы тут ищем, почему не в части, в два счета объявят дезертирами и, пока ты соберешься объяснить, расстреляют, и все!
— Но ведь не мы бросили…
— Тихо!
Бодра осмотрел в бинокль местность и на другом конце поляны, шагах в двухстах от них, заметил среди деревьев трех немцев, принадлежавших, видимо, к разгромленной части. Они шли осторожно, держа оружие наготове.
Бодра протянул бинокль Верешу.
— Посмотри направо от орудия, — сказал он. — Чуть подальше и правее.
Немцы не спеша вышли на поляну. Оглянулись и что-то прокричали.
— Они спрашивают, — перевел Вереш, — есть ли тут кто.
«Пусть себе спрашивают», — подумал Бодра.
Гитлеровцы тем временем подошли к трупам и начали собирать консервы.
Салаи, стоявший шагах в пятнадцати от Бодры за стволом большого дерева, слабеющим голосом произнес:
— Не сердись, я больше не могу. — Он пошатнулся и повалился на землю.
Один из гитлеровцев, хотя ничего не увидел, выстрелил на звук.
— Не стреляй! — крикнул Бодра по-венгерски.
Он замахал немцам рукой и бросился к упавшему товарищу.
И тут гитлеровцы увидели на нем сапоги. Все трое закричали, замахали руками и открыли огонь короткими очередями по Бодре, который, к счастью, успел спрятаться за толстое дерево.
— Пулемет! — крикнул он Верешу. — Помоги! Теперь они от нас не отстанут!
Бодра нагнулся и оттащил Салаи за дерево. Тот не был ранен, просто ему стало плохо и его снова прошиб пот.
Гитлеровцы, не прекращая стрельбы, приближались. Бодра снял с плеч Салаи карабин и ждал. Один из гитлеровцев, высунув голову из-за дерева, осмотрелся и быстро перебежал за другое. Бодра выстрелил в немца и попал. Зато двое других открыли такой огонь, что в ушах зазвенело.
— Почему не стреляешь?! — заорал на Вереша Бодра.
Вереш лежал на животе, держа пулемет у ноги, и не стрелял. Парни тоже не стреляли. Они так попрятались за деревья, что их не было видно.
Бодра выругался. Выходит, он может рассчитывать только на себя. Он материл Вереша, но понимал, что ругать-то ему следует прежде всего самого себя, так как это он стащил с майора сапоги. Если гитлеровцы подойдут поближе или, чего доброго, зайдут сзади, спасения не будет. Что-то нужно было предпринимать. Дождавшись конца длинной очереди, он отшвырнул карабин и, раскинув руки, рухнул на землю, притворившись убитым. Это был проверенный трюк.
«Кажется, удалось! — мелькнуло у него в голове. — Не переиграл ли? Уж больно картинным было падение».
Однако немцы не заподозрили обмана и, обменявшись знаками, вышли из-за деревьев.
И тут Бодра срезал их очередью из автомата.
— Ничего не поделаешь, другого выхода не было, — проговорил он, вставая.
Он не спросил Вереша, почему тот не стрелял. Он помог Салаи подняться, обхватил его одной рукой, и они двинулись дальше.
Парни шли за ними, немного поотстав.
Уже начало темнеть, когда Бодра наткнулся на мертвую собаку. Ее застрелили.
— Где-то поблизости должно быть жилье, — сказал он. — Эту собаку пристрелили, чтобы она не лаяла.
Метров триста они карабкались по склону. Сначала показался стог сена, затем хлев и, наконец, дом. Это был бревенчатый дом под драночной крышей. Сбоку к нему был пристроен сарай.
Бодра остановился. Подняв ком земли, он запустил им в дверь.
Вышла худенькая девушка в платке. Посмотрев по сторонам, она вернулась в дом.
— Все в порядке, — заявил Бодра. — Можем войти.
В доме кроме девушки находился еще старик.
Не успели солдаты закрыть за собой дверь, как старик скороговоркой заявил, что в доме ничего больше не осталось. Шли бы они ко всем чертям! Сколько солдат ни заходило, все что-нибудь да забирали. Не солдаты, а какие-то грабители!
— Мы просим пустить нас переночевать, — объяснил Бодра. — Не выгоните же вы нас на улицу в такую погоду?
Салаи сел, стащил с себя вещмешок и устало сказал:
— Не задаром.
Он порылся в мешке и вытащил из него будильник. Хозяин зажег лампу, занавесил маленькое оконце одеялом и только после этого осмотрел будильник.
— Не ходит, — сказал старик.
Салаи завел будильник, он нервно затикал.
— А карманных нет? — спросил старик. — Мне поменьше нужны — этот в карман не положишь.
Салаи порылся в мешке и вытащил большие карманные часы, какие носят железнодорожники. Он завел их, послушал и передал старику.
— Молока немного есть у нас, — сказал тот.
— Это за такие-то часы? — со злостью спросил Бодра.
— Завтра тоже дадим молока и немного хлеба.
— Я не против, — согласился Салаи. — Молоко хоть жевать не нужно.
Девушка все это время, стояла тут же и молча смотрела на солдат. Изредка она дотрагивалась до живота. Тогда старик бросал на нее угрожающие взгляды.
— Принеси молока, — сказал он ей. — Да подбрось хворосту в огонь.
Девушка вышла, не спеша и чуть ссутулившись. Даже в доме она не сняла с головы платка.
— Надругались над ней, — объяснил старик.
— Кто?
Старик не ответил. Он явно сердился на дочь: хортистский офицер, соблазнивший его дочь, ушел, а она осталась при нем.
— Ты почему не стрелял? — спросил наконец Бодра у Вереша.
— Я? — переспросил Вереш. — Я в союзников не стреляю, тем более за пару ворованных сапог.
Бодра поднялся и ребром ладони сильно ударил Вереша по губам, как он это представлял себе раньше. Обильно потекла кровь.
— Ах, это твои союзники?! — закричал Бодра. — Тогда беги за ними! Иди, мать твою так! И не забудь спросить у них, что они нам дали, кроме этой проклятой войны, которую они нам навязали! Ах ты, гниль… Выходит, я вор?! Я что, у живого их отнял? Он их что, носить будет?
Вереш заклеил разбитую губу кусочком папиросной бумаги, но кровь все не останавливалась. Пришлось наклеить шесть или семь бумажек.
— За это я расплачусь с вами, господин унтер-офицер, — сказал он, шурша бумагой. — В долгу не останусь! Сами увидите!
— Поговори у меня, еще схлопочешь! Ты что, думаешь, я тебя боюсь? Черта с два! Спать-то рядом будем, понял? Если ты такой храбрый, можешь перерезать мне глотку.
Девушка, вернувшись в дом, заметила разбитую губу Вереша, но ничего не спросила. Она поставила на стол большой жестяной бидон, кружки и положила хлеб. Затем добавила в печку хвороста и села возле нее на низенькую табуреточку.
Старик свернул цигарку. Руки у него были грязные, кожа усеяна маленькими черными точечками, словно в нее попал заряд мелкой дроби.
«Углежог, наверное», — подумал Бодра.
Пока солдаты пили молоко, старик курил.
Салаи благодарным взглядом окинул кухню. Молоко, которое он выпил, не причинило ему никакой боли.
— Отсюда куда направитесь? — полюбопытствовал старик.
Бодра пожал плечами.
— Понимаю, — проговорил старик. — Ищете свою часть.
Солдаты молчали. Старик продолжал курить, пуская клубы вонючего дыма.
— Понимаю, — повторил он. — Вы как раз не ищете.
— Ищем, — заверил его Вереш. — Мы вам не дезертиры.
Старик посмотрел на него, но не удостоил ответом. Он разговаривал с унтер-офицером — старшим по чину.
— Есть тут недалеко одна рота, — сказал он, немного помолчав. — Венгры. Пехота или стрелки. Думаю, они уже начисто забыли о дружбе с немцами.
— Перешли?
— Куда?
— На сторону противника.
— Этого я не знаю, — продолжал старик. — Не думаю. Два дня назад был тут их дозор. Русских с ними не было. Шесть или семь солдат приходили, — словом, целое отделение. Обвешанные оружием с ног до головы. Немцев искали. Я еще у них спросил, зачем им немцы. Ответили, что это не моя забота, и посоветовали держать язык за зубами, если я не хочу, чтобы мою лачугу сожгли.
«Такая рота нам и нужна, — подумал Бодра. — Хорошо бы найти ее. В ней, если и пришлось бы воевать, вполне можно дотянуть до конца войны. Хватит, повоевали на стороне немцев, с ними нас часто били, теперь не грех и их самих ударить. Только что на это скажут ребята? Ну да все равно. Если Вереш не захочет, пусть катится к черту на рога, а с остальными ребятами я смогу договориться».
— А где расположилась эта рота? — спросил Бодра у старика.
— Где-то здесь, неподалеку.
— А если точнее?
— Откуда мне знать? Адреса они мне не оставили.
— Оно и лучше, — заметил Вереш.
— Тебя забыли спросить! — огрызнулся Бодра. — Вот когда ты пробежишь тысячу километров, скуля, как побитая собака, и дрожа за свою паскудную жизнь, тогда и разговаривай!
— Я не побегу. Я буду стоять на месте. Пусть лучше погибну!
— Ты, пожалуйста, погибай, но только один. Других не заставляй погибать. Насколько мне известно, эта проклятая война уже отняла жизнь у полмиллиона венгров. А ты бы пожертвовал еще столькими же. Почему бы и нет? Тебе-то что? Но чего бы ты добился? Ничего!
— Это верно, — поддакнул старик. — Если с кем не можешь справиться, то и не пробуй лучше.
Старик снова закурил. Табак был таким черным, словно состоял из угольной пыли.
— Позади дома есть гора, похожая на митру священника. Сейчас ее не видно — темно ведь. На самой вершине гладкая такая скала. Словно скамеечка, на которой в церкви становятся на колени перед алтарем. Ее так и называют — «каменная скамеечка королевны».
— А почему так называют? — спросил Яри.
— Рассказывают, что когда-то, давным-давно, сюда приходила молиться королевна. Но это так только, сказка.
— Нет, — вдруг сказала усталым низким голосом девушка, — это не сказка, а чистая правда. Господин горозийский священник даже имя той королевны знает.
Старик безнадежно махнул рукой:
— Ладно, бог с ним. Я не об этом хочу сказать, а о «скамеечке» той. Если на нее взобраться, оттуда все видно кругом. Вокруг горы расположены три маленьких села: Черхаза, Миклошд и Гороза. Возле одного из них и находится венгерская рота.
— А высокая эта гора? — спросил Бодра.
— Метров триста. Но я вам покажу тропку, по которой от дома можно подняться туда.
— А части, — спросил Вереш, облокотившись на стол и нагло глядя на Бодру, — которые честно выполняют свой долг, где?
Старик перевел взгляд с унтер-офицера на парня и спросил:
— Ты сам-то откуда?
— Из Дерчхазы.
— Тогда тебе все равно, где какая часть стоит. В Дерчхазу вчера в полдень вошли русские.
— Нет!
— Сам увидишь, если попадешь туда.
Вереш сразу же сник. Он попросил у старика закурить, но руки не слушались его, и он никак не мог свернуть цигарку. Тогда он вышел на мороз и некоторое время шагал по двору. Когда он вернулся в дом, глаза у него были красными. Но он все-таки держался: сидел прямо и даже пытался разговаривать.
Старик не обращал на него внимания.
Салаи так уставился на свой вещмешок, будто хотел разглядеть его содержимое сквозь толстую парусину.
— По мне, — проговорил старик, — так вы в надежном месте. Я сена нанесу в кладовку побольше, дверь в кухню оставлю открытой, чтобы тепло шло. Там вы выспитесь, как на ладони у непорочной девы Марии. Постараюсь и еды какой-нибудь достать, а о плате потом договоримся.
Салаи молчал. Он приложил ладонь к больной щеке и не шевелился, словно заснул.
— В этом вещмешке наверняка есть что-нибудь такое, — громко продолжал старик, — что ни к чему вам, солдатам.
Салаи и на это ничего не ответил. Голова опустилась еще ниже, и его снова вырвало. Он с трудом встал и пошел к карабину.
— Не могу! — крикнул он. — Я больше не могу!
Бодра вскочил и удержал его, прежде чем он доковылял до оружия.
— Это от тепла, — проговорил Салаи. — Снова ужасные боли. Если бы ты знал, как это больно! — И он заплакал навзрыд, отчего его большая опухоль заходила вправо-влево по лицу. — Ты мне всю дорогу помогал и теперь не хочешь бросить. Не быть мне человеком! Застрели меня, дружище! Все лицо словно собаки рвут на части, а теперь боль до плеча дошла.
Старик сокрушенно покачал головой.
— Антонов огонь! — тихо вымолвил он. — Так мы его называли в первую мировую. Все тело от него горит.
Бодра схватил Салаи в охапку.
— Чтобы я больше такого не слышал! Ни разу! — Он уложил Салаи на скамейку, но тот не мог лежать и, вскочив на ноги, заметался по кухне, издавая такие стоны, что у парней мороз прошел по коже. Затем он выскочил из дома во двор, на холод. Там он быстро успокоился: как только лицо остыло, боль моментально прошла.
— Я здесь лягу, — сказал он Бодре.
— Можно, — согласился старик, — только не во дворе, а в сарае. Там на соломке неплохо будет.
Ему постлали в сарае. Салаи лег. Его хорошенько укрыли соломой, оставив открытым только лицо. Он сразу же заснул. Затем солдаты наносили в кладовую сена и стали готовиться ко сну.
— Долго он не протянет, — сказал старик о Салаи.
Бодра набросился на него:
— Замолчи! Мать вашу за ногу! Неужели поблизости нет врача?
— Есть, — ответил старик. — И в Миклошде есть, и в Горозе, но привести его сюда в такое время будет нелегко.
— Я приведу, — решительно заявил Бодра.
Утром, когда все встали и привели себя в порядок, унтер-офицер вынул записную книжку в, вырвав из нее листок, нарисовал на нем карандашом круг, похожий на каравай хлеба.
— Допустим, это «каменная скамеечка королевны». Вот в этой точке находимся мы. Покажите, где Миклошд, а где Гороза.
Старик наклонился над плечом Бодры и дважды ткнул пальцем в листок, потом еще раз.
— Это вот Черхаза, — сказал он. — Там, правда, врача нет, но вам скажут, где его искать.
Яри протянул Бодре банку консервов.
Заметив протестующий жест унтера, парень сказал:
— У нас еще есть. Вереш вам сейчас сам скажет… Мы с вами пойдем!
Вереш полночи проворочался на сене без сна. Ему хотелось убить Бодру, он даже обдумывал, куда всадить нож. Но с каждым новым придуманным вариантом гнев его все больше утихал и в голову приходили совсем другие мысли.
«Странный человек этот Бодра: вместо того чтобы спасать собственную шкуру и разыскивать роту, он сначала идет за врачом. Для него это самое важное. И все это без нашей помощи. Бодра не может оставить товарища в беде. А нас бросили в этой вонючей яме. Никто даже не удосужился крикнуть, когда все отступали: «Эй вы, скоты, чего ждете? Здесь ведь никого уже нет!»
— А чего мне говорить, — буркнул Вереш, — когда ты уже все сказал?
Унтер-офицер пожал плечами:
— Как хотите.
Увидев, что Вереш снова распределяет фаустпатроны между солдатами, Бодра подумал: «Да он, никак, начисто тронулся! На кой черт ребятам тащить эти печные трубы? Если бы у него была пушка, он и ее приказал бы взять с собой». Однако он промолчал — пусть делает что хочет. Он ничего не сказал и тогда, когда Вереш, сунув в сумку три магазина с патронами, взвалил себе на плечо тяжеленный пулемет.
Старик показал им тропинку. Было холодно, шел снег. В старом буковом лесу никаких следов войны, отзвуков боя и то не слышно. Только скрип снега под ногами нарушал первозданную тишину. Но минут через двадцать неожиданно началась адская канонада. По звуку можно было определить, что стреляли из орудий всех калибров. До огневых позиций артиллерии было не менее пятнадцати километров, а рвались снаряды еще дальше, но воздух был настолько чист, а ветер свеж, что грохот доносился почти без искажений.
— Жаль! — вздохнул Маткович. — Такую тишину нарушили! Как же в горах красиво!
В половине десятого они добрались до «каменной скамеечки королевны». Вершина горы была голой. Скала, гладкая, словно ступенька перед алтарем, блестела на солнце.
— Здесь можно б и помолиться, — заметил Яри.
Бодра в бинокль внимательно осмотрел окрестности. У самого подножия горы на опушке букового леса находились три небольшие деревеньки. В одной из них сновали солдаты. Это были венгры. Они грузили на крестьянские повозки оружие и боеприпасы.
— Скорее всего, это та самая рота, — сказал Бодра. — Ни одного немца я не вижу. Это что за село? Миклошд? Ну, здесь нам должно повезти: меня ведь тоже Миклошем зовут. Передохните немного, а потом и спускаться станем.
Спускаться было труднее, чем подниматься: то и дело кто-нибудь падал. А Вереш один раз проехал на животе метров двадцатых даже выпустил из рук пулемет, который потом с трудом отыскали.
Яри тогда вволю посмеялся и долго не мог успокоиться.
— Не гогочи, а то по морде получишь! — разозлился на него Вереш.
— А что поделаешь, если смешно?
В одиннадцатом часу они дошли до окраины Миклошда, вернее, до садов. Лесная дорога влилась в улицу. Чуть дальше, метрах в ста пятидесяти от перекрестка, перед большим крестьянским домом расхаживал взад и вперед часовой.
Парни хотели было сразу же выйти на улицу, но Бодра удержал их, сказав, что им пока лучше из-за деревьев не показываться, а сам он пойдет и разведает, что за часовой стоит перед домом.
— Эй, дружище! — крикнул Бодра часовому. — Где тут живет врач?
Часовой повернулся к нему и спросил:
— А ты кто такой?
— Унтер-офицер Бодра, от пограничников. Одного нашего товарища сильно ранило, мы не можем нести его по горам.
— А откуда ты идешь?
— Из-за собственной спины. Не шути, а то схлопочешь! Мне нужен врач, и притом срочно.
— Подожди.
Часовой вошел в дом и вернулся вместе с двумя полевыми жандармами. Те, ни о чем не спрашивая, вскинули свои автоматы, направив их на Бодру, и приказали:
— Руки вверх! Шагом марш!
— Бегите! — крикнул Бодра парням. — Эти и вам ни за что не поверят!
И в тот же миг Бодра, сорвав с плеча автомат, бросился на землю.
Очередь, которую выпустил один из жандармов, пришлась бы ему в грудь, но унтер упал, и она лишь сбила несколько веток с бука.
Бодра выстрелил. Жандарм взмахнул руками, словно собираясь прыгнуть в воду, и рухнул на землю.
Часовой и второй жандарм вбежали в дом и оттуда открыли ураганный огонь. Да и не только они — стреляли не менее шести человек.
Бодра, давая короткие очереди, отполз назад. Он не решался вскочить на ноги и бежать, так как до леса оставалось еще приличное расстояние. Вставив в автомат новый магазин, он стал ждать. У жандармов, видимо, патронов было много, так как они палили без остановки. Бодра ни отвечал. Не выстрелил он даже тогда, когда из дома осторожно высунул голову один жандарм, выстрелил наугад и тут же спрятался. Затем снова высунулся, на этот раз уже смелее.
Бодра слышал, как он сказал своим товарищам: «Выходите, мы сейчас возьмем эту свинью!» Можно было бы скосить его очередью, но другие из дома почему-то не выходили. Бодра не сразу заметил, что жандармы через сады добежали до опушки леса. Он понял, что, если их сейчас не остановить, преследование будет продолжаться до тех пор, пока его не схватят. Рисковать он не хотел, да и не мог.
Одолеть шесть человек, вооруженных автоматами, он один, естественно, не мог. Неожиданно он дал очередь по группе деревьев, что росли в стороне от того места, где находились жандармы. Пули с треском срезали несколько веток. Увидев, что жандармы повернулись в ту сторону, где шурша падали на землю ветки, и даже открыли в том направлении стрельбу, Бодра с облегчением вздохнул. Унтер-офицеру было по опыту хорошо известно, как трудно подчас определить в лесном бою, где именно находится противник, когда пули сбивают с деревьев ветки и они падают на землю. Кажется, что в тебя стреляют со всех сторон.
Он тут же вскочил и изо всех сил побежал по тропинке, которая вела на вершину горы. Пот заливал глаза, легкие, казалось, готовы были разорваться, когда он наконец добрался до «каменной скамеечки королевны».
Парии сидели съежившись возле каменной плиты.
Бодра, бросив автомат на землю, опустился, расстегнул шинель, китель и даже ворот рубашки.
— Вот теперь они могут нас переловить как зайцев, — тяжело дыша, заметил он.
Парни переглянулись. Между ними, видимо, что-то произошло за это время, так как вид у них был растерянный и сидели они неспокойно, хоть ничего и не говорили.
Жандармы внизу все еще стреляли время от времени.
— Не повезло нам, — проговорил Бодра, немного отдышавшись.
— Вернемся к старику? — спросил Яри.
— Нет, — ответил Бодра. — Я привезу доктора из Горозы, чего бы мне это ни стоило.
Маткович достал из кармана довольно грязный на вид сухарь без бумажной обертки. Разломив его, он протянул кусок Бодре.
— Спасибо, — поблагодарил унтер. Съев сухарь, он сунул в рот немного снега. — Сейчас ровно час, — произнес он. — Если вы идете со мной, то пора.
— Идем, — быстро ответил Йенци. — Только если вы нам снова скажете, чтобы мы убегали, то мы не послушаемся.
— Не будьте детьми! Такие дела не для вас.
Вереш, не вымолвив ни слова, взял пулемет на плечо.
Начали спускаться вниз по южному склону горы. Со стороны Горозы ничего подозрительного слышно не было. Без четверти два спустились в село и пошли по маленькой улочке, что вела в сторону церкви. На улице ни одной живой души. Поравнявшись с шестым или седьмым домом, Бодра увидел в огороде крестьянина, который доставал картошку из погреба.
— День добрый, — поздоровался с ним Бодра. — Скажи, дружище, где у вас живет врач?
Крестьянин смотрел на них такими глазами, будто впервые видел солдат.
— Эй! — крикнул Бодра. — Я ищу врача!
Крестьянин, все так же испуганно глядя на него, медленно поднял руки и приложил палец к губам, но было поздно — из дома уже выбежали два гитлеровца.
Они энергично замахали Бодре и его спутникам, требуя, чтобы те подошли. Оружия у немцев не было, а один из них держал в руке ложку: видимо, они выскочили прямо из-за стола.
— Черт бы их побрал! — тихо сказал Бодра. — Эти как сюда попали?
Тем временем из дома вышел еще один немец, а вслед а а ним — еще двое. Все в одних рубашках, дожевывающие еду.
— Я ищу доктора, — сказал Бодра. — Доктора!
Один из гитлеровцев направился обратно в дом.
«Добром эта встреча не кончится», — моментально сообразил Бодра и бросил ребятам:
— Бежим!
И сам первым побежал к лесу.
Когда до леса оставалось метров пятьдесят, гитлеровцы выбежали из дома с оружием и открыли огонь.
Бодра на бегу обернулся и дал по ним очередь, но ни и кого не попал, а только выдал немцам свое местонахождение.
— Бегите под защитой домов! — крикнул он парням. — Да поживее!
Сам он спрятался за столб и бил из автомата по немцам до тех пор, пока не кончились патроны. Тогда и он добежал вслед за ребятами в лес.
— Слава богу! — сказал Маткович, когда Бодра присоединился к ним.
— Рано радуешься! Эти бульдоги не отстанут от нас.
— Неужели пойдут за нами?
— Вполне возможно.
Пока добрались до «каменной скамеечки королевны», парни совсем выбились из сил.
— Третий раз сюда лезем, — тяжело дыша, заметил Яри. — Черт бы побрал эту скалу!
— Поесть надо, — предложил Маткович. — Половина третьего, а мы еще не обедали.
Ему никто не ответил. Ребята были в таком состоянии, что им было не до еды.
Через некоторое время Вереш осторожно поднялся на камень и долго всматривался в лес в стороне Горозы.
— Кажется, не идут, — с облегчением произнес он.
Бодра тоже осмотрел местность в бинокль, но ничего не заметил. Он сел на скалу и собирался закурить, как вдруг увидел на тропинке, ведущей к селу, двух человек, которые поднимались на гору. Он поднес к глазам бинокль и понял, что не ошибся: это были гитлеровские бульдоги. Он внимательно осмотрел местность еще раз. По узкой просеке не более чем в трехстах метрах от них цепочкой поднимались пятеро гитлеровцев. Направо Бодре даже не хотелось смотреть, так как он был уверен, что там тоже немцы. Он не ошибся: и там пятеро солдат карабкались к вершине.
— Уходите! — коротко бросил он парням.
Те встали и, выглянув из-за скалы, увидели немцев, которые подходили справа, слева и по центру.
— Убирайтесь к черту! Разве не понятно? Вас они не знают, только меня!
— Поздно уже, — произнес Маткович, лицо его побледнело. — Пока мы дойдем до леса, они нас с двух сторон, как воробьев, перестреляют.
Яри смотрел прямо перед собой.
— Какая же это жизнь, — устало сказал он, — если люди не могут помочь друг другу?..
Гитлеровцы открыли огонь.
Бодра приказал парням залечь за скалой, а сам достал из своего вещмешка пять автоматных магазинов и четыре ручные гранаты. Это было все, что у него было. Как только израсходует все — конец. А может, и не израсходует даже, если его раньше уложат. Он взял себя в руки и подавил злость, которая вот-вот готова была выплеснуться наружу. Злость мешает меткой стрельбе. Прицелился в двух немцев, которые взбирались по просеке. Выстрелил. От пуль позади гитлеровцев ударили снежные фонтанчики.
Бодра выстрелил еще раз. Снова перелет. И тут его осенило, что клонившееся к горизонту солнце, которое светило ему прямо в глаза, как бы увеличивало расстояние: и немцы, и деревья — все вокруг казалось дальше, чем было на самом деле. Он долго целился немцам под ноги. Выпустил остаток патронов из магазина и увидел, как один гитлеровец начал медленно сползать вниз. Второй уронил автомат, но тут же подхватил его и продолжал стрелять, держа оружие одной рукой.
— Один готов, — проговорил Бодра.
— А всего их одиннадцать, — сказал Вереш, пересчитав гитлеровцев.
Немцы справа открыли огонь по скале. Пули щелкали о камень.
Бодра повернулся направо, но в этот момент начали стрелять немцы, что карабкались слева. Унтер осторожно выглянул из-за камня. До гитлеровцев было немногим более ста метров — гранатой их не достанешь. Он заменил магазин и, отодвинувшись немного вправо, дал короткую очередь, затем отполз влево и выпустил еще одну очередь. Снова сменил магазин.
Снова перебираясь направо, он подумал, что все это совершенно напрасно, так как их в конце концов все равно убьют, но, несмотря на это, продолжал целиться в гитлеровцев и расстрелял еще один магазин. Отползая влево, он вдруг услышал за своей спиной звонкую пулеметную очередь. Оглянувшись назад, он увидел, что стрелял Вереш.
Он бил по группе, что приближалась слева. Бил длинными очередями, пока не расстрелял весь диск. Ножки пулемета во время стрельбы нервно прыгали по «каменной скамеечке королевны».
— Трое готовы! — заорал вдруг Вереш.
Теперь стреляли и другие парни из своих карабинов.
— Я попал! — радостно воскликнул Маткович. — Посмотрите, я тоже попал!
Вереш снова открыл огонь. Бодра ничего не сказал ему, сосредоточив все внимание на группе справа. Экономя боеприпасы, он вел одиночную стрельбу и скоро заставил оставшихся четырех гитлеровцев залечь.
Наступление застопорилось. Ребята постепенно освоились и стреляли чаще. Вереш же, словно только сейчас поняв, что такое пулемет, строчил без остановки до тех пор, пока не приходилось менять диск.
— Ребята! — сказал Бодра. — Кажется, они отступают.
Гитлеровцы на самом деле прекратили преследование. Изредка постреливая, они медленно отходили назад, по направлению к лесу.
— Ну, получите еще одну порцию! — воскликнул Яри, выстрелив. И тут же, вскочив с земли, он, не помня себя от охватившей его радости, забегал по площадке. — Ну и показали же мы им! Мы победили!..
Вдруг он схватился за горло. Посмотрел непонимающими глазами на ребят и что-то сказал, однако слов не было слышно, только шевельнулись губы. И упал лицом в землю. К нему подбежал Маткович.
— Боже мой! — воскликнул он. — Да у него в черепе дыра!
Вереш встал. Гитлеровцы уже не стреляли. Забрав убитых, они скрылись в лесу. Вереш наклонился над Яри, медленно перевернул его на спину. Спереди, пониже адамова яблока, по шее текла кровь, но само лицо было чистым.
— Нужно его похоронить, а? — спросил Вереш. По голосу чувствовалось, что он никак не может успокоиться.
— Нужно, — сказал Бодра. — Но только не здесь: в скале могилы не вырыть.
Вереш кивнул. Свой пулемет он отдал Матковичу.
— Хорошо, я понесу, — согласился тот.
— Один не сможешь, — сказал Бодра. — Дорога скользкая. Я тебе помогу.
Они и вдвоем-то еле дотащили пулемет до дома старика. Темнело, ветки кустов цеплялись за одежду, мешая идти. Все страшно устали. Маткович и Йенци несли мертвого Яри.
— Вот и врача не нашли, — заметил печально Вереш.
Старик-углежог бродил перед домом. Увидев Бодру с солдатами, он бросил окурок и поспешил ему навстречу.
— Убит? — спросил он, подойдя поближе к Яри.
— Да, — ответил Вереш.
— Плохо дело. А я не знаю, как вам и сказать о вашем друге…
— Что с ним? — спросил Бодра.
— Застрелился… Опять начал кричать, что больше не может, а когда я к нему подошел, он уже застрелился.
Вечером ребята ничего не могли есть.
— Кусок не лезет в горло, — проговорил Маткович.
И лишь когда дочь старика принесла молока и поставила на стол перед ними, они, не поднимая глаз, поели.
— Завтра мы их обоих похороним, — сказал Бодра.
— Завтра, — заговорил старик, — за вами придут из той роты. Здесь снова был их дозор, так примерно в полдень.
— В каком они селе?
— Не знаю. Где были, оттудова ушли: жандармы за ними гнались.
«Значит, мы все же встретились с той ротой», — мелькнуло у Бодры в голове.
— А вы? — обратился он к Верешу. — Я вам не приказываю, сами решайте.
Вереш ответил, что выбора у них нет.
— Я убил человека, — продолжал он. — Это ужасно. Но я думаю, что поступил правильно.
Он ушел в кладовку и лег там на сено. Ребята последовали за ним.
Бодра так устал (это была уже не обычная усталость), что даже спать не хотел. Он вышел во двор и немного походил по холоду. Над «каменной скамеечкой королевны» стояла тишина. Медленно взошла луна. Подмораживало, и деревья, росшие вокруг домика углежога, тихонечко начали потрескивать.
Когда Пато и его жена вошли в контору, Мишкеи оторвался от работы и локтем отодвинул документы на край стола. Его давно мучило любопытство: что за человек этот Иштван Пато, о котором он уже не раз слышал? И вот Пато перед ним. Не высок, но и не мал, не толст, но и не худ. Сложен превосходно. Гордо посаженная голова, прямая осанка, рукава рубашки, закатанные по локоть, обнажают сильные, загорелые руки, будто вырезанные из орехового дерева.
«А руки-то у него не крестьянские, — не без удивления заметил Мишкеи, но зависти не почувствовал. — Мои и то больше…»
На вид Пато можно было дать лет пятьдесят, а то и больше: виски уже посеребрила седина. Через весь лоб до переносицы тянулся глубокий багровый шрам, отчего лицо его казалось холодным и угрюмым. Правда, взгляд теплых глаз, мягкие очертания губ и густые усы вроде бы говорили о его покладистом характере.
— Добрый день, — сказал Пато таким тоном, словно отрекомендовался: «А вот и я заявился».
И чуть-чуть опустил плечи. Сделал он это почти незаметно, но от Мишкеи это не ускользнуло. Такое движение обычно делает грузчик, которому долго, до боли напрягая мышцы, приходится держать на плечах тяжелую ношу, а потом, сбросив груз на землю, удается наконец с облегчением расслабить плечи.
А председатель, опершись ладонями о стол и подавшись всем корпусом вперед, с сияющим лицом и вытянутыми трубочкой губами ждал, что еще скажет вошедший. Однако по голосу Пато и его жесту Мишкеи понял, что тот больше ничего не намерен говорить. Этот спокойный и сильный человек уже все сказал тем, что пришел в контору кооператива. Председатель в этот момент был похож на свата, который только что произнес речь перед родителями невесты и с умилением ждет торжественного «да». Украдкой разглядывая Пато, Мишкеи вспомнил, как председатель, чуть ли не ежедневно изливавший ему душу, все время расхваливал Пато, едва о нем заходила речь: «Умнейший крестьянин! Если он вступит в кооператив, то за ним все село повалит! А как он умеет ходить за лошадьми и коровами! От такого человека пользы больше, чем от безвозмездной государственной ссуды в сто тысяч форинтов!» Таким восторгам не было конца и краю. Вот почему сейчас председатель с трудом сдерживал охватившую его радость.
— Какими судьбами? — с притворным равнодушием спросил он наконец, будто и не подозревал, зачем понадобилось Пато заходить в контору. Впрочем, удивляться тут было нечему. Председатель давно ждал этого дня, часто и с удовольствием представлял себе его, и теперь ему хотелось хоть немного продлить этот торжественный момент.
— Дай мне бланк заявления, — попросил Пато.
— Садись. Это большое дело! По сравнению с таким шагом и женитьба пустяком окажется. Когда человек женится, то прощается лишь с холостяцкой жизнью, а когда вступает в кооператив, то навсегда рвет с прежней безрадостной жизнью, с обременительными заботами, которые обычно мучат одиночку…
Пато заулыбался. Улыбка выплыла из-под пышных усов и слегка тронула губы. Однако от этой легкой и снисходительной улыбки у председателя пропало желание говорить дальше, и он с разочарованием взглянул на Пато. «Вот и посмотрите на него, — подумал он, — так долго заставлял себя ждать, а когда наконец пришел, то у него, видите ли, не хватает терпения выслушать даже короткое внушение…» А к внушениям председатель питал особое пристрастие. Злые языки говорили, будто даже по ночам он донимал жену свою нравоучениями, а когда спохватывался, что он не только председатель, но и муж, бедная женщина уже крепко спала.
— Ну хорошо, — недовольно пробормотал председатель и достал из ящика стола бланк. — Если уж тебе даже доброе слово в тягость, тогда подписывай, и точка… Только запомни: ты сейчас находишься в конторе кооператива имени Петефи, а не на собрании глухонемых.
Облегчив душу, он обмакнул в чернила измазанную ручку с обгрызенным концом и подал Пато.
Мишкеи вдруг поймал себя на том, что он сам тоже улыбается. Ему понравился этот крестьянин. Он казался гораздо симпатичнее, чем можно было представить его по хвалебным отзывам председателя. Ведь вот он, Мишкеи, едва увидев Пато, уже готов вместе с ним беззлобно, по-дружески посмеяться над слабостями председателя. В Пато привлекали спокойствие, уверенность, немногословность, за которой угадывался ясный ум, а его мимолетная лучезарная улыбка, казалось, приоткрывала душу. Такая улыбка не оставляла сомнений в том, что этот человек не лишен тонкого и мудрого юмора. Такие люди знают, чего хотят…
Пато взял ручку и с серьезным лицом без колебаний подписал заявление. Председатель достал еще один бланк и обратился к жене Пато:
— Ну а ты, Мариш? Ты тоже надумала?
Даже много недель спустя Мишкеи не переставал удивляться, как он сразу не заметил такую женщину. Может, потому, что фигура Пато, дышавшая буйной, упрямой силой, заполнила собой чуть ли не всю контору, а Мариш почти не было видно из-за спины мужа. Мишкеи даже не удостоил ее внимательным взглядом. Да и что смотреть на немолодую жену пожилого крестьянина? С детских лет знал он многих крестьянок, которые безропотно следовали за своими мужьями. Смысл их жизни заключался в том, чтобы не перечить мужьям, и они осмеливались подавать голос лишь тогда, когда их спрашивали.
Мариш с удивлением взглянула на председателя.
— Я? — изумленно спросила она.
Чуть подавшись вперед, оттянув руками карманы вязаной кофты, она медленно обвела взглядом контору, будто только проснулась. Мишкеи, да и сам председатель интересовали ее, видимо, не больше, чем мебель, стоявшая в конторе: перепачканные чернилами столы, кривоногие стулья и пыльная лампа под потолком…
Председатель засмеялся:
— Ну конечно, ты! — И, сощурившись, посмотрел по сторонам: — Здесь одна Мариш, другой я не вижу!
Насколько Мишкеи стал симпатизировать самому Пато, настолько не понравилась ему его жена. Во-первых, Мишкеи удивило, что Мариш оказалась вовсе не такой уж старой: она была лет на двадцать моложе мужа. Мысленно Мишкеи осудил то, что такая здоровая молодая женщина является женой пятидесятилетнего мужчины!
Мишкеи с ног до головы оглядел женщину, которая застыла от смущения, оказавшись среди мужчин. Мишкеи понял ее смущение и вдруг остро ощутил каждую частицу ее требовательного и бесстыдного тела, переполненного зрелой, манящей женственностью. Мишкеи вдруг показалось, будто серая и прокуренная контора мгновенно наполнилась розовым светом и дурманящим ароматом. Крепкая и стройная фигура Мариш неудержимо влекла к себе. Мишкеи тщетно пытался оторвать от нее взгляд. Ее грудь при каждом вздохе высоко вздымалась, натягивая вязаную кофту, а точеная белая шея гордо поднималась из выреза блузки. Лицо Мариш можно было бы назвать красивым, если бы не какая-то застывшая горестная суровость, чуть ли не жестокость, сковывающая его черты, если бы не тусклый, безучастный взгляд ее карих глаз, похожих на оцепеневших жучков. «Ее муж — это разум, а она — тело, — подумал Мишкеи. — Муж живет осмысленной жизнью, а она только плотской…» И чем больше он сравнивал лица, голоса и движения этой пары, тем больше ему нравился муж и тем неприятнее становилась жена. «Когда они ложатся вечером в постель, — мысленно фантазировал он, — Пато, вытянувшись, долго смотрит в темноту, думая о делах, а эта глупая ненасытная ведьма прижимается к нему своим горячим телом и не дает ему покоя…» Мишкеи охватила злость: «Сказывается холостяцкая жизнь… Показал бы я тебе! Тогда сразу голос прорезался бы, завизжала бы…» Его охватило такое дикое желание тут же разделаться с этой ядреной бабенкой, что он даже скрипнул зубами.
— Ну, — ободрил женщину председатель, — язык, что ли, присох?
Мариш пожала плечами:
— Муж-то уже подписал заявление.
— Муж? С ним — порядок. А вот ты? Или ты не хочешь вступать?
— Я же говорю, муж… уже подписал.
— Да пойми ты наконец, что речь сейчас о тебе идет! Хочешь ты вступать в кооператив имени Петефи или нет? Ты сама-то чего хочешь?
Патоне вынула руки из карманов и беспомощно опустила их. Выражение безразличия сменилось испугом, тревожная гримаса исказила рот, а в глазах забегали беспокойные огоньки.
— Я?.. Чего я хочу? — переспросила она и недоверчиво посмотрела сначала на одного мужчину, затем — на другого, словно боялась, что они над ней подшучивают.
— Ну, решайся, Мариш! — торопил ее председатель. — Я знаю, ты послушная жена, но ведь у тебя своя голова на плечах.
Мишкеи окончательно решил, что это женщина вообще не способна проявлять свою волю. Она и в самом деле такая, какой кажется: глупая, безвольная самка, забитое существо, и только.
Пато тихо заметил:
— Я забыл дома сказать, что и тебе тоже надо подписать…
— Мне?
Председатель, приняв важный вид, продолжал:
— Разумеется, если хочешь. В нашем кооперативе женщина имеет равные права с мужчиной… Она такой же человек. И не косись на меня, душенька, пожалуйста. Небось понимаешь, что прошли те времена, когда женщина знала только одно слово: «Замолчи!»
Подобные слова он не раз говорил селянкам, говорил официально, как служащий загса произносит хорошо заученное поздравление. И в его голосе не проскользнуло ни единой живой нотки, никакого волнения. Однако Патоне восприняла его слова иначе.
Пато слегка кивнул.
— Верно, теперь другие времена, — сказал он и улыбнулся. — Подписывай…
И опять улыбка его была чуть-чуть снисходительной. Однако Мишкеи на сей раз улыбаться не хотелось. Он с любопытством разглядывал женщину, удивляясь тому, как она менялась буквально на глазах. Будто на ее плечи накинули легкое покрывало: над плотью неожиданно взял верх разум. На лице отразились сомнение и надежда, а прорвавшиеся наружу чувства стерли с него равнодушие.
— Что же я должна подписать? — спросила Патоне.
— Вот это заявление, — сказал председатель, протягивая ей бланк. — Вот тут, внизу, где точки стоят.
— Ну а раз теперь все по-другому, не как раньше… то какую фамилию мне писать?
Пато покачал головой, будто извиняясь за темноту своей жены.
— Свою фамилию ты хорошо знаешь, — поучающе произнес он. Так обычно помогают школьнику, который нетвердо знает урок. — Не тяни время. У нас дела, и они тоже люди занятые!
— Конечно… Тогда я напишу: «Пато Иштване». А может, рядом написать и девичью фамилию?
— Хорошо, — согласился председатель. — Можно и обе сразу.
Мишкеи не понял, но почувствовал, что в эту минуту женщина почему-то считает важным, чтобы в заявлении была указана ее девичья фамилия. Может, она хотела пустить собственные корни в новой жизни, как дерево, пересаженное в другую почву?..
Патоне облокотилась на стол и медленно написала: «Пато Иштване, урожденная Мария Кочиш». Она задумчиво смотрела на свою подпись, и черты ее лица смягчались, оживали, будто она любовалась чем-то прекрасным. Женщина еще долго бы смотрела на заявление, но председатель забрал у нее бумагу.
— Как раз сегодня вечером заседание правления кооператива, — весело сказал он и подмигнул Пато. — Рассмотрим ваши заявления и поговорим о том, какое тебе, Иштван, поручить дело. Если народ доверит, он высоко и поднимет… Теперь мы не принимаем в кооператив кого попало, сам небось соображаешь.
Пато промолчал, но по лицу его было видно, что он все понимает. Пожав руку председателю и Мишкеи, Пато пошел к двери. Патоне никому из них не подала руки, ей это и в голову не пришло. Взгляд ее оставался рассеянным, но, когда она направилась вслед за мужем, на лице ее вновь застыла холодная маска.
Председатель довольно потирал руки.
— Ну, дружище! — проговорил он, смачно причмокивая. — Вот это удача! Пять лет мы точили на него зубы — и вот он наш! У него восемнадцать хольдов земли, три лошади, две коровы, повозка, двуколка, сенокосилка и прочее… А самое главное, он будет отличным заместителем председателя… У него прирожденный талант командовать. Не сомневайся: он сможет управлять людьми без нажима и по-умному.
Председатель так разволновался, что достал из ящика стола сигареты и закурил. Комната мигом наполнилась табачным дымом.
— Ты вот послушай меня, дружище, — радостно продолжал он, дымя сигаретой. — Этот Пато еще двадцать лет назад так вел свое хозяйство, что, глядя на его участок, даже помещик диву давался. «Друг мой Пишта, — говорил он ему, — я свое хозяйство веду по-современному, а как же получается, что твои посевы все равно лучше моих?» И что, по-твоему, ответил Пато? Ни за что не угадаешь! «Для вас, барин, земля — это забава, а для меня — хлеб насущный…» Так и сказал. Этот Пато говорит мало, зато не в бровь, а в глаз. Однажды…
Дым ел Мишкеи глаза. Не слушая председателя, он растворил окошко и посмотрел на растущие у дома каштаны, на которых распускались клейкие почки. «Вот и опять пришла весна, — подумал Мишкеи, — а я все холостяком живу, как бездомная собака!»
— Скажи, товарищ председатель… не бьет ли Пато свою жену? — вдруг спросил он, повернувшись от окна. — Я думаю, что бьет.
— Чего это тебе на ум взбрело? Пато не такой человек. Он никого никогда не обижал, по крайней мере, я такого не слышал. — И председатель глубоко затянулся сигаретой, а когда выпустил дым, синеватое облачко окутало всю его голову. — А вообще-то кто его знает. Был у нас звонарь Пакич, темный такой, забитый мужик, до двух сосчитать не умел, перед собакой священника и то всегда шапку снимал. И вдруг однажды узнаем, что он здорово отколотил свою жену. Бедная баба целую неделю на улицу не показывалась — такая физиономия у нее была… Вот как бывает. Тут наверняка не скажешь.
Спустя два дня Мишкеи вместе с Пато осматривали кооперативное хозяйство. Вновь назначенный заместитель председателя сразу показал себя хорошим хозяином. Правда, он и раньше не раз видел кооперативные земли, поскольку ему довольно часто приходилось ходить мимо. Пато не собирался ни делать открытий, ни с самонадеянностью нового начальника критиковать хозяйство. Он лишь сделал несколько метких замечаний о пахоте, севе и скоте. Мишкеи в душе удивлялся, как это полуграмотный крестьянин разбирается в терминологии. Проходя по заброшенному участку люцерны, он произнес одно-единственное слово: «Запущен», но этим словом было сказано все. Другой долго бы разглагольствовал о люцерне вообще, а Пато одним словом сказал самое главное. Когда они осматривали коров и телят, взгляд Пато то теплел, то вдруг становился суровым. Мишкеи, хорошо знавший всех коров кооператива, опять про себя отметил, что и здесь Пато ни разу не ошибся.
На току, отойдя от сильно убывших копенок соломы, Пато закурил и стал задумчиво смотреть прямо перед собой, словно подводя итог увиденному, затем взглянул на агронома:
— А вы что думаете?
Они обращались друг к другу на «вы». У них еще не было ни времени, ни подходящего случая, чтобы перейти на «ты».
Вопрос застал Мишкеи врасплох: его занимало другое. С тех пор как они начали работать вместе, он постоянно наблюдал за этим человеком и его, как назойливая муха, преследовала одна мысль: способен ли Пато, так легко вникающий во все хозяйственные нужды, понять свою собственную жену?.. Мишкеи не раз хотелось задать этот вопрос Пато, но он не решался. «А вдруг Пато подумает, что я увлекся его женой, хоть я об этом и не помышляю…» Мишкеи даже покраснел от таких мыслей.
Стремясь походить на Пато, Мишкеи ответил коротко:
— Я здесь полтора года. А для того чтобы кооператив превратился в крупное хозяйство, нужно еще столько же времени.
Пато шагал по меже. Помолчав, он заметил:
— Мало.
— Почему?
— Мало для нормального севооборота. Слишком мало.
Мишкеи впервые позволил себе не согласиться с Пато.
— К осени мы введем севооборот на трех четвертях наших земель, — стал объяснять Мишкеи, догоняя Пато. — Но севооборот — это еще не самое главное. Современное хозяйство складывается из таких факторов, как денежные средства, техника, обработка почвы и так далее…
Он едва сдержался, чтобы не сказать: «В этом-то я разбираюсь лучше». Однако Пато понял это и так. Он искоса взглянул на агронома, и на его губах вновь промелькнула снисходительная улыбка. Словно отвечая Мишкеи, он добавил:
— Я, конечно, всего-навсего простой крестьянин.
— Я тоже! Уж не думаете ли вы, что у моего отца была тысяча хольдов земли? Ни хольда… Батраком он был. А я работал с ним.
Пато кивнул.
— Значит, батрак… — проговорил он тихо.
— Батрак тоже крестьянин!
— Да…
— Приходилось мне и мотыгой махать, и косой! — Мишкеи вдруг показалось, что разговор стал походить на ссору, и он махнул рукой: — Давно это было и прошло… Пять лет назад я окончил академию. Это мое третье место работы, а хотелось бы уже закрепиться.
— Родители живы?
— Нет.
— Женат?
Мишкеи нехотя ответил:
— Нет. Собирался жениться, не получилось. А потом все времени не было.
Мишкеи даже рассердился, что вопросы задает Пато, а не он, и тут же невольно вспомнил, как он в свое время хотел жениться. Вспомнил всех девиц, какие у него были, встречи с ними и переживания… В душе Мишкеи сознавал, что все его любовные истории можно считать всего лишь эпизодами. Правда, одну из них, бойкую светловолосую крестьянскую девушку, он любил по-настоящему и ради нее готов был на все. В ту пору было ему двадцать лет и он работал кучером у одного барина. Однако свадьбы не получилось, так как его призвали в армию. А когда он демобилизовался, девушка уже вышла замуж, не дождавшись его.
Обычная печальная история, но с нее началось все. С тех пор всех женщин, которые встречались ему на пути, он всегда сравнивал с той светловолосой девушкой, но все было, как говорят, не то… Так шли годы, а он по-прежнему искал в каждой женщине ту самую девушку, которой для него уже не существовало.
И вдруг Мишкеи ощутил прилив ненависти к Пато, у которого была такая красивая жена.
— Это тоже нехорошо, — проговорил Пато, выпятив губы.
— Что нехорошо?
— Холостяком жить.
— Вот как! А что еще нехорошо?
Пато пожал плечами и, медленно ступая, обошел чахлые кустики.
— А у меня вот жена есть, — вдруг сказал он с дрожью в голосе, — а детей нет…
— Нет? Почему?
Пато на это ничего не ответил, но сразу как-то сник и показался гораздо старше и очень уставшим, совсем не таким, каким был в конторе два дня назад. Однако Мишкеи не испытал к нему жалости. «Так и надо этому старику! — подумал он. — Зачем связался с девчонкой?..» И мысленно представил себе Мариш, будто она сейчас стояла прямо перед ним на обочине дороги. Руки сунула в карманы кофты, грудь ходит ходуном… Кровь ударила ему в голову. Эта женщина волновала его. Стоило Мишкеи вспомнить лицо Мариш, которое тогда, в конторе, на мгновение вдруг озарилось надеждой, как ему еще сильнее захотелось обладать ею.
«Нет, — промелькнуло у него в голове, — Мариш не виновата в том, что у них нет детей. Такая баба способна родить хоть десятерых, она вся создана для любви и материнства».
Когда они подошли к селу, Пато, протянув руку, сказал:
— Всего хорошего. После обеда я зайду в правление.
— Я буду вам нужен?
— Возможно… хотя у вас и без меня работы много.
Мишкеи отпустил руку Пато и заметил:
— Дел всегда хватает. Интересный вы человек, да и жена ваша тоже. Со временем познакомимся поближе.
Последняя фраза нечаянно сорвалась с его губ, и Мишкеи сразу же пожалел, что сказал это. Он готов был убить себя.
Приветливое лицо Пато сразу же сделалось подозрительным.
— Слишком молодая? — спросил он чуть ли не с ненавистью.
Мишкеи вспыхнул:
— Я этого не говорил! — Он почти выкрикнул эти слова. — Какое мне дело до того, сколько лет вашей жене? Я только сказал, что она интересная!
Пато ничего не ответил. Прищурив глаза, он напряженно смотрел прямо перед собой. Багровый шрам на его лбу побледнел.
— Никакая она не интересная, — пробормотал он и, не взглянув на собеседника, направился домой.
Мишкеи долго смотрел на его удалявшуюся фигуру. «Отобью я ее у тебя, — в порыве злости подумал он, — хоть на одну ночь, но отобью…»
С того разговора прошла целая неделя, но Мишкеи ни разу не посчастливилось остаться с Мариш вдвоем. Он ходил за ней, как тень, будто у него другого дела и не было. В обеденный перерыв женщины обычно собирались в кучку, и все старания Мишкеи улучить момент, чтобы поговорить с Мариш, заканчивались ничем. Ему лишь приходилось объяснять женщинам, как пропалывать кукурузу или свеклу.
От Мишкеи не ускользнуло, что Мариш похорошела. Вырвавшись из своего домашнего мирка и оказавшись среди таких же, как она, крестьянок, Мариш стала чаще улыбаться и шутить. Выражение печали исчезло с ее лица, и Мишкеи только диву давался, как быстро она ожила. Суровость и замкнутость сменились доброжелательностью и любопытством. «Ей хорошо с людьми, — думал Мишкеи, — девушки называют ее Маришкой, и ей это нравится…» Работала она ловко и так споро, что остальные едва поспевали за ней. А когда кто-нибудь из них, уставая, кричал ей: «Мариш, не спеши!», ее, как ребенка, охватывала гордость. Она победно и счастливо улыбалась, как человек, познавший сладость похвалы.
Как-то раз в конце одной из таких бесед с женщинами к ним заглянул председатель. Он внимательно выслушал Мишкеи, а потом, взяв его под руку, повел по дороге в село.
— Ну, дружище, что я тебе говорил? Этот Пато — просто клад! Настоящий хозяин. Его не надо ни уговаривать, ни подгонять — все делает сам… Это у него в крови… Я, дружище, люблю таких работяг. Помню, и сам вкалывал на барина, черт бы его побрал! Но, знаешь, иногда и бывших батраков приходится подгонять: «Шевелись, а то заснешь на ходу». А эти Пато, видать, просто не способны лениться… Ты только взгляни на Мариш! Работает, как машина… Всем женщинам подает пример. Ну что ты на это скажешь?
Мишкеи пожал плечами, придав лицу безразличное выражение:
— А что на нее смотреть? Такая же, как и все.
— Нет, браток, не скажи! Если б все были такими, картошку давно бы убрали… Скажи, чем они тебе не понравились?
— Кто?
— Да Пато и его жена.
— Почему не понравились?
— Мне так показалось.
— Я рад, что они теперь с нами.
— Ну тогда хорошо. Хорошо, когда люди живут и работают в согласии. Ты, например, один из лучших работников. Я это хоть кому в глаза скажу и на собраниях всегда так говорю… Но ведь и Пато — отличный работник. Да ты сам наверняка такого же мнения…
В конце концов Мишкеи дошел до того, что начал следить за Мариш вечерами, когда она носила сдавать молоко на пункт. Он клял себя на чем свет стоит, боясь встретиться со знакомыми, но, как преданный пес, шел за ней. Однако Патоне, как назло, никогда не ходила одна. Остаться с ней наедине ему удалось совершенно неожиданно.
Однажды в пятницу после обеда разразилась сильная гроза. Ливень прогнал женщин с поля. Одни, шлепая по лужам, кинулись домой, другие укрылись под тутовыми деревьями на краю поля. Мариш вместе с другими сначала побежала по дороге в село, но тут полил такой дождь, будто грозовая темная туча разом вылила на землю всю скопившуюся в ней влагу. Мариш укрылась в полузаброшенном сарае. Мишкеи поспешил за ней. Когда он добежал до сарая, на нем сухой нитки не было. Сделав вид, будто не видит Мариш, он стряхнул с пиджака воду и чертыхнулся.
— Не ругайтесь… Не сахарный — не растаете, — сказала Патоне из угла.
— Кто здесь? — спросил Мишкеи.
— Это я, Мариш Патоне…
— Вот где нас прихватил ливень…
— Да.
Мишкеи перешагнул через груду закопченных кирпичей и не без радости заметил, что дырявая крыша вся протекает. Сухим был только один угол. «Значит, она не удивится, если я переберусь к ней поближе», — подумал Мишкеи, хотя и не был уверен в успехе. И вдруг его обожгла мысль: «А вдруг ливень кончится, а я так ничего и не успею?» И он сразу же решил не терять времени попусту.
— Добрый день, — проговорил он, протягивая Патоне руку.
— Ой, я все же вся мокрая! — Она засмеялась.
— И я…
Женщина действительно вся вымокла. С юбки стекала вода. Блузка плотно прилипла к телу, отчетливо обрисовав грудь. Мишкеи закусил губу.
— Я ведь, — хриплым голосом начал он, не отрывая взгляда от ее груди, — давно хотел поговорить с вами.
— Со мной?
— Да… Я не могу больше молчать. Пусть мне даже грозит смерть.
— Давно, говорите? Мы ведь с вами не так давно виделись, да?
— Бывает, день за год кажется… Мариш… Вы не рассердитесь, если я буду вас так называть? Вы же не виноваты, что вам достался бесчувственный старик…
— Холодно, — перебила его Мариш, передернув плечами. — Если вы не хотите надеть пиджак, дайте его мне.
Сейчас этот пиджак закроет от него то, ради чего он готов отдать все на свете! Мишкеи неохотно подал ей пиджак. Мариш укуталась в него. Она заметила жадный взгляд мужчины, но на лице ее не появилось и тени испуга иле протеста, а лишь одна грусть.
— О чем же вы хотите со мной поговорить? — спокойно спросила она и отвела со лба прядь намокших волос — Ну, говорите же!
Она ждала, что он ей скажет, а сама внимательно и холодно разглядывала его лицо. Мишкеи замешкался. Смелое признание, которое он столько раз обдумывал, вдруг показалось ненужным, неуместным.
Горячим любовным признанием можно ошеломить робкую женщину. Однако Мариш, вернее, Патоне — женщина не робкая и далеко не наивная… С ней нужно говорить иначе.
— Вы меня совсем не знаете, — проговорила Мариш. — Чего вам от меня надо?
На мгновение Мишкеи охватило страстное желание молча и грубо схватить ее, прижать к себе ее влажное тело — и будь что будет. Но тут же этот порыв показался ему смешным.
«Ну, хорошо, обниму, прижму, как мальчишка… А дальше что?»
Женщина медленно покачала головой, будто осуждая что-то нехорошее, не имеющее к ней никакого отношения. Вид у нее был спокойный.
— Вы этого хотите? — тихо спросила она и распахнула пиджак Мишкеи на мокрой груди. — Тела моего, да?
«Да! Да!» — мысленно кричал Мишкеи, а вслух громко сказал:
— Нет!
Раздался сильный удар грома. С крыши сарая свалилась связка камыша.
— А чего еще вы можете хотеть?.. — спросила Мариш и опять закуталась в пиджак. — Я знаю… Многие на меня зуб точили. Знаю! И вы, что вы увидели во мне? Тело, бедра… А вот что я думаю, что люблю и чего не люблю, этого вы не знаете. Да вас это и не интересует. Этого не знает никто.
— Послушайте!..
— Таких, как я, не просят. Таким прямо говорят, чего от них хотят.
— Я так и думал! Я знал, что вы одиноки, обездолены, что… вы несчастны с мужем, вы с радостью ушли бы от него. Может, он даже бьет вас? Мне жаль вас. Да, я просто пожалел вас там, в конторе, когда вы стояли рядом с мужем, как служанка. Это было обычное человеческое сочувствие. Но что я могу с собой поделать, если вас нельзя долго жалеть? Вы вызываете другое чувство. Разве я в этом виноват?
Мишкеи буквально выпалил эти слова. И сам поверил, что сначала он лишь пожалел ее, а уж потом воспылал к ней страстью.
Мариш молчала. Мишкеи отвернулся, глядя на колышущуюся сетку дождя, то густую, то тонкую.
— В этом селе я как бездомный пес, — проговорил вдруг он. — Никого-то у меня нет… Один как перст. За сорок уже перевалило, получил диплом, неплохо зарабатываю, все есть, а дома нет. А ведь когда-то был я бедняком, но это все в прошлом. Тогда, бывало, хоть мать ласковое слово скажет…
Мишкеи и сам не заметил, как его увлекли воспоминания. Он стал рассказывать то, чего никогда еще никому не рассказывал: о том, как скромный парнишка, сын батрака, стал ученым специалистом, о светловолосой девушке, образ которой вот уже двадцать лет он ищет в других женщинах. Рассказал о войне, о борьбе за землю, об учебе, которая нелегко далась ему.
Дождь постепенно начал стихать. Над виноградниками поползли разорванные тучи, а он все вспоминал и вспоминал, словно ливень вымыл весь хлам, накопившийся в его душе за долгие годы, и этот хлам уплывал теперь с потоками дождевой воды.
Мишкеи замолчал, по-прежнему глядя в сторону.
— Сейчас кончится дождь, — сказал он. — Вы уйдете… Расскажите людям, что нашелся еще один дурак. Пусть знают… Мне все равно.
Однако на душе у Мишкеи стало легче. Хоть кому-то, может только ливню, он откровенно рассказал о себе, о своем одиночестве.
Патоне вздрогнула от холода, а потом сказала:
— А ведь про вас говорят, что вы хороший человек…
— Я? Хороший? Это почему?
— Не знаю. Говорят и все… что добрый…
— О, это совсем другое! Я люблю землю, люблю наши края, люблю беседовать с людьми: мол, так хорошо, а так нет. Только и всего. Но это не доброта… Сам не знаю что!
— А я вот не могу сказать, что хорошо, а что нет.
Мишкеи наконец решился взглянуть на Мариш. На ее лице нельзя было прочитать ничего нового.
— Мой отец тоже батрачил, — заговорила она. — На здешнего барина работал. Я была красивой девушкой… Вот мой муж и взял меня. Человек он неплохой. Не знаю, почему вы решили, что он грубый и даже бьет меня. Это не так. Он меня и пальцем ни разу не тронул.
Мишкеи вдруг почувствовал себя таким уставшим и опустошенным! Он излил свою душу, излил мучительную тоску, которая уже давно не давала ему покоя. И все-таки где-то внутри в нем закипала злость.
— Защищаете мужа?.. — заметил он. — Еще скажите, что он добрый…
— Нет, не добрый, но и не злой. — Мариш покачала головой. — Он никогда меня не обижал, никогда не бил… Но за пятнадцать лет он ни разу не спросил, о чем я думаю, о чем мечтаю. Не поинтересовался, люблю ли я его. Если он хотел меня, для меня это было законом… Когда он вставал раньше обычного, я тоже вставала. Если он не спал ночь, и я не спала. Бывало, купит что-нибудь — нет, не для меня, а для дома, — так только потом покажет мне, но никогда не посоветуется со мной. Вот так мы и жили… Была сыта. Хороший дом, дорогие вещи… Все было. А жизни не было… Разве это жизнь, когда за тебя всегда думает другой? Его не интересовало, что мне нравится, а что — нет. Даже фартук и тот он сам мне выбирал. Ему позволялось все, а мне — ничего, потому что он выбрал меня, а не я его… Вы не понимаете? Вот если бы вам давали что-нибудь с издевкой, так, чтоб вам захотелось швырнуть это обратно, в лицо… Пятнадцать лет я живу его подачками. А ведь мужу со мной повезло. Работала-то я за троих. Только чтобы не быть в тягость…
— Ну а дальше? Все останется по-старому?
— Нет. Я хочу уйти.
— Уйти! Но… к кому?
— Ни к кому. Все это время я была только мужниной женой. Носила его фамилию. Если б я не была Патоне, я была бы никем.
— Зря вы так говорите!
— Нет. Вы, наверное, не поймете меня, но это так. Люди почтительно здоровались со мной. А как же иначе? У меня была красивая одежда и все остальное… Потому что я была Патоне. Я была его частью, а часть без целого пропадет… Уж лучше б он бил меня! Все бы легче было… С горя бы сделала что-нибудь ему назло. Вот почему я и спросила, когда мы подписывали заявление, можно ли мне поставить свою девичью фамилию. Все-таки я Мария Кочиш. У меня есть свое имя… И теперь мне от мужа ничего не надо. Я не позволю за себя думать. Меня теперь зовут Мариш. Как была я ею, так и осталась. Я хочу зачеркнуть пятнадцать лет, которые прожила с ним.
В сарае стало душно. Женщина сняла пиджак и отдала его Мишкеи. Ее больше не интересовало, как он будет смотреть на нее. Но Мишкеи уже не видел ни ее груди, ни шеи. Он смотрел ей в лицо.
— Не сердитесь на меня, — продолжала женщина. — Я на вас не обижаюсь. Вы мне рассказали о своей жизни, я — о своей… Мужу нужно было только мое тело, его он сразу заметил, но человека во мне увидеть так и не захотел. А я все ждала… Думала, что женщина — такой же человек, как и другие…
Мишкеи хотелось закурить, но сигареты отсырели в кармане. Он пытался найти хоть одну сухую сигарету, но не нашел и бросил пачку в угол.
Мариш снова начала дрожать от холода.
— Возьмите пиджак, если хотите, — сказал он с улыбкой. — Пожалуйста, наденьте его.
— Спасибо, — улыбнулась Мариш и набросила пиджак на плечи. — Я уже сказала вам, что не сержусь. Только… если человек наконец понял, что жил не так, как надо, возвращаться к прежней жизни ему уже не хочется.
Теперь в ее взгляде была не грусть, а доброжелательность и живой интерес. Мишкеи бросало то в жар, то в холод. Он думал о себе, о Пато, об очаровательной женщине, которая за пятнадцать лет жизни не позволила убить в себе человека, стремящегося к добру.
— А что, если… — робко, с надеждой в голосе заговорил Мишкеи. — Если бы я полюбил вас такой, какой вы хотите стать? Никем не униженной? Самостоятельной?
Мариш вышла из сарая. Над землей поднимался густой пар, ветер разгонял его. Напоенная влагой земля дышала свежестью. Мишкеи, подойдя к Мариш, ждал ее ответа. По дороге, обходя лужи, в засученных до колен штанах шагал председатель.
— Черт возьми! — выругался Мишкой. — Еще увидит нас и невесть что подумает.
— Пусть думает. — Мариш пожала плечами. — Я знаю, чего хочу. Да он и не сюда идет. На луг свернул.
Мариш сбросила с плеч пиджак и отдала его Мишкеи.
— Пока дойду до дому, обсохну на солнце, будто и не мокла под дождем.
— Вы мне так и не ответили, — остановил ее Мишкеи.
Мариш опустила голову, исподлобья наблюдая за выражением лица агронома.
— Жизнь долгая. Поживем — увидим! — сказала она и, уже выйдя на обочину дороги, улыбнулась ему шаловливой девичьей улыбкой.
Мишкеи долго стоял у сарая. Фигура женщины уже почти скрылась в зарослях зеленеющей кукурузы, а он все стоял, переминаясь с ноги на ногу, закусив во рту вместо сигареты соломинку.
— А я подожду! — громко крикнул Мишкеи одинокому кусту крыжовника, росшему возле сарая. — Подожду… Но уж потом не отдам тебя никому.
И, насвистывая, пошел догонять председателя.
В конце января 1945 года меня срочно вызвали в штаб, где подполковник Агаев, седовласый, с выражением усталости на лице, коротко сказал:
— Возможно, нам придется временно отойти на новые позиции. Мы должны быть готовы к этому.
Вместе со мной был командир взвода Лайи Родан, по выражению лица которого я догадался, что он очень зол. Шея под воротником шинели была багровой. Оно и не удивительно: гитлеровская артиллерия здорово нас обстреливала, фашистские танки не раз прорывали и без того слабую линию обороны, а сосредоточение советских войск, казалось, навсегда остановилось. Дыры в обороне «штопали» одними и теми же частями, которые перебрасывались с одного участка на другой. Если кого-нибудь из штабных офицеров спрашивали о том, не случилось ли какой беды, тот только махал рукой, ронял традиционное «все в порядке», добавляя, что причин для беспокойства никаких нет.
Теперь это «все в порядке» и давало о себе знать. Родан нервно трогал рукой оружие, которым он весь был обвешан, как ружейная пирамида. Спереди у него висел автомат, по бокам два «фроммера» и несколько ручных гранат, которые колотились друг о друга во время ходьбы. По-русски он не говорил, но зато говорил по-сербски, и к тому же довольно бегло, а когда волновался, то так и строчил, как из пулемета.
— Как же это получилось? — спросил он у Агаева.
— А что?
— Почему нам ни одного слова не сказали, пока дело не дошло до такого состояния?
— Мы и сами раньше ничего не знали.
— Что? Нам и то все ясно! Вот уж какой день не подходит подкрепление!
Агаев вынул платок и вытер воспаленные веки.
— Позавчера еще прибыло, — сказал он. — А вчера на рассвете ледоход снес у Хароша временный мост, и, пока не наведем новый, придется пережить несколько трудных деньков. На лодках через Дунай в крайнем случае можно перебросить только боеприпасы, живую силу не перебросишь, а технику тем более. — Сложив платок, Агаев спрятал его в карман. — Удовлетворены вы моим сообщением?
Родан выругался по-венгерски, чтобы не поняли.
— К сожалению, — начал я, — это не меняет дела. Мы находимся перед неразрешимой проблемой.
— Почему?
— Большинство солдат из венгерских частей — уроженцы здешних мест. Если нам придется отсюда уходить, все они разбегутся. Как вы себе представляете, не затем же они дезертировали из хортистской армии, чтобы бросить здесь все, своих родных, и бежать неизвестно куда, а?
— Ничего я не представляю. Я выполняю приказ. В штабе дивизии считают, что гитлеровцы сейчас предприняли сильное контрнаступление, которое может смести советские части, окружающие Буду. Вот поэтому-то я и не рекомендую вам здесь оставаться. Гитлеровцы с вами церемониться не станут.
— До сих пор об этом речи не было!
— О чем?
— О том, что вы здесь не твердо закрепились. А если даже и временно, то о том, что гитлеровцы могут вас потеснить…
Я высказал подполковнику все. Говорил о нашем разочаровании, о том, что такой поворот дела для нас абсолютная неожиданность. Как мы могли объяснить своим солдатам, что, несмотря на все наши обещания, нам некоторое время придется двигаться не вперед, а назад? А ведь наше соединение рассчитывало на успех, на победу. Провалами, отступлениями и поражениями мы были по горло сыты в хортистской армии. Ребята не хотели снова брать в руки оружие. И не из страха перед опасностями, к которым большинство из них уже привыкло, а из-за того что перейти на сторону правды легко только теоретически. На самом же деле нашим противником были не нацистские фюреры и гитлеровские генералы, а такие же, как мы сами, простые венгерские солдаты. Они кричали нам, чтобы мы не стреляли в них, так как они тоже венгры, обзывали нас скотами. Мы со своей стороны кричали им то же самое. Когда мы оказывались друг против друга и нужно было открывать огонь, не раз бывало и так, что мы стреляли из автоматов поверх голов, пуская пули «за молоком».
Не знаю, все ли понял Агаев из моих слов.
С мрачным видом он сказал:
— На фронте не бывает твердых позиций. Твердая позиция возможна лишь после заключения мира. Разве вы этого не знаете? Докладывайте мне каждый час. Если произойдет что-нибудь чрезвычайное, я свяжусь с вами через связного, который и сообщит вам путь отхода и место сбора.
Когда мы вышли из штаба, Родан в сердцах сплюнул на землю.
— Черт возьми! — пробормотал он. — И тут не везет. С кем ни говоришь, бьют себя в грудь, говорят, что они не остановятся, пока не дойдут до самого Берлина. Ну вот и остановились! В такой неразберихе это возможно, но почему именно здесь?
Я ничего не ответил на это. Родан обычно держался сдержанно. За глаза его звали Смельчаком, так как он, несмотря на должность командира взвода, всегда охотно шел на самое опасное дело, взяв с собой одного-двух добровольцев. А если он когда и расходился, то вовсе не из-за того, что боялся опасности.
— Давай поспорим, — предложил он мне, — что наши уже разбежались.
— Глупости.
— Ну давай! На литр палинки, а?
— Я спорить не стану. Я своих людей знаю.
— Может, поэтому и не хочешь? Боишься проиграть?
И Родан грубо выругался. Ему стоило только начать ругаться, как он так и сыпал то по-венгерски, то по-сербски. Однажды на спор он без остановки ругался целых десять минут. И откуда только у него бралось столько скверных слов?
— Они уже давно почуяли, откуда ветер дует, — сказал он и снова сплюнул. — Хорошо еще, если половина не разбежалась. Я прекрасно знаю, кто из них чем дышит.
Однако Родан тоже ошибся. От нашей части осталась только одна треть. Комната, в которой размещался штаб, была забита брошенным оружием. Через час я должен был докладывать Агаеву, но я на доклад не пошел, а послал связного. Сам я идти не осмелился, так как нужно было рассказывать о том, что случилось у меня в роте.
В три часа дня подполковник вызвал меня к себе.
«Ну, теперь уж все равно, — думал я. — Если русские сами отходят на этом участке, то постыдное бегство венгерской части не что иное, как мелкий штрих в общей печальной картине». Однако подполковник, который утром выглядел таким усталым и мрачным, на сей раз был весел. Насвистывая, хотя и несколько фальшиво, «Трех танкистов», он похлопал меня по плечу, а когда заметил, что я принюхиваюсь к дымку, которым пахло в комнате, рассмеялся и сказал:
— Я ничего не пил. Мы переходим в наступление, друг мой, я уже собрал свои вещички.
В этот момент на пороге появился встревоженный Родан. Он не мог дождаться моего возвращения. Агаев и ему сказал то же, что и мне.
— Вот так-то… — добавил подполковник, щупая взглядом Родана. — И хотя у нас сейчас не ахти как хорошо обстоят дела с подвозом и пополнением и мы все еще находимся в сложном положении, нам уже не нужно отходить.
И тут Родан сказал правду:
— А мы уже начали отступать. — Он проговорил это с плутовским выражением лица. — Если бы немного попозже сообщили нам все это, то нам уже некого было бы утешать.
Мне хотелось зажать ему рот.
К счастью, подполковник не слушал его, занятый мыслями о достигнутых успехах. Надев шинель, он вывел нас на шоссе, сказав, что сейчас появится лучший офицер дивизии, капитан Татушин. Стоит его подождать, чтобы познакомиться с ним, так как если бы не Татушин, то сегодняшний день кончился бы совсем по-другому.
— А как звали того непобедимого грека? А, вспомнил: Геркулес. Ну так вот, наш Татушин и есть Геркулес, только похитрее. — Присев на корточки, подполковник начал что-то рисовать. — Смотрите сюда. Вот стрела, обозначающая контрнаступление гитлеровцев. Оно началось от Фехервара и нацелено на долину Вали. А вот здесь стоял батальон Татушина с задачей ни на шаг не отходить, что бы ни случилось, так как, в случае если шоссе будет свободным, фашистские танки за полчаса будут в Буде. Ясна схема? Не так ли? Такова была обстановка до одиннадцати часов утра, когда гитлеровцы предприняли натиск и прорвались справа и слева от шоссе силой до полка. Положение стало нешуточным, так как угрожало прорывом всего фронта. Что же делает Татушин? Этот сумасшедший, этот разбойник… Вместо того чтобы стоять на месте до последнего, он, оставив в арьергарде одну роту, усадил весь батальон на грузовики, повозки, а то и на лошадей верхом и начал отходить. Командир дивизии пришел в ярость. А Татушин тем временем все отходил да отходил. Гитлеровцы, разумеется, сбили заслон — и каюк бою? Ан не каюк. Только тогда-то он и начался. Татушин раскрыл свои карты. Вот смотрите. Здесь, у подножия холма, он устанавливает на огневых позициях батарею противотанковых пушек, а вот здесь, возле населенного пункта Вертипуста, — вторую батарею, а сам с пехотой сворачивает влево и выходит основными силами батальона во фланг гитлеровцев. Представляете, что это такое? Противотанковые пушки расстреливают двадцать два танка противника, шоссе забито горящими «тиграми», а фашистские роты одна за другой гибнут под огнем, как… Да чего я вам тут рассказываю, вы все равно не поймете, что такое татушинская контратака! Командир дивизии тем временем просит себе подкрепление, проклиная на чем свет стоит Татушина, который наголову разбил противника и преспокойно уплетает мясные консервы, положенные на обед.
Протоптавшись в снегу около часа, мы наконец увидели нашего Геркулеса, который ехал в повозке с кожаным верхом (и где он только откопал такую!). Это был рыжеволосый мужчина маленького роста, под застегнутой шинелью у него выпирал небольшой животик. На голове у него была казацкая кубанка. Ни на какого Геркулеса он ни капельки не походил, да и на военного тоже. Скорее, его можно было принять за тыловика, который, освободившись от дел, после обеда решил пойти поиграть в шахматы. Агаев выхватил Татушина из повозки, поднял на воздух и расцеловал, воскликнув:
— Вот он, наш герой, капитан Татушин!
На обратном пути в расположение Родан сказал, что, быть может, этот дядя и является лучшим офицером в дивизии, однако он выбрал бы себе более интеллигентного героя. Этот слишком уж похож на сардельку.
Спустя неделю мы познакомились ближе с капитаном Татушиным. Он получил пополнение, и батальон был снова укомплектован. Мы к тому времени тоже обзавелись бричкой, на которой разъезжали в случае необходимости. Однажды мы ехали проверять один дальний пост. У железнодорожного шлагбаума к нам подошел здоровенный казак с густой шевелюрой. Довольно долго он разглядывал нашего трехгодовалого гнедого.
— Послушайте-ка, — начал он, — наш капитан давно хотел заполучить себе вот такого гнедого. Давайте меняться: я вам за него двух серых лошадок дам.
Родан откинулся на спинку сиденья и сказал казаку:
— Дружище, не скрою, у меня тоже иногда бывают заскоки. Но не такие.
— Я не понимаю, о чем ты…
— Пять дней назад вот на этом самом месте один начальник подобными же сказками выманивал у меня лошадь. Он тоже обещал отдать мне взамен две. Я его ждал до самой темноты, но так и не дождался. Не ваш ли человек был тот разбойник? Уж больно похожие сказки вы оба рассказываете!
Казак рассмеялся:
— Одурачили, значит, тебя?
— Да, но только в первый и последний раз.
— Братишка, среди нас таких людей нет! Наш капитан их терпеть не может.
— Ваш капитан?
— Если бы ты знал капитана Татушина, тогда бы так не говорил.
— Татушина? Да мы его знаем! Однако сначала я хочу поглядеть на твоих серых.
— Значит, меняемся?
Надежда, что он сможет доставить Татушину радость, сделала казака более любезным. Следуя впереди, он привел нас в конюшню, переоборудованную из деревянного сарая, в которой стояло несколько лошадей. Казак предложил нам выбирать. Мы показали на двух лошадок.
— Вот эту берите.
— Одну?
— Нет, дам и другую, но эту обязательно возьмите, не лошадь, а огонь.
Он сказал это с такой убедительностью, что мы согласились. На этом обмен закончился. Вдруг из дома вышел сам Татушин. Увидев нашего гнедого, он так обрадовался, что никак не хотел отпускать нас без угощения.
— Никуда вы так не поедете, — сказал капитан, затаскивая нас к себе. — Выпьем за сделку, тогда и отправитесь. Мишенька, давай-ка побыстрее обед, неси на стол большое блюдо с жареным мясом.
Глядя на приветливого, чуть заспанного капитана, я снова с некоторым недоумением подумал: «Так это и есть самый лучший офицер дивизии?» Круглое полное лицо его не выражало ни холодной расчетливости, ни хитрости, ни безумной храбрости — словом, ничего такого, что бы свидетельствовало о его исключительности. Приветливое лицо здорового человека — и только.
Во время обеда мы обменялись всего лишь несколькими словами. Мишенька налил нам в стаканы с чаем какой-то вонючей самргонки, чем, собственно, только испортил чай. У Родана даже глаза на лоб полезли, он закашлялся и достал платок, хотя обычно любой алкогольный напиток пил с удовольствием, в том числе и такие, которые никто из нас не отваживался пить. Наше молчание, казалось, нисколько не смущало капитана. Слегка прищурив глаза, он по-дружески смотрел на нас, словно этот его взгляд должен был вполне заменить собеседника. Неожиданно, словно озаренный какой-то мыслью, Татушин показал на рояль, стоявший в углу комнаты:
— Играете?
— Мы оба играем, — ответил Родан и посмотрел на меня.
На уме у него, видимо, было то же самое, что и у меня: «Хоть мы и не такие храбрые офицеры, как капитан, но и мы тоже кое-что умеем».
— Что прикажете сыграть, капитан?
Отец Родана, превосходный кузнец, жил мечтой вырастить из сына интеллигентного человека. В гимназии Лайи постиг многие премудрости и научился играть на фортепьяно так, что без него не обходилась ни одна вечеринка. Он любил повеселиться.
— Если можно, — попросил капитан, — сыграйте какую-нибудь народную песню.
Родан скривил губы:
— Это каждый сыграет.
— Ничего.
— А может, что-нибудь из Бетховена?..
— Играйте что хотите.
— Но вы же хотели народную песню?
— Да.
— Хорошо, черт возьми!
Взглянув на меня, словно говоря, что серьезную музыку способен понять не каждый, а в народных песнях и безграмотный разберется, Родан что-то заиграл без особого желания. Вскоре он остановился и сказал мне:
— Иди, командир, теперь ты что-нибудь сыграй. Должны же и мы чем-то попотчевать капитана.
Играя на рояле, я обратил внимание на то, что капитан весь как-то преобразился: лицо оживилось, всегда прищуренные глаза вдруг стали большими, словно он увидел то, чего никогда раньше не видел. «Неужели музыка так захватывает его?» — подумал я.
— Сыграйте еще что-нибудь, — попросил он, когда я, доиграв народную песню, закурил. — Почему вы так играете свои народные песни: в грусти у вас столько трагизма, в игривости — безудержная веселость?.. Или это не так? Когда вас слушаешь, то находишься в таком напряжении, что кажется, вот-вот что-то случится.
Его вопрос прозвучал для меня неожиданно. Ответить на него кратко было нельзя, пришлось бы говорить об истории и народном духе. И потому я спросил, умеет ли играть капитан.
— Да, — ответил капитан.
— Тогда сыграйте, пожалуйста.
— А что?
— Недавно я слышал один вальс, мелодия которого никак не выходит у меня из головы. Во дворе комендатуры его играл на баяне один солдат. Кажется, вальс называется «Амурские волны».
— А! Есть такой вальс.
Толстые пальцы капитана пробежались по клавишам. Играть он начал очень тихо и плавно, непосредственно и мечтательно-наивно, как можно играть только вальс.
Родан выпрямился и изумленно покачал лохматой головой.
— Черт возьми! — тихо произнес он. — Командир, да нас посрамили! И тебя, и меня!
Меня даже в пот бросило: «А что, если Татушин заметил наше бахвальство?» Вальс кончился.
— Ну как? — спросил капитан.
Рот у Родана расползся до ушей: такой улыбкой он, видимо, хотел выразить свое восхищение.
— Если можно, сыграйте что-нибудь из Шопена. Ну, скажем, «Революционный этюд».
Татушин кивнул. Он снял китель, закатал рукава рубашки. Выражение круглого лица прояснилось. Подождав немного, он заиграл. После Шопена он играл Моцарта, потом Чайковского, Шуберта, Листа, Бетховена. Нашему кучеру наскучило нас ждать, он выпряг лошадей и, войдя в дом, устроился в уголке. Затем в комнату вошел хозяин дома, судебный чиновник, с женой. Вслед за ними появился начальник охраны склада боеприпасов, к которому мы ездили в полдень и который подробно объяснил нам, где мы находимся.
Когда стемнело и в комнате зажгли лампу, появился подполковник Агаев, который принес какое-то распоряжение. Он то и дело поглядывал на вытащенную из кармана записку, однако игры Татушина не прерывал. В комнате звучала «Аппассионата».
Когда прозвучали последние аккорды, Агаев подошел к Татушину.
Капитан вытер потный лоб платком.
— Не сердитесь, — обратился он к нам, — мне пора идти. Кажется, я нужен Агаеву.
Все молчали. Никто даже не пошевелился. Все мы еще находились под чарами прекрасной музыки. Первым вскочил со своего места служащий трибунала, он пожал Татушину руку, удивленно качая головой.
— Я не верю, — сказал он, — что этот человек — профессиональный военный.
Родан перевел его слова.
— Нет, — улыбнулся капитан. — Я действительно не профессиональный военный. До войны я преподавал в консерватории.
Я тоже подошел к капитану и сказал:
— Спасибо вам. И не сердитесь на нас.
— За что? Как вы могли такое подумать? И за гнедого я вам очень благодарен. Если вы не возражаете, давайте еще как-нибудь встретимся и поиграем.
Мы договорились, что через несколько дней снова навестим капитана. А Мишенька к тому времени раздобудет вместо самогона что-нибудь поприличнее. Татушин поспешно оделся, сел в бричку и укатил куда-то.
Через три дня Мишенька пришел к нам. Родан порылся в шкафу и вытащил оттуда бутылку.
— Хороший ты парень, Мишенька, а командир твой еще лучше. Вот видишь, и мы о вас не забыли.
Однако громадный казак не проронил ни слова. Он долго смотрел на нас каким-то странным взглядом. В глазах у него застыли страдание и боль. Так ничего и не сказав, он повернулся и ушел. От подполковника Агаева мы узнали, что капитан Татушин погиб в тот день в семь часов утра.
Однажды в середине января сорок пятого года под вечер перед зданием школы остановилась колонна беженцев. Явление для того времени довольно обычное. Тут были и мужчины, и женщины, и дети, всего человек сто двадцать. У них уже не было сил идти дальше.
Со стороны Секешфехервара гитлеровцы пытались прорвать линию фронта и разорвать кольцо окружения советских войск вокруг Буды. Колонны беженцев — за день иногда попадалось три-четыре такие колонны — устремлялись на север, на территорию, освобожденную советскими войсками, подальше от готовящих контрнаступление гитлеровцев.
Из стоящего напротив школы дома, где совсем недавно разместилось местное партийное руководство, мы с жалостью смотрели на беженцев. Надо было где-то достать картошки и фасоли, чтобы накормить несчастных хотя бы горячим супом.
Отделившись от группы беженцев, сухонький старичок небольшого роста с любопытством разглядывал вывеску, вырезанную из крышки картонного ящика и повешенную на стену: «Местное руководство Венгерской коммунистической партии». Затем он направился прямо в дом. Старичок был налегке, в руках у него не было ни чемодана, ни даже узелка. Шел он, заметно прихрамывая на левую ногу. Чувствовалось, что он сильно истощен: старика шатало даже от слабого ветерка.
— Добрый день, — поздоровался старик, войдя в комнату и по очереди обводя взглядом каждого из нас. И вдруг разрыдался.
Мы молча уставились на странного пришельца. На нем было старое грубое шерстяное пальто, подпоясанное бечевкой и доходившее ему почти до пят. В это пальто смело можно было всунуть двух таких стариканов. На голове — видавшая виды солдатская шапка, на ногах — галоши. По обвислым усам и задубевшей от ветра коже его можно было принять за крестьянина. Однако смущала насмешливая улыбка на губах, какая обычно бывает у господ. Мы не знали, что нам с ним делать…
Наконец старик успокоился.
— Я товарищ Сюч, — представился он и стал по очереди пожимать всем нам руки.
Он так и сказал: «Товарищ Сюч».
Йожеф Теглаш, старый металлист, который, собственно говоря, на свой страх и риск, без каких-либо указаний сверху, возглавил нашу парторганизацию, внимательно рассматривал «товарища Сюча», но никаких вопросов ему не задавал. Вынув из кармана своего пальто кусок хлеба, он протянул его старику, сказав:
— Ты, наверное, голоден?..
Товарищ Сюч стал с жадностью есть, откусывая большие куски и глотал, почти не разжевывая. На него сразу же напала икота. Застеснявшись, старик перестал есть и, не спуская взгляда с куска хлеба, стал ждать, когда пройдет икота, затем несколько медленнее снова принялся за еду.
— Я из гитлеровского концлагеря, — сказал он, не переставая жевать, словно отвечая этим на не заданный Теглашем вопрос.
Стоило ему произнести слово «концлагерь», как его зеленовато-коричневые глаза заметно пожелтели, словно в них вспыхнул ужас пережитого. Однако подробностей старик касаться не стал.
Доев хлеб и проглотив собранные в ладонь крошки, он спросил:
— На Сабольч дорога свободна?
Теглаш пожал плечами:
— Быть может, если приложить побольше ловкости и если просто повезет, то как-нибудь и можно проскользнуть. Но ручаться за это никак нельзя. Подождать бы надо…
Сюч молчал, кивая головой. Он долго смотрел на пол, потом, махнув рукой, как человек, который смирился с обстоятельствами, подошел вплотную к Теглашу и сказал:
— Тогда, товарищи, дайте мне какую-нибудь работу.
Старому металлисту понравилось такое поведение недавнего узника фашистского концлагеря. Едва успев освободиться, проделав путь в триста с лишним километров и узнав, что дальше ему пока проехать не удастся, он просит работу. Значит, Сюч прошел неплохую школу жизни. Сам товарищ Теглаш прошел «университеты», последним из которых была будапештская тюрьма на проспекте Маргит. На всякий случай он решил устроить Сючу экзамен.
Прямо, в лоб, поставленные вопросы, нескладные ответы, за которыми скрывается целое море страданий, — такова суть подобных экзаменов, столь частых в начале сорок пятого года.
— Почему тебя забрали в концлагерь?
— Я же сказал, что я коммунист.
— С какого времени?
— В ноябре восемнадцатого года я вернулся домой с итальянского фронта, тогда и вступил в партию.
— Так…
— Затем служил в венгерской Красной армии. Был ранен, потом попал в плен. Били меня там, и не раз… Потом работал как мог.
— Профессия?
— Слесарь по сельхозмашинам.
— Ну, тогда скажи, как ты понимаешь демократический централизм?
— А кто его знает!
— А что такое пролетарская диктатура?
— Это когда все принадлежит нам… Ну и… под зад дать буржуям.
— В основном правильно… Ну а пролетарский интернационализм?
— Да здравствуют Советы!
— Хорошо, правильно. Ну а во что ты веришь?
— Во что нужно.
— Ну а все же?
— Ну… что нам уже недолго осталось служить господам.
Вот в таком духе и продолжался этот импровизированный экзамен, то трогательный, то смешной. Ответы товарища Сюча были, конечно, весьма наивными… А просил он послать его не на какую-нибудь работу, а на пропагандистскую, агитатором.
— Видишь ли, товарищ, — начал было отговаривать его Теглаш, — для этого нужно очень много знать…
Сюч возразил:
— Почему? Разве я не могу разъяснить людям, кто друг и кто враг? Лучше могу, чем те, кто всему этому учился по книжкам!
Теглаш, пожалуй, и согласился бы со стариком, и стал бы Сюч агитатором, если бы не приближавшийся к тем местам фронт.
Теглаш разрешил старику спать в парткоме на старом диване, на обед и ужин он должен был получать картошку или фасоль. И вдруг секретаря срочно вызвали в штаб фронта. Вскоре он вернулся — весь в грязи, так как идти ему пришлось по обочине дороги, по которой сплошным потоком шли в сторону фронта батальоны из резерва командования.
Теглаш был сосредоточен и хмур.
— От нас требуется помощь, — кратко сказал он. — Временно, пока не подойдет подкрепление… Все солдаты ушли на фронт, некому даже охранять комендатуру… Кто согласен пойти в военизированную охрану?
Нас было восемнадцать человек. Вызвались все восемнадцать. Но пока мы шли получать оружие, нас осталось только одиннадцать… Семеро словно сквозь землю провалились. Так бывает: тот, кто слишком много говорит о своей готовности к самопожертвованию, нередко, когда доходит до дела, трусит.
Теглаш так и кипел от негодования. Попадись ему эти мерзавцы на глаза, он бы их убил. Всю дорогу до комендатуры он ругался на чем свет стоит. Товарищ Сюч по этому поводу не высказывался. Только почему-то рассказал о том, что на одном и том же поле картошка родится по-разному: под одним кустом много картофелин, под другим — мало, а под третьим — и вообще ничего…
— Картошка, картошка! — перебил его Теглаш. — Тут война, а не картошка!
Сюч ничего не ответил, лишь потуже затянул бечевку на своем грубошерстном пальто.
В комендатуре Сючу поручили охранять в селе Мехешпуста амбар, в котором хранилось тридцать вагонов семенной пшеницы. По тем временам это был настоящий клад.
— Знаешь, в чем твоя задача? — спросил Теглаш старика.
— Если кто будет приближаться к амбару, буду стрелять.
— Стрелять! Эх ты, стрелок! Тебе поручают охранять этот амбар, понятно? Чтобы никто не растащил зерно, понял?
— Понял. Эта пшеница принадлежит уже не буржуям, а…
— Правильно. В общем, будешь стоять, пока тебя не сменят.
Сюч пошел на свой пост. Винтовка неуклюже болталась у него за спиной, а набитый хлебом карман пальто топорщился.
На следующий день фронт пришел в движение. Рвались снаряды, свистели пули. Чего греха таить, некоторые из нас не без зависти вспомнили о тех, кто оказался в тылу…
Под вечер Теглаш увидел группу беженцев из Мехешпусты. «Ого, значит противник уже там? Что же с нашим стариком?» — подумал я.
Среди беженцев из Мехешпусты старика не оказалось. Правда, многие говорили о том, что они видели старика в длинном, до пят, пальто, с винтовкой, но никто не мог сказать, куда он девался.
Решили, что, может, он и на самом деле пустился в далекий путь — в свой родной Сабольч.
В полночь прибыло подкрепление. Сначала на шоссе загрохотали русские танки, за ними двигались грузовики, подводы и конница… Под утро артиллерийская канонада стихла. Крестьяне стали расходиться по своим селам. Часа два спустя один из них пришел к нам и сказал, что старик в длинном пальто нашелся.
Сюч лежал возле амбара. Все патроны расстреляны, солдатская шапка надвинута на глаза, в кармане — кусок хлеба.
Теглаш молча смотрел на убитого и думал: «Вот он, самый трудный экзамен. Ты выдержал его с честью. Ты оказался настоящим героем, товарищ Сюч!..»
В прошлом году еще до наступления весны, когда холодные февральские ветры, срываясь с гор Баконь, продували всю равнину, члены сельхозкооператива «Мир» уже несколько раз побывали в райкоме партии. Им, видите ли, к празднику Освобождения[5] обязательно нужны гости, да не какие-нибудь, а те, кто освобождал Венгрию от гитлеровских захватчиков.
Выслушав делегацию кооператива, секретарь райкома громко расхохотался:
— Куда вы торопитесь, товарищи? Ведь до четвертого апреля еще далеко.
Но жители села Кеваргоерш твердо стояли на своем:
— Мы нарочно заранее пришли к тебе, товарищ Циглер. Желающих пригласить к себе советских гостей будет много, так что в конце концов на нашу долю может не остаться ни одного советского война.
И пришлось секретарю райкома за месяц до праздника послать пригласительное письмо командиру одной советской воинской части.
В один из первых дней апреля секретарь райкома заехал на часок в село, чтобы посмотреть, как готовятся к празднику крестьяне.
Приготовления шли полным ходом: на скотном дворе резали теленка, женщины, как на свадьбу, жарили и пекли всякую всячину, мужчину разливали по бутылкам вино из бочек, дети подвозили на тачках цветные камешки и украшали ими клумбы и дорожки вокруг здания сельского Совета.
Циглеру понравилось, что крестьяне так усердно готовятся к празднику.
«Только вот теленка, — подумал секретарь, — пожалуй, не стоило бы резать».
— К вам ведь приедут только два советских товарища, — предупредил секретарь в сельсовете. — Достаточно было зарезать на обед несколько кур.
— Для такого праздника нам и теленка не жалко, — дружно ответили крестьяне.
— Да ведь теленка на целый взвод хватит! К чему это?
— Ты ведь тоже пообедаешь с нами, товарищ Циглер. Ну и наши все сядут за стол, а мы, слава богу, на аппетит не жалуемся… И чего ты жалеешь нашего телка?
Над Циглером начали добродушно посмеиваться, говоря, что незачем ему быть таким экономным: не из его, мол, кармана идут деньги на угощение, а из кассы кооператива.
— Небось осенью пятьдесят шестого жизни своей не жалел, товарищ Циглер, не то что денег, — говорили ему крестьяне.
Все хорошо знали, как вел себя осенью того трудного года их партийный секретарь — сам бывший батрак. Лейтенант запаса, он вместе с двумя добровольцами с оружием в руках защищал во время контрреволюционного мятежа здание райкома партии. После разгрома мятежа Циглер стал для крестьян образцом партийного работника, беззаветно преданного партии и народу.
— Ну что же, как хотите, мне ведь тоже не жалко теленка, — ответил Циглер. — Только не собирайте всех. Я уже сказал, что приедут к вам только два человека. Они не смогут сразу с целой сотней людей разговаривать.
Договорились, что правление кооператива после торжественной части даст праздничный обед, на который будут приглашены человек двадцать — двадцать пять. Гостей поприветствуют представители кооператива, поговорят с ними немного — вот и все…
Однако ничего из этого плана не вышло. Когда четвертого апреля в село приехали дорогие гости, у ворот кооператива «Мир» их ждала толпа человек в сто, а то и больше.
Из автомобиля вышли советский майор и старший лейтенант. Представились. Старый пастух, бывший красноармеец, подошел к майору и, с трудом подбирая слова, спросил по-русски:
— А рядового вы не привезли с собой, товарищ майор?
— Есть у нас и рядовой, — ответил тот. — Наш водитель.
— Так разрешите и его сюда позвать!
Позвали и шофера к праздничному столу. Но садиться за стол не пришлось: слишком уж много собралось народу. Тогда решили вынести из комнаты стулья и разместились стоя. Настроение у всех было праздничное, люди смеялись, разговаривали. Шутили, что вот теперь и в селе вошло в моду есть стоя, как на торжественных дипломатических приемах.
Среди общего праздничного веселья майор вдруг посерьезнел и спросил:
— Вы действительно рады, что мы здесь? — И, немного помолчав, добавил: — Мне иногда кажется, что не всем нравится наше присутствие в Венгрии.
Настала тишина. Казалось, люди обдумывают ответ, даже стыдятся чего-то. Не за себя, конечно, а за других.
Шебештен, председатель сельхозкооператива, уже начал откашливаться, собираясь ответить майору, как вдруг из толпы вышел Габор Лакат, седой крестьянин.
— Знаете, товарищ майор, — начал он, теребя от волнения пиджак переводчика, — для нас это очень важный вопрос. Если бы не было Советского Союза, то все, кого вы здесь видите, до сих пор были бы батраками. А тогда, конечно, вы не пришли бы к нам в гости, да и наши офицеры тоже не пришли бы, потому что офицеры старой венгерской армии к нам в гости не ходили… Я никогда не сяду за один стол с человеком, который не считает советского солдата своим братом.
Майор широко улыбнулся. Он хотел что-то ответить, но старый Лакат еще не кончил:
— Мы, товарищ майор, у себя в деревне строим социализм, а те, кто поднял мятеж осенью пятьдесят шестого года, — наши враги. Они хотели разгромить наш кооператив… Неужели вы думаете, что мы могли позволить им сделать это? — Габор Лакат огляделся вокруг, кивнул головой высокому худому человеку с тронутым оспой лицом: — Подойди сюда, Ласло Хандо! Расскажи всем, что мы тогда делали! Объясни товарищу майору, что мы тогда не ждали сложа руки помощи советских товарищей, а еще до их прихода вступили в драку с нашим общим врагом — помещиками и буржуями!
Хандо, кузнец кооператива, протиснулся вперед, с ним рядом встал брат председателя кооператива. Подошли колесник Варга, бригадир Габор Киш, Янош Визели и многие другие. Кузнец Хандо, секретарь партийной организации кооператива, начал рассказывать:
— Господин Фориш, бывший здешний помещик, уже двадцать четвертого октября явился сюда и сейчас же начал распоряжаться. Ну, мы его быстро вышвырнули. Тогда он собрал целую шайку: кулаков, бандитов разных, оружие где-то достал — автоматы. Видим мы: тут не до шуток. Сначала они напали на дом нашего председателя Шебештена. К ним вышел брат председателя, а они его сразу же прикладом по голове. Самому председателю удалось скрыться. Тогда они начали стрелять, а потом бросились к правлению кооператива.
Дьердь Шебештен все-таки успел раньше их прибежать в правление, а у самого голова в крови. «Товарищи, — говорит он нам, — не уступим им, не сдадимся!» Габор Киш схватил вилы, Варга — топор, а те, кому ни топоров, ни вил не досталось, вооружились дубинами, и все выстроились у ворот: идите, мол! Ну, они и пришли. Так и стоим: они за воротами, а мы по эту сторону. Стрелять они не посмели…
Хандо замолк. Но тут же раздался другой голос:
— Почему ты замолчал, Ласло? Самое трудное тогда было впереди! Бандиты созвали крестьян на сходку, чтоб распустить кооператив. Они говорили, что ни один коммунист не посмеет явиться на эту сходку. Но Хандо обошел всех коммунистов и велел всем туда прийти. Сам он положил в карман большой нож и вышел прямо к столу, где сидели эти люди с автоматами. Хандо так и заявил им: «Наш кооператив« Мир» был и будет!»
Вы только подумайте: тогда, в такой момент, при этих людях он осмелился сказать такое! Бандиты только ругались и кричали, но ничего не могли поделать, потому что мы днем и ночью охраняли свой кооператив. А когда с контрреволюцией было покончено раз и навсегда, все единоличники в селе только и твердили: «Не думали мы, что в кооперативе такие стойкие люди». С тех пор больше ста человек вступило в наш кооператив! Сначала мы показали им, что умеем вести хозяйство, а потом все село своими глазами увидело, что мы и защитить социализм можем!..
Из коротких рассказов крестьян — никто из них не говорил о самом себе — майор скоро понял, что эти простые, немногословные люди из Задунайского края — непоколебимые борцы и строители социализма. Он почувствовал, что находится среди товарищей, друзей, братьев.
Гуляш уже начал остывать на тарелках, но атмосфера в комнате становилась теплее.
После обеда старый чабан заиграл на тарогато, и веселая мелодия разлилась по дому.
Председатель Шебештен первым вышел на середину. Вслед за ним вступали в пляс все новые и новые пары, и очень скоро в правлении стало тесно. Люди начали выходить на улицу.
Около забора толпились крестьяне, с любопытством заглядывали во двор. Майор поинтересовался, кто они такие.
— Наши, деревенские. Единоличники.
— А вы что, не пускаете их сюда?
— Почему не пускаем? Пусть идут! Вход для всех открыт.
Шебештен пригласил во двор единоличников. Скоро и во дворе стало тесно. Теперь уже танцевало человек триста. Хозяева праздника окружили советских офицеров, по-дружески беседовали с ними. Только деревенским девушкам это не очень понравилось. То одна, то другая подходила к офицерам, объясняя и словами, и жестами, что они видели в кино, как хорошо умеют танцевать советские военные.
— А товарищ майор разве не умеет танцевать? — спросила одна девушка.
— Умею, — сказал майор и тут же доказал, что он и в самом деле хорошо пляшет.
Веселье продолжалось до тех пор, пока офицеры не стали собираться в путь: им надо было поспеть еще в одно село.
— Как бы не так! — закричал старый Лакат. — Мы вас никуда не отпустим!
— Останьтесь еще, ну хоть немножко! — умолял кузнец Хандо. — Мы хотим вам еще кое-что показать.
— Что же именно? — заинтересовался майор.
— Кое-что… — таинственно ответил кузнец. — Кое-что такое, из чего, товарищ майор, вы поймете, что мы никогда не дадим в обиду социализм!
Десять человек мигом исчезли со двора, и через несколько минут перед гостями выстроился почетный караул: десять человек в синих кителях с автоматами на груди — рабочая милиция. Первым на правом фланге стоял длинный как жердь кузнец Хандо, рядом с ним Габор Киш, затем колесник Варга, Янош Визели и другие — те самые крестьяне, кто в трудные для республики дни защищали кооператив с косами, топорами и дубинами в руках.
Иштван Берта встретился с инженером дорожно-строительного участка лишь один раз, и было это ночью, да к тому же еще очень темной, когда рассмотреть друг друга было совершенно невозможно. Поздно вечером председатель сельхозкооператива возвращался домой на выкрашенной желтой краской бричке и по дороге чуть было не наехал на какого-то мужчину, который шел ощупью от дерева к дереву по самой обочине дороги и ругался.
— Остановитесь, черт вас возьми! Подвезите меня до строителей, да поскорее!
Мужчина был сердит и к тому же сильно простужен, чихал, кашлял и сморкался, отдуваясь, как паровоз. Берта посадил его рядом с собой в бричку.
— Проклятье! — продолжал ругаться незнакомец, не посчитавший нужным даже представиться, а лишь назвавший себя инженером дорожно-строительного участка. — Позвонили, что беда у них там стряслась: ручей превратился в целую реку и вот-вот снесет мост. А чтобы прислать за мной на станцию подводу — это им и в голову не пришло! Провались они все в преисподнюю!
Слушая инженера, Берта улыбнулся. Он тоже не назвал себя, не сказал даже, что он председатель сельскохозяйственного кооператива, для которого, собственно, в строят эту дорогу. А дорога была им очень нужна: она свяжет их с внешним миром, от которого до сих пор они были отрезаны. Берта охотно посадил к себе в бричку инженера. Пусть себе ругается. Человек он, должно быть, хороший и старательный, если пешком, да еще так поздно пустился в путь по проселочной ухабистой дороге. Удивительно, как он нашел ее в такой темноте!
— Может быть, они не знают, что вы приедете? — Председатель хотел успокоить рассерженного инженера, а заодно как-то оправдать дорожных рабочих.
— Как так не знают?! Когда надо, я всегда приезжаю, уж это-то им хорошо известно.
Инженер громко чихнул, и Берта почувствовал, что тот дрожит от холода.
— Коварная погодка бывает весной, — сказал он. — Вы хоть тепло одеты?
— А, черт! В одном пиджаке приехал сюда. Днем так светило солнышко, что я даже пальто решил не брать.
Берта перегнулся назад, взял с заднего сиденья пальто.
— Вот, возьмите. Пришлете потом с кем-нибудь в правление кооператива.
Лошади вскарабкались на бетонное покрытие строящейся дороги, которая по диагонали пересекала проселочную. Колеса застучали по твердому грунту. Направо в сотне шагов был виден свет фонарей, слышался равномерный шум насоса. Берта остановил лошадей.
— Теперь сами доберетесь, отсюда недалеко. Если захотите переночевать, в комнате для приезжающих место есть.
Инженер что-то пробормотал, но даже не поблагодарил ни за то, что его подвезли, ни за то, что дали пальто. Ловко соскочив с брички, он поспешил туда, где под фонарями возились люди, казавшиеся в желтом свете причудливыми тенями.
«Вот ведь невежа! — подумал председатель. — Всю дорогу ругался… — Он пожал плечами. — Должно быть, на хуторе вырос, как и я…»
На следующее утро он нашел пальто на вешалке в правлении кооператива: кто-то передал его ночному сторожу, сказав, что инженер уехал в город на рассвете первым поездом. Пальто ему так и не понадобилось, так как всю ночь он, руководя работой, провозился под мостом в резиновом плаще и болотных сапогах, которые ему дали дорожники, измазался, как леший, но как только мост удалось укрепить, тотчас же ушел на станцию.
Берта вспомнил об инженере лишь тогда, когда строительство дороги было полностью закончено. Такое событие полагается отпраздновать. Строители заслужили хороший ужин, надо было отметить их хорошую работу. А без сердитого инженера на таком вечере тоже никак нельзя было обойтись. Ему послали приглашение, но рабочие не были уверены, что он приедет на торжество. Инженер не любил эти места, равнинные и скучные. Когда ему поручили строить дорогу именно здесь, он целый день только и делал, что чертыхался.
Но инженер все-таки приехал. У председателя в тот день было, как всегда, множество всяких срочных дел, и он явился на праздник с небольшим опозданием. Ему шепнули, что инженер уже приехал. Берта обрадовался: хоть на прощание познакомится с ним поближе.
В больших мисках на стол был подан суп. Гости и празднично разодетые члены кооператива с аппетитом вдыхали вкусный запах мясного бульона. Председатель уже было решил отложить приветственную речь на конец ужина, но члены кооператива сами стали к нему приставать: покончим, мол, сначала с официальной частью, а уж потом будем есть, пить и веселиться.
— Знаете, товарищи, я длинных речей не люблю! — засмеялся Берта. — Вы бы сначала поели, а уж потом бы и меня послушали!
Речь он действительно произнес короткую. Сердечно поблагодарил строителей за хорошую работу и уже хотел сесть на свое место, когда к нему подошел бухгалтер с корзиной и попросил раздать строителям подарки от членов кооператива: каждому по бутылке вина и по нескольку пачек сигарет. Сверху в корзине стояла внушительная бутыль, обтянутая расписанной бабочками сыромятной кожей, в ней тихо булькало вино. Это был подарок инженеру. На других пакетах тоже были записочки с именами тех, кому они должны были быть вручены.
— А теперь, — громко сказал председатель, — примите от нас эти маленькие подарки в знак нашей благодарности за вашу работу.
С этими словами он вынул из корзины бутыль. Присутствующие так громко крикнули «Ура!», что по большому залу заметалось эхо. Берта обвел ласковым взглядом своих людей, ему нравилось, что их так радует возможность делать небольшие подарки. Словно дети!.. Он подумал, что не так давно эти люди за пачку табаку трижды низко кланялись, прижимая шапку к груди, а теперь сами, благодарные судьбе и наставшим временам, делают подарки другим.
— Эту бутыль мы дарим товарищу инженеру! — сказал председатель.
Инженер сидел у противоположного конца стола. Он встал и пошел к председателю. Люди хлопали в ладоши в такт его шагам. Председатель улыбался инженеру, но вдруг лицо его нахмурилось. Он словно окаменел, держа перед собой бутыль, как щит, закрываясь ею от какой-то ему одному известной опасности. Неожиданно им овладело чувство растерянности, беспомощности. Его охватило такое чувство, будто из его жизни вычеркнули последние двадцать с лишним лет и какая-то неумолимая сила отбросила его в далекое прошлое, когда он молодым парнем стоял в роли просителя у парадного крыльца помещичьего замка…
Никакого сомнения быть не может — инженера зовут Силаши. Помещик, владелец шестисот хольдов земли Эрне Силаши. А он, Иштван Берта, конюх из ближайшего села, ухаживал за помещичьими лошадьми, пока его не выставили вон… Да, конечно… Господин помещик заметно постарел, похудел, но это он. Берта не может ошибиться. Поэтому инженер и пустился так смело, несмотря на темноту, по проселочной дороге, где его и подобрал председатель кооператива, предложив подвезти на своей бричке. Кому, как не бывшему помещику, хорошо знать свои бывшие земли… Так вот, оказывается, почему ему пришлись не по вкусу эти места. Просто он не хотел сюда ехать. Вернее, не смел. И почему же все-таки решился?
Люди громко хлопали, оглушая Берту, сбивая его с мыслей. Перед глазами у него все поплыло, белые стены ярко освещенного зала как бы расступились. Председателю казалось, что он стоит у парадного крыльца господского дома с колоннами, мнет в руках шапчонку, потупя взор. А перед ним, важно подбоченясь, в белых бриджах, белой рубашке, загорелый и сердитый, на ступеньках крыльца стоит Силаши и сыплет ругательствами…
Берта закрыл глаза и отдался воспоминаниям… Рядом к одному из деревьев парка привязан серый скакун, невольный участник преступления. Это на нем Берта сломя голову промчался по полям. Скакун дрожит, роняет на землю хлопья пены. Силаши спускается вниз по ступенькам и кричит:
— Тысячу раз тебе было сказано, негодяй! Ступай за расчетом в контору!.. Вон отсюда!..
Даже теперь, спустя столько лет, Берта чувствует на своей щеке ожог от оплеухи помещика.
«Если он подойдет ко мне еще раз, — думал он тогда с яростью, — я размозжу ему голову».
Берта открыл глаза и увидел, что инженер стоит в пяти шагах от него. Он тоже узнал Берту. Он смотрел на Берту, на котором был превосходно сшитый темно-синий костюм, белая рубашка, украшенная со вкусом подобранным модным галстуком. Мысленно помещик видел своего молодого конюха с не по-детски озабоченным лицом. Казалось, он даже видел выражение ярости и стыда, исказившее лицо конюха после того, как он поднял руку и ударил его по щеке…
Инженер на миг остановился, побледнел, лоб его покрылся испариной, уже протянутая для рукопожатия правая рука невольно опустилась, словно по ней ударили хлыстом.
«Еще три шага, — думал Берта. — Ну подойди же, подойди поближе…»
Инженер остановился. В душе он проклинал себя за то, что принял это приглашение, что вообще приехал сюда. Этот председатель здешнего кооператива, этот мужик в красивом костюме сейчас, чего доброго, набросится на него, отвесит и ему пощечину и тем самым поставит под удар все его будущее, которое он создавал с невероятным трудом.
Сквозь гром рукоплесканий Берта чувствовал, как скрипит у него в руках кожа, которой была обтянута бутыль.
— Это вам, товарищ инженер, за мост! — крикнул кто-то из присутствующих.
Председатель услышал слово «мост». Да, и мост, и дорога… За них он, председатель, должен поблагодарить инженера… А как же быть с бывшим конюхом?.. Это никого здесь не касается, до этого тут никому не должно быть дела… Невероятным усилием воли он взял себя в руки, разжал пальцы, судорожно сжимавшие горлышко бутыли, и отдал бутыль инженеру, избежав таким образом рукопожатия.
За ужином председатель постепенно успокоился. Бушевавшая в нем ярость утихла, он даже начал в душе укорять себя: «Ну чего разъерепенился? Стоит ли выдавать свои чувства? Ведь сейчас я стою выше его, я даю, а он берет… Как говорят, поворот колеса истории. А эту проклятую пощечину надо ему все же вернуть, но не в буквальном смысле слова, а более элегантно, символически».
Так думал Берта, а сам искоса посматривал на инженера. Тот сидел на противоположном конце стола. Лицо его казалось бледным пятном среди загорелых, раскрасневшихся лиц рабочих. Берта видел, как часто инженер пускал в ход носовой платок, вытирая пот.
«Потеешь! — мысленно заговорил с ним председатель. — Будь я на твоем месте, тоже потел бы…»
Инженер временами украдкой поглядывал на председателя. Он никак не мог понять, почему Берта не набросился на него, не ударил. Откуда в этом бывшем батраке такая непоколебимость, достоинство и спокойствие? Он ведь и глазом не моргнул, на лице не дрогнул ни один мускул: он стоял, как важный государственный деятель, привыкший принимать послов иностранных держав. Без тени смущения или неловкости он с достоинством протянул ему бутыль, словно это была вовсе и не бутыль, а какая-то высокая награда.
«Держится он как господин», — размышлял инженер, проводя мысленно параллель между Бертой и самим собой. Он попробовал сравнить его с нотариусом, управляющим и другими должностными лицами старого времени, но тут же убедился, что председатель кооператива держится с большим достоинством, чем все они.
Силаши уже перестал опасаться, что Берта может вернуть ему пощечину, так сказать, в натуре, но все же не смог сдержать нервной дрожи, когда после ужина Берта подошел к нему и спокойно пожелал всего хорошего. В душе инженер упрекал себя за то, что Берта в столь щекотливом положении сумел найти правильную линию поведения, а он, Силаши, не знает, как же ему следует вести себя с бывшим конюхом. Ему никак не удавалось надеть на себя маску высокомерного безразличия, он не знал, куда девать руки, и в замешательстве смахивал со скатерти хлебные крошки, потом встал, словно провинившийся школьник перед строгим учителем.
— Сядьте! — сказал ему Берта. — Поговорим…
Председателе налил инженеру вина.
— Что вам от меня надо? — спросил Силаши.
Председатель ничего не ответил. Тогда Силаши, запинаясь и путаясь, заговорил сам:
— Я мог бы уехать… дважды мог бы уехать из страны… У меня была такая возможность. Но остался. Что поделаешь? Несколько лет я жил, проклиная все на свете, потом вынул свой инженерский диплом, — к счастью, он у меня был — и пошел работать.
— Это хорошо, — кивнул председатель, — диплом всегда может пригодиться. Теперь и у меня есть диплом.
— У вас?
— Я окончил сельскохозяйственную академию. До освобождения страны Советской Армией это имение принадлежало вам, и вы понимаете, что вести в нем хозяйство теперь нужно было иначе, по-новому. Крестьян-единоличников у нас теперь уже нет.
— Это… это очень интересно… Сегодня я приехал в эти края засветло, не как в тот раз, ночью, и, признаюсь, походил тут, посмотрел, как ведут у вас хозяйство. Должен сказать — все стало лучше… Все вообще. Да и вы сами стали совсем другим…
Инженер запнулся, подыскивая нужные слова, он отпил глоток из бокала. Берта закурил сигарету, улыбнулся.
— Это потому, что мы стали хозяевами своей страны и своей собственной судьбы.
— Да. Вы теперь свободны, с эксплуатацией покончено. Это мне известно.
— Нам это известно лучше, чем кому бы то ни было.
Инженер промолчал. Он смотрел на руку Берты, покоящуюся на белой скатерти. Может ли эта рука подняться для удара?.. Кисть руки у Берты загорелая, сильная, волосатая, пальцы с шишковатыми суставами, но инженер все же заметил, что ногти у него чистые, ухоженные, а в складках кожи невозможно обнаружить ни малейшей крупинки грязи. Силаши пристально рассматривал руки своего бывшего конюха.
— Ну а пощечина? — внезапно спросил он.
Берта нагнулся вперед, устремив долгий взгляд на инженера, потом откинулся на спинку стула, пустил вверх клуб дыма.
— Мы закатили здоровую оплеуху не вам одному, а всему вашему классу, — ответил он спокойно. — Мы его так ударили, что он больше никогда не встанет на ноги. Ну и кроме того… вы ведь теперь тоже на нас работаете. Мы даем вам работу, возможность жить.
— Да, я работаю на вас. И вы можете у кого угодно спросить — работаю честно. Я…
Инженер перевел дух. Теперь он уже был уверен, что ему нечего бояться оскорбительного жеста со стороны председателя. Но он все еще не мог отвести взгляда от лежащей на столе руки. Берта заметил это и тихо рассмеялся.
— Я раньше тоже часто смотрел на ваши руки, — сказал он. — Как вы брали поводья, как держали ружье или подписывали бумаги. Красивые у вас были руки, холеные… Мои руки не такие.
— Тогда весь мир был иной…
— Да… Я часто смотрел на ваши руки, а сам думал, почему они такие… Однако понял я это гораздо позже.
Председатель хотел сказать, но не сказал, а только подумал о том, что именно в таких руках, как у Силаши, ухоженных, красивых, не привыкших к труду, и была в те давние времена власть. А руки с чернотой под ногтями, мозолистые и потрескавшиеся, умели только держать грубые орудия тяжелого физического труда. А когда власть и труд объединились в одних руках — руках рабочих, — свершилось великое дело: справедливость породнилась с силой.
— Мост, который вы построили, — громко произнес председатель, — хороший мост.
— Правда? Я рад… И раз мы с вами начинаем понимать друг друга, — инженер поднял бокал с вином, — давайте чокнемся и выпьем.
Они чокнулись и выпили.
— Надеюсь, что и мы вас поймем, — проговорил председатель. — И если вы стараетесь и хотите понять нас, то и с нашей стороны встретите полное понимание.
Тон Берты отнюдь не был ни задиристым, ни оскорбительным, в нем чувствовалось бесконечное спокойствие, спокойствие человека, поднятого судьбой на внушительную высоту, которая, однако, не опьянила его, от которой у него не закружилась голова, потому что он остался верен земле, вскормившей его.
— До свидания, — тихо сказал инженер.
Берта вежливо попрощался с ним, потом подсел поближе к своим людям и сразу же стал другим, словно с плеч у него свалился тяжелый груз обязанностей. Он почувствовал себя просто и непринужденно, как расшалившийся мальчишка. Он по-дружески обнял за плечи своего соседа, затянул песню, другие подхватили ее, запели все вместе, дружным хором. Песня взметнулась ввысь, громкая, свободная и радостная.
Четырнадцатого февраля меня разбудил капитан Люшин:
— Вставай, в половине десятого инструктаж у «хозяина».
Дрожа, вылезаю из-под одеяла, грязной перины и ковра.
С тех пор как нас перевели в Буду, я только однажды по-настоящему согрелся. Было это в конце января, в ночь с пятницы на субботу, когда мы сидели в подвале школьного здания. Я заснул мертвецким сном, внезапно сваленный с ног усталостью, но даже во сне чувствовал приятное тепло, которое наконец побороло привычное ощущение холода. Меня разбудил крик: «Скорее во двор, гитлеровцы огнеметами хотят выжечь нас из подвала!»
Кругом мертвая тишина.
«Что случилось? Погибли все, что ли?» Вчера до полудня жизнь проявляла себя множеством шумов. Всюду грохотали пушки, стрекотали пулеметы, щелкали винтовки.
Тишина угнетающе действовала не только на меня. Гуйди тоже нервничал. По-видимому, он все еще не верит, что мы счастливо отделались. Впрочем, может быть, нас еще поджидает какое-нибудь свинство: мина с часовым механизмом или бомба, а то и автоматная очередь, выпущенная из подвального окошка. Как-то не верится, что мы и впрямь уцелели.
Гуйди только что кончил бриться и вытирает лицо платком. Как он постарел за последние дни! Жилы на шее похожи на красные шнуры, лицо утомленное, морщинистое, глаза тусклые и усталые, а когда он причесывается, то волосы пучками остаются на гребешке.
— Мне хочется еще раз взглянуть на крепость. Пойдем? — предлагаю я ему.
Он отрицательно качает головой:
— Не хочу. С меня хватит. Я и так никогда не забуду того, что тут видел.
Я иду от Венских ворот. Со вчерашнего дня картина не изменилась. Повсюду рухнувшие стены, обломки мебели и искореженная домашняя утварь. Валяется оружие, рассыпанные патроны, стоят разбитые орудия, и чем дальше я иду, тем больше вижу трупов. На яйцах убитых застыло выражение ярости и страха.
Люшин разместил нас на улице Тарогато, в квартире доброй хозяйки, снабдил продовольствием, даже водкой, и позволил два дня отдохнуть.
На третий день он передал нам приказ: провести разведку местности, действуя небольшими группами, самое большее — взводом. Войсковой разведчик — как каска, которую высовывают на палке из окопа, чтобы узнать, с какой стороны по ней будут стрелять…
Возможно, мне уже никогда в жизни не придется пройти по улицам Буды столько, сколько я прополз или пробежал, обливаясь потом, с карабином в одной руке и гранатой в другой. В течение нескольких недель я исходил вдоль и поперек все улочки и переулки.
Я остановился на площади Папы Иннокентия. Какое здесь оживление! Повсюду «виллисы», трофейные машины самых разных марок, всевозможное оружие, военные всех рангов, пленные. Их все еще вылавливают и выводят отовсюду. Вон большая группа пленных венгров, все они в лохмотьях. Угрюмые и безразличные ко всему, они смотрят в пустоту. Я отхожу в сторону. Мне от души жаль их.
Иду по улице Ипой, смотрю на город, затянутый дымкой тумана. На противоположном берегу Дуная, в Пеште, нанесенные войной раны почти не видны. Рядом со мной молодой сержант, я узнаю его. Он из венгерского добровольческого полка из Буды.
— Здравствуй, — говорю я ему.
— Привет, — отвечает он мне.
— Хочешь закурить?
— Нет.
Очевидно, у него нет настроения разговаривать со мной. Собираюсь попрощаться и уйти, но сержант вдруг спрашивает меня:
— Ты женат?
Отвечаю утвердительно.
— Знаешь, моя жена была на одну четверть еврейкой… — говорит он.
— Была?
— Была… Никто не знает, сколько их фашисты загубили на набережной Дуная…
— Как загубили? Расстреляли?
Сержант молчит. На левой руке у него перчатка, на правой — обручальное кольцо. Кто знает, у кого оно теперь — второе обручальное, принадлежавшее его жене… Да и жива ли она сама?..
Я не раз слышал об этих расстрелах. Когда нас направили в Буду, Пешт был уже полностью освобожден. Но и в Буде многих расстреляли ни за что ни про что: понимая, что конец близок, фашисты с нечеловеческой жестокостью убивали всех подряд.
Без четверти одиннадцать нас посадили в грузовик. «Хозяин» пожал нам руки, разрешил недельку отдохнуть, на что Люшин только криво улыбнулся. Каждому дали по буханке хлеба, по банке свиной тушенки и бутылке водки. Мы с Гуйди вдвоем залезли в кабину к шоферу. Гуйди ввалившимися от бессонницы глазами смотрел на развалины домов по обе стороны дороги.
— Это как раз тот случай, когда одновременно и плачешь, и радуешься, — говорит он мне.
В полдень являюсь на доклад к своему непосредственному начальнику майору Бойцову. Он мне искренне рад, не дает раскупорить бутылку с водкой, а угощает меня сам, детально расспрашивает обо всем, но о том, чтобы дать неделю отдыха, и слышать не желает.
— Но нам «хозяин» сказал… — начал было я.
— Я сам ему доложу! Ты пойми, из освобожденной Буды во все стороны разбегаются переодетые эсэсовцы, гестаповцы и прочая шваль. А людей у нас сейчас не хватает! Наступление продолжается. Только на вас, венгров, я и могу здесь рассчитывать. Поспи, а утром я тебя жду.
Шестнадцатого февраля наш отряд, состоящий из девяносто шести человек, берет под контроль все дороги между Терекбалинтом и Дунаем. День проходит довольно спокойно. Но в сумерках мы видим двух человек в гражданской одежде, которые крадутся между фруктовыми деревьями, перебегая от дома к дому. Один из них держит правую руку в кармане. Засаду они замечают слишком поздно.
— Стой! Руки вверх!
Беглецы останавливаются, смотрят на нас непонимающими глазами.
— Руки вверх!
Поднимают руки. Приказываю им раздеться до пояса и обнаруживаю татуировку с указанием группы крови. Такую татуировку делали офицерам-эсэсовцам. Один из них, одеваясь, внезапно сует руку в карман.
Взводный Кинчеш успевает схватить эсэсовца за руку, вытаскивает из его кармана парабеллум, разряжает…
Двадцатью минутами позже мы наталкивается на трех венгров, обросших, грязных и усталых.
— Стой! Предъявите солдатские книжки!
Все трое оказываются из области Толна, запасники, в армию призваны второго ноября.
— Занятие?
— Земледельцы.
Гуйди свирепеет, вот-вот кинется в драку.
— Ну и дураки же вы! Вы еще фонари себе на шею повесьте, чтобы вас лучше видно было! Такие ослы только в области Толна и водятся! Задворками разве не умеете ходить? Посреди дороги вам нужно?
Ругаясь, Гуйди посматривает на меня. Пожалуй, с них хватит.
Оглядываюсь по сторонам — никого. Отдаю солдатам документы и говорю:
— Марш отсюда! Постойте… Идите ночью. Отоспаться можете и днем!
Самый старый и самый худой из них благодарит меня за совет.
На второй день мы поймали только одного эсэсовского офицера, на третий — четырех немцев: двух офицеров вермахта и двух эсэсовцев, которых мы, однако, не смогли передать советскому командованию, потому что они открыли по нас стрельбу и мы вынуждены были с ними покончить. На четвертый день нам никто не попался. Вот тогда-то мои люди и начали выдыхаться. Ни денег, ни армейского пайка мы не получали, продовольствием нас снабжали нерегулярно, продукты были плохие; подчас мы ели только то, что удавалось достать самим или — что уж тут кривить душой! — реквизировать для себя, но делать это с каждым днем становилось все труднее: бывшие батраки с вилами в руках охраняли помещичьи амбары, конюшни и склады, зная, что скоро все это будет принадлежать им.
Майор Бойцов помогал нам, подкидывал, сколько мог, муки, сахара, сала, но всего этого хватало не надолго. Поддерживать дисциплину становилось все труднее. Однажды, потеряв терпение, я строго отчитал одного сержанта, который вдруг начал обращаться ко мне на «ты».
Однако мой разнос на него нисколько не подействовал. Более того, сержант швырнул на пол оружие и, порвав у меня на глазах свое удостоверение, бросил обрывки мне в лицо:
— Ищи себе, капитан, других дураков, которые на голодный желудок каждый день будут рисковать жизнью!
«Подать на него рапорт? — думал я. — Но куда и кому? Наказать своей властью? А что толку?»
После этого случая я старался с большим пониманием и уважением относиться к этим людям, которые, несмотря ни на какие трудности, еще подчиняются мне.
Майор Бойцов торопит меня, но я все же прошу его отпустить нас дня на два. Я объясняю, что нам необходимо перестроить всю систему контроля дорог: невозможно по девять-десять часов находиться на холоде, да еще с пустым желудком. Людей у нас явно не хватает. Надо бы проследить, где именно просачиваются фашисты — не ходят же они днем по дорогам!
Наконец с разрешения командования я даю своим людям два дня отдыха. Все это время мы сидим в развалинах Кутявара и с высотки Парквароша наблюдаем за окрестностями в бинокль.
Никакого движения не видно. Что же происходит? Неужели здесь никого больше нет? Как сквозь землю провалились…
Темнеет. Гуйди хватает меня за рукав и говорит:
— Смотри туда! Видишь — вон там, над полигоном? Ну и ослы же мы, старина! Ведь недобитые гитлеровцы делают как раз то, что мы с тобой советовали крестьянам из Толны: спят днем, а ночью идут!
Двадцать четвертого февраля под Эрлигетом в сумерках мы останавливаем у железнодорожной насыпи группу немцев. А километров через двадцать пять у железнодорожной линии, что ведет на Пустасаболч, задерживаем еще несколько человек. Среди них четыре эсэсовца, которые в плен не сдаются: мы вынуждены застрелить их.
Двадцать седьмого, февраля утром докладываю майору Бойцову, что нами захвачено одиннадцать эсэсовцев, тридцать восемь солдат и офицеров вермахта, два гестаповца, семьдесят девять нилашистов разного ранга и четыре жандарма. В тот же день к вечеру, едва мы успели расположиться на новых позициях, на нас вышла группа людей, большинство которых было в гражданской одежде. Они начали стрелять, мы не растерялись и ответили огнем. Только после этого они сдались. Их оказалось одиннадцать человек, в том числе один венгерский майор. Он вручил нам свое оружие, но тут же выхватил из кармана маленький вальтер и застрелился у нас на глазах.
Из десятерых захваченных восемь оказались нилашистами. У двоих не было никаких документов. Один из них среднего роста, плотный, с подстриженными усами и твердым взглядом, другой повыше, явно не уверенный в себе. Его то и дело бросает в пот, на вопросы он отвечает не сразу и слишком тихо. Оба в сапогах и офицерских брюках, но в гражданских пиджаках и пальто.
Гуйди сразу заподозрил в них важных персон, скрывающихся от возмездия. Мы приступили к допросу, вызывали их то утром, то вечером. Ответ был один: их документы остались в военных френчах. Допрашивать мы, разумеется, не умели — вежливо спрашивали:
— Почему вы не говорите нам правду?
Мы провозились с ними целую неделю, но так ничего и не добились. Кинчеш предлагал дать им пару пощечин, но я рукоприкладства не разрешил. Однажды ночью старший наряда Йожеф Папп — до войны он работал механиком — от нечего делать решил повнимательнее осмотреть комнату наших «гостей».
У механика было завидное зрение и незаурядная смекалка. Под подоконником он нашел небольшую щель, а в ней — блокнот с нилашистской эмблемой и несколькими телефонными номерами.
Мы внимательно просмотрели блокнот, но не имели никакого представления о том, что с ним делать: телефонной связи с Будапештом у нас не было. Папп, дымя дешевой сигаретой, предложил:
— Все это проще простого: скажем, что мы выяснили, кому принадлежат телефонные номера, так что им лучше не отпираться и сознаться во всем.
Кто-то из моих людей уже выскочил в коридор, чтобы идти за арестованными, но Папп вернул его, обозвав круглым дураком:
— Надо подождать хотя бы два дня, чтобы они поверили нашей выдумке. Подождем, покормим их еще пару дней.
На третий день, когда ко мне привели наших таинственных узников, у меня как раз сидел наш врач Пал Фодор. Он хотел было уйти, но я попросил его остаться, положить на стол какой-нибудь лист бумаги и сказать, что он только что приехал из Будапешта.
Я поразился, до чего все оказалось просто. Передо мной лежал найденный нами блокнот, а перед Фодором — лист бумаги, может быть какой-нибудь рецепт.
Гуйди вежливо поздоровался с арестованными и сказал:
— Присядьте, господа.
Они сели. Наша любезность сразу же показалась им подозрительной. Разговор начинаю я:
— Напрасно вы тянули время. Нам удалось установить, чьи это телефонные номера.
Доктор Фодор теребит пальцами бумажку перед собой, затем снимает очки и говорит:
— Я только что из Будапешта. Надеюсь, вы понимаете, что это значит?
Усатый пожимает плечами и просит записать в протокол, что он подполковник Нидоши, офицер связи между Салаши и генералом СС Пфеффер-Вильденбрухом и одновременно командующий нилашистскими организациями столицы.
Значит, вот он какой, Нидоши, главный палач Венгрии! Я не раз слышал о нем. В Буде мы видели дело его рук: массовые расстрелы солдат и гражданского населения, взрослых и совсем еще мальчишек. Жуткая бойня!
— Вы же офицер! — кричу я ему. — Как мог так низко скатиться офицер?!
— Я совсем недавно стал офицером, воинское звание мне присвоил сам Салаши, — отвечает Нидоши.
— А до этого?
Оказывается, до этого он делал педикюр, или, попросту говоря, срезал мозоли.
Второй, по имени Денеш Бокор, — командир нилашистского центра, главный организатор расстрелов и массовых убийств на берегу Дуная, на его совести еще больше загубленных жизней, чем у Нидоши. Поняв, что его ожидает, Бокор становится на колени, плачет, умоляя пощадить его.
Майор Бойцов внимательно выслушал мой рапорт.
— Этими двумя займетесь вы, венгры. У вас с ним свои счеты. В Будапеште уже действует новая политическая полиция.
Возвращаюсь к себе и с трудом вырываю Бокора и Нидоши из рук моих людей, которые хотели с ними расправиться по-своему, без канители с судом. Пишу сопроводительную записку, подписываю ее.
Майор Бойцов вручил мне удостоверение, написанное по-русски и скрепленное печатью. Всем советским воинским частям и подразделениям, говорится в удостоверении, рекомендуется оказывать посильную помощь моим людям. Выделяю четырех сопровождающих, назначаю старшего. На телеге, запряженной двумя лошадьми, отправляю задержанных в Будапешт, на улицу Андраши, 60.
Через несколько месяцев я узнал из газет, что за массовые убийства мирных жителей нилашистским палачам был вынесен смертный приговор.