Треклятый мороз. Облачка пара, срывающиеся с губ Люка Финдли, повисают в воздухе и кажутся твердыми, похожими на замерзшие осиные гнезда, из которых высосан весь кислород. Его руки тяжело лежат на руле. Он клюет носом. Проснулся — и едва успел сесть в машину, чтобы доехать до больницы к началу ночного дежурства. Покрытые снегом поля по обе стороны от дороги при свете луны выглядят призрачно, сугробы кажутся множеством губ, посиневших от обморожения. Снег так глубок, что в нем потонули стебли бурьяна и сухие кусты репейника, обычно обрамляющие поля. Из-за снега окрестности выглядят обманчиво мирно. Люк часто гадает, почему его соседи не уезжают из этого, самого северного, уголка штата Мэн. Одинокие, холодные края, не самые лучшие для фермерства. Полгода — зима, сугробы до самых подоконников, ледяной ветер, гуляющий над опустевшими картофельными полями.
Время от времени кто-то замерзает насмерть. Люк — один из немногих врачей в этих краях, поэтому он видел немало обмороженных. Пьяница (а их в Сент-Эндрю хоть отбавляй) засыпает в сугробе и к утру превращается в человека-эскимо. Мальчик, катающийся на коньках на замерзшей реке Аллагаш, на тонком льду проваливается под воду. Порой утопленников обнаруживают на полпути до Канады, в месте слияния Аллагаша с рекой Св. Иоанна. Охотник слепнет от белизны снега и не может выбраться из лесной чащобы. Его находят сидящим под деревом, с ружьем на коленях.
«Это был не несчастный случай, — с отвращением сказал Люку шериф Джо Дюшен, когда тело охотника доставили в больницу. — Старина Олли Остергард помереть хотел. Вот так он с собой покончил». Но Люк считает, что это неправда. Будь это так, Остергард выстрелил бы себе в висок. Гипотермия — слишком медленная смерть. Пока замерзаешь, можно и передумать.
Люк въезжает на своем пикапе на пустую автостоянку перед Арустукской окружной больницей, выключает мотор и в который раз дает себе слово уехать из Сент-Эндрю. Нужно только продать родительскую ферму и уехать — вот только он пока не знает куда. Люк по привычке вздыхает, выдергивает ключи из зажигания и направляется к входу в приемный покой.
— Люк, — говорит дежурная медсестра и приветствует его кивком.
Люк на ходу снимает перчатки, вешает парку на вешалку в крошечной ординаторской и возвращается в приемный покой.
— Джо звонил, — говорит Джуди. — Везет к нам какого-то хулигана. Хочет, чтобы ты его осмотрел. Будет с минуты на минуту.
— Шоферюга?
Если речь идет о драке, то чаще всего напиваются в «Голубой луне» и дерутся водители грузовиков лесозаготовительных компаний.
— Нет, — рассеянно отвечает Джуди, не отрывая глаз от монитора компьютера. Голубоватые блики пляшут на стеклах ее бифокальных[2] очков.
Люк кашляет, чтобы привлечь ее внимание:
— Кто же тогда? Кто-то местный?
Люк ужасно устал латать своих соседей. Похоже, в этом суровом городке могут жить только драчуны, пьяницы и неудачники.
Джуди отрывает взгляд от монитора:
— Нет. Это женщина. И не местная.
Это необычно. Полицейские редко привозят в больницу женщин, если только они не стали жертвами преступления. Ну, бывает, привезут жену, которую поколотил муж, а летом какая-нибудь туристка может хватить лишнего в «Голубой луне». Но в это время года — какие туристы?
Это что-то новенькое. Люк берет журнал.
— Хорошо. Что еще у нас нынче? — спрашивает он, а потом рассеянно слушает, как Джуди отчитывается обо всем, что произошло за время предыдущей смены.
Вечер, судя по всему, был напряженным, но сейчас, за два часа до полуночи, в больнице тихо. Люк возвращается в ординаторскую, чтобы там ждать шерифа. Он не в силах вынести очередного рассказа Джуди о приготовлениях к свадьбе ее дочери. Сколько стоят свадебные платья, сколько берут за свои услуги флористы и официанты. «Уж лучше бы женишок ее умыкнул из дома», — однажды сказал Люк Джуди, а она так глаза вытаращила, словно он признался в том, что состоит в террористической организации. «Для девушки свадьба — самый важный день в жизни, — укоризненно проговорила Джуди в ответ. — А в твоем теле — ни одной романтической косточки. Неудивительно, что Тришия с тобой развелась». Люк давно перестал возражать, что не Тришия с ним развелась, а он с ней. Все равно его никто не слушал.
Люк садится на обшарпанную банкетку в ординаторской и пытается отвлечься головоломкой «судоку». Но отвлечься не получается. Лезут мысли о том, как он ехал до больницы, вспоминаются дома, стоящие вдоль пустынных дорог, свет в одиноких окнах. Чем занимаются люди в своих домах в долгие зимние вечера? Люк — земский врач, от него ничего не утаишь. Ему ведомы пороки всех горожан: он знает, кто поколачивает жену, а кто — детишек, кто напивается в стельку и застревает в сугробе на своем грузовичке, кто страдает хронической депрессией, вызванной плохими урожаями, и не видит перспектив к улучшению. Леса вокруг Сент-Эндрю густые, темные, в них много тайн. Люк вспоминает, почему ему так хочется уехать из этого города. Он устал от того, что знает чужие тайны, и от того, что его тайны известны всем.
А потом приходит другая мысль — она в последнее время приходит ему в голову всякий раз, как только он переступает порог больницы. Его мать умерла не так давно, и он живо вспоминает ту ночь, когда ее перевели в палату, прозванную «хосписом». Таких палат в больнице несколько, там находятся пациенты, чьи дни сочтены, и поэтому их нет смысла переводить в реабилитационный центр в Форт-Кенте. Сердечная функция у матери Кента упала до десяти процентов, и она сражалась за каждый вдох. Ей даже кислородную маску пришлось надеть. Люк сидел с ней в ту ночь один, потому что было поздно и все другие посетители ушли домой. Когда ее сердце остановилось в последний раз, он держал ее за руку. Мать к тому моменту была очень слаба. Она едва заметно шевельнулась, и ее рука обмякла. Она ушла из жизни плавно — словно закат сменился сумерками. Монитор тревожно заверещал, и в палату вбежала дежурная сестра, но Люк выключил сигнализацию и махнул сестре рукой, чтобы та не подходила. Он взял фонендоскоп и проверил пульс и дыхание матери. Она была мертва.
Дежурная сестра спросила, не хочет ли он ненадолго остаться с матерью наедине, и Люк ответил «да». Большую часть недели он провел рядом с постелью матери в палате интенсивной терапии, и теперь ему было непонятно, как можно просто встать и уйти. Он сидел и сидел, и смотрел в одну точку — но, конечно, не на мертвое тело матери, — и пытался сообразить, что же ему теперь делать. Позвонить родственникам; все они были фермерами и жили в южных штатах… Позвонить отцу Лаймону, настоятелю католической церкви, в которую сам Люк не мог себя заставить ходить… Выбрать гроб… Столько забот. Он знал, что нужно сделать, потому что уже проходил через все это семь месяцев назад, когда умер его отец, но мысль о том, что все это придется пережить снова, вызывала у него тоску. В такие моменты ему не хватало бывшей жены. Тришия была медсестрой, и в тяжелые времена она была просто незаменима. Она никогда не теряла голову, даже горевать умела практично.
Но теперь не стоило тосковать по прежним временам. Теперь Люк был одинок, и ему следовало все дела делать самолично. Он покраснел от смущения, вспомнив, как сильно его мать хотела, чтобы они с Тришией остались вместе, как она отчитывала его за то, что он позволил Тришии уйти. Люк бросил виноватый взгляд на мертвое тело матери.
Ее глаза были открыты. А минуту назад были закрыты. Сердце Люка забилось чаще, хотя он понимал: это ничего не значит. Просто остаточный электрический импульс пробежал по нервам. Так заглушенный двигатель автомобиля выбрасывает остатки выхлопных газов. Люк протянул руку и опустил веки матери.
Ее глаза открылись во второй раз — так, словно его мать проснулась. Люк чуть было не отпрянул, но сумел совладать с испугом. Нет, не с испугом — с удивлением. Он снова взял фонендоскоп и прижал мембрану к груди матери. Полная тишина — ни тока крови по сосудам, ни шелеста дыхания. Люк сжал запястье матери. Пульса не было. Он посмотрел на часы: прошло пятнадцать минут с того момента, как он констатировал смерть. Люк опустил холодную руку матери, не сводя глаз с ее лица. Он был готов поклясться, что она смотрит на него.
И вдруг ее рука оторвалась от простыни и потянулась к нему. Мать словно бы умоляла взять ее за руку. Люк так и сделал, но тут же отпустил ее руку — она была холодна и безжизненна. Люк вскочил и отошел на пять шагов от кровати. Потирая лоб, он лихорадочно гадал, не галлюцинация ли это. Когда обернулся, мать лежала неподвижно, ее веки были сомкнуты. А у него ком подступил к горлу, он едва мог дышать.
Только через три дня Люк смог заставить себя заговорить об этом с другим врачом. Для разговора он выбрал старого Джона Мюллера, прагматичного терапевта, который, как все знали, поставляет телят на ранчо своему соседу. Мюллер посмотрел на Люка скептически — наверное, решил, что тот был пьян. «Подрагивание пальцев на руках и ногах — такое бывает, — сказал он. — Но через пятнадцать минут после наступления смерти? Мышечнокостные движения? — Мюллер снова придирчиво глянул на Люка. Он словно бы стыдился самого факта, что они говорят об этом. — Тебе это показалось, потому что ты хотел это увидеть. Ты не хотел, чтобы она умирала».
Люк знал, что всё не так. Но с врачами решил больше об этом не заговаривать.
«И потом, — продолжал Мюллер, — какая разница? Допустим, тело дернулось разок-другой. А ты считаешь, что она что-то хотела тебе сказать? Ты веришь в эту дребедень типа жизни после смерти?»
Миновало четыре месяца, но стоило Люку вспомнить об этом, и у него мурашки побежали по коже. Он кладет «судоку» на край стола и начинает массировать голову. Дверь ординаторской приоткрывается, заглядывает Джуди:
— Джо подъехал.
Люк выходит без куртки. Надеется, что мороз прогонит сонливость. Он смотрит, как Дюшен останавливает большой черно-белый универсал с эмблемой штата Мэн на передних дверцах и экономичным проблесковым маячком на крыше. Люк знаком с Дюшеном с детства. Они учились в разных классах, но в школе встречались постоянно. Словом, физиономию Дюшена, похожую на мордочку хорька, его глазки-бусинки и острый нос Люк лицезреет уже двадцать с лишком лет.
Сунув руки под мышки, чтобы не замерзли, Люк смотрит, как Дюшен открывает заднюю дверцу и берет арестованную за руку. Ему любопытно увидеть задержанную женщину. Он представляет себе здоровенную, мужеподобную байкершу, краснолицую, с разбитой губой, и с удивлением видит, как из машины выходит хрупкая молодая женщина. А может быть, девушка-подросток. Тоненькая, как мальчишка, но хорошенькая, с густыми соломенно-желтыми кудряшками. «Волосы у нее, как у ангела», — думает Люк.
Глядя на эту женщину (девочку?), Люк ощущает странное покалывание в глазах. Его сердце начинает биться чаще. Он словно бы узнает ее. «Я тебя знаю», — думает он. Он знает не ее имя, а что-то более важное о ней. Но что? Люк прищуривается, разглядывает девушку более пристально. «Может быть, я ее видел раньше? — думает он. — Нет, я ошибаюсь».
Дюшен придерживает арестованную под локоть. Ее руки скованы пластиковыми наручниками. Подъезжает вторая полицейская машина, из которой выходит Клей Хендерсон и ведет арестованную в приемный покой. Они проходят мимо Люка, и он видит, что блузка на девушке влажная. От черного пятна исходит знакомый запах железа и соли. Запах крови.
Дюшен останавливается рядом с Люком и кивком указывает на Хендерсона и арестованную девушку:
— Мы ее вот в таком виде задержали. Шла по дороге, по которой лес возят в Форт-Кент.
— Без пальто?
Раздетая — в такую погоду? Не могла же она долго находиться на морозе.
— Говорю же — без всякого пальто. Мне надо, чтобы ты посмотрел, не ранена ли она, и сказал, можно ли ее отвезти в участок и посадить под замок.
Люк всегда подозревал, что Дюшен, как многие сотрудники правоохранительных органов, занимается рукоприкладством. Очень часто к нему доставляли пьяных с шишками на голове и синяками на физиономии. А эта девушка — почти ребенок. Что такого она могла натворить?
— С какой стати она арестована? За то, что ходит в мороз без пальто?
Дюшен гневно зыркает на Люка. Он не привык, чтобы над ним подшучивали.
— Эта девчонка — убийца. Она нам сказала, что заколола человека насмерть и бросила его труп в лесу.
Люк приступает к осмотру арестованной девушки, но думать ему мешает странная пульсация в голове. Он светит тонким фонариком в глаза девушки, чтобы увидеть, не расширены ли зрачки. Глаза у нее светло-голубые, настолько светлые, что похожи на осколки льда. Кожа на ощупь липкая, пульс медленный, дыхание неровное.
— Она очень бледна, — говорит он Дюшену, когда они отходят от каталки, на которой лежит пристегнутая ремнями девушка. — Это может означать, что у нее развивается цианоз. Шоковая реакция.
— Это значит, что она ранена? — недоверчиво интересуется Дюшен.
— Не обязательно. Возможно, это следствие психологической травмы. Может быть, из-за ссоры. Или из-за драки с тем мужчиной, которого она убила. Откуда тебе знать — вдруг это была самозащита?
Дюшен, подбоченившись, пристально смотрит на девушку, словно способен взглядом узнать правду. Он переминается с ноги на ногу.
— Мы ничего не знаем, — ворчит он. — Она нам мало что сказала. Ты мне, главное, скажи, ранена она или нет. Если нет, то я просто отвезу ее в…
— Придется снять с нее блузку, смыть кровь…
— Поторопись. Я не могу здесь торчать всю ночь. Я Бушера в лесу оставил, он труп ищет.
Даже при полной луне в бескрайнем лесу темнотища. Люк понимает, что у помощника шерифа Бушера не так много шансов в одиночку найти труп.
Люк пощипывает краешек латексной перчатки:
— Ну, так езжай, помоги Бушеру, пока я ее обследую.
— Я не могу оставить здесь арестованную.
— Ради бога! — говорит Люк, скосив глаза на хрупкую девушку, лежащую на каталке. — Вряд ли она со мной справится и убежит. Если ты боишься, оставь здесь Хендерсона.
Они оба робко смотрят на здоровенного верзилу. Тот стоит у регистрационной стойки в комнате ожидания и перелистывает старый номер «Спортс Иллюстрейтед», держа в руке стаканчик с кофе из автомата. Он похож на мультяшного медведя, и ума у него, похоже, примерно столько же.
— Толку от него в лесу будет немного… Ничего не случится, — говорит Люк нетерпеливо и отворачивается от шерифа с таким видом, словно вопрос решен. Он чувствует, что Дюшен сверлит глазами его спину. Он не может решить, стоит спорить с Люком или нет.
Через пару секунд шериф поворачивается и шагает к стеклянным раздвижным дверям.
— Оставайся здесь, с арестованной! — кричит он Хендерсону, напяливая тяжелую, подбитую мехом шапку. — Я вернусь, помогу Бушеру. Этот балбес собственную задницу не найдет двумя руками и с картой.
Люк и дежурная сестра стоят возле каталки. Люк показывает девушке ножницы.
— Мне придется разрезать вашу блузку, — предупреждает он.
— Да пожалуйста. Она все равно испорчена, — произносит девушка тихо, со странным акцентом.
Блузка у нее явно дорогая. Как из модного журнала. Такие в Сент-Эндрю никто не носит.
— Вы ведь не местная, да? — спрашивает Люк, чтобы немного успокоить девушку.
Она снова пытливо смотрит на него. Похоже, пытается решить, стоит ему доверять или нет. По крайней мере, Люк читает в ее взгляде этот вопрос.
— На самом деле я тут родилась, — говорит девушка. — Но это было очень давно.
Люк смешливо фыркает:
— Для вас, может быть, и давно. Если бы вы тут родились, я бы вас знал. Я в этих краях почти всю жизнь прожил. Как вас зовут?
Девушка на его уловку не попадается.
— Вы меня не знаете, — холодно отвечает она.
Несколько минут слышно только шуршание разрезаемой ножницами ткани. Пропитанную кровью блузку резать нелегко, дело идет медленно. Сделав свою работу, Люк отступает назад, его место занимает Джуди. Она моет девушку марлей, смоченной в теплой воде. Когда кровавые разводы исчезают, обнажается бледная кожа. На девушке — ни царапинки. Медсестра раздраженно бросает кохер с куском марли на поддон и удаляется из смотровой палаты с таким видом, словно она-то изначально знала, что никаких ран у арестованной девушки нет, а Люк снова показал свою профессиональную некомпетентность.
Отводя глаза, Люк накрывает грудь девушки бумажной простыней.
— Если бы вы меня спросили, я бы вам сказала, что не ранена, — шепчет Люку девушка.
— Но шерифу вы этого не сказали, — говорит Люк и ставит рядом с каталкой табурет.
— Нет. А вам бы сказала. — Она кивает головой: — У вас есть сигарета? Просто умираю, как курить хочется.
— Простите. Сигарет у меня нет. Не курю, — отвечает Люк.
Девушка смотрит на него. Бледно-голубые, как лед, глаза изучают его лицо.
— Вы недавно бросали курить, но снова начали. Я вас нисколько в этом не виню, учитывая, сколько всего вам пришлось в последнее время пережить. Но в кармане халата у вас лежит пара сигарет, если я не ошибаюсь.
Рука Люка инстинктивно опускается в карман, кончики его пальцев касаются сигарет. Удачная догадка или она рассмотрела сигареты у него в кармане? И что значит это «учитывая, сколько всего вам пришлось в последнее время пережить»? Она просто притворяется, делает вид, что читает его мысли, пытается забраться к нему в голову. Так вела бы себя любая умная девушка на ее месте. В последнее время все пережитые неприятности у него просто-таки написаны на лице. Он просто пока не придумал, как жить дальше, все его проблемы связаны между собой, навалились одна на другую. Чтобы решить хотя бы одну из них, он должен знать, как разобраться со всеми сразу.
— Курить в здании больницы запрещено. К тому же позвольте вам напомнить — если вы забыли, — что вы привязаны к каталке. — Люк выдвигает стержень шариковой ручки и берет клипборд. — Людей у нас не хватает, так что мне придется самому задать вам несколько вопросов для заполнения больничной карты. Имя?
Девушка с опаской смотрит на клипборд:
— Не скажу.
— Почему? Вы от кого-то убежали? Вы поэтому не хотите говорить, как вас зовут?
Люк испытующе смотрит на девушку: она напряжена, она настороже, но владеет собой. Люк имел дело с пациентами, виновными в случайных убийствах. Обычно они ведут себя истерично — плачут, дрожат, кричат. А эта девушка только едва заметно дрожит под бумажной простыней и время от времени нервно шевелит ногами, но по ее лицу Люк видит: шоковой реакции нет.
А еще он чувствует, что ее отношение к нему становится все теплее. Между ними словно бы происходит химическая реакция. Может быть, она хочет рассказать ему об ужасном происшествии в лесу?
— Вы не хотите рассказать мне, что сегодня произошло? — спрашивает он, подкатив табурет ближе к каталке. — Вы ловили попутку? Может быть, вас кто-то подвез? Тот, кто теперь в лесу… Он на вас напал, а вы защищались?
Девушка вздыхает, откидывается на подушку и смотрит в потолок:
— Ничего подобного. Мы были знакомы. Мы вместе приехали в город. Он… — она умолкает, подыскивает слова. — Он попросил меня помочь ему умереть.
— Речь об эвтаназии? Он был смертельно болен? Рак?
Ответ девушки не вызывает у Люка доверия. Желающие уйти из жизни обычно выбирают что-нибудь тихое и надежное: яд, таблетки, шланг, присоединенный к выхлопной трубе автомобиля. Они не просят, чтобы их закололи ножом насмерть. Если приятель этой девушки действительно возжелал помереть, он мог бы просто просидеть под звездами всю ночь, пока не замерз.
Люк смотрит на девушку. Она дрожит от холода.
— Давайте-ка я вам принесу больничный халат и одеяло. Вы, похоже, продрогли.
— Спасибо, — говорит девушка и опускает глаза.
Люк возвращается с застиранным розовым фланелевым халатом и голубым стеганым акриловым одеялом. Цвета материнства. Он смотрит на руки девушки, на ее запястья, обхваченные и пристегнутые к каталке нейлоновыми ремешками.
— Так… — говорит Люк. — Сначала отстегнем одну руку.
Он расстегивает ремешок с той стороны, где рядом с каталкой стоит столик, а на столике — лоток с инструментами. Кохер, выпачканные в крови ножницы, скальпель.
Проворно, словно кролик, девушка хватает скальпель и сжимает в тонкой руке, повернув лезвием к Люку. Ее глаза широко раскрыты, краешки ноздрей покраснели.
— Спокойно, — говорит Люк, встав с табурета и отступив, чтобы девушка не могла до него дотронуться. — В холле — помощник шерифа. Если я его позову, все будет кончено, понимаете? Нас обоих этим крошечным ножичком вы не убьете. Поэтому — почему бы вам не положить скальпель…
— Не зовите его, — говорит девушка, держа скальпель в вытянутой руке. — Мне нужно, чтобы вы меня выслушали.
— Я слушаю.
Каталка стоит между Люком и дверью. Девушка может перерезать ремешок на другой руке за то время, пока он добежит до двери.
— Мне нужна ваша помощь. Нельзя, чтобы он меня арестовал. Вы должны помочь мне бежать.
— Бежать? — Люк вдруг перестает опасаться того, что эта девушка ранит его скальпелем. Он не может понять, как получилось, что он забыл об осторожности, и как она смогла заморочить ему голову. — Вы в своем уме? Я не стану помогать вам бежать.
— Выслушайте меня…
— Вы сегодня вечером кого-то убили. Вы сами в этом признались. Я не могу помочь вам бежать.
— Это было не убийство. Я же вам сказала. Он сам хотел умереть.
— И он приехал умирать сюда, потому что тоже вырос здесь?
— Да, — отвечает девушка, и в ее голосе звучит облегчение.
— Тогда скажите мне, кто это такой. Возможно, я его знаю…
Она качает головой:
— Я же вам говорила — вы с нами не знакомы. Никто здесь нас не знает.
— Вы не можете этого утверждать. Может быть, кто-то из ваших родственников…
Когда Люк злится, он становится упрямым.
— Никто из моей семьи очень, очень давно не жил в Сент-Эндрю, — устало произносит девушка и вдруг сердито говорит: — Думаете, вы всех тут знаете, да? Ладно. Моя фамилия — Мак-Ильвре. Ну что, знакома вам такая фамилия? А фамилия того, чей труп лежит в лесу, — Сент-Эндрю.
— Сент-Эндрю? — удивляется Люк. — Ведь так называется наш город.
— Вот именно, — чуть надменно говорит девушка.
У Люка словно газировка вспенивается позади глазных яблок. Нет, он не то чтобы узнает девушку… но ведь ему где-то попадалась эта фамилия — Мак-Ильвре. Он знает, что где-то ее видел или слышал, но где — никак не может вспомнить.
— Никто по фамилии Сент-Эндрю в этом городе не жил уже лет сто, — говорит Люк небрежно. Он ужасно сердит из-за того, что какая-то девица пытается его одурачить. И зачем только она так нагло врет? Какой ей от этого толк? — Со времен Гражданской войны, — добавляет Люк. — Так мне говорили, по крайней мере.
Девушка наставляет на него скальпель, чтобы привлечь его внимание.
— Слушайте, я совершенно не опасна. Если вы поможете мне уйти, я больше никому не сделаю ничего плохого. — Она разговаривает с Люком так, словно это он, а не она говорит бессмысленные вещи. — Позвольте мне показать вам кое-что.
И тут она без предупреждения поворачивает скальпель лезвием к себе и втыкает в грудную клетку. Длинная и широкая полоса, начинающаяся от левой груди, пересекает ребра и обрывается под правой грудью. На миг Люк застывает на месте. Он не сводит глаз с алого разреза на бледной коже. Еще мгновение… из разреза хлещет кровь и выглядывают мышцы.
— О господи! — еле слышно произносит Люк.
Да что же такое с этой девушкой? Она сошла с ума? Хочет, чтобы перед смертью было исполнено какое-то ее желание? Люк преодолевает оцепенение и бросается к каталке.
— Не подходите! — говорит девушка, вновь повернув скальпель острием к нему. — Просто смотрите. Смотрите.
Она приподнимает подбородок и разводит руки в стороны — наверное, хочет, чтобы Люку было лучше видно. Но он и так все прекрасно видит, вот только не верит собственным глазам. Края разреза начинают сходиться, они тянутся друг к другу, словно усики вьющегося растения, соединяются, сшиваются… Разрез перестает кровоточить, начинает заживать. Девушка дышит тяжело, но ей, похоже, не больно.
Люк не уверен даже в том, что крепко стоит на полу. У него на глазах происходит невероятное — невозможное! Что он должен думать? Он лишился рассудка? Или ему снится сон? Может быть, он заснул на кушетке в ординаторской? Что бы ни происходило перед его глазами, его разум отказывается это принять и начинает отключаться.
— Что за черт… — еле слышно шепчет Люк и только тут понимает, что пора бы сделать вдох. Он начинает дышать, его лицо краснеет. Он чувствует приступ тошноты.
— Не зовите полисмена. Я вам все объясню, клянусь, только не кричите и не зовите на помощь. Хорошо?
У Люка кружится голова. В приемном покое воцаряется странная тишина. Услышит ли его кто-нибудь, если он закричит? Где Джуди? Где помощник шерифа? Впечатление такое, словно в приемный покой явилась фея, крестная мать Спящей Красавицы, произнесла заклинание, и все заснули. За дверью смотровой палаты темно — свет горит тускло, как всегда во время ночной смены. Привычные шумы — доносящийся издалека телевизионный закадровый смех, металлические щелчки, издаваемые автоматом для продажи газировки, — стихли, исчезли. Не слышно тихого урчания поломоечной машины в пустом коридоре. Кажется, что во всей больнице — только Люк и его странная пациентка. Слышен только приглушенный свист ветра, налетающего на стены больницы и будто бы пытающегося ворваться внутрь.
— Что это было? Как… как ты это сделала? — спрашивает Люк дрожащим от страха голосом. Он садится на табурет, потому что ноги его не слушаются. — Кто ты… Что ты такое?
Последний вопрос действует на девушку, словно удар под ложечку. Она опускает голову, светлые кудри занавешивают ее лицо:
— Это… Это — единственное, о чем я не могу вам сказать. Я уже сама не понимаю, что я такое. Не имею понятия.
Это невероятно. Такого не бывает. Этому нет объяснения. Кто же она? Мутант? Или она сделана из синтетических самовосстанавливающихся материалов? Она — какое-то чудовище?
«Но выглядит абсолютно нормально», — думает врач. Его сердце снова бьется чаще, кровь шумит в висках. Квадраты линолеума расплываются в стороны…
— Мы вернулись — он и я, — потому что скучали по этим краям. Мы понимали, что здесь все будет по-другому, что все наши ровесники давно умерли, но мы так тосковали по всему, что у нас было когда-то, — печально произносит девушка, глядя в стену. Ее слова, похоже, обращены не к Люку.
Люк вспоминает о странных ощущениях, испытанных им при встрече с этой девушкой. Это покалывание позади глазных яблок, эта тонкая, словно бы электрическая связь между ними. Он хочет понять.
— Хорошо, — произносит Люк дрожащим голосом, положив руки на колени. — Это чистой воды безумие — но рассказывай. Я слушаю.
Девушка делает глубокий вдох и на миг зажмуривается, будто собралась нырнуть в воду. А потом она начинает свой рассказ.
— Я начну с самого начала, потому что эта часть моей жизни мне понятна, и я запечатлела ее в своей памяти, опасаясь, что иначе она потеряется в процессе моего странствия по бесконечным просторам времени.
Мое первое четкое воспоминание о Джонатане Сент-Эндрю — яркое солнечное утро в церкви. Он сидел на краю семейной скамьи, а их скамья была самой первой в зале, где собиралась церковная община. Ему тогда было двенадцать лет, а ростом он уже был с любого из взрослых мужчин в деревне. Он был почти таким же высоким, как его отец, Чарльз, который основал наше маленькое поселение. Мне говорили, что Чарльз Сент-Эндрю когда-то был блестящим капитаном ополчения, но в те годы это был мужчина средних лет, с патрицианским брюшком.
Джонатан не обращал особого внимания на службу, — но на нее, честно говоря, мало кто обращал внимание. Воскресная служба могла тянуться часа четыре, а то и все восемь, если проповедник считал себя заправским оратором, так что кто мог, не покривив душой, сказать, что слушает каждое слово? Ну, может быть, так могла сказать мать Джонатана, Руфь, сидевшая рядом с сыном на простой скамье с вертикальной спинкой. Она происходила из рода бостонских богословов и могла бы устроить пастору Гилберту взбучку, если бы считала, что он служит недостаточно пламенно. Ведь речь шла о душах людей, а она, вне всякого сомнения, считала, что души обитателей этой деревушки, затерянной в глуши, вдали от благотворного влияния цивилизации, подвергаются особому риску. Но Гилберт не был фанатиком, и длительность его проповедей обычно ограничивалась четырьмя часами, поэтому все мы знали, что очень скоро вернемся на волю, к веселому солнцу.
Девочки из нашего городка очень любили глазеть на Джонатана, но в это воскресенье глазел он. Без зазрения совести пялился на Тенебре Пуарье. Уже минут десять он не сводил с нее глаз. Взгляд его карих лукавых глаз скользил по красивому личику Тенебре, по ее лебединой шее. Но дольше всего Джонатан смотрел на ее грудь, в которую при каждом вдохе впивался тугой корсаж. Похоже, ему было безразлично, что Тенебре старше его и с шести лет обручена с Мэтью Комстоком.
«Это — любовь?» — гадала я, глядя на Джонатана с балкона, где мой отец и я обычно сидели вместе с другими бедняками. В эту церковь ходили только мы с отцом, а мать и ее родня посещали католическую церковь, расположенную на другом краю городка. Моя мать была родом из акадианской колонии, с северо-востока. Прижавшись щекой к руке, лежавшей на поручне, я смотрела на Джонатана пристально, как может смотреть только по уши влюбленная девчонка. В какой-то момент вид у Джонатана стал такой, словно ему плохо. Ему стало трудно дышать, и наконец он отвернулся от Тенебре, которой, похоже, было совершенно безразлично то, какое впечатление она производит на любимейшего из сыновей города.
Если Джонатан влюбился в Тенебре, то я могла спокойно броситься вниз с балкона церкви на глазах у всех прихожан. Потому что уже в двенадцать лет я абсолютно ясно осознавала, что люблю Джонатана всем сердцем, и уж если мне нельзя прожить с ним всю жизнь, тогда мне лучше умереть. Я сидела рядом с отцом до конца службы, и у меня ком подкатил к горлу, и слезы застилали глаза, хотя я мысленно твердила себе, как это глупо — так горевать из-за того, что не имеет никакого смысла.
Когда служба закончилась, мой отец, которого звали Киеран, взял меня за руку и повел вниз по лестнице. На лужайке перед церковью мы могли встретиться и поговорить с соседями. Это было наградой за то, что ты высидел всю службу до конца: возможность перемолвиться словом с соседями. Хоть небольшое облегчение после шести дней тяжелого, изнурительного труда. Для некоторых это был единственный шанс поговорить за неделю с кем-то, кроме родственников. Услышать последние новости, сплетни. Я стояла позади отца, пока он разговаривал с мужчинами. Я выглядывала из-за отцовской спины, пытаясь найти глазами Джонатана. Я так надеялась, что он не будет болтать с Тенебре. Он стоял позади своих родителей и сердито смотрел им в затылок. Он явно хотел поскорее уйти, но с таким же успехом он мог желать, чтобы в июле пошел снег: общение после службы длилось обычно не меньше часа, а при хорошей погоде, как в тот день, — и дольше того. Особых любителей поболтать приходилось уводить с лужайки силком. Отцу Джонатана приходилось вдвойне нелегко, поскольку многие мужчины только в воскресенье могли обратиться к человеку, являвшемуся отцом города, с какими-то просьбами. Бедный Чарльз Сент-Эндрю. Только много лет спустя я поняла, какую тяжкую ношу он нес на своих плечах.
Откуда у меня взялась храбрость поступить так, как я поступила в тот день? Может быть, мной руководило отчаяние и решимость не отдавать Джонатана в руки Тенебре. Как бы то ни было, я отошла от отца. Как только убедилась в том, что отец не замечает моего отсутствия, быстро побежала по лужайке к Джонатану, лавируя между группами разговаривающих горожан. В двенадцать лет я была маленького роста, мне было легко спрятаться от взгляда отца за широченными юбками дам. Наконец я подбежала к Джонатану.
— Джонатан, Джонатан Сент-Эндрю, — проговорила я. Слова сорвались с моих губ жалким писком.
Впервые в моей жизни эти прекрасные темные глаза посмотрели на меня, только на меня. У меня екнуло сердце.
— Да? Чего тебе надо?
Что мне было надо? Мне удалось привлечь его внимание, но я не знала, что сказать.
— Ты из семьи Мак-Ильвре, да? — с подозрением осведомился Джонатан. — Невин — твой брат.
Я зарделась, вспомнив неприятный случай. И почему только я не вспомнила об этом раньше, прежде чем подойти к Джонатану? Прошлой весной Невин подстерег Джонатана около продуктовой лавки и разбил ему нос в кровь. Они дрались, пока взрослые их не разняли. Невин почему-то ненавидел Джонатана лютой ненавистью. Мой отец извинился перед Чарльзом Сент-Эндрю, и все сочли случившееся обычным мальчишеским хулиганством. Ни мой отец, ни Чарльз не догадывались о том, что Невин, вне всякого сомнения, убил бы Джонатана, представься ему такой случай.
— Ну, чего тебе? Небось тебя Невин подослал?
Я часто заморгала:
— Я… я хотела тебя кое о чем спросить.
Но я не могла говорить, когда рядом было столько взрослых. Очень скоро родители Джонатана заметят, что около них крутится девочка, и задумаются, какого черта понадобилось старшей дочке Киерана Мак-Ильвре, и не решили ли вообще дети Мак-Ильвре постоянно осаждать их сына.
Я взяла Джонатана за руку:
— Пойдем со мной.
Я повела его через толпу назад, в пустую прихожую церкви. Почему-то — никогда не смогу понять почему — он меня послушался. Странно: никто не заметил, как мы ушли, никто не окликнул, не велел вернуться. Никто не пошел следом за нами. Судьба словно бы сговорилась с нами и была готова подарить нам с Джонатаном несколько мгновений наедине.
Мы вошли в гардеробную комнату. Холодный каменный пол, темная ниша — вполне уединенное место. Звук голосов, доносившихся с лужайки, звучал приглушенно. Джонатан смущенно переступал с ноги на ногу.
— Ну? Что ты мне хотела сказать? — спросил он немного раздраженно.
Я собиралась спросить его о Тенебре. Я хотела расспросить его обо всех девочках в нашем городке. Хотела узнать, какие из них ему нравятся, и не обручен ли он с кем-то из них. Но я не могла произнести ни слова. Слова застряли у меня в горле, я была готова расплакаться.
И тогда я в отчаянии шагнула к Джонатану и прижалась губами к его губам. Он явно сильно удивился. Он шагнул назад и не сразу пришел в себя. Но потом сделал то, что стало неожиданностью для меня: ответил на мой поцелуй. Он прижался ко мне, он сжал мои губы своими. Это был крепкий поцелуй, голодный и неловкий. Я никак этого не ожидала. Я еще не успела испугаться, а Джонатан прижал меня к стене, и я почувствовала, как на меня давит что-то твердое из-под складок его сюртука. Джонатан застонал. Впервые в жизни я услышала, как кто-то стонет от удовольствия. Не говоря ни слова, он взял мою руку и прижал к бугорку между своих ног. С его губ снова сорвался стон.
Я отдернула руку. Мою ладонь покалывало, словно я отлежала ее.
Джонатан тяжело дышал. Он пытался овладеть собой. Похоже, его удивило, что я отстранилась от него.
— Ты разве не этого хотела? — спросил он, изучая взволнованным взглядом мое лицо. — Ты же сама меня поцеловала.
— Да… — выдохнула она. — Я хотела спросить… Тенебре…
— Тенебре? — Джонатан сделал шаг назад и одернул края жилета. — Что — Тенебре? Какая разница… — Он умолк. Видимо, понял, что в церкви я за ним наблюдала. Он помотал головой, словно хотел отказаться от любых мыслей о Тенебре Пуарье. — А тебя как зовут? Которая ты из сестер Мак-Ильвре?
Я не могла винить Джонатана за то, что он не знает моего имени. У меня было две сестры.
— Ланор, — ответила я.
— Не самое красивое имя, верно? — хмыкнул Джонатан, не понимая, что любое слово способно поранить влюбленное сердце. — Я буду звать тебя Ланни, если не возражаешь. Ну, Ланни, хочу тебе сказать, что ты очень порочная девочка. — Это было сказано игриво, и я поняла: на самом деле он на меня не сердится. — Тебе никогда не говорили, что нельзя так шутить с мальчиками — особенно с незнакомыми?
— Но я тебя знаю. Тебя все знают, — сказала я, немного встревоженная тем, что он сочтет мое поведение фривольным. Он был старшим сыном самого богатого человека в городе, владельца лесопилки, вокруг которой образовалось наше поселение. Ну, конечно, его все знали. — И… И я уверена: я тебя люблю. И собираюсь в один прекрасный день стать твоей женой.
Джонатан цинично вздернул брови:
— Знать, как меня зовут, — это одно дело, но откуда тебе знать, что ты меня любишь? Почему ты меня выбрала? Ты меня совсем не знаешь, Ланни, а уже объявила себя моей. — Он одернул сюртук. — Нам лучше выйти отсюда, пока нас не стали искать. И лучше, чтоб нас вместе не видели, согласна? Ты иди первой.
Секунду я стояла на месте, обомлев. Я была смущена, еще не оправившись от того, с какой страстью он меня поцеловал. Кроме того, он меня неправильно понял: я не объявила, что принадлежу ему. Я объявила его своим.
— Ладно, — сказала я. Видимо, разочарование явственно прозвучало в моем голосе, потому что Джонатан мне очень мило улыбнулся:
— Не переживай, Ланни. В следующее воскресенье мы увидимся после службы, обещаю. И быть может, я уговорю тебя подарить мне еще один поцелуй.
Рассказать вам о Джонатане, о моем Джонатане, чтобы вы поняли, почему я была так уверена в своей любви к нему? Он был первенцем Чарльза и Руфи Сент-Эндрю, и они так обрадовались рождению сына, что тут же дали ему имя и окрестили через месяц. Они явно верили в него — в ту пору, когда большинство родителей не давали имен своим детям, пока те немного не поживут. Тогда слишком высока была детская смертность. Отец Джонатана закатил пир на весь мир в те дни, когда Руфь еще не успела оправиться после родов и лежала в постели; всех горожан угощали ромовым пуншем и сладким чаем, сливовым пирогом и печеньем с патокой. Был нанят скрипач-акадианец. Смех и музыка звучали так скоро после рождения ребенка, что казалось, будто его отец бросает вызов дьяволу — ну, только попробуй явиться и забрать моего мальчика! Только попробуй — и увидишь, что получишь!
С самых первых дней стало ясно, что Джонатан — не такой, как все. Необычайно умный, необычайно сильный, необычайно здоровый, а главное — необычайно красивый. Женщины выстраивались в очередь к его колыбели, жаждали подержать его на руках. Каждой хотелось верить, что этот хорошенький комочек плоти с черными шелковыми волосиками — ее ребенок. Даже мужчины — все, вплоть до самого корявого лесоруба, работавшего на Сент-Эндрю, — почему-то чрезвычайно размягчались рядом с этим младенцем.
К тому времени, как Джонатану исполнилось двенадцать лет, уже никто не мог отрицать, что в нем есть что-то сверхъестественное, и все как один относили это к его красоте. Он был чудом. Он был совершенством. Такое мало о ком можно было сказать в те годы. Тогда обезобразить человека могло множество причин — ветряная оспа, несчастный случай, ожоги, рахит. К тридцати годам кто-то терял почти все зубы, у кого-то торчал бугор на месте, где неправильно срослась сломанная кость. Шрамы, паралич, прыщи… А у нас, в лесной глуши, многие лишались каких-то частей тела из-за обморожения. Но у Джонатана не было ни шрама, ни пятнышка. Он вырос высоким, стройным, широкоплечим — прекрасным, как те деревья, что росли на его земле. Кожа у него была гладкая и белая, как сливки. Его прямые черные волосы блестели, как вороново крыло, а глаза у него были темные, бездонные, как самые глубокие омуты Аллагаша. Он был так красив, что на него было больно смотреть.
Когда такой парень, как Джонатан, живет рядом с вами — это благодать или проклятие? Горе нам, девушкам, говорю я; подумайте о том, какое впечатление Джонатан производил на нас в маленьком городке, где так мало людей, где так трудно не встречаться с ним. Он представлял собой непрерывное, неизбежное искушение. Его то и дело можно было встретить в городе. То он выходил из продуктовой лавки, то скакал на лошади через поле по какому-то делу — но скорее всего сам дьявол подсылал его к нам, чтобы ослабить нашу стойкость. Ему даже не нужно было находиться рядом, чтобы завладевать нашими мыслями: сидишь, бывало, с сестрами или подругами за шитьем или вышиванием, и одна непременно прошепчет, как недавно видела Джонатана. И потом все разговоры только о нем. Пожалуй, мы были отчасти околдованы. Девочки были готовы говорить о Джонатане в любую минуту. Стоило кому-то из нас случайно встретиться с ним — и тебя засыпали вопросами: «Он с тобой говорил?», «Что он сказал?» Если же одна из девочек просто видела его в городе, она рассказывала все до мелочей, вплоть до того, какого цвета жилет был на Джонатане. Но втайне каждая думала о другом. Одна — о том, как Джонатан смерил ее с ног до головы наглым взглядом. Другая — о его задумчивой усмешке. И все до смерти мечтали о том, чтобы хотя бы раз оказаться в его объятиях. И не только юные девушки питали к нему такие чувства. Когда Джонатану было лет пятнадцать-шестнадцать, рядом с ним другие мужчины в нашем городке казались кто слишком тощим, кто слишком толстым, кто грубым, кто болезненным, и даже добропорядочные жены начали поглядывать на Джонатана иначе. Это было видно по тому, как они его хвалили, какие страстные взгляды на него бросали, как алели их щеки, как они нервно кусали губы, как они вздыхали, тая надежду…
От Джонатана исходило ощущение опасности. К нему хотелось прикоснуться — так безумный голос, звучащий в твоей голове, уговаривает тебя прикоснуться к раскаленному утюгу. Ты прекрасно понимаешь, что обожжешься, но устоять не можешь. Просто ты должна испытать это, и всё тут. И ты забываешь о том, что будет потом. Забываешь о том, как страшно болит обожженная плоть и какую боль ты будешь испытывать всякий раз, случайно прикасаясь к ране. Ты не думаешь о том, что на всю жизнь останется шрам — шрам на твоем сердце. Урок на всю жизнь. Больше ты таких глупостей никогда не совершишь.
Мне и завидовали, и посмеивались надо мной. Завидовали из-за того, что мне удалось столько времени пробыть рядом с Джонатаном, а посмеивались потому, что я не скрывала: ничего романтического между нами не произошло. И для других девочек это было неоспоримым доказательством того, что мне недостает женских чар, что я не могу привлечь к себе внимание мужчины. Но я не отличалась от своих подруг. Я знала, что Джонатан способен спалить меня огнем своего внимания, как клочок бумаги. Мгновение любви божества может погубить девушку. И весь вопрос в том, стоит ли она того, эта любовь?
Вы можете спросить, полюбила ли я Джонатана за его красоту, и я отвечу: это бессмысленный вопрос, ибо его великая, неземная красота была неотъемлемой частью целого. Красота давала ему спокойную уверенность, которую другие могли назвать надменной наглостью, а также то, как легко и обезоруживающе он вел себя с прекрасным полом. И если красота Джонатана отвлекала меня от его наглости, я не стану извиняться за это. Не стану стыдиться и своего желания назвать Джонатана своим. Когда видишь такую красоту, непременно хочешь ею обладать. Любому коллекционеру знакомо это желание. И в этом желании я была не одинока. Почти все, кто знакомился с Джонатаном, пытались им завладеть. Это было его проклятием и проклятием для всех, кто его любил. Но это было то же самое, как если бы вы любили солнце: оно яркое и теплое, находиться рядом с ним приятно, но вы не можете целиком забрать его себе. Любить Джонатана было безнадежно. И так же безнадежно было не любить его.
И меня поразило проклятие Джонатана, меня повлекло к нему, и из-за этого мы оба были обречены на страдания.
В детстве, после того случая, между нами возникла дружба. Мы встречались по воскресеньям после церковной службы, а также на свадьбах и даже на похоронах. Мы стояли позади толпы скорбящих и перешептывались. Порой мы уходили погулять в лес, чтобы никто не мешал нам разговаривать. Горожане неодобрительно качали головами. Некоторые наверняка сплетничали, но наши семейства этой дружбе не препятствовали. По крайней мере, я ни о чем таком не слышала.
В это время я начала мало-помалу осознавать, что Джонатан куда более одинок, чем мне казалось. Другие мальчики не очень стремились с ним дружить. Если во время свадьбы к нам приближалась компания ребят, Джонатан предпочитал уйти от них. Мне вспоминается один случай после весеннего собрания в церкви. Мы шли по лесу и увидели группу сверстников Джонатана, идущих нам навстречу. Джонатан поспешно увел меня на другую тропу. Я не знала, как это понять. Промучившись несколько минут, я решилась задать вопрос.
— Почему ты решил пойти другой дорогой? — спросила я. — Потому что стесняешься меня? Не хочешь, чтобы нас видели вместе?
Джонатан насмешливо фыркнул:
— Не говори глупостей, Ланни. Все видят нас вместе.
Так все и было, и на сердце у меня полегчало, но я не могла удержаться от расспросов.
— Значит, эти мальчишки тебе просто не нравятся?
— Да нет, я бы так не сказал, — уклончиво ответил Джонатан.
— Тогда почему…
Джонатан не дал мне договорить:
— С какой стати ты меня допрашиваешь? Поверь мне на слово: у мальчиков все по-другому, вот и всё.
Он зашагал быстрее, и мне пришлось подхватить подол юбки, чтобы поспеть за ним. Он не объяснил, что именно у мальчиков по-другому. «Что же он имел в виду?» — гадала я. Вообще-то у мальчиков по-другому было почти всё. Им дозволялось ходить в школу, если их семья могла позволить себе платить учителю. Девочек же всяким премудростям обучали только их матери — шитью, уборке, приготовлению еды. Ну, может быть, кого-то из девочек немного учили чтению Библии. Мальчики могли затевать дружеские потасовки, они могли бегать и играть в салочки легко и быстро, потому что им не мешали длинные юбки. Мальчики могли ездить верхом на лошадях. Да, конечно, им приходилось заниматься тяжелым трудом и очень многому учиться. Однажды, как рассказал мне Джонатан, отец заставил его подновить фундамент ледника. Пришлось поработать с камнями и раствором, чтобы кое-что узнать о труде каменщика. И все же, на мой взгляд, у мальчиков жизнь была намного свободнее, чем у девочек. А Джонатан на что-то жаловался.
— Жаль, что я не мальчик, — пробормотала я, еле поспевая за ним.
— Ничего тебе не жаль, — бросил Джонатан через плечо.
— Никак не пойму, о чем ты…
Джонатан резко развернулся:
— Да? Тогда скажи мне про своего брата, Невина! Я ведь ему не больно-то нравлюсь, верно?
Я остановилась на месте как вкопанная. Да, Невин всегда терпеть не мог Джонатана. Я хорошо помнила их драку. Помнила, как он вернулся домой с запекшейся кровью на лице, и то, что наш отец им явно гордился.
— Как ты думаешь, почему твой брат так меня ненавидит? — требовательно спросил Джонатан.
— Не знаю.
— Я никогда не давал ему никаких поводов, а он все равно меня ненавидит, — проговорил Джонатан, всеми силами стараясь сдерживать обиду. — И все мальчишки такие. Они все меня ненавидят. И даже некоторые взрослые. Я знаю, я чувствую. Вот почему я стараюсь держаться от них подальше, Ланни. — Его грудь тяжело вздымалась и опускалась. Было видно, что он устал мне объяснять. — Ну вот, теперь ты все знаешь, — сказал он, отвернулся и быстро ушел прочь. Я долго изумленно смотрела ему вслед.
Всю неделю я думала о том, что он сказал. Я могла бы спросить Невина о том, откуда у него такая ненависть к Джонатану, но тогда мы бы с братом непременно поссорились. Ясное дело, он ужасно злился из-за того, что я подружилась с Джонатаном. Я отлично все понимала, не стоило спрашивать. Мой брат считал, что Джонатан — гордец и выскочка, что он кичится своим богатством и думает, что все к нему должны относиться по-особому. Я знала Джонатана лучше, чем кто бы то ни было, кроме его родни — а может быть, и лучше его родни, а потому понимала, что все это неправда… Все, кроме последнего. Но разве Джонатан был виноват в том, что все вокруг относятся к нему по-особому? И еще… Хотя Невин не пожелал бы в этом признаться, я видела: когда он с ненавистью смотрит на Джонатана, он жаждет испортить его красоту, он хочет оставить на этом прекрасном лице печать уродства, унизить любимого сына нашего города.
Невин, в своем роде, хотел бросить вызов Богу, исправить то, что почитал несправедливостью. Разве справедливо было для него жить всю жизнь в тени Джонатана?
Вот почему Джонатан так поспешно расстался со мной в тот день. Он был вынужден поделиться со мной тем, чего стыдился. Наверное, он подумал, что я, узнав его тайну, брошу его. Как сильно в детстве мы держимся за наши страхи! Можно подумать, на земле или на небе существовала сила, способная сделать так, чтобы я перестала любить Джонатана. Этот разговор помог мне понять, что у него тоже есть враги и те, кто его оскорбляет и унижает, что его кто-то все время осуждает и что я ему нужна. Я была его единственным другом, со мной он мог вести себя свободно. И наши отношения не были невзаимными. Откровенно говоря, только Джонатан вел себя со мной так, словно я что-то значила. А внимание самого желанного, самого прекрасного мальчика в городе — это не так уж мало для девочки, которую почти никто не замечает. И за это я любила его еще сильнее.
Я так и сказала Джонатану в следующее воскресенье. Он шел по дальней стороне лужайки, когда я догнала его и взяла под руку.
— Мой брат — дурак, — сказала я, и мы молча пошли рядом.
Единственное, от чего я не отказалась после нашего разговора с Джонатаном — мне было по-прежнему жаль, что я не родилась мальчиком. Эта мысль меня не покидала. Она была просто вбита мне в голову всем, что меня окружало. Тем, как себя вели мои родители. Тем, по каким правилам мы жили. Девочки не так ценились, как мальчики. Наша жизнь была не так важна. К примеру, Невин должен был унаследовать от нашего отца ферму, но если бы он не пожелал выращивать скот, если бы у него не было к этому склонности, он мог бы стать учеником кузнеца или пойти работать лесорубом к Сент-Эндрю. Пусть небольшой — но все-таки выбор. Мои возможности были куда более ограниченными. Выйти замуж и обзавестись своим хозяйством. Остаться дома и помогать родителям или пойти работать служанкой к кому-нибудь. Если бы Невин по какой-то причине отказался от фермы, мои родители могли бы передать ее кому-то из мужей своих дочерей, но и это зависело от желаний и намерений мужчин. Хороший муж мог бы учесть пожелания жены, но таких мужей было мало.
Другая причина — более важная, на мой взгляд, была такая: родись я мальчиком, мне было бы намного проще и легче быть другом Джонатана. Не будь я девчонкой, сколько бы у нас могло быть общих дел! Мы могли бы садиться верхом на лошадей и уезжать навстречу приключениям, и никто бы за нами не приглядывал. Мы могли бы столько времени проводить вместе, и никто бы не смотрел на нас, вздернув брови, никто бы не болтал о нас. Наша дружба была бы такой банальной, такой обычной, что никто бы ее не осуждал, никто бы ей не мешал.
Оглядываясь назад, в прошлое, я теперь понимаю, что это время для меня было трудным. Я была еще подростком, но зрелость была не за горами. Я чего-то хотела от Джонатана, но не знала, как это назвать. Я тогда еще не так уж далеко ушла от детства. Я была близка к нему, но мне хотелось быть еще ближе, а как — этого я не понимала. Я видела, как он смотрит на девушек постарше, видела, что с ними он ведет себя не так, как со мной, и мне казалось, что я умру от ревности. Отчасти это происходило от того, насколько обаятелен был Джонатан. Если уж уделял тебе внимание, если уж находился рядом с тобой, то тебе казалось, что ты для него — центр вселенной. Стоило ему устремить на тебя взгляд своих темных, бездонных глаз, и ты чувствовала, что он существует для тебя, только для тебя одной. Как бы то ни было, результат всегда был один и тот же: стоило Джонатану лишить тебя своего внимания — и тогда будто солнце скрывалось за тучей, и тебе в спину словно дул холодный резкий ветер. И тогда ты желала только одного: только бы Джонатан поскорее вернулся, только бы он снова заговорил с тобой.
С каждым годом он менялся. Когда он расслаблялся, не был настороже, я видела в нем нечто такое, чего не замечала раньше. Джонатан мог вести себя грубо — особенно тогда, когда думал, что никто из женщин не смотрит на него. Порой он становился таким же неотесанным, как лесорубы, работавшие на его отца. Иногда он гадко говорил о женщинах — так, словно ему уже были ведомы все подробности интимной жизни. После я узнала, что к шестнадцати годам его уже соблазнили, и он стал соблазнять других женщин. Он был вовлечен в массовый тайный любовный танец. Но этими тайнами он со мной не делился.
Я только чувствовала, что меня влечет к Джонатану все сильнее и сильнее. Порой мне казалось, что я не в силах совладать с собой. Что-то было такое в его горящих глазах, в его полуулыбке, в том, как он тайком поглаживал рукав шелкового платья женщины, когда никто не видел, и мне хотелось, чтобы он так же смотрел на меня, так же меня ласкал. А когда я вспоминала о грубых словах, сказанных им о ком-то, мне хотелось, чтобы он повел себя грубо со мной. Теперь я понимаю, что я была одинокой и глупой юной девушкой, которая тосковала по любви и жаждала физической близости (хотя это было для меня загадкой). Теперь я понимаю, что мое неведение могло меня погубить. Мне безумно хотелось стать любимой. Я не могу винить одного Джонатана. В своем падении мы часто повинны сами.
Арустукская окружная больница
Наши дни
Смотровая палата. В двух кругах света кружится дымок. Пластиковые ремни расстегнуты. Арестованная сидит на каталке, превращенной в кресло. Между ее пальцами зажата дымящаяся сигарета. Рядом с женщиной на каталке стоит судно, на дне которого лежат два окурка, выкуренных до фильтра. Люк откидывается на спинку стула и кашляет. У него в горле саднит от дыма, а голова как ватная. Он себя чувствует так, будто всю ночь принимал наркотики, видел наркотические сны и только теперь выходит из транса.
В дверь негромко стучат. Люк вскакивает на ноги проворнее, чем белка взлетела бы вверх по стволу дерева. Он знает, что так стучать в дверь смотровой палаты может только работник больницы. Это предупреждающий стук, после чего работник входит. Люк наваливается на дверь плечом и приоткрывает всего на дюйм.
На него холодно смотрит Джуди. Люк видит один ее глаз, увеличенный стеклом очков.
— Звонили из морга. Только что доставили труп. Джо хочет, чтобы ты позвонил патологоанатому.
— Время позднее. Скажи Джо, что сейчас нет смысла звонить патологоанатому. Можно подождать до утра.
Медсестра складывает руки на груди:
— А еще Джо просил меня узнать насчет арестованной. Ты закончил осмотр? Ее можно увезти или нет?
«Это испытание», — думает Люк. Он всегда считал себя честным человеком, но пока не может отпустить женщину:
— Нет, пока он не может ее забрать.
Джуди смотрит на него так, словно хочет пронзить его взглядом насквозь.
— Почему? На ней же ни царапинки.
Люк лжет, почти не задумываясь:
— Она перевозбудилась. Пришлось ввести успокоительное. Нужно убедиться, что у нее не будет побочной реакции на препарат.
Медсестра вздыхает. Громко, нарочито. Она словно бы знает — не догадывается, а знает, что Люк делает что-то мерзкое, отвратительное с бесчувственным телом девушки.
— Оставь меня одного, Джуди. Скажи Джо, что я ему позвоню, когда она придет в себя.
Люк захлопывает дверь перед носом медсестры.
Ланни рассеянно водит горящим кончиком сигареты по пеплу на дне судна, она намеренно не встречается взглядом с Люком.
— Джонатан здесь, — говорит она. — Теперь вам нет нужды верить мне на слово. — Она стряхивает пепел в судно и кивком указывает на дверь: — Ступайте в морг. Посмотрите сами.
Люк смущенно ерзает на табурете:
— Значит, в морг привезли мертвеца. А это доказывает, что сегодня вы действительно убили человека.
— Нет, дело не только в этом. Сейчас я вам покажу, — говорит женщина и закатывает рукав больничного халата.
На внутренней стороне ее предплечья темнеет какой-то рисунок. Люк наклоняется, приглядывается и видит примитивную татуировку, сделанную черной тушью. Очертания геральдического щита, а внутри — фигурка рептилии.
— У Джонатана в этом месте вы увидите…
— Такую же татуировку?
— Нет, — отвечает женщина и проводит по татуировке большим пальцем. — Но она такого же размера и была сделана одним и тем же человеком, чтобы выглядело похоже, будто нарисовано иглой и тушью. Собственно, так и было. У Джонатана изображены две кометы. Одна кружится около другой, и у обеих длинные хвосты.
— Что это означает? Что означают эти кометы? — спрашивает Люк.
— Будь я проклята, если знаю, — отвечает женщина, одергивает рукав и поправляет одеяло. — Если мне не верите, просто сходите и посмотрите на Джонатана, а потом мне скажете.
Люк Финдли застегивает ремни на запястьях женщины. Ремнями в больнице пользуются редко, только когда пациенты особо буйные. Затем Люк встает с табурета. Он выходит за дверь и оглядывается по сторонам — не видит ли кто-нибудь, как он уходит. В больнице по-прежнему темно и тихо. Лишь вдалеке, в круге света, где находится сестринский пост, что-то едва заметно движется. Ботинки Люка поскрипывают. Он шагает по чисто вымытому линолеумному полу и быстро спускается вниз по лестнице. Затем он устремляется на север по подземному коридору, ведущему к моргу.
Его нервы на пределе. Если кто-то остановит его и спросит, почему он ушел из приемного отделения, зачем идет в морг, он просто скажет… Он не знает, что скажет. Люк никогда не умел врать. Он считает себя честным человеком, хотя это и не приносит ему особых радостей. Но, несмотря на свою честность и страх быть застигнутым, он все же согласился на дикое предложение арестованной женщины, потому что ему ужасно любопытно посмотреть, действительно ли в морг доставили мертвое тело самого красивого мужчины на свете, и каков же он собой — этот самый красивый мужчина.
Люк толкает плечом створку тяжелой качающейся двери, ведущей в морг. Люк слышит музыку. Ночной дежурный, Марк, любит слушать радио. Между тем никого не видно. Марка нет на месте, хотя на его рабочем столе горит лампа, разложены бумаги, валяется обертка от жевательной резинки, лежит шариковая ручка без колпачка.
Морг невелик, его вполне хватает для скромных потребностей городка. Дальше расположена смотровая комната, в ней есть морозильник, но трупы хранят в четырех холодильных камерах в стене у входа. Люк делает глубокий вдох и протягивает руку к ручке на крышке первой камеры. Ручка большая и тяжелая, как на дверцах старых машин-рефрижераторов.
В первой камере Люк обнаруживает тело старухи. Ее лицо ему не знакомо, значит, ее привезли из другого города. Старушка невысокого роста, полная, седая. Люк вспоминает о матери, о последнем осмысленном разговоре с ней. Он сидел рядом с ее кроватью в палате интенсивной терапии. Блуждающий взгляд матери вдруг устремился к нему. Она нащупала его руку и сжала. «Прости за то, что тебе пришлось вернуться домой и заботиться о нас, — сказала его мать, которая прежде никогда ни за что не просила прощения. — Наверное, мы слишком долго прожили на ферме. Но твой отец… Он не хотел отказываться от фермы… — Она умолкла. Не смогла говорить плохо об упрямом старике, который побрел подоить коров утром, в день своей смерти. — Мне так жаль, что из-за этого все так вышло с твоей семьей…»
Люк, как ему помнится, попытался объяснить матери, что его брак начал рушиться задолго до того, как он перевез свою семью в Сент-Эндрю, но мать не пожелала его слушать. «Ты не хотел здесь жить, с детства ты мечтал отсюда уехать. Ты не можешь здесь быть счастлив. Как только меня не станет, не задерживайся здесь. Уезжай и начни новую жизнь». Она расплакалась. Она все время пыталась сжать его руку, а через несколько часов впала в бессознательное состояние.
Проходит минута, прежде чем Люк осознает, что крышка камеры открыта. Он простоял здесь так долго, что успел замерзнуть. Он словно бы слышит голос матери. Люка знобит. Он заталкивает каталку в камеру, а потом еще минуту вспоминает, зачем вообще пришел в морг.
Во второй камере Люк находит черный мешок на молнии. Кряхтя от натуги, он тянет на себя каталку. Молния расстегивается с треском, будто «липучка».
Люк раздвигает края мешка и смотрит. За годы своей работы он видел немало трупов и знает, что смерть красоты не прибавляет. В зависимости от того, как умер человек, его тело может раздуться. Кожа может покрыться кровоподтеками, обесцветиться или посинеть. Черты лица всегда лишены живости. У этого человека лицо почти белое. К нему пристало несколько мокрых черных листьев. Черные волосы прилипли ко лбу, глаза закрыты. Но это не имеет значения. Люк мог бы смотреть на него всю ночь. Он великолепен даже мертвый. Он потрясающе, до боли в сердце, красив.
Люк уже готов затолкать каталку в камеру, когда вспоминает про татуировку. Он смотрит через плечо — не вернулся ли Марк. Нет, не вернулся. Люк торопливо опускает молнию ниже, закатывает рукав на рубашке… Все в точности так, как сказала Ланни. Татуировка, изображающая две сферы, вращающиеся друг вокруг друга, с хвостами, тянущимися в разные стороны. Точки, которыми изображены хвосты комет, кажутся одинаковыми по размеру. Татуировка грубоватая, явно сделана вручную.
Возвращаясь по пустым коридорам в приемный покой, Люк борется с наплывом мыслей. В основном это вопросы. Эти вопросы — словно материя и антиматерия, они исключают друг друга, это две истины, которые не способны сосуществовать. Люк знает о том, что он видел в смотровой палате, когда женщина порезала себя скальпелем: это не могло произойти, но произошло. Он прикасался к этому участку ее груди до и после пореза, поэтому уверен: никакого обмана, никакого фокуса не было. Но то, что он видел собственными глазами, не могло случиться — насколько ему было известно.
Если только она не говорит правду. И вот теперь еще этот красавец в морге, и эти татуировки… У Люка такое чувство, что нужно поверить. Но он — врач, он человек науки, он не собирается отбрасывать очевидные факты. Между тем ему любопытно узнать больше.
Он стремительно шагает по темному холлу приемного покоя и толкает дверь смотровой палаты. Энергия и нервозность бушуют и мечутся в его грудной клетке, словно бабочки в стеклянной банке. Он видит арестованную женщину. Она полулежит на каталке, освещенная падающим на нее лучом лампы. В луче клубится сигаретный дым. «Она — словно отлученный от церкви ангел с обрезанными крыльями», — думает Люк.
Ланни жадно смотрит на него:
— Ну, вы его видели? Разве он не такой, каким я его описала?
Люк кивает. Такая красота — как наркотик. Он потирает лоб и делает глубокий вдох.
— Значит, теперь вы все понимаете, — торжественно произносит Ланни. — Если вы мне верите, помогите мне, Люк. Развяжите меня. — Она выгибает спину и протягивает к нему скованные ремнями руки. Он смотрит на ее милое, почти детское лицо. — Мне нужно, чтобы вы помогли мне бежать.
Сент-Эндрю
1811 год
Возможно, и Джонатану, и мне было бы лучше, если бы я родилась мальчиком. Я бы предпочла, чтобы продолжалась наша дружба, чтобы Джонатан всегда был мне только другом. Мы бы прожили всю жизнь в нашем маленьком городке; я бы никогда не попала в беду, мне не пришлось бы пережить ужасные страдания, выпавшие нам обоим. Наша жизнь была бы короткой, но полной, благодарной и цельной, и я бы только радовалась этому.
Но я родилась девочкой, и, как я ни желала другого, это невозможно было изменить. Мне предстояло таинственное превращение из девушки в женщину, и это казалось мне каким-то чудом, проявлением магии. Чьему примеру я должна была последовать? Я мечтала, чтобы меня кто-нибудь просветил, но моя мать, Тереза, для этого не годилась. Она казалась мне слишком тихой и скромной. Я не хотела быть похожей на нее. Мне хотелось большего. К примеру, мне хотелось выйти замуж за Джонатана, а моя мать вряд ли могла рассказать мне, как стать такой женщиной, на которой Джонатану захочется жениться.
Похоже, существовали секреты, которые дано было знать не каждой женщине. К счастью, в городе была одна женщина, которая эти секреты знала. О ней говорили разное. Мужчины, слыша ее имя, улыбались (если, конечно, в этот момент рядом с ними не было жен). Она была не похожа ни на одну из женщин в деревне, и мне нужно было придумать, как уговорить ее поделиться со мной секретами.
На торной тропе, прячущейся в тени кузницы, стоял небольшой домик. Если бы вы его заметили, вы могли бы решить, что перед вами пристройка сарая или кузница, место для хранения чугунных чушек. Постройка была слишком обшарпанной и маленькой, не каждый признал бы в ней жилище, и все же признаки жилья чувствовались, да и тропа к этой избушке не зарастала. Тут явно мог жить только один человек, а в нашем унылом пуританском поселении на заре девятнадцатого века действовал негласный закон, запрещающий человеку жить в одиночку. Да-да, мы были пуританами,[3] не сомневайтесь. Отцы нашего города выросли в Массачусетсе и привыкли соединять религию с правлением. Однако в северных краях той территории, которой суждено было в будущем стать штатом Мэн, единственной причиной эдикта, направленного против жизни в одиночку, была необходимость: одному человеку просто немыслимо было справиться со всеми тяготами жизни в этой суровой местности. В городах, где пуританство было более суровым, на жизнь в одиночестве смотрели иначе. В одиночку легче сойти с пути истинного, совершить безбожные поступки. Запрет на жизнь в одиночку позволял шпионить за соседями, а жители Сент-Эндрю высоко ценили свою независимость и яростно отстаивали свободу частной жизни.
Так вот, в этом маленьком домишке действительно кое-кто жил совсем один. Это была не слишком молодая женщина. Еще несколько лет — и она уже не смогла бы родить ребенка. Но она была еще хороша собой, хотя красота ее порядком потускнела. Она редко выходила из дому, а если ей случалось идти по городу при свете дня, горожане ее сторонились. Мужчины старались не смотреть ей в глаза, а женщины, наоборот, смотрели на нее в упор, с осуждением.
А по ночам — дело совсем другое. Под покровом темноты эта женщина постоянно принимала гостей. Мужчины — чаще по одному, но изредка и вдвоем — поднимались по тропинке к избушке и учтиво стучали в дверь. Если на стук никто не отвечал, гость садился на крылечке и ждал, повернувшись к двери спиной и делая вид, будто не слышит звуков, доносящихся изнутри дома. Мало-помалу звуки сменялись приглушенным разговором, затем наступала тишина, а через минуту входная дверь распахивалась перед ожидающим посетителем.
Те, кто знал о ее существовании, называли ее Магдаленой. Этим именем она сама назвала себя, когда семь лет назад пришла в наш городок. Никого тогда не удивила ее странная просьба. В город она пришла с небольшой группой странников с французской территории Канады. Ее спутники затем ушли дальше, а она осталась. Сказала, что она вдова, что ей хотелось бы пожить в более теплых краях — конечно, если жители Сент-Эндрю позволят ей остаться.
Тогда кузнец и предложил переделать свой старый сарай в маленькую избушку, а добропорядочные горожанки помогли бедной вдове обосноваться на новом месте. Каждая принесла что-то — кто покосившийся табурет, кто немного чая, кто старое одеяло. Потом женщины велели своим мужьям принести вдове дров и растопки. Когда у женщины спросили, чем она сможет заниматься, чтобы заработать на жизнь, — шитьем, прядением, вязанием, или, быть может, она знахарка или повитуха, та улыбнулась и опустила глаза, словно хотела сказать: «Я? Но что я могу уметь? Мой супруг обращался со мной, как с фарфоровой куколкой. Я ничего не умею, так чем же мне заработать себе на жизнь?» Наши добропорядочные жены ушли от нее озадаченные. Они цокали языком и качали головой. Они не знали, что сказать, кроме того, что Господь позаботится обо всех своих чадах, в том числе и об этой невинной женщине, которая пришла искать безграничного милосердия в нашем небогатом одиноком городке.
Как выяснилось, этой женщине не пришлось жить на подаяния. Таинственным образом к ее порогу стали приходить дары. Горшок со сливочным маслом, мешок картошки, кувшин с молоком. Дрова, сложенные в поленницу у задней двери. И деньги — она была одной из немногих в нашем городке, у кого водились настоящие монеты, и она рассчитывалась ими с лавочником, когда заказывала себе товары. И какие же странные товары она заказывала: то бутылку джина, то табак. Соседи замечали, что по ночам в окошке ее избушки долго горит фонарь. Неужели она не спала всю ночь напролет, пила джин и курила?
В итоге ее выдали дровосеки — мужчины, по году работавшие на Чарльза Сент-Эндрю и все это время жившие вдали от своих жен. Такие мужчины учуют женщину вроде Магдалены на другом краю города, на другом краю долины, если оттуда ветер подует и если у них большая нужда. Сначала один, потом другой, а потом все они, по очереди, начали шастать к избушке Магдалены, как только начинало смеркаться. Правду сказать, дровосеки не были ее единственными посетителями, хотя и расплачивались деньгами, а не яйцами и ветчиной. Но именно через них вести о репутации Магдалены просочились в город — словно дождевая вода пролилась через край переполненной бочки. Многие добропорядочные жены вознегодовали. А Магдалена по-прежнему молчала. Пока светило солнце — она помалкивала, даже тогда, когда какая-нибудь возмущенная супруга бросала ей в лицо обвинения.
Вскоре замужние женщины, к которым присоединился пастор, организовали движение, направленное на то, чтобы изгнать Магдалену из города. Ее присутствие стало первым знаком проникновения в Сент-Эндрю греховной жизни больших городов — то есть именно того, от чего ушли в глушь поселенцы. Пастор Гилберт отправился к Чарльзу Сент-Эндрю, поскольку тот давал работу лесорубам — тем завсегдатаям избушки Магдалены, на которых можно было открыто пожаловаться.
Как ни благосклонно отнесся Чарльз к требованиям пастора, он все же упомянул о том, что у услуг, которые оказывает лесорубам Магдалена, есть и другая сторона, которую не учитывают горожане. Лесорубы повиновались природному порыву — с чем пастор скрепя сердце согласился, ведь они находились в такой дали от законных спутниц жизни. А без услуг Магдалены, кто знает, до чего могли дойти эти мужчины? На самом деле, ее присутствие было в некотором роде залогом безопасности жен и дочерей горожан.
Вот так было заключено непростое перемирие между шлюхой и благочестивыми горожанками. И это продолжалось семь долгих лет. Во времена бед и болезней Магдалена вносила свою лепту, нравилось это другим женщинам или нет. Она ухаживала за больными и умирающими, она могла накормить изможденного странника, она опускала монетки в церковную кружку, когда никто не видел, что она вошла в церковь. И я никак не могла избавиться от мысли о том, что Магдалена страдает из-за того, что все женщины в городе от нее отвернулись. При всем том вела она себя почтительно и общения с горожанками не искала.
Истинные обстоятельства жизни Магдалены оставались загадкой для многих детей. Мы видели, что наши матери избегают ее. Большинство маленьких детишек считали ее колдуньей или каким-то сверхъестественным существом. Я помнила о том, как дети швыряли в Магдалену камешками, как они дразнили ее. Я так себя не вела. Даже в раннем детстве я чувствовала, что в ней есть что-то интригующее. По всем правилам мне ни за что не стоило с ней знакомиться. Моя мать была доброй женщиной, никого не судила, но такие, как она, с проститутками не знаются, и их дочери с ними тоже знаться не должны. И все же я познакомилась с Магдаленой.
Это случилось во время долгой проповеди однажды в воскресенье. Я отпросилась у отца и пошла в уборную. Но потом я не вернулась на балкон к отцу, а вышла из церкви. Было теплое летнее утро. Я пошла к амбару Тинки Тэлбота и посмотрела на новый выводок поросят. Поросята были розовые, с черными пятнышками и редкой, но грубой щетиной. Я постояла у загона, потрогала любопытные пятачки поросят, послушала, как они смешно хрюкают.
А потом я посмотрела в сторону — туда, куда уводила тропинка. Так близко к загадочному домику я еще никогда не подходила. И я увидела Магдалену. Она сидела в кресле-качалке на узеньком крылечке, сжав в зубах мундштук длинной черной трубки. Сидела, завернувшись в плед, и радовалась солнцу. Ее распущенные волосы (какой стыд!) разметались по плечам. Части ее тела, не покрытые пледом, были стройными и нежными. Сквозь кожу просвечивали ключицы — тоненькие, словно у птички. Она не была напудрена, лишь уголки ее глаз были подведены сажей, да губы были едва тронуты помадой.
Она была не похожа на других женщин в нашем городке. К примеру, она не стеснялась сидеть одна на виду, она не стыдилась ничего не делать. Меня сразу потянуло к ней, хотя она меня пугала. Да, в ней было что-то порочное. В конце концов, она не посещала церковную службу. Было воскресенье, а она сидела на крылечке, довольная собой, в то время как все остальные горожане находились в церкви.
Она прикрыла ладонью глаза от солнца:
— Здравствуй. Ты кто?
В то мгновение я приняла решение. Я могла бы убежать обратно, в церковь, но я сделала несколько робких шажков в сторону дома Магдалены.
— Вы меня не знаете, мэм. Меня зовут Ланор Мак-Ильвре.
— Мак-Ильвре, — повторила она. Она словно бы мысленно взвесила эту фамилию и убедилась в том, что она ей незнакома. Значит, мой отец не был в числе ее посетителей. — Да, милочка, похоже, я не имела счастья с тобой познакомиться.
Я сделала реверанс. Она улыбнулась:
— Меня зовут Магдалена — но, видимо, это тебе известно. Ты можешь называть меня Магдой.
Вблизи она была очень красива. Магдалена встала, чтобы поправить плед. Оказалось, что на ней ночная сорочка — тоненькая, из бледного льна, с низким вырезом, подхваченным тонкой розовой ленточкой. В практичном доме вроде нашего у моей матери не было ни одного предмета одежды, который был бы настолько женственным, как эта чуть поношенная ночная сорочка Магды. Я была поражена сочетанием ее красоты и красоты ее сорочки. Впервые в жизни я по-настоящему позавидовала другому человеку.
Магдалена заметила, что я рассматриваю ее наряд, и ее лицо озарилось понимающей улыбкой.
— Погоди-ка минутку, — сказала она и ушла в дом. Вернулась и протянула мне розовую бархатную ленту.
Вы просто представить себе не можете, какое сокровище она мне предлагала; мануфактурные товары были огромной редкостью в нашем бедном городишке, а уж такие украшения, как ленты, — тем более. К более нежной ткани я никогда не прикасалась, и держала я эту ленту бережно, как новорожденного крольчонка.
— Я не могу принять такой подарок, — сказала я, хотя мне ужасно хотелось взять ленточку.
— Глупости! — рассмеялась Магдалена. — Это всего лишь кусочек отделки платья. Что мне с ним делать? — солгала она, глядя, как я осторожно прикасаюсь к ленте. — Возьми. Я настаиваю.
— Но мои родители спросят, где я взяла эту ленточку…
— А ты им скажи, что ты ее нашла, — предложила Магдалена, но мы обе знали, что я не смогу так сказать.
Это было совершенно неправдоподобно. Невозможно было найти такую красивую вещицу в Сент-Эндрю. И все же я не могла заставить себя вернуть ленточку Магде. Она обрадовалась, когда я зажала ее подарок в кулаке, и улыбнулась — не победно, а скорее по-товарищески.
— Вы так щедры, госпожа Магда, — сказала я и снова сделала реверанс. — Я должна вернуться на службу, иначе мой отец забеспокоится, не случилось ли со мной чего.
Магдалена чуть запрокинула голову и посмотрела на церковь как бы немного свысока:
— Ах, ты права. Не стоит заставлять родителей волноваться. Очень надеюсь, вы еще навестите меня, мисс Мак-Ильвре.
— Обязательно. Обещаю.
— Вот и славно. А теперь беги.
И я побежала по тропинке, подхватывая подол юбки над лужами. Прежде чем свернуть к церкви, я обернулась через плечо и увидела, что Магда уселась в кресло-качалку. Она с довольным видом покачивалась в нем и смотрела в сторону леса.
Я едва дождалась следующего воскресенья, чтобы снова удрать со службы и навестить Магду. Ленточку я спрятала в кармане одной из нижних юбок. Время от времени засовывала руку в карман и тайком гладила ленту. Она напоминала мне о Магде, которая была так не похожа ни на мою мать, ни на всех остальных женщин в нашем городке. Одно только это заставляло меня восхищаться ею.
Меня заставляло восхищаться ею и то, что у нее не было мужа, хотя в ту пору я не очень понимала, почему мне это так нравится. Ни одна женщина в Сент-Эндрю не жила без мужчины, и мужчина всегда был главой семейства. Магда была единственной женщиной, способной высказаться от своего имени, хотя, судя по всему, она почти не высказывалась. Я сомневалась в том, что она посещает городские собрания. Тем не менее она продолжала жить по собственным правилам, и, похоже, ей это удавалось. Это также было достойно восхищения.
И вот в следующее воскресенье я снова нашла повод выйти из церкви (хотя отец очень сурово на меня посмотрел) и побежала к избушке Магды. На этот раз она стояла на крыльце, одетая не так небрежно, как в прошлый раз. На ней была красивая полосатая юбка и шерстяной жакет цвета вереска. Очень необычный цвет. Казалось, она специально так оделась, чтобы вызвать мой восторг. Ей это удалось. Я была польщена.
— Добрый день, госпожа Магда, — проговорила я, подбежав к ней, немного задыхаясь от быстрого бега.
— С воскресеньем вас, мисс Мак-Ильвре.
Ее зеленые глаза сверкали. Мы завели разговор. Она спросила меня о моей семье. Я указала в ту сторону, где находилась наша ферма. Потом собралась было вернуться в церковь, и тут Магда смущенно проговорила:
— Я бы пригласила тебя к себе в дом, но боюсь, твои родители этого не одобрят. Они ведь знают, какая я. Это будет нехорошо.
Наверное, она догадывалась, что мне будет любопытно заглянуть в ее жилище. Ее обитель, средоточие ее независимости! Я знала, что нужно вернуться на службу, где меня ждал отец… но как я могла отказать ей?
— У меня всего минутка… — пробормотала я, поднялась на крыльцо и вошла в домик следом за Магдой.
Я словно бы попала внутрь шкатулки с драгоценностями — хотя на самом деле, конечно, это мне только показалось. В маленькой комнатке почти все место занимала узкая кровать, накрытая красивым красно-желтым покрывалом, украшенным вышивкой. На подоконнике одного из окон стояли стеклянные бутылки. Солнечный свет, проникая сквозь них, ложился на пол зелеными и коричневыми бликами. В глиняной миске, расписанной крошечными розочками, лежали простенькие украшения. Одежда Магды висела на крючках, вбитых в стену у задней двери. Это было ассорти пышных юбок самого разного цвета, а еще — широкие пояса и множество нижних юбок. У двери стояли изящные дамские ботинки — да не одна пара, а две. Разочаровало меня только то, что в комнате было душно. Воздух пропах мускусом. В те годы я еще не знала, что это за запах.
— Я бы хотела жить в таком доме, — сказала я.
Мои слова рассмешили Магду.
— Бывало, я жила в домах покрасивее этого, — сказала она, садясь в кресло, — но и этот сойдет.
Прежде чем я ушла, Магда дала мне два совета — как женщина женщине. Первый совет был такой: женщина всегда должна откладывать какие-то деньги для себя.
— Деньги очень важны, — сказала мне Магда и показала, где хранит кошель, набитый монетами. — Только они позволяют женщине по-настоящему владеть собственной жизнью.
А второй совет был вот какой: женщина никогда не должна предавать другую женщину из-за мужчины.
— Время от времени такое происходит, — сказала Магда, горько вздохнув. — И это можно понять, если учесть, какая власть отдана в этом мире мужчинам. Нас заставляют верить в то, что женщина в своей жизни достойна только мужчины, но это не так. Как бы то ни было, мы, женщины, должны держаться вместе, потому что зависеть от мужчин — ужасная глупость. Мужчина только и делает, что постоянно тебя огорчает.
Она склонила голову. Клянусь: в это мгновение я заметила слезы у нее на глазах. Я слушала ее, сидя на полу у ее ног.
Только я собралась встать и уйти, как в дверь постучали. Магда не успела открыть дверь. В дом без приглашения вошел широкоплечий мужчина. Я признала в нем одного из дровосеков Сент-Эндрю:
— Здорово, Магда. Я подумал — ты небось одна, скучаешь. Все-то в церкви… А это кто? — Мужчина замер, увидев меня. На его обветренных губах заиграла нехорошая улыбка. — У тебя новая девочка, Магда? Ученица?
С этими словами он схватил меня за руку так, словно я была вещью, а не человеком.
Магда встала между нами:
— Она моя подруга, Ларс Холмштрем, и это не твое дело. Держи свои грязные руки подальше от нее. — Она обернулась, подтолкнула меня к задней двери и вывела за порог. — Ступай. Может, увидимся на следующей неделе.
Я опомниться не успела, как оказалась на куче опавших листьев. Сухие сучки потрескивали у меня под ногами. Дощатая дверь захлопнулась у меня перед носом, и Магда занялась своим делом. Она отрабатывала цену своей независимости. Я выбралась по подлеску на тропинку и побежала к церкви. Прихожане выходили на залитую солнцем лужайку. Я знала, как отругает меня на этот раз отец, но решила, что игра стоила свеч; Магда была просто мастерицей в загадках жизни, и я чувствовала: я буду у нее учиться этому ремеслу, чего бы это ни стоило.
Как-то раз, летним вечером, в тот год, когда мне исполнялось пятнадцать, весь город собрался на пастбище Мак-Дугласа, чтобы услышать проповедь странствующего проповедника. Я до сих пор вижу, как наши соседи шли к этому золотому полю, как блестела под солнцем трава, как от тропы, вившейся через поле, поднималась пыль. Пешком, верхом на лошадях, в фургонах — почти все обитатели Сент-Эндрю отправились в этот день на пастбище Мак-Дугласа. Но уверяю вас, их вела не чрезвычайная набожность. Странствующие проповедники в нашу лесную глушь заглядывали редко, так что для нас их приезд всегда был развлечением, лекарством от скуки.
Этот проповедник взялся как бы из ниоткуда, и за несколько лет у него появились приверженцы и создалась репутация пламенного оратора и бунтовщика. Ходили слухи о том, что он посеял раскол среди прихожан ближайшего городка — Форт-Кент, день езды на лошади на север от нас. Там он настроил традиционных конгрегационалистов[4] против реформаторов новой волны. Ходили также разговоры о том, что Мэн станет штатом, выйдет из-под диктата Массачусетса. Словом, в воздухе чувствовалась тревога — религиозная и политическая. Мог вспыхнуть бунт против той религии, которую поселенцы принесли с собой из Массачусетса.
Моя мать уговорила отца пойти на это собрание. Нет, она вовсе не собиралась отрекаться от католической веры, ей просто хотелось на полдня куда-то уйти из кухни. Она расстелила на земле одеяло, села и стала ждать начала проповеди. Отец сел рядом с ней, опустил голову и стал подозрительно поглядывать по сторонам — кто еще из горожан явился сюда. Мои сестренки уселись рядом с матерью, аккуратно одернув подолы юбок. Невин исчез сразу же, как только остановился наш фургон. Ему не терпелось встретиться с мальчишками, которые жили на соседних фермах.
Я стояла, прикрыв ладонью глаза от солнца, и осматривала толпу. Все жители Сент-Эндрю прибыли сюда. Некоторые прихватили с собой одеяла, как моя мать. Некоторые захватили корзинки с провизией. Я, по обыкновению, искала взглядом Джонатана, но его, похоже, не было. На самом деле, его отсутствию удивляться не стоило; его мать была, пожалуй, самой убежденной конгрегационалисткой в городе. Семейство Руфи Беннет Сент-Эндрю не пожелало слушать реформистскую чушь.
Но тут за деревьями замелькала лоснящаяся вороная шкура жеребца. Да, это по краю поля скакал верхом Джонатан. Не только я его заметила. По толпе горожан словно пробежала рябь. Каково это — знать, что десятки людей пристально смотрят на тебя, что их взгляды скользят вдоль линии твоей ноги, обхватывающей бок коня, вдоль твоих крепких рук, натягивающих поводья. В тот день в груди стольких женщин пылала сдерживаемая страсть, что удивительно, как не вспыхнула сухая трава.
Он подъехал ко мне и спешился. От него пахло кожей и спекшейся на солнце землей. Мне так хотелось к нему прикоснуться — хотя бы к его рукаву, пропитанному потом.
— Что происходит? — спросил Джонатан, сняв шляпу и утерев рукавом испарину со лба.
— А ты не знаешь? Приехал странствующий проповедник. Ты разве не его послушать приехал?
Джонатан глянул на толпу поверх моей головы:
— Нет. Я выбирал новый участок для вспашки. Старина Чарльз не доверяет новому землемеру. Говорит, что он слишком много пьет. — Он прищурился; наверняка хотел увидеть, кто из девушек глазеет на него. — Моя семья здесь?
— Нет, и я сомневаюсь, что твоя мать одобрила бы то, что ты тут оказался. У этого проповедника дурная слава. Говорят: послушаешь его — и прямиком в ад.
Джонатан усмехнулся:
— Так ты за этим сюда пришла? Тебе так хочется угодить в ад? Знаешь, есть гораздо более приятные способы туда попасть, и совсем не обязательно слушать проповедников-искусителей.
Его темно-карие глаза в этот момент сверкали как-то особенно. Он словно бы пытался что-то сказать мне взглядом, но я не поняла что. Я была готова попросить его объяснить, что он имеет в виду, но он рассмеялся и сказал:
— Похоже, все горожане тут собрались. Жаль, что я не могу остаться, но, как ты верно заметила, мне здорово нагорит от матери, если она узнает, что я тут был. — С этими словами Джонатан поправил стремя и ловко взлетел в седло, но тут же заботливо наклонился ко мне: — Ну а ты, Ланни? Ты ведь никогда особо не любила проповеди. Так почему же ты здесь? Надеешься кого-то найти здесь? Какого-то особенного парня? Неужели какой-то молодой человек привлек твое внимание?
Джонатан меня очень удивил. Этот игривый тон, этот испытующий взгляд… Он никогда не показывал, что его хоть капельку волнует, интересуюсь ли я кем-то другим.
— Нет, — ответила я, едва дыша.
Джонатан неторопливо сжал в руках поводья. Он словно бы проверял их на вес — так же, как свои слова.
— Я знаю, что настанет день, когда я увижу тебя с другим парнем — мою Ланни с другим парнем, — и мне это не понравится. Но это будет справедливо.
Я не успела опомниться от потрясения, не успела сказать ему, что в его силах этого не допустить — неужели он этого не понимал! — а Джонатан развернул коня и галопом помчался к лесу. В который раз в своей жизни я проводила его изумленным взглядом. Он был загадкой. Чаще всего он относился ко мне как к любимой подруге, и это отношение было платоническим, но бывали мгновения, когда в его взгляде я видела призыв и — смела ли я надеяться? — желание. И вот он ускакал прочь, а мне казалось, что я сойду с ума, если не разгадаю эту загадку.
Я прижалась спиной к дереву и стала смотреть на проповедника. Он пробирался к середине небольшой полянки перед толпой горожан. Проповедник оказался моложе, чем я ожидала. Единственным пастором, которого я знала, был Гилберт, и он прибыл в Сент-Эндрю уже седым и согбенным. А этот проповедник шагал прямо и горделиво. Он словно был уверен, что Бог и справедливость на его стороне. Он был хорош собой. Как-то даже неловко было от того, что проповедник так красив, и женщины, сидевшие близко от него, сразу защебетали, как пташки, когда он одарил их широкой белозубой улыбкой. И все же, когда я наблюдала за тем, как он обводит толпу взглядом, готовясь произнести проповедь (с таким самоуверенным видом, словно эти люди ему принадлежат), меня вдруг обдало темным холодом. Казалось, надвигалось что-то нехорошее.
Проповедник заговорил громким и ясным голосом. Он рассказал о том, где уже побывал на территории Мэн и что там увидел. Эта территория становилась копией Массачусетса — в том смысле, что повсюду горстки богачей распоряжались судьбой своих соседей. И что же это приносило простому человеку? Суровые времена. Простой народ нищал. Честные мужи, отцы семейств, попадали за решетку, а их жены и дети были вынуждены продавать землю и оставались ни с чем. Я с удивлением заметила, что некоторые горожане согласно кивают.
«Народ хочет — американцы хотят, — подчеркнул проповедник, потрясая Библией, — свободы. Мы сражались с британцами не только ради того, чтобы место короля заняли новые господа. Землевладельцы в Бостоне и купцы, продававшие свои товары поселенцам, — не более чем грабители. Они занимаются воровским ростовщичеством, а закон для них — собачка на поводке». Сверкая глазами, проповедник обводил взглядом толпу горожан. Их согласный ропот вселял в него уверенность. Он начал ходить из стороны в сторону по утоптанной траве. Я не привыкла к тому, чтобы несогласие выражалось столь открыто, при таком скоплении народа, и меня немного встревожило то, какой успех имела речь проповедника.
Неожиданно рядом со мной оказался Невин. Он презрительно смотрел на горожан.
— Поглядеть только на них, — сказал он. — Рты раззявили.
Невин унаследовал от отца сварливый характер. Он строптиво сложил руки на груди и фыркнул.
— Похоже, им просто интересно его послушать, — заметила я.
— Да ты хоть чуточку понимаешь, о чем он речь ведет? — прищурившись, спросил у меня Невин. — Ты ничего не знаешь, да? Ну, ясное дело, как тебе понять. Ты просто глупая девчонка. Ничего не соображаешь.
Я нахмурилась и сердито подбоченилась, но ничего не ответила брату. В одном Невин был прав: я действительно понятия не имела о том, что имел в виду проповедник. Я совсем не знала, что происходит в большом мире.
Проповедник же указал на группу мужчин, стоявших поодаль от толпы.
— Видите этих мужчин? — спросил он, указывая на Тоби Остергарда, Дэниела Дотери и Олафа Ольмстрема.
Эти трое были одними из самых бедных в нашем городке, но люди не самые милосердные могли бы сказать, что они и самые ленивые.
— Он договорится до беды, — покачал головой Невин. — Знаешь, что такое «белый индеец»?
Даже самая глупая девчонка в нашем городке сказала бы, что эти слова ей известны. Несколько месяцев назад к нам пришли вести о мятеже в Фэйрфаксе. Там горожане, нарядившись индейцами, избили пристава, когда тот пытался вручить судебную повестку задолжавшему фермеру.
— И здесь будет то же самое, — кивнув, пробормотал Невин. — Я слышал, как Ольмстрем, Дотери и еще кое-кто разговаривали про это с отцом. Жаловались, что Уотфорды их обирают… — Невин плохо разбирался в тонкостях этих дел. Детям никто не объяснял про расчеты и проценты в лавке. — Дотери говорит, что кое-кто сговорился против бедняков, — поведал мне брат таким тоном, словно вовсе не был уверен в том, что Дотери говорит правду.
— И что? Мне-то какое дело, выплатит Дотери свой долг Уотфордам или нет? — фыркнула я, делая вид, что мне это безразлично. Но на самом деле я была не на шутку потрясена мыслью о том, что кто-то готов отказаться от уплаты долга. Отец учил нас, что такое поведение безнравственно, что так себя может вести только человек, который сам себя не уважает.
— Все может обернуться очень даже паршиво для твоего любимчика Джонатана. — Невин осклабился, радуясь возможности подразнить меня. — Если каша заварится, не только Уотфордам достанется. У старосты бумага на их собственность… А если они откажутся ренту платить, что будет? В Фэйрфаксе мужики три дня дрались. Я слыхал, что они констебля раздели догола и поколотили палками, так что потопал он домой в чем мама родила.
— А у нас в Сент-Эндрю и констебля никакого нет, — проговорила я, встревоженная рассказом брата.
— Скорей всего староста пошлет к Дотери своих самых здоровенных лесорубов и потребует уплаты.
В голосе Невина прозвучало что-то вроде благоговейного страха. Его почтение к властям и желание увидеть, как свершится справедливость, пересиливали (отцовская выучка, ясное дело) мечту о том, чтобы Джонатану стало худо.
Дотери и Ольмстрем… староста и Джонатан… даже чопорная мисс Уотфорд и ее такой же напыщенный братец… Я была унижена тем, что ничего не знаю. Нехотя, но все же я зауважала брата за то, что в жизни он разбирается куда лучше, чем я. «Интересно, — подумала я, — что же еще происходит на свете, о чем я ничего не знаю?»
— Как думаешь, отец присоединится к ним? Его арестуют? — встревоженно прошептала я.
— У старосты нет бумаги на нашу землю, — сообщил мне Невин пренебрежительно, свысока. Он явно презирал меня за то, что мне неизвестны такие элементарные вещи. — Отец владеет землей по праву. Но, сдается мне, он с этим малым согласен. — Невин кивком указал на проповедника. — Отец сюда пришел, как все прочие. Все думали, что будут свободными, да только так не вышло. Одни вкалывают, а другие богатеют, как Сент-Эндрю… В общем, такие дела, — пробормотал Невин, пиная носком ботинка сухую землю. — Хахалю твоему беды не миновать.
— Он не мой хахаль, — огрызнулась я.
— Значит, ты хочешь, чтоб он твоим хахалем был, — издевательски изрек мой брат. — Вот только зачем тебе он — одному Богу ведомо. Видать, у тебя с головой неважно, Ланор, ежели ты втюрилась в такого ублюдка.
— Ты просто ему завидуешь, потому и не любишь его.
— Я? Завидую? Этому павлину?
Невин выругался и пошел прочь. Он не пожелал признать, что я права.
Примерно три десятка горожан пошли за проповедником до фермы Дейлов, расположенной за холмами. Там он должен был продолжить проповедь для тех, кто был готов его слушать. Дом у Дейлов был большой, просторный, но все равно мы сидели там тесно, плечом к плечу. Мы ждали, что еще нам расскажет этот пылкий проповедник. Миссис Дейл разожгла огонь в большом кухонном очаге, потому что даже летом по вечерам у нас бывало прохладно. Небо за окнами потемнело, приобрело цвет барвинка, только на горизонте светилась розовая полоса.
Как же, наверное, Невин злился на меня… Я умоляла родителей позволить мне еще послушать проповедника, а это означало, что мне нужен провожатый. Отец внял моим мольбам и сказал Невину, чтобы тот пошел со мной. Мой брат рассердился, густо покраснел, но перечить отцу не смог. До самого дома Дейлов он топал по дороге позади меня. Правда, надо сказать, что Невин, невзирая на приверженность устоявшимся обычаям, все же был немного склонен к мятежности, и поэтому, я так думаю, он втайне радовался тому, что сможет еще послушать бродячего проповедника.
Тот встал у очага и обвел нас взглядом. На его губах играла зловещая усмешка. Сидя вблизи от него, я увидела, что проповедник не так уж сильно похож на священнослужителя, как мне показалось, когда я смотрела на него, стоящего на полянке у леса. И все же он как бы заполнял собой комнату, и даже воздух в доме казался разреженным, как на вершине горы. Он начал с того, что поблагодарил нас за то, что мы согласились выслушать его, поскольку сейчас он собирался поделиться величайшей тайной с нами — с людьми, которые, придя сюда, доказали, что жаждут правды. А правда состояла в том, что церковь — какую бы веру ты ни исповедовал (а в наших краях проживали большей частью конгрегационалисты), была самой большой проблемой, самым элитарным институтом, и служила только поддержанию существующего порядка. Услышав последнюю фразу проповедника, Невин согласно ухмыльнулся. Он ужасно гордился тем, что ходит с матерью в католическую церковь и не сидит по воскресеньям бок о бок с отцами города и прочими привилегированными семействами.
«Мы должны отказаться от установлений нынешней церкви, — продолжал вещать проповедник, яростно сверкая глазами, — и принять установления, которые более соответствуют потребностям простого человека». Более всего, по его мнению, из церковных установлений устарел институт брака.
В комнате, где плечом к плечу сидели тридцать человек, стало так тихо, что упади на пол булавка — и все бы это услышали.
Проповедник начал расхаживать по небольшому пятачку перед нами, словно волк в клетке. Он возражал не против естественного влечения между мужчинами и женщинами. Нет, его возмущали законы, действующие в отношении брака. «Эти законы противоречили природе человеческой, — говорил проповедник, распаляясь все сильнее, тем более что ему никто не возражал. — Мы созданы для того, чтобы выражать свои чувства к тем, к кому действительно питаем влечение. Как чада Божьи, мы должны практиковать „духовное супружество“ — то есть выбирать тех партнеров, с которыми ощущаем духовную связь».
— Партнеров? — спросила одна из девушек, подняв руку. — Как же это? Больше одного мужа? Больше одной жены?
Глаза проповедника радостно вспыхнули. Да-да, мы все поняли правильно. Он вел речь именно о партнерах, ибо мужчина должен иметь право заводить столько жен, к скольким его влечет духовно, — и точно так же себя должна вести женщина. Он сказал, что лично у него две супруги, и в каждом городе, который он посетил, он находил духовных жен.
В комнате загомонили. Я почувствовала, как в, людях распаляется плохо сдерживаемая похоть.
Проповедник завел большие пальцы под лацканы сюртука. Он никак не ожидал, что жители Сент-Эндрю так легко, с такой готовностью воспримут понятие духовного супружества и тут же последуют его совету. Нет-нет, он ожидал, что мы подумаем об этом, что мы поразмыслим о том, до какой степени закон может властвовать над нашей жизнью. Подумаем и поймем, что он говорит правду.
А потом он хлопнул в ладоши, улыбнулся и сказал, что хватит с нас серьезных разговоров. Мы слушали его весь вечер, и настала пора немного возвеселиться. Так давайте же споем несколько гимнов — повеселее, встанем и потанцуем! Это была просто настоящая революция в сравнении с той церковной службой, к какой мы привыкли. «Веселенькие» гимны? Танцы? Все это звучало еретически. Однако, немного помедлив, некоторые все же встали и начали хлопать в ладоши. Довольно скоро они запели, но это были какие-то куплеты, а вовсе не гимн.
Я поддела локтем брата:
— Отведи меня домой, Невин.
— Наслушалась, да? — хмыкнул он и неуклюже поднялся с пола. — Я тоже. Сил уже нет слушать эту чушь. Погоди, я сейчас у Дейлов огня попрошу, а то идти нам темно будет.
Я неуверенно встала у двери, всем сердцем желая, чтобы Невин поторопился. Слова проповедника звучали эхом у меня в ушах. Я видела, как озаряются улыбками лица женщин, когда он устремляет на них свой пронзительный взгляд. Они явно представляли себя рядом с ним, а может быть — с каким-то другим мужчиной из нашего города, с которым ощущали духовную связь… и желали только одного: чтобы можно было жить, слушаясь только своих желаний. Проповедник провозгласил возможным невероятно чужеродное понятие — моральную развращенность, и при этом он был священником, человеком, носящим духовный сан. Он произносил проповеди в самых уважаемых церквях на прибрежной территории, судя по тем слухам, которые опережали его. Значит, он пользовался большим авторитетом?
Меня обдало жаром. Мне стало стыдно. Сказать правду, я бы тоже не отказалась от свободы, от возможности делить любовь с любым мужчиной, какого бы я пожелала. Конечно, в ту пору единственным желанным мужчиной для меня был Джонатан, но кто знал — ведь в один прекрасный день на моем пути мог встретиться кто-то другой… Быть может, кто-то такой же обаятельный и привлекательный, как этот проповедник? Я понимала, как к нему влечет женщин. Сколько же духовных жен познал этот непоседливый пастырь?
Я стояла у двери, задумавшись, а мои соседи отплясывали рил[5] (интересно, у меня разыгралось воображение, или мужчины и женщины, кружа по комнате, и вправду обменивались взглядами, полными желания?). Неожиданно рядом со мной возник проповедник. Пронзительный взгляд, резкие черты лица… Он был чрезвычайно привлекателен и явно знал об этом. Улыбнулся, показав свои прекрасные белые зубы.
— Благодарю вас за то, что нынче вечером вы присоединились ко мне и своим соседям, — сказал он, склонив голову. — Как я понимаю, вы ищете одухотворенности и просвещения, мисс…
— Мак-Ильвре, — сказала я, отступив назад на полшага. — Ланор.
— Преподобный Джуд ван дер Мер, — представился проповедник, взял меня за руку и сжал кончики пальцев. — Что вы думаете о моей проповеди, мисс Мак-Ильвре? Надеюсь, вы не слишком шокированы? — Его глаза весело засверкали. Казалось, он решил подшутить надо мной. — Надеюсь, вас не слишком потрясла та откровенность, с которой я высказал свои воззрения?
— Что… — с трудом вымолвила я. — О чем вы говорите? Что могло меня шокировать?
— Мысль о духовном супружестве. Не сомневаюсь, такую девушку, как вы, должен привлекать сам принцип, заложенный в основе этой идеи — идеи о том, что человек должен слушаться своих страстей, — а если я не ошибаюсь, вы девушка весьма и глубоко страстная. — Он говорил все более и более взволнованно, а его взгляд (нет-нет, так и было, мне не показалось) скользил по моему телу — так, словно он делал это руками. — И сдается мне, мисс Ланор, что по возрасту вам пора замуж. Скажите, ваши родители уже связали вас с кем-то рабскими узами помолвки? Какая будет жалость, если такая прекрасная девушка, как вы, проведет всю жизнь на брачном ложе с мужчиной, к которому она не питает любви. Какое это горе — прожить всю жизнь, не испытав подлинной физической страсти. — Тут его глаза снова как-то особенно засияли. Вид у него был такой, словно он готов наброситься на меня, как дикий зверь.
Сердце у меня колотилось с такой силой, что казалось, оно того и гляди выскочит из груди. Я чувствовала себя кроликом, которого загнал в угол волк. Но неожиданно проповедник рассмеялся и сжал мою руку выше локтя. У меня по коже словно мурашки побежали. Он наклонился ко мне так близко, что я ощутила его дыхание на моем лице, а выбившаяся прядь его волос коснулась моей щеки.
— О, вы выглядите так, словно вот-вот упадете в обморок! Думаю, вам нужно выйти на воздух… не откажетесь выйти со мной?
Он уже держал меня за руку и, не дожидаясь ответа, быстро вывел меня на крыльцо. Снаружи было намного прохладнее, чем в душном доме. Я несколько раз глубоко вдохнула. Я сделала бы еще вдох, но мешал корсет.
— Вам лучше? — Я кивнула, а он продолжал: — Должен сказать вам, мисс Мак-Ильвре: я был так рад, увидев, что вы решили выслушать продолжение моей проповеди. Я надеялся, что вы не уйдете. Днем я заметил вас там, на поле, и сразу понял, что мне следует с вами познакомиться. Я сразу же ощутил некую связь с вами — а вы ее тоже почувствовали, верно? — Я не успела ответить, а он сжал мою руку двумя руками. — Большую часть своей жизни я провел в странствиях. Я жажду знакомиться с людьми. Время от времени мне встречаются особенные люди. Такие необычные, что это сразу видно — даже на поле, где полно народа. Такие, как вы.
Глаза у него горели, как у больного, которого лихорадит. Взгляд стал таким, словно он ищет мысль, но никак не может сосредоточиться. Мне стало страшновато. Почему он выделил меня? Но, быть может, он меня вовсе не выделял? Быть может, так он обхаживал любую девушку, на которую, на его взгляд, могли произвести впечатление его разглагольствования о духовном супружестве? Проповедник шагнул еще ближе и прижался ко мне. Это была уже не учтивость, а фамильярность, и, похоже, мое смущение ему очень нравилось.
— Я особенная? Сэр, да ведь вы меня совсем не знаете. — Я оттолкнула его, но он не пожелал отойти от меня. — Нет во мне ничего необычного.
— О нет, есть! Я это чувствую! И вы должны это ощущать. Вы наделены особой чувственностью, удивительной, первозданной натурой. И все это я вижу в вашем милом, нежном личике. — Его рука замерла около моей щеки. Было видно, что ему хочется ко мне прикоснуться. — Вы полны желания, Ланор. Вы — чувственное создание. Вы просто сгораете от жажды познания физической связи между мужчиной и женщиной… Я просто читаю ваши мысли. Вы алчете этого! Возможно, есть некий мужчина…
Конечно, такой мужчина существовал. Это был Джонатан, но проповедник явно клонил к тому, что таким мужчиной мог бы стать он.
— Такие речи нам с вами вести не подобает, сэр. — Я шагнула в сторону и попыталась обойти проповедника. — Мне нужно войти в дом…
Он снова взял меня за руку:
— Я не хотел вас смущать. Простите меня. Я больше не стану об этом говорить… Но прошу вас, уделите мне еще одну минуту. Я должен задать вам один вопрос, Ланор. Когда я произносил проповедь на поле, я заметил, что вы разговаривали с молодым человеком, он прискакал верхом на лошади, а потом уехал. Редкостно красивый молодой человек.
— Джонатан.
— Да, мне назвали его имя. Джонатан. — Проповедник облизнул пересохшие губы. — И ваши соседи сказали мне, что этому молодому человеку могут приглянуться мои философские воззрения. Как вы думаете, вы могли бы устроить мне встречу с этим Джонатаном?
У меня по спине побежали мурашки:
— Зачем вы хотите встретиться с Джонатаном?
Проповедник нервно, сдавленно рассмеялся:
— Что ж… Как я понял из того, что о нем рассказывают, он мог бы легко стать моим учеником, последователем, человеком, который способен оценить истинность моих проповедей. Он мог бы присоединиться ко мне и, быть может, стал бы оплотом моей церкви здесь, в этой глуши.
Я посмотрела проповеднику в глаза и впервые увидела, насколько он порочен, насколько ему по душе хаос и разрушение. Он собрался и Джонатана наделить своими пороками, насадить зло в нашем городе. И во мне он тоже надеялся посеять семя порока.
— Мои соседи просто болтают, сэр. Вы не знаете Джонатана. Никто не знает его так, как его знаю я. Сомневаюсь, что ему будут интересны ваши проповеди.
Я сама не понимала, почему мне так хочется защитить Джонатана от этого человека. Но я чувствовала, что в его интересе к моему другу есть что-то зловещее.
Проповеднику мой ответ не понравился. Вероятно, он понял, что я лгу, а может быть, просто не привык, чтобы ему отказывали. Он долго уничижительно смотрел на меня. Он словно бы пытался решить, что делать дальше для того, чтобы получить то, что он хотел. Тут я впервые почувствовала исходящую от него опасность, ощущение, что этот человек способен на все. И как раз в этот момент перед нами появился Невин. Он держал в руке горящий факел. Никогда в жизни я так не радовалась встрече с братом.
— Ланор! Я тебя искал. Я готов. Пойдем! — гаркнул Невин.
— Доброй ночи, — сказала я и поспешно шагнула в сторону от проповедника. Я очень надеялась, что больше никогда его не увижу.
Мы с Невином пошли прочь от дома Дейлов. Я чувствовала, как проповедник сверлит взглядом мою спину.
— Довольна? Развлеклась? — ворчливо спросил Невин, когда мы зашагали по дороге.
— Я не этого ожидала.
— И я бы так сказал. Этот человек тупица. Наверняка у него дурная болезнь все мозги сожрала. — Невин имел в виду сифилис. — И все-таки, как я слыхал, у него в Сакко есть община. Вот интересно, с чего это он так далеко на север забрался?
Невину не пришло в голову, что этого человека из тех мест могли выгнать власти, что он может быть беглым, что ему, безумцу, могли являться видения и удивительные пророчества, а потом он вкладывал свои жуткие идеи в головы глупых юных девиц, да еще и угрожал тем, кто отказывался поступать так, как он велел.
Мне стало зябко, я завернулась в шаль:
— Невин, я была бы тебе очень благодарна, если бы ты не рассказывал отцу, о чем говорил этот проповедник…
Невин злорадно расхохотался:
— Да я бы и сам не стал ничего говорить, даже если б ты меня не попросила! Мерзко даже вспоминать его богохульные речи, а уж тем более — отцу пересказывать… Многоженство! «Духовное супружество»! Страшно подумать, что с нами сделал бы отец, узнай он про это. Меня бы розгами отстегал, а тебя бы в амбаре запер, и сидела бы ты там, пока бы тебе не исполнился двадцать один год. И все это — только за то, что мы с тобой слушали эти языческие речи. — Мой брат покачал головой. — Но я тебе вот скажу, сестрица: учение этого проповедника очень даже понравится твоему хахалю Джонатану. У этого уже половина девушек в нашем городе — духовные жены.
— Хватит говорить про Джонатана, — сказала я, не желая рассказывать брату о странном интересе проповедника к моему другу; Невин и так его недолюбливал. — И вообще давай больше об этом не вспоминать.
Дорога домой была долгой, и с этого мгновения мы с Невином шли молча. Ночь была прохладной, а меня то и дело бросало в жар, стоило мне вспомнить мрачный, зловещий взгляд проповедника в тот момент, когда мне открылась его истинная сущность. Я не знала, как понять его интерес к Джонатану. Я не понимала, что он имел в виду, говоря о моей «необычайной чувственности». Неужели столь очевидным было мое желание познать то, что происходит между мужчиной и женщиной? Но ведь такие тайны заложены в сердце каждого человека. Неужели для девушки так уж неестественно и так уж грешно интересоваться этим? Да, мои родители и пастор Гилберт решили бы, что это неестественно и грешно.
Я шагала рядом с братом по безлюдной дороге, взволнованная и возбужденная этим открытым разговором о желании, о влечении. При мысли о том, что я могла бы познать Джонатана и других мужчин из нашего города так, как их знала Магда, у меня все зажигалось внутри. В тот вечер во мне проснулась моя истинная суть, но я была слишком неопытна, слишком невинна и потому не поняла, что мне следовало встревожиться. Мне следовало испугаться того, как легко разжечь во мне желание. Мне следовало более непреклонно бороться с этим пороком, но, возможно, это было бы бесполезно, ибо истинная природа в человеке всегда побеждает.
Годы шли своим чередом, и каждый следующий был похож на предыдущий. И все же небольшая разница чувствовалась: я все меньше хотела следовать правилам, диктуемым моими родителями, все больше желала независимости, и мне все сильнее надоедали соседи, падкие на осуждение. Обаятельного проповедника арестовали в Сако, судили и отправили в тюрьму, но затем он бежал и таинственным образом исчез. Однако после его исчезновения беспокойство не угасло. Недовольство бурлило в глубине. В воздухе витали страсти — даже в таком уединенном городке, каким был Сент-Эндрю, ходили разговоры о независимости от Массачусетса, о создании отдельного штата. Но если землевладельцев вроде Чарльза Сент-Эндрю и волновала судьба нажитого ими капитала, они своих тревог не выказывали, держали их при себе.
С годами меня все больше волновали подобные серьезные вопросы, хотя возможностей проявлять любопытство у меня по-прежнему было немного. Девушкам в ту пору полагалось интересоваться только домашними делами: как испечь каравай сдобного хлеба, как подоить стареющую корову. Женщина должна была уметь хорошо шить, она должна была знать, как вылечить лихорадящего ребенка. Все это, видимо, служило проверкой — получится ли из девушки хорошая жена, но состязания такого рода меня мало интересовали. Я хотела стать женой одного-единственного мужчины, а ему было мало дела до того, хорошо ли пропеклась корочка у каравая.
Меньше всего из домашних дел мне нравилась стирка. Легкую одежду можно было отнести на речку и там хорошенько прополоскать и отжать. Но несколько раз в году приходилось устраивать большую стирку. Тогда во дворе ставился на огонь большой котел, и в нем целый день кипятили белье, а потом полоскали и сушили. Работа была очень тяжелая. Приходилось погружать руки в кипяток и раствор щелока, выкручивать тяжелые шерстяные вещи, раскладывать их для просушки на кустах или развешивать на ветвях деревьев. День стирки выбирали очень старательно. Он должен был быть погожим, солнечным, и другими делами в этот день не занимались.
Мне помнится один такой день, ранней осенью в тот год, когда мне минуло двадцать лет. Странное дело: мать отправила Мэве и Глиннис помогать отцу ворошить сено, а мы с ней остались стирать вдвоем. В то утро она была странно тиха. Пока закипала вода, мать выносила во двор все, что было нужно для стирки — мешочек со щелоком, сушеную лаванду и палки, которыми мы перемешивали белье в котле.
— Пришла пора нам с тобой серьезно поговорить, — наконец сказала мать, когда мы с ней стояли у котла и смотрели, как к поверхности воды со дна поднимаются пузырьки. — Пора подумать о том, что тебе нужно начать самостоятельную жизнь, Ланор. Ты уже не ребенок. Ты уже взрослая, тебе пора замуж…
На самом деле, я уже была значительно старше того возраста, когда принято выходить замуж. Я уже гадала, что могут предпринять мои родители. Ни я, ни мои сестры, ни мой брат ни с кем не были помолвлены.
— …Поэтому нам нужно поговорить о господине Сент-Эндрю.
Мать затаила дыхание и пристально посмотрела на меня.
У меня от волнения затрепетало сердце. Какая еще могла быть причина упоминать имя Джонатана в связи с замужеством, если только отец не собрался сосватать меня за него? От радости и удивления я лишилась дара речи. Изумление охватило меня потому, что я знала: отец теперь недолюбливает семейство Сент-Эндрю. Очень многое случилось с тех пор, как семьи пошли за Чарльзом Сент-Эндрю на север. Его отношения с остальными горожанами — с теми мужчинами, которые прежде ему доверяли, стали натянутыми.
Мать строго посмотрела на меня:
— Я говорю это тебе как любящая мать, Ланор: ты должна перестать водить дружбу с господином Джонатаном. Вы уж не дети. Если так будет продолжаться, ничего хорошего из этого не выйдет.
Я не чувствовала, как мою кожу обжигает пар, исходящий от кипящей воды. Я не мигая смотрела на мать.
Она, заметив, как я потрясена, поспешно продолжала:
— Ты должна понять, Ланор, — какой парень захочет жениться на тебе, если всем видно, как сильно ты влюблена в Джонатана?
— Я не влюблена в Джонатана, — возразила я хриплым голосом. — Мы с ним просто друзья.
Мать негромко рассмеялась, и ее смех меня обидел:
— Ты не можешь отрицать своей любви к Джонатану. Это слишком очевидно, моя дорогая, и столь же очевидно, что он таких чувств к тебе не питает.
— Да ему и не надо питать ко мне какие-то чувства, — запротестовала я. — Мы просто друзья, уверяю тебя, мама.
— О его ветрености знает весь город…
Я провела ладонью по взмокшему от пара лбу:
— Я знаю. Он мне все рассказывает.
— Послушай меня, Ланор, — умоляюще проговорила моя мать. Я отвернулась, но она обошла вокруг котла и встала передо мной. — Влюбиться в такого красавца, как Джонатан, очень легко, и в такого богача — тоже, но ты должна побороть свои чувства. Тебе не суждено стать его женой.
— Как ты можешь говорить такое? — Эти слова сами сорвались с моих губ. Я вовсе не собиралась ничего такого говорить. — Ты не можешь знать, что суждено мне и Джонатану.
— Ох, глупая девочка, только не говори мне, что ты не отдала ему свое сердце. — Мать обхватила руками мои плечи. — Даже не надейся стать женой сына старосты. Семейство Джонатана ни за что этого не допустит, а твой отец этого не переживет. Жаль, что мне приходится говорить тебе эту горькую правду…
На самом деле, мать могла бы ничего не говорить мне. Умом я понимала, что наши семьи не равны. Я знала, что мать Джонатана возлагает большие надежды на супружество своих детей. Но девичьи мечты истребить трудно, а моя мечта жила во мне, сколько я себя помнила. Мне казалось, что я родилась с желанием быть с Джонатаном. Втайне я всегда верила, что такая сильная и настоящая любовь, как моя, в итоге будет вознаграждена, а теперь меня заставляли смириться с горькой истиной.
Моя мать вернулась к работе. Она взяла длинную палку и стала перемешивать белье в кипящей воде.
— Отец собирается подыскать тебе жениха, вот почему пора положить конец вашей дружбе. А замуж мы тебя должны выдать раньше, чем твоих сестер, — продолжала мать. — Так что ты понимаешь, как это важно, верно, Ланор. Ты же не хочешь, чтобы твои сестры остались старыми девами?
— Нет, мама, конечно, я этого не хочу, — обреченно ответила я, не глядя в глаза матери.
Я смотрела вдаль и всеми силами удерживалась от слез. Но вдруг я заметила, как что-то мелькнуло в лесу за нашим домом. Это могло быть что угодно — доброе или опасное. Может быть, мой отец и сестры возвращались с покоса, а может быть, кто-то шел по лесу от одной фермы до другой, а может быть, олень объедал зеленые ветки. Я стала следить глазами за крупным темным силуэтом. Нет, это был не медведь. Всадник верхом на коне. Вороной конь в нашем городке был один, и принадлежал он Джонатану. Я гадала, зачем ему могло понадобиться проезжать здесь, если только он не хотел увидеться со мной. Но Джонатан проехал за нашим домом и направился к ферме наших соседей. Там жили новобрачные Иеремия и София Якобс. Зачем Джонатану мог понадобиться Иеремия, я понятия не имела.
Я подняла руку и заправила под чепчик выбившиеся кудряшки:
— Мама, ты говорила, что Иеремии Якобса на этой неделе нет дома? Он куда-то уехал?
— Да, уехал, — откликнулась мать рассеянно, продолжая перемешивать кипятящееся белье. — Он уехал в Форт-Кент. Хочет купить пару тягловых лошадей. Сказал нашему отцу, что вернется на следующей неделе.
— Он Софию одну оставил, да?
Темный силуэт всадника исчез за деревьями.
Мать кивнула:
— Да, но он знает, что ей нечего бояться. Недельку без него она спокойно проживет. — Мать подцепила палкой мокрое шерстяное платье. От него шел пар, с него ручьями стекала вода. Я взялась за палку с другой стороны, мы вдвоем отнесли платье под дерево и принялись его выкручивать. — Дай мне слово, что ты откажешься от Джонатана и больше не станешь с ним встречаться, — таковы были последние слова матери.
А я думала только о маленьком доме нашей соседки; я представляла себе вороного коня Джонатана, нетерпеливо переступающего с ноги на ногу у крыльца.
— Обещаю, — сказала я матери. Мне было так легко солгать ей, словно это слово ничего не значило.
Осень была в разгаре. Листья на деревьях стали багряными и золотыми. Роман Джонатана с Софией Якобс продолжался. В эти месяцы мои встречи с Джонатаном стали более редкими, чем когда-либо, и до боли краткими. Конечно, виновата в этом была не только София — ведь и у меня, и у Джонатана хватало разных дел, но я винила во всем только Софию. Какое право она имела на такое внимание со стороны Джонатана? На мой взгляд, она совсем не заслуживала общения с ним. Худшим из ее грехов было то, что София была замужней женщиной, и, сохраняя отношения с Джонатаном, она вынуждала его грешить, обрекая и его, и себя на адские муки.
Однако причины, по которым, как я считала, София не заслуживает Джонатана, этим не исчерпывались. София была далеко не самой красивой женщиной в нашем городке. По моим подсчетам, по меньшей мере двадцать девушек такого возраста были красивее ее. Себя я из скромности в это число не включала. Да и по положению в обществе она была не ровня Джонатану, и хозяйкой была не бог весть какой. Шила, правда, более или менее сносно, а вот пироги, которые она приносила на церковные праздники, были бледные и неровно пропеченные. Без сомнения, София была умна, но опять же: если бы кто-то собрался выбрать самую умную женщину в городе, вряд ли бы ему в голову пришло ее имя. Так почему же она завладела Джонатаном, которому должно было доставаться только все самое лучшее?
Я пряла лен, размышляла об этой странной связи и мысленно ругала Джонатана за его ветреность. В конце концов, разве он не сказал в тот день на выпасе Мак-Дугалов, что будет ревновать, если я полюблю другого парня? А сам тайком шастал к Софии Якобс. Девушка, не так сильно влюбленная, сделала бы правильные выводы из такого поведения, но я не желала делать никаких выводов. Я предпочитала верить, что Джонатан выбрал бы меня, если бы только знал о глубине моих чувств. По воскресеньям, после службы в церкви, я ходила по лужайке одна и бросала безответные взгляды на Джонатана. Я надеялась, что мне удастся сказать ему, как сильно я люблю его, как хочу быть с ним. Порой я бродила по тропкам, ведущим к дому Сент-Эндрю, и гадала, чем сейчас занимается Джонатан. Иногда я впадала в мечтания и представляла, как руки Джонатана прикасаются ко мне, как я прижимаюсь к нему, как мои губы сливаются с его губами. Стыдно подумать, как наивны были тогда мои представления о любви! Будучи девственной, я представляла себе любовь целомудренной и утонченной.
Без Джонатана мне было одиноко. Это время было словно бы прелюдией к тому, какой станет моя жизнь, как только Джонатан женится и обзаведется семейством, а я выйду замуж за другого. Нам предстояло разлететься по разным орбитам, нашим путям не суждено было пересечься. Но в ту пору этот день еще не настал, и София Якобс не была законной супругой Джонатана. Она была захватчицей, заявившей права на его сердце.
Сразу после первых заморозков Джонатан пришел повидаться со мной. Как он изменился! Он словно постарел на несколько лет. А может быть, просто исчезла его обычная веселость? Джонатан казался серьезным и очень взрослым. Он нашел меня на покосе, где мы с сестрами собирали последнюю сухую люцерну, чтобы убрать сено в амбар, на корм скоту долгой зимой.
— Позвольте помочь вам, — сказал Джонатан, спрыгнув с коня.
Мои сестры были одеты, как и я, в старенькие залатанные платья, а волосы мы убрали под платки. Сестры посмотрели на Джонатана и рассмеялись.
— Не говори глупостей, — сказала я, смерив Джонатана взглядом с ног до головы. Он был в красивом шерстяном сюртуке и лосинах из оленьей кожи. Сбор сена был тяжелым, потогонным трудом. К тому же я все еще страдала от его измены и мысленно твердила себе: «Мне от него ничего не нужно». — Просто скажи, какое у тебя дело.
— Боюсь, мои слова предназначены только для твоих ушей. Могли бы мы, по крайней мере, немного прогуляться вдвоем? — спросил Джонатан и слегка поклонился моим сестрам, дав им понять, что извиняется перед ними.
Я бросила вилы на землю, сняла перчатки и пошла в сторону леса.
Джонатан догнал меня и пошел рядом, держа коня в поводу.
— Что ж, давненько мы не виделись, верно? — начал он не слишком уверенно.
— У меня нет времени на любезности, — буркнула я. — Дел по горло.
Джонатан оставил экивоки:
— Ах, Ланни. Мне никогда не удавалось тебя обмануть. Я скучал по тебе, но сегодня я пришел не из-за этого. Мне нужен твой совет; я не мастак решать свои проблемы, а ты всегда все видишь так ясно и четко…
— Хватит мне льстить, — сказала я, утирая пот со лба грязным рукавом. — Я тебе не царь Соломон. В городе найдутся люди поумнее меня, у кого ты мог бы попросить совета, а значит, ко мне ты пришел потому, что вляпался в такую беду, о которой больше никому рассказать не можешь. Ну, выкладывай. Что ты натворил на этот раз?
— Ты права. Мне не к кому больше обратиться, кроме тебя. — Красавец Джонатан смущенно отвел взгляд в сторону. — Речь о Софии. Наверное, ты сама догадалась, и я не сомневаюсь: меньше всего тебе хочется слышать ее имя…
— Ты даже не представляешь, как мне этого не хочется, — пробормотала я, приподняв складки юбки с двух сторон и заправив за пояс, чтобы подол не задевал землю.
— Несколько месяцев мы с ней были счастливы, Ланни. Я бы ни за что не подумал, что так будет. Мы с ней такие разные, и все же… Мне сразу стало с ней хорошо. Она мыслит по-своему и не боится открыто говорить обо всем. — Джонатан говорил и говорил, не замечая, что я остановилась как вкопанная, раскрыв рот от изумления. А разве я не разговаривала с ним открыто? Ну, быть может, я не во всем была с ним откровенна, но разве мы не беседовали, как равные, как друзья? Я была просто потрясена тем, что он считал Софию какой-то необычной, уникальной. — Это тем более удивительно, — продолжал Джонатан, — если учесть, из какой семьи она родом. Она рассказала мне о своем отце. Он пьяница и картежник, бьет жену и дочерей.
— Тоби Остергард, — сказала я. Меня удивило то, что Джонатан не знал о дурной репутации Тоби, но на самом деле это говорило лишь о том, что он мало общался с другими горожанами. Про Остергарда знали все в городе. Все знали, что он плохой отец и неважный добытчик. На ферме у него дела не ладились, поэтому по выходным он рыл могилы, чтобы иметь хоть какой-то приработок. Впрочем, заработанные деньги Тоби обычно сразу пропивал. — Ее брат год назад убежал из дому, — сказала я Джонатану. — Он подрался с отцом, и Тоби ударил его по лицу лопатой, которой роет могилы.
Джонатану, похоже, стало не на шутку страшно за Софию.
— Да, — сказал он, — детство у нее было суровое, и это закалило Софию, и все же она не ожесточилась и не озлобилась даже после того, как неудачно вышла замуж. Она очень сожалеет о том, что согласилась на этот брак — тем более теперь, когда…
— Когда — что? — поторопила его я. От страха у меня сжалось горло.
— Она говорит мне, что беременна, — выпалил Джонатан, повернувшись ко мне. — Она клянется, что ребенок мой. Я не знаю, что делать.
Его глаза были полны ужаса. Я поняла: он очень смущен из-за того, что пришлось рассказать мне о случившемся. Я бы дала ему пощечину, если бы не было так очевидно, что он вовсе не хочет меня обидеть. И все же мне хотелось сказать ему прямо в лицо: он несколько месяцев якшался с этой женщиной, так чего же он ожидал? Ему еще повезло, что это не случилось раньше.
— Что ты собираешься делать? — спросила я.
— Желание Софии очень простое и ясное: она хочет, чтобы мы поженились и вместе растили наше дитя.
Горький смех сорвался с моих губ:
— Она, наверное, сошла с ума. Твоя семья ни за что этого не допустит.
Джонатан бросил на меня резкий, сердитый взгляд. Я пожалела о вспышке язвительности.
— Ладно, — произнесла я более или менее примирительно. — Скажи, что ты хочешь делать?
Джонатан покачал головой:
— Сказать правду, Ланни, я сам не знаю.
Но я ему не поверила. Тон его был растерянным. Он словно бы что-то скрывал от меня, не решался сказать. Он очень сильно изменился, стал не похож на того Джонатана, которого я знала, — на негодяя, который мечтал как можно дольше остаться незаарканенным.
Если бы он только знал, в какое смятение поверг меня! С одной стороны, Джонатан был так несчастен и беспомощен, что явно не был способен мыслить ясно, и мне стало жаль его. С другой стороны, моя гордость была задета до боли. С меня словно кожу сняли заживо. Я медленно пошла вокруг Джонатана, прижав к губам костяшки пальцев:
— Ладно, давай поразмыслим спокойно. Не сомневаюсь, ты не хуже меня знаешь, что от таких неприятностей можно избавиться. Она должна пойти к знахарке… — Я вдруг подумала о Магде: наверняка она должна была знать, что делать в таких случаях. Такое в ее работе случалось. — Я слышала, что помогает травяной отвар и еще что-то. Знахарки знают, что делать.
Джонатан покраснел и покачал головой:
— Она не пойдет. Она хочет родить ребенка.
— Но ей нельзя рожать! Просто безумие поощрять ее желание!
— Ну, если ее желание безумно, значит, она и впрямь не в своем уме.
— Но как же… как же твой отец? Ты не подумал обратиться за советом к нему?
Мое предложение было не таким уж нелепым: все знали, что Чарльз Сент-Эндрю приударяет за своими служанками. Вероятно, пару раз он и сам оказывался в таком положении, в какое угодил Джонатан.
Он фыркнул, как испуганная лошадь:
— Думаю, мне все же придется рассказать об этом старине Чарльзу, но не могу сказать, что я жду не дождусь этого разговора. Он-то, конечно, скажет, что знает, как поступить с Софией, но я очень за нее боюсь.
Я догадалась, каков может быть итог: Чарльз Сент-Эндрю заставит сына порвать всяческие отношения с Софией. Родится ребенок или нет — но они больше не станут встречаться. Хуже того: Чарльз мог настоять на том, чтобы обо всем узнал Иеремия, а тот мог потребовать развода с женой-прелюбодейкой и суда над Джонатаном. Либо он мог получить от семейства Сент-Эндрю плату за моральный ущерб. Ему заплатят за молчание, а он вырастит ребенка, как своего. Что произойдет, когда обо всем узнает Чарльз Сент-Эндрю, оставалось только гадать.
— Мой дорогой Джонатан, — пробормотала я, отчаянно пытаясь сообразить, что ему посоветовать, — мне очень жаль, что у тебя такие неприятности. Но прежде чем ты пойдешь и все расскажешь отцу, позволь мне денек поразмышлять. Может быть, что-нибудь придумаю.
— Миленькая моя Ланни, — проговорил Джонатан, глядя через мое плечо на моих сестер, которые скрылись от наших глаз за стогом сена. — Как всегда, ты спасаешь меня. — Я не успела опомниться, как обнял меня за плечи, притянул к себе, почти оторвал от земли и поцеловал. Но это был не братский поцелуй в щечку. Этим страстным поцелуем Джонатан напомнил мне, что может в любое мгновение, когда только пожелает, пробудить во мне желание и напомнить, что я принадлежу ему. Прижав меня к себе, он задрожал, а когда он отпустил меня, мы оба тяжело дышали. — Ты — мой ангел, — хрипло прошептал Джонатан мне на ухо. — Без тебя я бы пропал.
Ведал ли он, что творит, говоря такое девушке, отчаянно в него влюбленной? Я задумалась: действительно ли ему была нужна моя помощь, мой совет в этом щекотливом деле, или он просто пришел искать утешения у единственной девушки в городе, которая не разлюбит его, что бы он ни натворил? Меня согревала мысль о том, что какая-то часть Джонатана любит меня чистой любовью и не хочет меня разочаровать. Не могу положа руку на сердце сказать, что тогда мне были ясны истинные намерения Джонатана. Сомневаюсь, что они и ему самому были ясны. В конце концов, он тогда был еще довольно юн и впервые угодил в большую беду. Возможно, Джонатану хотелось верить, что если Господь простит ему это прегрешение, он исправится и останется с той девушкой, которая любит его всем сердцем.
Он вскочил на коня и, учтиво поклонившись моим сестрам, поскакал в сторону своего дома. Но прежде чем он доскакал до края поля и скрылся из глаз, мне в голову пришла одна мысль — потому что я была девушка неглупая и соображала неплохо, а особенно когда дело касалось Джонатана.
Я решила на следующий день навестить Софию и поговорить с ней с глазу на глаз. Я дождалась момента, когда мне нужно было на ночь загнать кур в курятник, чтобы на мое отсутствие не обратили внимания. Покончив с работой, я отправилась к ферме Якобсов. На ферме у них было гораздо тише, чем у нас, — большей частью потому, что они держали меньше скота, и потому, что за живностью ухаживали только муж с женой. Я прокралась к амбару, надеясь, что не наткнусь на Иеремию и найду Софию. Так и вышло. Она загоняла в стойло трех косматых овец.
— Ланор!
От неожиданности София вздрогнула и прижала руки к груди. Одета она была легко — вместо теплого плаща ее плечи были покрыты только шерстяной шалью. София должна была знать о моей дружбе с Джонатаном. Бог знает, что он мог наговорить ей обо мне (а может быть, глупо мне было думать, что он не забывает обо мне тут же, как только мы расстаемся). София посмотрела на меня холодно. Наверняка она встревожилась — зачем я пришла. Наверное, я казалась ей ребенком, хотя была всего на несколько лет младше ее — из-за того, что еще не была замужем и жила под родительской крышей.
— Прости, что пришла к тебе без предупреждения, но я должна поговорить с тобой наедине, — сказала я, оглянувшись через плечо, чтобы убедиться, что ее мужа нет поблизости. — Буду говорить откровенно, на лишние слова времени нет. Думаю, ты знаешь, о чем я пришла поговорить с тобой. Джонатан поделился со мной…
София сложила руки на груди и уставилась на меня в упор:
— Он тебе все рассказал? Ему нужно было перед кем-то похвастаться, что он наградил меня ребенком?
— Ничего подобного! Если ты думаешь, что он радуется тому, что у тебя будет ребенок…
— Его ребенок, — уточнила София. — И я знаю, что он недоволен.
Я увидела свой шанс. С того самого мгновения, как Джонатан ускакал от меня по полю днем раньше, я думала о том, что скажу Софии. Джонатан пришел ко мне, потому что ему был нужен кто-то, кто сурово поговорит с Софией от его имени. Кто-то, кто разъяснит ей слабость ее положения. София должна была увидеть, что я понимаю, с чем она столкнулась. Не надо было строить догадки, не стоило взывать к чувствам. Я уговаривала себя: «Я делаю это не потому, что ненавижу Софию. Не потому, что она заняла мое место в жизни Джонатана». Нет, я принимала Софию такой, какой она была. Я спасала Джонатана из ловушки, которую приготовила ему эта ведьма.
— Со всем подобающим уважением вынуждена спросить у тебя, какие у тебя есть доказательства, что это ребенок Джонатана? У нас есть только твое слово и…
Я умолкла. Мои слова повисли в воздухе.
— Это что же — ты теперь адвокат Джонатана, что ли? — Она залилась румянцем, увидев, что я не заглотнула наживку. — Да, ты права. Ребенок может быть и от Иеремии, и от Джонатана, но я знаю, что от Джонатана. Я знаю.
Она обхватила руками живот, хотя ее беременность еще не была заметна.
— Ты ждешь, что Джонатан загубит свою жизнь из-за того, что ты так уверена…
— Загубит свою жизнь? — взвизгнула София. — А что будет с моей жизнью?
— Да, что будет с твоей жизнью? — повторила я, вытянувшись во весь рост. — Ты не думала о том, что будет, если ты во всеуслышание объявишь Джонатана отцом твоего ребенка? Ты добьешься только того, что всем станет известно, что ты порочная, гулящая женщина…
София фыркнула и отвернулась от меня. Похоже, она больше не желала слушать ни слова.
— …и Джонатан будет отрицать, что между вами что-то было. Он не признается в том, что отец ребенка — он. И кто тебе поверит, София? Кто поверит, что Джонатан Сент-Эндрю выбрал для любовных утех тебя, когда мог бы развлечься с любой женщиной в городе?
— Джонатан отречется от меня? — не веря мне, вскрикнула София. — Не трать зря свое красноречие, Ланор. Ты не убедишь меня в том, что мой Джонатан от меня отречется.
«Мой Джонатан», — сказала она. Мои щеки вспыхнули, сердце забилось учащенно. Не знаю, откуда у меня взялись те жестокие, злые слова, которые я потом сказала Софии. Во мне словно бы прятался другой человек, наделенный качествами, которые мне и не снились, и этот тайный человек выскочил из меня легко, как джинн из бутылки. Я ослепла от злости. Я понимала только одно: София угрожает Джонатану, из-за нее может рухнуть его будущее, а я не могла позволить, чтобы кто-то навредил ему. Он был не ее Джонатаном, а моим. Много лет назад я назвала его моим в гардеробе церкви, и теперь, как это ни было глупо, во мне вдруг проснулось собственническое чувство — яростное, первобытное.
— Ты превратишь себя в посмешище. Самая ничтожная женщина в Сент-Эндрю утверждает, что самый достойный, самый желанный мужчина в городе является отцом ее ребенка — а не ее муж, олух неотесанный. Не тупица, которого она презирает.
— Но это его ребенок! — вызывающе воскликнула София. — И Джонатан это знает. Разве ему все равно, что станет с его плотью и кровью?
Эти слова Софии меня охладили. Я почувствовала угрызения совести:
— Пожалей себя и сделай так, как будет лучше для тебя, София. Откажись от своих безумных замыслов. У тебя есть муж. Скажи ему, что ребенок от него. Он порадуется этой вести. Не сомневаюсь, Иеремия хочет иметь детей.
— Хочет, это верно. Своих, — прошипела София. — Я не смогу солгать Иеремии про то, чей это ребенок.
— Почему? Ты же лгала, что верна ему, — язвительно произнесла я.
В эти мгновения София меня так ненавидела, что могла, как мне казалось, в любой момент броситься ко мне, как атакующая змея.
Настала пора нанести ей удар прямо в сердце. Я прищурилась и смерила ее взглядом с ног до головы:
— Ты же знаешь: женщин за супружескую измену карают смертью. Церковь до сих пор считает это справедливым. Подумай об этом, если ты не желаешь отказываться от своего решения. Ты сама изберешь свою судьбу.
Это была фальшивая угроза. За супружескую измену в Сент-Эндрю ни одну женщину не казнили бы, как не казнили бы ни в одном из городов фронтира,[6] где женщины детородного возраста были наперечет. А наказанием для Джонатана, если бы горожане сочли его виновным (что маловероятно), мог стать некий налог за незаконнорожденное дитя — нечто вроде современных алиментов. Ну, быть может, особо набожные горожане на какое-то время перестали бы с ним общаться. Без сомнения, самый тяжкий груз лег бы на плечи Софии.
София заходила по амбару кругами. Вид у нее был такой, словно она пытается разыскать невидимых мучителей.
— Джонатан! — вскрикнула она, но негромко, чтобы не услышал муж. — Как ты можешь так со мной обращаться? Я думала, ты поведешь себя благородно… Я думала, ты благородный человек… А ты подослал ко мне эту гадюку… — София, заливаясь слезами, бросила на меня очередной ядовитый взгляд, — чтобы она сделала за тебя грязную работу. Только не думай, — прошипела она, указав на меня пальцем, — что я не знаю, почему ты это делаешь. Все знают, что ты в него влюблена, да только он тебя не хочет. Ты просто ревнуешь, вот и все. Джонатан ни за что не прислал бы тебя, чтобы ты со мной так говорила!
Я успела обрести хладнокровие и отступила от Софии на несколько шагов, словно она была безумна или опасна:
— Конечно, это он просил меня повидаться с тобой — иначе откуда бы я узнала, что ты беременна? Он отчаялся, тщетно пытаясь вразумить тебя, и попросил, чтобы я поговорила с тобой как женщина с женщиной. И, как женщина, я говорю тебе: я знаю, что у тебя на уме. Ты хочешь воспользоваться беременностью в своих интересах. Ты хочешь заполучить богатого и красивого муженька вместо своего никчемного Иеремии. Да быть может, и ребенка-то никакого нет. У тебя и живота не заметно. Что же до моих отношений с Джонатаном, то мы с ним просто очень крепко дружим. Наша дружба чиста и невинна, мы с ним роднее, чем брат с сестрой, но только ты вряд ли это поймешь, — надменно проговорила я. — Ты, похоже, не представляешь других отношений с мужчиной, кроме таких, когда тебе юбки задирают. Подумай об этом хорошенько, София Якобс. Это твоя беда, и решение в твоих руках. Выбери самый легкий ответ. Роди ребенка Иеремии. И больше не приближайся к Джонатану: он не желает тебя видеть, — решительно закончила я и вышла из амбара.
По дороге домой я дрожала от страха и триумфа. Волнение не отступало, и я вся горела, хотя было холодно. Я призвала на помощь все свое мужество, чтобы защитить Джонатана, и действовала с потрясающей уверенностью. Я даже не знала, что способна на такое. Раньше в разговорах с людьми я никогда не повышала голос, никогда столь яростно не отстаивала свою позицию. Честно говоря, осознание своей внутренней силы, с одной стороны, напугало меня, но с другой — радостно взволновало. Я шла домой по лесу, у меня разрумянились щеки и слегка кружилась голова. Ощущение было такое, что я способна на все.
На следующее утро меня разбудил выстрел. Стреляли из мушкета пороховым зарядом. Когда в такое время стреляли из мушкета, это означало беду: пожар в соседском доме, нападение разбойников, несчастный случай. Выстрел донесся со стороны фермы Якобсов, я это сразу поняла.
Я укрылась одеялом с головой и, притворившись спящей, стала прислушиваться к голосам, доносившимся из родительской спальни. Я услышала, как отец встал и вышел за дверь. Мать последовала за ним. Наверное, она завернулась в шаль и принялась за обычные утренние дела: разожгла огонь в очаге, подвесила котелок с водой. Я села на кровати. Мне ужасно не хотелось вставать босыми ногами на холодный дощатый пол и начинать этот странный и явно нехороший день.
Вскоре вернулся отец. Я к этому времени уже спустилась вниз.
— Вставай, Невин, — принялся он будить крепко спящего сына. — Ты должен пойти со мной.
— А это очень нужно? — недовольным, сонным голосом пробормотал мой брат. — Мне ж скоту корм задать надо…
— Я пойду с тобой, отец! — крикнула я сверху и поспешно начала одеваться. Сердце у меня уже билось так часто, что мне нестерпимо было находиться в доме и ждать вестей о том, что стряслось. Я должна была пойти с отцом туда, откуда прозвучал сигнал тревоги.
Ночью выпал первый снег. Я шагала следом за отцом, пытаясь окончательно проснуться. Я сосредоточилась на том, чтобы ступать по следам, которые отец оставлял на свежевыпавшем снеге. С моих губ срывались облачка пара, на кончике носа повисла капелька.
Впереди нас, с края лощины, открывался вид на ферму Якобсов. Казалось, посреди белых снегов стоит коричневая деревянная солонка. К ферме начали сходиться люди. Они приближались со всех сторон — пешком и верхом на лошадях. От этого зрелища мое сердце опять забилось чаще.
— Мы идем к Якобсам? — спросила я, глядя отцу в спину.
— Да, Ланор, — коротко, но беззлобно отозвался отец. Он, как обычно, был скуп на слова.
Я с трудом сдерживала волнение:
— Как ты думаешь, что случилось?
— Думаю, скоро мы это узнаем, — спокойно ответил отец.
На ферму Якобсов пришло по одному человеку от всех семейств в городе, кроме Сент-Эндрю, но они жили от Якобсов дальше всех и могли не услышать выстрел. Женщины были одеты как попало: кто-то в халате, у кого-то из-под плаща выглядывал неровный подол ночной сорочки, у кого-то волосы были растрепаны. Я следом за отцом прошла через небольшую толпу. Наконец мы протолкались к крыльцу. Рядом с крыльцом на грязном снегу на коленях стоял Иеремия Якобс. Похоже, он одевался впопыхах. Штаны натянуты кое-как, ботинки не зашнурованы, на плечи наброшен плед. К крыльцу был прислонен его старинный мушкетон — то самое оружие, из которого Иеремия выстрелил и объявил тревогу. Некрасивое лицо Иеремии было искажено гримасой ужаса, его глаза покраснели, губы потрескались и кровоточили. Обычно он был туп и непробиваем, поэтому сейчас смотреть на него было страшно.
К крыльцу протолкался пастор Гилберт и, низко наклонившись, тихо проговорил на ухо Иеремии:
— Что стряслось, Иеремия? Почему ты объявил тревогу?
— Она пропала, пастор…
— Пропала?
— София, пастор. Она исчезла.
В его голосе прозвучал такой испуг, что толпа, собравшаяся около дома, загомонила. Все начали перешептываться — все, кроме меня и моего отца.
— Исчезла? — Пастор Гилберт обхватил ладонями щеки Иеремии. — Что это значит — «она исчезла»?
— Ушла. Или кто-то ее увел. Когда я проснулся, ее в доме не было. Ни во дворе ее нет, ни в амбаре. Плащ исчез, а остальные вещи дома.
Поняв, что София, хоть и была ужасно сердита и могла решить, что ей нечего терять, все же ничего не рассказала Иеремии о нашем с ней разговоре, я почувствовала необычайное облегчение. Ком, сжимавший мое горло, рассосался, а я до этого мгновения и не замечала его. В тот миг, да простит меня Господь, я не так сильно переживала за женщину, которая ушла куда глаза глядят по бескрайнему лесу, как за себя, потому что в исчезновении Софии была часть моей вины.
Гилберт покачал седой головой:
— Иеремия, наверняка она ушла ненадолго. Быть может, решила прогуляться. Скоро она вернется и попросит у тебя прощения за то, что вынудила тебя так сильно волноваться.
Но все мы, слушая пастора, понимали, что он ошибается. Никому бы не пришло в голову отправиться на прогулку в такой холод, а уж тем более — ранним утром.
— Успокойся, Иеремия. Давай-ка пойдем в дом. Ты согреешься, а то, видно, ты уже промерз до костей… Побудь тут с миссис Гилберт и мисс Хиббинс. Они о тебе позаботятся, пока все мы поищем Софию — верно я говорю, соседи? — приговаривал Гилберт с напускным энтузиазмом. Пастор помог здоровяку Иеремии подняться на ноги, обернулся и устремил взгляд на нас. Горожане начали озабоченно переглядываться. Так что же, — читалось в этих взглядах, — молодая жена ушла от мужа? Но все же никто не осмелился отказаться от предложения пастора. Две женщины повели Иеремию в дом. Тот шел, как слепой, и все время спотыкался. Остальные разбились на группы. В поисках цепочки следов Софии мы уходили все дальше и дальше от дома. Нам хотелось верить, что ее следы не затоптали все, кто явился на зов Иеремии.
Вскоре мой отец нашел отпечатки маленьких подошв, и мы с ним пошли по этим следам. Я не спускала глаз со снега, а мои мысли летели впереди меня. Я гадала, что заставило Софию уйти из дома. Быть может, она всю ночь думала о моих словах и проснулась с решимостью порвать с Джонатаном. Как могло ее исчезновение быть связано с чем-то еще, кроме нашей перебранки? С часто бьющимся сердцем я шла вслед за отцом по следам. Я боялась, что следы приведут нас к дому Сент-Эндрю, но через какое-то время лес стал гуще, и здесь снег не покрывал землю. Следы Софии исчезли.
Мы с отцом пошли через лес напролом, без тропы, по мерзлой земле, лишь кое-где присыпанной сухими листьями и снегом. Я понятия не имела, то ли мой отец видит какие-то знаки, что здесь прошла София, — может быть, он замечал сломанные ветки, примятую листву, то ли он идет наугад, просто повинуясь чувству долга. Мы шли параллельно течению реки. Слева доносился шум волн Аллагаша. Обычно звук воды, бегущей по камням, меня успокаивал, но сегодня — нет.
У Софии должна была быть очень веская причина уйти в лес одной. В одиночку в лес ходили только самые храбрые горожане, потому что посреди однообразия деревьев было слишком легко заблудиться. Акр за акром лес был одним и тем же — березы, ели, сосны, а между ними тут и там — валуны, поросшие разноцветными лишайниками и мхом.
Возможно, мне следовало предварительно поговорить с отцом и сказать ему, что его добрососедские жертвы ни к чему, что София скорее всего отправилась на встречу с мужчиной — тем мужчиной, с кем ей не следовало бы встречаться. Она запросто могла сейчас находиться в уютной теплой комнате, а мы из-за нее топали по сырому и холодному лесу. Я представила себе, как София бежит по тропе от своего унылого дома к Джонатану, своему любовнику. К мягкосердечному Джонатану, который, конечно же, смутится и впустит ее. У меня больно засосало под ложечкой при мысли о том, что София лежит в постели Джонатана, что она одержала победу, а я проиграла и что Джонатан теперь принадлежит ей.
Через некоторое время мы свернули к реке и пошли вдоль берега. В одном месте отец остановился, пробил каблуком тонкую корочку льда и зачерпнул воды, чтобы напиться. Он пил студеную воду маленькими глотками и как-то странно смотрел на меня.
— Не знаю, долго ли нам еще придется искать, Ланор, — сказал он. — Может, тебе лучше вернуться домой? Не место тут для девушки. Ты небось продрогла.
Я покачала головой:
— Нет-нет, отец. Мне бы хотелось еще немного побыть тут…
Я знала, что не смогу сидеть дома и ждать вестей. Я понимала, что сойду с ума или, утратив всякое достоинство, побегу к дому Джонатана, чтобы увидеть Софию. Я представляла себе ее — наглую победительницу. Наверное, никого я в жизни так не ненавидела, как ее в этот момент.
Первым ее увидел отец. Он шел первым и смотрел вперед, а мне оставалось только глядеть себе под ноги. Отец нашел тело Софии в затоне, у большой коряги, посреди осоки и диких лиан. Она лежала на воде лицом вниз, со всех сторон окруженная замерзшими стеблями камыша. Складки ее юбки и длинные распущенные волосы колыхались на поверхности воды. На берегу лежал аккуратно сложенный плащ.
— Отвернись, девочка моя, — сказал отец, обхватив меня за плечи.
А я не могла отвести взгляд от Софии.
Отец, громко крикнув, позвал на помощь остальных горожан, а я стояла как вкопанная и смотрела на труп Софии. На голос отца через лес пришли соседи. Двое мужчин вошли в ледяную воду и вытащили из камышей тело, которое уже начало покрываться корочкой льда. Мы расстелили на берегу плащ Софии и уложили ее на него. Промокшая одежда облепила ее ноги и грудь. Кожа у нее посинела. Глаза, на счастье, были закрыты.
Мужчины завернули тело в плащ и, сменяя друг друга, понесли утопленницу в город. Как на носилках. Я шла позади. У меня начали стучать зубы. Отец подошел ко мне и стал растирать мои озябшие руки, но толку не было, потому что я дрожала не от холода, а от страха. Я прижала руки к животу, боясь, что меня стошнит на глазах у отца. Видимо, щадя меня, мужчины не слишком много говорили о том, почему София покончила с собой. Они только договорились, что не скажут пастору Гилберту о том, что плащ София оставила на берегу. Ему не следовало знать, что это было самоубийство.
Когда мы с отцом добрались домой, я подбежала к очагу и встала так близко к огню, что у меня едва волосы не вспыхнули, но все равно дрожь не проходила.
— Не так близко, Ланор, — заботливо проговорила моя мать и помогла мне снять плащ с капюшоном. Она, видимо, боялась, что на него попадет вылетевший из очага уголек. А мне казалось, что я этого заслуживаю. «Пусть я сгорю, как ведьма, — думала я, — за то, что натворила».
Несколько часов спустя мать подошла ко мне, расправила плечи и сказала:
— Я иду к Гилбертам, чтобы помочь… сделать, что положено, с Софией. Думаю, тебе стоит пойти со мной. Пора тебе занять свое место среди женщин в нашем городе и поучиться кое-чему, что от тебя потребуется.
Я успела переодеться в теплую ночную сорочку и выпить кружку горячего сидра с ромом и теперь лежала у огня. Страх притупился, а с ним и желание кричать во всю глотку и признаваться в своем злодеянии, но я понимала: как только я снова увижу мертвое тело Софии, у меня может начаться истерика — на глазах у остальных горожанок.
Я приподнялась и пробормотала:
— Не могу… Мне нехорошо. Я все еще не согрелась.
Мать села рядом, приложила ладонь к моему лбу, потрогала шею.
— Ну, может быть, у тебя жар. — Она посмотрела на меня внимательно и недоверчиво, а потом встала и набросила на плечи теплый плащ. — Ладно, на этот раз, учитывая то, что тебе довелось пережить…
Мать умолкла, еще раз бросила взгляд на меня. Похоже, ее что-то смущало, но она молча выскользнула за дверь.
Позже она рассказала мне о том, что происходило в доме пастора, как женщины приготовили тело Софии к погребению. Сначала тело положили у огня, чтобы оно оттаяло. Потом рот и нос Софии очистили от тины и вычесали грязь из волос. Мать рассказывала о том, что на коже у Софии было множество маленьких красных царапинок в тех местах, где тело задевало о подводные камни. Ее обрядили в самое красивое платье — бледно-желтое, почти цвета слоновой кости. София сама украсила это платье вышивкой. Кое-где пришлось заколоть ткань булавками. Мать не сказала ни слова о том, что с телом Софии что-нибудь было не так, не упомянула о том, что у нее слегка увеличен живот. Если кто-то и заметил что-то, наверняка это приписали тому, что тело раздулось в реке — ведь бедняжка наглоталась воды. Затем тело Софии накрыли льняным полотном и уложили в простой дощатый гроб, который двое мужчин уложили в повозку и отвезли в дом Иеремии, где гроб должен был стоять до похорон.
Мать спокойно описывала состояние тела Софии, а у меня было такое чувство, словно в меня забивают гвозди. Меня будто бы пытали, вынуждая сознаться в злодействе. Я с трудом сохраняла рассудок и все время, пока мать рассказывала, я плакала, прикрывая глаза рукой. Мать погладила меня по спине, как малого ребенка:
— Ну что ты, что ты, милая Ланор? Почему ты так горюешь о Софии? Конечно, это большое горе — ведь она была нашей соседкой, но я думала, что ты с ней даже толком не знакома…
Мать отправила меня наверх, дав мне бурдюк с горячей водой, и принялась отчитывать отца за то, что тот взял меня с собой в лес, на поиски Софии. Я легла на кровать, прижав к себе горячий бурдюк, но мне не стало легче. Я лежала без сна и прислушивалась к ночным звукам. Ветер, шум деревьев, потрескивание угольков в очаге — в любых звуках мне слышалось имя Софии.
Точно так же, как венчание Софии Якобс, ее похороны прошли тускло и уныло. Присутствовали только ее мать с парой сестер и братьев, Иеремия и кое-кто из горожан. День был холодный и пасмурный, вот-вот мог пойти снег. С ночи самоубийства Софии снег шел каждый день.
Мы стояли на холме, откуда открывался вид на кладбище — я и Джонатан. Мы смотрели, как те, кто провожал Софию в последний путь, встали вокруг темной могилы. Могилу каким-то образом удалось вырыть, хотя земля уже начала замерзать. «Не ее ли отец, Тоби, — гадала я, — вырыл могилу?» Люди — черные пятнышки на белом снегу — беспокойно переминались с ноги на ногу, пока пастор Гилберт произносил заупокойную молитву. Я несколько дней подряд плакала, и кожа у меня на лице распухла и натянулась, но сейчас, рядом с Джонатаном, слез у меня не было. Чувство у меня было очень странное. Я словно бы тайком подсматривала за похоронами Софии — я, которой следовало бы упасть на колени перед Иеремией и просить у него прощения, ибо я была настолько же повинна в смерти его жены, как если бы сама столкнула ее в реку.
Рядом со мной молча стоял Джонатан. Наконец пошел снег, и словно бы немного спало напряжение. Крошечные снежинки закружились в холодном воздухе, начали садиться на темное шерстяное пальто Джонатана, на его волосы.
— Не могу поверить, что ее нет, — проговорил он, наверное, в двадцатый раз за утро. — Не могу поверить, что она лишила себя жизни.
Я не могла найти слов. Все, что я сказала бы, прозвучало бы беспомощно и лживо.
— Это я виноват, — хрипло пробормотал Джонатан и поднес руку к лицу.
— Ты не должен винить себя за это, — поспешила я утешить Джонатана теми словами, которые уже несколько дней вновь и вновь говорила самой себе, пока металась по постели в лихорадочном жару. — Ты знаешь: она всегда была несчастна, с детства. Кто знает, какие невеселые мысли ее терзали, и давно ли? Эти мысли и довели ее до самоубийства. Ты тут ни при чем.
Джонатан сделал два шага вперед. Казалось, ему хочется оказаться внизу, на кладбище.
— Не могу поверить, что она вынашивала такие мысли, Ланни. Она была счастлива — со мной. Никак в голове не укладывается, что та София, которую знал я, боролась с желанием покончить с собой.
— Никто никогда не узнает, что произошло. Быть может, она повздорила с Иеремией… быть может, после вашей последней встречи…
Джонатан крепко зажмурился.
— Если что и могло ее огорчить, так это мое настроение, когда она рассказала мне о ребенке. В этом не может быть никаких сомнений. Вот почему я виню себя, Ланни, — я виню себя за то, как необдуманно себя повел, услышав эту весть. Ты говорила… — Джонатан вдруг поднял голову и посмотрел на меня, — ты говорила, что, быть может, придумаешь, как отговорить ее рожать ребенка. Ланни, я молю Бога о том, что ты не приходила к Софии ни с чем таким…
Я вздрогнула и отпрянула назад. В последние дни, сражаясь с чувством вины, ядовитым, как болезнь, я часто думала о том, чтобы рассказать Джонатану все. Я должна была кому-то рассказать, потому что с такой тайной тело человека способно совладать, только причинив огромный, неизлечимый вред душе. И уж если кто-то мог меня понять, так это Джонатан. В конце концов, я сделала это ради него. Он пришел ко мне за помощью, и я сделала то, что было нужно. И теперь мне было нужно, чтобы меня простили за то, что я сотворила. Ведь он просто обязан был меня простить, правда?
Но он испытующе смотрел на меня своими темными, бездонными глазами, и я поняла: я не могу ничего сказать ему. По крайней мере — сейчас, когда он так глубоко и сильно переживал и мог поддаться эмоциям. «Нет-нет, — решила я, — сейчас он ничего не поймет».
— Что? Нет, я к ней и не думала ходить ни с какими предложениями. Да и разве я пошла бы к Софии одна? — солгала я.
Я не собиралась лгать Джонатану, но он меня поистине изумил. Его догадка меткой стрелой угодила в цель. «Настанет день, и я ему все расскажу», — решила я.
Джонатан начал вертеть в руках шляпу-треуголку:
— Как думаешь… мне стоит сказать Иеремии правду?
Я бросилась к Джонатану и обхватила его плечи:
— Что ты! Это будет просто ужасно. Ты навредишь и себе, и бедняжке Софии. Что хорошего будет, если ты обо всем поведаешь Иеремии теперь? Разве что ты совесть свою очистишь? Но добьешься ты только одного: Иеремия возненавидит свою покойную супругу. Пусть он похоронит Софию, считая ее хорошей женой, которая относилась к нему с подобающим почтением.
Джонатан посмотрел на мои маленькие руки, лежащие у него на плечах. Теперь, когда мы уже не были детьми, мы не так часто прикасались друг к другу. Вдруг он посмотрел мне в глаза с такой тоской, что я не выдержала. Я прижалась к его груди и притянула его к себе. Я думала только о том, что Джонатана нужно утешить женской лаской, хотя я не была Софией. Не буду лгать: для меня самой было большим утешением прижиматься к его сильному, теплому телу, а сама я не имела никакого права его утешать. Прикасаясь к нему, я едва не плакала от счастья. Я прижималась к Джонатану и воображала, что он простил меня за мой ужасный грех перед Софией — но он, конечно же, ничего об этом не знал.
Прижавшись щекой к его груди, я слышала, как под слоями шерсти и льна бьется его сердце. Я вдыхала его запах. Мне не хотелось отрываться от Джонатана, но я почувствовала, что он смотрит на меня сверху вниз, и я подняла голову. Я была готова к тому, что он заговорит о своей любви к Софии. Я решила: если так и будет, если он сейчас назовет ее имя, я расскажу ему о том, что натворила. Но Джонатан ничего не сказал. Он приблизил свои губы к моим губам и поцеловал меня.
Мгновение, которого я так ждала, слилось в размытое пятно. Мы поспешили к лесу и скрылись за деревьями. Я помню, как жарки были его губы, как страстно он меня целовал. Я помню, как он развязал ленту на моей блузке, как прижал меня спиной к дереву и впился губами в мою шею, пока спускал брюки. Я приподняла подол юбки, и он обхватил руками мои бедра. Я ничего не видела, потому что нас разделяла уйма одежды, но я почувствовала, как Джонатан вошел в меня, с силой прижав к коре дерева. А потом я услышала его сладостный стон, а меня пронзила радостная дрожь, потому что этот стон означал, что он познал удовольствие со мной. Никогда я не была так счастлива. Я боялась, что больше я так счастлива не буду никогда.
Мы вдвоем сели на его коня и поехали по лесу. Я сидела сзади, крепко обхватив руками талию Джонатана. Так мы не ездили с детства. Джонатан выбирал не самые торные тропы, чтобы нас не увидели вместе. Я прижималась горячей щекой к его пальто и пыталась осознать, что произошло между нами. Я знала о многих девушках в нашем городке, которые отдались мужчине до брака. Я знала и другое: очень часто первым мужчиной для них был Джонатан. Я на этих девушек смотрела с презрением, и вот теперь стала одной из них. Отчасти я чувствовала, что совершила грехопадение, но другая моя половина подсказывала мне, что у меня не было выбора: возможно, это был мой единственный шанс завладеть сердцем Джонатана и доказать ему, что мы суждены друг другу. Я не могла упустить такую возможность.
Соскользнув со спины коня Джонатана, я пожала его руку и пошла к своему дому, до которого уже было недалеко. Стоило мне расстаться с Джонатаном, как мною тут же овладели сомнения: а что для него означало наше соитие? Ведь он совращал девушек, нисколько не думая о последствиях. Почему же я решила, что на этот раз последствия должны его волновать? И как быть с его чувствами к Софии — и, если на то пошло, с моим грехом перед женщиной, которую я довела до самоубийства? Я ее, можно сказать, убила — и тут же совокупилась с ее любовником. Нет, более порочную душу трудно было себе представить.
Несколько минут я постояла на месте и только потом пошла дальше, глубоко вдыхая морозный воздух. Я не могла выказывать свои чувства перед родней. Мне не с кем было поговорить обо всем случившемся. Мне предстояло хранить эту тайну в себе до тех пор, пока я не успокоюсь и не смогу все здраво обдумать. Я постаралась загнать как можно дальше в глубь души и чувство вины, и стыд, и ненависть к себе. Но, кроме этих чувств, мной владело невероятное радостное волнение. Я получила то, чего хотела, хотя вовсе не заслуживала этого. Сделав глубокий вдох и выдох, я отряхнула снег с плаща, расправила плечи и решительно зашагала к дому.
Арустукская окружная больница
Наши дни
Из коридора доносятся звуки.
Люк смотрит на наручные часы. Четыре часа утра. Скоро больница проснется. Рано утром обычно поступают больные с травмами, типичными для сельской местности: кого-то лягнула дойная корова — перелом ребра, кто-то поскользнулся на льду, таща охапку сена, и ударился головой. А в шесть часов ночное дежурство заканчивается.
Женщина смотрит на Люка так, как посмотрела бы собака на несговорчивого хозяина:
— Вы поможете мне? Или позволите шерифу отвезти меня в участок?
— Как еще я могу поступить?
Щеки женщины розовеют:
— Вы можете отпустить меня. Зажмурьтесь — а я убегу. А другим скажете, что вы вышли в лабораторию на секундочку, вернулись — а меня нет.
«Джо говорит, что она убийца, — думает Люк. — Могу я отпустить убийцу на свободу?»
Ланни берет его за руку:
— Вы когда-нибудь любили кого-то так сильно, что сделали бы для этого человека все на свете? Не считаясь с собственными желаниями, потому что счастье этого человека для вас важнее?
Люк радуется тому, что эта женщина не может заглянуть ему в сердце, потому что он никогда не отличался таким самопожертвованием. Да, для него много значило чувство долга, но ему никогда не удавалось что-то отдавать без сожаления, хотя это чувство ему самому и не нравится.
— Я никому не сделаю ничего дурного. Я ведь вам рассказала, почему я… почему я сделала это с Джонатаном.
Люк смотрит в светло-голубые глаза женщины, наполняющиеся слезами. По коже у него бегут мурашки. Боль потери мгновенно охватывает его. Такое часто бывает с ним со времени смерти родителей. Он понимает, что Ланни ощущает такую же печаль, как он. На миг они соединяются в этой бездонной печали. А Люк так устал быть узником этой тоски, вызванной потерей родителей, неудачным браком, всей его жизнью, что понимает: нужно что-то сделать, чтобы вырваться на волю. Сделать сейчас, иначе не получится никогда. Он не уверен, почему он собирается поступить так, как вот-вот поступит, но знает: если начнет рассуждать — ничего не сделает.
— Подождите здесь. Я сейчас вернусь.
Люк бесшумно идет по узкому коридору к раздевалке для врачей. В своем обшарпанном сером шкафчике он находит пару ношеных хирургических костюмов. Порывшись в других шкафчиках, обнаруживает белый халат и хирургическую шапочку. В шкафчике педиатра находит пару женских кроссовок — таких старых, что у них загибаются носки. Все это Люк приносит в смотровую палату:
— Вот, наденьте это.
Они с Ланни идут самым коротким путем к служебному выходу. По переходам, которыми пользуются уборщики, они добираются до склада и выходят на автостоянку. Ординатор, вышедший на утреннюю смену, машет Люку рукой. Люк машет в ответ, но ему кажется, что его рука налита свинцом. Только в тот момент, когда они останавливаются около пикапа Люка, он вспоминает, что оставил ключи в кармане куртки в ординаторской:
— Проклятье. Мне надо вернуться. У меня нет ключей. Спрячьтесь за деревьями. Я мигом вернусь.
Ланни молча кивает, ежась от холода в тоненьком хирургическом костюме.
Путь от автостоянки до входа в приемное отделение кажется Люку самым долгим в его жизни. Мороз и волнение гонят его вперед. Джуди или Клэй могли заметить, что его нет на месте. А если Клэй уснул на кушетке, Люк может разбудить его, войдя в ординаторскую за ключами. Тогда его сцапают. Каждый шаг дается Люку все труднее. Он чувствует себя водным лыжником, который уходит под воду из-за того, что на другом конце троса случилось что-то ужасное.
Люк толкает тяжелую стеклянную дверь. Он ужасно нервничает. Джуди, сидящая за столом на сестринском посту, нахмурив брови, глядит на экран монитора. Она даже не смотрит на Люка, проходящего мимо:
— Где ты был?
— Выходил покурить.
Тут Джуди поворачивает голову и смотрит на Люка вороньими глазами-бусинками:
— С каких это пор ты опять начал курить?
У Люка такое ощущение, словно за ночь он выкурил пару пачек сигарет, поэтому он как бы не совсем врет. На последний вопрос Джуди он решает не отвечать:
— Клэй не спит?
— Я его не видела. Дверь ординаторской закрыта. Может быть, тебе стоит его разбудить? Нельзя же ему дрыхнуть тут весь день. Его жена может разволноваться.
Люк замирает. Ему хочется пошутить. Ему хочется вести себя с Джуди так, словно все в порядке, но, с другой стороны, Люк никогда раньше с Джуди не шутил, так что это выглядело бы ненормально. Он не умелец врать и заметить следы, и ему очень и очень не по себе. У него такое чувство, что он провалился под лед и тонет, вдыхая ледяную воду. Джуди ничего не замечает.
— Мне надо кофейку глотнуть, — бормочет Люк и идет дальше.
Еще два шага — и он поравняется с дверью ординаторской. Люк сразу замечает, что дверь немного приоткрыта и что внутри темно. Он еще чуточку приоткрывает дверь и видит пустую кушетку. Полицейского нет.
Кровь стучит у Люка в ушах, к горлу подкатывает ком. Он не может дышать. Это еще хуже, чем тонуть. У него такое чувство, будто его душат.
Его парка висит справа от двери, на крючке. Нужно только сунуть руку в карман. Ключи звякают, Люк вынимает их.
Обратно, к главному выходу из приемного покоя, он идет быстро и решительно. Опустив голову, сунув руки в карманы халата, он снова проходит мимо Джуди. Та резко поднимает голову:
— Ты вроде бы решил кофе попить.
— Бумажник в машине оставил, — бросает Люк через плечо. Еще шаг — и он у двери.
— Клэя разбудил?
— Он уже встал, — говорит Люк и толкает плечом дверь. В дальнем конце коридора, словно бы услышав свое имя, возникает помощник шерифа. Он видит Люка и поднимает руку, словно голосует на шоссе. Ему нужно поговорить с врачом, и он бежит по коридору трусцой, на бегу помахивая рукой. «Стой, Люк!» — говорит он всем своим видом, но Люк не останавливается.
Он выскакивает за дверь. Холод обжигает его лицо. Он возвращается к реальности. «Что я делаю? Это больница, в которой я работаю. Я здесь знаю каждую кафельную плитку, каждый пластиковый стул и каталку так же хорошо, как все в собственном доме. Что же я творю — рушу свою жизнь, помогая бежать подозреваемой в убийстве? Что я, с ума сошел?» И тем не менее Люк направляется к машине, ведомый странным электрическим покалыванием в крови. Он быстрым шагом пересекает стоянку. У него странная походка. Так шагал бы человек, пытающийся спускаться с крутого холма, не сгибая коленей.
Люк нервно щурится, глядя на свой пикап, но женщины нет. Поблизости не видно ни пятнышка цвета морской волны — именно такого цвета больничная хирургическая форма. В первый момент Люк паникует: как же он мог поступить так глупо — оставить Ланни одну на улице без присмотра? И все же его сердце бьется с искоркой надежды. Он понимает: если арестованная исчезла, значит, его тревогам конец.
Но в следующую минуту она возникает рядом с ним — тоненькая, воздушная. Ангел в хирургическом костюме… При виде нее сердце Люка бьется радостно.
Люк возится с зажиганием. Ланни сидит, пригнувшись. Она старается не смотреть на Люка, не заставлять его нервничать еще сильнее. Наконец мотор заводится. Пикап на полной скорости срывается с автостоянки и вылетает на шоссе.
Пассажирка неотрывно смотрит вперед. Кажется, что ее сосредоточенность может спасти ее и Люка от погони.
— Я остановилась в «Охотничьем домике Данрэтти». Вы знаете, где это?
Люк не верит собственным ушам:
— Вы считаете, что это будет мудро — отправиться туда? Думаю, полиция уже выяснила, в какой гостинице вы остановились. У нас не так много туристов в этом году.
— Пожалуйста, давайте хотя бы проедем мимо. Если заметим что-то подозрительное, заходить не станем. Но там мои вещи. Паспорт, деньги, одежда. Наверняка у вас дома нет вещей моего размера.
Она стройнее Тришии, но все же не девочка.
— Ну ладно, допустим, — кивает Люк. — А паспорт какой?
— Я приехала из Франции, я там живу. — Ланни подтягивает колени к груди, пытается согреться.
Собственные руки на руле вдруг кажутся Люку слишком большими и неуклюжими. Он как бы смотрит на себя со стороны, ему трудно сосредоточиться, чтобы вести машину ровно и уверенно.
— Видели бы вы мой дом в Париже. Он как музей. Наполнен вещами, которые я собирала много, много лет. Хотите поехать туда?
Голос у нее сладкий и теплый, как ликер, а предложение интригующее. «Интересно, она правду говорит?» — гадает Люк. Кто бы отказался съездить в Париж и пожить в волшебном доме? Люк чувствует, как спадает напряженность. Спина и шея постепенно расслабляются.
В здешних лесах много мотелей типа «Охотничьего домика Данрэтти». Люк никогда не останавливался ни в одной из этих маленьких гостиниц, но пару раз в детстве бывал внутри их — вот только сейчас не может вспомнить, по какой причине. Жалкие домики, сколоченные в пятидесятые годы из фанеры, обставленные заплесневелой, разномастной уцененной мебелью. На полу — дешевый линолеум с мышиными какашками. Женщина указывает на последний домик, стоящий около усыпанной гравием дорожки. В домике темно и пусто. Ланни протягивает руку к Люку:
— Дайте мне какую-нибудь кредитную карточку. Может быть, я сумею открыть замок.
Войдя в домик, Люк закрывает шторы, а Ланни включает свет. Все, к чему они прикасаются, холодное. По комнате разбросаны вещи. Такое впечатление, будто обитателям домика пришлось среди ночи бежать отсюда. В комнате две кровати, но разобрана только одна из них. Смятые простыни и подушки выглядят порочно, преступно. На расшатанном столике, который раньше явно входил в кухонный комплект, стоит ноутбук, к которому подсоединена цифровая камера.
На тумбочке — несколько откупоренных бутылок вина и два бокала, на которых видны отпечатки пальцев и губ. На полу — два открытых чемодана. Ланни присаживается около одного из них и начинает совать туда разбросанные вещи, включая ноутбук и фотоаппарат.
Люк нервно позванивает ключами от машины.
Ланни застегивает молнию, встает и подходит ко второму чемодану. Выудив оттуда мужскую майку, подносит ее к лицу и делает глубокий вдох:
— Все, я могу уйти отсюда.
Когда они идут по подъездной дорожке мимо дома управляющего, который сейчас, конечно, закрыт, и Данрэтти-младший крепко спит на втором этаже, Люку кажется, что красные полосатые шторы шевелятся, словно за ним и Ланни кто-то подсматривает. Он представляет себе Данрэтти в махровом халате с чашкой кофе в руке. Люк думает: «Наверное, хозяин мотеля услышал шуршание шин по гравию и решил посмотреть, кто проезжает мимо — может быть, он узнает машину? Да нет, — успокаивает он себя, — чепуха, просто кошка прошла мимо окна и задела шторы».
Как только они выезжают на шоссе, Ланни начинает переодеваться. Люк немного нервничает, но потом вспоминает, что уже видел ее обнаженной. Она натягивает синие джинсы и роскошный кашемировый свитер. Таких прекрасных вещей у жены Люка никогда не было. Хирургический костюм Ланни бросает на пол, себе под ноги.
— У вас есть паспорт? — спрашивает Ланни.
— Дома лежит, конечно.
— Давайте заберем его.
— Что? Мы что же, полетим в Париж — вот просто так возьмем и полетим?
— Почему бы и нет? Я куплю билеты, все оплачу. Деньги — не проблема.
— А я думаю, что вас лучше сейчас доставить в Канаду, пока полиция не объявила вас в розыск. Мы в пятнадцати минутах от границы.
— Но вам же потребуется паспорт, чтобы пересечь границу? — спрашивает Ланни. — Не так давно, кажется, закон изменили?
В ее голосе — нотки паники.
Люк крепче сжимает руль:
— Я не знаю. Давненько не пересекал границу… Ладно, хорошо, мы заедем ко мне. Но только на минуту.
Фермерский дом стоит посреди поля. Он словно ребенок, который замерз, но не соображает, что можно зайти в тепло и согреться. Грузовичок Люка буксует на подъеме. Расквашенную грязь за ночь подморозило, она хрустит под колесами, как корочка глазури на торте.
Через заднюю дверь они входят в унылую кухню, в которой ничего не менялось уже лет пятьдесят. Люк включает верхний свет и замечает, что в кухне светлее не стало. На столе около мойки стоят немытые кофейные кружки, под ногами похрустывают крошки. Беспорядок огорчает Люка сильнее, чем обычно.
— Это дом моих родителей, — объясняет Люк. — Я живу тут с тех пор, как они умерли. Мне не хотелось, чтобы ферма досталась чужому человеку, но я не могу вести хозяйство. Несколько месяцев назад продал всю живность. Договорился кое с кем насчет аренды полей, чтобы весной их засеяли. Нехорошо будет, если они зарастут сорняками.
Ланни медленно идет по кухне, проводит кончиком пальца по щербатой рабочей поверхности стола, по спинке кухонного стула с виниловой обивкой. Она останавливается около холодильника, к дверце которого магнитиком прикреплен рисунок. Одна из дочерей Люка нарисовала эту картинку, когда еще не ходила в школу. На рисунке изображена принцесса верхом на пони. В пони угадывается некое подобие лошади, но принцесса нарисована весьма абстрактно: пышные светлые волосы, синие глаза и розовое платье. Отправилась кататься верхом в розовом платье. Если бы платье не было таким длинным, эту принцессу можно было бы счесть похожей на Ланни.
— Кто это нарисовал? В доме живут дети?
— Больше не живут.
— Они уехали вместе с вашей женой? — спрашивает Ланни. — Никто о вас не заботится?
Люк пожимает плечами.
— У вас никаких причин тут оставаться, — говорит Ланни, констатируя факт.
— У меня есть обязанности, — возражает Люк, потому что привык именно так думать о своей жизни.
У него есть ферма, которую он не может продать — никто не купит. У него есть практика, но в основном это старики, дети и внуки которых отсюда уехали. С каждым годом число пациентов уменьшается.
Люк поднимается по лестнице в спальню и находит свой паспорт в выдвижном ящике тумбочки, стоящей около кровати. После того как его бросила жена, он перебрался в родительскую спальню; в спальне, в которой он жил в детстве, все еще стоит брачная кровать, и там Люк спать не желает.
Он перелистывает странички паспорта. Он им никогда не пользовался. У него никогда не было времени на путешествия — особенно после ординатуры. Словом, ездил он только по США, но все же никогда не бывал в тех далеких местах, которые мечтал посетить, будучи подростком. Мечтал, разъезжая по полю на тракторе. Люк смотрит на свой чистый, без единого штампа, паспорт, и ему немного стыдно перед теми, кто побывал во множестве экзотических мест. Нет, не так должна была сложиться его жизнь.
Люк находит Ланни в столовой, где та рассматривает семейные фотографии в рамках, стоящие на низком стеллаже с книгами. Эти фотографии, расставленные матерью, были здесь, сколько Люк себя помнит, и у него не хватает духа убрать их, но только его мать помнила, кто есть кто на этих снимках и кем эти люди Люку приходятся. Старые черно-белые фотографии, на которых запечатлены давно умершие суровые скандинавы, не знакомые друг с другом. Есть тут и одна цветная фотография в толстой деревянной рамке. На ней изображены женщина и две ее дочери. Снимок размещен рядом с фотографиями родственников, словно его место тут.
Люк выключает свет и ставит регулятор системы отопления на минимум — так, чтобы трубы не замерзли. Потом проверяет замки на дверях, хотя сам не понимает, к чему такая осторожность. Он собирается вернуться назад, высадив Ланни за канадской границей, но почему-то, когда он прикасается к очередному выключателю, у него ком подкатывает к горлу. Ощущение у него такое, словно он прощается с этим домом — собственно, он и надеялся с ним попрощаться, и не раз об этом думал, но хотел сделать это весной, а сейчас он просто помогает женщине, попавшей в беду, — женщине, которой больше не к кому обратиться за помощью.
— Вы готовы? — спрашивает Люк и звякает ключами от машины.
Но Ланни достает из книжного шкафа книгу — маленькую, чуть больше ее ладони. Суперобложки нет, переплет на уголках обтрепался до картона, проступающего, словно бутон через чашелистики. Люк не сразу узнает эту книгу, а в детстве она была его любимой, и, наверное, мать именно поэтому столько лет хранила ее. «Нефритовая пагода» — классическая детская книжка, в духе Киплинга, но не Киплинг. История, написанная английским эмигрантом в далекой стране. История о китайском принце и европейской принцессе — или просто о девушке из Европы, иллюстрированная рисунками автора, выполненными пером и чернилами. Ланни перелистывает страницы.
— Вам знакома эта книжка? — спрашивает Люк. — Я ее когда-то любил… Ну, вы же видите, как она зачитана. Переплет почти целиком протерся. Наверное, ее с тех пор не переиздавали.
Ланни протягивает раскрытую книгу Люку и указывает на одну из иллюстраций. Будь он проклят, если это не она! Она в старинном платье, ее волосы уложены в высокую прическу, но лицо в форме сердечка — точно ее, и немного надменные глаза — тоже.
— Я познакомилась с Оливером, автором этой книги, когда мы оба жили в Гонконге. В то время он был простым британским чиновником. Он сильно пил и упрашивал офицерских жен позировать для его «маленького проекта», как он это называл. Только я согласилась, а остальные сочли, что это возмутительно и дерзко с его стороны, что он просто-напросто хочет заманить женщину к себе в квартиру.
У Люка сосет под ложечкой, сердце взволнованно бьется. Девушка с иллюстрации стоит перед ним во плоти. Происходит странное волшебство. Та, которая была ему известна только умозрительно, бестелесно, вдруг материализуется. У Люка такое чувство, что он сейчас упадет в обморок.
В следующее мгновение Ланни оказывается рядом с ним и спешит к двери:
— Я готова. Пойдемте.
Сент-Эндрю
1816 год
Мое заветное желание исполнилось. Джонатан сделал меня женщиной и своей любовницей. Ничего более. Я жила в состоянии неуверенности, потому что не могла увидеться с ним с того волнующего и пугающего дня.
Наступила зима.
Зима в нашей части штата Мэн была суровой. Метель сменялась метелью, за пару дней снег ложился сугробами по пояс. Ни пройти ни проехать. Все усилия людей были направлены на то, чтобы не помереть от холода и голода и сберечь домашнюю живность. Всю работу вне дома приходилось делать по пояс в снегу. Пока успевали протоптать дорожку до амбара и выпаса и пробить прорубь в ручье, чтобы можно было брать воду для себя и скота, когда коровы и овцы понемногу привыкали ходить по усыпанному снегом полю, — словом, к тому времени, когда все уже входило в более или менее привычную колею, на долину обрушивалась новая снежная буря.
Я сидела у окна и смотрела на следы санных полозьев. Слой снега составлял не меньше двух футов.[7] Я горячо молилась о том, чтобы снег перестал идти, чтобы он затвердел и мы бы смогли в воскресенье пойти в церковь. Для меня это была единственная возможность увидеть Джонатана. Мне было нужно, чтобы он рассеял мои страхи, чтобы сказал мне, что овладел мной не потому, что теперь у него не стало Софии, а потому, что он желал меня. А быть может, потому, что он любил меня.
Миновало несколько недель, и вот наконец снег немного затвердел, и отец сказал, что в воскресенье мы отправимся в церковь. В другое время года такая новость не вызвала бы особого восторга, а в этот день у меня было такое чувство, словно отец сказал: «Мы поедем на бал». Мэве, Глиннис и я несколько дней решали, что наденем в воскресенье. Гадали, как вывести пятно с любимого платья, кто кому сделает прическу. Даже Невин с нетерпением ждал воскресенья как возможности выбраться на волю из тесного дома.
Мы с отцом отвезли сестер, брата и мать в католическую церковь и отправились к своей, протестантской. Отец знал, почему я пошла на службу с ним, поэтому, наверное, догадывался, почему сегодня я волнуюсь больше обычного. А после службы, поскольку лужайку занесло снегом, паства осталась в церкви. Люди сгрудились в проходах между скамьями, в коридорах, на лестницах. Кругом были слышны веселые голоса людей, которые слишком долго просидели по домам и теперь радовались возможности поболтать с соседями.
Я проталкивалась сквозь толпу в поисках Джонатана. До меня долетали обрывки разговоров горожан — как им было скучно, как тоскливо, как все устали от сушеного гороха, который нужно было толочь в муку, от свиной солонины. Все эти разговоры отлетали от меня, как мячики. Проходя мимо узкого окна, я увидела вдалеке кладбище и могилу Софии. Холмик уже осел, и снег на могиле лежал ниже, чем вокруг.
Наконец я заметила Джонатана. Он тоже пробирался через толпу. Похоже, искал меня. Мы встретились у подножия лестницы, ведущей на балкон. Со всех сторон плотно стояли горожане, мы с Джонатаном не могли говорить свободно — обязательно кто-нибудь подслушал бы наш разговор.
— Как очаровательно ты сегодня выглядишь, Ланни, — сказал Джонатан учтиво.
Это было совершенно невинное замечание, но Джонатан моего детства никогда бы не обратил внимания на мою внешность. Он на меня смотрел не более внимательно, чем, скажем, на других мальчиков.
Я не смогла ответить на комплимент. Я только покраснела.
Джонатан наклонился ко мне и прошептал на ухо:
— Последние три недели были невыносимы. Приходи в свой амбар сегодня, за час до заката. Я с нетерпением буду ждать тебя там.
Конечно, в церкви я никак не могла спросить Джонатана о чем бы то ни было, не могла попросить его утешить мое смятенное сердце. И, честно говоря, что бы он мне ни сказал, это не удержало бы меня от встречи. Я сгорала от желания с ним увидеться.
В тот вечер все мои страхи развеялись. Целый час я чувствовала себя центром мира Джонатана. Чего еще можно было желать? Вся его суть выражалась в каждом прикосновении — в том, как он развязывал ленточки и расстегивал пуговицы на моей одежде, как он нежно гладил мои волосы, как целовал мои обнаженные плечи, покрытые пупырышками гусиной кожи. Потом мы лежали на сене, обнявшись, и какое же это было счастье — лежать рядом с ним, в его объятиях и чувствовать, как он крепко прижимается ко мне. Казалось, он, как и я, не хочет, чтобы хоть что-то могло нас разделить. Никакая радость не может сравниться с той радостью, когда получаешь то, чего жаждал, о чем молился. Я была именно там, где хотела быть, но теперь ощущала, как секунда бежит за секундой, и понимала, что мои домашние гадают, куда я подевалась.
Я неохотно убрала руки Джонатана со своей талии:
— Я не могу остаться. Я должна вернуться… но, знаешь, порой мне так хочется, чтобы я могла пойти еще куда-то, а не домой.
Я хотела сказать только одно: что мне не хочется покидать эту теплую гавань его объятий, но вышло так, что я проговорилась и сказала ему правду, которая сжигала меня огнем. Мне стало стыдно, я не должна была в этом признаваться, но слово — не воробей… Джонатан озадаченно посмотрел на меня:
— Почему, Ланни?
— Ну… порой мне кажется, что мне нет места в моей семье, — пробормотала я, чувствуя себя ужасно глупо перед Джонатаном. Ведь он, пожалуй, был едва ли не единственным человеком в нашем городке, который всегда был кем-то любим. Вряд ли он когда-либо чувствовал, что его счастье незаслуженно. — Невин — единственный сын. В один прекрасный день он унаследует ферму. Мои сестренки… Они такие хорошенькие. Все в городе любуются их красотой. Они наверняка удачно выйдут замуж. А я…
Даже Джонатану я не могла признаться в моем тайном страхе, в том, как я боюсь того, что всем безразлично, буду я счастлива или нет, что никому нет до меня дела — даже отцу с матерью.
Джонатан притянул меня к себе и заключил в объятия. Он держал меня крепко, а я пыталась отстраниться. Мне хотелось уйти — нет, не от Джонатана, а от своего стыда.
— Нет сил слушать, как ты говоришь такое, Ланни… но ведь я выбрал тебя, правда? Только с тобой мне так уютно и спокойно, только с тобой я так откровенен. Если бы я мог, я бы все время проводил с тобой. Отец, мать, лесорубы, десятники… Я бы ото всех отказался, лишь бы быть рядом с тобой. Только ты да я, вместе навсегда.
Мне так сладко было слышать его признание. Куда девался мой стыд… Его слова ударили мне в голову, как крепкий виски. Только поймите меня правильно: в ту пору он сам верил, что любит меня всем сердцем, а я не сомневалась в его искренности. Но теперь, когда я на тяжком опыте обрела мудрость, я понимаю, как глупо было говорить друг другу такие опасные слова! Мы были дерзки и наивны, думали, что наше чувство — любовь. Любовь может быть дешевой эмоцией, порой ее легко дарить, хотя тогда мне так вовсе не казалось. Оглядываясь назад, я понимаю: мы с Джонатаном просто заполняли пустоту в наших душах. Так морская волна загоняет песок в расселины скалистого берега. Мы — а может быть, только я — именовали любовью свои потребности. Но ведь морской прибой уносит назад все, что принес.
Джонатан не мог дать мне то, чего, как он говорил, ему хотелось бы. Он не мог отказаться от своей семьи, от своих обязанностей. Он мог и не говорить мне, что его родители никогда не согласятся, чтобы я стала его женой. Но в тот вечер, в холодном амбаре, я владела любовью Джонатана. Я владела ею, и тем яростней мне хотелось ее удержать. Он сказал мне о своей любви, а я не сомневалась, что люблю его. Это было доказательством того, что мы были суждены друг другу. Из всех душ, сотворенных Богом, только наши были соединены на небесах. Соединены любовью.
Так мы встречались только дважды за последующие два месяца. Истинное горе для влюбленных. Оба раза мы говорили очень мало (ну разве что Джонатан успел признаться, как сильно он по мне скучал). Мы спешили предаться любви. Мы торопились, боясь, что нас застигнут, а еще потому, что было очень холодно. Мы раздевались настолько, насколько было можно, чтобы не замерзнуть на сеновале. Мы ласкали и целовали друг друга. Мы отдавались друг другу так, словно это происходило в последний раз. Возможно, мы интуитивно чувствовали приближение невеселого будущего, отсчитывающего секунды до мгновения нашей разлуки. И после первой, и после второй встречи мы расстались торопливо. Я уходила, унося с собой запах тела Джонатана. Мои щеки пылали, но я надеялась, что дома все решат, что я разрумянилась на морозе.
Но каждое расставание приносило мне сомнения. Сейчас я обладала любовью Джонатана — но что это значило? Его прошлое было известно мне лучше, чем кому бы то ни было. Ведь он и Софию тоже любил и все-таки заставил себя забыть о ней — по крайней мере, так казалось. Как многие женщины, я могла уговорить себя, обмануть мыслями о том, что именно мне одной он будет верен. Моя слепота поддерживалась упрямой убежденностью в том, что узы любви скованы Господом, и люди никак не могли их разорвать, какими бы неловкими и болезненными ни оказались эти узы. Я должна была верить, что моя любовь восторжествует над всеми несовершенствами любви Джонатана ко мне. Ведь, в конце концов, любовь — это вера, а любая вера должна подвергаться испытаниям.
Теперь я знаю, что только глупцы ищут уверенности в любви. Любовь требует от нас столь многого, что в ответ мы пытаемся обрести гарантию ее долготы. Мы требуем постоянства, но кто может дать такое обещание? Мне следовало удовольствоваться той любовью — той дружеской, сострадательной, верной любовью, которую Джонатан питал ко мне с детства. Такая любовь вечна. А я вместо этого попыталась превратить его чувства ко мне в то, чем они не являлись, и в этой попытке я разрушила то прекрасное и вечное, что имела.
Порой самое большое горе проявляет себя отсутствием чего-то. Друг не приходит к тебе в обычное время, а вскоре после этого перестает с тобой дружить. Ты ждешь письма — а оно не приходит, а потом ты узнаешь о безвременной смерти. Той зимой у меня прекратились месячные. Не пришли один месяц, потом — второй.
Я молилась, чтобы у этого была другая причина. Я проклинала дух Софии, уверенная в том, что это она мне мстит. Но дух Софии было не так-то легко прогнать.
Она начала являться мне во сне. Порой ее лицо возникало посреди толпы, она смотрела на меня суровым, обвиняющим взглядом — и исчезала. Был еще другой сон. Он часто повторялся. В этом сне я была с Джонатаном, но он вдруг покидал меня, отворачивался, словно бы по безмолвному приказу, и не слушал моей мольбы остаться. А потом он появлялся с Софией. Я видела их издалека, они шли рука об руку, и Джонатан даже не думал обо мне. После этих снов я всегда просыпалась обиженная и одинокая.
От самого страшного сна я просыпалась резко, меня словно бы сбрасывал вставший на дыбы конь. Мне приходилось сдерживать крик, иначе могли проснуться сестры. Другие сны могли быть плодом моей больной совести, но этот сон не мог быть ничем иным, как прямым посланием от мертвой женщины. В нем я иду по пустому городу, ветер дует мне в спину. Я шагаю по улице, по колее, оставленной колесами повозок. Вокруг нет ни души. Никто не колет дрова, не слышно звяканья железа в кузнице. Вскоре я оказываюсь в лесу и иду по глубокому снегу к полузамерзшему Аллагашу. Я останавливаюсь там, где река сужается, и вижу Софию, стоящую на противоположном берегу. Она выглядит так, как тогда, когда ее вытащили из реки. Ее кожа посинела, волосы спутаны, пряди покрыты льдом, тяжелая мокрая одежда облепляет тело. Она — забытая возлюбленная, гниющая в могиле, а я на ее костях построила свое счастье. Ее мертвые глаза находят меня, а потом она указывает на воду. Она не произносит ни слова, но я понимаю, что она говорит мне: прыгай в реку и отними жизнь у себя и своего ребенка.
Я не смела рассказать о своем положении никому в своей семье — даже сестрам, с которыми обычно была близка. Пару раз мать отметила, что я грустна и рассеянна, но предположила, что это из-за месячных. Если бы только я могла поговорить с ней, но, увы, я не могла предать Джонатана. Я должна была сначала посоветоваться с ним и только потом могла поговорить с родителями.
Я ждала возможности увидеться с Джонатаном после церковной службы, но тут снова вмешалась стихия. Начались снегопады. Миновало несколько недель, прежде чем по городу можно было проехать. Я уже волновалась не на шутку. Я понимала, что если придется ждать дольше, я уже не смогу сохранить свою тайну. Все время, пока я не спала, я молила Бога дать мне шанс поговорить с Джонатаном как можно скорее.
Господь, похоже, услышал мои молитвы. Наконец на несколько дней вышло солнце, и часть свежевыпавшего снега растаяла. В ближайшее воскресенье мы смогли запрячь лошадь. Укутались в плащи, накидки, шарфы и одеяла, прижались друг к другу в повозке и отправились в церковь.
В церкви я чувствовала себя неловко. Конечно, Господь знал о моем положении, но мне казалось, что об этом знают все горожане. Я боялась, что у меня заметен живот и что все с него глаз не сводят, но, конечно, для этого еще было очень рано, да при таком количестве зимних одежек в любом случае ничего не было бы заметно. Я села поближе к отцу и всю службу пряталась за столбиком. Мне хотелось стать невидимой. Я ждала одного: возможности поговорить с Джонатаном после службы.
Как только пастор Гилберт закончил проповедь, я поспешила вниз по лестнице, не дожидаясь отца. На последней ступеньке я остановилась, ища глазами Джонатана. Вскоре он появился и протолкался ко мне через толпу. Не говоря ни слова, я решительно взяла его за руку и увела его за лестницу. Там мы могли говорить более или менее открыто.
Моя смелость заставила его занервничать. Он оглянулся через плечо — не заметил ли кто-то, что мы уединились без провожатых.
— Господи, Ланни, если ты думаешь, что я смогу поцеловать тебя здесь…
— Выслушай меня. Я беременна, — выпалила я.
Он отбросил мою руку. На его красивом лице отразилось смятение чувств: испуг, изумление, понимание. Он побледнел. Я догадывалась, что новость не обрадует Джонатана, но его молчание меня напугало.
— Джонатан, поговори со мной. Я не знаю, что делать.
Я потянулась к его руке.
Он искоса глянул на меня и кашлянул:
— Дорогая Ланни. Я сам не знаю, что сказать…
— Не такие слова хочет услышать девушка в этом положении! — Слезы застлали мне глаза. — Скажи мне, что я не одинока, скажи, что не бросишь меня. Скажи мне, что ты поможешь мне решить, что теперь делать.
Джонатан слушал меня с великой неохотой, но все же сдавленно выговорил:
— Ты не одинока.
— Ты не представляешь, как мне было страшно. Я с этой тайной столько дней была дома, и не с кем было поговорить. Я знала, что должна была сначала рассказать тебе, Джонатан. Иначе я не могла поступить.
«Говори же, говори, — мысленно подгоняла я его. — Скажи, что ты признаешься моим и своим родителям в том, что ты — соучастник моего грехопадения, что ты поступишь со мной, как подобает. Скажи, что ты до сих пор любишь меня, что ты женишься на мне».
Я затаила дыхание, слезы текли ручьями по моим щекам. Я едва держалась на ногах — так мне хотелось услышать от Джонатана эти слова.
Но Джонатан не смотрел на меня. Он уставился в пол:
— Ланни, я должен тебе кое-что сказать, но поверь мне: я бы лучше умер, чем сказал тебе об этом сейчас.
У меня закружилась голова, от страха я похолодела:
— Что может быть важнее того, о чем я тебе только что поведала?
— Я помолвлен. Все решилось на этой неделе. Мой отец сейчас в зале объявляет об этом, но я должен был разыскать тебя и сказать тебе сам. Мне не хотелось, чтобы ты услышала об этом от кого-то…
Он умолк, поняв, как мало мне теперь прока от его учтивости.
Пока мы взрослели, мы порой заговаривали о том, что Джонатан ни с кем не помолвлен. Помолвка вообще была не самым простым делом в таком малолюдном городке, каким был наш Сент-Эндрю. Лучших невест и женихов расхватывали рано, родители договаривались о брачных союзах своих детей, еще когда им было по шесть лет. Так что, если твое семейство не озаботилось этой проблемой заранее, потом для тебя могло не найтись достойной пары. Можно было подумать, что за Джонатана, молодого человека с такими средствами и таким положением в обществе, мечтают выдать свою дочь все родители в городе. Так оно и было, но ни он, ни его сестры до сих пор не были помолвлены. Джонатан говорил, что всё из-за надменности его матери: она считала, что для ее детей никто в Сент-Эндрю не ровня, что было бы лучше соединить их браком с отпрысками кого-то из деловых партнеров Чарльза в Бостоне. Время от времени какие-то переговоры начинались, и некоторые из них выглядели весьма перспективно, но Джонатану вот-вот должно было исполниться двадцать, а невесты у него так и не было.
У меня было такое чувство, словно мне вспороли живот мясницким ножом:
— Кто она?
Джонатан покачал головой:
— Сейчас не время говорить об этом. Нам стоит потолковать о твоем положении…
— Кто она? — крикнула она. — Я требую ответа!
Во взгляде Джонатана мелькнула растерянность:
— Одна из дочерей Мак-Дугала. Евангелина.
Мои сестры дружили с дочерьми Мак-Дугалов, но я не сразу вспомнила, которая из них Евангелина, потому что девочек было много — семеро. Все они были хороши собой — правда, их шотландская красота была немного сурова. Высокие, крепко сложенные, с жесткими рыжими курчавыми волосами. Летом их белые лица расцветали веснушками, словно бока речной форели. Я хорошо представляла себе миссис Мак-Дугал — практичную, домовитую, доброжелательную, с проницательным взглядом. Пожалуй, она была умнее своего мужа. Дела на ферме Мак-Дугалов шли неплохо, но все знали, что именно благодаря миссис Мак-Дугал они имеют приличный доход и занимают достойное положение среди горожан. Я попыталась представить себе Джонатана рядом с женщиной, похожей на миссис Мак-Дугал, и мне захотелось упасть к его ногам.
— И ты собираешься согласиться на эту помолвку? — сердито спросила я.
— Ланни, я не знаю, что сказать… Я не знаю, могу ли я… — Он взял меня за руку и попытался оттеснить в пыльный угол. — Договор с Мак-Дугалами подписан, объявление прозвучало. Не знаю, как мои родители посмотрят на наше с тобой… положение.
Я могла бы с ним поспорить, но понимала, что это тщетно. Брак был деловым договором, целью которого являлось процветание обоих семейств. От возможности альянса с таким семейством, как Сент-Эндрю, никто бы не отказался — и этому никак не мог помешать такой пустяк, как чья-то внебрачная беременность.
— Мне больно об этом говорить, но против нашего с тобой супружества будет много возражений, — проговорил Джонатан так мягко, как только мог.
Я устало покачала головой. Он мог мне ничего не говорить. Соседи уважали моего отца за спокойный характер и рассудительность, но в плане замужества и женитьбы его детей никто не считал верхом мечтаний, ибо мы были бедны, к тому же половина семьи исповедовала католицизм.
Немного погодя я хриплым голосом спросила:
— Евангелина… это та, которая младше Морин?
— Она самая младшая, — ответил Джонатан, немного помолчал и растерянно добавил: — Ей четырнадцать.
Самая младшая… Перед моим мысленным взором возникла девочка-подросток, которую сестры приводили к нам, чтобы поупражняться в вышивании крестиком. Маленькая бело-розовая куколка с золотыми локонами. Плаксивая.
— Значит, о помолвке объявлено, но день свадьбы не так уж близок — ведь ей всего четырнадцать…
Джонатан покачал головой:
— Старина Чарльз хочет, чтобы мы поженились этой осенью. Или в крайнем случае до конца года.
Я сказала о том, что было очевидно:
— Ему не терпится, чтобы ты продолжил род.
Джонатан обвил рукой мои плечи, заставил поднять голову. Мне так хотелось прижаться к нему — навсегда.
— Скажи мне, Ланни, как, по-твоему, нам следует поступить? Скажи, и я всеми силами постараюсь тебе помочь. Хочешь, чтобы я все рассказал своим родителям и чтобы они избавили меня от брачного контракта?
Холодная тоска охватила меня. Он сказал о том, что мне хотелось услышать, но я знала: он боится моего ответа. Было видно: ему совсем не хочется жениться на Евангелине, но он готов покориться неизбежному. Он не хотел, чтобы я сказала ему: «Да, я хочу, чтобы рассказал родителям о нас с тобой». И даже если бы я так сказала, толку было бы чуть. Я была ему не пара. Пусть его отец грезил о наследнике, но мать желала бы такого наследника, который был бы зачат на брачном ложе, чтобы этот мальчик появился на свет без всяких скандалов. Я понимала, что родители Джонатана добьются его женитьбы на Евангелине Мак-Дугал, а как только станет известно о моем интересном положении — мне конец.
Но был и другой способ. Не о нем ли я говорила Софии всего несколько месяцев назад?
Я сжала руку Джонатана:
— Я могла бы пойти к знахарке.
Его лицо озарилось благодарной улыбкой:
— Если ты сама этого хочешь…
— Я… я постараюсь как можно скорее побывать у знахарки.
— Я помогу деньгами, — пробормотал Джонатан и стал рыться в кармане. В следующее мгновение он вложил в мою ладонь большую монету.
На миг мне стало дурно. Мне хотелось дать ему пощечину, но я понимала, что гнев — не лучшая подмога. Я немного подумала и засунула монету за обшлаг перчатки.
— Прости меня, — прошептал он и поцеловал меня в лоб.
Джонатана позвали. Несколько голосов выкрикнули его имя, и оно эхом разлетелось по залу. Он быстро выскользнул из-за лестницы, чтобы нас не увидели вместе, а я поднялась на балкон, чтобы увидеть происходящее. Родня Джонатана стояла в проходе рядом со своей скамьей, самой близкой к кафедре. Это было самое почетное место в церкви. Чарльз Сент-Эндрю вышел на середину центрального прохода и поднял руки. Вид у него был более нервный и изможденный, чем обычно. Так он выглядел с осени. Одни говорили, что он сильно устает. Другие — что слишком много пьет, а третьи утверждали, что и пьет, и чересчур много балуется со служанками. Но с виду все выглядело так, словно он в одночасье постарел, поседел и осунулся. Теперь он быстро уставал и начинал клевать носом, как только пастор Гилберт открывал Библию. «Наверняка, — думала я, — скоро он перестанет ходить на городские собрания и будет посылать вместо себя Джонатана». В то время никто из нас не догадывался о том, что его дни сочтены. Ведь он выстроил этот город своими руками. Он был несгибаемым и отважным пионером фронтира, удачливым предпринимателем. Оглядываясь назад, я понимаю, что Чарльз именно поэтому хотел как можно скорее женить Джонатана и иметь как можно больше внуков. Старший Сент-Эндрю чувствовал, что его смерть не за горами.
По проходу к Чарльзу поспешили Мак-Дугалы. Мистер и миссис Мак-Дугал были похожи на парочку потрепанных уток, за которыми семенили утята. Семь девушек. Одни из них были аккуратно одеты и причесаны, а у других волосы были растрепаны, и из-под подола выглядывали кружева нижних юбок.
Самой последней шла младшая дочь, Евангелина. При виде ее у меня ком подкатил к горлу. Она была так красива… Совсем не похожа на грубую девушку с фермы. Она находилась на пороге женственности. Уже не дитя, но еще не женщина. Изящная, гибкая, с едва наметившимися округлостями груди и бедер, с ангельскими губками. Волосы у нее по-прежнему были золотые, они ниспадали на спину каскадами локонов. Ясно, почему мать Джонатана выбрала Евангелину: она была ангелом, посланным на землю и достойным ее старшего сына.
Я могла бы разрыдаться, но я прикусила губу и смотрела. Евангелина встала рядом с Джонатаном, едва заметно поклонилась ему и украдкой глянула на него из-под чепчика. Он, сильно побледнев, кивнул в ответ. Все прихожане заметили этот безмолвный диалог и сразу поняли, что он означал.
— Давно уж пора им было приискать ему женушку, — пробормотал кто-то позади меня. — Может, хоть теперь по бабам таскаться перестанет, как пес за течными сучками.
— Ну и ну! Девчонка-то совсем дитя…
— Да тише ты! Шесть годков разницы всего-то. Многие мужья намного старше своих жен…
— Это верно. Через несколько лет, как станет ей восемнадцать-двадцать, так и вообще разница не будет чувствоваться. Но чтобы четырнадцать… Ты про нашу дочурку подумай, Сара-Бет. Ты бы хотела, чтобы она вышла за этого парня, Сент-Эндрю?
— Боже упаси! Нет, конечно!
Остальные дочери Мак-Дугалов неровным кругом встали около Джонатана и его родителей, а Евангелина смущенно стояла за спиной своего отца. «Не время тебе теперь смущаться, — подумала я тогда, изо всех сил напрягая слух. — Он женится на тебе. Этот красавец станет твоим мужем, и с ним ты будешь каждую ночь делить ложе. Но отдавать ему сердце опасно, и ты должна быть к этому готова. Иди же, встань рядом с ним».
Наконец, вняв уговорам родителей, Евангелина неловко вышла из-за спины отца. Она была похожа на новорожденного теленка, пытающегося удержаться на ногах. Только тогда, когда они с Джонатаном оказались рядом, я воочию увидела, что Евангелина и вправду совсем ребенок. Джонатан был намного выше ее ростом. Я представила их лежащими рядом. Впечатление было такое, словно он мог раздавить ее, расплющить. Она была маленькой, миниатюрной и от волнения дрожала, как осиновый лист.
Джонатан взял ее за руку и шагнул ближе к ней. В этом жесте было нечто галантное, покровительственное. А потом он наклонился и поцеловал Евангелину. Это был не тот поцелуй, которыми он одаривал меня, который пробивал тебя током с головы до ног. Но он поцеловал Евангелину на глазах у родителей и всей общины, а значит, это был знак: он согласен с брачным контрактом. На глазах у всех. И у меня.
И тогда я поняла, что мне хотел сказать призрак Софии во сне. Она не требовала, чтобы я убила себя и тем самым была наказана за то, что сделала с ней. Она говорила: меня ждет жизнь, полная разочарований, если я не перестану любить Джонатана, как любила его она. Слишком сильная любовь может стать ядом и принести великое горе. Но где же противоядие? Разве можно приказать сердцу? Разве можно избавиться от любви? «Проще утопиться», — словно бы говорила мне София.
Вот какие мысли метались в моей голове, пока я стояла на балконе. Слезы набегали на глаза, ногти впивались в мягкую сосновую древесину столбика, за который я держалась. Я стояла так высоко, что могла бы прыгнуть вниз и разбиться. Но я не сделала этого. Уже тогда я думала о ребенке, жившем внутри меня. Я развернулась и побежала вниз по лестнице, не в силах больше смотреть на это зрелище.
Из церкви я ехала домой с отцом молча. Он поглядывал на меня. Я сидела, закутавшись в теплый плащ и шаль, но дрожала, и зубы у меня стучали, хотя солнце вышло из-за туч и залило все вокруг светом. Отец ничего не говорил. Он явно понимал, что мое дурное настроение вызвано вестью о помолвке Джонатана. Мы остановились около обшарпанной католической церкви. Мать, Невин и сестры ждали нас, стоя на снегу. У них от холода посинели губы, и они стали корить нас за то, что мы так сильно опоздали.
— Ладно, потише, — сурово сказал мой отец, пока все рассаживались в повозке. — Мы не просто так опоздали. После службы было объявлено о помолвке Джонатана.
Ясное дело, особой радости никто из моей родни не выразил. Сестры озабоченно переглянулись, а Невин съязвил:
— Жаль мне эту девушку, кто бы она ни была!
Когда мы подъехали к нашей ферме, брат принялся распрягать лошадь, отец пошел поглядеть на коров, а сестры решили проверить кур и овец. Я уныло пошла за матерью в дом. Мать тут же захлопотала в кухне, она собралась готовить ужин. Я, не раздеваясь, села на стул у окошка.
Моя мать была умная женщина.
— Хочешь чашку чая, Ланор? — крикнула она, стоя у очага.
— Мне все равно, — ответила я, стараясь унять тоску в голосе.
Сидя спиной к матери, я услышала, как звякнул тяжелый котелок, который мать подвесила над огнем, как заплескалась в нем талая вода, которую мать налила из ведра.
— Я знаю, ты расстроена, Ланор. Но ты ведь понимала, что такой день рано или поздно придет, — наконец проговорила мать — по-доброму, но твердо. — Ты знала, что в один прекрасный день господин Джонатан женится, а ты выйдешь замуж. Мы тебе говорили, что никуда не годится такая крепкая дружба с парнем. Теперь ты видишь, что мы имели в виду.
Слеза скатилась по моей щеке. Я позволила себе это только потому, что мать меня не видела. На меня навалилась ужасная слабость, словно меня на поле затоптал копытами бык. Мне нужно было к кому-то обратиться. В те мгновения, сидя у окна, я поняла: если я никому не поведаю о своей тайне, то просто умру. Вопрос был в том, кому в своей семье я могла довериться.
Мать была всегда добра к детям. Она защищала меня, когда отец выходил из себя и становился слишком суровым. Она была женщина, она была беременна шесть раз. Двое ее детей были похоронены на кладбище у церкви. И, конечно же, она должна была понять, каково мне, и должна была защитить меня.
— Мама, я должна тебе кое-что сказать, но я боюсь. Я не знаю, что вы с отцом скажете. Прошу тебя, дай мне слово, что ты будешь по-прежнему любить меня после того, как я тебе все расскажу, — проговорила я дрожащим голосом.
Сдавленный крик сорвался с губ моей матери. Звякнула, ударившись об пол, оброненная ею ложка. Я поняла: больше ничего говорить не надо. Она давала мне советы, она меня умоляла, подсказывала, как будет лучше, и вот теперь ее худшие опасения сбылись.
Невину пришлось снова запрячь лошадь и отвезти сестер к Дейлам, на другую сторону долины. Там они должны были пробыть, пока их не заберет отец. Я осталась наедине с родителями. За окнами темнело. Я сидела на табурете посередине комнаты. Мать тихонько плакала у огня. Отец ходил из угла в угол.
Еще ни разу в жизни я не видела отца таким рассвирепевшим. Его лицо побагровело и распухло, костяшки пальцев, сжатых в кулаки, побелели. Наверное, он меня не ударил только потому, что мое лицо было залито слезами.
— Как ты могла это сделать? — крикнул отец. — Как ты могла отдаться этому мерзавцу Сент-Эндрю? Ты что же, не лучше обычной шлюхи? Что на тебя нашло?
— Он любит меня, отец…
Эти слова переполнили чашу терпения отца. Он развернулся и влепил мне увесистую пощечину. Даже мать испуганно ахнула. Мне было очень больно, но не боль, а сила отцовского гнева испугала меня.
— Он так тебе сказал? Неужели ты такая дура, что поверила ему, Ланор?
— Ты ошибаешься. Он действительно любит меня…
Отец занес руку для нового удара, но сдержался:
— А ты не думаешь, что он такое говорил каждой своей девушке, чтобы та удовлетворила его желание? Если его чувство к тебе искренне, почему же он обручился с этой девицей Мак-Дугал?
— Я не знаю, — выдохнула я, утирая слезы со щек.
— Киеран, — резко проговорила мать, — не будь так жесток.
— Это суровый урок, — рявкнул отец, оглянувшись через плечо. — Мне жаль Мак-Дугалов, мне жалко крошку Евангелину, но я бы не желал такого зятя, как Сент-Эндрю.
— Джонатан не такой уж плохой, — возразила я.
— Да ты сама послушай, что говоришь! — взревел отец. — Ты защищаешь мужчину, который тебя обрюхатил, а теперь он не стоит рядом с тобой, он не рассказывает твоим родителям об этом вместе с тобой! Как я понимаю, этот подонок знает, что ты в положении…
— Знает.
— А наш староста? Как думаешь, у Джонатана хватило пороху обо всем рассказать отцу?
— Я… не знаю.
— Сильно сомневаюсь, — буркнул отец и снова принялся расхаживать по комнате. Его каблуки громко стучали по дощатым половицам. — Но мне все равно. Не желаю знаться с этой семейкой. Ты меня слышишь? Не желаю. Я принял решение, Ланор: мы отошлем тебя из дома, и ты родишь. Далеко отсюда. — Он уставился в одну точку. — Мы пошлем тебя на несколько недель в Бостон, как только кончится весенняя распутица. Там есть место, где ты сможешь родить свое дитя. Это приют. — Он зыркнул на мать. Та опустила взгляд и кивнула. — Сестры-монахини подыщут для твоего ребенка дом, отдадут в хорошую католическую семью. Об этом просит твоя мать.
— Вы хотите отнять у меня мое дитя? — Я была готова встать с табурета, но отец положил руку мне на плечо и заставил сесть:
— Именно так. Ты не можешь привезти свой позор с собой в Сент-Эндрю. Я не могу позволить, чтобы соседи узнали, что ты стала очередным завоеванием этого мерзавца.
Я снова разрыдалась. Ребенок был всем, что мне осталось от Джонатана; как я могла отдать его?
Мать подошла ко мне и взяла меня за руки:
— Ты должна подумать о своей семье, Ланор. Подумай о сестрах. Подумай, какой будет стыд, если слухи поползут по городу. Кто захочет, чтобы их сыновья женились на твоих сестрах после такого?
— Я думала, что мой грех — это мой грех и мои сестры тут ни при чем, — хрипло выговорила я, но понимала, что мать права. Добропорядочные горожане заставят моих сестер — и моих родителей — страдать за мой блуд. Я подняла голову: — Значит… ты не расскажешь старосте о том, что я в положении?
Отец перестал ходить по комнате и повернулся ко мне лицом.
— Я не доставлю этому старому ублюдку такого удовольствия. Он не узнает, что моя дочь не устояла перед его сынком. — Он покачал головой. — Можешь думать обо мне что хочешь, Ланор. Клянусь, я поступаю так, как будет лучше для тебя. Знаю, что должен попытаться спасти тебя от окончательного падения.
Но я не чувствовала благодарности. Я не хотела, чтобы меня отсылали из дома! Я была так себялюбива, что в те моменты думала не о родне, не о том, какое это горе для них. Я думала о Джонатане. Меня заставят покинуть дом, и я больше никогда не увижу Джонатана. Эта мысль кинжалом вонзалась в мое сердце.
— Мне обязательно нужно уехать? — жалобно спросила я. — Почему мне нельзя пойти к знахарке? Тогда я могла бы остаться. И никто бы ничего не узнал.
Ледяной взгляд отца ранил меня глубже, чем если бы он меня снова ударил:
— Я бы все знал, Ланор. Я бы знал, твоя мать знала бы. Некоторые семьи такое бы пережили, но… мы не можем тебе позволить. Это будет ужасный, чудовищный грех, намного страшнее того, который ты уже совершила.
Значит, я была не только плохой дочерью и беспомощной куклой, с которой тешился Джонатан. В сердце своем я была готова стать безбожной убийцей. В это мгновение мне хотелось умереть, но одного стыда было мало.
— Я понимаю, — пробормотала я, утирая со щек остывшие слезы.
Я решила больше не плакать при отце.
Стыд и ужас не покидали меня всю ночь. Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне кажется глупым, что мне было так стыдно и страшно. Но тогда я была всего лишь одной из жертв религиозных и общественных убеждений. Я дрожала и плакала под крышей родительского дома. Меня придавливал к земле груз отцовских требований. Маленькой беспомощной душе предстояло изгнание в темный, жестокий мир. Пройдет много лет, прежде чем я прощу себя. Мой отец считал меня распутницей и чудовищем, и он был готов увезти меня от единственного, что имело для меня значение. Я не представляла, как смогу жить дальше.
Большая и худшая часть зимы миновала. Короткие сумрачные дни становились все длиннее и светлее. Все чаще голубело небо, прежде почти постоянно имевшее цвет старой серой фланели. Я гадала, так ли же заметно меняюсь я, нося под сердцем ребенка, или просто выдумываю все перемены. В конце концов, я всегда была стройна, а от тоски потеряла аппетит. Одежда не была мне тесна, хотя я этого опасалась. Наверное, мое воображение подстегивало чувство вины. Порой я гадала, думает ли обо мне Джонатан, знает ли он, что меня собираются отослать из дома, переживает ли из-за того, что покинул меня. Возможно, он предполагал, что я поступила так, как обещала, — сходила к знахарке, и у меня произошел выкидыш. А может быть, он был занят приготовлениями к свадьбе. Я ничего не могла узнать: родители запретили мне посещать воскресные службы, поэтому у меня была отнята единственная возможность увидеться с Джонатаном.
Дни тянулись с удручающим однообразием. Отец все время занимал меня делами. Мы вставали до света, а к ночи я падала на кровать без сил. И ночи не приносили мне облегчения, потому что мне часто снилась София, поднимавшаяся из вод студеного Аллагаша, стоявшая посреди кладбища, словно столп дыма, бродившая в темноте вокруг нашего дома, как привидение, не нашедшее упокоения. Быть может, ее дух находил какую-то радость в моих терзаниях?
Перед сном я вставала на колени у кровати и гадала, богохульно ли просить Бога избавить меня от этих страданий. Если изгнание должно было стать для меня наказанием за тяжкий грех, то смела ли я просить Господа о сострадании или должна была смиренно принять свою участь?
Зима шла на убыль. Мои сестренки становились все грустнее. Приближался день моего отъезда. Сестры старались проводить как можно больше времени со мной. Они не говорили со мной об отъезде, просто сидели рядом со мной, обнимали меня, мы прижимались лбами друг к дружке. Вместе с матерью они спешно латали и штопали мою одежду. Им не хотелось, чтобы я уехала из дому оборванкой. Они даже сшили мне новый теплый плащ из прошлогодней весенней шерсти.
Неизбежное невозможно откладывать вечно, и вот как-то вечером, когда дороги окончательно подсохли после таяния снегов, отец сказал мне, что все готово. В следующее воскресенье я должна была покинуть город на повозке лавочника в сопровождении городского учителя, Титуса Аберкромби. От Преск-Айла мы должны были отправиться на дилижансе до Кэмдена, а потом по морю — до Бостона. Единственный в нашем доме сундук был набит моими вещами и стоял у дверей. Отец вручил мне лист бумаги, на котором были написаны имена всех, к кому мне предстояло обратиться, — капитана корабля и настоятельницы монастыря. Эту бумагу я зашила под подкладку нижней юбки вместе с небольшими деньгами, которые могли мне дать родители. Мои сестры в ту ночь спали рядом со мной на большой кровати. Им не хотелось расставаться со мной.
— Я не понимаю, почему отец отсылает тебя из дома.
— Он не желает ничего слушать, как мы его ни упрашиваем.
— Мы будем скучать по тебе.
— Мы еще увидим тебя? Ты приедешь к нам на свадьбу? Ты будешь стоять рядом с нами, когда будут крестить наших детей?
Из-за вопросов сестер у меня на глаза набегали слезы. Я нежно поцеловала сестренок в лоб и крепко обняла:
— Конечно, мы увидимся. Я уезжаю ненадолго. Не надо больше плакать, ладно? Столько всего случится, пока меня не будет, что вы даже не заметите, что меня нет рядом с вами.
Сестры плакали и обещали вспоминать обо мне каждый день. Наплакавшись, они заснули, а я всю ночь пролежала без сна, радуясь этим последним часам покоя.
На рассвете мы подъехали к тому месту, где собирались возницы. Днем раньше они привезли в лавку Уотфордов всякую всячину — муку, отрезы тканей, швейные иглы, чай. Теперь они запрягали лошадей. Шестеро возниц суетились около трех больших фургонов, в последний раз проверяя упряжь. Они смущенно поглядывали на моих родных, сгрудившихся вокруг меня. Сестры и мать крепко обнимали меня, заливаясь слезами. Отец и Невин стояли поодаль — суровые и равнодушные с виду.
Один из возниц кашлянул. Он не хотел нам мешать, но ему нужно было уехать вовремя.
— Тебе пора, Ланор, — сказал мой отец. — Садитесь в повозку, девочки, — велел он сестрам.
Затем он дождался, пока мать в последний раз обнимет меня. Невин помог вознице загрузить мой сундук в пустой фургон. Отец обратился ко мне:
— Это для тебя возможность искупить грех, Ланор. Господь готов дать тебе еще один шанс, поэтому не будь легкомысленна. Мы с матерью станем молиться, чтобы ты благополучно разрешилась от бремени, но даже не думай отказаться от помощи монахинь, которые возьмутся пристроить твоего ребенка в хорошую семью. Я приказываю тебе не оставлять себе это дитя. Если же ты ослушаешься меня, лучше тебе никогда не возвращаться в Сент-Эндрю. Если ты не станешь добропорядочной христианкой, я больше не желаю видеть тебя.
Потрясенная словами отца, я пошла к фургону, где меня ждал Титус. С великой галантностью он помог мне забраться в фургон и сесть на скамью рядом с ним.
— Моя дорогая, мне крайне приятно сопровождать вас до Кэмдена, — произнес он сдержанно, хотя и дружелюбно.
Прежде я не раз слышала, как Титуса передразнивал Джонатан. Я же Титуса не знала совсем, потому что не ходила в школу и слышала о нем только из рассказов Джонатана. Он был приятным пожилым джентльменом, с виду типичный ученый: длинные руки и ноги, небольшой животик, выросший с годами. Почти все волосы у него выпали, а те, что остались, поседели. Его лысину обрамлял серебристый венчик, как у Бенджамина Франклина. Титус был одним из немногих мужчин в городе, кто носил очки. За этими стеклышками в тонкой проволочной оправе его глаза казались совсем маленькими и слезящимися. Летние месяцы Титус проводил в Кэмдене, где обучал детей своего двоюродного брата латыни за кров и еду, поскольку все школьники в Сент-Эндрю трудились на родительских фермах до самой осени.
С нами ехал еще один пассажир — один из лесорубов. Он поранился и возвращался в Кэмден, домой, чтобы подлечиться. Его рука была обмотана чистыми тряпицами. Фургон тронулся с места. Я расплакалась и, заливаясь слезами, стала махать рукой матери и сестрам.
Фургоны, грохоча колесами, выкатились из города. Ком подкатил к горлу, мое сердце до боли сжалось. Я смотрела на городок, тающий вдали, и прощалась со всеми — и с тем единственным, кого я любила.
Дорога на Форт-Кент
Наши дни
До границы уже не так далеко. Хотя Люк не ездил в эту сторону уже несколько лет — с того раза, когда они семьей выбрались в краткосрочный и не самый веселый отпуск, — он почти уверен, что сможет найти путь без карты. Он выбирает объездные дороги. Так ехать медленнее и дольше, но зато меньше шансов напороться на патрульных или еще каких-то полицейских. Их в этих краях не так много, так что их просто не хватает для патрулирования объездных дорог и маленьких городков. Скоростное шоссе — вот где беда. Лишь скоростные шоссе приносят хоть какой-то доход штату, потому что только там происходят аварии, только там любители быстрой езды могут столкнуться с неуклюжими большегрузными фурами.
Люк крепко сжимает руль одной рукой. Его пассажирка упрямо смотрит только вперед, покусывая нижнюю губу. Сейчас она еще больше похожа на девушку-подростка. Скрывает тревогу под вуалью нетерпения.
— Ну, — говорит Люк, пытаясь немного снять напряженность. — Вы не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?
— Пожалуйста, спрашивайте.
— Вы не могли бы сказать мне, каково это… быть такой, как вы?
— Я себя особенной не чувствую.
— Правда?
Ланни откидывается на спинку сиденья и опирается на подлокотник:
— Я не чувствую никакой разницы — по крайней мере, мои дни не отличаются один от другого. Нет ничего такого, на что можно было бы обратить внимание. Я не наделена никакой суперсилой — ничего подобного. Я — не персонаж из книжки комиксов.
Она улыбается, чтобы он не подумал, что задал глупый вопрос.
— Ну а как насчет того, что вы сделали в смотровой палате? Этот разрез… Больно было?
— Не очень. Боль едва ощущается, она притупленная — наверное, так чувствуют боль те, кого оперируют под сильным наркозом. Только тот, кто сделал тебя таким, может заставить тебя по-настоящему ощущать боль. Это было так давно, что я уже забыла, каково это.
— Это с вами сделал кто-то? — недоверчиво спрашивает Люк. — Какой-то человек? Как это произошло?
— Скоро расскажу, — с улыбкой отвечает Ланни. — Наберитесь терпения.
От осознания того, что это чудо сотворено руками человека, у Люка кружится голова. Он словно видит окрестности с другого ракурса, и все кажется ему еще более невероятным, невозможным. Ему кажется, что эта красивая и хитрая женщина его обманывает.
— Как бы то ни было, — продолжает Ланни, — я почти та же, какой была до того момента, за исключением… Знаете, я почти совсем не устаю. То есть физической усталости не чувствую. А вот эмоционально порой устаю очень сильно.
— Что-то вроде депрессии?
— Да, пожалуй, это можно так назвать. Для этого, наверное, много причин. Чаще всего я думаю о тщетности моей жизни, о том, что у меня нет иного выбора, как только жить и жить без конца, день за днем. Какой смысл терпеть эту пытку одной? Разве что только это наказание за все то зло, что я натворила, за то, как я обращалась с людьми? Вряд ли я смогу что-то изменить. Я не могу вернуться в прошлое и исправить совершенные мною ошибки.
Люк ожидал не такого ответа. Он меняет руку на руле, и тот сильно вибрирует под его ладонью. Машина едет по участку дороги, усыпанному гравием.
— Не хотите, чтобы я вам что-нибудь прописал? — спрашивает Люк.
Ланни смеется:
— Типа антидепрессантов? Не думаю, что от них будет толк.
— Лекарства на вас не действуют?
— Скажем так: у меня очень сильная лекарственная устойчивость. — Ланни отодвигается к окну. — Забытье — вот единственный способ хоть немного иногда подлечить голову.
— Забытье? Вы имеете в виду алкоголь? Наркотики?
— Мы не могли бы перестать говорить об этом?
В конце фразы голос Ланни дрожит.
— Конечно. Вы голодны? Вы же, наверное, давно не ели? Не хотите, чтобы мы остановились перекусить? Неподалеку от Форт-Кента есть местечко, где пекут неплохие пончики.
Ланни грустно качает головой:
— Я теперь не чувствую голода. Бывает, проходит несколько недель, прежде чем я вспоминаю о еде. И о питье тоже.
— А как насчет сна? Подремать не хотите?
— Сплю я тоже мало. Я просто забываю про сон. В конце концов, во сне самое приятное, когда кто-то спит рядом с тобой, верно? Теплое тело, тяжесть обнимающей тебя руки… Это так уютно, правда? Ваше дыхание начинает попадать в такт, становится синхронным. Это просто божественно.
«Значит ли это, что она давно не спала в одной постели с мужчиной? — гадает Люк. — Но как же тогда этот мертвец в морге и смятая постель в мотеле — что это означает? Может быть, она все-таки играет со мной, морочит мне голову и скрывает свою истинную суть?»
— Вы скучаете из-за того, что рядом с вами в постели нет вашей жены? — чуть погодя спрашивает Ланни.
Конечно, Люк скучал по жене, хотя она всегда спала плохо и зачастую будила его, ворочаясь с боку на бок или разговаривая во сне. Но он любил смотреть на нее, спящую, возвращаясь с вечернего дежурства среди ночи. Любовался ее стройной, изящной фигуркой, накрытой одеялом, любовался тем, как она безмятежно дышит. Копна ее золотистых волос лежала на подушке, ее губы чуточку приоткрыты. Почему-то, когда он глядел на спящую жену, она казалась ему особенно красивой. При воспоминании об этих интимных моментах у Люка ком подкатил к горлу. Он не может рассказать малознакомому человеку о своем одиночестве и тоске, поэтому молчит.
— Давно она ушла, ваша жена? — спрашивает Ланни.
Люк пожимает плечами:
— Уже почти год прошел. Она собирается замуж за свою школьную любовь. Уехала в Мичиган. И забрала обеих наших дочерей.
— Это… ужасно. Мне очень жаль.
— Не надо меня жалеть. У меня такое впечатление, что ваша ситуация куда хуже.
У Люка снова возникает ощущение, испытанное им в морге: он сбит с толку из-за ощущения несоответствия истории Ланни реальному миру. Как такая история может быть правдой?
Как раз в это мгновение Люку кажется, что он замечает в зеркале заднего вида черно-белую патрульную машину. Он сворачивает вправо. «Интересно, они уже какое-то время едут за нами, а я их не замечал? — гадает Люк. — Может быть, за нами уже объявлена погоня?» Ему, человеку, который ни разу не конфликтовал с законом, эта мысль особенно неприятна.
— В чем дело? — спрашивает Ланни, резко выпрямляя спину. — Что-то случилось, по вашему лицу вижу.
Люк смотрит в зеркало заднего вида:
— Спокойно. Не хотелось бы вас пугать, но впечатление такое, что за нами погоня.