На том берегу за мелким кустарником вздымается кряж, вдоль него тянется бурая полоска, издали напоминающая кушак. Там окопы. Утром пока солнце еще не слепит глаза у подножья кряжа разглядишь проволочные заграждения, дзоты… И у нас от самой прибрежной топи дыбится бугор, а по нему рощица, и в ее зарослях траншеи, которые спускаются к лощине.
Ежедневно по ее затененному дну сержант Атаев водит свое отделение на занятия. И так уже повелось: всякий раз ему приходится скандалить с новичком.
— А ну — плотней. Еще плотней!.. Да приклейся ж ты к земле! Вот-вот… Эх, неужели нельзя по-человечески! Нет, немыслимо!.. И кто так держит винтовку?.. — надрывается сержант, строго глядя в глаза ползущему к нему солдату с лицом мученика.
Солдат с мольбой взирает на сержанта, мотает головой, но, не приметив и тени сострадания на его лице, стирает со лба пот и ползет дальше. Вот он переваливает справа налево винтовку, вяло прихватывает ее рукой и в изнеможении ползет и ползет.
— Живей! Ну, поживей — не переломишься! Опять, опять за свое! Плотнее к земле! — говорит сержант. Он ложится и показывает, как надо переползать.
Солдат был невелик ростом, толст и черняв. Живот заметно провисал над ремнем, рубаха топорщилась, бритва по его щекам, видно, уже с неделю не ходила. Ему не до своего вида, плевать бы на все, не случись такого, чего солдат выносит с трудом. Он сумел бы хорошо заплатить любому, кто согласится ползать за него по грязи, но беда в том, что плата тут никому не нужна. Каждый за себя и обязан быть выносливым, умелым, и наш солдат, парень тертый и вовсе не такой уж разиня, отлично все это понимал. Он даже предвидел в точности, что скажет сержант Атаев, какие затем последуют слова и какой зададут вопрос.
— Ого, земляк, вот ты каков!.. — сказал Атаев. — А как ты полагаешь, к примеру, на что мы будем похожи, если целая рота вдруг уподобится тебе?
Так спрашивал сержант и ответить ему не составляло труда, не будь ответ столь позорным для солдата.
Цепляясь растопыренными пальцами за влажную землю, порываясь ползти, он не смог продвинуться вперед. Прикусил губу, замотал головой, шепча посиневшими губами. «Вах, теперь мне совсем подыхать!..»
Почудилось, что над душой у него стоит не деловитый Атаев, командир, а придирчивый, немножко наивный и непонятный Айдогды, и будто бы он, бывший друг, с кем-то посторонним холодно объясняется. Говорит тихо, но пугающе: «Вот мы сразу и убедимся, кто чего стоит!» Солдат вздрогнул, точно его пнули сапогом, вместо Айдогды перед ним маячил все тот же строгий сержант. «Не все ли равно теперь, — подумал солдат. — Айдогды добрый человек: никто из родных не пошел на вокзал, он один провожал меня на фронт. И как смотрел он тогда мне в лицо: брови прихмурены, губы крепко сжаты, а глаза горели, как угли. Неужто и перед ним я грешен?.. О, еще бы! Вах, бедная мама, тебя невинную обидел. Бедняжка просит помочь, а я и ухом не веду. «Сыночек милый… Ашир, родной Аширджан — отвернулся от меня…» А Гулялек, красавица Гулялек! Лучше не вспоминать! О, позор, горе мое… Так мне и надо».
Громкий голос Атаева прервал его мысли. Склонив голову на бок, солдат раскрыл рот и стал смотреть на сержанта снизу вверх. Тог спросил отчетливо:
— Фамилия?
— Окуз Годек! — вздохнул солдат еле слышно.
— Окуз Годек?
— Так точно.
— Окуз Годек? Ну, ради бога, кем же ты был до сих пор, и как только на свете жил? — Окуз раскрыл еще шире рот, а сержант сам ответил себе. — Ты — ничтожество! Пустое место!
При этих словах солдат как-то умиротворенно закрыл рот. На сегодня занятия окончены.
Соединив с ним свою судьбу, жена стала по паспорту Алтынджемал Окузовой. Ничего не поделаешь, такое необычное имя и носил он, Окуз, что значит — бык. Так жена и окликала его:
— Аю Окуз! Окуз-у-у!
И на службе сотрудники звали «товарищ Окуз Годек». Нарекли его так при рождении или то была кличка данная в детстве и приставшая к человеку, о том в точности знали лишь он сам да его мать.
Иной раз сухощавого длинного как жердь человека обзовут кувшином, так ведь кувшин округл и пузат и тут явное несходство. Или красавца, на которого любо поглядеть и которого кличут Италмазом (собака не возьмет), а то еще хуже — Ишак-кули (раб осла) — опять несправедливость. На нашего героя незнакомый поглядит и скажет: «Бычок!» Затылок у него непомерно утолщен, над бровями шишки по кулаку, в общем бычьи черты имеются, но все же о лице ничего дурного не скажешь. Если Окуз бывал в духе, сидел на кошме после еды, усердно пил чай, его черно-багровые щеки в крупных каплях пота напоминали поджаренную лепешку, когда с нее стекает масло.
Теперь не смеется, а раньше весел был и легок при всей своей кажущейся тяжеловесности. От прочих мужчин его более всего отличал голос, не в разговоре, а когда на Окуза нападала смешливость. Не зная этого мужчину, издали вы можете принять его за смеющуюся женщину. Он проделывал такие штуки по особенному наитию. Нижняя челюсть в этот момент чуть свисала, и Окуз закрывал рот тыльной стороною руки, причем голос звучал чересчур высоко, но как-то вкрадчиво. Из глубины его утробы вылетало: «джык, джык». Особенно двусмысленным бывал этот смех при людях.
В довоенные годы никогда бы вы не могли понять, где он работает, в городе или в деревне, он то целую неделю хлопочет в деревне, бегает, высунув язык, занят делами, то на полмесяца исчезает, по слухам, где-то в Ашхабаде он уже состоит. И тут и там настраивает отношения, среди сельчан не прочь покрасоваться, щегольнуть столичным шиком.
Окуз любил ходить по гостям. Забежит к дружку, скажем, к Айдогды, чувствует себя превосходно. Шутит, к жене друга обращается:
— Ну-ка, Джемал, ставь жареное. Не видишь, гость! — И к хозяину: — Ах, Айдогды, ты молодец из молодцов, одно удивляет, как выдерживаешь с утра до ночи на поле! Лопата да мотыга, больше ничего. Ума не приложу! Подумаю о такой каторге, от одной мысли поджилки трясутся.
Колхозный звеновод Айдогды — воплощение простоты и трудолюбия. Он и не представляет другой жизни. В армию его пока не призвали, и теперь работает в деревне за двоих. Окуз оглядывает загорелое в мелких морщинках лицо друга, его грубоватые, натруженные руки и, кося глаз в сторону хозяйки, начинает хвастаться:
— Часики купил. Чистое золото! Массивные. Три тысячи отвалил. Подержи-ка в руке. Он кидал на кошму под колени другу часы и доверительно прибавлял: — Оказывается, мы тоже в золотишке смыслим. Вчера чудак мне восемь давал…
— Кто же за тобой угонится, милый человек!
Хозяин был подавлен роскошью и предприимчивостью гостя, а тот между тем продолжал:
— Главное в вещах — красота! Вот возьми такую мелочь — рубашка… Надел, показался, допустим, в Ашхабаде — люди глаз оторвать не могут. А почему? Вещь стоящая! Ах, Айдогды, всяк по-своему живет. Иные с утра до ночи кидают землю лопатой через голову и хлеба досыта не едят, а кто с умом, тому счастье и богатство сами в рот лезут, как глазастой сове… Джык, джык, джы-ы-ык!
Он почувствовал, что хватил через край.
— Время требует труда и труда… Наше положение завидное, а каково фронтовикам? Вот уж кто верой и правдой свой чурек зашибает! А мы сироты… По одному на сорок молодух, не правда ли, Айдогды? Как племенные быки на зеленом клеверище!
Он начинал вдруг смеяться громче, хохотал до упаду. Айдогды не переносил этого недоумия и, выискав подходящий предлог, постарался проводить его из дому. Оставшись наедине с женой, он рассуждал о приятеле.
— У сумасшедших, толкуют, всякий день праздник, а этого и сумасшедшим назвать нельзя. Кажется его и понять нельзя!
В другой раз Окуз наведался к товарищу детства Акмураду. Едва появившись у него в доме, встретил жену и тотчас начал приказывать:
— Чаю! Быстро, Гозельджан, завари покрепче!
Пропотев, он разговорился. Акмураду многое доверял. Вел речь откровенно. И вдруг опять намекнул о женитьбе.
— Не скрою, есть серьезные намерения. Хочу этой несчастной Алтынджемал подыскать сверстницу… джык-джык… Пусть живет, не скучает. От друзей у меня секретов нет… А как ты посоветуешь, Акмурад?
— Подсказывать мудрому человеку трудно, а женитьба в твоем положении штука опасная… Только учить тебя не берусь, — с осторожной улыбкой отвечал друг, знавший, что не советоваться Окуз пришел, а хвалиться.
Жениться женатому человеку — дело подсудное, и Акмурад, прикусив губу, задумался, глядел Окузу в лицо: не разыгрывает ли тот, болтая, ради забавы? Нет, Окуз не шутил. Законов, оказывается, он не боялся.
— Как ты смотришь на Гулялек?
— Жена Готчака? — удивился Акмурад.
— Да. Хочу ее взять…
— О-о! Жену такого богатыря?
— Нынче мы богатыри, Акмурад-джан… джык, джык!
— Если уж такая уверенность, то, как говорится, дай бог счастья и удачи. Только штука слишком рискованная и, видно, нашему уму неподвластная, — неопределенно заметил Акмурад, который после каждого Окузова слова чувствовал себя все более скверно. Друг детства между тем в пылу откровенности стал рассыпаться в похвалах красавице Гулялек и еще насмешливо хвалил какое-то начальство, которое знает кого посылать на фронт (имея в виду Готчака, мужа Гулялек), а кого держать в тылу. Если кто к Окузу и придрался бы, то никогда не поздно дать развод Алтынджемал, а уж упускать такой маковый цветочек с его стороны было бы непростительной глупостью.
— А, кстати, о Готчаке разве плохие известия получены? — негромко и настороженно спросил Акмурад. Ему все еще казалось, что говорят с ним несерьезно. На вопрос о плохих вестях по поводу Готчака, он снова отвечал с неподобающей случаю легкостью. Его вообще мало интересует: добрые там вести или худые. Его интересует Гулялек.
— Дружище, Акмурад, ты напоминаешь мне ребенка, — увлекался Окуз, не желая слушать никаких возражений. — Надо наслаждаться жизнью, пока не поздно. Да притом, как может полноценный человек устоять против такого дьявольского соблазна? Ты только взгляни на нее: засмеется и будто солнце взошло, все вокруг тает. И как же бедному слабому бычку не растаять… джык, джык, джык!
Акмурад, слушая эти горячие признания, улыбался двусмысленной улыбкой и про себя повторял уже не в первый раз пословицу: поистине, глупцу суждено вечно наслаждаться, а людям, глядя на него, сожалеть да удивляться.
Соблазн велик, откладывать осуществление своих намерений Окуз не собирался. Вскоре же, после тех разговоров «о маковом цветке», он предпринял попытку завладеть им. Считаясь по-прежнему мужем своей законной жены и отцом своих детей, он, по существу, бросил семью. И то сказать, жена его красотой не блистала. Ростом невысока, худощава и лицо скромное. Глаза у нее всегда грустные, а веки чуть припухшие, может быть оттого, что Алтынджемал часто плакала, да и зубы казались слишком крупными, а нижняя губа была словно бы несколько приспущена. Нет, она не могла поразить вас с первого взгляда, хотя все, кто близко знал Алтынджемал, считали ее женщиной приятной, к тому же очень неглупой и порядочной. Дом она содержала в наилучшем виде, дети ходили чистыми, учились примерно, а занималась детьми только она одна.
Слух о связи мужа с Гулялек Алтынджемал приняла сначала совсем равнодушно, должно быть, не верила в измену или не хотела унижать себя подозрениями и поступаться собственным достоинством. Во всяком случае шума не поднимала до поры до времени и если тревожилась в душе, то тревогу таила про себя. Но молва о второй жене Окуза оказалась слишком настойчивой, чтобы не замечать ее. Однажды, когда он вернулся домой после долгой отлучки, Алтынджемал спросила:
— Что это у вас с Гулялек, — соседки мне все уши прожужжали? Как это понимать?
Вопрос не застал Окуза врасплох, но он, как ни был готов к нему, все же замялся, сразу попытался отделаться молчанием, смешком. Жена требовала прямого объяснения и пришлось объясниться.
В городе на квартире у него, действительно, живет одна знакомая, вернее, жена его товарища-фронтовика некая Гулялек, женщина, которую Алтынджемал раза два-три видела, но стоит ли о ней говорить. Стоит ли обращать внимания на сплетни, что распускают злые люди? Люди болтают, конечно, от зависти к их достатку и счастливой семейной жизни. В таких, примерно, выражениях отвечал Окуз, и жена на сей раз поверила ему, а может быть только сделала вид, будто верит, оберегала семью от позора, надеялась, что муж образумится.
На его слова она только сказала:
— Сам смотри, лишь бы непоправимого не совершил.
Откровенности и полного доверия между ними давно уже не чувствовалось. Алтынджемал с первых лет раскусила муженька, и она вовсе не считала себя такой забитой овечкой, какой представлялась, вероятно, Окузу. До своего раннего замужества, — а выдали ее, как часто водилось в той среде, в шестнадцать лет, вовсе не спрашивая о согласии, — до замужества она училась в школе и читала книжки. В семье пришлось выполнять обряды и обязанности покорной жены, молчать при мужчинах. И мало ли там еще чего предписывают обычаи! Муж тем временем выступал на собраниях, кричал о раскрепощении женщин и искоренении вредных пережитков феодализма.
Так складывалась ее жизнь. На родственников она надежды не питала, сейчас братья ее находились на фронте, а родители сами еле перебивались. Со свекровью, Окузовой матерью, Алтынджемал ладила, но ее давно забрал к себе младший сын. Свекровь редко здесь показывалась, да у нее и у самой, слышно, положение незавидное. И как-то так совпало, она сама случайно как раз в эти дни наведалась к старшему сыну.
Байрамгуль-эдже наведалась к сыну Окузу. Здесь не до нее было, не очень-то старуху ждали, и вообще редко вспоминали о ней.
— Милый сыночек, слава богу, ты жив и весел, в полном благополучии! Милая невестка, дочка моя, как-то вы живете-поживаете со своими детками? Все ли в добром здоровье?
С такими словами ступила Байрамгуль-эдже на порог сыновнего дома, скинула калоши и хотела была подняться, как положено матери, но помедлила у дверей, дальше шагнуть не посмела. Тут и опустилась на кошму.
Плохо выглядела мать. Белый платок так замызган был, что уже утратил свой первоначальный цвет, вся одежда — ветхая, под стать самой старой измученной женщине. Глаза на морщинистом лице давно потускнели и лишились живого блеска. Но она не жаловалась на судьбу и верно считала себя по-своему счастливой. Сыновей женила, дочерей пристроила по-хорошему, — чего ей еще желать! Живи да радуйся внучатам. Только вот беда — война свалилась на голову народа. Не обошла война и горемычную Байрамгуль-эдже. Молодых подчистую отправили всех на фронт, ее Ораз ушел туда вместе с другими сельчанами, а она осталась за хозяйку, с его детьми.
Сыновья не ладили между собой, слишком разные они люди. Младший совсем не походил на Окуза, его не назовешь добытчиком и ловкачом, наоборот, любой может притеснить и обидеть Ораза, и он скорей свое отдаст, чем позарится на чужое. На этом братья поссорились, еще когда Ораз собирался жениться. Он отделился, переехал в другой колхоз. Пятерых детей имел, мать взял к себе, и теперь вот на войне, да и слуху об Оразе нет уже с полгода. Уезжая из дома, он наказывал матери строго-настрого: к брату за помощью не обращаться. В случае крайней нужды, пусть у колхоза просит, а не у сына. Но мать есть мать. Детям Ораза очень трудно, за их судьбу ей боязно стало: переживут ли они нынешнюю зиму? Какой грех в том, если спросит, что посоветует старший сын? Мать все же чувствовала себя виноватой: ведь обещала не ступать на порог его дома. Потому она и не осмеливалась сейчас шагнуть лишнего шага. Окуз, кажется, ей совсем не обрадовался. Он полулежал на ковре, когда она вошла, не изменил положения, увидев ее.
— Хм, оказывается, мать жива-здорова? — промычал он, затем подобрал удобней подушку под локоть и потянулся к пиале, стал не спеша допивать свой чай.
Алтынджемал радостно всполошилась, вскочила с ковра, подбежала к свекрови и, сверкая глазами, встала перед нею. Байрамгуль, по обычаю, положила ей на плечи ладони в знак приветствия и, взяв за руки невестку, потянула ее за собой в передний угол. Тем временем сын допил чай, еще потянулся, крякнул и, поднявшись с ковра, начал одеваться, похоже, в дорогу.
— Куда собираешься, дитя мое? — спросила мать.
— В город, — отвечал Окуз.
— Когда воротишься?
— Не знаю. Нескоро.
Невестке хотелось вмешаться, шепнуть свекрови, что у ее сына в городе есть другой дом, но она не посмела. И без того насупленное лицо Окуза и тяжелый взгляд его свидетельствовали о дурном расположении духа. Мать ничего этого не примечала, заторопилась сказать о цели своего появления здесь. Она перед тем еще порылась в складках своего платья, извлекла из кармана белую тряпицу, какой-то узелок, где у нее завернуты были два-три кусочка сахару.
— Вот я тебе захватила, возьми, Окузджан, чтоб твой рот стал сладким! — Намереваясь передать сахар, мать потянулась с узелком к сыну, но тот отвернулся и брезгливо махнул рукой:
— Дети придут, им отдашь… Пора бы знать — я ведь не терплю сладкого. Понятно?
— Ну и ладно, так и быть, дитя мое. Так и скажи! — согласилась старуха. — Ты надолго отлучаешься, так знай: ребятишки Оразджана худо живут. Есть нечего, саксаула не на чем привезти. Шла сказать тебе про ребятишек Оразджана, а у тебя срочная работа.
— Ах, мать, мать! — перебил Окуз. — Несмышленая, бестолковая ты, хуже малого ребенка. Совсем не соображаешь, какая жизнь сейчас! Каждый сам еле сводит концы с концами, а еще, по-твоему, я должен других кормить!..
Мать в изумлении отпрянула назад и долгим остановившимся взглядом посмотрела сыну в лицо. «Несмышленая» старая женщина еще продолжала говорить, но уже не надеялась на помощь, а словно прося прощения за слова, какими она обидела родного сына. Она сказала:
— Ну и ладно! Слава богу, хоть у тебя есть в доме достаток!.. И то я довольна
— «У тебя есть!»… Все теперь на мне помешались, — заворчал с негодованием Окуз и даже новую каракулевую шапку бросил в сердцах под ноги. — Все теперь — по мою душу!.. Так сведите меня самого на базар, может, кто купит. Ей богу, этот мир совсем разума лишился: все вдруг осиротели и каждому сироте я обязан брюхо салом смазывать… Со всех сторон требуют! Требуйте с колхоза!
— Колхоз помогает, да ведь на нас не напасешься. Война, — продолжала мать. — Маленьким наготу прикрыть нечем, а зима, видишь, какая лютая! Я не о себе!.. Пусть огнем сгорит мое сердце, пусть прахом рассыплется твоя мать, Окузджан, — я не за себя, а за маленьких прошу. И чтоб Оразджана не опозорить перед людьми. А ведь он там, кровный мой, собою жертвует и писем не пишет…
Присев снова на ковер, сын слушал причитания матери, потом молча встал и шагнул в угол, где висела одежда. Снял пиджак с вешалки и, сунув руку в нагрудный карман, извлек оттуда толстую пачку денег. Это были одинаковые пятидесятирублевки. Он уравнял края бумажек и аккуратно положил пачку в другой карман. Жена и мать следили за движениями его рук, не произнося ни слова. Окуз чуть отвернулся, полез еще в карман, вытащил пачку тридцаток и с нею проделал то же самое. Затем долго рылся, выгреб десятки, трешницы, рубли и некоторое время что-то колдовал над ними. Мать повеселела, — дошли до сердца сына ее слова, а больше ей ничего и не надо. Но вот он отделил одну десятку, долго мусолил ее, подумавши, присоединил опять к пачке, а затем быстро выдернул три трехрублевые бумажки и протянул их матери. Рука его повисла в воздухе, а другой рукой он прятал деньги в карман. Байрамгуль-эдже сидела, не двигаясь с места, но вот она отшатнулась от сына вдруг схватилась за воротник платья и взглянула на Окуза испуганным диким взглядом, точно перед нею был чужой и опасный человек. Она не могла даже слова вымолвить, если б только раскрыла рот, то, наверное, разразилась бы рыданиями. Шелест бумажек прекратился и в комнате воцарилась напряженная тишина.
Окуз презрительно скривил губы, оглядел молчавших женщин, встряхнул деньгами, которые держал в руке, положил их в карман и, скрипя сапогами, удалился.
После его ухода женщины безмолвствовали несколько минут, может быть, стыдились — мать за сына и жена за мужа. Им явно неловко было смотреть друг другу в глаза. Потом свекровь сказала, словно бы оправдываясь за дурной поступок:
— Вах, милая невестка, хоть бы письмецо прислал Оразджан, — нет ведь писем-то, полгода нет. Вся душа изболелась, и та бедная, невестка от горя-тоски извелась. Разве я пришла бы тревожить вас!..
Старуха оборвала на полуслове и украдкой вытерла концом платка набежавшую слезу. Алтынджан будто ждала этого, тихо и непонятна зашептала что-то.
То ли от сердечного материнского участия или изливая давно накопившуюся обиду на мужа, молодая женщина тихонько всхлипнула, затем разрыдалась, упала лицом на подушку и долго не могла успокоиться. Свекровь тоже плакала, и в это время с улицы пришли дети.
Двое бойких озорных мальчишек, Ашир и Меред, сперва прятались за дверью, шумели и спорили из-за каких-то пустяков. Вбежали разом и оба хотели пожаловаться матери.
Старший успел еще прикрикнуть на младшего:
— Ты за мной больше не гоняйся! — Увидев плачущих мать и бабушку, мальчишки остановились недалеко от двери, испуганно оглядывались вокруг. Они уже забыли о своих обидах и, постояв так минуту, кинулись на колени к матери, стали спрашивать, почему они с бабушкой плачут. Женщины никак не могли успокоиться. Дети начали реветь и только тогда, казалось, заметили их присутствие.
Они с Готчаком не из одного села, но знакомство с его семьею поддерживалось с давних пор. Готчак был постарше годами, занимал ответственный пост, отчасти потому, наверно, и держалась их связь годами. Будучи обязан ему, Окуз как мог благодарил, а к случаю, подарочки приносил в этот дом. Перед войной жили уже почти по-родственному. Гулялек, жена Готчака, была совсем молоденькой женщиной, городская, родители у нее рабочие с текстильной фабрики. Незадолго до воины была свадьба, девушке исполнилось тогда восемнадцать лет. Детьми обзавестись не успели. Гулялек умела со вкусом, по-городскому, одеться; казалось, все в этой женщине с первого взгляда располагало к ней. Доверчивая и непосредственная, замуж она вышла по любеи. Словом, брак их складывался счастливо и все шло хорошо, если бы не жестокая разлука.
В день отъезда Готчака на фронт Окуз находился в селе, ему сообщили по телефону и он примчался на проводы. Сидели последний вечер, толковали о предстоящей разлуке, а, когда остальные разошлись, Готчак задержал Окуза и сказал ему:
— У меня родичи далеко, у Гулялек отец на франте, матери впору со своей семьей справиться. Остается одна, неопытная. Смотри! Друзьями нас люди считали, хлеб, соль мы делили с тобой. Смотри! Если какая трудность случится, боюсь растеряется совсем. Надеюсь, поддержишь, ты лучше приспособлен к жизни. Не оставь без присмотра, я всегда обязан тебе.
— О, зачем эти слова! Ты меня обижаешь, напоминая то, что я сам в сердце ношу, — горячо заверял Окуз. — А уж насчет того, кто кому обязан, не ты мне говори, я тебе скажу. Простым арбакешем век бы мне мытарить без твоей поддержки. Последней свиньей я окажусь, если забуду, кто меня в люди вывел. Никто из родичей, никто в целом свете мне столько не сделал добра, сколько ты, потому я и считаю тебя братом, а Гулялек сестрой.
Названные братья пили прощальную рюмку на вокзале. После этого шли недели и месяцы, но названный брат в его доме не показывался. Даже по телефону ни разу не позвонил. Гулялек недоумевала, вспоминая, как «братья» клялись друг другу, но пока все этим и ограничивалось. Жилось ей с первых же дней голодно, запасов никаких муж ей не оставил.
Однажды она встретила «брата» на улице, стала укорять: где же обещанное, говорили, что будете заглядывать, не оставите без присмотра сестру, а сами, как в воду канули. Молодая солдатка простодушно высказывала то, что думала, а «брат» глядел на нее и думал о своем. И как же это раньше он не присмотрелся к ней? Надо отдать ему справедливость, при Готчаке Окуз не позволял себе не только всерьез увлекаться его женой, но и разговаривать с ней. Прежде, едва она входила в комнату, он застенчиво опускал глаза. А теперь очаровательная солдатка стояла перед ним и бранила за то, что он не заходит к ней. Он, разумеется, тотчас же обещал исправить упущение и сдержал слово.
Встреча на ашхабадской улице взбудоражила Окуза и именно тогда, вскоре после встречи, беседуя в своем селе с дружком Айдогды, он с таким вожделением поминал маков цвет[2].
Вскоре он появился в ее доме. Подарки принес, подробнейше расписал помехи (командировки, занятость по службе в заготовительных органах, квартальный отчет и прочее), задержавшие визит к сестрице, но уж больше такого промаха он не допустит. Тут выяснилось попутно, что у Гулялек дела складываются неважно. Болеет мать, приходится помогать той семье, тратить на младших братьев и сестер все, что у них с Готчаком имелось. Даже пару ковров она продала. Теперь на работу поступает; жаль, правда, специальности нет, ведь перед замужеством Гулялек только среднюю школу окончила. Она поступит простой работницей на текстильную фабрику, себя прокормит. Кроме того, избавится от гнетущей праздности. А то уже соседки пальцем указывают, думают, она слишком избалована и богата: Готчак, дескать, ей оставил уйму денег.
Таково было положение солдатки и, выслушав ее, Окуз решительно-запротестовал.
— Этого я не допущу! — сказал он, пугая Гулялек таким неожиданным заявлением. — Нам следовало раньше посоветоваться, — продолжал Окуз со всею горячностью, на какую был способен. — Во-первых, если устраиваться, то не на «текстилку». Туда идти в твоем положении просто глупо. Грамотной и умной девушке легко найти другое, более подходящее место. Об этом, слава богу, я сумею позаботиться. Тебе ясно насчет фабрики?.. А во-вторых, мы еще не так заплошали, чтобы сразу бросаться куда попало. Есть иные пути…
— На фронт! — мгновенно вставила Гулялек.
— Нет, нет, слышать не хочу!.. — схватился за голову Окуз. — Пустая болтовня! Оставь, оставь, милая Гулялек! Ты даже свидетельства на медсестру не имеешь, кажется? Еще и на фронт не попадешь, а — в Сибирь, в трудовой батальон загонят. На заготовку дров в тайгу. О-о-о!.. Ради аллаха, не терзай мое сердце! И вот именно с текстильной фабрики, как только оформишься, мигом мобилизуют в батальон.
— Я мечтаю быть в армии! — не сдавалась Гулялек, но ее слушать не желали.
— Не валяй дурака! Не будь ребенком, — повторял Окуз. — Ты уедешь, в лучшем случае, будешь мыкаться по фронтовым госпиталям. А он вдруг вернется домой? Нет, все надо обдумать и здраво решить. Прости меня, конечно, только решать следует не по-женски. Перво-наперво, — и пусть это пока будет между нами, — надо избежать мобилизации. Такими вещами не шутят, надо действовать пока не поздно. И твоя мать, говоришь, осталась с малыми детьми на руках без поддержки, и тебя угонят бог знает куда. Семья развалится. Вот над чем подумай! Нам нечего таиться друг от друга, будем откровенны: когда имеешь броню, ты застрахован от любой неожиданности. — Окуз похлопал себя по левой стороне груди, где, должно быть, носил в нагрудном кармане документы и закончил доверительным шепотом: — Попытаемся застраховать и тебя от любой случайности. Я тебе… я твердо обещаю!
Он глядел на нее в упор, улыбался победительной улыбкой и, помолчав некоторое время, видя, что Гулялек никак не откликается, на его слова, еще сказал:
— Ты должна знать мой характер. Я умею давать, но при случае не упущу и своего. — В этом месте он тоненько и как-то неожиданно захохотал, сопровождая хохот смешным придыханием, и также вдруг остановился, торжественно поднял палец вверх и провозгласил: — Возьмем за правило одну старенькую, но мудрейшую пословицу: пусть сочтут малодушными, зато останемся невредимыми!
— Ого! Такое прилично только трусам! Разве ты трус? — вскричала Гулялек.
— Меня в трусости обвинять?
— Я не обвиняю.
— Как же понимать твои слова?
— Не надо об этом…
В замешательстве она встала из-за стола и принялась взволнованно ходить взад и вперед по комнате. Однако ее замешательство не смогло остановить Окуза, и он только чуть заметно покраснел после ее слов, но тут же взял себя в руки.
— Вах, голубушка, не те уже времена. Сейчас в Ашхабаде речь не идет о храбрости и трусости, да притом даже самую отважную женщину нельзя мерить мужской меркой. Пойми, я озабочен своим долгом перед Готчаком. Надеюсь, тебе понятно мое состояние? — допрашивал Окуз, но его собеседница ничего не отвечала. Он уже окончательно избавился от смущения после «труса» и продолжал с прежней уверенностью: — Итак, запомни, сестрица: Красная Армия прекрасно обойдется без твоих мужественных услуг, а точнее — без твоей жертвы. Не правда ли? Гулялек опять только пожала плечами. — Если так, — продолжал Окуз, то мой долг, неотложная задача — избавить тебя от жестоких сибирских морозов, от трудового батальона, а короче — найти место, где бы ты получила броню. Разве не в твоем присутствии Готчак наказывал мне: сберечь тебя любой ценою? Я не хочу краснеть, не хочу позориться перед ним!
Какие доводы могла противопоставить Гулялек железной логике многознающего и заботливого человека? Что она могла возразить ему, — ведь он действовал от имени ее мужа, который при ней же поручал Окузу опеку над своей беззащитной и неопытной женой. Она сидела на краешке стула, робко глядела на своего опекуна, и никакие слова не шли ей на ум.
Все дальнейшее произошло молча. Окуз посидел минуты две в раздумье, затем подошел к этажерке, взял там тетрадь, вырвал чистый лист, достал карандаш из кармана и долго неровными буквами что-то царапал на листе. Закончив, перечитал и, придвинув бумагу Гулялек, коротко попросил:
— Подпиши!
Тоскуя в одиночестве, часто с душевным трепетом вспоминала Гулялек, как неожиданно круто и счастливо совершился их брак. Ей шел восемнадцатый год, когда Готчак зачастил к ним, но ей и поныне неведомо, из-за нее ли он стал навещать ее родителей или же с отцом были товарищеские связи у этого добродушного богатыря. Он был прост в обращении и с виду очень несмелый, просто большой ребенок, а отец в отсутствии Готчака называл его серьезным малым. Гостил он здесь часто, играл с отцом в шахматы, рассуждал и спорил о каких-то технических новинках, отец был мастеровым человеком, а Готчак разные журналы читал и любил технику. Иногда они толковали о политике. С ней Готчак серьезно никогда не разговаривал. Спросит только, дома ли отец, как она учится, самое большее, если на минутку остановится, заведет речь о новой картине, какая сейчас идет в кино. Постоит минутку, дольше не задержится, спешит к отцу или домой отправляется.
Так тянулось месяцами. Гулялек привыкла к мимолетным их беседам и вдруг обнаружила, что когда гостя долго нет, у нее портится настроение. Он отсутствовал однажды неделю, она затосковала да так, что едва не заболела. Сон пропал у девушки, есть ей совсем не хотелось, бродила по дому, как лунатик, и все у нее валилось из рук. Готчак уехал в командировку, а когда, вернувшись, заглянул опять к ним, родителей дома не оказалось.
Похоже и он сильно скучал, и встретились они совсем уж по-иному И все вышло очень странно. Она несла через веранду самовар, когда он появился, зачем-то поставила, верней, едва не уронила самовар на пол и, молча кивнув в ответ на его приветствие, убежала в дом. И Готчак оказался рядом с нею в комнате. На его вопросы Гулялек отвечала невнятно, совсем бестолково, не отдавая себе отчета в том, о чем она говорит. Выяснилось, по крайней мере, что родителей и вообще никого дома нет. Она стояла потупясь, неестественно зарделась, а, взглянув на Готчака, увидела и поняла, — он тоже не менее взволнован встречей. Оба не могли сказать ни слова и неизвестно сколько прошло времени, как находились они в этом странном полусне. Гулялек только помнила потом: он приблизился, и она безотчетно склонилась к нему на плечо. Закружилась голова, ее обожгло поцелуем и тотчас, ничего не говоря, Готчак скрылся.
А потом продолжалось как и у других, как о том пишут в книгах, как рассуждают соседи. И завершилось все обычно. Только в тот момент, когда он застал ее одну, — и поныне еще неизвестно ей, был ли случайным приход Готчака. Но Готчак действительно был и остался непритворно простым, доверчивым к людям и к ней. Он легко привязывался к человеку, а если о ком-либо слышал дурное, чужих суждений не принимал на веру, хотел всегда сам убедиться в их справедливости. О товарищах по работе чаще говорил хорошее и это теперь приятно было вспоминать солдатке, когда муж отсутствовал.
Плохо без него и неизвестно, скоро ли вернется.
Никогда Готчак не пренебрегал общением с Окузом. Судя по всему, Окуз ему обязан в жизни многим и сам, кстати, нередко о том вспоминает, — но чем Окуз поможет ей, Гулялек? Готчак наказывал не чураться его и вот теперь он осаждает солдатку со своими услугами.
Ей с каждым днем все трудней живется. За себя, положим, можно было не бояться: здоровая, молодая, она справилась бы с любой нуждой, но больная мать и четверо мальчишек в той семье — их не бросишь на произвол судьбы. Только о том в последние дни солдатка и думает.
А пока она печалилась да раскидывала умом, как дальше им существовать, Окуз Годек вернулся на свою «холостяцкую», как он называл ее, городскую квартиру и соображал, как вести себя в дальнейшем. Квартира была недурная, хоть и слишком просторная, в две комнаты. Первая заполнена дорогими креслами, диванами и зеркалами, а вторая сплошь устлана и увешана отборными текинскими коврами.
Сидя на теплой ковровой луговине с близкими приятелями за бутылкою вина, в пылу дружеской откровенности, хозяин дома любил пофилософствовать.
— Война скверная штука, — говаривал он. — Отвратительная! Никому не по нутру, и я первый голосую против нее. Иной же раз задумаешься и приходишь к довольно забавному выводу: ты пыхтишь, ее ругаешь, а она, негодница, тебя кормит, джык, джык… джы-ы-ы-к!.. Она, подлая, подняла тебя из праха и вознесла черт-те куда! Ведь нас, к примеру, до войны и за людей не считали, дескать, беспринципные, малограмотные, умом обделенные, — а из тех, кто судил нас судом жестоким, многих ястреб унес, растерзал им печень и выклевал глаза. Им уж больше не смеяться и не плакать! А мы, слава аллаху, доказали, кто мы такие… джык, джык… джы-ы-ык!..
Он горячился, терял всякое равновесие и, опорожнив еще пиалу-другую, самозабвенно провозглашал:
— Друзья, помолимся всемогущему и возблагодарим его!
Действительно, многие считали Окуза тупицей и малограмотным: видели всегда на базаре возле колхозных ларьков в услужении продавцов винограда и капусты; знали как подручного плутоватых шоферов, когда на загородных рейсах он сажал и подсаживал пассажиров, а «калым» делил с шофером пополам. А ныне привыкли к Окузу — воротиле республиканского масштаба, ведающего заготовкой продуктов для Красной Армии.
Тут есть, разумеется, своя логика: раз уж неделимы фронт и тыл и немыслимы один без другого, то извольте уважать ответственных тыловиков.
Главным виновником головокружительной карьеры, сам того не подозревая, стал Готчак. В худшую для дружка пору именно он призрел его. Вызвал тогда его к себе, ругал за мотовство и перебежки с места на место, добровольно согласился подыскать ему постоянную работу. У него семья, дети, надо кормить их, да и самому довольно тунеядствовать. Окуз рассыпался в благодарности, сетовал на невезение в жизни и выражал готовность послужить государству верой и правдой в любом месте, какое ему предоставят. Лишь бы справиться да пользу принести. Устроили его в заготовительную организацию на скромную инспекторскую должность, связанную к тому же с хлопотливыми разъездами по республике. Ведомство оказалось по нему, должность — золотое дно. Из поездок в «глубинку», в Хорезмский оазис и Мургабскую долину, на Аму-Дарью и в субтропические районы Юго-Западной Туркмении, — из дальних районов Окуз стал чалить рис и шелк, ковры и драгоценные женские украшения. По случаю жестокой нужды народной, помянутые предметы попадали ему в руки за бесценок, а то и бесплатно. Родственные натуры находились в любом оазисе. Установилась связь в «глубинке» и в центральном аппарате. Через полтора года Окуз ведал здесь самым хлебным отделом и ходил в республиканской номенклатуре. Тем временем успел изрядно утеплиться и поэтому молитва о продлении страданий народных с его стороны отнюдь не была лицемерной.
Занятый хлебными операциями и вечно обремененный собственными страстями, настоящих друзей он так и не заимел. Были товарищи по детским играм, товарищи по службе, а крепкими узами дружбы, от которой прямой корысти нет, он и сам тяготился. Большинство временных приятелей призвали в армию, с ними сразу же порывались связи и все они легко выкидывались из сердца — навсегда. Просто забыть приятеля, даже благодетеля своего, — это еще полбеды, но тут, с Готчаком, он впал в худшее искушение и дело грозило перейти все дозволенные и недозволенные границы.
Дома в тот вечер, после разговора с Гулялек, он погрузился в размышления и, хотя был некурящим, принялся палить папиросу за папиросой. Соображал, что и как, рисовал план на будущее. Неужели, не удастся ему залучить к себе обворожительную солдатку? С нею-то он сладит, правдами или неправдами, лишь бы только на Готчака не напороться. А почему, собственно, тот должен оказаться таким счастливым, со звездою во лбу, почему именно он вернется в Ашхабад, подобру-поздорову? Сколько таких готчаков отпели и оплакали! Извещения не новость в наши дни, их всегда следует принимать в расчет. А если уцелеет, то когда еще кровавая бойня закончится, какой пророк предскажет ее сроки? Если Гулялек перекочует к нему и все уладится, как задумано, то со временем свыкнется она с новым очагом и его хозяином, а у него, слава богу, духу хватит развестись с Алтынджемал и оформить второй брак. Солдатка явно не испытывает к нему особых чувств, на сей счет он не обманывается, но, быть может, пока так оно и лучше. В таком состоянии легче заманить ее в сети, только повторять надо чаще: «брат — сестра», «брат — сестра»…
Примерно, такие мысли обуревали «брата», а «сестра» вовсе растерялась, с каждым днем погружаясь в нужду и уже изнемогая под ее тяжестью. Он не забывал наведываться к ней, упорно отговаривал поступать на работу и мотивы твердил все те же. Заходил дважды в неделю, носил подарочки, особо опекал хворую мать Гулялек, — к ней-то легче легкого оказалось «подобрать ключи».
Шли месяцы, солдатка металась в растерянности, готова была на все и как-то призналась Окузу, что дальше ей совсем невозможно в таком положении существовать. На фабрику ее путь, или она подаст заявление в военкомат и разделит судьбу мужа.
— Вот именно! Только о нем ты и должна помнить ежедневно и ежечасно. Точно, точно, голубушка! — закивал Окуз в ответ на ее слова. — Помнить и не осрамить его перед народом. Бросить родных здесь без присмотра и бежать куда-то. Перебирайся ко мне… Сообща мы продержимся, найдем чем помочь малышам и матери, а потом я место подыщу, забронирую честным законным путем. Почва уже подготовлена. Решай! Соглашайся, иначе и я не могу быть спокоен за тебя. Имей еще вот что в виду, — часто дыша и вкрадчиво глядя в лицо Гулялек, продолжал он. — Имей в виду: люди разные шатаются туда-сюда, а ты одна в доме. Упаси бог, заберется человек со злым умыслом.
— Ах, я и переходить боюсь!.. Не знаю, как быть мне, — терзалась пуще прежнего Гулялек.
— За квартиру боишься?
— Нет, но что станут болтать люди?
— Люди, люди! До тебя ли им сейчас! Кто нынче о таких вещах думает? — беспечно засмеявшись, успокоил солдатку Окуз, а затем довольно убедительно стал толковать о своем бескорыстии. Ведь ему-то здесь, в сущности, пользы нет ни малейшей, а хлопочет, старается он исключительно ради ее благополучия.
— Ах, братец мой, я не знаю! — беспомощно вздохнула Гулялек и зажмурилась, а когда открыла глаза, решительно сказала: — Знаешь, напишу я Готчаку, с ним посоветуюсь. Без него ведь я шагу никогда не ступала в серьезных делах.
— Ого!.. Ну, уж совсем здорово! — переполошился Окуз и даже вскочил со стула, начал быстро ходить по комнате. — Впрочем, дело хозяйское, голубушка, я вмешиваться не хочу, только не вышло бы как в пословице — пока раб осмелится поважничать, праздник кончится… джык, джык… джы-ы-к!.. Написать туда, получить оттуда, глядишь полгода минет, а на такой срок нас-то хватит ли?
— Я спрошу мать! — уцепилась было за последнюю надежду Гулялек, но теперь уже все в ее устах звучало слабо и сама она чувствовала себя разбитой и беззащитной.
Она взглянула в лицо Окуза, точно это был священник, исповедовавший ее, и он сказал:
— С матерью переговорено.
— Когда?
— Сегодня утром.
— И что она?
— Если б я поступил согласно ее желанию, то не стал бы точно адвокат вести утомительные словопрения. Будь по ее, достаточно было бы молвить одно единственное слово: пойдем!
Выбив у солдатки последний козырь, Окуз низко склонился над ее креслом и уставился в ее прекрасное испуганное лицо долгим немигающим взглядом.
В полночь поезд дальнего следования остановился у Ашхабадского вокзала, и среди прочих пассажиров на платформу вышел Готчак. Он не писал о ранении и двухмесячном пребывании в госпитале, не хотел расстраивать жену, да и неизвестно было, куда после госпиталя: снова на фронт или домой на длительный срок. В первом случае, он намеревался сообщить тотчас после заключения врачебной комиссии, описать все, как положено, но сейчас ему дана полугодовая отсрочка и Готчак решил известить о приезде телеграммой из Самарканда.
Приезжих встречали, на перроне шумел, суетился народ. Готчак минут десять стоял возле вагона, оглядывался кругом, а затем взял вещички и зашагал к выходу в город. Толпа рассеялась и стало уже ясно, его никто не встречал. Неужто поезд шел быстрей телеграммы, смущенно подумал он, и, спустившись по ступенькам, стал искать на площади машину.
…Позади ужасная днепровская переправа, утомительный и опасный рейд к Днестру и дальше, а там — новая переправа, где ему здорово не повезло: на правом берегу Буга, в удачном стремительном наступлении, его ранило осколком снаряда. Позади — госпиталь в скучном заволжском городке, перед ним в получасе ходьбы по ашхабадским улицам — родной дом.
Машины на площади не попалось, но груз фронтовика не тяжел, и он с вокзала шел пешком. Тут ясно, где свернуть направо, где прямиком миновать аллею, сокращая расстояние и время. Деревья по-осеннему пахнут пересохшим листом и пылью, и все это свое, знакомое, а вон и высокий забор, дом, до него дошел бы он с завязанными глазами. Слоено не веря в счастье возвращения и предстоящей встречи, Готчак прочитал в свете электрической лампочки название улицы, номер дома и тихо постучал в окно.
Он улыбался, счастливый от предстоящей встречи, и ему вдруг стало жалко в такой поздний час будить Гулялек. Постучал еще раз. За стеклом никакого движения. Тогда Готчак шагнул к другому окну, постучал громче, приложил ухо к стеклу и прошептал в недоумении: «Раньше она чутко спала». Забарабанил еще сильней — и опять толку никакого, и тут он заключил и даже выговорил вслух, обращаясь к темному окну перед собой:
— Понятно! Я зря стучу, когда ты ушла к матери. И правильно сделала. В этакую темень одной… одной тебе… жутковато. Ты ушла рано, прямо с работы, потому и не получила телеграммы.
Теща отозвалась тотчас, едва он прикоснулся к косяку. Окликнула из-за двери:
— Кто там?
— Я, Готчак, — сказал он и мигом зажегся свет и дверь перед ним распахнулась настежь.
— Вай, Готчак! Слава богу!.. Вот ты и приехал! — переполошилась теща, обнимая его и сияя от радости. — Когда же ты, сынок мой, приехал?
— Сейчас только.
— И — к нам?
— Нет, сперва заглянул к себе домой, но Гулялек там будто нет, — отвечал он неуверенно.
— Вай, Готчак-джан, ты и не знаешь: она ведь в эти дни проживает в доме Окуза, — простодушно объяснила теща, забыв впопыхах предложить приезжему раздеться или хотя бы сесть с дороги.
Они стояли в коридоре под лампочкой. Готчак только чемоданчик опустил на пол и даже вещевого мешка с плеч не снял. Он глядел на женщину вопрошающим взглядом, а та рассказывала:
— Как-то Окуз сам ко мне явился, чего-то приволок, — он нам частенько продукты носит, — а в тот раз явился будто за советом. Гулялек совсем молоденькая, не годится ей одной жить в отдельной квартире, как бы, мол, беды не накликать! Пусть уж лучше, дескать, живет в его доме. Готчак, говорит, велел присматривать и оставил ее на мое попечение. Вот так, в его доме…
— Не пойму?.. Она сейчас в ауле? — нетерпеливо перебил Готчак.
— Нет же, нет, в городе, — отвечала теща. — Я предупреждала Окуза: неловко, неприлично это. Если дочка одна боится, пусть к нам идет, места хватит, да он, верно, подговаривал ее. От работы все отговаривал ее.
Готчак не мог слушать далее и остановил ее, пробурчал отрывисто:
— Понятно. Все понятно!..
— А она прибегала, кажется, вчера, да нет, сегодня утром. Невеселая!.. Стыдится и только твердит: «Если Окуз не перевезет сюда Алтынджемал и детей, как обещал, я завтра же перейду к вам. У него не останусь, к нему зря и пошла, а дома одной боязно и тоска мучит. Можно, говорит, совсем заболеть от тоски». — Да ты разденься, садись, — спохватилась, наконец, теща. — Садись, посиди, а я чай поставлю и за ней схожу.
— Нет, что вы! Спасибо! Пожалуйста, не трудитесь и время уже за полночь, — запротестовал Готчак. — Спасибо! Я сам ее найду, если уж так…
Час был действительно поздний, когда Готчак добрел до Окузовой квартиры, и он крайне был удивлен, еще издали увидев в окнах за ставнями свет. «Верно, не спит еще кто-то», — подумал он, взошел на невысокое крыльцо и только поднял руку, чтоб постучаться, мигом отдернул ее и замер, затаив дыхание. До его слуха доносился непонятный шум, словно за дверью люди гонялись друг за другом. И два голоса хорошо знакомые. Топот в комнате еще более усилился. Вдруг Гулялек вскричала:
— Окуз!..
Сиплый голос Окуза отозвался мгновенно и кое-что можно было разобрать.
— Милая Гулялек, я Окуз… я… я… — доносились с той стороны еле внятные всхлипы и, судя по шуму, опять возникшему там, Окуз преследовал Гулялек, а она оборонялась. Крикнула громче с отчаянной какой-то решимостью:
— Убирайся! Уйди, урод проклятый! Вот каким другом моего мужа ты оказался! Еще сестрой осмеливаешься меня называть!.. Не подходи, страшилище! Уйди!..
— Не уйду — пропел диким сладострастным тенором Окуз и, кажется, опять топот и беготня начались, но Готчак не слушал, стучал во всю мочь в двери и толкал ее плечом.
— Откройте! Пустите!
Голоса там утихли, но ему не отпирали. Он попробовал высадить дверь, она не поддавалась. Из комнаты донесся душераздирающий вопль Гулялек. Тогда Готчак забарабанил кулаками с такой яростью, что там услышали и кто-то приблизился к двери.
Давно позволял он себе лишнее, перешагивал границы дозволенного, а тут и вовсе дал волю страстям. Окончательно зарвался, потерял всякую меру и теперь близилась расплата. В последнее время безбожно сорил деньгами, и не проходило вечера без компании у приятелей или у него дома. Очаровательная солдатка подавала чай, убирала посуду, в этом обществе ее рекомендовали, как сестру, а иногда, похваляясь перед самым близким, хозяин дома именовал Гулялек будущей хозяйкой, намекая на предстоящий брак. Догадываясь о том, а порою и слыша подобные намеки, Гулялек не могла оставаться к ним равнодушной и на днях, после очередной компании, сказала Окузу:
— Вы обещали из колхоза привезти Алтынджемал и детей. Ведь я с таким условием и согласилась временно на это пристанище. Но почему их до сих пор не везете?
— Ай, Гулялек, когда передо мной ты, зачем мне алтын и кумыш? — отшутился он, разыгрывая беспечность, и вдруг попытался обнять Гулялек, а сам заливался смехом и приговаривал: — Если б ты знала, как хочется избавиться навсегда от Алтын! Ах, джык, дж-ы-ы-к!..
Гулялек оттолкнула его и сказала:
— О, только руки, пожалуйста, уберите!.. Если так, если не привезете жену и детей и будете вдобавок позволять себе это… я ни одного дня здесь не останусь.
— Оставь, милая, мы не дети, и к чему устраивать войну! Я ведь не всерьез, — сказал примиряюще Окуз. — Я в тот раз, честное слово, хотел захватить с собой Алтынджемал, но мать приехала от младшего брата и опять расстроилось с их переездом. А тебе нечего беспокоиться, выбрось все из головы. Честное слово, не стану ж я тебя обманывать!
Несколько дней Окуз отсутствовал, то ли в командировку выехал, или в колхоз, к семье, а может быть ночевал у приятелей. Гулялек, навещая сегодня утром мать, не вытерпела, призналась ей, что зря верила в порядочность Окуза и зря пошла к нему в дом. Если он и в самом деле не собирается брать семью в город, то ей в этом доме не место. Всех подробностей не рассказывала, не хотела родных расстраивать, но мать и без того поняла, что Окуз обманывает их и переселение к нему со стороны дочери было большой ошибкой.
Поздно вечером Окуз вернулся пьяный, едва держался на ногах. Гулялек слышала из своей комнаты, как он бормотал что-то себе под нос, долго раздевался, потом напевал песенку и вот приблизился к двери, стал отворять. Длинные волосы растрепались, свисали на лоб беспорядочными космами, глаза блуждали и вид у него был странный. Гулялек некоторое время глядела со страхом из темного угла, потом смежила ресницы и притворилась спящей. Пьяный человек опомнится и уйдет, думала она, но получилось иначе. Окуз ступил на ковер, нагнулся раз, словно хотел прикоснуться к ней, отшатнулся и еще раз склонился над женщиной, оцепеневшей от страха. Затем, вспомнив что-то, выпрямился и, пошатываясь, быстро удалился в свою комнату.
Там опять пыхтел, долго стягивал с себя рубаху, снова топтался вокруг стола, открыл буфет и гремел посудой. Достал водку, принялся пить прямо из бутылки и, отхлебнув несколько глотков, со стуком поставил бутылку на стол. Он притих возле дивана и Гулялек, подумав, что он спит, успокоилась и в самом деле на минуту задремала. Даже бредовое какое-то видение возникло в минутном сне. Страшная звериная голова с косматой гривой и кроваво-красными глазами надвигалась на нее. Противная слюна свисала с красных вывернутых губ чудовища. Оно ощетинилось, вращало глазами и то пугало, то ластилось, все время намереваясь коснуться ее лба. Ей все хотелось спрятаться от этих глаз, остаться незамеченной, но некуда было укрыться и чудовищный зверь постепенно все приближался. Слюна с нижней губы уже капала на одеяло и это вызывало такое чувство ужаса и омерзения, что Гулялек не выдержала, крикнула первые пришедшие на ум слова.
— Окуз, Окуз! Спаси меня! — завопила она истошным голосом и тотчас послышалось бормотанье, совсем уже явственное.
Открыв глаза, она увидела рядом его. Он далеко к стене занес руку, пытался обнять Гулялек, а другой, должно быть, целился придавить ее к кровати.
— Милая Гулялек, вот я — Окуз, ты сама меня зовешь, вот я… вот!..
Она стремительно вскочила с кровати, но тут пьяный человек не промахнулся, обхватил ее за спину. Она вырвалась и толкнула его с такой силой, что Окуз отлетел и тяжело рухнул в угол. Гулялек поспешно надела платье, взяла платок. Окуз, следя за нею и немедленно поднимаясь с ковра, шаловливо пригрозил пальцем, словно они играли и игра будет еще продолжаться.
— Ты сильная девочка. Я не знал. Ты Окуза свалила… джык, джык… дж-ы-ы-к!.. Убегать ты не думай, ключи — вот, а там решеточки… джык, джык… джы-ы-к…
С непостижимой ловкостью Окуз извернулся, схватил Гулялек за талию и повалил на ковер. Она ушиблась, в другое время, голова у нее закружилась бы, она могла потерять сознание, но сейчас усилием воли Гулялек вся собралась. Началась борьба.
Окуз пытался приблизить свои губы к ее лицу, она схватила его за волосы.
— Я — Окуз, я — Окуз. Тебе уж не вырваться из этих рук. Не будь глупенькой овечкой. Ты выйдешь за меня. Прекратим игру. Ты здесь хозяйка… — бормотал он, едва отдавая себе отчет в своих словах.
— Отвяжись от меня, бессовестный!.. Уйди, урод проклятый!.. Животное, без чести, совести! — проклинала и отбивалась Гулялек.
— Вах, моя пери, моя нежная, не будь же глупенькой, — твердил свое и не отпускал ее Окуз. — Готчаку не бывать твоим мужем. Его забудь! И прекратим игру. Тут некому слушать, никто не услышит тебя! — Он с силой тряхнул головой, лицо его исказилось от боли, — клок волос с головы Окуза остался в цепких пальцах Гулялек.
Они еще продолжали некоторое время бороться молча, вскакивая иногда, задевая за стулья и вновь падая.
В дверь настойчиво стучали, кажется, и раньше был стук, теперь он доносился отчетливо. Гулялек закричала, что было мочи, неведомо к кому взывая о спасении, но этот душераздирающий вопль не остановил разъяренного Окуза.
— Ты замолчишь?.. Замолчи, наконец, черная рабыня, или я убью тебя! У-ф-ф! — Едва переводя дух, Окуз занес руку над своей жертвой, но тут Гулялек вцепилась зубами ему в палец и укусила так больно, что он взревел. С улицы в это время раздался громовой голос, оттуда угрожали сломать дверь. Окуз размяк как-то сразу и, точно опомнившись, встряхнул головой и схватился за ключи. С минуту раздумывал, как поступить, и тогда Гулялек вырвала у него ключи и отперла дверь.
Перед ней стоял муж. И он, ничего не говоря, шагнул в освещенную комнату, где все носило следы только что происшедшего погрома. Заплаканная, с растрепавшимися волосами Гулялек взирала на него растерянно и все еще не верила, что видит мужа… Глаза у нее округлились, взгляд был испуганный, дикий, а рядом за ее плечами в одном нижнем белье и со следами крови на руках покачивался хозяин дома.
— Вай, это ты! — вскричала Гулялек, бросаясь Готчаку на шею. — Если б ты не подоспел сейчас, не избавил от него, я сгорела бы… Вай, Готчак!..
Она прижалась к мужу и, уже веря в свое полное избавление, дала волю слезам. Готчак смотрел поверх ее головы на хозяина дома, который вдруг уже совсем некстати расплылся в улыбке и даже начал громко смеяться, издавая бесконечные «джык-джык».
— Ты еще смеешься! — брезгливо морщась, очень тихо сказал Готчак, и Окуз оробел вдруг от его голоса, весь затрясся и попятился. Готчак отстранив жену, медленно двинулся к нему. Окуз поднял руки, в глазах были страх и мольба о пощаде, но ни один из них не сказал ни слова.
Так в молчании проследовали несколько шагов, пока оказались в другой комнате. Готчак толкнул за собой дверь и Гулялек услышала глухие удары и толчки, будто тяжелым пестом толкли в деревянной ступе. Иногда доносились глубокие вздохи, отрывистые «ох», «ох» и все это продолжалось, наверное, не менее четверти часа. Готчак появился в дверях усталый, он с трудом переводил дыхание, переминался с ноги на ногу и вытирал рукавом пот со лба.
— Патриот… фронту помогает! — еще не отдышавшись, печально и очень устало произнес Готчак. — Болтал о родине, поганым языком осквернял святыни. На фронте пусть покажет — на что способен для родины. Здесь показал, — патриот!..
Готчак кивнул Гулялек, она надела туфли, пальто, и они молча вышли на крыльцо, обдумывая происходящие события.
Осенние дни коротки, а к вечеру с Копет-Дага наплывают на село грузные тучи. Ночь еще не наступила, но уже темно на дворе, сумрачно и в комнате, где сидят за рукоделием Алтынджемал со свекровью. Дети играют в уголке, на них не обращают внимания. Если уж Ашир с Мередом жмутся к печке, значит сыро, холодно на улице. Говорят, начинается затяжной дождь.
Тихий стук в дверь, и в комнату, степенно здороваясь с женщинами, входит Айдогды. Он изредка заглядывает сюда, проведать как живут соседи, здоровы ли все в семье, рассказывает сельские новости и уходит. Сегодня Айдогды невеселый, словно дурные вести принес. Сразу он не будет сообщать, с чем явился, это не принято, и вот сидит, пьет чай. Спрашивает старуху, есть ли письма от Ораза. Тот пишет, слава богу, долго о нем не было слуха, а теперь недавно вот весточку прислал: жив, здоров.
— Молодец Оразджан, мы должны им гордиться, а ты первая, Байрамгуль-эдже, — говорит Айдогды, а затем сразу же обращается опять к старухе: — Не примите за обиду, только мне поведение другого вашего не нравится.
— Вах, милый Айдогды, ты самое больное место трогаешь! — всплеснула руками старуха. — Вах, кому понравится, когда сверх всего еще и совесть человек теряет.
— О чем вы?
— О жадности его. Да ведь не простая жадность, а уж самый настоящий позор! Прошу не на себя, на детей: обуться, одеться им не во что, а он, — и как у него язык поворачивается, — заявляет мне: — «Много нынче сирот, всех не насытишь!» Вах, чтобы люди отрезали такой поганый язык! — кипятится старуха.
— От него теперь чего угодно жди, не удивляйся. А ведь мог бы семье брата помочь! Не обеднел бы, честное слово! — рассуждает Айдогды, допивая чай.
— Столько денег, своими глазами я видела. Веришь ли, в кармане не умещаются!.. А он сбился, совсем сбился с пути, — продолжает горевать старуха.
— Точно, это точно. Зарвался парень и давно уж мы грешки за ним примечаем. — Айдогды оглядывается на жену и детей Окуза и ведет речь дальше: — Глядите, народ не жалуется на голодуху, на нехватку одежды, дров, — делает свое дело. Любого из нас возьми, Байрамгуль-эдже, вот хотя бы меня: все мое богатство и оружие сейчас — лопата. Не хвалюсь: как боец винтовку, целый день ее не выпускаю из рук! Двоих братьев на войну проводил, ты — младшего сына, а кто о них должен заботиться, снабжать их всем необходимым, кто спрашивается, как не мы? Я как-то Окузу говорю: «Чем ты, дорогой товарищ, помогаешь фронту?» Мнется, жмется, а сам даже для детей младшего брата жалеет… Над моей лопатой, веришь ли, смеется!..
— На свои прихоти не жалеет ни денег, ни здоровья! — вмешалась молчавшая до того Алтынджемал. — Совсем обезумел, гоняется за всякими призраками. Совестно в глаза глядеть людям!
— Что правда, то правда, — подтвердил Айдогды. — Хоть с тем же Готчаком, возьми. Человек его из праха вытащил, давно бы побирался или за решетку попал, задушевными друзьями считались, а ныне, слышно, на его молодуху сети расставил. Вот где задушевность! А своих птенцов кидает на произвол судьбы! — кивнул Айдогды на мальчиков, которые давно прекратили игру и чутко прислушивались к взрослым.
Слова его окончательно расстроили Алтынджемал. И раньше еле сдерживалась, а теперь непрошеные слезы сами полились из глаз. Вытирая платком лицо, она все еще пыталась сдержаться, не показать слабости. Сказала, ни к кому не обращаясь и словно уж про себя:
— Неужто детей бросит?
Свекровь взглянула на нее, затем перевела взгляд на ребятишек и тоже, незаметно для себя, принялась тихонько всхлипывать и вытирать слезы. Глядя на них, расстроился и Айдогды. Он отодвинул в сторону чайник и пиалу, вынул из кармана кисет, стал свертывать папиросу и, словно размышляя вслух, заметил:
— Конечно, недолго до полного развала семьи, если сам хвалится: «Гулялек, Гулялек!..»
У Алтынджемал не было больше сил сдерживаться, она закрыла ладонями лицо и громко зарыдала. Дети, внимательно слушая разговор, поглядывали друг на друга и на мать. Старший сидел насупившись, боясь заплакать, а младший, еще совсем несмышленый, подумал, что они с Аширом виноваты в этих слезах, пополз к матери по ковру и, гладя ее руки, стал утешать:
— Зачем ты плачешь, мама, зачем? Я тебя всегда буду слушаться… Не плачь!..
Айдогды, своим откровенным разговором вызвавший слезы женщин, сам понимал, что все слова тут бесполезны и уже корил себя за несдержанность. Дымя папиросой и низко опустив голову, он опять заговорил:
— Хоть мы и не должны скрывать от народа грехов своих близких и родственников, все же жене и матери зря нечего убиваться. Детей не стоит расстраивать. Теперь вон сколько их, солдаток, осталось вдовами, с детишками. Горькая участь, а живут, не теряют достоинства. Так-то, Алтынджемал! — подбадривал как мог Айдогды. — Тяжело молвить, а может быть и в самом деле это так: не надейся на него, надейся на себя… А ты, я гляжу, от лихой тоски работу в колхозе забросила. Нехорошо! Давай-ка, сестра, с завтрашнего дня, подпоясывайся покрепче, берись за дело. Честное слово, тоска испарится, — простецки, сердечно внушал Айдогды. — Я раньше об этом собирался толковать, а сегодня мне бригадир велел зайти, позвать тебя. Пойми, сельские наши не хотят, чтобы дети из рук тунеядцев хлеб ели. Кто наживается на чужом несчастье, тот расплаты не минует. Ждать недолго. Война кончится, разберемся, которое белое, которое черное. В общем, черед подойдет, народ сапогом будет давить поганые грибы.
Женщины, притихнув, слушали мужицкую речь, но Айдогды не успел закончить, как под дверью раздался топот и тяжелое шарканье ног.
Вошел Окуз. Видно, он промок в пути, весь в грязи был, точно его только вытащили из арыка. Кажется, он подслушивал, перед тем как переступить порог и объявиться здесь.
Со времени последнего приезда Окуз сильно изменился, исхудал и отрастил бороду. Лицо у него опухло, глаза ввалились и почти уже не видны были, а под глазами зияли синие круги. Домашние все сидели, никто не шевельнулся с момента его появления. Дети в углу совсем не дышали. И тут нарушил молчание старший сын. Он находился все еще под впечатлением сказанного Айдогды, отлично понимал, что слезы матери и все печали у них в доме идут от этого вошедшего человека, прервавшего общий разговор. Этот человек, подумал мальчик, — опять явился с дурными намерениями, после его ухода бабушка будет жаловаться, а мать — плакать днем при людях, а ночью тайком, когда ей кажется, будто никто не слышит. Ему хотелось закричать, расплакаться, но он лишь вышел из угла на середину комнаты, гордо вскинул голову и сказал сердито отцу:
— За мной больше не гоняйся!
Все в изумлении смотрели на Ашира, и маленький Меред, которому товарищи говорили так всегда, когда он надоедал и был им не нужен, вздрогнул и хотел уже заспорить, не поняв, к кому относились слова Ашира, и промолчал.
Ошеломленный словами сына, Окуз стоял с минуту в странной нерешительности, потом снял шапку и сказал жене:
— Приготовь мне вещи, все что нужно в дорогу. Слышишь, Алтынджемал! Я уезжаю сегодня.
— Куда?
— На фронт.
Перевод А. Аборского.