Родился я 22 июля 1888 года в селе Першинском, теперь Далматовского района, Курганской области, а тогда — в Шадринском уезде, Пермской губернии. Предки моего отца, очевидно, с середины XVIII столетия жили в селе Коневском, что теперь в Кунашакском районе, Челябинской области, а предки матери, по крайней мере с начала XIX столетия, — в селе, теперь рабочем поселке Колчедан, Каменского района, Свердловской области.
Родиной отца был уже город Екатеринбург, первым местом работы — Нижне-Исетский завод, что теперь является частью Свердловска. К 1880 году отец переехал на работу в село Першинское, где вскоре овдовел, оставшись с двумя дочерьми. Повдовев около шести лет, женился на внучке колчеданского волостного писаря Александре Егоровне Шабровой. Я был первенцем от этого брака, а всего матушка родила — ни много ни мало — четырнадцать душ. До зрелых лет нас дожило восемь человек, а остальные поумирали в раннем детстве.
Явившись в село, труженик отец построил небольшой домик, а подле него развел сад.
Первая жена родителя, умирая, взяла с него слово, чтобы он выучил дочерей, то есть отдал бы их после сельской школы в среднюю в Екатеринбурге. Но ведь для того нужны были средства, и отец продал свой дом во владение приходской церкви, а сам начал строить новый, своими силами — подешевле.
После пожара на главной улице села, вблизи церкви, остался кирпичный фундамент от большого поповского дома, и отец решил использовать его. В большом торговом селе Катайске продавался небольшой ветхий дом. Купив его по сходной цене, отец стал постепенно перевозить его в разобранном виде, за двадцать верст. Перевозить пришлось в распутицу. Дорога была ужасной: ломались оси, останавливались выбившиеся из сил лошади, перевозчик нередко бросал воз и лошадей на дороге и пешком тащился за десяток верст до дому, чтобы передохнуть и обсушиться.
Когда мне было года четыре, родители ездили в Кыштым в гости к своим друзьям, взяли и меня с собой. На обратном пути мы проезжали Касли и побывали там в знаменитой заводской «лаборатории» — то есть музее, где были собраны образцы знаменитого каслинского чугунного литья. Музей произвел на меня большое впечатление. Особенно запомнилась старуха за прялкой и бытовые предметы около нее…
У матери в говоре было много необычных для литературной речи слов, как: бару́ль[1] — невежа, грубиян; сайга́ть — рыскать, бегать; шамела́ — тот, кто всем мешает на дороге. Нас, очень резвых парней, матушка то и дело обзывала сломиголовыми, вертошарыми, а если зимой не закрыли плотно входных дверей — полодырыми. Если кто-либо из нашей ребячьей оравы слишком загрязнил рубаху, мать укоризненно выговаривала: «Пашка, рубаха-то у тебя — присеки́ огня», то есть настолько грязная, что даже днем, чтобы рассмотреть рисунок на ткани, надо «высечь» огня.
В словаре отца «некультурных» слов было меньше, зато чаще встречались старинные, вроде: комонь — конь (оно известно еще по «Слову о полку Игореве»); источник — любитель: «Я не источник на сладкое-то». Мамин-Сибиряк употреблял это слово в своих произведениях — в собственной речи героев.
Речь родителей то и дело пересыпалась пословицами, поговорками. В этом отношении материнская была особенно богатой. «Велик верблюд — да вода́ возить (здесь винительный падеж с окончанием именительного, что обычно в народной речи), мал сокол — на руке носить»; «Ума-то палата, дичи — Саратовская степь»; «Надо встать, да и голос дать» — о необходимости необычно рано вставать, чтобы начать обслуживать семью.
От матери заучил песни: «Я поеду во Китай-город гуляти», «Как по ярмарке купчик идет», «Во поле березонька стояла» и другие. Но особенно нравилось, когда она, взявши грудного ребенка, начинала метать его и приговаривать:
Поскакать, поплясать,
Про все городы сказать:
Про Казань, про Рязань
Да про Астрахань.
Отец песен знал немного, а певал их того меньше. Если и пел когда, так разве что под хмельком, и то скорее мурлыкал, чем пел, и все грустное, печальное. К сожалению, пил он частенько, что отражалось на семье, особенно на нашей матери. Отцом, когда он был трезв, не нахвалишься: тих, скромен, трудолюбив. Правда, за столом проявлял строгость к ребятам. Сам ел молча. Если кто заговорит пустяки или засмеется громко, не говоря ни слова, влепит тому ложкой по лбу. Про отца мать часто говорила: «Напьется — с царем дерется, проспится — свиньи боится».
Уж потом, когда стал взрослым, мне кажется, я понял, что заставило его пить: раннее вдовство, крушение многих планов, выношенных при вступлении в первый брак.
Дед по матери прожил за восемьдесят лет, а его мать, наша прабабка, умерла ста пяти лет, если не больше. Со слов своей бабушки, мать рассказывала мне про крестьянское восстание 1842—1843 годов, когда восставшие требовали от волостного начальства и сельского духовенства «Золотую строчку» — мнимый царский указ, якобы написанный золотыми буквами. Тогда только что было учреждено Министерство государственных имуществ для управления «государственными крестьянами»; кто-то пустил слух, что «министерия» решила отдать крестьян «под барина», а царь-де воспротивился этому и свой указ написал золотыми буквами… Как водится, восстание крестьян было жестоко подавлено.
Наша бабушка по матери, Елена Абрамовна, была добрейшим существом. Сестры и братья, особенно Михаил старший (умер от скарлатины девятилетним) и Павел, часто и подолгу гостили в Колчедане, играя с местными ребятами. Возвращаясь домой, делились со мной заученными в Колчедане песнями. Из них мне запомнились «Уж ты, тропка, тропинка моя», «Заиграли утки в дудки», а также несколько плясовых, вроде такой:
Окулинка к обедне шла,
Пестерь пирогов несла,
Право, курочка жареная,
Петушина недопареная,
Две головки утятинки,
Ломоток поросятинки.
Через тридцать девять лет я поймал тагильский вариант этой песни и узнал, что она чисто заводского происхождения и рассказывает о том, как жена заводского рабочего понесла мужу обед, в том числе:
Два графина сладкой водочки,
Астраханских две селедочки…
Да вот попался навстречу ей Сашка Попов и отобрал у нее все содержимое пестеря.
Сестер перед «худым годом» (1891) отправили в Екатеринбург. Как-то летом они были дома на каникулах. Однажды я вышел за ворота и увидел, что на лавочке у нашего палисадника сидит младшая сестра Мария и записывает со слов крестьянской девочки-подростка песенки и частушки. Некоторые я до сих пор помню:
Я косила лебеду, лебеду,
Телятишкам на еду, на еду…
или:
Ко́сила, поко́сила,
Косу́ на камень бросила,
Лопаточку под елочку,
Сама пошла к миленочку.
Тогда меня особенно поразило наличие антирелигиозных частушек:
Часты звездочки на небе,
Исставлены пятаки;
Выйду замуж за монаха,
Он замолит все грехи.
Занятие сестры произвело на меня большое впечатление: песни и частушки надо записывать — так учитель из Екатеринбурга «приказал»!
И это впечатление осталось на всю жизнь. Вскоре я и сам начал записывать пословицы, загадки…
Мама, несомненно, знала много сказок и своих колчеданских притч и преданий, но ей было недосуг рассказывать их нам, ребятам. Лишь иногда кое-что слыхали от нее: про «Тимофея безгрешного», про «наемщика». В детстве сказок всего больше удалось слушать от девочек-нянь, водившихся с младшими братьями. Запомнились и кое-какие песенки, например:
Ехал Ванька по воду,
Нашел кринку солоду,
Замешал кулажку,
Сбегал по Палажку:
«Тетушка Палажка,
Сладка ли кулажка?» —
«Сладка медовая,
В печке не бывала,
Жару не видала…»
Приехал дьякон,
Всю кулагу смякал,
Залез на полати
Девок целовати.
Девки-татарки
Взяли все по палке,
Давай лепетать —
Дьякона убили.
Досталось опять лицу «священного сана»!
В земском начальном училище в своем селе я учился три года (1895—1898). За это время удалось услышать много песенок, частушек, считалок и других произведений детского и молодежного творчества.
Уж ты, баушка Прохоровна,
Еще три рубли на похороны,
Еще будет на молебен, на свечи,
Поваренкой по бездёнке постучи.
Отец наш круглый день был занят: по должности псаломщика — пишет метрики или по службе в ссудосберегательном товариществе занимается счетоводством. У нас в доме постоянно толкался народ, с утра до вечера. Кому-то надо получить метрическую выпись, кому-то написать или прочитать письмо, кому-то призанять копеек двадцать (редко рубль), попросить юридический совет… Это по «ведомству» родителя, а к матушке шли больше женщины со своими нуждами и нуждишками, особенно за нехитрыми лекарствами.
Порой, зимами в каникулы, мы еще спим вповалку у порога, а народ уже идет, и нас обдает клубами холодного пара. Заслышав голоса посторонних, мы просыпаемся — ведь каждый явившийся приносит какую-то новость, интересно узнать! Хотя человек пришел по делу, но до дела будет наговорено раз в десять больше того — было о чем послушать!
Если население обращалось к моим родителям, то и родители часто нуждались в помощи односельчан. Наиболее частым помощником был Степан Григорьевич Карелин, по прозвищу «Бахта», или «Бахтенок». Как он сам объяснил, бахтой зовется корневище болотного растения аира.
Степан Григорьевич был высокого роста, худощав. Доброта и ласковость так и лучились на его лице. Он то и дело шутил, сыпал поговорками и шутками, добавляя к ним свои собственные.
Когда мы, мальчики, кончили сельскую школу, нас стали возить в Камышлов в духовное училище. До Камышлова от нашего села — около сотни километров. Отцу, как занятому службой, не всегда было можно отлучиться, и тогда нас возил и привозил из Камышлова Степан Григорьевич.
Сначала он возил меня одного, потом двоих, затем троих и так далее. Бывало, в кошеве-санях сидит нас человек пять-шесть; одежа и обувь плохонькие. Мы здорово прозябли. Степан Григорьевич тоже прозяб. Соскочит он с облучка и бежит подле саней, не отставая от лошади. Бежит, бежит и оглянется на нас, готовых иной раз зареветь от мороза. Наконец с лукаво-участливым видом наклонится к кому-либо и спрашивает:
— Чо, Санушко, поди, пить хошь?
— Не-не… замерз…
— А то вот мимо пролуби поедем, дак напился бы…
Мы, конечно, разражаемся хохотом, и мороз точно отскакивает от нас. Так незаметно доезжаем до ночлега или до кормежки лошади.
Уже в детстве я имел возможность хорошо изучить свой родной говор; стал понимать мельчайшие оттенки значения слов по интонации, с какой они обычно говорились тогда. И это явилось почвой, на которой выросла любовь к народному языку, к его устному творчеству.
Если до сих пор мои наблюдения в области говора и фольклора вращались около родного села, то благодаря поездкам на учение в Камышлов они расширились и обогащались. Так, почти на середине пути стоит затерявшаяся деревня Вавилово Озеро, Зяблята тож. Здесь жил знакомый нашей тети Лизы с маминой стороны один мужичок, по имени Олексий Белый. Это было его «улошное» имя, а как фамилия, мы так и не знали. У Олексия мы почти всегда останавливались на ночлег. Семья у хозяина большая, но сыновей не было. Одна из дочерей вышла замуж за мужика Тихона, который, как говорилось, «взят в дом».
В первый год нашего знакомства с Белым его зять находился на военной службе. В следующий год, когда мы снова попали на эту квартиру, Тихон только что вернулся из солдат. Это был детина богатырского сложения, с широким, красным от полнокровия лицом, изрытым оспой, волосы рыжеватые, в одном ухе серьга.
Сам Олексий был неразговорчив, зато Тихон оказался неистощимым рассказчиком анекдотов, побасенок, сказок. Со слов его, между прочим, была записана сказка «Микола Дупленский», опубликованная в моем сборнике «Дореволюционный фольклор на Урале», по отзывам фольклористов, самый полный вариант из опубликованных ранее.
Проезд через Зяблята в мокрое время года был затруднительным, так приходилось «делать крюк»: через Далматов на Мясникову, Тамакул, Скаты. От Тамакула — «робленой дорогой», что шла от Шадринска на Камышлов. Она была довольно оживленной, по ней то и дело проносились пары и тройки, нередко двигались обозы с товарами то на Ирбитскую, то на Ивановскую ярмарки. Сколько было возможностей наблюдать «дорожный» язык и фольклор.
— Эй, эй! Семь верст на паре далёко ли попали? — кричит, спрашивая нас, ямщик-подросток, возвращающийся на порожней бричке, — свез кого-то…
Наша лошадка устала и медленно плетется. Окрик мальчугана вызывает у нас сначала недоумение: что он такое кричит, спрашивает? И только раскусив его шутку, мы начинаем хохотать. А потом, когда другой озорник кричит: «Ось-то в колесе!», мы встречаем эту шутку уж как старую.
В Камышловское духовное училище съезжались учиться ребята с трех уездов: Ирбитского, Камышловского и Шадринского. Все они говорили так же, как и мы, но иногда употребляли незнакомые нам слова, пели незнакомые песенки.
Весной 1902 года духовное училище окончено, а осенью родитель свез меня в Пермь для учения в духовной семинарии. Мне тогда пошел пятнадцатый год. Пермь встретила нас большим ненастьем. Начали искать квартиру и сначала остановились в большом зале подворья Белогорского монастыря, а потом перекочевали к своему земляку Андрею Назарычу Мальцеву, работавшему накладчиком в типографии губернского земства, около Сибирской заставы. Впоследствии я часто бывал у Мальцева и дома, и в типографии, познакомился с другим печатником — Петром Хрисанфовичем Молоковым, сыном того жандарма Мологова, который с теплотой описан В. Г. Короленко в «Истории моего современника».
Молоков несомненно принимал участие в революционной работе и нередко подвергался обыскам и арестам. Через него и Мальцева я познакомился с рабочей средой, так отличной от среды крестьянской.
Итак, прежде чем столкнуться с товарищами по семинарии, я соприкоснулся с жителями рабочей слободки, где жили знакомые мне печатники. В соседях у них обитали сапожники, поденщики, нищие, проститутки. На всех я смотрел как на людей иного мира. Это было своего рода «дно»: теснота квартир, нечистоты во дворах, похабщина, пьянство, бедность и бедность!
Несмотря на то что товарищи-семинаристы были жителями одной Пермской губернии, все-таки зауральцы чем-то отличались от предуральцев. Первые были детьми привольного пшеничного края, а вторые — жителями «лесных пустынь», описанных В. И. Немировичем-Данченко в его очерках. Первые были богаче, а вторые беднее и как-то словно придавленнее.
Семинарская среда познакомила меня с новыми песнями. Так, здесь я впервые услыхал «Солнце всходит и заходит» с необычным концом:
Мой удел — хмельная брага,
А пристанище — кабак,
Я по паспорту — бродяга,
А по Горькому — босяк.
Товарищи говорили, что они слышали это от судовых рабочих на Каме. Впервые услыхал я здесь песню:
Летели две птички,
Собой невелички.
Припев:
Шуба драна, без кармана,
Без подошвы сапоги.
Такой бедностью пахнуло на меня от слов этой песни. Невольно вспомнились решетниковские Пила и Сысойко.
В то время в последнем классе учился будущий собиратель прикамского фольклора Валентин Николаевич Серебренников, нередко подписывавшийся псевдонимом Аргентов.
За три года до моего поступления семинарию окончил П. П. Бажов, а еще раньше — публицист и математик И. М. Первушин, изобретатель радио А. С. Попов, путешественник и писатель К. Д. Носилов, общественные деятели Урала и Сибири П. И. Макушин и В. М. Флоринский и двоюродный брат последнего — врач-писатель Кокосов.
Семинария заставила меня, как и многих, потерять веру в бога. Там же я стал писать в газеты, что давало некоторый заработок, а также сам издавал рукописные сатирические альманахи «Черносотенские губернские ведомости» и «Церковные делишки» и журнал «Бурса». В последнем же классе я принял активное участие в издании ученического гектографированного журнала «Наши думы».
С чем можно сравнить появление в печати первых своих строк? С первой любовью? С первой прочитанной в жизни книгой или с другими такими же редкими моментами в жизни человека?
«Написал-то это я один, а прочитают тысячи человек; своими думами я поделился с множеством людей…» — наверняка такие мысли возникали и будут возникать у миллионов людей, которые брались и будут браться за перо в первый раз.
Учился я тогда в третьем классе[2], и на весь класс мы в складчину выписывали газету «Пермские ведомости». В ней, обычно на последней полосе, помещались корреспонденции из уездных городов и селений Пермской губернии.
Мне давно хотелось писать в газету, а о чем писать — придумать не мог. Но однажды я вспомнил рассказы своего земляка и соученика по сельской начальной школе Максима Петровича Полуесова, который тогда уже учительствовал в церковноприходской школе в селе Казаково, Буткинской волости, Шадринского уезда. Жаловался Максюша на множество трудностей в своей работе, о них-то я и решил написать в газету.
Появление своего первенца ждал я дней пять и все эти дни жадно хватался за каждый свежий номер газеты: «Ну-ка, нет ли там моего?» И вот, наконец, в номере от 8 мая 1905 года, на последней полосе в раздельчике «По Пермскому краю (от наших корреспондентов)», увидел свою заметку.
Заметка была без подписи. Корреспондирование в газеты было контрабандным делом для ученика семинарии, а для того чтобы не проведало начальство, приходилось придумывать себе псевдоним. И я подписался… чужим псевдонимом.
Был у нас семинарист Словцов, годами тремя-четырьмя старше меня. Он писал хроникерские заметки за подписью «Александр Зуев» и этой же фамилией расписывался при получении гонорара.
К 1905 году Словцова выключили из семинарии, и я решил подписать первую корреспонденцию (только для редакции, а не для печати) его псевдонимом.
Подписывался я так и дальше. Гонорар в редакции платили по субботам. Выдавал деньги бухгалтер — пожилой бородатый человек. Когда я шел за первой получкой, то в душе трусил: выдаст ли? Скажет: «А покажи-ка «вид», что ты есть действительно Александр Зуев!» Но ничего этого не потребовалось, и в следующие субботы я уже спокойно получал 90 копеек, рубль, редко два рубля.
Посчастливилось мне и в отношении результата корреспонденции. Через год, когда мы встретились на летних каникулах с Максюшей, он рассказал, что корреспонденция сотворила чудо: появилась новая школа, ее укомплектовали учебными пособиями, а сам учитель вместо восьми рублей в месяц стал получать пятнадцать. Это ли не авторская удача!
В это время я уже стал подумывать о том, как бы мне пробраться в высшую школу. Но где взять денег? У родителей нас было десятеро, а средства к жизни самые ничтожные. И вот первый же полученный гонорар породил мысль о том, чтобы за три оставшиеся года учебы скопить необходимые средства хотя бы на первый год учения в институте.
Помимо будущей учебы, надо было думать о том, как бы просодержаться еще в течение трех лет в семинарии. И я не только просодержался, но и скопил 125 рублей на сберегательной книжке. И как ни жутко порою приходилось, а из сберкассы ни разу не взял даже копейки на текущие нужды: деньги — только на учебу в высшей школе!..
Конечно, родителям хотелось видеть меня после семинарии попом, но революция 1905 года окончательно убила мою веру в бога. «Мечту» о поповстве я оставил и решил получить светское образование. Думал сначала пойти на историко-филологический факультет, но распоряжением министра народного просвещения Кассо доступ в университеты нам, семинаристам, был запрещен. Что было делать? Узнал, что в ветеринарный институт не хотят идти люди, окончившие светскую среднюю школу, и, чтоб институт не стал пустовать, разрешено было принимать семинаристов. Так я оказался студентом Казанского ветеринарного института.
В. П. Бирюков (стоит справа) среди казанских студентов. 1910 год.
«Всяк молодец на свой образец» — гласит народная поговорка. Тоже и собиратели — каждый начинает собирать и собирает по-своему, по-своему же дает назначение собранному.
Еще учеником начального училища я оказался собирателем разных коллекций.
Родитель мой, по должности псаломщик, вел в церкви в великий пост учет исповедующихся. За это исповедники обычно платили, кто сколько может — грошом, копейкой» редко двух- или трехкопеечной монетой.
В те годы медные деньги ранних выпусков, кажется, до середины царствования Николая I, считались уже неходячими, а между тем у населения таких денег скопилось много. И оно старалось «в удобных случаях» сбывать их. И часто бывало, что родитель приходит из церкви, начинает опоражнивать карман, а среди медяков полно неходячих. Куда их?!
— Бери, Володя!
И вот таким образом у меня постепенно выросла первая коллекция — нумизматическая.
Дальше. Хотя изредка, а все-таки время от времени мы получали письма. Марки на конвертах были разных достоинств, и не только правительственной почты, но и земской, да еще не одного Шадринского, а и других земств обширнейшей Пермской губернии, и у каждого уезда свои марки.
Потом за марками последовали минералы и горные породы. До революции уральские кустари делали так называемые наборные картины: в ящичек с низкими бортиками на дно вставлялась какая-либо картинка, а ее, соответственно содержанию, облепляли в подходящих местах кристаллами минералов, кусками яшмы и других красивых горных пород. Кроме картин светского содержания, делались также иконы. У моего родителя была, преподнесенная его «крестной», большая икона Воскресения, украшенная кристаллами горного хрусталя, аметиста, полированной яшмой, слюдой, полевым шпатом. От времени клей, которым были прикреплены камни, стал выветриваться, камни отваливались, и… положили начало моей коллекции минералов и горных пород.
Таким образом, круг собирательства постепенно расширялся и расширялся за счет книг, предметов бытовой старины и т. д. Хотелось все это сохранить и расположить в каком-то интересном порядке. Так родилась мечта о музее.
Первый музей я увидел лишь в 1902 году, когда приехал в Пермь. Недалеко от нашей семинарии находился краеведческий музей. С каким же нетерпением дождался я того дня, когда смог войти в него, и потом долгие годы был его постоянным посетителем. И как намного расширил он мой кругозор!
И вот тут-то, за шесть лет семинарского учения, я окончательно пришел к мысли, что должен стать музейным работником.
К этому времени у меня накопилось столько коллекций, что, не дожидаясь окончания учебы, я создал в своем селе краеведческий музей. Кстати, при церкви было пустовавшее помещение, им я и воспользовался.
У многих в молодости появляется желание работать после школы в родном месте. И я нарисовал себе план будущего труда: окончить высшую школу, добиться учреждения в родном селе сельскохозяйственной школы, быть ее заведующим и одновременно создать краеведческий музей, чтобы школа была его постоянным пестуном.
Я понимал, что будущая школа должна иметь самые широкие связи с местным населением, а поэтому, став студентом, сначала организовал в селе общество сельского хозяйства, чтобы оно было шефом школы и музея.
Чтобы вести два больших дела — музей и школу, одной ветеринарной специальности, я чувствовал, было недостаточно. И вот, окончив ветеринарный институт, осенью того же года поступил сразу в два московских вуза: в сельскохозяйственный (теперь Тимирязевская сельскохозяйственная академия) и в археологический. В первом — лекции и другие занятия были днем, а во втором — по вечерам. Какое удобство!
Еще при переходе на последний курс ветеринарного института, летом 1911 года, я женился на учительнице сельской начальной школы Лариссе Николаевне Боголеповой. Она тоже стала учиться, сначала на высших женских курсах, а потом в археологическом институте — в Казани и в Москве. При этом имелось в виду, что по окончании учения мы станем и организаторами и учителями школы.
Грянувшая первая мировая война спутала все планы. Археологический институт я все же кончил, а сельскохозяйственный не удалось.
В годы войны я сначала был на фронте, а потом, после ранения, в тылу: в городах Конотопе и Хороле на Украине. Тут и там я служил ветеринарным врачом. Служба была легкой, времени хоть отбавляй, и в этих городах я принимал живейшее участие в краеведческой работе. Так, в Хороле организовал сначала краеведческую выставку, а потом краеведческий музей. В связи с этим я выпустил там три брошюры краеведческого содержания: текст их сначала печатал в местной газете, а потом отдельными оттисками в виде книжек.
Там же я написал статью «Всероссийское попечительство о научных и художественных хранилищах», печатавшуюся большими подвалами во многих номерах местной газеты. В июне 1917 года я добился командировки в Петроград и Москву. Вырезал из газет статьи, сшил их и повез в Петроград добиваться осуществления изложенной в статье мысли. Явился сначала в Академию наук к непременному секретарю академику С. Ф. Ольденбургу и стал спрашивать совета, к кому обратиться по этому вопросу.
— К Алексею Максимовичу Горькому. Он комиссар дворца, а это ведомство связано с музеями, библиотеками, архивами. Только сейчас Горького в Петрограде нет, а его заместителем является бывший председатель Второй Государственной думы Анатолий Федорович Головин. Он принимает в Зимнем дворце.
Я отправился туда. Головин сидел в какой-то большой комнате одиноким. Принял меня очень внимательно и обещал передать мою статью Горькому. О дальнейшей ее судьбе мне узнать не удалось.
Пользуясь длительным отпуском по слабости здоровья, в сентябре 1917 года я прибыл в Шадринск и решил перенести сюда свой музей, так как при сложившейся обстановке о создании мечтавшейся сельскохозяйственной школы в селе нечего было и думать. Вскоре произошла Октябрьская революция. Советская власть поддержала мои краеведческие начинания, и я увлеченно повел свою работу под змеиный шип затаившейся белогвардейщины и саботировавшей интеллигенции.
Когда Шадринск заняли белые, жить стало очень неспокойно. В конце концов, не выдержав этой моральной пытки, решил взять жену и сынишку и уехать в Томск (все же университетский город), переждать там «глухое время», а потом увернуться к своему делу. Музей я оставил на попечение матери своей жены — Клавдии Степановны Боголеповой.
В Томске я нашел спокойное место работы, поступил вольнослушателем в университет и близко сошелся с людьми науки: будущим академиком С. П. Обнорским, профессором А. Д. Григорьевым, М. К. Азадовским и другими. В Томск же, спасаясь от белогвардейщины, прибыл знаменитый впоследствии библиограф Н. В. Здобнов.
Когда историко-филологический факультет университета объявил конкурс на лучшее описание говора той или иной урало-сибирской местности, я тотчас же принялся по памяти составлять словарь першинского говора и описание его особенностей. Факультет присудил мне большую настольную серебряную медаль.
Нужно сказать, что еще в 1913 году, работая по обследованию скотоводства в Камышловском уезде, я получил от местного жителя Н. А. Удинцева в подарок томик «Записок Уральского общества любителей естествознания», в котором был напечатан словарь говора крестьян Шадринского уезда, составленный местным жителем Н. П. Ночвиным. Этот словарь и возбудил у меня интерес к работе, которую я веду и по сей день!
Когда колчаковская армия откатилась дальше на восток и Томск был освобожден, я дал знать в Шадринск о месте своего временного обитания; в Шадринске уже работал по народному образованию мой двоюродный брат В. Н. Бирюков, впоследствии работник Уралоно, потом Ирбитского и Кунгурского окружных комитетов РКП(б), а затем Свердловского и Пермского гороно. Из Шадринска пришел мне вызов для работы в музее, и я опять оказался в родных палестинах.
Народа на Урале тогда было мало. Многие, сбежав в Сибирь, там и остались. Екатеринбургский губоно пригласил меня читать лекции по краеведению на педагогических курсах в Красноуфимске, а потом в Ирбите, на что я с удовольствием согласился, тем паче, что работу по музею в мое отсутствие повела жена. Было это летом 1920 года.
Л. Н. Бирюкова.
Закончив работу на курсах, я возвращался домой через Екатеринбург, но тут пришлось задержаться в связи с учреждением комиссии по созданию Уральского государственного университета, в которой я принимал участие, а потом связать на время работу своего музея с университетом.
Точности ради нужно сказать, что созданное мной в Шадринске учреждение называлось Научным хранилищем и включало в себя краеведческий музей, архив, художественную галерею и научную библиотеку — целый комбинат. Благодаря этому мы спасли все архивы города и звезда — волостные, церковные, монастырские и др. Таким образом в Шадринске создался мощный архив, который теперь служит источником для диссертационных и других научных работ.
Архив доставил нам с женой всего больше хлопот и неприятностей. Не все тогда понимали, что надо дорожить архивами — следами старой, отжившей жизни. Земская управа оставила огромный и очень ценный архив, а кто-то из местных работников распорядился отправить его на фабрику. Архивом заведовал бывший земский учитель. Он в панике прибежал ко мне и сказал, что архив увозят, вон идет уже первая подвода. Я выскочил и вдогонку. Хватаю подводу за колеса, кричу: «Вернись!» Возница недоумевает: кто это такой, что запрещает выполнять повеление начальства… Много крови испортили эти архивы, зато я успел собрать их.
Директорствовал я в Шадринске четырнадцать лет, по 21 сентября 1931 года. За это время «облазил» почти весь Шадринский округ, записал десятки тысяч слов местного говора, не говоря уже о сборе вещественных материалов для пополнения фондов музея и библиотеки.
За те же годы в Шадринске было написано три книги: «Природа и население Шадринского округа Уральской области» (1927 г., 340 стр.), «Очерки краеведческой работы» (1924 г., 130 стр.) — обе изданы в Шадринске — и «Краеведческий вопросник» (Пермь, 1929 г., 188 стр.). Журнальным и газетным статьям и заметкам я и счет потерял. Отдавался я тогда краеведческой работе до самозабвения, в ущерб многому личному. Вел курс краеведения на окружных педагогических курсах в Шадринске, организовал самостоятельные месячные курсы по краеведению, где слушателями были все педагоги, провел несколько самостоятельных выставок: историко-революционных, художественных, кустарной промышленности округа и т. д., и т. д. Вероятно, поэтому я был избран в члены Центрального бюро краеведения при Академии наук СССР, выступал на его пленумах и всесоюзных конференциях по краеведению, был гостем праздника 200-летия Академии в сентябре 1925 года.
Заинтересовавшись работой нашего Научного хранилища, для знакомства с ним в январе 1925 года приезжал в Шадринск один из председателей Центрального бюро краеведения академик А. Е. Ферсман; был также академик И. А. Орбели, директор Эрмитажа… Да разве упомнишь всех ученых и общественных деятелей, побывавших тогда у нас в Шадринске…
Полной неожиданностью для меня было упразднение окружной системы. Это тяжело отразилось на судьбе Научного хранилища с его работой в окружном масштабе. Больно ударило и по мне: с окружных рельсов переходить на районные!.. Да тут еще нужна была кандидатура на должность ученого секретаря по Уральскому бюро краеведения, и выбор пал на меня. С болью в сердце оставил я Шадринск и перебрался в Свердловск на шесть-семь лет работы.
Зато здесь предо мной открылась всеуральская дорога. Если до того я собирал диалектный материал только по своему Шадринскому округу, то теперь перешел на уральский масштаб.
Летом 1934 года я получил приглашение издательства составить сборник «Дореволюционный фольклор на Урале». Работа велась в течение двух лет. Когда обнаружилось, что у меня в книге слаб рабочий фольклор, П. П. Бажов предложил свои услуги и поместил в книге первые три своих сказа на рабочие темы. Через три года вышло первое издание его книги «Малахитовая шкатулка», и ее автор получил всесоюзную известность…
Впоследствии, это уж когда я оставил работу в Уральском бюро краеведения, у меня вышло еще пять сборников уральского фольклора, изданных в Свердловске, в Челябинске и Кургане. Наверняка, оставаясь в Шадринске, я бы никогда не нашел возможности создать столько печатных сборников.
С должности ученого секретаря я перешел на ведание сектором полезных ископаемых, фольклора и т. д. Это было связано с частыми поездками по Уралу и Приуралью. Сколько опять за это время было записано местных слов и выражений, произведений устнопоэтического творчества.
Побывал я тогда в Нижнем Тагиле, Златоусте, Белорецке, Магнитогорске и во многих других местах нашего обширного края, всюду охотясь за «словарем» и фольклором. Не упускал, конечно, возможности побывать в Москве на правах члена Центрального бюро краеведения.
Попутно с «казенной» работой и сбором диалектно-фольклорного материала много времени и сил я отдал сборам всякого рода печатных и рукописных материалов.
Фактически в Уральском бюро краеведения мне пришлось быть, как некогда писалось в газетных объявлениях, «одной прислугой за все». В Свердловск наезжало тогда много литературных работников из центра, да и свои то и дело интересовались литературой старого Урала и обращались ко мне как к консультанту бюро. На первых порах я был в большом затруднении, так как мало занимался историко-литературными вопросами. Но постепенно пришел к мысли, что надо усиленно собирать такие материалы, создать словарь уральских литераторов, а потом как-то сама собой родилась мысль о создании уральского литературного архива-музея… Отмечу, что особенно часто «донимали» меня по этим делам покойные теперь А. С. Ладейщиков и И. И. Ликстанов…
Я предложил создать на базе моего собрания библиотеку-дачу под Свердловском для того, чтобы там могли работать все, кто интересуется Уралом. Когда эта мысль по тому времени показалась «подлежащему начальству» неприемлемой, я стал предлагать свое собрание печатных материалов библиотеке им. Белинского, конечно, через облоно, который тогда ведал и вопросами культуры. Но и там мне ответили:
— Батюшка, да у нас и для своих-то книг нет места, куда же с твоими-то!
К тому времени Уралобласть разделилась, создалась область Челябинская. Мне посоветовали передать свое собрание в Челябинскую областную библиотеку, которая в то время была очень бедна. Я согласился.
Кстати сказать, когда я расставался с Шадринском, то на литературные заработки приобрел там домик с кирпичной кладовой во дворе. Вот туда-то и направлял свои сборы печатного добра, забив им кладовую, амбар, не топившуюся много лет баню и часть дома. Пока в Челябинске тоже не было места для книг, решено было устроить в Шадринске временный филиал областной библиотеки, которым на первых порах заведовала моя жена Ларисса Николаевна, а я продолжал работать в Свердловске и попутно вел библиографическую работу ураловедческого характера для Челябинской библиотеки.
С 1 марта 1940 года я стал пенсионером. А в декабре того же года меня вызвали в собес и сообщили, что мне установлена персональная пенсия республиканского значения.
Я понял, что мне ее назначили по ходатайству Центрального бюро краеведения. Это оно, когда были только что введены в СССР ученые степени, предложило мне получить степень кандидата географических наук без защиты диссертации, но я отказался, полагая: кому много дано, с того много и спросится, с меня же довольно и «степени» краеведа.
В том же 1940 году Свердловский педагогический институт пригласил меня читать лекции по русскому фольклору для своих заочников. А ведь я по фольклору до того времени сам ни одной лекции не слышал и стал отказываться.
— Да ведь у вас книги по фольклору! Нет, нет, давайте читайте…
Пришлось зубрить теорию фольклора по учебнику Ю. М. Соколова, а читая лекции, я больше-то налегал на собранные мною тексты и слушателей заставлял упоминать и записывать то, что слышали или что услышат.
В 1942 году я начал читать тот же фольклор уже очникам Шадринских учительского, на другой год и педагогического институтов, а с 1948 года — студентам Челябинского пединститута по 1956 год включительно.
Во время Великой Отечественной войны Шадринский военкомат, во дворе которого помещался филиал областной библиотеки, потребовал срочно очистить помещение, и все драгоценное библиотечное добро было переброшено в закрытую кладбищенскую церковь.
В феврале 1943 года Челябинская область разделилась на две: Челябинскую и Курганскую. Стал вопрос о судьбе имущества филиала Челябинской областной библиотеки… Об этом рассказывать так же тяжело, как говорить о дорогом покойнике. С болью я смотрел, как драгоценное собрание уральских театральных афиш и редких уральских газет, да еще времени первых лет Советской власти, по распоряжению тогдашней заведующей Шадринским филиалом областного архива, кидают в грузовик, а на мое возмущение мне отвечают, да еще со злобой:
— Стану я возиться с этими газетами да афишами!..
Часть моего собрания попала в Курган, где его свалили в сырой подвал бывшей церкви, а потом, как передавали, тоже был подан грузовик и в него вилами кидали сгнившее книжное добро, как навоз. А ведь туда, может, попала Острожская библия, коллекция рукописей XVII и, возможно, XVI столетий…
Успокоившись, скажу о дальнейшем. Передавая свое собрание в Челябинскую библиотеку, я оставил у себя кое-что нужное для работы и начал опять наращивать собрание. Тот, кто собирает рукописи, книги и тому подобное добро, знает, что оно растет, подобно снежному кому.
В декабре 1944 года я получил от Челябинского отделения Союза писателей предложение перебраться из Шадринска в Челябинск со всем моим собранием. Мы с женой были рады этому, но не устраивал деревянный и тесный дом, предложенный под хранилище. Пришлось ждать до осени 1955 года, когда вышло решение выстроить специальное здание с квартирой и хранилищем. Было уже выбрано место строительства и изготовлены рабочие чертежи, однако вмешались курганцы, пожелавшие иметь мое собрание в своем областном городе. Но тут пошла волокита из-за помещения, его не нашли ни в Кургане, ни в Шадринске, и я остался «при своих».
Главное архивное управление при СМ СССР посоветовало мне передать собрание в Свердловск. Областной совет краеведения поддержал это предложение, и в декабре 1962 года состоялось решение Свердловского облисполкома о создании на базе моего собрания Уральского архива литературы и искусства на правах отдела областного государственного архива. В октябре 1963 года началась перевозка собрания в Свердловск. Занимает оно теперь четыре «покоя» в помещении Областного архивного отдела — большой зал со стеллажами в два человеческих роста и три умеренных размеров комнаты, то полностью со стеллажами, то частично.
Все свое время я посвящаю сейчас приведению в порядок архива. Это нужно для того, чтобы каждый, кто интересуется историей уральской литературы, мог пользоваться материалами этого собрания. Это большая работа. Но у меня немало и помощников.
А теперь, в заключение, об одном «домашнем вопросе». Не только «простые люди», но и, казалось бы, высококультурные, спрашивают, что заставляет меня тратить силы и средства на создание хранилища культурных ценностей: награда, что ли, почести? Сначала меня это обижало, а потом только с улыбкой махал рукой, приговаривая в ответ: «Дурная голова ногам покою не дает».
Голова и руки человека обычно требуют увлекательной работы: без увлечения — не человек, а прозябатель. Если работа эта спорится, она доставляет огромное удовлетворение — в этом секрет всего!
С юношеских лет, живя в трудовой обстановке, я пришел к заключению, что высшей формой деятельности является труд «на пользу общую» — только такой труд может меня удовлетворить! А труд «для своего брюха» — я даже не знаю, какими словами выразить отвращение к нему.
Человечество с древнейших времен стремится к долголетию, а в своих мечтах — к «вечной жизни». Все веры-религии обещают ее, и ни одна из них не выполняет этого обещания, а лишь обманывает. Только тот живет вечно, кто много потрудился для других и спокойно умирает с сознанием, что его жизнь не пропала даром и сам он остается жить в потомках. А все остальное — «от лукавого»!
В ноябре 1950 года я собирал материалы по устнопоэтическому творчеству рабочих в Нижней Салде Свердловской области и встретился с 80-летним рабочим. Попросил его рассказать о своей жизни. Он подумал и говорит:
— Ты знаешь, жизнь моя прошла на больших весах…
На каких весах прошла моя жизнь, пусть определяют земляки-уральцы.