— Ну, где ты раздобудешь?

— Да ерунду одну хочу продать. Она мне совершенно ни к чему. Честное слово.

— Сейчас же выбрось из головы это глупость! И больше никогда не повторяй!

— Алешечка, ну, пожалуйста, не возражай, я ж — не только из-за денег, я ж хочу, чтобы ты никогда не подумал, будто эта безделушка дорога мне как память…

— Замолчи, Рита!

— Молчу. И зачем я только этот ужасный спирт пила…

24.

Победоносной и окончательной коммунальной революции Рита не совершила. Да и не могла, разумеется, совершить. Потому что, если говорить вообще, окончательных революций — социальных, научно-технических, сексуальных и прочих — не бывает в принципе. Хотя — и это чрезвычайно занятно — каждая полагает себя именно окончательной. И потому — если говорить в частности — что, очутившись на некотором возвышении и удалении от всего, прежде составлявшего ее повседневную и весьма активную жизненную позицию, Рита очень скоро и вполне самостоятельно пришла к тем же самым выводам, какие давным-давно растиражировал по всему свету легендарный Экклезиаст.

При ближайшем рассмотрении в вышестоящей конторе обнаружилась такая бездна по-настоящему интересного, увлекательного, способствующего развитию личности и сулящего вполне конкретную практическую пользу, что прежняя деятельность стала видеться сущей чепухой, возней мышиной, а конкретные результаты, достигнутые Ритой там, — детской безделицей, вызывающей теперь лишь грустную скептическую улыбку.

Любопытно, что когда Рита смотрела на вышестоящую контору снизу вверх, то раздражали ее и порой просто бесили именно те особенности да нюансы, которые все более трогали и умиляли теперь…

А собственно, что уж тут такого — женщина молодая, взгляды на жизнь и людей еще не устоялись. Шкала моральных ценностей еще, если можно так выразиться, не окостенела, и цена деления на ней вполне может и, наверное, даже обязана меняться, ибо жизнь полна трудностей, ибо куда более зрелые люди напропалую мимикрируют прямо на глазах тех, кто менее всего от них этого ждет.

Так что менее чем через полгода — видимо, естественный срок адаптации у Риты такой же, как у среднего новобранца, — ощущала себя Рита на новом месте как рыба в воде. Она сменила прическу, весь гардероб и всю косметику, а походка и голос, вероятно, уже изменились сами собой.

Целый день Рита стремительно перемещалась по бесконечным коридорам своего учреждения, постоянно звонила по сотовому телефону и постоянно звонили ей, стационарный телефон в кабинете тоже не умолкал, правда, требовалось немалое упорство проявить тому, кто не довольствовался общением с автоответчиком, а хотел во что бы то ни стало до Маргариты Анатольевны докричаться.

А кроме того, часто ей приходилось задерживаться на службе, засиживаться на всевозможных совещаниях, принимать участие в непременных междусобойчиках и даже иногда на брифингах на вопросы отвечать.

Так на одном из них она и познакомилась с Левой — знаменитым в прошлом фельетонистом, вынужденным, в связи со своеобразной свободой слова при капитализме, осваивать противный всему его существу жанр заказной рекламной статьи. Отчего бедняга сильно страдал, но за что его Рита, скорей всего, и приголубила…

И все же в главном она осталась верна себе. То есть, если Риту о чем-либо в какой-либо мере относящемся к ее служебным обязанностям просили, она готова была в лепешку расшибиться, но просьбу исполнить. Хотя, разумеется, теперь ее просили о содействии не рядовые потребители коммунальных услуг, не соседи по дому и микрорайону, а начальники жилконтор, заместители начальников, коллеги из других отделов и коллеги из смежных структур.

Так что вскоре деловая репутация Риты опять была выше всяких похвал, и на службе ей не только завидовали лютой завистью, но и любили. Особенно вышестоящие господа, а также господа, давно убедившиеся, что справедливости в мире нет вообще никакой, а не только социальной.

Правда, бывший фельетонист недолго возил Риту на свою загородную дачу, купленную в наиболее удачливые для него времена. И недолго она сочувствовала его нытью всегда об одном и том же — мол, свобода слова теперь лишь для бульварных писак да ничем не брезгующих пиарщиков, а для страстных трибунов и любимцев притесняемого народа сама собой сложилась такая цензура, которая бывшим правозащитникам не снилась даже.

Потому что вскоре Левкина баба их застукала, устроила дикий скандал, громко и, разумеется, публично взывала к Ритиному и Левкиному начальству, требуя самого сурового возмездия. И счастье, что не существовало к тому моменту КПСС и того профсоюза в лице месткома, более всего любившего не трудящегося защищать, а совать нос в его личную жизнь.

Разумеется, Ритино начальство отреагировало на склочную бабу в духе времени. Мол, частная жизнь наших сотрудников не в нашей компетенции. Но с такой же легкостью не могло начальство, тем более сама Рита, отмахнуться от кривотолков, которые в обычные времена носят вялотекущий характер и персонально касаются если не всех, то многих, но в моменты, так сказать, «турбулентные» вскипают ключом, угрожая довольно сильно ошпарить. Особенно, если вы не достаточно толстокожи.

Вот и Рита особо толстокожей не была. И пришлось ей нелегко…

А как раз в те дни завершалась очередная предвыборная кампания, и Рита, традиционно уже, была чьим-то там доверенным лицом. И буквально накануне решающего дня один конкурент обрушил на город очередную порцию пиара в виде красочной газетенки, бьющей по глазам огромным заголовком: «Скажи мне, кто твой друг?»

Это был Левкин коронный номер. Фельетон, большую часть которого занимали грязные инсинуации в Ритин адрес. Ну, пусть не инсинуации, однако, верно, грязноватые. Причем фельетонист использовал прием, ранее в советской, по крайней мере, фельетонистике не применявшийся. Автор не убоялся сделать одним из второстепенных персонажей сочинения самого себя, не только не утаив лично пережитые интимные подробности, но и щедро приврав для оживляжа. Вполне возможно, что потом еще гордился своим новаторством, козел…

Такого удара судьбы Рите переживать еще не доводилось. Потеря невинности и беременность в шестнадцать лет были сущим пустяком по сравнению с этим позором. И даже не в том дело, что сама Рита данный случай столь категорично расценила, а в том, что ничуть не легче восприняла случившееся добрейшая и давно ставшая почти родной завучиха вечерней школы Алевтина Викторовна, продолжавшая ревностно следить за успехами своей подопечной, гордиться ими больше, чем достижениями собственных детей и внуков. И Алевтина Викторовна не удержалась от звонка, позвонила и, рыдая, обозвала Риту плохим словом. Что случилось с весьма невозмутимой всегда старухой вдруг — загадка. Но — слово не воробей, как известно…

Вполне логично предполагать, что и родители Риты, скорей всего, присоединились бы к общему хору. Однако в тот злополучный день не суждено было Рите вернуться домой. Потому что часа за два до окончания рабочего дня ей вдруг сделалось плохо. Она даже на пол грохнулась, не пощадив своего очередного ослепительного наряда.

Наверняка сослуживцы в первый момент разное подумали. Но смотрят — нет, не встает. Будто — не намеревается даже. Тогда уж, как бы преодолев естественное замешательство, подбежали, давай трясти, в лицо из подвернувшейся под руку бутылки с минералкой стали брызгать. Мол, хоть — имитация, хоть — взаправду, должна оклематься. А она — нет.

Тогда уж скорую вызвали. И пожилой фельдшер — вот ведь умница, сразу распорядился гнать в эндокринологию. Не всякий врач так сообразил бы.

Значит, не судьба была Рите тогда умереть, не выходя из комы. О чем она потом не раз искренне жалела. Умерла б и не знала, что умерла. Милое дело.

Сразу стали анализы делать да инсулин помаленьку вводить. Анализ — инсулин, анализ — инсулин. И так почти сутки, пока в сознание не пришла. А пришла — ей сразу приговор огласили, который поначалу хоть и огорчил, конечно, но не настолько, чтобы тут же в истерике забиться. Когда ж окончательно дошло, огорчилась сильнее, но все равно в руках себя удержала.

Ужасно, что и говорить, но бабушка с этим диагнозом до шестидесяти все-таки дожила, если тоже столько — так, пожалуй, и за глаза… Гораздо ужасней, стало быть, то, что Левка, слов на него нет, наделал, лишь бы старуху свою ублажить. Отныне, клянусь, никаких творческих личностей противоположного пола, козлы они все, да и вообще никаких мужиков, здоровье буду беречь, сына поднимать, о стареющих родителях заботиться…

А работа? Как с работой быть, идти на которую после всего — тошно, и еще не известно, что врачи по поводу работы скажут? Однако на работу — кровь из носу — надо возвращаться. Хотя б ненадолго. И добиться, в конце концов, жилья. Давно ведь можно было… А теперь уж — какое дадут… Но если — никакого не дадут?!.. Нет, не может быть…

С этими мыслями и отправилась Рита недели через полторы на работу, когда врачи ей дозу ежедневную инсулина установили, свои возможности на этом исчерпав. Правда, посоветовали еще, не теряя времени, начинать инвалидность оформлять, потому что трудоспособность, которую она в себе пока ощущает, вполне возможно, скоро существенно уменьшится. Это дело такое, что заболеть в преклонном возрасте — одно, а в молодом — совсем другое.

То есть, согласно новым веяниям, выдали всю правду-матку. Хотя, может, и раньше про один лишь рак врали, а в прочих случаях, наоборот, старались посильней застращать, чтоб пациент не очень-то режимом манкировал…

25.

— Мам, я — к Максе!

— А — уроки?

— Чем же я, по-твоему, только что занимался?

— Очень уж быстро…

— Так ведь — способный. Весь в тебя.

Сын ушел. Вроде не заметил, что мать со своим Алешечкой сидят какие-то кислые, хотя еще два часа назад оба полны были нескрываемого восторга от того, что опять видят друг дружку.

Рита молча вынула из тумбы обещанные коробку конфет и арбуз, баночку кофе, чайник поставила на огонь. И все — молча. Былое настроение — она это отчетливо чувствовала — неудержимо и, пожалуй, безвозвратно улетучивается. Вернется ли когда-нибудь еще — бог весть.

И Алешечка над пустой тарелкой растерянно молчал. Он бы и поговорил, но никак не мог найти достаточно плавного перехода после своей последней реплики: «Замолчи!», которой, выкрикнутой в сердцах, сам тотчас ужаснулся, поскольку прежде ни разу голоса на эту женщину не повышал. Как и она — на него. Как и никто в этом доме с того дня, когда они здесь поселились…

Между тем чайник закипел. Рита выключила газ.

— Тебе кофе приготовить?

— Приготовь.

— Одну ложку или две, Алеша?

— Пожалуй, две…

Рита положила в чашку бурого растворимого порошка сомнительного, конечно же, происхождения, кипятком из чайника залила. А ведь когда-то целое священнодействие было: «Приготовить кофе». И вот во что оно выродилось. Многое выродилось. Хотя отдельные чудаки до сих пор упрямо священнодействуют…

— Сахар сам положишь или — мне?

— Положи ты. Четыре ложечки.

— Может, пять?

— Сказал же — четыре! Хочешь, чтобы и у меня — диабет? — «Да что это со мной сегодня?!» — опять, второй раз за вечер, ужаснулся Алешечка. — Прости. А ты?

— Даже не знаю. Скоро спать… А, попью тоже! Вся жизнь, так или иначе, эксперимент над собой. Уж больно запах хорош — как у настоящего кофе.

Несколько минут они, не спеша и не поднимая друг на друга глаз, смаковали «колониальный» дармовой напиток, потом Алешечка две арбузные скобки прилежно выел — после приторного кофе арбуз впечатления не произвел — а потом Рита вдруг с легкостью начала разговор, который давным-давно хотела начать, но все никак не могла решиться.

— Вот что я хочу, Алексей, тебе сказать…

Такое небывало серьезное обращение враз насторожило парня.

— Может, не надо лучше? Что-то мы сегодня то и дело сворачиваем немного не туда.

— Это нам кажется, что — не туда. А на самом деле — именно туда. Все равно ведь — не избежать, сколько ни тяни…

— Я, кажется, догадываюсь…

— Молодец. Ты ведь тоже умница у меня.

— Нет!

Алешка выкрикнул это «нет» с таким надрывом и с такой страстью, что Рите на миг захотелось на попятную. Однако — лишь на миг. Потому что спустя долгий миг она со своей слабостью справилась. Вспомнив, кстати, что всегда и всеми считалась человеком волевым, и бесповоротно решив оставаться таковым во что бы то ни стало.

— Да, Алексей. Потому что здесь не Эдемский сад, а мы — не Адам и Ева. Потому что мы на этом свете — не одни. И если оттого, что мы расстанемся, множеству людей станет лучше, мы обязаны расстаться. Собственно, мы не должны были вообще начинать, но в этом одна я целиком и полностью виновата.

— Рита…

— Не перебивай. Потому что, надо уже признаться самим себе, — мы с тобой постоянно думаем об одном и том же… В общем, любимый мой мальчик, возвращайся к родителям. Не сейчас, но завтра же. Восстановишься в техникуме, потом в институт пойдешь, знаешь какие классные специальности бывают, например, «водоснабжение и канализация». Поймешь, что «уравнение Бернулли» — это вещь… И мы с Ромкой вернемся к своим. Хватит. Довольно всех огорчать и друг друга мучить. И прости за все.

Оба были настолько подавлены, и оба одновременно чуяли странное облегчение, какое будто бы чувствуют перед смертью умирающие. Они включили телевизор и, не произнося ни единого слова, сидели перед серым, бесконечно унылым экраном, словно окаменев, долго-долго. Они сидели молча, но, разумеется, не могли не думать свою горькую думу — в чем-то общую, а в чем-то раздельную…

«Утром встану, как ни в чем не бывало. Утро вечера мудренее. Вдруг — раздумает. А если не раздумает… Ну, и уйду. Прогоняет — уйду. Если ей от этого станет легче — уйду. Главное, что не сам от малодушия сбегу, а уйду отвергнутым. Стало быть, судьба…»

«Не плачет, не клянется, как когда-то, в любви до гроба, до которого, кстати, рукой подать. Значит, был внутренне готов. Значит, все правильно. И момент выбран очень верно. Молодец, Рита. Не дожидаться, пока тебя бросят, оставаться собой. До конца…»

А когда вернулся от приятеля Ромка, какие-то слова пришлось все-таки произносить. Чтобы хоть ни в чем не повинного пацана не расстраивать. Хороший пацан-то, на редкость понимающий, умный и добрый. И не имеет никакого значения, кто, когда и при каких обстоятельствах его, что называется, «заделал». Ибо личность, а личность налицо, не заделаешь.

За Ромкой так усердно и наперебой ухаживали на кухне, чуть ли не в четыре руки наливали кофе и размешивали сахар, чуть не в рот пихали арбузные ломти вперемешку с конфетами, что, разумеется, он, даже будь абсолютно бесчувственным, не мог не заподозрить неладного. И он, конечно, заподозрил. Однако, по обыкновению, ничего не спросил.

Перед сном Рита, как обычно, тщательно смыла всякие следы дневной косметики, не удержалась и от краткого обмена мнениями с собственным отражением, на которое к вечеру, ей-богу, стало жутковато смотреть. Глаза ввалились, но горели, как в старом кино у Олега Кошевого, произносящего знаменитый монолог на краю провала шахты; кожа на щеках обвисла, будто у древней старухи, положившей на ночь свои челюсти в стакан с водой. Но Рита пристально, бесстрашно и беспощадно вглядывалась в себя.

— И с такой рожей ты еще сомневалась, стоит ли немедленно гнать от себя мальца или еще погодить?

— Да уж, надо было еще раньше.

— Ничего. И сегодня не поздно…

— Что-то утомил меня этот веселенький денек, подруга. Пожалуй, еще никогда в жизни не чувствовала такой усталости.

— Уж не она ли зовется «смертельной»?

— Да, может, и она.

— Так, наверное, — все?

— Какая разница!

— Пожалуй…

26.

Родной трудовой коллектив встретил Риту после больницы с несколько натужным ликованием. Но одного только взгляда ей хватило, чтобы понять — здесь не просто многое для нее переменилось, а переменилось, пожалуй, все…

Конечно, в первый момент после того, как Риту увезла скорая, коллектив некоторое время испытывал чувство, близкое к смущению. Мол, это ведь и мы тоже довели человека до такого состояния.

Но скоро, когда чисто визуальный анализ бывалого фельдшера подтвердился точными и неоднократными анализами, коллектив вздохнул облегченно. Ибо ни один эндокринолог не посмел утверждать, что случившееся с Ритой — есть закономерный результат пережитого стресса.

Коллектив вздохнул облегченно и засуетился — надо ж окружить попавшего в больницу товарища традиционным вниманием, апельсинами да подобным тому завалить. Чтоб товарищ почувствовал — коллектив встревожен, он сопереживает что есть мочи, он в полном составе и немедленно сдал бы для Риты кровь, кожу и даже стволовые клетки спинного мозга, но поскольку этого, слава богу, не требуется, то коллектив скорбит вдвойне.

А кроме того, Риту, пока она пребывала в стационаре, навестила делегация родной жилконторы во главе с самим Игорем Валентиновичем, заметно постаревшим от сострадания, но, может, еще и от всегдашней своей невоздержанности. Потом приходили учителя из вечерней школы во главе с отводящей глаза Алевтиной Викторовной, потом трое бывших одноклассников — Олеська да разысканные ею Ванька с Нинкой. Ну, и в довесок к этим троим, само собой, присутствовал Олеськин мужик.

Родители и Ромка навещали, разумеется, каждый день и таков был мамин регламент, взявшийся невесть когда и откуда, всякий раз высиживали часа по полтора, доводя до изнеможения и себя, и Риту.

Еще все болтали, что неоднократно видели неприкаянно скитающегося вкруг больницы Левку-фельетониста, и был он будто бы то ли вдрызг пьяным, то ли вообще не в себе, однако сама Рита последнего своего любовника, время от времени поглядывая в окно палаты, ни разу не засекла, а то б, может, кинула ему в башку больничное эмалированное судно…

Перемены, которые Рита учуяла в первый же момент возвращения на службу, имели, однако, как оно обычно и бывает, довольно существенную инерцию. Сперва формально не было никаких перемен. Дел скопилось много, Рита впряглась в свой воз с удвоенным против прежнего рвением, но скоро стала подмечать, что почти никто теперь к ней не заходит просто так, а лишь — по производственной надобности. Что почти совсем перестали звать на какие-либо совещания и междусобойчики, словно бы все это враз прекратилось, однако — она ж понимала прекрасно — это может прекратиться лишь одновременно с самой жизнью.

Впрочем, зато Рита могла сравнительно непринужденно запираться время от времени в своем кабинете, чтобы сделать себе очередную инъекцию. Правда, после этого какое-то время в кабинете стоял характерный запах — и спирта, и еще чего-то медицинского — приходилось открывать настежь дверь, которая в узком коридоре всем мешала…

В общем, всяких, пусть не очень пока крупных, однако все сильнее раздражающих, неудобств появилось изрядно. Стала самой себе все заметней уже не стройность, которой совсем недавно многие завидовали — мол, счастливая ты, Рита, ешь все подряд, мучное и сладкое почем зря наворачиваешь, а фигура твоя все безупречней, — но самая настоящая худоба. И завидовать сразу перестали — это ж тогда уже проявлялись первичные признаки грозного недуга — наоборот, стали к себе с повышенным вниманием приглядываться, прибавление веса считать куда меньшим злом, чем оно прежде казалось, хотя знали прекрасно — эта болезнь вместо худобы может давать и совершенно противоположное. Притом даже чаще.

А вскоре у Риты начались головные боли и почечные колики, что она скрывала до последней возможности, пока однажды не скрутило так, что во второй раз увезла с работы скорая.

И тогда Рита решила уходить. Не дожидаясь, пока предложат. Зачем ставить начальство, которое всегда к ней хорошо относилось, в столь тягостное положение. Зачем в еще более тягостное положение ставить саму себя.

Конечно, начальство, возможно, следовало и помучить, ведь с квартирой — это уже очевидно — не выгорело и не выгорит, времена не те — была б здорова, вырвала б беспроцентную ссуду, выплатила потом — не выплатила, дело десятое. А теперь — какая ж ссуда. Да и равнодушие ко всему на свете нарастало день ото дня…

Месяца два ушло на всякую волокиту. Месяца два Рита еще получала полновесную зарплату, хотя могла бы это дело и на четыре месяца, согласно законодательству, растянуть. То есть два месяца она честно доводила до более-менее вразумительной кондиции свои дела, чем растрогала начальство до такой степени, что оно каким-то образом умудрилось ей не только солидное выходное вознаграждение выкроить — именно вознаграждение значилось в приказе, а не пособие — но и предложило на прощальном банкете, устроенном в ее честь и чем-то явно смахивающем на поминки, занять однокомнатную служебную площадь неподалеку от родителей. Притом — так и сказано было — «пожизненно». В смысле, до смены руководства учреждения.

Это словечко «пожизненно» так тогда Риту царапнуло, что сгоряча она надменно отказалась. С таким видом, будто у нее имеются некие никому не известные перспективы. Отказалась и сразу пожалела, но не слишком. Ибо намерение никогда больше не иметь близких отношений с мужчинами у нее к тому моменту еще больше укрепилось, а страстному желанию полноправно хозяйничать на собственной суверенной территории места в сердце еще как-то не нашлось и, казалось, никогда не найдется. С родителями же никаких забот, в Ромке оба души не чают, особенно папка, все горечи, которые можно было, Рита им уже принесла, осталась самая последняя горечь, но это уж — святое дело…

А вдруг — абсолютно неожиданная улыбка судьбы. Или — на иной вкус — антихриста ядовитая ухмылка. Затащила к себе на долгожданное новоселье Олеська, подруга сердечная, мол, развеешься чуток, заодно поможешь, сколько сможешь, подскажешь чего-нибудь в нужный момент — дело-то суетное, мало ли.

И Рита не смогла подруге отказать, пошла, даже не имея намерения сколь-нибудь существенно «развеиваться». А вышло…

В общем, выпила Рита немного совсем, но опьянела, видимо, изрядно. Если это, конечно, обыкновенным опьянением было. А там все крутили и крутили одну и ту же кассету, где стареющая, несмотря на все ухищрения, «примадонна» все какому-то сопляку набивалась — мол, пригласите, молодой человек, даму, которая годится вам в матери, танцевать, и все тут.

И Риту эта песня как-то вдруг очень проняла, хотя по возрасту и она «примадонне» в дочки годится, и молодой человек, на грех, откуда-то взялся — потом лишь выяснилось, что это друг младшего Олеськиного брата, который вместе с ним в колледже, в смысле, техникуме учился.

И очутилась Рита с этим мальчиком в пустой квартире Олеськиных родителей, которые на новоселье дочери беззаботно пировали до самого утра.

А утром Рита с ужасом и одновременно ликованием осознала, что ведь случившееся с ней, как ни глупо оно звучит, — первая любовь. Ибо ничего, ну, абсолютно ничего равного этому ощущению она никогда еще не испытывала, хотя была уверена, что раза два-три определенно любила, как все нормальные люди. А тут вдруг выяснила, что любовь — это когда, говоря по-старинному, занимается дух. Вот ведь целые эпохи прошли с тех пор, как данное выражение было изобретено, но равноценной замены ему — нет. Что показательно. И дурачок этот семнадцатилетний в нее, двадцативосьмилетнюю дуру, влюбился не на шутку. Если бы хоть один из двоих удержался в здравом уме, все закончилось бы не слишком болезненно. Даже и — несмотря на огласку. Если бы Рита не была серьезно больна, тоже рано или поздно — перемололось бы, как говорится.

И, осознав со всей обреченностью, что друг без друга не протянуть им и дня, отчаянные любовники, стоически перенеся несколько диких, изнурительных скандалов с родней, сняли квартиру в получасе езды от родного города. В захудалом одном городишке.

— Что ж, — трагическим голосом сказал Анатолий Викентьевич дочери на прощанье, — езжай. Мы от тебя не отрекаемся, ты — наш крест, который мы пронесем до конца, что б ни случилось. Однако в любовь твою долгожданную, запоздалую и романтичную я лично не верю. Хотя ты знаешь, что «любовь» для меня — далеко не пустой звук. Но у тебя — только махровый эгоизм, и ничего кроме.

— И все же папа, я — люблю.

— Себя. Только себя. Столкнувшись с бедой, ты решила, что весь мир тебе крупно задолжал. И ничуть не колеблясь, ломаешь жизнь ни в чем не повинного пацана, у которого, как теперь говорят, — «гормоны». То есть — хоть день, да мой? Или еще проще — урвать, хоть под конец, урвать чего-нибудь назло всем!

— Но я колеблюсь, папа! Я ужасно терзаюсь, проклинаю себя, только ничего поделать не могу. Да и Алешечка, клянусь тебе, вцепился как клещ!

— Если б я не знал твоей способности принимать и выполнять свои решения. Но я знаю…

— Э-эх, папка, родной ты мой, любимый!..

— Не надо. Пожалуйста, не надо. У меня ж нет такой твердости характера…

И они уехали, взяв с собой самый минимум вещей. И Ромка, вопреки тайным Ритиным надеждам, тоже поехал. Хотя к деду был явно больше привязан, чем к ней.

— У меня же есть сыновний долг. И не имеет никакого значения то, что я по разным поводам думаю и как оцениваю, — так по-взрослому высказался Ромка, который по собственному почину начал учиться высказываться по-взрослому где-то лет с семи и скоро здорово в этом наторел.

Кстати, на новом местожительстве его неожиданно легко приняли в школу. И только потом случайно выяснилось, что произошло это благодаря тайному старанию завучихи вечерней школы Алевтины Викторовны.

27.

Когда все разбрелись по своим плацкартам и комнаты осветила огромная луна, освободившаяся-таки из влажных, рыхлых объятий облака — существа среднего, как ни крути, рода — Рита вдруг вспомнила, что днем планировала допустить до себя Алешечку. Однако сейчас представить его в своей постели было слишком тягостно.

И тут взгляд Риты совершенно случайно упал на висящий над кроватью образок. И показалось в неверном лунном мерцании, что взгляд Бога сделался вдруг поразительно живым.

«Господи, возьми меня наконец!» — подумала, всего лишь подумала Рита.

«Нынче же?» — удивленно поднял брови Он.

«Да».

«Ну, иди уж…» — ответил беззвучно, однако предельно отчетливо Господь.

— Алешечка! — несколько громче, чем следовало, позвала Рита.

А тот и не спал вовсе. Либо из-за кофе, либо — так… Спал ли Ромка — значения не имело. Вполне вероятно, что парень таился, однако ведь Рита призвала возлюбленного отнюдь не для любовной игры.

— Что? — Он присел возле ее кровати на корточки. По полу дуло.

— Я сегодня умру, Алешечка.

— Но…

— Не перебивай, любимый… В общем, прости меня, если сможешь, и забудь. Похороните меня тут, у них, в лесочке. Там классно, я смотрела. А то у нас в городе… Нет, если суждена мне «геенна огненная», то пусть не на этом свете. Хватит с меня и того.

И Рита впрямь отключилась. Будто бы и без особых причин.

Конечно, Алешка заметался, Ромку с постели как сдуло, побежали к соседям в скорую звонить, и местная скорая прилетела, как всегда, моментально.

Однако в чувство Риту привести не смогли. На глазах многочисленных зрителей — а ведь набежали и соседи — у ней начался стремительный отек ног, несколько позже — рук, страшно побагровело лицо. Но умерла тем не менее неожиданно — в один миг. Только напряглась и тут же обмякла. И все…

Ее даже на вскрытие не возили. Оказывается, в малом городке это — запросто. Вызов скорой был далеко не первый, потому и бестрепетно записали в документе: «Острая почечная недостаточность на фоне сахарного диабета». А говоря по-простому, «отказали почки».

С похоронами соседи здорово помогли, а то б безутешному папе Толе совсем лихо пришлось. Соседи даже и на скромный веночек собрали. Оказывается, традиция у них такая. И независимо — столбовой ты в доме жилец или второсортный. И одна из соседок вполне натурально рыдала на похоронах, так рыдала, что пара других, сдержанно прослезившихся старичков, супругов видимо, вынуждена была поддерживать ее под руки.

— Спасибо тебе, Алексей, — сказал Анатолий Викентьевич на девятый день, — ты скрасил последние дни нашей несчастной Риты, сердечное спасибо. И — извини.

— Не надо меня благодарить, дядь Толя. Вам спасибо, что не отматерили, морду не набили.

— Еще у своих родителей за меня прощения попроси, они, наверное, счастливы, что закончился их кошмар. И, как ни трудно, я их где-то понимаю… И — прощай.

— Прощайте и вы. А ты — Рома? Может, мы с тобой еще когда-нибудь встретимся?

— А зачем?

— Ну, незачем, так незачем…

— Не сердись, Леха…

— И ты, братан, не сердись. Скоро, может, влюбишься, дак…

Но не договорил, рукой махнул только.

Загрузка...