Дорога, какая бы она ни была, всегда дарит нам короткое или продолжительное ощущение молодости. Может быть, потому, что молодость — это не возраст, это отношение к жизни, а дорога, движение как раз и есть лучшее отношение к жизни, так как суть жизни заключается в непрерывном движении вперед.
Стоя перед автобусом, который должен был через несколько минут отправиться из столицы Хакасской автономной области Абакана в столицу Тувинской автономной области Кызыл через Саянский хребет по извилистому Усинскому тракту, я улыбался. Я был рад дороге.
Когда в машине собрались все пассажиры, инспектор автобусной станции пересчитал нас по головам, как пастух стадо перед выгоном в поле, и зычно крикнул дремавшему в своей стеклянной кабине шоферу:
— Трогай!
Шофер, не открывая глаз, сладко потянулся, зевнул, почесал затылок, зевнул еще раз и произнес длинную витиеватую фразу, смысл которой сводился к тому, что дорога трудная, резина давно «просит», а начальство, вместо того чтобы помогать, только мешает и что вообще работать на такой дороге может водитель, очень сильно обиженный на самого себя.
Потом он повесил кепку на крючок, закурил, поплевал на руки и, только проделав все это, взялся за баранку. Тормоза ворчливо зашипели, весь автобус дернулся сначала вперед, потом назад, потом снова вперед, и наконец машина плавно покатилась по дороге.
Как это всегда бывает в путешествии, в автобусе сразу же началась своя «внутриавтобусная» жизнь. После того как многочисленные чемоданы, сумки и свертки были помещены на соответствующие своим габаритам места, пассажиры занялись собой. Одни вытащили из карманов газеты и журналы и уткнулись в них, другие навсегда прилипли к окнам, третьи завели неторопливые дорожные разговоры.
Впереди меня сидело целое семейство: отец, мать и улыбающееся круглолицее существо неопределенного пола в розовой распашонке и таком же чепце.
В молодых семьях, особенно там, где недавно появился ребенок, обычно господствует мать. Так было и на этот раз. Молодая мамаша, судя по голосу, решительная и энергичная женщина, совершенно подавила своего супруга обилием движений, связанных с опекой и ухаживанием за ребенком. Она то доставала из сумок и чемоданов какие-то банки, склянки, чашки и термосы и нагромождала все это на колени мужу, то забирала все обратно и снова прятала в чемоданы, а чтобы молодой папаша ни одной секунды не чувствовал себя свободным от выполнения отцовских обязанностей, тут же торжественно передавала ему на руки ребенка. Все эти манипуляции она сопровождала критическими замечаниями в адрес вообще всех мужчин, которые, по ее мнению, умели якобы только гулять и пить водку, сваливая на бедных женщин все хлопоты и заботы по воспитанию детей.
Молодой папаша, невозмутимый, флегматичный парень в светло-зеленом военном картузе с большим козырьком, относился к отправлению своих родительских обязанностей с философской грустью. Вступать в полемику с супругой он, видимо, не решался и поэтому молча выполнял все диктуемые приказания. Жена давала ему термос — он уныло принимал термос, поручала ребенка — он так же уныло держал на коленях своего улыбающегося потомка, будто в руках у него было не живое существо, а неодушевленный предмет.
— Господи! — ахала молодая мамаша. — Что ж ты так держишь! Полено тебе это?
И, словно стараясь найти поддержку у всего автобуса, она отворачивалась от мужа и делала рукой возмущенный жест:
— Будто не родной отец…
И все пассажиры, особенно женщины, сочувственно кивали ей головами, словно подтверждали совершенно бесспорную истину, гласившую о том, что родной отец в наше время пошел совсем не тот, что был раньше.
Мой сосед слева, загорелый плотный человек в форме летчика гражданской авиации, неотрывно смотрел в окно почти с того момента, как только мы тронулись в путь. Он словно боялся пропустить что-то очень важное для себя из проносящегося за окном пейзажа и, казалось, совсем не обращал внимания на происходящее в автобусе.
Но шумный дорожный быт сидевшего перед нами семейства постепенно привлек и его внимание. Он долго и пристально разглядывал экипированного в розовые доспехи младенца, а потом, щелкнув пальцами перед лицом малыша, спросил, обращаясь к матери:
— Девочка?
— Нет, мальчик, — поспешно ответила мамаша.
— Мальчик, — задумчиво повторил мой сосед и откинулся на спинку сиденья.
В дороге у каждого есть любимое занятие. Я люблю, например, разглядывать лица попутчиков. На этот раз внимание мое привлек сидевший рядом летчик. На вид ему было лет сорок. По двум глубоким и резким морщинам, идущим по щекам от крупного, с небольшой горбинкой носа к уголкам рта, по тяжелому подбородку, по кустистым бровям цвета выгоревшей на солнце соломы чувствовалось, что человек этот крутого и сильного характера и что прожил он нелегкую, полную невзгод и испытаний жизнь.
Но стоило ему только посмотреть на меня своими большими серо-голубыми глазами, как первое впечатление от его суровой внешности исчезало. Глаза моего соседа совершенно не вязались с его грубоватым и слегка безразличным лицом. И чем больше вглядывался я в него, гем больше начинало интересовать меня это несоответствие, эта странная противоречивость. На мгновенье мне даже показалось, что за жизнью этого человека скрыта какая-то тайна, какая-то несбывшаяся мечта, несовершившаяся надежда…
…Между тем наш автобус уже давно миновал переправу через Енисей и теперь медленно взбирался вверх по извилистой горной дороге. Иногда мимо нас с грохотом и бренчанием проносился пустой самосвал, иногда, натруженно ревя мотором, проползала доверху груженная полуторка, но большую часть времени шоссе впереди было свободным, и мы оставались один на один с горами и своими мыслями.
Удивительное настроение рождает дорога в горах. Все суровее делается пейзаж, все теснее обступают вас скалы, все ближе становится небо, и все меньше и меньше признаков обыденного земного бытия заметно вокруг. Постепенно, метр за метром, поворот за поворотом, уходит горная дорога все выше и выше, и, словно повинуясь этому безостановочному движению вперед и выше, ваши мысли постепенно отрываются от земных, житейских забот и становятся все более умудренными и возвышенными.
Когда перед вашим взором, утомленным ежедневным созерцанием ограниченного круга земных явлений, неожиданно распахивается зубчатый скалистый горизонт и с высоты последнего перевала предстает могучая горная страна с далекими долинами, повитыми цветными туманами, с близкими вершинами каменных громад, окрашенными в рубиновый цвет уходящего за край земли солнца, когда дорогу впереди вас медленно пересекает задумчивое облако — когда происходит все это, невольно забывается все, о чем думалось еще совсем недавно, там, внизу, на земле.
Здесь, наверху, обозревая мир с высоты орлиного полета, хочется думать о главном, хочется, отбросив все условности и предвзятости, решить наконец все то, что так трудно решать там, внизу, на земле. Отсюда, от этих окрашенных солнечным закатом вершин, от этих неторопливых, задумчивых облаков почему-то всегда хочется начать заново строить свою судьбу, заново делать свою жизнь, свободную от мелких чувств, очищенную от низменных побуждений.
Я не ошибусь, если скажу, что подобное настроение в ту минуту, когда мы проезжали перевал, было почти у всех пассажиров. В автобусе сразу стало тихо: угомонилась шумливая молодая мамаша, были спрятаны в карманы газеты и журналы, оборвались разговоры.
Но особенно поразил меня в ту минуту мой сосед-летчик. Богатейшая гамма чувств и переживаний в какие-то доли секунды пронеслась по его лицу. Здесь была и боль воспоминаний, и слабая надежда на будущее, и мудрая ирония над прожитыми днями.
— Да-а, — сказал он, когда автобус, миновав перевал, начал спускаться вниз, — вот так и жизнь наша…
И, сделав неопределенный жест рукой, он снова повернулся к окну.
Часа через три, проехав небольшое горное село, мы остановились ночевать. Шофер поставил автобус на обочине шоссе, причем ухитрился расположить его так, что машина накренилась чуть ли не на сорок пять градусов. Часть пассажиров осталась сидеть в автобусе, другие вышли и развели на берегу реки большой костер. Хлопотливая молодая мамаша сразу же начала сушить над огнем многочисленные пеленки и распашонки всех цветов радуги, а ее флегматичный супруг, держа на вытянутых руках свое неугомонное дитё, уныло бродил вокруг костра.
Мы с соседом-летчиком прикурили от головешки, отошли в сторону, сели на берегу реки, и летчик, глядя на невидимый, но шумно бегущий мимо нас речной поток, тихо сказал:
— Вот говорят — сложная штука жизнь… Еще какая сложная! Иной раз глядишь на человека и думаешь: «Милый ты мой, по каким же камням тебя таскало, на каких молотилках молотило, в каких тисках сжимало?»
Он снова сделал рукой неопределенный жест и замолчал.
Уже давно и жизнью и литературой доказано, что случайные встречи гораздо чаще, чем продолжительные знакомства, располагают к такому состоянию, когда хочется «излить» душу своему совершенно неожиданному собеседнику или просто внимательному слушателю. Может быть, объясняется это тем, что такие встречи не предусматривают, как правило, дальнейшего знакомства, и это позволяет «изливать» душу до конца, с предельной откровенностью, без оглядки на те житейские сложности, которые иногда делают скрытность более удобной, чем откровенность. А тяга к облегчению души, к честной исповеди, к признанию перед самим собой своих грехов и слабостей, наверное, одна из самых сильных потребностей человеческого существа, и особенно русской натуры.
Я не буду передавать все подробности нашего разговора, начавшегося еще в автобусе, который, очевидно, и привел моего соседа в то состояние, когда хочется «излить» душу. Возможно, своими вопросами я помог ему, а может быть, он и сам уже давно готов был к этому и ждал только удобного случая.
В темноте вспыхивал и гас огонек папиросы. На другом берегу реки изредка слышался голос какой-то птицы. Впереди была целая ночь. Я чувствовал, что момент подходящий, но не хотел торопить события, надеясь, что мой собеседник заговорит первым.
— Хотите, расскажу о себе? — спросил летчик минут через пятнадцать после того, как мы отошли от костра. — Хотите? Ну, слушайте, чем так-то ночь сидеть. Может, интересно) вам будет…
Родился я в одна тысяча девятьсот семнадцатом. Кончил семилетку, фабзавуч, на заводе работал, хотел в институт поступить, но в те годы все авиацией увлекались: Чкалов, Коккинаки, Гризодубова… Подался я сначала в аэроклуб, потом в училище, потом в школу высшего пилотажа, — словом, за несколько месяцев до начала войны служил я в истребительном полку, стояли мы в Белоруссии…
Попал я в звено капитана Антонова Александра Петровича. Хороший был мужик, прямой, справедливый. Пока я новую машину облетывал, он за мной, как нянька за малым дитем, ходил. А жили мы тогда на аэродроме, на казарменном, положении — в ту пору уже в воздухе войной попахивало.
Ну, как война началась, всем известно. Говорено об этом, переговорено. Скажу только, что трепали нас первое время немцы здорово. Третий парень из нашего звена на следующий день войны погиб. Сгорел в воздухе, как свеча, и ничем помочь нельзя было. Стали мы вдвоем с капитаном деталь.
Поначалу бог нас миловал. Сбили на двоих за полмесяца пять фашистов, а у самих только дырки в хвостах, да на крыльях. Первым сплоховал я. Летали мы на прикрытие, встретили на обратном пути девятку «мессеров». Делать нечего, принимаем бой. Капитан мой сразу зажег у немцев головную машину, а я промахнулся. Ну и проиграл атаку. Задымил у меня хвост, как керосином облитый.
Откинул я фонарь, перевалил через борт. Прыжок, конечно, затянул, чтобы не быть мишенью. Метрах в трехстах от земли раскрыл парашют. Огляделся и увидел такое, отчего под сердцем даже закололо: смотрю, драпает мой капитан от немцев во все лопатки.
Но «мессеры» его преследовать не стали, — видно, у них свое задание было. Построились и ушли на восток. А я приземлиться не успел — гляжу, катят через поле два мотоцикла, и в каждой коляске по солдату. Было у меня в пистолете семь патронов. «Ну, — думаю, — последний себе».
И вдруг слышу — жужжит. Поднял голову — летит мой капитан с красной звездой на хвосте назад низко-низко, чтобы «мессеры» не заметили.
Как шуганул капитан очередью с бреющего по мотоциклам, так немцы коляски свои побросали и расползлись по кустам кто куда. Я оглянуться не успел, Александр Петрович — прыг, прыг и уселся рядом со мной. Я бегом к нему, на крыло — и в кабину, а у самого сердце вот-вот из груди выпрыгнет. «Неужели пронесло?» — думаю.
Через двадцать минут были мы уже на своем аэродроме. Ступил я на землю — нету ног подо мной. Не идут. Сел на траву и заплакал. Ребята вокруг собрались, смеются. «Ему, дураку, говорят, плясать надо, а он плачет». А я слова сказать не могу. Сижу и плачу. А капитан стоит в сторонке — курит, улыбается.
Вечером, когда остались мы вдвоем в землянке, говорю я ему:
«Александр Петрович, дорогой ты мой… Ну что я теперь для тебя должен сделать? Хочешь, возьми жизнь мою, вся она твоя, до последней пуговицы».
«Жизнь твоя войне нужна, — говорит мне капитан Антонов. — Для того и спасал тебя, чтобы армия солдата не теряла, а тем более летчика».
Потом лег на койку, заложил руки за голову и говорит:
«У меня к тебе, Сергей, такая просьба. Время сейчас военное, на долгую жизнь рассчитывать не приходится. Ты парень холостой, а у меня жена, дочка. У тебя родители есть?»
«Есть, — отвечаю, — отец в деревне под Тулой живет».
«Ну, вот что, — говорит капитан, — давай друг другу пообещаем: меня убьют — жена молодая поплачет да утешится, век во вдовах сидеть не будет. А вот дочка отца второго не сразу найдет. Словом, прошу я тебя, если живой, конечно, останешься, за Сонюшкой моей доглядеть, пока на ноги она не встанет. А с тобой беда приключится, я твоего старика на себя возьму».
Обменялись мы тогда адресами, обнялись и поклялись друг другу солдатской клятвой.
Проходит дня три. Капитан мой летает, а я на земле «безлошадный» околачиваюсь: нет для меня машины.
Как-то вечером случилось над нашим аэродромом проходить группе «юнкерсов». Бомбить они нас, видно, не собирались — шли куда-то по своим делам. А тут как раз с пятеркой машин возвращался капитан Антонов с задания. Увидел он немцев и рванул на них. Ребята, конечно, за ним.
Вдруг сверху, из-за облаков, вываливает десятка два «мессеров» — прикрытие. Наши на них или внимания не обращают, или не заметили — прут себе на сближение с «юнкерсами», да и только.
Мы с земли смотрим и вдруг видим — начинает наш капитан в сторону от «юнкерсов» забирать. Без единого выстрела. «Что за чертовщина? — думаю. — Ведь сейчас влепят ему «мессеры» с боковой атаки».
Не успели опомниться, клюнул Сашка мой носом, скользнул на крыло — и в штопор.
Упал он на краю аэродрома. Я не помню, как добежал. Протолкнулся вперед, смотрю — лежит мой капитан на плащ-палатке. Половину черепа снесло при ударе о землю, и грудь от плеча до пояса пулеметной очередью развалена. Убили они его еще в воздухе. Он (потом это выяснилось) в атаку без единого патрона пошел, весь боекомплект еще раньше израсходовал. А когда заметил это, уже поздно было. И стал он тогда из боя выходить, чтобы ребят под удар не ставить. Собой пожертвовал, прикрыл их своей машиной — в воздушном бою всегда в первую очередь головную машину атакуют.
Ну, как я после этого жил? В госпиталь попал через месяц. Было у меня на счету восемь самолетов сбитых лично и одиннадцать в групповых боях. Дрался я зло, свирепо, ненависть мне в воздухе глаза застила. Начальство даже два раза на губу сажало за неоправданный риск.
Ранение у меня было легкое, в руку. Повалялся я немного в госпитале, и направили меня на формирование. Я сам туда попросился, потому что рядом, в Сызрани, жила в эвакуации семья капитана Антонова.
Через неделю отпускает меня командование на двое суток. Приезжаю, нахожу по адресу дом, стучусь. Открывает дверь какая-то старушка, и выясняется, что самой Зинаиды (так жену капитана звали) дома нет, а дочка ее в детском саду. Провела меня старушка в их комнату.
«Подождите, говорит, они скоро придут».
Сел я на диванчик, жду. Гляжу, на стене Сашина фотография висит, под стеклом, в рамке. Недели за две до начала войны фотографировались мы с ним на удостоверения личности. Брови сдвинул, глаза пристально смотрят прямо в душу, на лбу складка, — видно, недоволен чем-то капитан тогда был.
Да. Проходит минут сорок, открывается дверь, и вбегает в комнату девочка. Увидела меня да как закричит с порога:
«Мамочка, смотри, папа приехал! Наш папа приехал!»
И прямо ко мне. Влезла на колени и давай обнимать, целовать.
Я держу ее на руках — тельце у нее худенькое, лопатки торчат, шея тонкая, как у цыпленка. И чувствую, что вот-вот прошибет меня слеза.
И вдруг слышу — плачет кто-то в комнате. Смотрю — стоит в дверях девушка, молоденькая, стройная. Прислонилась головой к косяку и плачет горько-горько…
Я тут уж совсем потерялся, не знаю, что и делать. А Сонечка обернулась к матери и кричит:
«Мамочка, что же ты плачешь? К нам папа приехал, а ты плачешь!»
«Это я от радости, доченька», — говорит Зинаида Ивановна, а у самой руки трясутся.
А Сашка смотрит на нас со стены, брови сдвинул, хмурится.