Адам Урусов, кладоискатель, родился и жил в городе Шумске, что по дороге из Москвы на юг, к морю. Этой дорогой ехал однажды в Крым император Николай I. О проезде его в Шумске узнали заранее и встревожились: городские улицы были плохи. Городничий приказал улицы вспахать и хорошенько утрамбовать. Для утрамбовки по городу возили засушенного крокодила, за которым толпою бежали зеваки. В уличном прахе, перевернутом глубоким плугом, эти зеваки заметили и подобрали немало ржавых подков и медных монет, а еще бычий рог, залепленный смолой. В роге хранился кусок пергамента, на котором был начертан план захоронения некоего клада. Многие из толпы зевак искали потом этот клад до конца жизни. Впрочем, надо сказать, кладоискатели в неубывающем множестве водились в Шумске и до проезда императора Николая. Не перевелись они доныне.
Воображение зевак смутил кусок пергамента — рядовое обстоятельство из тех, что подвигают человеков на поиски кладов. С Адамом Урусовым случилось нечто совершенно необыкновенное, единственное в своем роде. Но об этом в подробностях чуть дальше, прежде необходимо рассказать кое-что о самом человеке Урусове и городе, где он жил.
Родился он в голодный сорок шестой год двадцатого века. Это бабка-повитуха посоветовала дать ему такое имя. «Бог его прокормит, сказала бабка. — Бог любил Адама».
Жил Адам в верхней части Шумска, над рекой, упоминаемой в «Слове о полку Игореве». Во времена, о которых повествует «Слово», здесь был княжеский, хорошо укрепленный город. Его взяли штурмом и сожгли татаро-монголы.
Позднее здесь, на самом высоком месте, стоял замок знаменитого своим богатством и сумасбродством князя Иеремии Славинецкого. Князь Иеремия, если хотел, мог посреди лета устроить в замке зиму, для чего насыпались сугробы из муки и соли и лошадей перепрягали в сани. Замок был тоже разрушен людьми из степи — казаками.
Век спустя русским инженером Фон-Залеком над рекой была поставлена крепость, та самая, в которой генерал-лейтенант принц Гессен-Кобургский принял в подданство русского царя казаков Новой Сечи. Крепость простояла недолго. Но поражена она была не вражьей силой. Причина была внутренняя: в крепости вдруг объявилась моровая язва, и ратные люди бежали из нее. Жители города также покинули свои дома. Они бродили по степи, урочищам, речным островам, плавням, прятались каждый от всех, а встретясь случайно, в ужасе разбегались. Страшны были друг другу сородичи, в любом могла таиться смертельная зараза. Опустевшие крепость и город сгорели.
Селитренники, искавшие селитру по курганам-могильникам и древним городищам, откопали потом добрые ее пласты на обезлюдевших холмах Шумска, найдя в них вдобавок, и в изрядном количестве, оплавленные украшения из золота и серебра.
В наше время над рекой, на холмах и обрывах, стояла часть Шумска, которая называлась Старым городом. Новый город лежал на равнине, в сторону от реки. В свою очередь, Старый город делился на две части: Верхний Вал и Нижний Вал. Адам жил на Верхнем Валу, в доме, построенном его дедом, казаком. Дед еще был настоящий казак: вольный человек, у которого в жизни праздничных дней было больше, нежели будничных. Сила и крепость его были таковы, что волков на охоте он добывал голыми руками и жениться не торопился до восьмидесяти лет, считая, что с женой жить — кандалы тереть. Он и погиб казаком — на волчьей охоте. Силу и крепость дед Адама перенял от своего отца, молодость которого прошла в Сечи — казацком раю, где никто, сколько бы он ни прожил, не умирал от старости. Смерть находила казака на войне, в пути, на хмельной пирушке, но не в постели, замученного старостью. Рай тот казацкий, куда женщина, вечно искусительное семя, и на шаг не подпускалась, был разрушен по велению известной блудницы — царицы Екатерины. И с тех пор казацкая сила, рассеявшаяся по свету, стала хиреть и мельчать в потомках, чахнуть от трудов и болезней и казаки стали умирать — как все люди.
Отец Адама уже больше работал, чем праздновал. Но женился тоже поздно и умер не в родовом доме, который перестроил по-своему, а в кузнице, за работой.
Адам мало помнил отца. Запомнил его рассказы о чудесном: о казацких кладах, зарытых в степи, о сокровищах князя Славинецкого, утопленных в реке… Много чего знал отец, чего, может, не было на свете и быть не могло, а про то, что было, — войны и революции, выпавшие на его век, — говорить не любил. Остался от него Адаму в наследство дом, про который отец рассказывал, что построен он из корабельного дерева. Было, вспоминал отец, во времена его молодости: обрушился на Шумск небывалой мощи и ярости смерч, который затопил город водой, соленой, как слезы и пот, засыпал его морской травой, рыбой, медузами, обратил реку вспять, смыв в нее улицу домов, тюрьму, кладбище, и сбросил на двор Урусовых барк с изодранными в клочья парусами. В детстве Адам верил рассказу, но, когда вырос, не нашел ему подтверждения в архивных и исторических документах. К тому же и здание тюрьмы, в котором ныне находилась психбольница, было на месте, стояло невредимым со дня постройки. Никакого смерча, вышедшего из моря, не обрушивалось на Шумск при жизни отца. Это был явный вымысел, однако же среди кирпичных, саманных, сложенных из ракушечника домов Верхнего Вала их дом был единственный деревянный, и его темное, тяжелое, необыкновенной крепости дерево постоянно выделяло из себя какую-то едкую горечь, поистине морскую соль. Горечью этой отец лечил в детстве Адама все его болезни.
Мать свою Адам не помнил, она умерла, разродившись им. Ко времени нашего повествования о нем Адам был женат давно, хотя в своем роду, по своему возрасту и самочувствию, долго еще мог ходить в женихах. Вида он был приятного для глаз — округлого, нрава добродушного, но, как было отмечено в одной из служебных характеристик: «Способен на непредсказуемые поступки». Вообще, внешностью он походил на осеннего раздобревшего медведя, и голова у него была не голова, а башка, волос на которой рос густой, кудрявый, рыжей масти. В движениях он был спор, глядел бодро, весело, но, случалось, бывал сумрачным и вялым. С женой Адам прожил немало лет, а силу не потерял: когда завязывал шнурки на ботинках, иногда рвал их. Ботинки, рубашки, костюмы, галстуки — все, кроме белья, Адам покупал себе сам, не доверяя вкусу жены: она предпочитала блеклые тона, он любил яркие.
Дед Адама был человек удачливый, у него что задумывалось, то и получалось; отец — бесталанный, находящий отраду больше в вымыслах, чем в жизни; Адам — ученый, знаток иностранных языков. Стена в доме, на которой у деда висели икона и сабля, а у отца мандолина и фотокарточки в рамках, у Адама была занята книжными полками, сушеными бабочками под стеклом, моделями парусников. Книг, особенно словарей — переводных, толковых, энциклопедических — было множество. «От них в доме пахнет старостью», говорила жена Адама, не любившая запаха книжной пыли, но в ноздрях Адама эта пыль благоухала. Детей у них не было.
Утром того рокового дня, в который жизнь Адама переменилась самым неожиданным образом, его разбудили цыгане. Адаму снилось море, никогда не виданное им наяву, снился Шумск, тоже впервые увиденный, — белый город на зеленых холмах, в золотом сиянии; снился их дом-корабль, обвитый виноградом, готовый к отплытию. Блаженную печаль расставания с родиной почувствовал Адам во сне, и тут его разбудил крик:
— Бабо, глина! Бабо, глина!
Это кричали цыгане. Адам их услышал в окно, открытое — лето стояло жаркое, сухое, без комаров — на всю ночь. Цыгане привезли белую глину, которую добывали в заброшенных шахтах, с которой не сравнимы ни мел, ни известка. Мел и известка состоят из сухости, пыльности, а белая глина, словно только что поднятая с морского дна, прохладна на ощупь и свежа; ее можно прикладывать к ранам, ожогам, ее можно есть, у нее свежесть чего-то такого, что хочется попробовать зубами — так в детстве хочется свежести незрелых яблок. В Шумске белой глиной белили стены домов.
У Адама дом был оштукатурен снаружи и тоже требовал ежегодной побелки. Цыгане разбудили Адама, продали ему глину, проехали по всему Верхнему Валу, прокричали, и когда Адам выходил со двора, по улице уже бегали дети, играя:
— Бабо, глина! Бабо, глина!
Один мальчишка, худой, как мокрый цыпленок, с венчиком седых волос округ головы, грыз кусок глины. У Адама сжались зубы от оскомины, самый гнилой из них хрустнул. Адам выплюнул его на ладонь:
— Ты это видел?
— Что? — подбежал мальчишка.
— Зуб, вот что!
— Его надо на чердак кинуть, — посоветовал мальчишка. — И сказать: мышка, мышка, на тебе простой зуб, дай мне золотой.
— Как же, даст она золотой… — ответил Адам, отлично знающий, что чудес на свете не бывает, и пошел дальше своей дорогой, обеспокоенный тем, что некстати сломал зуб; он вышел из дому, чтобы быть в суде, где собирался произнести речь, ему было важно не свистеть, не шепелявить. — Я буду говорить, так сказать, а ливр увэр, с чистого листа, — громко произнес Адам, он пробовал голос. — Я заранее не готовился к сегодняшней речи, я всегда готов защищать истину.
Адам не свистел, не шепелявил. Судиться он шел с удовольствием, так как любил поговорить. Воротник его рубашки стягивал сиреневый галстук-бабочка, под мышкой он держал пестрый солнечный зонтик с рукоятью из фальшивой слоновой кости. Адам не боялся солнца, просто он, сам большой, тяжелый, любил все легкое, летучее: зонтики, бабочек, воздушные шары и змеи, паруса, а также шелковые рубашки, не пристающие к телу. Зонтиком этим он начинал новое увлечение — коллекцию солнечных зонтиков.
В суд Адама вызвала жена, захотевшая развестись с ним. В суде, знал Адам, выясняется истина, но какую именно истину готов был защищать, пока не знал. Он всегда был готов говорить о чем угодно.
По дороге в суд Адам побывал в краеведческом музее — хотел предложить им половецкую бабу, стоявшую у него в садике, служа украшением вроде Венеры, хотя обличьем была слишком не Венера: плоскомордая, брюхатая, кривоногая. Бабу эту нашел где-то в степи дед Адама. Епинохов, директор музея, давно уговаривал Адама продать ее, сегодня он был согласен: «К черту всех баб! К тому же деньги нужны».
Бабу, однако, продать не удалось, у музея не было денег. Епинохов сказал, что Адам слишком долго размышлял и за это время все в мире переменилось.
— Выяснилось, что городу музей не нужен! Мне даже крысиного яду купить не на что. Ну и черт с ним! Все равно гореть нам в синем пламени. Ты это читал? — достал Епинохов газету из кармана. — Из Черного моря скоро вырвется сероводородный газ. Не сгорим, так задохнемся, — закончил он с удовольствием, с каким обычно предвещают катастрофы, грозящие человечеству.
— Я газет не читаю, — сказал Адам. — Лично у меня катастрофическое положение с деньгами. Хочу, пока лето не кончилось, в турне какое-нибудь закатиться, по миру поездить. Мне и сны в последнее время все про дороги снятся. Деньги позарез нужны.
— Деньги нужны, — согласился Епинохов. — Яду купить, за электричество заплатить…
Они разговаривали в музейном зале, рядом с гобеленом, на котором был изображен зверь — собака с крыльями, — а на звере наездник — худой, согбенный старик, глядевший турком: бритая голова, вислые усы, но в польском, со шнурами, кафтане. Адам давно не бывал в музее, забыл, что тут есть, и с любопытством посмотрел на аллегорию.
— Да, это аллегория, — подтвердил Епинохов. — Семнадцатый век, эпоха барокко. Бесценная реликвия… А на вакансию сторожа у города опять денег нет.
— И нитки не выцвели! — удивился Адам. — Ишь, как смотрит… Горделивый старик, — сказал он о старике с гобелена, который на собаке сидел боком к зрителям, но лицом повернутый к ним. Лицо его было сухое, точно обожженное солнцем пустыни.
— Нитки не выцвели, потому что их тогда кипятили в детской моче, объяснил Епинохов. — А изображен здесь, судя по всему, князь Иеремия Славинецкий.
— Тот самый? — спросил Адам. — Знаю, знаю, как же… В детстве и я его клады искал. А что ж этот песик означает? — ткнул он пальцем в собаку с крыльями.
— Осторожнее! — простонал Епинохов. — Как можно! Это же раритет! А он пальцем… «Песик»… Это крылатый хорт! Изображение Семаргла, божества богатства, плодородия, изобилия и огня у древних славян. Фигура Семаргла была в гербе Шумска во времена князя Славинецкого.
— Князь был язычник?
— Нет, он был…
Епинохов собрался рассказывать что-то про князя Славинецкого, но Адам не имел времени слушать его, он торопился в суд.
«Я буду говорить, так сказать, а ливр увэр, с чистого листа…» — этой фразой намеревался Адам начать свою речь в суде. Он готов был говорить долго и пылко, у него было что сказать. Не с женой, все слова которой он знал наперед, и не с судьей-женщиной, какое бы определение та ни вынесла, но вообще с абсурдностью мироустройства он хотел поспорить. «Я старый казак, рыцарь! И вот мне приходится сутяжничать с женщиной. До чего мы дожили! Как можно сводить на суд не сводимое ничем, кроме любви!» О любви, о жизни, о смерти хотелось поговорить Адаму. Речь его осталась непровозглашенной. Первой говорила жена. И Адам был ошарашен, сбит с толку ее словами, он сидел и слушал жену с немигающими от изумления глазами. Он полагал, что знает заранее, что она скажет. Оказалось, не знает. Оказалось, она все помнит! Все, что было между ними… Но помнит совсем не так, как было на самом деле. Ничего не было обидного или умышленного, в чем она видела обиду или умысел против нее. Не то говорил Адам, что слышала жена, не то делалось им, как оно виделось ей! Вдруг Адаму открылось, что все в жизни обстоит еще абсурднее и несводимей, чем он представлял, что, может быть, даже в любви люди остаются совершенно одинокими, глухонемыми друг к другу. «Но была же любовь, была!»
Суд был скор. Адам не успел собраться с мыслями, как все закончилось, их с женой объявили чужими друг другу людьми.
После суда Адам зашел в ресторан при гостинице, чтобы выпить кофе с рюмкой ликера. «Одну рюмочку, не более…» Адам любил сладкое и прочим напиткам предпочитал ликеры. В ресторане он выпил одну рюмку, потом другую, потом к его столу подсели два армейских капитана. Адам им обрадовался. Он не выговорился на суде и рад был говорить хотя бы перед капитанами.
— Но была же любовь, была! Мы прожили вместе пятнадцать лет! — Он-то, пожалуй, знал, что жена его не понимает, но и вообразить не мог, насколько чудовищно это непонимание. — Чу-до-вищ-но! Чего же ждать от тех, с которыми едва знакомы! Как мы еще существуем вместе при таком непонимании? Чем повязаны? Неужели ложью и всеобщим заблуждением? Вы понимаете меня, друзья мои?
Капитаны его отлично понимали и отвечали, что именно на лжи все и держится в стране. Все предано и продано, утверждали они в один голос, и ничего спасти невозможно: нет надежных людей.
— Как это нет надежных людей! — возразил Адам. — А мы втроем? Я старый русский офицер! Для русского офицера честь превыше всего. Как говорится, dulce et decorum est pro patria mori — и честь, и радость пасть за отечество. Господа офицеры, падем за отечество! Пусть наше дело безнадежно, но мы спасем достоинство русской армии. Есть единственный способ — мятеж.
Адам не был пьян, он просто любил поговорить. Капитаны пили, мешая водку с шампанским, и внимали ему с готовностью на что угодно, хоть на мятеж, хоть с девками в баню. Сникли они что-то очень быстро и одновременно, Адам не успел изложить всю стратегию мятежа. Капитаны жили здесь же, в гостинице, он тащил их в номер обоих сразу, зажав под мышками.
Адам не выговорился в ресторане. Какой-то незнакомке на бульваре он читал стихи:
— Herz, mein herz, sei nicht beklommen und ertrage dein Geschick (…Сердце, сердце, сбрось оковы, и забуду печали гнет…)
Незнакомка пила пиво из жестяной банки.
— А деньги у тебя есть? — спросила она. — Ты чем занимаешься?
— Я старый поэт, — печально улыбнулся Адам. — Ich bin alte Dichter. Моя фамилия Урусов. Слышали? Ах, не слышали… Странно. Ну да ладно. А вы знаете, что значит по-латыни «урус»? «Урус» по-латыни «тур».
— Шоп-тур? — спросила незнакомка.
— Тур — дикий бык, — объяснил Адам. — Страшный и непобедимый, живет пятьсот лет, вся сила его в роге. В необыкновенном роге, понимаете ли меня?
Незнакомка не поняла Адама. И тогда он сказал с печалью всеми забытого поэта:
— Когда тур доходит до моря, он сбрасывает свой рог и умирает. Я никогда не видел моря. Видел все, кроме моря. Мне одна цыганка нагадала, чтобы я боялся воды. Я знаю, я умру, когда увижу море. Но это случится еще не скоро. Сегодня я узнал, что ничего не понимаю в жизни и людях. Я мало еще пожил.
На вокзале, где Адам очутился после бульвара, плакала старушка. У ног ее стояло ведро с яблоками, на путях ждал отправления пассажирский поезд, а старушка сидела над яблоками, принесенными для продажи пассажирам, и горько плакала.
— Что случилось? — спросил Адам.
— Кошелек у нее украли, — объяснили сидевшие рядом на скамейке.
— Много украли?
— Восемь рублей.
— Восемь рублей! — оскорбился Адам, ударив себя в грудь кулаком. — Я старый вор, мне стыдно! — он поискал в карманах и отдал старушке что нашел. — У меня больше ничего нет. Я старый честный вор.
А возле рынка Адам увидел цыганские повозки, те самые, что утром привезли глину. Он закричал в упоении:
— Чавэлла! Я сам старый цыган. — и запел: — Сыграй мне, цыган старый, ту песню, если помнишь… Дам денег, дам вина я, отдам я все, что спросишь.
Цыгане собирались ехать дальше.
— Тьфу, черт меня побери! — воскликнул Адам. — Свобода для цыганасамое главное. Еду!
И поехал. Однако в дороге ему сделалось что-то печально, он вспомнил какую-то заботу, может быть, то, что дом, уходя, оставил незапертым, или то, что нельзя так уезжать, не возвратив долги, не попросив прощения. За городом, возле кургана, который назывался Старая Могила, он оставил цыган.
— Эй, не журись! — крикнула ему на прощанье цыганка с повозки. — деньги потеряешь!
— А у меня нет денег! — закричал в ответ Адам, но цыганка уже не могла услышать его, только, видно было, захохотала чему-то.
У дороги, там, где Адам спрыгнул с цыганской повозки, стоял памятник разбившемуся шоферу. Адам посмотрел на фотографию, вделанную в камень, прочитал имя. На той стороне дороги тоже был памятник, без фотографии, зато с баранкой, привинченной сверху. Место это было какое-то нехорошее, здесь часто случались аварии. Адаму вспомнилось — из тех рассказов, что слышал он от отца, — будто здесь, у Старой Могилы, в старину стояла, воротами поперек дороги, виселица. И будто поставили ее казаки, чтобы привозить сюда на казнь, если он так желал, провинившегося товарища. Его, сидящего на коне, подводили под перекладину, накидывали петлю и ждали, появится ли из города девица, согласная спасти его от казни — выйти за него замуж. Так было на самом деле или нет, но место, несомненно, было недоброе, о чем свидетельствовали и памятники разбившимся шоферам.
Дорога была пуста, Адаму живо вообразилось: виселица как ворота в город, ветер раскачивает петлю…
— Вот этак, может быть, и мой предок женился, осел в этом городе, сказал Адам и зачем-то полез на могильный курган. — А по мне, так лучше в петлю, чем жениться.
Кто насыпал Старую Могилу — скифы, половцы или славяне, Адам не знал, не интересовался этим. Он давно не был на могиле, с той поры, когда студентом бродил с сачком по старым, задичавшим садам, балкам с цветущими склонами, курганам, когда ловил даже не бабочек, но, увлеченный мертвыми языками, чудесные, порхающие над землей слова: сатурния, прозерпина, поликсена, галатея, мнемозина, подалирий, аполлон… Это было редчайшей удачей — поймать подалирия или мнемозину. Вряд ли, если бы теперь он увлекся, он был бы удачливым охотником за прекрасными редкостями. Старые сады выкорчеваны, в балки свозят мусор, на могилах устраивают пикники.
Однако, странное дело, может, потому, что ее охраняла дурная слава, эта могила не была загажена. Пахло на кургане дико, сильно: полынью, чабрецом, шалфеем. Вонь с дороги не доставала сюда. Бродячий пес лежал в траве, грыз кость с лошадиным копытом. Он зарычал на Адама, тот ответил:
— Я сам старый пес, циник. Я старый прожженный циник, я никого не люблю. О meine Unschuld, meine Unschuld… О моя невинность, моя невинность…
Пес оставил копыто, слушая Адама. Послушав, он с воем и не оглядываясь ринулся бежать с кургана.
Адам поискал по кургану бабочек. Ничего, кроме одной пестрянки, он не увидел. Ящерица сидела на сухой глине, глядя прямо в заходящее солнце, в багровую зарю. Адам тоже поглядел на закат и округ: на город, на степь. И увидел свой дом, белеющий в гуще зелени. Вечерний воздух был мглистый, душный, такой, будто где-то бушевали пожары, горели то ли торфы и леса к северу от Шумска, то ли уголь под землей на юге, и даль полдневная и полуночная скрывалась в дыму, сливалась с небом. Чудовищная грозовая туча, по исподу которой змеились молнии, наползала из степи. Туча походила на шлак, вывернутый из доменной печи. Голубь, словно обжегшись, отпрянул от этой огнедышащей массы, сверкнул серебряным крылом. В небе загрохотало, затряслась земля. Ветер, взметающий пыль, мчался по степи, и Адаму бежать бы к городу с той же быстротой, что и ветер, но он оставался на кургане, не замечая грозовой тучи, не чувствуя тревоги, разлившейся в воздухе. Он говорил с ящерицей:
— Я старый нищий. Нет у меня ни денег, ни жены… Мне уже нечего терять.
Ликерный запах полыни ударил ему в ноздри. Адам воткнул зонтик в землю, топнул ногой, закричал:
— Сыграй мне, цыган старый, напомни дни былые, тот рай, и те надежды, и сны те золотые!..
Ветер рванул столь внезапно, что едва не унес зонтик. Закрутился, завивая полынь в пучки, вихрь, и, точно вихрь, крутился по могиле пляшущий, забывший про все на свете Адам. Туча, сотрясающаяся от собственной тяжести, была уже над его головой. Огненные трещины прошли по ней. Вдруг треснуло так оглушительно, сверкнул такой яростный свет, что ни зонтик, ни Адам не отбросили тени.
— Сыграй, старик! Пусть слезы из глаз моих польются…
Следующего громового удара Адам уже не слышал. Молнией, предшествовавшей этому удару, он был застигнут, остановлен даже не в движении, но в течении времени, и видел: пронизывая все насквозь, загорается свет, перед которым дневной свет — тьма. Адам, окутанный облаком этого света, не понимающий, закрыты у него глаза или открыты, со зрением, отчетливым, как перед потерей сознания, видит: вспыхивает на дороге огненная виселица, клубом огня летит по дороге крылатый хорт с горбатым стариком на спине, и виселица для них — ворота в город.
Свидетелем случившегося с Адамом был Епинохов. Он ехал на машине из города и был ослеплен молнией, ударившей впереди не то в дорогу, не то в близстоящий курган. Епинохов еще издали заметил человека на кургане, делающего непонятные движения. «Змею, что ли, топчет?» Ослепленный, он съехал на обочину, протер глаза и не увидел того змеедава, прыгающего на вершине кургана. «Не в него ли она шандарахнула?» Так оно и оказалось.
То, что пораженный молнией человек есть его приятель Адам Урусов, Епинохов определил по одежде, по дородности тела, не по лицу. Лицо Адама было темное, незнакомое. Сердце не прослушивалось. Епинохов, верящий больше в плохое, чем в хорошее, решил, что Адам мертв, и повез его не в больницу, а домой, на Верхний Вал. Пока он ехал, гроза миновала. Туча, поразившая Адама молнией, была бесплодная, из нее на город не капнуло ни дождинки.
Епинохов привез на Верхний Вал омертвелое тело Адама, к нему сбежались женщины, дети, подходили мужчины. Дети посмотрели на лежащего горой Адама и от ужаса попрятались — такое изменившееся было у него лицо. Женщины стащили с Адама одежду, а тело облепили белой глиной, которую утром привезли цыгане. Потом четыре самые сильные из них подняли Адама за руки-ноги и стали раскачивать как в люльке. Они делали это, не обращая внимания на сомнения мужчин, особенно Епинохова, который советовал:
— Э, милые мои, бросьте, не мучайтесь. Конец Адаму. Я сам чудом спасся, рядом был.
Когда Адам пошевелился и открыл глаза, женщины со страху завизжали, а мужики обрадовались, и Епинохов сказал:
— Ну я же говорил!
Адам встал, осыпаясь глиной, и походкой пьяного побрел к реке.
— Адам! — окликнули его.
Он не отозвался.
Адам слышал свое имя, но отвечать был не в силах. Он был словно в первый раз опьяневший, был пьяный в окружении испуганных, не знающих, чего от него ожидать, трезвых. Ему хотелось рассказать им о том, чего не видит трезвый взгляд, но язык был непослушен ему, упившемуся до полусмерти. Его никто не понимал, его косноязычие было косноязычием прозревшего, побывавшего на границе жизни и смерти, в глазах которого еще не рассеялся дивный свет.
Адам шел к реке голый, точно новорожденный, не стыдящийся своей наготы, ему было холодно, как бывает холодно новорожденному, кожа которого еще не обсохла от вод материнского лона. В реку он хотел войти, чтобы согреться. «Холодно… Холодно…» — хотел сказать Адам, но выходил какой-то бессмысленный клекот.
А на следующий день дети уже играли в Адама: Гехта, ресторанного музыканта, бывшего в запое и упавшего пьяным посреди улицы, измазали глиной и ждали, что будет. Женщины пересказывали подробности происшествия с Адамом и жалели его, потому что удар молнии лишил его дара речи. Адам онемел.
Рассудок его не повредился, он все понимал, узнавал всех, к нему уже на следующий день после случившегося вернулись аппетит и естественный цвет лица, только вот он не мог вымолвить нормально ни слова, его косноязычия никто не понимал.
Будто в дом покойника, двери в его дом были открыты для всех. Всякий мог зайти и увидеть, что люди не врут — у Адама вправду отнялся язык.
Жена, бывшая теперь, явилась, конечно, в числе первых. Она сказала, что пришла забрать попугайчиков, чтобы они не подохли без присмотра, но Адаму было ясно, что приходила она насладиться его унизительным положением. «Этого следовало ожидать», — выражало ее лицо.
Человек, которого звали Колпачком за его низенький рост, который ссужал деньги под разбойничьи проценты, скупал краденое, брал вещи в залог, приходил, чтобы увериться в целости и сохранности Адама, тоже его должника. Он даже пощупал его пальцами и спросил:
— Ты, Адам, все помнишь?
Колпачок боялся, что он забыл про долг. Адам помнил все. Но речь его была речью окунувшегося в хаос забвения: обрывки слов, дикие звуки, произносимые с натугой идиота.
Воробьев, журналист из «Шуйских вестей», сказал, что горячая новость про Адама пойдет в ближайший номер, сделал фотографию и оставил зачем-то визитную карточку, привычку раздавать визитки он завел с недавнего времени; хотя в городе все, тем более Адам, и без того знали, кто такой Воробьев.
— Ужас! — воскликнула Инесса Павловна, самая интересная женщина на Верхнем Валу, владелица «Дома красоты» — вместе косметического салона и парикмахерской. — Какой ужас! Что делается! Каждый день слышишь какой-нибудь ужас. Вы мне можете сказать, когда это все кончится?.. когда мы, наконец, начнем жить по-человечески, как во всем мире живут? Воры, налоговая полиция, мыши… Меня замучили мыши! Я не знаю, как с ними бороться. Они пугают клиенток. Мыши, говорят, к голоду. Я не удивлюсь… У нас может случиться что угодно. А тут еще слышу — молния! Ужас! Лишили языка единственного человека в этом паршивом городе, с которым можно было поговорить по-человечески, по-французски.
Инесса Павловна не знала по-французски ни слова. У нее была дочь, берущая у Адама уроки французского. Он в последнее время зарабатывал только репетиторством, и это были неплохие заработки, потому что желающих говорить на иностранных языках становилось все больше, но денег не хватало одинаково, сколько бы он ни зарабатывал.
— Что же нам делать? — спросила Инесса Павловна. — Ведь во французском языке главное — произношение, прононс, но какой же теперь, пардон, прононс, если вы даже по-русски ни бе ни ме! А плату взяли за месяц вперед.
Адам не вернул ей денег, взятых вперед, он их как раз вчера потратил.
— Плюнь, не переживай. Сегодня с тобой, завтра со мной, — сказал Епинохов, утешая Адама. — Жизнь — это катастрофа.
Епинохов по роду занятий имел дело с прошлым, от которого, в самом деле как после катастрофы, мало что уцелевает, поэтому и выражался так о жизни. Он жил в ожидании катастроф, любил читать в газетах сообщения о тайфунах, наводнениях, землетрясениях, прогнозы экономических, экологических, демографических и прочих кризисов, не верил в будущее ни Шумска, ни остального человечества и вместе с тем был деятельный человек, энтузиаст музейного дела, хлопочущий беспрестанно о приумножении коллекций. К Адаму он пришел не только с утешением, но еще с расчетом. У него не было денег на покупку половецкой бабы, он решил, что онемевший Адам не сможет отказать ему и отдаст бабу даром. Адам отказал. В этой бабе он видел теперь что-то родственное себе, такое же безмолвное.
— Тогда хоть камень отдай, — сказал Епинохов, имея в виду камень, который лежал у порога дома.
О камне этом, с загадочными письменами на нем, было известно Адаму от отца, что он со дна моря, и высечена на нем песня. Ведь все песни на земле, рассказывал отец, настоящие песни, а не песенки, пошли от народа, жившего в древности там, где сейчас море. Отец нашел этот камень, когда был молодым. В его молодости море еще выкидывало камни с песнями, их разносили по земле вольные люди — странники. Море выкидывало камень, странники собирались возле него и садились пить вино. Пили и смотрели на камень, пили и смотрели, пока песня сама не входила в их души. Адам все надеялся разгадать надпись на камне с помощью словарей, а теперь у него к камню был еще один интерес. «Вдруг, он мне поможет вернуть голос?» Теперь он готов был верить, что рассказы отца не все вымысел и что в камне этом действительно таится сила, возвращающая человеку песенный дар. «Не наврал же отец про виселицу. Я видел ее!» Адам не отдал камень в музей.
С расчетом на то, что сейчас он будет сговорчивей, приходили к Адаму, кроме Епинохова, покупатели дома. Адам затеял продажу дома еще несколько месяцев назад. Он хотел взамен купить двухкомнатную квартиру, а на остальные деньги попутешествовать по миру. Покупатели на его дом находились, однако, поторговавшись и не добившись уступки со стороны Адама, они перестали было докучать ему, а теперь набежали. Покупателям Адам показывал просто кукиш. «Ищите дешевку в другом месте!»
Приходил в дом к Адаму Вилен Ветров — человек, без которого в Шумске не обходилось ни одно общественное событие. Нужно ли было устроить какое-нибудь торжество — юбилей, банкет, свадьбу, похороны, — звали Ветрова. Он устраивал, произносил речи, и перед Адамом он тоже сказал что-то похоронно-юбилейное:
— Скорбим… сочувствуем… многих лет… свершений…
После Ветрова на смотрины к Адаму явились Попрыгунчики — пара городских дураков, которые были похожи друг на друга, как близнецы: оба толстенькие, низенькие, плешивые. Они всегда бегали по городу вместе, и там, где что-то случалось, непременно можно было увидеть эту неразлучную пару. Никто не помнил настоящих имен дураков, а Попрыгунчиками их прозвали за то, что в беге или ходьбе они вдруг начинали подпрыгивать, подскакивать, точно резиновые мячики. Увидев на пороге своего дома дураков, Адам таким нечеловеческим голосом рыкнул на них, что Попрыгунчики разлучились и бросились бежать по улице в разные стороны.
Вместе к Адаму пришли священник, отец Владимир, и капитан Шерстобитов, милицейский капитан.
— Ничего, дружище, — сказал Шерстобитов. — К ударам судьбы нам не привыкать.
Он сказал так, потому что недавно еще был майором. Человек он был неуравновешенный и слишком легко хватался за дубинку или пистолет. В последний раз схватился он за пистолет, когда в отдел к нему явились Попрыгунчики с просьбой записать их в милиционеры. Шерстобитов гнался за дураками по улице, паля в них, подскакивающих от ужаса вровень с забором. Одна пуля попала в ногу случайному прохожему.
— Как же ты теперь деньги будешь зарабатывать? — озабоченно спросил отец Владимир. — Хорошо, если голос восстановится, а если нет?
Отец Владимир тоже близко к сердцу принял несчастье Адама. Для него постоянный, мучительный вопрос был денежный вопрос. Нуждался в ремонте храм, нужно было выкупать отлитые уже колокола, а денег не было.
Капитан Шерстобитов и отец Владимир разговаривали, Адам молчал. Он молчал, словно был кругом виноватый. Он молчал и перед Раисой по прозванию Кобыла (она ходила, выкидывая ноги, подобно лошади на параде), славной своей подружкой, безотказной его утешительницей во многих моментах жизни. Она тоже приходила утешать его только разговорами.
— Бедненький… — сказала Раиса. — Вы, мужчины, такие ранимые.
Много приходило к Адаму людей, и все они говорили-говорили, как будто знали что-то очень важное, хотя на самом деле именно умолкнувшему Адаму было о чем рассказать. «Вы только послушайте! Огненный хорт и горбун на нем! Я это видел! Ipsis oculus! Собственными глазами!»
Никто не услышал от Адама о страшном, чудесном видении ему у Старой Могилы. Адам онемел. Он пытался рассказать об этом, его с интересом слушали. Всем в диковинку было идиотское лопотание вчерашнего краснобая и знатока многих языков.
«Что это было, а? Неужели отец и в этом был прав: неужели я видел духа князя Славинецкого?»
Отец Адама рассказывал, что клады князя Славинецкого сторожит его дух, который является время от времени в город, чтобы пересчитать свое золото.
«Неужели духи существуют? An non spiritus existunt? У кого бы спросить?»
Никогда еще Адам не вызывал у людей такой интерес, как в эти дни. Однако людей трудно удивлять три дня подряд, и на третий день немота Адама была для них так же привычна, как раньше его многоречивость.
Два дня сидел Адам дома, не показывался в мир, а на третий вышел, и этот мир уязвил его. И на черту в нем ничего не сдвинулось от происшедшего с ним, Адамом. Стояла та же мглистая, насыщенная электричеством жара. Валялся под забором пьяный музыкант Гехт. Старик Копеич прошел мимо, не поздоровавшись, уверенный, должно быть, что он уже видел сегодня Адама. Равнодушно встретили его врачи городской поликлиники. Отоларинголог посмотрел ему в рот и сказал, что речевой аппарат исправен, а все дело в нервах. От психоневролога он услышал:
— Я бы на вашем месте не переживал. Если вы потеряли трудоспособность чего же лучше! Оформляйте инвалидность, получайте пенсию. Я вам советую просто подождать. Рассосется как-нибудь, отпустит. Сколько угодно бывало случаев. Человека парализует, а потом, глядишь, отпускает. Вас даже не парализовало. Не парализовало, не убило… Да вы редкий счастливец!
От врачей государственной медицины Адам пошел к частным врачам. Эти лекари зря не болтали. Им надо было платить за каждое слово. И столько, что Адам сразу понял, кто он. «Я нищий!» В поликлинике его назвали инвалидом, а здесь, впервые в жизни, всерьез дали почувствовать, что он нищий. Это было сильное ощущение.
Пока Адам не ходил по врачам, он не задумывался, кто он среди больных и здоровых, бедных и богатых. Будто нарочно дразня, наглядно показывая, кто он теперь, встретился ему после врачей нищий Цмок. Это был самый старый нищий в городе, роковой нищий. Когда-то на пожаре он украл, а через некоторое время сгорел его дом, и Цмок превратился в вечного нищего, злого, жадного, не радующегося ничему в жизни. В городе бытовало поверье, что встреча с Цмоком — к несчастью. Но Адаму уже нечего было остерегаться. Самое скверное, что могло случиться с ним, случилось. «Я потерял все!» — так ему казалось.
Цмок потянулся за подаянием, Адаму нечего было положить в его руку. Он повернулся к Цмоку спиной, нищий плюнул и забранился.
«Что же делать? Денег ни копейки…» Как у всякого человека, попавшего в трудное положение, нашлось у Адама немало благодетелей в виде советчиков. Их бесполезные советы не стоили им ни копейки издержек, зато подкрепляли в убеждении, что они добрые и милосердные люди. Одни советовали ехать лечиться за границу; другие — полизать язык колокола; третьи — искать исцеления у Калиновского, местного психиатра, гипнотизера. Советчики знали, что у Адама нет денег для поездок за границу, что лизать язык колокола так же бесполезно, как лечиться у Калиновского, но они не могли упустить возможность сделать доброе дело.
Советчики понимали про Адама не только то, что ему надо сейчас делать. И мысли его, безответного перед ними, были известны им:
— Я понял, что ты хочешь сказать. Нет, ты не прав. Тебе все-таки лучше… Да-да… — прерывали они властно Адамово мычание. — Я прекрасно тебя понял. Ты хочешь сказать… Но ты ошибаешься.
«Да я не про то! — пытался вымучить из себя Адам осмысленные звуки. — Я видел… И если я видел, то не свидетельствует ли оно скорее о существовании духов, чем об их несуществовании? Свидетельствую, это был дух князя! Который явился проведать клады. Понимаете ли вы меня?»
Адам в отчаянии попробовал описать свое видение на листке бумаги написанные слова были какие-то мертвые, ему самому не верилось в них. Об этом с убедительностью можно было только рассказать. «Я теперь знаю: клады князя не легенда. Они существуют на самом деле. Понимаете ли меня?»
Ни у кого не хватало терпения понять Адама, а случай один подсказал, что лучше не искать понимания. «Не поверят, обсмеют, а то еще Калиновского с санитаром вызовут». Случай был такой. Адам, походивший по врачам и просто по людям, возвращался домой. У одного дома он увидел толпу, милицейскую машину и «скорую помощь». Пройти мимо, не узнав, в чем дело, было невозможно. Ему объяснили, что в доме засел мужик с топором, сокрушивший всю мебель и чуть не зарубивший жену.
— Крепко засел. Дверь шкафом завалил. Вон кричит…
— Я просто так не сдамся! — послышался крик из форточки.
У окна стояли какой-то начальник из милиции и человек в гражданском психолог. Они уговаривали буяна образумиться. Он отвечал:
— Пошли вы… Не мешайте мне отдыхать.
В окне мелькнуло багрово-синее лицо — лицо человека, нечаянно глотнувшего яда и мечущегося в поисках спасения. Ситуация явно нуждалась во вмешательстве Адама. Толпа, в которой было немало приятных глазу женщин и девушек, ждала, чтобы к форточке подошел Адам и сказал единственно ему известные слова: «Где ты был, брат мой? Что с тобой случилось? Я тебя не узнаю. Брат мой, мой страдающий брат… Я понимаю тебя. Ты одинок. Но поверь мне, дело не в том, что нас никто не любит. Дело в том, что мы утратили способность любить. Ты помнишь…» Адам молчал три дня, ему казалось, если он сейчас заговорит, от его слов не то что топор выпадет из рук озверевшего человека, но вздрогнут горы и мертвецы встанут из гробов.
А между тем увещевания психолога только разъяряли мужика с топором. Слышно было, как он бьет в доме последнее недобитое и орет матюги. Толпа волновалась, десятки глаз, казалось Адаму, обратились к нему с последней надеждой. Восторг в груди почувствовал он, некую вдохновенную легкость во всем теле, и еще бы миг, был уверен Адам, и легко и свободно, как птица, выпущенная на волю, вырвалась бы из него человеческая речь: укрощающая зверей, сдвигающая горы, питающая жизнь.
Адам не успел изречь глаголы жизни. На место происшествия вдруг, шагом Петра Великого, явился Шерстобитов.
— А ну-ка… — отодвинул он от форточки психолога, а милицейскому начальнику сказал: — Спокойно! За дело берется майор Шерстобитов.
В форточку он заорал так, что разнеслось по всей улице:
— Ты, мужик, лучше этим топором яйца себе отруби! А потом повесься!
— Да вы что! — подскочил психолог. — Вы что ему советуете! Вы с ума сошли, капитан!
— Руби яйца, тебе говорю! — гаркнул Шерстобитов. — Что, не получается? Тогда бери веревку.
Мужик с топором, слышно было, затих, внимая. Шерстобитов продолжал в том же смысле, вернее, в бессмыслии, усиливая напор бреда. В окне показалось застыло-смятенное лицо. Топор вылетел в форточку к ногам Шерстобитова, раздался испуганный крик:
— Сдаюсь!
«А мне нечего им сказать. И про духа князя лучше молчать. Все равно никто не поймет, не поверит». Адам закрылся дома. Ему принесли открытку-приглашение гостем на свадьбу; он, любивший всякие праздники, на свадьбу не пошел. «Лучше дома, чем на празднике». В подвале в глиняной баклаге хранилось у него вино, запечатанное несколько лет назад. Адам берег его для особо торжественного случая, но теперь чего же было ждать!
«О море! Тhalassa!» Адам смел воробьиный помет с камня у порога, откупорил вино и сел, чтобы пить, смотреть в таинственные знаки на камне и ждать чуда — песни, которая хлынет горлом, прорвет его немоту. На нем была ярко-красная рубашка с черным галстуком-бабочкой, лицо — он это чувствовал было как у певца, которого он однажды слушал в театре. Певец пел: «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить, верну я честь свою и славу».
Вино в баклаге оказалось прокисшим, Адам плохо его засмолил. «Вино хорошо созревает, если хорошо закупорено». Чуда не произошло, Адам молчал. Виясь над баклагой, звенели злые осы. Он пошел в дом, взял книгу Овидия, поэта-изгнанника, жившего, как Адам, в городе на границе со степью, и прочитал в ней: «Carmina proveniunt animo deducta sereno» («Песня рождается в душе во время ясной погоды»). Смутно было на душе у Адама, смутная стояла погода: знойная, с сухим туманом пыли и гари в воздухе. «Почему я не уехал с цыганами? Ничего бы не случилось. Почему не поехал к морю? Каждый год только собираюсь. Почему не уехал черт знает куда: в Европу, в Америку, на остров в океане? Что мне делать в таком проклятом положении?»
Что было делать человеку, оставшемуся дома, не пошедшему на праздник, которому даже по телефону невозможно было поговорить с кем-нибудь? Адам отключил телефон, — он теперь в доме был совершенно бесполезной вещью, — и сел писать письмо. Далекому другу — душа душе- ему единственному он мог объяснить, что с ним произошло. «Мой друг, я убит, разорен, уничтожен. слепой разгул стихии в одно мгновение испепелил все, чему я посвятил жизнь. Я сражен в расцвете сил, media in vita — на середине жизни».
Друг, которому писал Адам, был самый верный друг, друг с детства, но куда он писал, Адам не знал, ибо не виделись они много лет, и след друга потерялся где-то в Сибири, где он искал со своей артелью золото.
«Я владел тремя мировыми языками, весь мир принадлежал мне. Воистину, судьба стекло: блестя, разбивается. А как я пел! Ты, конечно, помнишь, мой друг, как я пел. Какой божественный голос пропал!» Последние дни в доме Адама не слышно было человеческого голоса, и побежали по дому мыши, полетела моль, полезли из всех щелей тараканы. Адам не замечал ожившей вредности, вечных сопутников бедности и несчастья человека, он описывал бедственное положение, в котором вдруг очутился. «Пока человек поет, удача всегда с ним. Мой дар, залог удачи, утрачен». У Адама никогда не было божественного певческого голоса, но теперь ему казалось, что был — этот дар избранных.
Адаму сильно захотелось есть, он сходил на кухню, посмотрел в пустой холодильник и продолжил письмо: «И не едать мне уже устриц во Франции, уток с яблоками в Чехии, не пробовать ни германского гуся, ни турецкой рыбы». Адам не был обжорой, но любил, чтобы стол у него был полон. Ел он не так уж много, он за столом больше пробовал то и другое и только хлеб надкушенный доедал до последнего кусочка, веря, что вся сила в этом кусочке.
«И ничего не успел! Последних слов не успел сказать!» Некий важный разговор был прерван вдруг — так чувствовал свою немоту Адам. Он не успел сказать самые заветные, главные слова, те самые, от которых сотрясаются и преображаются если не земля и небо, то хотя бы души человеческие. Ему верилось, что он знал такие слова.
Адам забегал по дому в отчаянии и остановился перед зеркалом. В зеркале отразился ни в чем не повинный человек. «За что?! За что, Господи?» Он снял с себя праздничную рубашку и галстук и надел что-то тусклое, старческое, купленное женой, более подходящее его нынешнему положению.
«Но ты спросишь, как это могло случиться? Причина, мой друг, проста: женщина. Если бы я не пошел в тот день на суд с женщиной, ничего бы не случилось. А еще лучше было бы не жениться до срока». Так писал Адам, жалуясь дальнему другу. И не дописал свое письмо. Как убийце для облегчения совести нужен не сочувствующий, а соучастник, так Адаму было бы неодиноко сейчас разве что с человеком, потерявшим веру, родину, состояние или, по крайней мере, проигравшимся в карты. К тому же очень хотелось есть. Он сходил в кладовую. Там он увидел крысу, которая и не подумала бежать от него. Все в кладовке было перепорчено мышами и крысами, все прогоркло, сгнило. И не очень много дней прошло, как жена не заглядывала сюда, а будто годы прошли. «Что-то с временем случилось…»
На кухне Адам нашел заплесневелый хлеб. Он срезал было с него корку, и тут вспомнилось ему, что говорил по этому поводу отец: «Никогда не ешь плесневый хлеб, иначе забудешь прошлое». И вот теперь только понял Адам, что значили слова отца. «Да! В прошлом, в начале дней своих, мы ни за что, даже под страхом смерти, не согласились бы есть хлеб позора. Я помню все, отец». Адам покрошил этот хлеб птицам.
Впервые в жизни Адам был такой голодный. Он поел яблок из сада, они не насытили его. Из всех мыслей в голове осталась одна мысль — о деньгах. «Где их взять, каким способом?» Способов добычи денег было немного, и ни одного приемлемого, вполне надежного. Можно было попросить в долг, но кто бы поверил сейчас в его кредитоспособность! Тем более что не заплачено еще по старым долгам. Можно было продать что-нибудь, но выносить вещи из дома на продажу — это было самое распоследнее дело, до которого еще не дошло. «И никогда не дойдет!» Можно было поискать работу, но что бы ему предложили? Или попросили бы подождать, пока представится возможность устроить его, или надо было соглашаться на самую черную работу за копеечную плату, которая не решала даже проблему его пропитания. Адам обжорой не был, а все-таки требовалось ему еды побольше, чем среднему человеку. Ждать он не мог, соглашаться на что-либо под давлением обстоятельств не привык. «Я старый казак!»
Адам вспомнил о Раисе и других добрых женщинах, которые не отказали бы ему в помощи, и тут же отмел как совершенно негодный этот способ решения своих проблем. Помощи и защиты должны были искать женщины у него, а не он у них. «Альфонсом Адам никогда не был! Кружку воды, кров на ночь — это приму, но деньги… Может, мне к Разуваеву сходить?» Разуваев был известный в городе карточный игрок, у него постоянно велась игра, бывал там и Адам. «Нет, к Разуваеву тоже нельзя. Я ему должен остался. Кругом в долгах, кругом… И куда подевались все твои приятели, Адам? Пока ты был в силе, при деньгах, и звонили беспрерывно, и дверь хоть не закрывай. Забыли, все забыли».
Тут Адам услышал дверной звонок и устыдился дурных мыслей о своих приятелях. Он поспешил открыть дверь, за нею стоял один из покупателей его дома. «Ага! Согласились-таки. Ну что ж, вот и деньги». Адам ошибся. Покупатель пришел торговаться, и давал он еще меньшую сумму, чем в прошлый раз. Едва Адам выгнал его, как явился другой покупатель. Этот был уверен, что ему уступят дом вообще за полцены. «Стервятники! Учуяли… Но Адам еще не падаль. Что, опять?»
В дверь опять звонили, Адам не сомневался, что это очередной покупатель. «Ну что ж, — вздохнул он, неохотно поднимаясь с дивана. — И нежданный гость имеет право на человека. Но если и он прилетел на стерво… Ах, не надо было мне надевать эту покойницкую рухлядь. — Адам быстро переоделся в красную рубашку с черным галстуком. — И побриться не мешало бы. Естественно, что они понижают ставки». Открыв дверь, он увидел, что зря переодевался. К нему пришел Митя Дикарь, мальчишка.
Митя Дикарь был тот самый мальчишка, худой, как мокрый цыпленок, с венчиком седых волос округ головы, который в день суда советовал Адаму закинуть на чердак гнилой зуб и ждать возвращения золотого. Этому мальчишке уже было двенадцать лет, но он еще верил в чудеса. Он был удивительно простодушен даже для незрелого отроческого возраста, совсем не умел лукавить и жил, не догадываясь, что у людей слова годятся как для правды, так и для обмана. Он верил всякому слову как правде. На Верхнем Валу его считали просто слабоумным. Так считало большинство, у Адама же было свое мнение. «Слабоумные — они тоже хитрые, а у него хитрости никакой. Потом, я тоже в детстве верил каждому слову, но кто же скажет, что я дурак!» Дикарем мальчишку прозвали за стеснительность, диковатость.
«Что?» — кивнул головой Адам, спрашивая Дикаря, с чем он пришел.
Мальчишка побледнел, потом покраснел и спросил:
— Адам, где Корней?
Корней был приемный отец Мити Дикаря, а матери у него не было. Мать его родила, завернула в газету и бросила в общественный сортир, где он едва не утонул. Корней спас его, случайно и вовремя зайдя туда.
«Откуда мне знать, где Корней, — пожал плечами Адам в ответ на вопрос. — Почему ты спрашиваешь меня об этом?»
— Ты сказал, что зарубил его топором.
«Я сказал?! — изумился Адам. — Я такое говорил? Быть не может!»
Но тут же он вспомнил, что, когда обладал голосом, говорил и такое. За день до рокового происшествия он выходил с окровавленным топором со двора Зари Афанасьевны, своей соседки, которая попросила его зарубить гуся. По улице шел Митя Дикарь, вел домой козу. Адама потянуло пошутить над его доверчивостью, он окликнул наивного отрока и показал топор:
— Видишь? Это я Корнея зарубил.
Адам и в мыслях не бывал злодеем, никогда бы, ни за что бы ему не придумалось на самом деле кого-нибудь зарубить, это была просто нечаянная шутка, глупая, конечно, неудачная, но не более чем шутка, о которой давно следовало забыть.
«Ну и что, если я сказал?» — написал Адам на чистом месте в письме к другу.
— Нет Корнея. Пропал.
«Куда пропал? В каком смысле?»
— Домой не приходит. Ушел, и нет его.
«Давно?»
— В тот день, когда ты сказал…
«Да, порядочно прошло времени. Пожалуй, в самом деле пора искать человека» — подумал Адам и написал: «Ты думаешь, его убили? Кому он нужен!»
Корней был совершенно безобидный для других людей человек, ни у кого не могло быть причины убивать его.
«Ты думаешь — я убил! Это была шутка. Шутка, понимаешь?»
Мальчишка не улыбнулся объяснению, он смотрел серьезно. Адам протянул к нему руку. Митя не любил, когда его трогали руками, и выбежал из дому. В комнате будто потемнело после его ухода. Лицу Адама стало холодно, потом жарко. «Что это я, никак бледнею и краснею?» Он подошел к зеркалу, там отразился уже не совсем уверенный в своей невиновности человек. Долго смотреть на него, понуренного, было невмочь, Адам отошел от зеркала. «Да что же это такое! Жена сбежала, голос потерял, в кармане ни копейки, а тут еще, оказывается, человека топором зарубил! Что за пропасть такая? Вот бы счастье когда-нибудь валило этак, со всех сторон. Однако что же с Корнеем случилось? Куда он делся? Неужели на самом деле что-то плохое стряслось? А я ему десять рублей остался должен».
Этим — воспоминанием о десяти рублях — Адам невзначай подумал про Корнея именно как про погибшего, навсегда потерявшегося человека. «Надо же! Занимался непогибельным делом, и вот…»
Корней происходил из старообрядцев, живших в Шумске с семнадцатого века, со времен, когда этот город был пограничным городом то Москвы, то Польши. Корней считал погибельным делом быть работником у этого государства или у вора Пупейко, самого богатого человека в Шумске, и занимался делом, за которое никто уже в городе браться не хотел. Он был колодезник. В городе почти не осталось колодцев, Корней в поисках работы ездил по селам, уезжал в южные, страдающие от безводья области, он верил, что колодезная и криничная вода живительнее водопроводной, и говорил: «Человек перед смертью просит пить, а не есть. Но ему не ту воду подают, которую он просит».
«Ну кто такого мог убить! Кому он нужен! Разве что копал колодец да на клад какой-нибудь наткнулся. Вот за это убьют… Надо узнать, где он в тот день копал, не в городе ли? А что, все может быть, почему бы и нет!» В другое время у Адама не связалось бы исчезновение Корнея с возможностью находки им клада — мало ли по каким причинам может исчезнуть человек, столько всего в этом мире против него, — но теперь в сознании его сидело и действовало то, что он видел у Старой Могилы. Видение это было под стать голоду, одолевающему Адама, оно неотвязно напоминало о себе и требовало какого-то утоления.
Ночью Адаму приснился отец. «Негодное дело ты затеял с продажей дома, сын, — укорял его отец. — Крест на моей могиле все собираешься обновить, да не обновляешь. Коротка твоя память стала, недалеко она глядит». Адам же спрашивал у него: «Отец, ты узнал последнюю тайну, ты теперь знаешь все. Но знаешь ли ты, где князь спрятал свое золото?»
Проснулся Адам рано, с мыслями о деньгах, терзаемый голодом. Голод был свиреп, особенно от мысли, что в кармане ни копейки и неизвестно, как ее добыть. Голод был зверем, напавшим на беззащитного. «Догнал-таки он тебя, Адам». Адам, пока жил, знавал голод на правду, на красоту, на женщин, на умных и добрых людей, наконец он узнал самый древний, первобытный, жестокий голод. Голод, который был в год его рождения, который, думалось Адаму, для него навсегда в прошлом. «Найти бы в самом деле сокровища князя!» Адаму вообразился огромный хлеб, огромный и пахучий хлеб в сияющем ореоле, который бы навсегда накормил его и всех алчущих. «Плохо Ты, Господи, кормишь своего Адама!»
Адам завтракал яблоками. От этих яблок ныли зубы. Он ел и думал: «А хорошо бы отыскать золото князя. Вставил бы себе зубы, расплатился бы с долгами, восстановил бы голос».
Однако пора ему было что-то делать. Дел было много: найти денег, сообщить в милицию о пропаже Корнея, объяснить Мите Дикарю, что не убивал он Корнея. «Нельзя, чтобы он продолжал думать такое».
Инесса Павловна с собачкой встретилась ему на улице первой из знакомых людей.
— Сучка! Стерва! — ругалась Инесса Павловна на собачку.
Адам удивился, он недавно слышал совсем другое: «Ах, Линдочка обожает меня! Я ее влюбила в себя. Она очень эмоциональная девушка, настоящая итальянка». И вот теперь:
— Дрянь! Мерзавка! Нет, вы только представьте себе, зашла я в аптеку, эту гадину привязала за каштан, выхожу, а к ней уже прилип какой-то ублюдок. Шелудивый, блохастый! И моя чистокровная итальянка, аристократка! С первым попавшимся ублюдком… Не город, а помойка. Приличному человеку здесь и спариться не с кем. Мне с Линдой придется ехать к кобелю в Москву. А вам надо встряхнуться. Постарели, небриты… Нельзя так опускаться. Съездили бы куда-нибудь, зашли бы к нам в салон, завели бы собаку, в конце концов. Кстати, вы не можете вернуть долг?
«Почему я не оглох вдобавок?» — подумал Адам. Дальше ему по улице встретился еще один любитель собак — Пупейко, первый богач в городе. У Пупейко был крупный пес: мастиф. Пешком он гулял по улице ради здоровья, которым очень дорожил. Адам знал, что от Пупейко человеку нечего ожидать помощи и вообще не о чем с ним толковать, ему неинтересна была эта встреча, но нашелся интерес у Пупейко к нему:
— Слышь, Адам, а дурак твой от молнии не упал, стоит?
«Стебель стоячий — колосок пустой», — имел что ответить Адам, и ах как горько ему было, что не мог он ответить. Опять он узнал, что он бедняк, удел которого — молчание перед богачом.
Они давно разминулись, разошлись, а впечатление от встречи с хамом никак не развеивалось. «Ну погоди же ты… Еще неизвестно, как оно все обернется. Еще отвечу я тебе». Адам закрыл глаза, и перед ним, ослепшим, опять мелькнул огненный фантом — образ тайны, влекущей и обещающей. «Не зря же оно мне привиделось».
На кладбище, куда Адам зашел проведать могилу отца, ему встретился Воробьев. Он что-то искал там, шныряя между могил. «Почему-то без Фишера», подумал Адам.
Журналист Воробьев был еще кладоискатель, и более того, председатель клуба кладоискателей города Шумска. Как все кладоискатели, он мечтал найти что-то грандиозное — скифское золото, казацкий клад, сокровища князя Славинецкого, — но мечта оставалась мечтой, а страсть свою приходилось утолять, раскалывая старые нужники, в перепревшем дерьме которых встречались монеты, медальоны, часы, застежки, запонки, перламутровые пуговицы с панталон и жестяные от кальсон. «Фишер» — это был металлоискатель.
У Воробьева Адам попросил денег взаймы. «Даю каменную бабу в залог», написал он фломастером на каком-то надгробье. Воробьев подумал несколько времени и ответил:
— Нет. Баба вещь неконвертируемая. Кому я ее потом продам? У музея нет денег.
После кладбища Адам пошел по знакомым и приятелям, по тем, у кого водились деньги, кто мог дать работу. Везде его встречали с сочувствием, поили чаем с конфетками или даже кофе с ликером, но денег никто не дал. Работу обещали, однако ее надо было подождать. И везде, прощаясь с ним, жаловались на жизнь, хотя, когда встречали, хвастались успехами в жизни.
«Нет, бедному помогут только бедные. Вернее, которые не богаче меня». По дороге к бедным, или, как он поправился, к равным себе, Адам зашел в церковь. Завлекло его туда пение, которое он услышал в раскрытую дверь. Пели хорошо, грустно. В церкви, там, где продавались свечи, стоял велосипед юродивого Алеши, а сам Алеша пел в хоре, и Адам, услышав его голос, удивился. Алеша был такой человек: зимой и летом он ездил на велосипеде по городу, собирал мусор в мешок и почти всегда бормотал или кричал что-то без начала и конца, иногда со смыслом, иногда без смысла, а еще ругался на людей за то, что они мусорят везде. Для Адама его речи звучали бредом, но вот пел он с разумным чувством, в согласии с хором, и голос у него был твердый, чистый.
Народу в церкви было немного. Было просторно, гулко и высоко. Духом странствия веяло здесь. Огонь свечей вызывал желание петь, и Адаму, утратившему огненный песенный дар, подумалось, что если смотреть и смотреть на этот огонь, то в конце концов запоешь. «Отец, наверное, пел так хорошо, что всю жизнь имел дело с огнем. Огонь! Огонь мне поможет».
— Никто тебе не поможет!
Этот крик был так неожидан и невозможен в гармоничной обстановке храма, что Адам принял его за собственный крик, первый крик безумия, в котором он наконец-таки вырвался из круга немоты.
Это кричала Усатка, баба, страдающая припадками, от которых ее не могли излечить ни врачи, ни священники. Ее корчило и било об пол недалеко от Адама, на губах ее пузырилась пена, из живота ревел низкий, бычий какой-то голос: «Не крестись, не крестись, никто тебе не поможет». Люди в ужасе побежали из церкви.
Уходил Адам из церкви, не чувствуя на улице полуденной жары. Его знобило. «В нехорошую историю ты попал, Адам. Пропащее дело связываться с тем, что превышает человеческие силы и разумение. Ну его… Забыть и не думать».
Пришел Адам домой все-таки не с пустыми руками. Денег ему дал старик Сырцов, друживший еще с его отцом. Он сам окликнул Адама, когда тот проходил мимо его дома, половину которого занимала мастерская. Сырцов был гончар, последний гончар на Верхнем Валу. Они разговаривали в мастерской. Сырцов спросил, что Адам собирается делать теперь, после потери голоса, и предложил неожиданное:
— Смотри, учись. Ремесла у гончара не отнимешь. Работы много. Горшки нужны и цветоводам, и пчеловодам, и хозяйкам, и просто любителям. Кому не нужны горшки, у того нужда в вазах. Многие хотят иметь камин с изразцом.
Сырцов разговаривал, не отрываясь от круга, то и дело срезая новый горшок. Адаму нравилось в мастерской. Здесь было весело, празднично от живого огня в горне, от резмалеванных ваз, от ярких свистулек, от изразцов, на которых цвели сказочные цветы, от красок в горшочках: червени, зелени, белил… Но предложение Сырцова он не принял: «Я — в ученики?! Да он смеется надо мной. Ну нет, я лучше золото князя Славинецкого буду искать. Чем хуже дело всех остальных? Опасное дело? Пропащее дело? Кто знает, может, и так. А может, это единственный случай, шанс, который выпадает раз в жизни и не каждому. Мне открылось, и, значит, именно мне предоставляется возможность найти его золото».
Домой Адам пришел с продуктами, бутылкой красного вина и петухом-корольком. Этого королька продавал на рынке какой-то мальчишка. Петушок понравился Адаму с первого взгляда. Он был маленький, как игрушка, певучий, словно с медным горлышком, и, точно огонь, яркий и быстрый. Адам покрошил ему хлеба, а сам сел с вином за камень.
Солнце потухало, цвет заката был как цвет вина. Ласточки летали над головой неподвижно сидящего Адама. У них было гнездо в сарайчике. «Пой, и пройдет все на свете!» Адам смотрел на камень, пил вино и продолжал молчать. На весь Верхний Вал кричала матерщинница Катька Синячка, созывающая на ночь своих детей. Послышался дребезжащий голосок астматика Уткина, пением спасающегося от приступов астмы. Проехал на скрипучем велосипеде юродивый Алеша, он громко излагал какую-то чушь. Закричали мальчишки, дразнящие Митю Дикаря. Они всегда, если были в куче, не пропускали Митю равнодушно. Адам вышел за ворота и рыкнул на них. Митя был с козой, которую вел с пустыря. Тут же по улице выгуливала Линду дочка Инессы Павловны. Собачка потянулась обнюхать козу. Издали донесся крик:
— Клара, немедленно домой.
Адам успел сегодня сходить в милицию с сообщением о пропаже Корнея, а с Митей он решил поговорить после, когда вернется голос. Он сел опять за камень. «Пой, и любовь вернется к тебе!» Адам закрыл глаза и положил ладони на камень. Но из камня ему передался только холод. Он открыл глаза. Фонари уже зажглись на улице. Безносая морда каменной бабы, стоящей под яблоней, блестела на свету фонаря, как намазанная жиром. В руке баба держала чашу. Зимой Адам сыпал в чашу корм для птиц, а сейчас вылил из бутылки остатки вина.
Адам вышел на обрыв и посмотрел вдаль, за реку. Там, еще не совсем слившись с темнотой, чернела Старая Могила. Его потянуло туда, на место, где он потерял дар речи.
Курган был недалеко за городом, в получасе ходьбы от реки. Была уже ночь, когда Адам взошел на него. Вылетели охотиться, почуяв свою пору, ночницы — летучие мыши. Исчезла линия горизонта, граница между землей и небом. Исчезли очертания предметов, все растворилось, потонуло в бездонной тьме, в которой метановыми вспышками выныривали из-за степного горба фары машин, одолевающих дорогу. Курган дышал землей, отдающей ночи свое тепло и запахи. Адам сидел на кургане, и ему чудилось, что за спиной у него кто-то есть. Трудно было прогнать это чувство, вообразить, что там ничего нет, одно огромное голое пространство, ночная пустыня. Некое напряжение, чье-то присутствие ощущал Адам, кто-то молчал здесь тяжело. Скиф ли в могиле, удавленники ли, которых, может статься, и закапывали здесь, у могилы, кто-то еще, неизвестный, сам ли Адам, сидящий немым истуканом, чуждый и непонятный самому себе. Молчание было, какое бывает в доме с покойником.
Обвел вокруг себя взглядом Адам. Все, что он видел, — трава могилы, камень у дороги, памятник разбившемуся шоферу, сама дорога, ночная степь, все стыло в мучительном безмолвии, и собственная немота казалась такой же неразрешимой, как немота могил, камней, степи. О чем-то они хотят сказать, о какой-то тайне, которой не ведает человек, хотят изречь, но нет у них голоса. Все вокруг было безголосое, страдающее. Даже в пыли на траве, освещенной луной, планетой молчания, таились несказанная мука и жалость, взывающая: кто взглянет на меня, кто спросит за меня, доколе мне лежать мертвым прахом, где тот огненный ветер, что поднимет все косное и даст ему голос бури!
Глядел на камни, на траву, на пыль еще живой Адам, но что, у кого он мог спросить! Он сам томился тоской, которой нет имени. Адам поднялся и закричал во всю грудную силу. Звук, извергнутый им, был дикий, гулкий, страшный. Он закричал как последний могучий зверь из вымирающего рода, для которого уже нет ни самки, ни соперника, уже не на кого истратить нежность и ярость своей силы. Беспредельное молчание степи и неба было ответом его крику. Велика была немота Адама, велика утрата. «Проклятый горбун! Всего твоего золота недостаточно… Но хотя бы частью ты возместишь мне ущерб. Только вот — с чего начать? Here is the question. Вот в чем вопрос».
«С чего начать? Как практически приступить к делу?» Так Адам стал кладоискателем, увеличил собою число верящих, что в Шумске и окрестностях его захоронено достаточно всяких кладов, надо только искать. И вера эта, следует признать, время от времени подтверждалась какой-нибудь находкой.
Шумск был город с долгой, многовековой историей, он стоял на пограничье леса и степи, на пограничье, в прошлом, Москвы, Польши, кочевого и мусульманского юга, а жизнь пограничья — это война и торговля, это богатство, которое часто зарывалось в землю и осталось там навсегда.
Шумск стоял на путях из Москвы в Константинополь и Палестину, из Польши в Крым и Персию. И всякий проходящий и проезжающий этими путями задерживался в Шумске, посередине своего странствия, чтобы помолиться, оставить лепту на храм или попировать хорошенько, облегчить свой кошель перед дорогой через степь — Дикое Поле, где человек, завидев издали другого человека, хватался за оружие или спешил скрыться, уверенный, что он видел врага, где путники, кроме нападений беззаконных татар, ногайцев, казаков, должны были еще опасаться степных пожаров, туч саранчи, отравляющей воды и выедающей траву до корня, хищных зверей, суховеев, обжигающих гортань и глаза, мутящих рассудок.
Через Шумск также пролегали пути на Сечь, которыми с севера и запада бежали спасающиеся от государства, старости, вечного понедельника, ищущие воли и праздника. И в Шумск же они возвращались ненадолго, чтобы спустить здесь проклятое золото, захваченное в прибрежных торговых городах Черного моря.
В Шумске четыре раза в год была ярмарка, на которую съезжались купцы из Кракова, Кенигсберга, Киева, Москвы, из Мултянии, Армении, Крыма, цесарские купцы. В разные времена город вел большую торговлю то зерном, то медом и воском, то кошенилью, то, когда Петр Великий завел мореходство, пенькой. Шумск быстро богател, горожане становились кичливы, чванливы, заносчивы, самодовольны, самонадеянны, а втайне неуверенны, боязливы перед завтрашним днем и богатство свое или расточали безрассудно, или превращали в золото и прятали подальше, поглубже. Скороспелое богатство притягивало пожары, нашествия, ураганы, моры и прочие бедствия.
Бедствия на город притягивали не только богатства его, но и невесты, которыми Шумск славился всегда. Нежные, белотелые, свежеумытые, они были лакомой добычей для воняющих баранами женихов из степи.
Не однажды в городе ждали конца света, бывало, что казалось, он уже совершается, и радующимися в такой час были единственно те, кто успел пожертвовать богатство на церковь. Неуспевшие торопились доверить его земле.
Во все стороны был открыт город Шумск, он лежал на огромной равнине, на той части ее, где реки текут на юг, и народы, как ветры, кружили по равнине из века в век и пропали все, оставив после себя одни могильные курганы, предмет интереса археологов и кладоискателей.
От всех веков осталось в земле Шумска и окрест его что-то ценное для кладоискателей, и постоянно что-нибудь выкапывалось ими из земли: бронзовый перстень, медный крестик, оплавленная монета, бусинки из цветного стекла, наконечники стрел, свинцовые пули, глиняные грузила, клыки дикого кабана, ружейные кремни, костяные рукоятки ножей, черепки посуды… Выкапывалось обычно не то, что искалось. Заветной мечтой, целью поисков всех шумских кладоискателей были сокровища князя Иеремии Славинецкого, жившего в семнадцатом веке, оставившего по себе в истории Шумска память громкую и противоречивую.
В молодости князь Иеремия Славинецкий был расточитель, к старости сделался скрягой, который и пылинку, сверкнувшую на солнце, старался прислюнить на палец, подозревая, что она золотая. И как в старости прославился он беспримерной скупостью, так в молодости была баснословна его щедрость. Все находили у князя милость и награду, с разных сторон влеклись к нему люди, всем было место за княжеским столом, не только званым гостям, но и незваным: и иезуиту, направляющемуся в Индию в маленькой дорожной карете, в каких ездят женщины; и толпе протестантов-антитринитариев, голодных и прожорливых, как стая бродячих собак; и философу, написавшему книгу о продлении жизни, принесшему с собой неслыханную еще в этих краях весть о том, что чудеса человеческого духа превосходят чудеса небес; и алхимику, просящему денег на эксплуатацию философского камня; и рыцарю, никогда не снимавшему железной перчатки с правой руки, ни в одной стране не находившему себе места, потому что везде перо побеждало копье; и самозванцу, шедшему на Москву и задержавшемуся у князя, чтобы подучиться риторике; и бесчисленным пилигримам, из конца в конец меряющим христианский мир; и простодушному иноку, который искал место, где сходятся небо с землей, где должен быть рай…
Ворота замка князя были открыты для всех странников, и гонимых гневом небес, и влекомых подвигами ad majorem Dei gloriam — ради вящей Божьей славы. Все находили отдых и приют здесь, на окраине мира, на границе с Диким Полем, пространство которого на карте у женственного иезуита было обозначено: hic sunt leones — тут львы. Тут, во владениях князя, лев мог возлечь с ягненком, тут никто не опасался, что в его вино подмешают яд, тут был рай — место схождения полноты небес с частностью земли, и инок, которому показали в степи древнюю широкую дорогу, не иначе протоптанную слонами войска Александра Македонского — тоже искателя края земли, — не отправился вслед слонам, но остался у князя. Остался и иезуит, но не потому, что в его карете нельзя было достичь Индии, а потому, что здесь, у князя, праздник следовал за праздником, и не было дня, в который Бог благословил бы начало трудного дела.
Праздник следовал за праздником, пиры перемежались охотой в Диком Поле или победной бранью с крымчаками, и даже похороны превращались в праздник. В степи был найден белый каменный гроб, оставшийся, судя по величине, от времен, когда землю населяли богатыри. Князь лег в гроб, и никто бы тогда не сказал, что гроб слишком велик для него. Под музыку, танцы, песни гроб с князем вынесли на улицы Шумска, и он, воскреснув из мертвых, бросал золотые на все стороны, творя чудеса. Поднимались параличные, бежали калеки, прозревали слепые, всех возвращал к жизни блеск и звон золота, все валили за своим князем, смешавшись в одной толпе: монахи, философы, купцы, воины, скоморохи с медведем, кузнечный цех, оружейный, ткацкий, портняжный, книжный, лекарский, золотой, нищий, веселый цех пречистых сестер, весь город праздновал воскрешение из мертвых своего князя.
Когда праздники кончились, когда он одряхлел, прежде чем умереть, его, исчахшего от слишком долгой старости, положили в тот же белый каменный гроб, но теперь за ним, как за преступником, везомым на казнь, тащились лишь зеваки, не ожидающие никакого чуда, воры да нищие. Все в городе знали, что левая, дающая рука князя отсохла еще при жизни.
Князь пережил всех, кто знал его молодым, кто любил его. Он пережил и философа, написавшего книгу о продлении жизни, в которой он призывал следовать правилу: «Ничего слишком» — и умершего от чрезмерности в любви; он пережил и иезуита-андрогина, которые вообще отличаются долгожительством. Князь пережил всех, потому что кровь его была отравлена, охлаждена змеиной кровью. В числе незваных гостей в его замок однажды явился неизвестно откуда маг-чудотворец, который продавал эликсир, составленный из подземных грибов, болотного масла, звездной пыли и крови дракона, древнего змия, крови последнего дракона из обитавших на земле. Маг утверждал, что принявший этот эликсир будет жить столь долго, что доживет до лучших времен — до каких, как известно, обычно никто не доживает — и увидит новую землю, новые небеса и людей, выправивших свои кривые пути. За эликсир маг просил дорогую цену, никто, кроме князя, не мог купить его. Князь купил эликсир не из желания увидеть лучшие времена, а из любопытства ко всему новому. Он выпил его, размешав с вином, и неведомая дотоле тоска вошла в его сердце, он понял, что выпил яд, что он будет теперь всегда думать о смерти.
Магический эликсир продлил дни князя, но на долгом пути жизни он так и не достиг земли обетованной, он заблудился в пустыне своей старости. Умерли все, кого он любил, князь остался один на земле.
В молодости его, бывало, мост замка разоряли за каким-нибудь долгожданным гостем, теперь мост рушили, разбивая также окна в покоях замка, при нашествии холеры или чумы на город, чтобы холере и чуме было видно: в замке уже нет живых людей.
В молодости князь не боялся ничего — ни холеры, ни врагов. Он, утомившись в походе, мог, беспечный, спать в седле — в золотом, княжеском, которое в старости сменил на железное, кощеево, — теперь же он и ночью не знал сна. Не доверяя страже, выходил он на башню, прислушивался, не скачут ли по степи татары, и всякий раз, услышав топот и ржание диких коней, кричал тревогу, хотя бы была и старая луна, при которой татары никогда не пускались в набег, считая благоприятствующей для своих хищных дел новолуние. Но князь вглядывался в ночь глазами бессонной старости, и в лунном свете ему мерещились за рекою не то крымчаки, скачущие на своих коньках как обезьяны на собаках, не то сами духи Дикого Поля, посланцы беззаконного хаоса, возбудители злобы, безумия, мести, сеятели раздора, тяжб, споров, нужды, голода, разрухи. Эти демоны разрушения, водители народов степи, которые искали легкую добычу, а нашли гибель, были голодны и свирепы. Народы, подвластные их воле, исчезли, а они остались, их тенями была наполнена ночная степь, и город был открыт для их вторжения, городские стены были растащены горожанами на дрова и постройки. Стены пали, и в городе, в котором некогда обитали любовь, гостеприимство, вежливость, щедрость, благочестие, доброжелательность, честность, теперь хозяйничали ненависть, измена, алчность, скаредность, зависть, уныние, похотливая старость, лицемерие.
В молодости князь не сомневался в своей любви к Богу и в любви Бога к нему и редко хаживал в храм; в старости он каждую субботу подпоясывался хмелем, вешал нищенскую торбу через плечо, брал в руки посох, обломок копья и шел в часовню, где обращался чаще всего к изображению мертвого Христа в терновом венце, с запекшейся кровью на челе.
Князь жаловался Богу на то, что случилось с миром, на то, что Бог совсем перестал изливать благодать на его княжеский удел и все оскудевает, вырождается, дичает.
— Где лета Господни, jubilaeus annus, года юбилейные, когда никто не утруждал себя до пота, а городской палач и вовсе был без дела? — спрашивал князь у Бога.
Он спрашивал, навсегда ли ушло то благословенное время, когда доходы его умножались тем более, чем больше он тратил, когда мельницы мололи и в безветренную погоду, когда удачи, сил, добра, радости, здоровья Бог отвешивал человеку полную человеческую меру, а не собачью часть, когда то, что должно было стоять прямо, так и стояло, а лежачее лежало, когда со всех сторон дули здоровые ветры, когда раны рубцевались в три дня, когда трава в степи поднималась выше рогов скота, когда и смерть к человеку приходила, не уродуя образ Божий в человеке.
— А теперь… — укорял Бога князь.
Теперь в городе нельзя было продохнуть от холерного зловония, от трупов, смердевших разложившимся салом, и ладан, потерявший прежнюю силу, не мог перешибить этот заразный смрад, сколько бы им ни окуривали покои.
— Не слышу я в ноздрях своих наисладчайший дым всюду сущего присутствия Твоего. Где благоухание, которым были исполнены дни мои, благословенные Тобой?
Теперь аромат певг, кедров и кипарисов, приносимых паломниками из Палестины, весь выдыхался за дорогу, и пахло от них дорожной пылью, сухой глиной Ливана и Анатолии.
Теперь и многих звезд в небе нельзя было досчитаться. Теперь слуги были воры и изменники. Теперь яблоко портилось скорее, чем созревало, вино потеряло свое обаяние, а хлеб черствел в тот же день, в какой выпекался.
— Зачерствел Твой мир, Господи! Оскудела любовь в людях. Ослабел, измельчал человек и если делает еще доброе дело, так во имя свое. Но, Господи, не оскудела ли и Твоя любовь? Зачем Ты даешь человеку такую жизнь, которую продлеваешь болезнями и бессильной старостью? Господи Иисусе Христе, почто Ты не все болезни и язвы наши принял на Себя? Любви Твоей и милости жажду, слышишь ли Ты меня? Rugiebam a gemitu cordis mei. Я кричу от терзания сердца моего.
В молодости небеса не были глухи к призываниям князя. Он жил под открытым небом, sub Dio, ему, бывало, открывалось самое верхнее, лазоревого цвета, небо, которое открывается иногда только счастливым людям и царям.
— Я словом, а Ты с помощью, и помощь Твоя не медлила. Теперь я нищий, не властен я ни над чем. Всемогущий Боже, зачем Ты отнял у меня Свои дары, почему так недолговечны были молодость и красота? Почему после жатвы наступает зима, почему не весна? У львов нет болезней и старости, зачем Ты наградил ими меня? Зачем вино превращается в уксус и никогда уксус не превращается в вино? Почему время как ветер с восхода, как огонь с полудня, почему оно оставляет только песок и пепел?
Князь долго жил на белом свете и был свидетелем конца Божьим чудесам. Он помнил то время, когда, разбуженный ночной грозой, всходил на башню замка и видел над Диким Полем поистине ночь творения, пронизанную синими молниями и подземным гулом. Он прозревал, как в дали далекой громоздятся горы и поднимается море — то Бог в ожидании новых людей мыслил новую землю, готовый явить ее в первозданной чистоте в утро первого дня преображенной жизни. Но люди со времен потопа не менялись, и Дикое Поле оставалось все тем же порожним местом, где, хоть день скачи, не услышишь ни церковного звона, ни пения петуха, ни лая собак.
В грозовых ночах, пронизанных синими молниями и подземным гулом, князь слышал отзвук священных слов, которыми Бог сотворил мир. Но смолкло эхо тех слов, иссяк творческий дух и кончились чудеса. Мир остался в покое от чудес, во власти законов времени, порчи и распада, а Дикое Поле, поле доблести, удальства, подвига в пору молодости князя, превратилось для него в поле могил, в страну забвения, где бродили стада тарпанов, одичавших коней, где скитались стаи дудаков, птиц, разучившихся летать, где рыскали кочевники, жизнь которых подчинялась диким порывам сил, забывших высшую цель и смысл, где шатались, ища неизвестно что, бродники и казаки — люди, как монахи, боящиеся женщин, и, как рыцари, ищущие подвигов, однако же не бывшие ни теми, ни другими, ибо для монаха и рыцаря главное не безбрачие и искание подвигов, а стремление к высшему совершенству, summa perfectio.
Дух совершенства, дух созидающий, creator spiritus, дух счастья, дома, любви никогда не веял над этой равниной, всегда пребывающей в очах князя равниной, поросшей травой старости, седым ковылем, по которой Божий гнев гонял бесов в вихрях пыли или снега, на которой неукротимые пожары являли образ земли, какой она будет в день суда и погибели.
Но дух совершенства, дух вечности, дух любви и за границей Дикого Поля уступал духу времени, духу упадка и разрушения. Князь, дливший свою старость, видел, как движется время, как быстро ветшает мир, оставшийся сам на себя; он видел, как благодатная пора бракующихся элементов сменяется временем бесплодия, распада всего состава мира, вражды его частей, временем, в котором и речь, дар Божий, связующий раствор меж людьми, стала служить раздору, а не согласию. Ослабло вдохновенное слово, inspiratum verbum, извратилось имя Божье в устах людей.
— Прежде на Рождество и скот мог вымолвить человеческое слово. Боюсь, Господи, придет время, когда сам человек забудет полноту речи, перестанет славить Твое имя. Уже натура забывает Твое явление в мир, уже вода на Крещенье не колышется в чашах и прорубях, уже солнце в Светлое воскресенье держится на небе не дольше, чем в понедельник…
Ослабло вдохновенное слово, и ослабли все связи и скрепы мироустройства. Порвалась благотворная связь земли с небом, и подряд случались несколько голодных годов. Рухнула колокольня Спасо-Преображенского собора, ее строил мастер, имевший недостаточное понятие о совершенстве, но не нашлось в Шумске мастера, который возвел бы колокольню хотя бы на прежнюю высоту. Князь видел, как необратимо превращается в развалины то, что созидает человек; он выходил ночами на башню и слышал потрескивание камней башни, стук выпадающих из стен соржавелых ядер.
Все в мире было подвластно упадку, уничтожению, все стремилось к покою смерти, лишь море, воды которого Бог засолил, чтобы они не протухли, обладало еще чудесными свойствами обновления, преображения. Земля покрывалась могилами, облик моря не терял первозданного вида. Все реки, где бы они ни блуждали, покорялись морю, и сама Иордан-река впадала в море. Море, мир творящий в тайне, вечно рожающее лоно, выносило временами на берег совершенный образ прекрасного, воплощенный в камне или металле, и у князя накопилось изрядно таких находок, купленных им у любителей странствовать берегами моря.
Все в мире тускнело, разлагалось, лишалось чистоты и силы, и только к золоту, царскому металлу, не приставали ни грязь, ни ржа, оно сохраняло в себе достоинство, возвышенность, благородство, могущество Первоистока всего сущего. Когда князь думал о вечности, он лишь в образе моря находил уподобление ему. И лишь в сиянии золота видел он отблеск небесного огня, которым однажды обновится вся природа.
— Ignis sanat, огонь лечит, — пытался князь исцелить сухую руку, положив ее на золотую чашу, наполненную золотыми монетами-португалами с изображением на одной стороне царя Дмитрия, на другой — двуглавого орла с единорогом на груди.
Ларец этих монет прислал самозванец в благодарность за помощь князя в его походе на Москву. А чашу, изумительно сработанную, ни на что не похожую, князь купил по дешевке у пьяного казака. Может быть, это была та самая чаша благословения, причастия к вечной жизни, к радости и любви, которую искал и не нашел рыцарь, не снимавший железной перчатки с руки, в которую некогда была собрана кровь Христа.
— Hic est enim calix sanguinis…, — бормотал князь, завороженный блеском золота. Золото притягивало взгляд, как свежепролитая кровь.
Золото, которое князь безрассудно тратил в своей молодости, во времена неиссякаемого изобилия и чудесных возможностей, он теперь копил, чтобы согревать им свою старость.
— Ignis sanat! Я сух, Господи, как степная трава в конце лета, и готов для Твоего благодатного огня, caminus est in Ierusalem, горнило которого в Иерусалиме! Где моя смерть, Господи?
Пришло время, когда князь ничего более не просил у Бога, кроме смерти.
— Я слышу каждую ночь, как голодные волки в степи грызут сухие конские кости. Довольно, Господи, мне глодать сухие кости в пустыне моей старости, от коих нет насыщения и нет смерти. Пошли мне смерть — печать Твоего благоволения!
Какой достойной смертью мог кончить князь свою земную жизнь в молодости! Огромный черный тур, редкий зверь королевского рода, едва не прободал его на охоте. От гибельного удара такого тура человеческое тело оставалось нетленным, и как явно было бы тогда Божье благоволение к князю! Но поздно было уже искать этой смерти, в степи не осталось ни одного живого тура. Князь в молодости мог погибнуть в схватке с татарами, мог закончить свое земное странствие посреди бушующего моря, его однажды чуть не поразила золотая небесная стрела — молния. Все это были бы славные смерти.
— Боже мой, избавь меня от позора смерти, которую Ты сейчас посылаешь людям. В нечистотах своих живьем сгнивая… Отец мой, почему Ты забыл обо мне?
С башни замка князь смотрел в степь, взыскуя чуда: появления перед его взором редкостного даже во времена его молодости зверя — черного тура. Но видел он только черные вихри, свивающиеся в веревки от земли до неба, видел огненные валы, гонящие перед собой вперемешку волков и тарпанов, зайцев и лис, видел воронье над стервом, видел орла, поднимающегося к солнцу, и слышал его ликующий клекот, видел на курганах допотопных людей, ждущих конца ночи потопа, глядящих на восток в ожидании солнца, окаменевших в этом ожидании.
Смерть была единственным гостем, которого ждал князь, другие гости забыли и дорогу в его замок. А если они все-таки случались, князь прогонял их. Как-то пришли в город два монаха со Святой Горы, монастырь которых пострадал от пожара. Один из этих монахов был уроженец Шумска, юношей, еще во времена благоденствия города, ушедший на Афон. Первый человек, которого они увидели в городе, был занят плетением лаптей. Прежде здешние жители знать не знали, что такое лапти.
— Что с вами случилось? — спросили монахи этого человека.
— Наш князь не иначе черту душу продал, — отвечал он. — Был князь как князь, а сделался все равно что корчмарь какой-нибудь, завистливый, скупой. Через него и мы в нищету впали. Пока был князь благороден и справедлив, было у нас правосудие и изобилие. Лживые времена пришли… И не умирает никак! Слышите? — показал он на замок, со стороны которого донеслись ужасные стон и рычание.
Монахи в страхе перекрестились:
— Пытают кого-то?
— Это наш князь опорожниться никак не может, — объяснил человек с лаптем. — Почечуем он страдает. Ходили к нему разные знахари, был немец-врач, и никто не помог. Теперь на войну в Валахии надеется. Говорят, скоро там война будет. Хочет поехать, чтобы только не от почечуя помереть. Лыцарь все-таки… Зря вы к нам пришли, ничего вы тут не соберете. И к князю не ходите, прогонит. Он нищих не любит.
Человек с лаптем был прав. Князь погнал монахов палкой от ворот своего замка.
— Ой, князь! — сказали ему на прощание монахи. — Господь среди людей ходит смиренным нищим. Его не прогони.
Давно погас огонь в светильниках замка, умолкла музыка и песни, замок был заполнен тенями давно ушедших, отголосками давно отзвучавшего. Князь сидел за огромным пустым столом в пиршественном зале и разговаривал с теми, кого еще помнил в сердце своем.
С иезуитом, первым и достоверно узнававшим, что случилось в мире, он обсуждал новости и спрашивал, к примеру, правда ли, что погасла вечная лампа блаженного Августина. «Вот и она погасла. Вечная, а погасла… На что же уповать в этом мире!»
Рыцарю, грезящему о чаше со священной кровью, он советовал заняться более практическим делом: освобождением Константинополя. «Кровь, даже священная, ничего не обновляет в этом мире. От крови Христа мир только взволновался, не преобразился».
С философом он почти соглашался. «Да, умаляются Божьи чудеса, но не от избытка чудес человеческих. Дикое Поле — вот что противостоит творениям духа».
Инока, ищущего края земли, он предостерегал: «На этом пути можно ослепнуть. И вернешься ты убогим старцем, распевающим псалмы на базарах».
А с самозванцем, который готовился идти на Москву, князь молчал. Самозванец собирался быть царем кротким и милосердным, обещал, что народ в его царстве ни в чем не будет испытывать недостатка, что он отменит иго торговых и судейских пошлин, прижмет мздоимство и посулы, объявит свободу торговли, свободу въезда-выезда и переезда внутри государства, отменит всякие ограничения на занятия промыслами и ремеслами. Князь видел, что безнадежно его дело, и мог бы объяснить пылкому отроку, что он идет на заклание, что тайна земной власти не в кротости, милосердии и любви к народу, что еще со времен Рима государство имеет тягу превращаться в разбойное соединение, magnum latrocinium, и правителю, желающему осчастливить народ, придется столкнуться с шайкой разбойников государственными людьми, что Москва все равно не переменится, что у московских людей первое чувство к Богу не любовь, а страх, и во всем они лучше понимают страх, чем любовь, но тут князь молчал, ибо бесполезно что-то объяснять человеку, которого влечет рок.
Однажды за пустым столом появился маг, продавший князю эликсир долгожития. «Ну что ж, князь, пора…» — сказал маг.
Когда князя нашли мертвым, его положили в белый каменный гроб и закрыли тяжелой крышкой, чтобы он не вздумал как-нибудь вылезти из своего гроба. Князь так долго жил на свете, что в его смерть верили не совсем.
Казаки, которые считали князя колдуном, даже на опустевший замок долго не осмеливались нападать. А когда осмелились, то не нашли там почти ничего, что можно было бы увезти с собой как добычу. Казаки перерыли весь замок, нашли подземный ход, ведущий в балку и в монастырь, а золота, на которое сильно надеялись, не нашли ни порошинки. Осталось им после князя множество книг, писанных большей частью по- латыни. Ватажок казаков, не любивший бумаги с печатью и сжигавший ее везде — по замкам, усадьбам, королевским и царским судам, — приказал сжечь все книги. Огонь, охвативший замок, был так свиреп, неистов, что в городе сами собой на всех церквах зазвонили колокола.
Казаки были первые искатели утаенных сокровищ князя Иеремии Славинецкого. После казаков эти сокровища искало в Шумске множество народу, их мечтой заразился и Адам, уверенный, что после него искать уже будет нечего и рассказывать в легендах станут больше про него, чем про князя Ярему.
Адам совершенно не представлял, с чего ему начинать. Дело было слишком незнакомое. Ему было известно, что клады князя не выдумка, что не выдумка и дух, стерегущий клады, а более ничего, никакой зацепки для приближения к тайне князя. «Но, как говорится, a force de forger on devient forgeron кузнецом становишься, когда занимаешься кузнечным делом». Адама на пути к цели никогда не удерживало отсутствие этих путей. Для начала он решил повидаться с Шерстобитовым. «В милиции фиксируется все, что случается в городе. Должно же что-то случиться. Должен он как-то себя проявить. Там, где золото захоронено…»
Шерстобитова Адам нашел в милиции, он дежурил в этот день. Вид у капитана был беспокойный, руки его вздрагивали и хватались за все подряд без нужды: за трубку телефона, за ручку, за пустую пачку сигарет.
— Как же не случалось! — ответил он на интерес Адама. — Каждый день случается.
Шерстобитов начал рассказывать про кражи, убийства, грабежи, Адам остановил его. «Это обыкновенные дела, — написал он в блокноте, который нарочно завел для общения с людьми. — А вот что-нибудь странное, непонятное, в голове не укладывающееся. Чертовщина какая-нибудь…»
— Чертовщина? Конечно, случалась, — не задержался с ответом Шерстобитов. — Ты про Разуваева слышал? Черт знает что! Куча денег у мужика, две жены, любовницы. Вдруг завез одну деваху в лесополосу, привязал к дереву и трое суток продержал ее там. Приезжал периодически и насиловал. Потом сам же отвез ее в город. Она пришла к нам. Разуваев ни от чего не отказывается, но и объяснить ничего не может. Сам не понимаю, говорит, бес попутал. Жалко мужика. Если не поладит с этой девкой, придется сажать.
Новость была потрясающая. Этого от Разуваева, расчетливого, умеющего держать себя в руках игрока, никак нельзя было ожидать, тут в самом деле крылась неразрешимая загадка, лишнее свидетельство неустойчивости человеческого существования. С любым человеком, не только с Адамом, в любой момент могло случиться черт знает что. Но о другом, о другом хотел узнать Адам. Он собирался еще попытать Шерстобитова, ему помешала Инесса Павловна, которая ворвалась в отделение с криком:
— Ужас! Когда это кончится? Когда мы заживем по-человечески? Я требую их всех перестрелять!
Объяснилось, что Инесса Павловна прибежала в милицию с требованием перестрелять всех бродячих псов и с заявлением о пропаже Линды.
— Вот видишь, черт знает что происходит, — сказал Шерстобитов, приняв заявление. — Сучонка какая-то пропала. И я, капитан Шерстобитов, должен этим заниматься!
Сразу после Инессы Павловны в милицию привели какого-то преступника хилого мужичка в наручниках. Милиционеры, приведшие его, сказали Шерстобитову, что его надо срочно допросить, но Шерстобитов был пока что занят разговором по телефону. Мужичок в наручниках был грустный, виноватый. Он посмотрел кроткими глазами на Адама и сказал:
— Я друга убил.
Пока Шерстобитов разговаривал по телефону, мужичок рассказывал Адаму, как он убил друга. Шерстобитов положил трубку и взялся за протокол, доставленный милиционерами вместе с арестантом. Мужичок замолк в ожидании. Шерстобитов прочитал, устремил в арестанта пронизывающий взгляд и начал допрос:
— Ну, рассказывайте. За что вы убили свою супругу?
«Нет, тут я толку не добьюсь, — понял Адам. — Лучше схожу к Генику и Епинохову».
Геник был уфолог, парапсихолог, вообще специалист по всяким аномальным явлениям. Геник — это было прозвище. Так его когда-то назвала тетка. «Мой племянник — геник», — сказала она, подразумевая — гений, и эта обмолвка сделалась именем на всю жизнь. Геник, несомненно, должен был сказать что-нибудь полезное для Адама. Как и Епинохов, который некогда сам искал золото князя, долго искал, но отступился, когда вдруг парализовало его жену, а вслед повредился в уме сын. В городе говорили — и Епинохов тоже, по-видимому, так считал, — что именно розыск сокровищ князя Славинецкого навлек на его дом беду. Говорили, что заклятие тяготеет над этими сокровищами. Адам знал, что Епинохов не любит вообще говорить о кладах князя, но он надеялся на свою немоту. С ним, онемевшим, люди сделались гораздо откровенней прежнего. Да что люди! Сама природа открылась ему с какой-то новой доверчивостью, и зазвучала тишина, прежде бывшая просто немотой природы. В тишине, но в особой, редкой тишине, в которой Адам казался себе посторонним предметом, он услышал однажды шум облаков в небе, услышал шелест шагов, источаемых половицами в его доме, услышал на мгновение плеск и рокот морских волн — то очнулся, но только на мгновение, камень, что лежал у порога.
— Ждал тебя, — сказал Геник, открыв дверь Адаму. — Раздевайся. Трусы можно оставить.
Он принял Адама как свидетельство аномального случая, которое надо исследовать и классифицировать. Он обследовал Адама медной рамкой, сфотографировал в инфракрасном освещении, а когда достал какие-то штучки, похожие на орудия пытки, Адам понял, что надобно, пока не поздно, бежать отсюда.
— Я вижу, ты согласен уже отдать свою бабу, — встретил его Епинохов.
«Так плохо выгляжу?» — был обеспокоен этим вопросом Адам.
Откровенного разговора с Епиноховым не получилось. Хранитель древностей хотел говорить только о каменной бабе, к тому же в их разговор вмешался юродивый Алеша, который въехал в музей прямо на велосипеде, с мешком мусора.
— На! — вывалил он свой мусор перед Епиноховым.
«С чего же начать?» Какое-то беспутье было в его мыслях. Растерянность чувствовал Адам перед лицом тайны. Сокровище могло быть схоронено в любом месте города, под любым камнем, деревом, домом. Тайна его захоронения была как соль, растворенная в море, — везде, в каждой капле, и нигде, чтобы взять хотя бы щепоть ее. Все в городе глядело на Адама загадочно, двусмысленно, тая в своем молчании не то неслыханное откровение, не то насмешку. «Может, мне с кладоискателями поговорить? Все-таки у них практический опыт. Хотя… К чему бы он меня приобщил, этот опыт неудач и разочарований? Что бы я узнал у того же Воробьева? Как искать в перепревшем дерьме пуговицы от кальсон. Не то, все не то… Тут обыкновенные способы не годятся. Нужно что-то другое. Можно попросить у Воробьева „Фишер“, а что дальше? Не облазишь ведь с „Фишером“ весь город».
Едва вспомнил Адам про Воробьева, глядь — а он уже здесь, идет ему навстречу, машет рукой приветственно. «Ну так и быть, спрошу о „Фишере“».
— Зачем он тебе? — не отказал с ходу, но и не пообещал Воробьев.
«Может, и незачем… Ты мне скажи сначала, на какую он глубину действует?»
— А что случилось? — забеспокоился Воробьев. — В чем дело-то? Что искать собираешься?
Адам никак не ответил на его вопросы. Воробьев забеспокоился сильнее. Молчание Адама было не просто немочь, немота, а умалчивание чего-то. Адам молчал многозначительно, надменно, снисходительно к нему, Воробьеву. «Ой, что-то знает! О „Фишере“ не зря он спросил, не зря».
Воробьев, как всякий кладоискатель, был подозрителен, мнителен, ревнив к чужим успехам. Красноречивое молчание Адама возбудило в нем любопытство неодолимое. Они распростились, однако Воробьев направился не своей дорогой, а вдогонку Адаму, следя за ним незаметно. Слежка эта кончилась у дома Адама, где Воробьеву пришлось отстать от своего поднадзорного, и отстал он, не зная, что думать. Так странен, извилист, непрям был путь Адама, словно это пьяница возвращался домой. Адам то останавливался на улице без всякой причины, размахивая руками как бы в разговоре сам с собой, то припускал бегом, он то замечал приветствия встречных знакомых, то, вводя их в недоумение, совершенно не замечал, а при переходе через улицу не заметил и машину, которая чуть не сбила его. Он кружил по городу, но не заглянул ни в один магазин, ни в одну пивнушку. У рынка в его карман залез воришка, Адам в это время думал о чем-то, неподвижный, как столб. А войдя в свой дом, он закрыл за собой дверь на задвижку. И задернул занавески на окнах. Это было очень не похоже на Адама, который ни от кого никогда не закрывался.
И человеку, менее Воробьева любопытствующему к чужим делам, стало бы досадно перед закрытыми от него дверьми и окнами. С досады Воробьев разломал веник, валявшийся на крыльце, и вышел из калитки никем не замеченный.
Адаму в жизни мало кто из людей помогал по-настоящему полезными советами, до всего он доходил собственным умом и чтением книг. Ни в милиции, ни у Геника, ни у Епинохова он не узнал ничего, что пригодилось бы ему, и решил обратиться к испытанным друзьям — книгам. В его библиотеке нашлась одна подходящая книжка — о легендарных кладах, о знаменитых кладоискателях. Он когда-то ее купил, незнамо для чего, поставил на полку, забыл, а все-таки книжке пришел черед. Адам читал ее, и многое в жизни и судьбе прославленных кладоискателей перекликалось с его жизнью и судьбой.
«Но ветры, течения и судьба опять были против него…» И против Адама было все на свете. Он находился, пожалуй, в еще более отчаянном положении. Что ветры и течения, если знаешь, куда плыть! А вот попробуйте-ка преодолеть мертвую зыбь неизвестности, штиль неведения. Адаму не надо было спорить с пространством, искомое им сокровище залегало где-то рядом, где угодно рядом, может быть, вот тут, под фундаментом его дома, но в том и заключалась сложность, что нахождение чего-то в каком угодно месте равнялось его отсутствию повсюду. «Labor omnia vincit improbus — упорным трудом можно добиться всего, — вспомнил Адам из мудрости, накопленной человечеством, и горько усмехнулся. — Трудом и упорством можно одолеть море и сушу, но что они перед тайной!» Адам знал, что такое истина и чего она стоит. Он знал, что такое ложь и как ею пользоваться. Но что такое тайна, как к ней подступиться, этого он не знал. Здесь не только труд, но и усилие мысли, может статься, ничего не значило. Ложью надо было уметь пользоваться, истиной — обладать, а тайной… В какой связи с тайной он мог находиться? Было слово, но оно давно не посещало Адама, оно порхало где-то там в вечерних сумерках его памяти, не вылетая к свету.
«Не раз случай — великий случай — открывал сокровища, к которым не вело никаких путей», — продолжал читать Адам свою книжку. Здесь он тоже увидел общее с собой. «Сущая правда! Именно случай открыл мне глаза». И тоже было отличие его ситуации от общей. Случай любил неподготовленных, тех, кто вовсе не собирался искать клады. Не человек искал золото, а золото находило его. Адама золото только поманило.
«Сколько, однако, ненайденных сокровищ! Наверное, еще не родились люди, которым они откроются». Страна Эльдорадо, захоронения Алариха I, Аттилы, Чингисхана, клады пиратов, сокровища тамплиеров, золото Гитлера, Роммеля, Наполеона — ничего из этого списка еще не было найдено. Искатели легендарных сокровищ если и находили что-нибудь, так собственную гибель. «Опасное это занятие» — вот что понял Адам, закрыв книжку о кладоискателях. Более ничего она ему не объяснила и выскользнула из ослабевшей руки.
Адам задремал. Он заснул, не утолив жажды познания. Ему приснился отец, безответственный его отец, породивший его, но не научивший жить. Давно забытыми в современной жизни словами он предупреждал, укорял, учил его: «Смотри, чтобы твое исследование не завело тебя в погибель! Жалкий самоучка… Ты был читатель без духовного посвящения, ты созерцал без благоговения, исследовал без милосердия, умствовал без смирения, в твоей учености нет блага и в умозрении мудрости, ты познавал без любви, непричастный к тайнам. Ты обещал обновить мой крест и не обновил».
Адама разбудил громкий металлический стрекот за окном. «Надо бы обновить крест. Что-то часто отец стал сниться. Вот завтра же и обновлю… Нет, лучше памятник поставлю, из мрамора. Найду клад и поставлю. Из натурального мрамора, не из крошки. А как складно он говорил! „Причастный к тайнам“… Да, именно так — причастный… Но что это значит в моем случае?» Стрекот, который оборвал сон Адама, испускал мотодельтаплан, летавший кругами над городом. Это инженер Васьков зарабатывал деньги, прокатывая за плату желающих.
«Может, с высоты что замечу?» — подумал Адам, решив тоже прокатиться, посмотреть сверху на землю, скрывавшую наследство князя Славинецкого. Адаму нечем было платить за полет, он прихватил с собой коллекционный солнечный зонтик.
Адам, усевшись в железный снаряд, приготовился испытать нечто подобное тому, что испытывал в полетах во сне, — легкость освобождения от земной тяжести — и был изумлен. Дельтаплан трясся и скрипел так, что казалось, они не в небо на крыльях возносятся, а дребезжат в телеге по булыжной мостовой.
«Какие, однако, грязные кровли», — впервые увидел свой город с высоты полета Адам. Вид с изнанки, со стороны, спрятанной от взглядов, открылся Адаму. Он увидел, что делается внутри высокого каменного забора психиатрической больницы, в больничном саду. Там шеренгой стояли больные в фиолетовых халатах, а человек в белом халате — доктор Калиновский — играл им что-то на трубе, сверкающей золотом. А в другой ограде, такой же высокой, тюремной, увитой колючим дротом, бегал Пупейко с ружьем.
— Сычей стреляет! — крикнул Васьков. — Боится, что они ему смерть навещуют.
Сычи водились в кронах деревьев на старом кладбище, часть которого Пупейко присовокупил к своему поместью, собираясь превратить его в парк. «Как бы он, идиот, нас не сбил», — подумал Адам, опасаясь шальной пули Пупейко, зная, что от этого человека нечего ждать добра.
Весь город был под ногами Адама: Старый и Новый. Старый город виделся сверху неупорядоченным хаосом, лабиринтом улиц, улочек, переулков, тупиков, в котором проглядывала всего одна прямая, широкая улица, да и та проходила только по Нижнему Валу. Зато Новый город весь был составлен из прямолинейностей и походил на геометрический чертеж.
«Выше нельзя?» — показал Адам пальцем вверх.
Винт взвыл, врезаясь в небо, ремни и трубы дельтаплана затрещали, удивляя Адама, что эта конструкция еще летит, не рассыпается. Поднялись выше стаи галок. Предстала вся земля: леса и холмы к северу, а к югу степь. Адам увидел вал, идущий далеко по степи вдоль реки, древнюю межу, про которую никто не знал, когда она проведена, что разделяла. Снизу вал можно было не заметить, он почти разгладился, но с вышины он виделся на теле земли как старый рубец, который никогда не рассосется. Адам увидел несколько курганов, посмотрел на развалины Погарского монастыря, рассыпанные по Монастырской горе. Кроме вала, курганов, развалин монастыря, более ничего не осталось на поверхности от строительства прошлых веков. Все, что было на этой земле, все ушло в землю, провалилось бесследно. «У моря дно есть, а у земли и дна нет. Где тут его найдешь? Хоть бы след какой…»
Дельтаплан задержался в воздухе, делая новый круг для посадки, и на этом развороте Адам заметил в одном из переулков Верхнего Вала человека. Человек был лысый, а за плечами, казалось, мешок нес, такой он был гнутый, сутулый. Рыжий пес бежал позади него. «Что за горбун? Цмок, что ли?» Все люди сверху виделись незнакомцами, Адам так и не определил точно, кого он увидел. Горбун полез в балку, что разделяла Верхний Вал и Монастырскую гору, и пропал из глаз.
Не зря все же слетал Адам на дельтаплане. Он увидел сверху некоего горбуна, и горбун этот навел его на мысль, которой можно было воспользоваться в поисках клада, которая открывала ему путь для продвижения к цели.
«Для начала не сам клад, а встречи с духом мне надо искать!»
Дух — вот кто мог быть путеводителем Адама в его поисках золота. Дух князя обретался втайне в городе, и, значит, надо было встретиться с ним, выследить. «Где дух, там и золото. Но возможна ли такая встреча?» Возможна или невозможна, а ничем иным, как только опытным путем, это нельзя было ни подтвердить, ни опровергнуть. И нечего было обращаться даже к книгам, лучшим советчикам, за разъяснением этого вопроса. Книги и по поводу грубой реальности сплошь противоречили друг другу, а уж в том, что касалось тонких материй, вовсе напрасно было ожидать от них надежного знания. В лучшем случае они могли посоветовать какое-нибудь заклинание для вызова духа, но даже если бы Адам мог произнести его, оно не имело бы никакой силы, потому что, как известно, у заклинателя все зубы во рту должны быть целы, а у Адама зубы были изрядно попорчены гнилью. «Встреча! Мы должны встретиться».
Адам верил во встречу. Это уже бывало в его жизни, когда он искал встречи и верил в нее, как в некий узел судьбы, плодотворную жизненную завязь. Он, тоскуя в одиночестве своем о любви, о братстве, о воплощенной мудрости, искал встречи с женщиной, с другом, с учителем, и встречи случались. Были женщины, друзья, учителя… Было, может, не совсем то, что ожидалось, но Адам не пенял на судьбу.
Что завязывалось ныне, какого теперь приобщения жаждало неизбывное одиночество его души? Вероятнее всего, ему предстояла встреча с врагом, с противником, с которым ему еще не приходилось сталкиваться по жизни. Адам был человек сильный, он никого из людей не числил в своих врагах. Бывали, конечно, и против него злоумышленники, он их не принимал всерьез. Теперь он имел дело с силой, с которой предстояло испытать себя по-настоящему. Ясно было, что запросто князь не отдаст свое золото. Адам искал встреч с любовью, с мудростью, но как можно было ему, из рода казаков, воинов, избегнуть опыта брани! «Пора нам встретиться, чертов колдун!»
Время призраков — ночь. Ночь напролет, насторожа зрение и слух, блуждал Адам по Старому городу. К встрече, которую искал, он был готов: он, быстро истратив деньги Сырцова, опять питался яблоками и чувствовал себя бесплотным, как дух. Только вот ночь была какая-то не подходящая для духовных событий. Не в этой ночи должна была произойти их встреча, слишком суетная была ночь. До утра шумели некоторые кабачки, шатались пьяные, торговали магазинчики и киоски, светили фонари. Адам уходил подальше от шума и электрического света, искал нетронутые залежи ночи, но и там находил житейскую суету. На кладбище он столкнулся с похитителями цветных металлов, а за больницей — у задних ворот, там, где был морг, — встретился с раколовами, которые через эти ворота выносили что-то в фанерном ящике, не иначе труп бездомного бродяги или операционные отходы. Раколовы были отъявленные шельмы, они раков — для продажи проезжим по трассе Москва-Симферополь — откармливали всякой падалью, и, скорее всего, то, что вынесли из больницы, тоже предназначалось ракам.
«Нет, — подумал Адам после встречи с раколовами, — так по улицам можно ходить бесконечно. Надо не искать его, а назначить встречу. Надо, чтобы не только я о нем знал, но и он обо мне. Нас ведь ничего пока что не связывает, мы слишком далеко друг от друга».
Адам проблуждал по городу всю ночь, а утром очутился у реки. Здесь он увидел Митю Дикаря. Митя искал что-то на песку берега.
— Корней вчера тут лежал, — пояснил он. — Он из реки выплыл. Когда лежал, крестик был, а когда хоронили, крестика не было. Потеряли. Надо найти, отдать Корнею.
«Оказывается, Корней утонул! — понял Адам. — А вчера всплыл. И вчера же его похоронили. Вот так дела! Митька ищет крестик, чтобы положить в могилу. Украли его, конечно. Хороший был крест, старинный, серебряный. Но как же так! Корней уже в земле… Ты теперь не думаешь, что это я его убил?» написал он тростинкой на мокром песке берега.
— Ты сам сказал, — был простой ответ.
У Адама едва не прорезался голос. Так сильно ему захотелось закричать, что людям нельзя верить вот так сразу, что нельзя быть этаким простаком в жизни, что люди и жизнь… Много здравого, что знал Адам о жизни и людях, захотел он объяснить, но не смог. Всякое знание в нем было онемевшее. А писать про это — и берега бы не хватило. «Пойдем ко мне жить», — написал он.
— Зачем? — спросил Митя.
«Один ты пропадешь. Человеку для жизни много чего надо. Нужны деньги, каждый день нужны».
— Я умею зарабатывать деньги, — ответил Митя. — Я теперь посуду в кафе мою, а раньше раков на дороге продавал. Я знаю на реке места, там раков много. По дороге богатые ездят, они любят раков.
«А ты богатым не хочешь стать?»
— Не хочу. Зачем? Я и так могу раков наесться.
«Да, неплохо бы сейчас раков… — поискал у себя по карманам Адам в надежде найти какую-нибудь конфетку; нашелся орех, да и тот оказался пустым. — Эх, был орех, а теперь свистун».
— Ты деньги потерял? — спросил Митя. — На, — достал он из кармана горсть монет. — У меня еще есть.
Адам, конечно, не взял этих денег. Ему нужны были другие деньги, и он думал о них весь день. «Деньги, проклятые деньги…» Нечего было и надеяться одолжиться у кого-нибудь; все понимали, что дела его плохи, что деньги, ему одолженные, все равно что потерянные. Епинохов ему обещал постоянное место ночного сторожа в музее, но не раньше чем на следующей неделе. Женщины, у которых Адам прежде с легкостью находил кров, стол и постель, как-то очень быстро изгнали его даже из собственной памяти. Место Адама в их жизни заняли другие мужчины. «Любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда», увидел Адам надпись над входом в шашлычную и подумал, что мудрость сию следовало бы не на фанере написать, а выбить в граните. Адам не выдержал и продал золотое обручальное кольцо. «Петушку пшена купить», — оправдал Адам свой поступок.