Ночью Митя возвращался домой. На улицах Верхнего Вала было пустынно. Все сидели по домам в страхе перед мастифом Пупейко, который взбесился вдруг, покусал хозяина и рыскал по городу, показываясь там и сям, наводя всюду ужас. Встретил Митя одного музыканта Гехта, который запил пуще прежнего и не ведал, что творится вокруг. Гехт стоял на крыльце своего дома, упершись лбом в дверь.
— Тебе постукать? — спросил Митя.
— Не открывают… — повернулся к нему Гехт лицом. Он был похож на человека, заморенного тяжелой работой. — Постучи, милый, постучи. Может, тебе откроют.
Мите тоже не открыли. Гехт махнул рукой и лег на крыльце возле дверей.
— Буду тут спать. Подожди-ка, — окликнул он уходящего Митю. — Возьми, достал он из кармана мундштук трубы. — Из него никто еще не дул. Я расскажу тебе… В детстве у меня не было своего мундштука, так бедно мы жили. Дул в общий мундштук. И вот теперь дую на похоронах. Тебя я знаю. Будешь всегда один, и будь… Не надейся ни на чью помощь. Тут все нищие навеки.
— У меня есть братья, — сказал Митя. — Только я не знаю, где они живут. Корней говорил, что где-нибудь они есть.
— Нет у человека никого, — пробормотал Гехт, свернулся по-собачьи у дверей и заснул.
В доме Корнея, увидел Митя, пришедши туда, будто кто-то уже поселился без него, кто натоптал везде, набросал окурков, разбил чашку на мелкие осколки. «Наверное, это начальник, — подумал Митя. — Он хочет сам жить здесь. Наверное, Корней сделал дом без спросу». Все в доме — стол, табуретки, печь, кувшин, старый веник — уже было неживое, молчащее по-мертвому. «Я в школу больше не пойду. В школу ходят, пока не вырастут, а я уже совсем вырос, нет у меня никого старше меня. Мне самому надо думать, как жить. Я больше не буду жить в Шумске. В Шумске нет у меня братьев, тут меня никто никогда не узнал. Корней говорил, что на свете есть много всяких людей. Если есть все люди, где-то есть и мои братья. Поеду искать братьев. Найду и расскажу им про клад».
Мысли Мити не существовали сами по себе, отдельно от дел. Он не боялся, что пропадет в дороге, среди множества незнакомых людей. Среди этих людей были его братья, и никто из них не знал, что его нашли в дерьме, никто не станет дразнить его Дикарем. Если бы Митя боялся, что пропадет в дороге, он бы разучился свистеть на дудочке. Как-то он спросил Корнея, почему не все птицы поют. Корней объяснил, что поют непуганые, а если птицу испугать, она уже не будет петь.
Все Митины вещи поместились в школьный портфель, этот портфель можно было носить и за плечами. Его Мите подарил когда-то Адам. «У Адама тоже в городе нет братьев. Если бы он не поехал помирать, я бы взял его с собой». Митя помылся и обулся в башмаки, в которых ходил в школу. Они ему жали немного, он их не обувал целое лето.
Никто на Верхнем Валу не видел, как он уходил. Все еще спали. За мостом Мите встретилась собака Пупейко. Она появилась внезапно, но Митю не испугала. Он знал, что собака не укусит, если не бояться ее. В душе и теле Мити нигде, ни в одном уголке, не было страха, собаке не за что было его укусить. Она только обнюхала его и вздохнула тяжело. Она была понурая, жалкая. В портфеле у Мити был кусок хлеба, он отдал его собаке. Она и хлеб только обнюхала. Она шла за ним до кургана, а там отстала. С кургана, медленно махая крылами, взлетела какая-то большая птица, имени которой Митя не знал. Он тоже попробовал взлететь, побежал, махая руками, но у него пока что ничего не получилось. «Птицы умеют ветер захватывать. Надо уметь ветер захватывать».
Адам, который уезжал к Любе навсегда, вернулся на Верхний Вал вскоре, через несколько дней, в вечерний час. Здесь его встретил старик Копеич, с удовольствием сообщивший ему, что, пока он отсутствовал, его дом ограбили.
Грабители унесли из дома почти все его имущество, даже одежду, вряд ли бывшую им впору, даже словари мертвых языков. Оставили они Адаму лишь кое-какую чепуху, вроде книжки о знаменитых деятелях — гражданах Шумска. Ночью Адам лежал на старой деревянной кровати, оголенной ворами до досок, и читал про полковника Донцова-Тхоржевского, бывшего в Шумске градоначальником в позапрошлом веке. Полковник за свою жизнь совершил немало подвигов, но в одной битве он потерпел сокрушительное поражение. Он хотел сделать Шумск и окрестности его настоящим Эдемом. На голых холмах по его воле должны были произрасти цитроновые рощи, в долах виноградники, в сухих балках открыться источники вод… «Красиво! Dahin, dahin, wo die Zitronen bluhen».
Но, увы, скончался полковник, и все, что он успел сделать, вернулось в первобытный вид. Холмы оголились, балки высохли, виноградники задичали. «Полковник, твоя любовь умерла с тобой!»
Адам в своей бессоннице ходил по дому и собирал соль с голых стен. Ему хотелось говорить с кем-нибудь, хоть с грабителями, опустошившими его дом. О чем он хотел с ними говорить? Конечно, о любви… «Это ложь, друзья мои, будто жизнь есть случайное сцепленье атомов и, значит, можно воровать без оглядки. Только с любовью, уверяю вас, только с любовью ваши дела будут иметь завершенность, — бормотал он, озирая стены, с которых воры содрали все, что можно было. — Только с любовью расцветут цитроновые рощи и откроются источники вод…»
Под утро Адам услышал в окно, разбитое грабителями, шум моря, рокот и плеск его волн. «Это камень у порога ожил!» Адам никогда не бывал у моря, но он узнал его голос.
— Слышишь? — спросил он Колпачка, явившегося к нему спозаранку.
Колпачок ничего не услышал. Он пришел узнать, не продаст ли Адам теперь, после ограбления, дом свой по его, Колпачка, цене. Еще он рассказал Адаму про находку Митей клада. Колпачок был уверен, что Митя, дурень этакий, которому надо было молчать про клад, пропал навсегда, убитый кем-то. Адам, странное дело, был согласен с тем, что Митя погиб.
— Видно, Корней его к себе забрал. Ну что ж, там ему будет лучше. В нашей жизни ему не было места. Жизнь наша, Колпачок, скупая нищенка. Не любит она своих детей. Ты не поверишь, во мне, новорожденном, не было двух кило веса. Вот так встретила меня жизнь. У нее не нашлось лишнего килограмма мяса для нормального веса мне. Но в чем же дело, Колпачок? Почему у нас такая неизбывная нищета? Почему нам вечно не хватает вдоволь даже хлеба?
Все это Адам говорил, пошагав со двора и дальше, по улице. Колпачок поспешал за ним, жадно слушая, что говорит Адам, и ничего не понимая. Ему подумалось, что Адам должен знать что-то про клад, найденный Митей, он хотел спросить об этом, но Адам говорил не умолкая. А по широкому шагу его было видно, что он знает, куда идет, и Колпачок старался не отставать. Они шли куда-то в переулки Верхнего Вала. Солнце уже поднялось высоко, стало жарко, неестественно жарко для утреннего еще часа. На перекрестке Адам с Колпачком столкнулись с Попрыгунчиками, которые тащили на плечах чье-то тело, засунутое с головой в мешок. Из мешка торчали босые грязные ступни. Попрыгунчики орали песню: «У солдата выходной, пуговицы в ряд… Не обижайтесь, девушки, но для солдата главное…» За ними на велосипеде ехал Алеша. В руке его была синяя тетрадка, с которой он отпевал покойников.
— Скорей, скорей… — командовал Попрыгунчикам Алеша. — Большой зверь сдох, похоронить надо.
Попрыгунчики торопились, пытаясь и с покойником подскакивать. Лица их были багровые, залитые потом.
— Это Цмок! — вскрикнул Колпачок. — Видишь, шесть пальцев на ноге. Ух ты, помер!
— А мне обидно, — сказал Адам. — Человек и не жил как следует, ничего у него не было, а его уже хоронить торопятся. Вот человек, вот удел его! Годы унижений, жесткая постель, черствый хлеб… Мне обидно! Я сам старый нищий! Я никогда не ел досыта хлеба любви. Куда эти дураки тащат его? В реку, что ли?
Это все Адам говорил, уже следуя за Попрыгунчиками с их ношей. Колпачок не отставал от него. На следующем перекрестке всю процессию задержал Шерстобитов, кативший на мотоцикле по делам службы. Даже не разглядев, что тащат дураки, лишь завидев тяжелый мешок на их плечах, Шерстобитов сразу понял, что здесь совершается что-то такое, что он, как официальное лицо, должен запретить или позволить. Алеша запротестовал было против его вмешательства, Шерстобитов ответил словами категорическими, государственными:
— Нельзя! Запрещено! Если бы вы живого несли хоронить, тогда пожалуйста. Но тут мертвое тело, труп!
Он принялся обследовать труп Цмока. Вокруг начала собираться толпа. Осмотрев тело покойника на предмет повреждений, Шерстобитов стал обшаривать его одежду. Толпа сомкнулась. Всем интересно было взглянуть, что там в карманах Цмока. В карманах не нашлось ничего, кроме горсти сухарей и нескольких мелких монет. Толпа была разочарована. Шерстобитов посмотрел проницательным взглядом на сухари и сказал:
— Все ясно.
— У него в руке что-то есть! Вон блестит… — заметил Колпачок.
Шерстобитов скомандовал всем отступить подальше и взялся за кулак Цмока так, будто в нем была граната. Никто, однако, его команды не послушался, даже наоборот, все стиснулись, и те, кто оказался ближе к трупу, заметили, что в кулаке действительно что-то проблескивает металлом между средним и безымянным пальцем. «Деньга! Золотая, что ли?» — «Похоже, часы. Золотые, точно!»
Шерстобитов напрасно пытался разжать пальцы нищего. Они закостенели, кулак Цмока был как узел, затянутый намертво. Из толпы подавали советы, предлагали помощь. Шерстобитов разъярился. Из своего кармана он выхватил наручники и защелкнул их на запястьях Цмока.
— Стоять! Не двигаться! Я майор Шерстобитов.
В эту минуту из переулка показалась свадьба, которая, видать, гуляла уже не первый день. Все гости были распарены, утомлены, несколько человек тащили телегу с ряжеными: мужчины, переодетые в женское, женщины — в мужское. Один из ряженых держал огромную бутыль с водкой и готов был наливать всякому, кто встретится. Гехт наяривал на аккордеоне танец «семь-сорок». Некоторые пытались бить ногами в асфальт, остальные едва тащили свои ноги. Позади всех со скучными лицами шли жених и невеста. Свадебная толпа наехала на толпу, окружавшую мертвого Цмока, и все перемешалось. Ряженый с бутылью полез угощать каждого, кто желал. Некоторые из зевак, выпив стаканчик, тут же принялись со свежим пылом скакать «Семь-сорок». Орал что-то Шерстобитов. Алеша запел: «Господи, помилуй!..» Адам со стаканом водки в руке говорил назидание жениху и невесте. Жених и невеста нервно спорили между собой. Пьяная баба в штанах и с нарисованными усами кричала частушки. Никто никого не слышал. Никто не услышал и того, что было услышано кое-где в других, тихих местах в городе: нежную, удивительно приятную мелодию, которая зазвучала с неба. И которая превратилась вдруг в свист, в рев.
Доктор Калиновский тренировал волю, глядел сосредоточенно на стакан перед собой, пытаясь одним усилием воли сдвинуть его с места. Стояла жара, все предметы в этой жаре были особенно неподвижны, тяжки. Пустой стакан казался налитым ртутью, так он противостоял воле Калиновского. Доктор изнемогал в борьбе с косностью стакана, он уже готов был заключить с ним перемирие до следующего сеанса, как вдруг…
— Стронулось! — завопил Калиновский, увидев стакан в воздухе.
В тот же миг он почувствовал и себя в воздухе. Чья-то непреодолимая воля вырвала стул из-под его седалища. Он, как пьяный, пытающийся последним усилием рассудка удержать свое тело в повиновении, схватился рукой за пустоту и закричал:
— Кто это? Что?
Это был смерч — небывалый по мощи, обрушившийся на Шумск внезапно, в полдневный час, час ясного солнца и полнейшего безветрия. Некоторые в Шумске потом рассказывали, что издалека еще заметили приближение этого смерча, который был подобен огромному, волчком крутящемуся яйцу, и что накануне наблюдались странные природные метаморфозы: солнце подернулось как бы пеплом, на траву, словно кровавая роса, пала багровая тень, поверхность реки покрылась снулой рыбой, из подвалов и колодцев слышался гул… Но тому свидетелями были немногие, большинство жителей Шумска ничего не предвидело, не предчувствовало, оно было застигнуто смерчем совершенно врасплох: за обеденным столом, за телевизором, на работе, в полдневной дреме и прочим обыкновенным времяпрепровождением.
Все в Шумске находилось в свой час на своем обычном месте и все было стронуто, сорвано со своих мест, все смешалось. Смешались день и ночь, огонь и вода. В ревущем вихре полетели куры, флаги, шляпы, милицейские фуражки, ветки дерев, рекламные щиты, черепица с крыш, клочья пены, вспышки огня, человеческие вопли. Бурей город был продут насквозь, все двери были распахнуты или сорваны одним рывком, стекла окон разлетались в мелкие брызги. Ураганный ветер налетел на рынок, еще не разошедшийся к этому часу, и сдул с прилавков товар, перемешал имущество, свое и чужое, а людей погнал, валя их с ног, сгибая как траву. Люди, застигнутые смерчем на рынке, на улицах, не знали, за что схватиться, где спрятаться, чтобы спастись, и вопили — кто от страха, кто о помощи — то, что сами не слышали: ветер вталкивал их крик обратно в глотки, они задыхались, не в силах дышать воздухом бури. А те, кого смерч застал в домах, вовсе не чувствовали себя в безопасности, они тоже были в плену стихии. Стены домов стояли, но они уже не защищали, а, наоборот, грозили гибелью. Казалось, вот-вот они рухнут и погребут под собой и без того помертвелых от ужаса людей. Дома были как суденышки в бушующем море. Земля под ними, привычно незыблемое основание, тряслась дрожью агонии, а небо зияло бездонным мрачным провалом. Во многих домах в эти минуты люди хватали в руку самое ценное и искали какой-нибудь надежной щели, чтобы засунуть туда свои ценности. Они в эти минуты ужасающе ясно понимали, что сейчас им ничего не принадлежит, но они все же уповали, что останутся живы и все прежнее опять будет им принадлежать.
В буре, в которой тяжелое летело как пух, а легкое — с неудержимостью пушечного ядра, в которой ни в чем не осталось никакой устойчивости, узнаваемости, в этой буре Адам Урусов ничуть не переменился. По Рыночной улице вниз к реке покатился водяной вал, переворачивающий машины, увлекающий с собой скамейки, столы и стулья уличных кафе, поваленные деревья, собак, мусорные урны, остатки торговых ларьков, толпу людей и в ней Адама, тоже орущего во весь голос, но не от страха, а от восторга и блаженства. Земля на старом кладбище, что над обрывом, зашевелилась, словно бы полная червей, и сползла в реку. Гробы с мертвецами поплыли вместе с живыми людьми и диковинными зверями — львом, мартышкой, ланью, — насельниками гастролирующего в Шумске зоопарка. Во взбурлившей по-весеннему реке Адам спасал не себя, а других; ему смерч явился нечаянным праздником, в котором он наконец-то, с избытком полный ощущения жизни, оказался в своей стихии, где он был свободен, легок, как птица или рыба, где были развязаны все страсти и силы, где кстати пришлась и его чрезмерная сила.
Смерч неистовствовал несколько коротких минут, но всем в городе, пока он продолжался, казалось, что время вообще остановилось, а потом, по памяти, это время считали на долгие часы и не хотели верить хронометрам, бесстрастно отметившим начало и конец смерча. Кончилось все так же внезапно, как началось. Тысячеголосый вой, свист, рев вдруг оборвался, наступила тишина. Тишина, которую можно услышать разве что в церкви, подметенной и прибранной к заутрени. Кое-кому в этой тишине подумалось, что они оглохли. Потом стали слышны капель с ветвей и крыш и журчание ручьев. Очистилось небо, оно было изумительной голубизны, а на нем молодое солнце. Двойная радуга поднялась над городом. На деревьях, кустах, траве лежали хлопья белоснежной пены, и какой-то мальчишка уже пробовал пену на вкус. В виноградной лозе запутались рыбы, то ли поднятые смерчем из реки, то ли принесенные им издалека. У церкви по зеленой траве паслись мокрые овечки. Двери в церковь были распахнуты настежь, овечки забредали внутрь, отчетливо был слышен стук их копытцев по церковному полу. Ветром выдуло из всех щелей насекомых, и тучи стрижей и ласточек носились в необыкновенно ясном воздухе. В этом воздухе стало видно далеко-далеко, как никогда не было видно.
Возвращались к жизни люди. Они были словно новорожденные: мокрые с макушки до пяток и похожие друг на друга. Им грозила одна участь погибнуть вдруг, у них теперь была общая память, они перекликались взволнованными голосами, радуясь друг другу. Они радовались жизни, тому, что они в ней, полнота их радости еще не омрачилась подсчитыванием потерь и убытков.
Возвращался к себе домой Адам весь в синяках и ссадинах. Рукой он поддерживал за шиворот Колпачка, которого вытащил из реки. Он дышал полной грудью, восторгался свежестью, веющей вокруг, уверял Колпачка, что эта свежесть морская и вода, от которой они еще не обсохли, пахнет морем, Колпачка же мутило от этой воды, она ему воняла мочой.
— А где мой дом? — замолчал Адам.
Там, где должен был стоять его дом, Адам увидел пустое место. Соседские дома все были здесь, они свидетельствовали, что именно тут стоял его дом, который уплыл, а может быть, улетел неизвестно куда.
Долгую жизнь прожил князь Иеремия Славинецкий, и, кажется, времени его жизни было достаточно, чтобы сделать все человеческие дела, но не хватило этого времени ни на дела любви (не успели достроиться при нем ни Троицкий собор в монастыре, ни новая звонница при Спасо-Преображенском храме в городе, ни каменный мост через реку), ни на прочие дела. С иезуитом он собирался составить карту Дикой Степи, с самозванцем — войти в Москву, с рыцарем — собрать силы для освобождения Константинополя, с иноком — дойти до края земли и вернуться — и ничего не успел сделать. Князь Иеремия пережил свои надежды, славное время начала дел, а когда пришел наконец-то час умирать, он взмолился к Богу: «Подожди, Господи, прибавь еще хотя бы день я раздам нищим все свое имущество!» И это дело он не успел совершить в долгие дни своей жизни.
В ту ночь, когда он умер, в замок прокрался бывший его слуга, татарин-выкрест. Он надеялся поживиться хотя бы чем-нибудь и нашел мертвое, изношенное тело князя, а рядом золото, много золота в кожаных мешках. Замок был пуст. От князя, чтобы не подохнуть с голоду, а еще со страху (в городе князя считали колдуном), разбежались последние слуги. Татарин, который знал все потайные ходы, вынес золото в Гнилую балку, глубокую, уходящую далеко в степь, поросшую густым лесом. В этой балке издревле добывали рудку, или, как ее называют в других местах, охру, склоны и дно балки были изрыты норами и колодцами. Татарин спрятал золото в одну из выработанных нор. Дальше он собирался вывезти его подальше в степь.
Татарин принадлежал цеху нищих, самому многочисленному цеху в городе Шумске в последние годы княжества Иеремии Славинецкого. Татарин никому не проговорился о золоте князя, да и не мог он проговориться, так как был немой от рождения, но товарищи по цеху заподозрили его в утаивании добычи. У шумских нищих существовал закон: добытое за день сдавать в общий котел и делить на всех поровну. И в соблюдении этого закона держалась жестокая дисциплина. Нищие следили друг за другом, а уличенных в обмане товарищества наказывали быстро, решительно и так, что это было поучительно для остальных.
Вскоре после похорон князя и разграбления его замка казаками татарин отправился ночью в Гнилую балку. В поводу он вел двух украденных накануне у пьяных казаков коней. Небо заволокло тучами, порывами налетал ветер, дышащий сыростью, обещающий дождь. Это было на руку татарину. Дождь должен был замыть конские следы. До самой норы, где он прятал золото, татарин ни разу не заподозрил, что за ним уже давно идут по следу. Волчьими тенями, быстрыми и бесшумными, мелькали меж деревьев его преследователи — братья по цеху, которые все были здесь. Все должны были участвовать в примерном наказании преступившего главный закон их братства. Для того несли с собой необходимые принадлежности и несколько факелов. Но когда факелы зажглись и нищие увидели, что хотел утаить татарин, помутилось как-то враз в их очах и головах. Подобно стае голодных собак, завидевших падаль, кинулись они, рыча, рвя, кусаясь, на золото. Факелы, брошенные оземь, были затоптаны в общей свалке. Голоса распорядителей, попытавшихся было спасти цеховую дисциплину, заглохли в диком шуме свального дележа добычи. Нищие, напихав золота в торбы, схватив в руку, что попалось, разбегались с этого места в разные стороны и бежали, уходили подальше от города всю ночь и день, прятались в степи, в плавнях, на речных островах, и пуще всего боялись они встретиться с сородичами по цеху.
В Шумске не успели заметить исчезновения нищих. В городе еще воняло от пожарища княжеского замка. В городе еще веял дух уныния, скаредности, зависти, алчности, страха, безумия, злобы, веял тот дух, что установился в годы безблагодатной старости князя Славинецкого, и у многих горожан давно наготове были пошиты нищенские торбы, так что вскоре нищих на городских улицах, площадях, торжищах было ничуть не меньше прежнего. И всем в Шумске казалось, что князь так и не умер, что он еще здесь, в городе, и некоторые даже рассказывали, что встречали его — бредущего в ночной час по улицам, ищущего что-то.