Книга первая Ослиные мучения

Глава 1 Пытки и неприятие вины перед владыкой ада. Надувательство с перерождением в осла с белыми копытами

История моя начинается с первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года. Два года до этого длились мои муки в загробном царстве, да такие, что представить трудно. Всякий раз, когда меня притаскивали на судилище, я жаловался, что со мной поступили несправедливо. Исполненные скорби, мои слова достигали всех уголков тронного зала владыки ада и раскатывались многократным эхом. Несмотря на пытки, я ни в чем не раскаялся и прослыл несгибаемым. Знаю, что немало служителей правителя преисподней втайне восхищались мной. Знаю и то, что надоел старине Ло-вану [1] до чертиков. И вот, чтобы заставить признать вину и сломить, меня подвергли самой страшной пытке: швырнули в чан с кипящим маслом, где я барахтался около часа, шкворча, как жареная курица, и испытывая невыразимые мучения. Затем один из служителей поддел меня на вилы, высоко поднял и понес к ступеням тронного зала. По бокам от служителя пронзительно верещали, словно целая стая летучих мышей-кровососов, еще двое демонов. Стекающие с моего тела капли масла с желтоватым дымком падали на ступени… Демон осторожно опустил меня на зеленоватые плитки перед троном и склонился в глубоком поклоне:

– Поджарили, о владыка.

Зажаренный до хруста, я мог рассыпаться на кусочки от легкого толчка. И тут откуда-то из-под высоких сводов, из ослепительного света свечей раздался чуть насмешливый голос владыки Ло-вана:

– Все бесчинствуешь, Симэнь Нао? [2]

По правде сказать, в тот миг я заколебался. Лежа в лужице масла, стекавшего с еще потрескивавшего тела, я понимал, что сил выносить мучения почти нет, и если продолжать упорствовать, неизвестно, каким еще жестоким пыткам могут подвергнуть меня эти продажные служители. Но если покориться, значит, все муки, которые я вытерпел, напрасны? Я с усилием поднял голову – казалось, в любой момент она может отломиться от шеи – и посмотрел на свет свечей, туда, где восседал Ло-ван, а рядом с ним его паньгуани [3] – все с хитрыми улыбочками на лицах. Тут меня обуял гнев. Была не была, решил я, пусть сотрут меня в порошок каменными жерновами, пусть истолкут в мясную подливу в железной ступке…

– Нет на мне вины! – возопил я, разбрызгивая вокруг капли вонючего масла, а в голове крутилось: «Тридцать лет ты прожил в мире людей, Симэнь Нао, любил трудиться, был рачительным хозяином, старался для общего блага, чинил мосты, устраивал дороги, добрых дел совершил немало. Жертвовал на обновление образов святых в каждом храме дунбэйского [4] Гаоми [5], и все бедняки в округе вкусили твоей благотворительной еды. На каждом зернышке в твоем амбаре капли твоего пота, на каждом медяке в твоем сундуке – твоя кровь. Твое богатство добыто трудом, ты стал хозяином благодаря своему уму. Ты был уверен в своих силах и за всю жизнь не совершил ничего постыдного. Но – тут мой внутренний голос сорвался на пронзительный крик – такого доброго и порядочного человека, такого честного и прямодушного, такого замечательного обратали пятилепестковым узлом [6], вытолкали на мост и расстреляли! Стреляли всего с половины чи [7], из допотопного ружья, начиненного порохом на полтыквы-горлянки [8] и дробью на полчашки. Прогремел выстрел – и половина головы превратилась в кровавое месиво, а сероватые голыши на мосту и под ним окрасились кровью…»

– Нет моей вины, оговор это все! Дозвольте вернуться, чтобы спросить этих людей в лицо: в чем я провинился перед ними?

Когда я выпаливал все это, как из пулемета, лоснящееся лицо Ло-вана беспрестанно менялось. Паньгани, стоявшие с обеих сторон, отводили от него глаза, но и со мной боялись встретиться взглядом. Я понимал: им абсолютно ясно, что я невиновен; они с самого начала прекрасно знали: перед ними душа безвинно погибшего, – но по неведомым мне причинам делали вид, будто ничего не понимают. Я продолжал громко взывать, и мои слова повторялись бесконечно, словно перерождения в колесе бытия. Ло-ван вполголоса посовещался с паньгуанями и ударил своей колотушкой, как судья, оглашающий приговор:

– Довольно, Симэнь Нао, мы поняли, что на тебя возвели напраслину. В мире столько людей заслуживают смерти, но вот не умирают!.. А те, кому бы жить да жить, уходят в мир иной. Но нам такого положения дел изменить не дано. И все же, в виде исключения по милосердию нашему, отпускаем тебя в мир живых.

Это неожиданное радостное известие обрушилось на меня, будто тяжеленный мельничный жернов, и я чуть не рассыпался на мелкие кусочки. А владыка ада швырнул наземь алый треугольник линпай [9] и нетерпеливо распорядился:

– А ну, Бычья Голова и Лошадиная Морда, верните-ка его обратно!

И, взмахнув рукавами, покинул зал. Толпа паньгуаней потянулась за ним, и от потоков воздуха, поднятых широкими рукавами, заколебалось пламя свечей. С разных концов зала ко мне приблизились два адских служителя в черных одеяниях, перехваченных широкими оранжево-красными поясами. Один нагнулся, поднял линпай и заткнул себе за пояс, другой схватил меня за руку, чтобы поднять на ноги. Раздался хруст, мне показалось, что кости вот-вот рассыплются, и я завопил что было мочи. Демон, засунувший за пояс линпай, дернул напарника за рукав и тоном многоопытного старика, поучающего зеленого юнца, сказал:

– У тебя, мать-перемать, водянка в мозгах, что ли? Или черный гриф глаза выклевал? Не видишь, что он зажарен до хруста, как тяньцзиньский хворост «шибацзе» [10]?

Молодой демон растерянно закатил глаза, но старший прикрикнул:

– Ну что застыл? Ослиную кровь неси!

Молодой хлопнул себя по лбу, просветлев лицом, словно прозрел. Он бросился из зала и очень скоро вернулся с заляпанным кровью ведром, похоже, тяжелым, потому что тащил он его, еле переставляя ноги и изогнувшись в поясе, – казалось, вот-вот свалится.

Ведро тяжело хлопнулось рядом, и меня тряхнуло. Окатило жаркой волной тошнотворной вони, которая, казалось, еще хранит тепло ослиного тела… В сознании мелькнула туша забитого осла и тут же исчезла. Демон с линпаем достал кисть из свиной щетины, окунул в густую темно-красную кровь и мазнул меня по голове. От странного ощущения – боль, онемение и покалывание, будто тысячами иголок, – я невольно взвыл. Послышалось негромкое потрескивание, и я ощутил, как кровь смачивает мою прожаренную плоть, будто хлынувший на иссохшую землю долгожданный дождь. Меня охватили смятение и целый сонм переживаний. Демон орудовал кистью быстро, как искусный маляр, и вскоре я был в ослиной крови с головы до ног. Под конец он поднял ведро и вылил на меня остатки. Жизнь снова закипела во мне, вернулись силы и мужество. На ноги я встал уже без помощи служителей.

Хоть этих демонов и звали Бычья Голова и Лошадиная Морда, они ничуть не походили на те фигуры с бычьими головами и лошадиными мордами, которые мы привыкли видеть на картинках, изображающих преисподнюю. От людей их отличала лишь отливающая ослепительной голубизной кожа, словно обработанная какой-то волшебной краской. В мире людей не бывает ни ткани такой благородной голубизны, ни подобной листвы деревьев. Хотя цветы есть, маленькие такие, растут на болотах у нас в Гаоми: утром раскрываются, а к вечеру лепестки вянут и осыпаются…

Долговязые демоны подхватили меня под руки, и мы зашагали по мрачному тоннелю, которому, казалось, не будет конца. С обеих сторон на стенах через каждые несколько чжанов [11] висели бра причудливой формы, похожие на кораллы, с блюдечками светильников, заправленных соевым маслом. Запах горелого масла становился то насыщеннее, то слабее, голова от него то затуманивалась, то прояснялась. В тусклом свете виднелись полчища огромных летучих мышей, висевших под сводами тоннеля. Их глаза поблескивали в полумраке, а на голову мне то и дело падали зернышки вонючего помета.

Дойдя до конца тоннеля, мы вышли на высокий помост. Седовласая старуха протянула к грязному железному котлу белую и пухлую ручку с гладкой кожей совсем не по возрасту, зачерпнула черной деревянной ложкой вонючей жидкости, тоже черного цвета, и налила в большую алую глазурованную чашку. Принявший чашку демон поднес ее к моему лицу и недобро усмехнулся:

– Пей. Выпьешь, и оставят тебя все горести, тревоги и озлобление твое.

Но я отшвырнул чашку и заявил:

– Ну уж нет, пусть все горести, тревоги и озлобление остаются в моем сердце, иначе возвращение в мир людей теряет всякий смысл.

И с гордым видом спустился с помоста. Доски, из которых он был сколочен, подрагивали под моей поступью. Демоны, выкрикивая мое имя, бросились за мной.

В следующий миг мы уже шагали по земле дунбэйского Гаоми. Тут мне знакомы каждая горка и речушка, каждое деревце и каждая травинка. Новостью оказались вбитые в землю белые деревянные колышки, на которых черной тушью были выведены имена – одни знакомые, другие нет. Таких колышков было полно и на моих плодородных полях. Землю раздали безземельным беднякам, и моя, конечно, не стала исключением. В династийных историях полно таких примеров, но об этом перераспределении земли я узнал только сейчас. Земельную реформу в мире людей провели, пока я твердил о своей невиновности в преисподней. Ну поделили все большие земельные угодья и поделили, меня-то зачем нужно было расстреливать!

Демоны, похоже, опасались, что я сбегу, и конвоировали меня, крепко ухватив ледяными руками, а вернее, когтями за предплечья. Ярко сияло солнце, воздух был чист и свеж, в небе щебетали птицы, по земле прыгали кролики, глаза резало от белизны снега, оставшегося по краям канав и берегам речушек. Я глянул на своих конвоиров, и мне вдруг пришло в голову, что они похожи на актеров в гриме синего цвета.

Дорога шла по берегу реки. Мы миновали несколько деревенек, навстречу попалось немало знакомых, но всякий раз, когда я раскрывал рот, чтобы поздороваться, демоны привычным движением сжимали мне горло так, что я и пикнуть не мог. Крайне недовольный этим, я лягал их, но они не издавали ни звука, будто ноги у них ничего не чувствовали. Пытался боднуть головой, тоже напрасно: лица как резиновые. Руки с моего горла они снимали, лишь когда вокруг не было ни души.

Подняв облако пыли, мимо промчалась коляска на резиновых шинах. Пахнуло лошадиным потом, который показался знакомым. Возница – его звали Ма Вэньдоу, – поигрывая плетью, восседал на облучке в куртке из белой овчины. За воротник он заткнул связанные вместе длинную трубку и кисет, который болтался, как вывеска на винной лавке. Коляска моя, лошадь тоже, но возница моим батраком не был. Я хотел броситься вслед, чтобы выяснить, в чем дело, но руки демонов опутали меня, как лианы. Этот Ма Вэньдоу наверняка заметил меня, наверняка слышал, как я кряхтел, изо всех сил пытаясь вырваться, не говоря уж об исходившем от меня странном запахе – такого не встретишь в мире людей. Но он пронесся мимо во весь опор, будто спасаясь от беды. Потом встретилась группа людей на ходулях, они представляли историю о Тансэне [12] и его путешествии за буддийскими сутрами. Все, в том числе Сунь Укун с Чжу Бацзе, – мои односельчане. По лозунгам на плакатах, которые они несли, и по разговорам я понял, что сегодня первый день тысяча девятьсот пятидесятого года.

Мы почти достигли маленького каменного мостика на краю деревни, и тут меня вдруг охватила безотчетная тревога. Еще немного – и вот они, залитые моей кровью, поменявшие цвет голыши под мостом. От налипших на них обрывков ткани и грязных комков волос исходил густой смрад. Под щербатым пролетом моста собралась троица одичавших собак. Две разлеглись, одна стоит. Две черные, одна рыжая. Шерсть блестит, языки красные, зубы белые, глаза горят…

Об этом мостике упоминает Мо Янь в своих «Записках о желчном пузыре». Он пишет об этих собаках – они наелись мертвечины и взбесились. Пишет также о почтительном сыне, который вырезал желчный пузырь у только что расстрелянного и отнес домой – вылечить глаза матери. О том, что используют медвежий желчный пузырь, я слышал не раз, но чтобы человеческий… Еще одна выдумка этого сумасброда. Пишет в своих рассказах чушь всякую, верить никак нельзя.

Пока мы шагали от мостика до ворот моего дома, я снова вспомнил, как меня вели на расстрел: руки связаны за спиной, за воротник заткнута табличка приговоренного к смерти. Шел двадцать третий день последнего лунного месяца, до Нового года оставалось всего семь дней. Дул пронизывающий холодный ветер, все небо застилали багровые тучи. За шиворот горстями сыпалась ледяная крупа. Чуть поодаль с громкими рыданиями следовала моя жена, урожденная Бай. Наложниц Инчунь и Цюсян не видать. Инчунь ждала ребенка и вскорости должна была разрешиться от бремени, ей простительно. А вот то, что не пришла попрощаться Цюсян, не беременная и молодая, сильно расстроило. Уже на мосту я повернулся к находившемуся рядом командиру ополченцев Хуан Туну и его бойцам: «Мы ведь односельчане, почтенные, вражды между нами не было, ни прежде, ни теперь. Скажите, если даже обидел чем, стоит ли так поступать?» Хуан Тун зыркнул на меня и тут же отвел взгляд. Золотистые зрачки посверкивают, как звезды на небе. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун, подходящее же имечко выбрали тебе родители! [13] «Поменьше бы трепал языком! – бросил он. – Политика есть политика!» – «Если вы меня убить собрались, почтенные, то хоть объясните, какой такой закон я нарушил?» – не сдавался я. «Вот у владыки преисподней всё и выяснишь», – сказал он и приставил ружье почти вплотную к моей голове. Голова будто улетела, перед глазами рассыпались огненные искры. Словно издалека донесся грохот, и повис запах пороха…

Ворота моего дома были приоткрыты, и я увидел во дворе множество людей. Неужели они знали о моем возвращении?

– Спасибо, братцы, что проводили! – обратился я к спутникам.

На их лицах играли хитрые улыбочки, и не успел я поразмыслить, что эти улыбочки означают, как меня схватили за руки и швырнули вперед. В глазах потемнело, казалось, я тону. И тут прозвенел радостный человеческий возглас:

– Родился!

Я разлепил глаза. Весь в какой-то липкой жидкости, лежу между ног ослицы. Силы небесные! Кто бы мог подумать, что я, Симэнь Нао, воспитанный и образованный, достойный деревенский шэньши [14], стану осленком с белыми копытами и нежными губами!

Глава 2 Добродетельный Симэнь Нао спасает Лань Ляня. Бай Инчунь окружает заботой осиротевшего ослика

У зада ослицы с сияющим лицом стоял не кто иной, как мой батрак Лань Лянь. Я помнил его худосочным юношей, а тут – гляди-ка! За каких-то два года после моей смерти вымахал в дюжего молодца.

Я подобрал его еще ребенком в снегу перед храмом Гуань-ди [15]. Закутанный в какую-то дерюгу, босой, закоченевший, лицо багрово-синее от холода, на голове колтун. Мой отец тогда только покинул этот мир, а мать еще была жива-здорова. Отец передал мне латунный ключ от сундука из камфорного дерева, где хранились купчие на шестьдесят му [16] нашей земли, а также золото, серебро и другие семейные ценности. Мне в то время только что исполнилось двадцать четыре года, и я недавно взял в жены вторую дочь из семьи Бай Ляньюань, самой богатой в Баймачжэне. В детстве [17] жену звали Синъэр – Абрикос, взрослого имени не было, и когда она пришла в наш дом, ее стали называть просто Симэнь Бай. Воспитанная в богатой семье, урожденная Бай была девица грамотная. Хрупкая, грудки, словно груши, и ниже пояса изящная, в постельных делах у нас с ней сладилось. Все бы хорошо, да вот без детей жили.

Я тогда был, как говорится, молод годами да успешен делами. Урожай из года в год собирали обильный, арендаторы платили за землю без задержек, амбары и хранилища ломились от зерна. Плодилась скотина, наша черная кобыла аж двух жеребят принесла. Чудеса, да и только! Рассказывать о таком рассказывают, но мало кто видел. Желающие посмотреть на нашу двойню валом валили, без умолку сыпались льстивые восхваления. Наша семья угощала односельчан жасминовым чаем и сигаретами. Одну пачку стащил деревенский шалопай Хуан Тун, и его привели ко мне за ухо. У этого желтокожего негодника с соломенными волосами желтоватые глазки так и стреляли по сторонам, будто одни гнусные проделки на уме. Я махнул рукой на его выходку и отпустил с миром, да еще чаю дал для отца. Отец его, Хуан Тяньфа, человек честный и нрава доброго, мастер готовить вкусный доуфу [18], был у меня одним из арендаторов и обрабатывал пять му плодородной земли у реки. Кто бы мог подумать, что у него такой никчемный сынок вырастет! Через какое-то время Хуан Тяньфа прислал пару корзин соленого доуфу, такого плотного, что хоть на крюк безмена вешай, да еще две корзины извинений наговорил. А я велел жене поднести ему два чи зеленого сукна, чтобы сшил пару тапок на новый год. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун! Столько лет мы с твоим батюшкой жили душа в душу, а ты меня из берданы порешил. Понятное дело, тебе приказали, но что тебе стоило в грудь пальнуть, чтобы голова целой осталась! Скотина ты неблагодарная!

Я, Симэнь Нао, – человек благороднейший и щедрейший, все меня уважали и благоговели передо мной. Время, когда я принял на себя дела, было лихое, приходилось приспосабливаться и к партизанам, и к «крысам желтопузым» [19]. Тем не менее за несколько лет хозяйство выросло и поднялось в цене, я приобрел еще сто му прекрасной земли, скотины прибавилось – с четырех до восьми голов, появилась новая коляска на резиновых шинах, батраков стало не двое, а четверо, служанок – не одна, а две, да еще две пожилые женщины стряпали. Вот так обстояли дела, когда я нашел перед храмом и принес домой замерзшего и еле дышавшего Лань Ляня. В то утро я поднялся рано и отправился собирать навоз. Вы не поверите – самый зажиточный хозяин в Гаоми, я трудился не покладая рук. В третьем месяце за сохой ходил, в четвертом сеял, в пятом пшеницу жал, в шестом сажал бахчевые, в седьмом обрабатывал мотыгой бобы, в восьмом убирал коноплю, в девятом – зерно, а в десятом перепахивал поля. Даже в самый холод двенадцатого месяца не валялся на теплой лежанке, а вставал с рассветом, взваливал на плечо корзину и шел собирать собачье дерьмо. В деревне еще шутили, что вставал я слишком рано и в темноте вместо собачьих катышков набирал камешков. Ерунда, конечно, нюх у меня отменный, собачье дерьмо издалека чую. Если к собачьим делам относиться безразлично, доброго хозяина не выйдет.

В тот день был сильный снегопад, и всё вокруг – дома, деревья, дорогу – покрыла сплошная белая пелена. Собаки попрятались, и подбирать было нечего. Но я все равно вышел прогуляться по снежку. На улице свежо, ветерок задувает, а вокруг в сумраке столько всего загадочного и странного! Когда еще увидишь такое, как не в этот ранний час? Я сворачивал с одной улочки на другую и наконец забрался на земляной вал вокруг деревни – посмотреть, как алеет белая полоска горизонта на востоке, как играют сполохи зари, как потом красным колесом выкатывается солнечный диск и в отраженном от снега багровом зареве все вокруг превращается в сказочный хрустальный мир… Ребенка перед храмом Гуань-ди почти занесло снегом. Сначала я подумал, что он мертв, и решил уже потратиться на гробик из тонких досок, чтобы не оставлять тельце одичавшим псам. За год до того перед местным храмом замерз босой бродяга. Посинел весь, а штаны торчком – все вокруг просто покатывались со смеху. Об этом случае писал твой сумасбродный приятель Мо Янь в рассказе «Мертвец лежит, уд вверх глядит». Подзаборника с торчащим, как копье, инструментом похоронили на мои деньги – зарыли на старом кладбище к западу от деревни. Значение таких добрых дел огромно – побольше, чем ставить памятники и составлять жизнеописания. Ну так вот, опустил я корзину на землю, потормошил ребятенка, пощупал грудь – теплая, значит, живой. Скинул свой стеганый халат, завернул мальца и, обхватив закоченевшее тельце, зашагал к дому, навстречу солнцу. К тому времени свет зари уже залил небо и землю, народ выходил из ворот убирать снег, и многие видели мой, Симэнь Нао, добродетельный поступок. Да за одно это меня не должны были расстреливать! И ты, владыка преисподней, лишь за это не должен был возвращать меня в мир сей ослом! Как говорится, спасти жизнь человеку важнее, чем возвести семиярусную пагоду, и я, Симэнь Нао, спас человеческую жизнь, это сущая правда. Да если бы одну! Как-то весной в неурожайный год я продал двадцать даней [20] гаоляна по самой низкой цене, освободил крестьян от арендной платы, и многие благодаря этому выжили! А самому до каких пределов скорби пришлось пасть! О земля и небо, о люди и небожители, где справедливость? Где честь и совесть? Никогда не смирюсь, в голове это все не укладывается!

Принес я мальца домой, положил на теплый кан [21] в каморке для батраков и собрался было развести огонь. Но умудренный жизнью десятник Лао Чжан отсоветовал: «Нипочем не делай этого, хозяин. Мороженую капусту и редьку потихоньку оттаивать надо. У огня она тут же осклизлой гнилушкой станет». А ведь и правда, дело говорит. И я оставил мальца оттаивать на кане. Домашним велел подогреть чашку сладкой имбирной настойки и влил найденышу в рот, раздвинув зубы палочками для еды. Когда настойка достигла желудка, он начал постанывать. Вот так я и не дал ему помереть. Потом велел почтенному Чжану побрить ему голову, чтобы от колтуна избавиться, а заодно и от вшей. Помыли, одели во все чистое, и я повел его показать своей матери. Мальчишка смышленый оказался, бухнулся перед ней на колени да как завопит: «Бабушка!» Понравился матушке необычайно, она даже забормотала свои «амитофо» [22], а потом поинтересовалась, из какого храма этот маленький монашек. Спросила, сколько ему лет, но он помотал головой и сказал, что не знает. На вопрос, откуда он, заявил, что тоже не знает, а когда спросили о семье, еще яростнее замотал головой – будто барабанчик бродячего торговца. Так этот малец – чисто ученая обезьянка, что лазает по шесту, – и остался в моем доме. Меня он величал приемным отцом, а урожденную Бай – приемной матерью. Но у меня все должны работать – приемный ты сын или нет. И сам я работал, хоть и хозяин. «Кто не работает, тот не ест» – так потом стали говорить, но повелось это еще с незапамятных времен. Имени у парнишки не было, но на лице слева красовалось синее родимое пятно величиной с ладонь – вот я и сказал, что буду звать его Лань Лянь, то есть Синий Лик, а Лань будет его фамилией. «Приемный батюшка, – заявил он, – хочу носить фамилию такую же, как у тебя, – Симэнь, а имя пусть будет Ланьлянь – Симэнь Ланьлянь». – «Нет, не пойдет, – ответил я. – Не всякий эту фамилию носить может. Вот будешь хорошо трудиться, проработаешь лет двадцать, а там поглядим». Поначалу малыш помогал десятнику ходить за лошадьми и ослами – эх, владыка ада, это надо иметь такую черную душонку, чтобы заставить меня переродиться ослом! – потом стал выполнять работу и посерьезнее. Руки-ноги проворные, соображает быстро, на выдумки хитер – и с лихвой восполнял недостаток физической силы, даром что кожа да кости. А теперь гляди-ка – широкоплечий, руки сильные, настоящий мужчина.

– Ха-ха, родился! – громко воскликнул он и наклонился поддержать меня большими ладонями.

Охваченный невыразимым стыдом и яростью, я отчаянно взревел:

– Никакой я не осел! Человек я! Я – Симэнь Нао!

Но горло словно стискивали лапы демонов, и, как я ни старался, ни звука не вырвалось. В отчаянии, ужасе и гневе я сплюнул чем-то белым, на глаза навернулись вязкие слезы. Ладони соскользнули, и я плюхнулся на землю, в липкие воды и похожий на медузу послед.

– Полотенце, быстро!

На крик Лань Ляня из дома, поддерживая большой живот, вышла женщина. Я бросил на нее взгляд: слегка отечное лицо, усыпанное родинками, как бабочками, большие печальные глаза. О-хо-хо… Симэнь Нао, так это же твоя женщина, первая наложница Инчунь. Ее привела в дом служанкой твоя жена, урожденная Бай. Из какой она семьи, мы не знали, вот она и приняла фамилию Бай, как у хозяйки. Моей наложницей она стала весной тридцать пятого года республики [23]. Большие глаза, прямой нос, широкий лоб, большой рот, квадратная челюсть, счастливое выражение лица. К тому же, стоило лишь глянуть на ее груди с торчащими сосками и широкие бедра, сразу становилось понятно, что она нарожает кучу детей. У моей жены детей долго не было, и она сильно переживала. Она-то и уложила Инчунь ко мне в постель, выразившись при этом незамысловато, но многозначительно: «Прими ее, муж мой! Негоже, чтобы удобрение на чужие поля растекалось!»

А поле и впрямь оказалось плодородное. В первую же нашу ночь она понесла, и не просто понесла, а зачала двойняшек. Следующей весной родила мне мальчика и девочку – что называется, принесла «дракона и феникса». Мальчика назвали Цзиньлун – Золотой Дракон, а девочку Баофэн – Драгоценный Феникс. Повивальная бабка сказала, что в жизни не встречала женщины, настолько устроенной для деторождения: широкие бедра, исключительной эластичности родовые пути, плод выскакивает, как арбуз из мешка, – вот и этих двух упитанных младенцев родила легко и просто. Почти все женщины при первых родах исходят на крик и воют от боли, а моя Инчунь хоть бы пикнула. И как повитуха рассказывала, во время родов с ее лица не сходила загадочная улыбка, словно она в занимательном представлении участвует – из-за этого повитуха была сама не своя от страха, опасалась: а ну как та родит не ребенка, а злого духа.

Рождение Цзиньлуна и Баофэн стало огромной радостью для дома, и я велел десятнику Чжану и Лань Ляню, его помощнику, купить десять связок хлопушек по восемьсот в каждой, но, боясь нарушить покой младенцев и матери, приказал отнести их на южную стену вокруг деревни. Когда хлопушки начали взрываться, от доносившегося грохота я был вне себя от радости. Есть у меня одна особенность: при счастливом событии руки так и чешутся поработать, и чем тяжелей работа, тем лучше. И вот под гром хлопушек я засучил рукава, сжал кулаки, словно к драке готовился, пошел на скотный двор и выгреб чуть ли не десять телег навоза, что накопился за зиму. Ко мне примчался Ма Чжибо, деревенский мастер фэн-шуй – любит тень на плетень наводить, – и говорит этак загадочно: «Мэньши – это мое второе имя [24] – Мэньши, брат почтенный, когда в доме роженица, нельзя ни строить, ни тем более навоз в поле вывозить и колодцы чистить: вызовешь неудовольствие Тайсуя [25], навлечешь несчастье на младенцев».

От этих слов аж сердце захолонуло. Но выпущенную из лука стрелу не вернешь, и любое дело, раз начал, надо доводить до конца, не останавливаться на полпути. Не мог же я всё бросить, когда полхлева уже вычищено! Как говорили древние, человеку дается десять лет процветания, когда к нему не смеют приблизиться ни добрые духи, ни злые. Я, Симэнь Нао, человек прямой и зла не страшусь, веду себя пристойно и не боюсь темных сил, так что с того, если встречусь с Тайсуем? Не успел Ма Чжибо произнести свои подлые речи, как я наткнулся в навозе на какую-то странную штуковину вроде тыквочки. Студень какой-то – прозрачный, упругий. Отбросил ее лопатой к краю коровника и стал разглядывать: неужто это и есть легендарный Тайсуй? А у Ма Чжибо лицо посерело, козлиная бородка задрожала, он сложил руки на груди и попятился, кланяясь этому странному предмету, а когда уперся спиной в стену, развернулся и пустился наутек. «Если это Тайсуй и есть, о каком благоговейном трепете может идти речь, – презрительно усмехнулся я. – Тайсуй, а, Тайсуй, вот сейчас назову тебя три раза по имени. Не исчезнешь – уж не обессудь, обойдусь с тобой без особых церемоний». И зажмурившись, проговорил: «Тайсуй, Тайсуй, Тайсуй!» Открыл глаза, а эта штуковина где лежала, там и лежит – у края коровника, рядом с кучкой лошадиного навоза, никаких признаков жизни не подает. Я взял мотыгу да и развалил ее надвое. Внутри такая же студенистая оказалась, как смола, что вытекает из поврежденного ствола персика. Поднял ее на лопату и зашвырнул за ограду: пусть валяется в ослиной моче вместе с конским навозом – может, удобрение доброе выйдет, и кукуруза в седьмом месяце вымахает со слоновьи бивни, а пшеница в восьмом свесит крупные колосья собачьими хвостами. У паршивца Мо Яня так написано в рассказе «Тайсуй»:

..Я налил воды в прозрачную стеклянную бутыль с широким горлышком, добавил туда черного чаю, сахара-сырца и поставил за очаг. Через десять дней там образовалась какая-то странная штуковина вроде тыковки. Вся деревня сбежалась посмотреть, как прознали об этом. Сынок Ма Чжибо, Ма Цунмин, перепугался: «Худо дело, это же Тайсуй! В тот год помещик Симэнь Нао точно такого выкопал». Ну а я – молодой человек, современный, в науку верю, а не в чертей и духов. Ма Цунмина выпроводил, штуковину эту из бутыли вытряхнул, разрезал, накрошил – и на сковородку. Когда жарил, от необычного запаха аж слюнки текли. Похоже на холодец с лапшой, вкус отменный, а питательный какой… На десять сантиметров вырос за три месяца после того, как Тайсуя этого слопал…

Ох, и горазд дурить народ этот негодник!

Грохот хлопушек положил конец слухам о том, что Симэнь Нао бесплоден, и многие стали покупать подарки, чтобы поздравить меня по прошествии девяти дней. Но как только старым слухам пришел конец, поползли новые – мол, Симэнь Нао откопал Тайсуя у себя в коровнике – и за ночь облетели все восемнадцать деревень Гаоми. Слухи тут же обрастали подробностями: якобы этот Тайсуй – большущее яйцо из плоти божественного происхождения со всеми семью отверстиями, как на голове, – катался по коровнику, пока я не разрубил его пополам, и тогда в небеса устремился сноп белого света. А как Тайсуя потревожишь, через сто дней жди беды – прольется кровь. Ясное дело, смекнул я, ветер первыми высокие деревья клонит, и завидуют прежде всего богатым. Немало таких, кто втихую ждет не дождется, когда на Симэнь Нао беда свалится. Душа была, конечно, не на месте, но я оставался тверд: если правитель небесный замыслил наказать меня, зачем было посылать таких прелестных детей – Цзиньлуна и Баофэн?

При виде меня лицо Инчунь тоже засияло. Она с трудом наклонилась, и в этот момент я ясно увидел у нее в животе младенца, мальчика с синим родимым пятном на лице – вне сомнения, отпрыска Лань Ляня. Срам-то какой! Пламя гнева змеиным язычком скользнуло в сердце и полыхнуло. Я был готов убить Лань Ланя, обругать последними словами, изрубить на куски. Скотина ты, Лань Лянь, неблагодарная, ни стыда ни совести, сукин ты сын! Всё меня приемным отцом величал, а потом и вовсе батюшкой. Ну а если я тебе батюшка, то Инчунь, моя наложница, тебе матушка. И ты свою матушку в жены взял, она твоего ребенка носит. Все законы человеческие попрал, и поразит тебя за это гром небесный! А уж в аду ты получишь по первое число: с тебя сдерут кожу, набьют сеном, и перерождаться тебе уже скотиной! Но нет на небесах жалости, как нет голоса рассудка в преисподней. Перерождаться скотиной назначили как раз мне, Симэнь Нао, человеку, который ничего худого в жизни не сделал. А ты, Инчунь, вот ведь какого подлого нрава оказалась, как низко опустилась, дешевка. Сколько сладких речей шептала, лежа в моих объятиях! Сколько раз клялась в любви вечной! А сама что: кости мои не остыли, а ты уж и в постель с моим батраком. Как тебе еще совести хватает жить дальше, потаскуха! Да тебе бы руки на себя наложить! Вот пожалую тебе белого шелка кусок [26], – нет, белый шелк не про твою честь, тебе больше подойдет веревка, кровью заляпанная, какой вяжут свиней, – чтобы пошла и повесилась на обгаженной крысами и летучими мышами балке! Или четыре ляна [27] мышьяка, чтобы отравилась! Или утопилась в колодце за деревней, куда попадают одичавшие собаки! А перед смертью прокатить бы тебя по улицам на позорном деревянном осле, толпе на потеху! В преисподней же тебя ждет особое наказание для распутниц: швырнут в яму с ядовитыми змеями, и закусают они тебя! А потом ступишь в круг скотских перерождений, и не вырваться тебе из этого круга во веки вечные! О-хо-хо… Только вот определили в этот круг не тебя, мою первую наложницу, а меня, Симэнь Нао, мужа честного и благородного.

Она неуклюже присела на корточки и тщательно обтерла меня от липкой жидкости махровым полотенцем в голубую клетку. Чувствовать сухое полотенце на мокрой шерсти было очень приятно. Ее руки касались меня нежно, словно она обтирала собственное дитя.

– Какой милый осленок, прелестный малыш, просто загляденье! Глянь, какие большие глаза, голубые-голубые, а ушки маленькие, мохнатенькие… – приговаривала она, вытирая меня то в одном месте, то в другом.

Я видел – у нее все то же доброе сердце, чувствовал льющуюся из глубины души любовь к ней. Так трогательно, что полыхающий в душе жар злобы угас и воспоминания о жизни человеком стали постепенно удаляться и туманиться… Тело обсохло. Я перестал дрожать, ощутил крепость во всех членах. Чувства силы и желания звали к действию.

– Ух ты, мальчик! – Она вытерла мне причиндалы. От стыда вдруг с невероятной четкостью всплыли воспоминания о наших прежних постельных забавах. Это чей я получаюсь сын? Я глянул на подрагивающую на нетвердых ногах ослицу. Это что – моя мать? Ослица?! Ослепленный безотчетной яростью, я вскочил и, казалось, на время превратился в табурет на высоких ножках.

– Встал, встал! – радостно захлопал в ладоши Лань Лянь.

Он протянул руку Инчунь и помог ей подняться. Глаза полны нежности – похоже, испытывает к ней глубокие чувства. Я вдруг вспомнил: ведь намекали мне когда-то, смотри, мол, как бы твой приемный сынок-батрак не навел смуту в опочивальне. Кто знает, может, у них давно что-то было…

Я стоял под утренним солнцем первого дня года и перебирал копытцами, погружая их в землю, чтобы не упасть. Потом сделал первый шаг в обличье осла, ступив таким образом на непривычный путь, полный страданий и унижений. Еще шажок – тело закачалось, кожа на брюхе натянулась. Перед глазами светило огромное солнце, сияло голубизной небо, в вышине кувыркались белые голуби. Я видел, как Лань Лянь проводил Инчунь обратно в дом. К воротам подбежали дети – мальчик и девочка в новеньких стеганых курточках, тапочках хутоу [28] и в кроличьих шапочках. С их короткими ножками перебраться через высокий порожек оказалось непросто. На вид им было всего года три-четыре. Лань Ляня они называли папой, а Инчунь – мамой. О-хо-хо… Ясное дело, это же мои дети: мальчик – Симэнь Цзиньлун, девочка – Симэнь Баофэн. Детки мои детки, как папа тосковал о вас! Надеялся, что вы, как дракон и феникс, приумножите славу своих праотцев, а получилось, что стали вы детьми других, а папа ваш превратился в осла… От сердечной боли закружилась голова, задрожали ноги, и я упал. Не хочу быть ослом, хочу, чтобы мне вернули человеческий облик! Хочу снова стать Симэнь Нао и свести счеты со всеми! Одновременно со мной рухнула, как прогнившая стена, ослица, которая произвела меня на свет.

Она сдохла, родившая меня ослица, ее ноги застыли, как палки, а в широко раскрытых невидящих глазах, казалось, стояла боль от несправедливых обид. Я ничуть не горевал о ее смерти – ведь я лишь воспользовался ее телом, чтобы возродиться. Все это коварный план владыки Яньло, а может, просто стечение обстоятельств. Молока ее я не испил, мне стало тошно от одного вида этих вздувшихся сосков у нее между ног. Я вырос на жидкой кашке из гаоляновой муки. Ее варила для меня Инчунь – именно она выкормила меня, за что я ей очень благодарен. Кормила с деревянной ложки, и к тому времени, когда я подрос, ложка эта уже была ни на что не похожа – так я ее обкусал. Во время кормежки я поглядывал на полные груди Инчунь, полные голубоватого молока. Я знал, какое оно на вкус, я его пробовал. Оно славное, и груди у нее прекрасные, и молока у нее столько, что двоим не высосать. А ведь бывают женщины, которые своим молоком могут погубить и здоровых детей.

– Бедный осленочек, – приговаривала она, кормя меня, – не успел родиться, как маму потерял. – На глазах у нее наворачивались слезы: она действительно жалела меня.

– Мама, а почему осленкина мама умерла? – приставали к ней любопытные Цзиньлун и Баофэн.

– Время ей пришло. Вот владыка Яньло и прислал за ней.

– Мамочка, не надо, чтобы владыка Яньло за тобой присылал. Ведь тогда и мы без мамы останемся, как осленочек. И Цзефан тоже.

– Никуда я не денусь, – сказала Инчунь. – У владыки Яньло перед нашей семьей должок, он к нам прийти не осмелится.

Из дома донесся плач Лань Цзефана.

– Кто такой Лань Цзефан, знаешь? – вдруг спросил меня рассказчик, Лань Цяньсуй – Лань Тысяча Лет, малыш с большой головой и не по возрасту мудрым взглядом. Росточком не более трех чи, а речами разливается, что река полноводная.

– Конечно, знаю. Это я и есть. Лань Лянь – мой отец, а Инчунь – мать. А ты, надо понимать, когда-то был ослом нашей семьи?

– Да, когда-то я был вашим ослом. Родился я утром первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года, а ты, Лань Цзефан, появился на свет в тот же день вечером. Так что ты, как и я, – дитя новой эпохи.

Глава 3 Хун Тайюэ гневно осуждает строптивого собственника. Осел Симэнь обгладывает кору с дерева и попадает в беду

Не по нраву мне ослиная личина, но из этой плоти не вырваться. Раскаленной лавой плещется несправедливо обиженная душа Симэнь Нао в теле осляти; но в то же время бурно развиваются и ослиные привычки, никуда не денешься. Вот и болтаешься между человеком и ослом. Ослиное сознание и человеческая память мешаются, я, бывает, пытаюсь разделить их, но они неизменно сливаются еще больше. Настрадавшись от воспоминаний о человеческой жизни, тут же радуешься ослиной. О-хо-хо… Лань Цзефан, понимаешь, о чем я? Увидишь, к примеру, как на кане твоего отца Лань Ляня и твоей матери Инчунь «валится луань [29] и пластается феникс», и я, Симэнь Нао, засвидетельствовав, чем занимаются мой батрак с наложницей, горестно колочусь головой в ворота хлева, грызу в отчаянии края плетеной корзины с кормом. Но стоит попасть в рот свежепожаренным соевым бобам, смешанным с мелко нарезанной соломой, – и я безотчетно принимаюсь жевать их, испытывая при этом чисто ослиную радость.

Не успел я глазом моргнуть, как стал почти взрослым ослом, и на этом кончилось славное времечко, когда я беспрепятственно носился по двору усадьбы Симэнь. На шею мне накинули веревку и привязали к кормушке. К тому времени Цзиньлун и Баофэн, которым уже сменили фамилии на Лань, подросли на два цуня [30] каждый, а ты, Лань Цзефан, родившийся в один год, месяц и день со мной, уже научился ходить и топотал по двору, переваливаясь с боку на бок, будто утенок. В один из дней, когда бушевала гроза с сильным ветром и дождем, еще у одной семьи, жившей в восточной пристройке, родились девочки-двойняшки. Видать, не оскудела плодородная сила земли, на которой стоит усадьба Симэнь Нао, раз по-прежнему рождаются двойни. Родившуюся первой назвали Хучжу, вторую – Хэцзо [31]. Фамилия у них Хуан, они – отпрыски Хуан Туна и Цюсян, второй моей наложницы. После земельной реформы западную пристройку, где раньше жила первая наложница Инчунь, выделили моему хозяину, твоему отцу. Хуан Тун получил восточную, а ее обитательница, вторая наложница Цюсян, оказалась как бы дополнением к этому приобретению и стала его женой. В пяти комнатах основных помещений усадьбы разместилось сельское правление, туда каждый день приходил народ на собрания и по служебным делам.

В тот день я глодал большое абрикосовое дерево во дворе: от грубой коры мои нежные губы уже горели огнем, но останавливаться я не собирался, очень хотелось выяснить – что там под ней? Проходивший мимо деревенский староста и партийный секретарь Хун Тайюэ заорал на меня и швырнул каменюку с острыми краями. Камень угодил в ногу, звонко тюкнув, и это место страшно зачесалось. Разве так бывает, когда больно? Потом будто опалило жаром, хлынула кровь. О-хо-хо… Убили до смерти бедного сироту-ослика. От вида крови я невольно задрожал всем телом и потрусил, прихрамывая, от абрикоса, стоявшего в восточном углу двора, в западный край. На солнечной стороне перед дверью в дом, у самой южной стены мне устроили навес из шестов и циновок, он и служил кровом и убежищем от непогоды. Еще я прятался там, если чего-то пугался. Но теперь туда не войти, там хозяин выметает оставленный за ночь навоз. Он заметил, что я хромаю и в крови. Наверное, видел и то, как Хун Тайюэ запустил в меня камнем. В полете этот камень прорезал острыми краями воздух, потрескивая, как распарываемый качественный шелк или атлас, и от этого звука ослиное сердечко заколотилось. Хозяин стоял у навеса, громадный, как железная пагода, под водопадом солнечных лучей, половина лица синяя, половина красная, а нос как водораздел между красным и синим, этакая граница между территорией врага и освобожденными районами [32]. Сегодня это сравнение звучит архаично, а в то время было куда как актуально.

– Ослик мой!.. – горестно воскликнул хозяин. И тут же вознегодовал: – Ты с какой стати осла моего прибил, старина Хун?! – Ловко, как пантера, он перемахнул через меня и преградил дорогу Хун Тайюэ.

Хун Тайюэ в деревне самый главный начальник. Обычные кадровые работники – ганьбу [33] – оружие сдали, а он по причине своего славного прошлого так с маузером и ходил. Коричневатая кобура из воловьей кожи на бедре хвастливо поблескивала на солнце, распространяя революционный дух и предупреждая худых людей: смотрите не лезьте на рожон, не смейте замышлять дурное, а сопротивляться и не думайте! В темно-серой армейской шапке с длинным козырьком, двубортной белой рубахе, подпоясанной кожаным ремнем в четыре пальца шириной, и накинутой на плечи брезентовой куртке на подкладке, в просторных серых штанах, щегольских тапках с суконным верхом на многослойной подошве, он отчасти походил на бойца отряда военных пропагандистов времен войны [34]. Но в то время я был не ослом, я был Симэнь Нао, богатейшим человеком в деревне, одним из просвещенных деревенских шэньши; у меня была жена, две наложницы, две сотни му отличной земли, мулы и лошади. Ну а ты, Хун Тайюэ, кем тогда был ты! А был ты типичным представителем третьесортного подлого люда, отбросов общества, и нищенствовал, колотя в бычий мосол. Девять медных колец на краю этого твоего инструмента для сбора подаяния, желтоватого, отполированного до блеска, при встряхивании издавали мелодичный звон. С этим мослом в руке ты торчал на деревенском рынке в базарные дни – пятого и десятого числа каждого месяца – на пятачке из белого камня перед харчевней Инбиньлоу – «Встречаем гостей». Чумазый, босой, голый по пояс, с выпирающим животом, матерчатой сумкой через плечо, наголо обритый, ты стрелял по сторонам черными блестящими глазищами, исполнял песенки и показывал фокусы. Никто в мире не сумел бы извлечь из бычьего мосла столько звуков. Хуа-ланлан, хуа-ланлан, хуахуа-ланлан, хуалан, хуахуа, ланлан, хуалан-хуалан-хуахуалан… Мосол так и порхал в руках, отбрасывая беловатые отблески, привлекая внимание всего рынка. Собиралась толпа зевак, и начиналось представление: нищий Хун Тайюэ колотил в мосол и отвешивал поклоны, горланя песенки. Пением это назвать нельзя, так только селезень крякает, но выходило у него мелодично и ритмично, размеренно и в такт, даже немного завораживало:

Западная стенка – солнцепек, у восточной есть тенек. Печка пышет, а на кане спину вовсе подпекло. Дуйте на кашу, коль горяча, добро творите, не зло сплеча. Моим не верите речам – мать спросите, скажет вам…

И вот выясняется, кто этот талантище на самом деле. Оказывается, он член подпольной партячейки Гаоми с самым большим стажем, посылал донесения в Восьмую армию [35], да и вообще от его руки пал У Саньгуй [36], предатель из предателей. Именно он после того, как я чистосердечно сдал деньги и драгоценности, посуровел, на его лице ничего не дрогнуло, когда он, сверля меня взглядом, торжественно провозгласил: «В первую земельную реформу ты, Симэнь Нао, ввел массы в заблуждение подачками и лицемерием и сумел выйти сухим из воды. Но теперь тебе, краб вареный, не улизнуть бочком в сторону – никуда не денешься, как черепаха в чане, не сбежишь! Драл с народа три шкуры, эксплуататор, грабил мужчин, насиловал женщин, тиранил односельчан! Столько на тебе преступлений, столько зла, что если тебя не прикончить, гнев простого народа не утолить. Если не сдвинуть тебя, стоящий у нас на дороге черный камень, не срубить, как большущее дерево, земельной реформе в Гаоми продолжения не видать и беднякам Симэньтунь от гнета не освободиться! Теперь одобрение властей округа и извещение уездной управы о заведении дела получено, остается лишь отправить тирана-помещика Симэнь Нао под конвоем на мостик за деревней и привести приговор в исполнение!» Грохот, вспышка, яркая, как молния, мозги Симэнь Нао разлетаются под мост на голыши размером с зимнюю тыковку, и воздух наполняется жутким смрадом… Даже сердце заныло при этих воспоминаниях. Тут при всем красноречии не оправдаешься, да и сказать-то ничего не дали – бей помещиков, разобьем собачьи головы [37], скосим высокую траву, выщиплем густую шерсть – захочешь кого-то обвинить, слова найдутся. «Сделаем так, чтобы ты умер, признав свою вину», – сказал мне Хун Тайюэ. Но сказать что-то в свою защиту мне так и не дали, так что веры тебе никакой, Хун Тайюэ, не держишь ты слова.

Подбоченившись, он стоял в воротах лицом к лицу с Лань Лянем, властный и грозный с головы до ног. А как подобострастно склонялся тогда передо мной, колотя в свой мосол! Но человеку как судьба, а коню как пастьба; зайцу то фартит, а то, глядишь, коршун закогтит. На меня, раненого ослика, он нагонял страх. Хозяин и Хун Тайюэ смотрели друг на друга – и их разделяло каких-то восемь чи. Хозяин из бедноты, как говорится, «и корни красные, и побеги правильные». Более высокая сознательность, проявленная в рядах застрельщиков борьбы со мной, позволила ему вернуть доброе имя беднейшего крестьянина-батрака, а также получить жилье, участок земли и жену. Но моим приемным сыном – именование весьма сомнительное – он когда-то все же назвался, и из-за этих особых отношений с семьей Симэнь власти всегда смотрели на него косо.

Оба взирали друг на друга довольно долго. Первым заговорил хозяин:

– Ты с какой стати осла моего прибил?

– Еще раз позволишь ему глодать кору, вообще пристрелю! – твердо заявил Хун Тайюэ, похлопав по кобуре.

– Он всего лишь скотина, чего так злобствовать!

– Сдается мне, те, что пьют, но забывают про источник, освобождаются от гнета, но не помнят прошлого, еще похуже скотины будут! – впился в него глазами Хун Тайюэ.

– Ты о чем?

– Слушай внимательно, Лань Лянь, что я тебе скажу. – Хун Тайюэ шагнул вперед и направил палец в грудь хозяину, как дуло пистолета. – После победы земельной реформы я советовал тебе не брать в жены Инчунь. Она тоже из бедноты и вынуждена была выйти за Симэнь Нао, у нее не оставалось другого выхода. Хотя народная власть ратует за повторные браки овдовевших, считая это благом, тебе, как представителю беднейшего класса, следовало взять в жены кого-нибудь вроде вдовы Су с западного края деревни. После смерти мужа у нее ни дома, ни земли, и приходится жить подаянием. Она хотя и рябая, но наша, из пролетариев, и могла бы помочь тебе сохранить верность принципам, остаться настоящим революционером. Но ты не послушал меня, настоял на своем. Брак у нас дело добровольное, не могу же я идти против власти, вот и не стал возражать. Но как я и предсказывал, не прошло и трех лет, и твоей революционности как не бывало. Стал сам по себе, плетешься в хвосте, все мысли лишь о приумножении своего хозяйства; хочешь жить еще более гнилой жизнью, чем твой хозяин Симэнь Нао. Уже просто образец перерожденца – не пробудишь в себе сознательность, рано или поздно можешь докатиться до того, что станешь врагом народа!

Хозяин взирал на Хун Тайюэ, не шевелясь, словно закоченев. Потом вздохнул и негромко поинтересовался:

– Старина Хун, а если у вдовы Су столько достоинств, что ж ты сам на ней не женился?

От этих едва слышных слов Хун Тайюэ онемел. Он долго молчал, будто в растерянности, а когда заговорил, ответ был не по существу, но убедительный и строгий:

– Ты, Лань Лянь, со мной умничать брось. Я партию представляю, власть и деревенскую бедноту. Даю тебе последнюю возможность, выручу еще раз. Надеюсь, ты одумаешься в последний момент, – что называется, остановишь коня на краю пропасти, – осознаешь свои заблуждения, вступишь на правильный путь, вернешься в наш лагерь. Мы можем простить тебе слабость, простить бесславную страницу твоей истории, когда ты по доброй воле стал рабом Симэнь Нао, и не станем из-за женитьбы на Инчунь изменять твой классовый статус батрака. Такой статус – табличка с золотым обрезом, нельзя, чтобы она ржавела или покрывалась пылью. Заявляю об этом официально и надеюсь, что ты немедля вступишь в кооператив: приведешь своего избалованного осла, притащишь тачку, что досталась тебе во время земельной реформы, погрузишь в нее выделенную тебе сеялку, принесешь инвентарь, явишься вместе с женой и детьми, конечно, включая Цзиньлуна и Баофэн, этих щенков помещичьих. Вступишь и один больше работать не будешь, бросишь независимость свою выказывать. Как говорится, «краб переправляется через реку – уносит течением» [38], «умен, кто шагает в ногу со временем». Не упрямься – зачем превращаться в камень, что загораживает дорогу! Ни к чему эта твоя непреклонность. Мы много людей перековали, поспособней тебя, все теперь по струнке ходят. Я, Хун Тайюэ, скорее кошке позволю в своей ширинке спать, но чтобы ты у меня под носом единоличником оставался – не потерплю! Все понял, что я сказал?

Глотка у Хун Тайюэ луженая, натренированная еще в ту пору, когда он бычьим мослом народ завлекал. Было бы диво дивное, если бы с такой глоткой да с подвешенным языком он не стал чиновником. Даже я отчасти проникся его речью, когда наблюдал, как он с высоты своего положения выговаривает Лань Ляню. Сам на полголовы ниже Лань Ляня, а мне казалось, что наоборот, значительно выше. Когда он упомянул Цзиньлуна и Баофэн, сердце сжалось: скрывавшийся в ослином теле Симэнь Нао места себе не находил, переживая за две частички своей плоти и крови, оставленные им в переменчивом мире людей. Лань Лянь мог стать им и защитой, и зловещей звездой, сулящей несчастье. Тут из западной пристройки вышла моя наложница Инчунь – где взять сил, чтобы забыть время, когда я делил с ней постель в союзе, от которого родились эти дети! Наверняка перед тем, как выйти, успела повертеться перед вставленным в стену осколком зеркала. На ней крашенная индатреном синяя куртка, просторные черные штаны, на талии повязан синий фартук с белыми цветами, на голове – платок из того же материала, что и фартук; все опрятно и гармонично. Изможденное лицо в лучах солнца: этот лоб, эти глаза, эти губы, нос – все всколыхнуло нескончаемый поток воспоминаний. Вот уж поистине славная женщина, горячо любимое сокровище, которое так и хочется спрятать за щеку и никому не показывать. Разглядел ее Лань Лянь, ублюдок. А взял бы в жены рябую вдовушку Су – да пусть даже в Нефритового императора [39] обратился, разве она идет в сравнение! Подойдя, Инчунь согнулась в низком поклоне:

– Вы, почтенный Хун, человек большой, не взыщите с нас, подлого люда, вам ли опускаться до простого трудяги.

Напряженное лицо Хун Тайюэ тут же заметно смягчилось, и он поспешил воспользоваться благоприятным моментом:

– Инчунь, ты сама прекрасно знаешь историю вашей семьи – вы двое можете, как говорится, «разбить треснувший кувшин», пустить все на самотек. Но нужно подумать о детях, у них вся жизнь впереди. Лет через восемьдесят ты, Лань Лянь, поймешь: все, что я говорю здесь сегодня, – для твоего блага, для блага твоей жены и детей, мои слова – мудрый совет!

– Я понимаю ваши добрые намерения, уважаемый Хун. – Инчунь потянула Лань Ляня за руку. – Быстро проси у почтенного Хуна прощения. А о вступлении в кооператив поговорим дома.

– Тут и говорить нечего, – заявил Лань Лянь. – Даже родные братья делят между собой имущество. А что доброго в том, когда собираются вместе люди из разных семей и едят из одного котла?

– Тебе и впрямь хоть кол на голове теши, настоящий «булыжник в соленых овощах: солью не пропитывается» [40], – разозлился Хун Тайюэ. – Ладно, Лань Лянь, воля твоя, оставайся сам по себе на отшибе. Но погоди, еще посмотрим, чья возьмет – сила нашего коллектива или твоя. Сейчас я уговариваю тебя вступить в кооператив терпеливо и по-доброму, но наступит день – сам будешь на коленях умолять, и этот день не за горами!

– Не буду я вступать! И на коленях умолять не стану, – сказал Лань Лянь, не поднимая глаз. – В правительственном уложении как записано: «вступление добровольное, выход свободный», так что силком тебе меня не затащить!

– Дерьмо собачье! – зарычал Хун Тайюэ.

– Вы, уважаемый Хун, не имеете никакого…

– Ты эти свои «уважаемый» брось, – пренебрежительно, вроде даже с некоторой брезгливостью перебил его Хун Тайюэ. – Я – партийный секретарь, староста деревни, да еще и общественную безопасность представляю по совместительству!

– Партийный секретарь, староста, общественная безопасность… – оробело мямлила Инчунь. – Пойдем мы, пожалуй, домой, там поговорим… – И захныкала, толкая Лань Ляня: – Упрямец чертов, башка каменная, давай домой…

– Какое домой, я еще не все сказал, – упорствовал Лань Лянь. – Ты, староста, моего ослика ранил, будь любезен заплатить за лечение!

– Сейчас, пулей заплачу! – И, похлопав по кобуре, Хун Тайюэ расхохотался. – Ну ты, Лань Лянь, молодец! – А потом вдруг заорал: – Это дерево при разделе на кого записано?

– На меня! – подал голос командир народных ополченцев Хуан Тун. Он все это время стоял у входа в восточную пристройку и наблюдал за происходящим, а теперь подбежал к Хун Тайюэ. – Секретарь партячейки, староста, общественная безопасность, во время земельной реформы это дерево на меня записано, но с тех пор ни одного абрикоса не принесло, даже срубить собирался! Ненавидит оно нас, беднейших крестьян-батраков, как и Симэнь Нао.

– Что ты несешь! – презрительно хмыкнул Хун Тайюэ. – Если хочешь быть у меня на хорошем счету, говори как есть. Не ухаживаешь за ним как следует, вот и не плодоносит, а Симэнь Нао тут ни при чем. Это дерево хоть и записано на тебя, но когда-нибудь тоже станет коллективной собственностью. Путь к коллективизации, ликвидация частной собственности, искоренение эксплуатации – это уже во всем мире происходит, так что присматривай за ним хорошенько. Еще раз позволишь ослу глодать кору, шкуру спущу!

С фальшивой улыбочкой уставившись на Хун Тайюэ, Хуан Тун безостановочно кивал. Прищуренные глазки светятся золотистым светом, губы приоткрыты, видны желтые зубы с багровыми деснами. В это время появилась его жена Цюсян, бывшая моя вторая наложница. В корзинках на коромысле она несла своих детей – Хучжу и Хэцзо. Гладко зачесанные волосы смазаны дурманящим османтусовым [41] маслом, лицо напудрено, одежда с цветочной каймой, зеленые бархатные туфли вышиты алыми цветами. Вот ведь все нипочем человеку: нарядилась как в те времена, когда была моей наложницей, напомадилась, нарумянилась, глазами постреливает – так и стелется, просто девка беспутная. «Женщина-труженица», как же! Я эту дамочку как свои пять пальцев знаю: натура у нее скверная, за словом в карман не полезет и на проделки хитра; только в постели и хороша, а вот доверять ей никак нельзя. Уж мне-то ее высокие амбиции известны – не приструнивай я ее, она бы и урожденную Бай, и Инчунь со свету сжила. Еще до того, как мне разнесли мою собачью голову, эта ловкая баба смекнула, куда ветер дует, и выступила против меня – заявила, что я взял ее силой, помыкал ею, что она день за днем терпела издевательства от урожденной Бай. Дошла до того, что в присутствии множества мужчин на собрании по сведению счетов с помещиками распахнула блузку и стала показывать шрамы на груди. Это, мол, все помещичья женушка урожденная Бай прижигала горящей курительной трубкой, гнусный тиран Симэнь Нао шилом тыкал. И причитала при этом на все лады своим волнующим голосом – ну настоящая актриса, знающая, как покорять людские сердца! Это я, Симэнь Нао, оставил ее у себя по доброте душевной. Ей тогда было чуть больше десяти, и она с болтающимися позади косичками ходила по улицам со слепым отцом и пела, выпрашивая подаяние. Ее бедный отец умер прямо на улице, и ей пришлось продать себя, чтобы его похоронить. Я взял ее в дом прислугой. Тварь неблагодарная, не приди я, Симэнь Нао, на помощь, сдохла бы от холода на улице или кончила проституткой в борделе. Слезливые жалобы этой шлюхи и ее лживые обвинения звучали настолько правдоподобно, что собравшиеся перед возвышением пожилые женщины плакали навзрыд – даже рукава, которыми они утирались, блестели. Тут же послышались лозунги, вспыхнуло пламя гнева, и я понял, что мне конец, что от руки этой паскуды и подохну. Посреди рыданий и воплей она то и дело воровато поглядывала на меня щелочками удлиненных глаз. Не держи меня за руки двое дюжих ополченцев, я, не думая о последствиях, подскочил бы к ней и надавал оплеух – одну, две, три. Правду говорю, она уже получала от меня по три пощечины за то, что сеяла ссоры и раздор. И тут же падала на колени и обнимала меня за ноги, глядя полными слез глазами. Под взглядом этих красивых, жалких, чувственных глаз сердце таяло и естество восставало. Ну как быть с такими женщинами: язык как помело, поесть готовы всегда, поработать – увольте, а после трех пощечин лезут к тебе, будто пьяные или не в себе? Такие любвеобильные для меня сущее наказание. «Господин мой, братец милый, забей меня, убей, разруби на куски, душа моя все равно с тобой останется…» А тут вдруг вытаскивает из-за пазухи ножницы и кидается к моей голове. Хорошо, ополченцы остановили ее и оттащили с возвышения. До этого я считал, что она ломает комедию, чтобы выгородить себя. Трудно было поверить, будто женщина, которая провела в моих объятиях столько ночей, может испытывать такую лютую ненависть…

Сейчас, похоже, собралась вместе с Хучжу и Хэцзо на рынок. Мило улыбнулась Хун Тайюэ, личико смуглое, как черный пион.

– Ты, Хуан Тун, за ней приглядывай, – сказал тот, – ее перевоспитывать надо, чтобы оставляла эти свои привычки помещичьей наложницы. В поле ее надо посылать на работу, чтобы не шаталась по рынкам!

– Слыхала?! – преградил ей дорогу Хуан Тун. – Это партсекретарь про тебя.

– Про меня? А что я такого сделала? Уже и на рынок сходить нельзя? Отмените их тогда вовсе, чего там? А если уж я слишком обворожительна, так за чем дело стало – добудьте пузырек серной кислоты и наставьте рябинок на лице! – Цюсян болтала и болтала без удержу, и Хун Тайюэ стало крайне неловко.

– На тебя, дрянь паршивая, смотрю – просто зуд напал, так и напрашиваешься, чтобы отшлепали! – вышел из себя Хуан Тун.

– Это кто, ты меня отшлепаешь? А ну попробуй хоть пальцем тронь, так отделаю, что кровью умоешься!

Хуан Тун, недолго думая, отвесил ей пощечину. Все на миг замерли. Я ожидал, что Цюсян, как обычно, устроит сцену, будет кататься по земле, угрожать самоубийством. Но ждал напрасно. Она никак не отреагировала, лишь сбросила с плеча коромысло, закрыла лицо руками и разрыдалась. Испуганные Хучжу и Хэцзо тоже расхныкались в своих корзинах. Поблескивая мохнатыми головками, они издалека походили на двух обезьянок.

Спровоцировавший все это Хун Тайюэ, чтобы сохранить лицо, превратился в миротворца, примирил Хуан Туна с женой и, не глядя по сторонам, вошел в здание, когда-то главный дом усадьбы Симэнь. Теперь у входа на кирпичной стене висела деревянная вывеска с корявыми иероглифами: «Правление деревни Симэньтунь».

Хозяин обнял меня за голову, почесывая большими грубыми руками за ушами, а его жена Инчунь промыла мне рану соляным раствором и обвязала белой тряпицей. В этот грустный, но в то же время трогательный момент я уже был никакой не Симэнь Нао, а осел, которому суждено вырасти и делить с хозяином радости и горести. Как об этом говорится в песенке, которую сочинил этот негодник Мо Янь для своей новой пьески для театра люй [42] под названием «Записки о черном осле»:

Ты черный осел, а душой человек. Облака прошлых лет уплывают вдаль. Шесть кругов воплощений проходит всяк, И мукам ужасным несть числа. Мечты напрасные чаю прервать, Забыть про жизнь, забыть про смерть И ослом веселым вокруг скакать.

Глава 4 Под гром гонгов и барабанов народные массы вступают в кооператив. Осел с белыми копытами получает подковы на все четыре ноги

1 октября 1954 года отмечали общенациональный праздник [43], и в этот же день был организован первый в Гаоми сельскохозяйственный кооператив. А еще это день рождения паршивца Мо Яня.

Рано утром к нам прибежал его запыхавшийся отец и уставился на моего хозяина, ни слова не говоря, лишь вытирал слезы рукавом куртки. Хозяин с хозяйкой как раз завтракали и, увидев такое, торопливо отложили чашки с едой и приступили к нему с расспросами:

– Дядюшка, что случилось?

– Родился, сын родился, – слезливо отвечал тот.

– Так что, почтенная тетушка родила сына? – уточнила моя хозяйка.

– Да, – подтвердил отец Мо Яня.

– Что же тогда плачешь? – удивился хозяин. – Радоваться надо.

– А кто говорит, что я не радуюсь? – уставился на него тот. – Стал бы плакать, если не с радости?

– Верно, верно, – усмехнулся хозяин. – На радостях и плачут! Неси вино, – велел он хозяйке, – мы с братом опрокинем по паре стопок.

– Нет, сегодня не пью, – отказался отец Мо Яня. – Сперва нужно сообщить радостную весть. Через день-другой и выпьем. Инчунь, почтенная тетушка! – Тут отец Мо Яня отвесил хозяйке глубокий поклон. – Сын у меня появился лишь благодаря твоей мази из зародыша оленя. Мать ребенка собирается через месяц прийти к вам на поклон. Говорит, через вас столько счастья привалило – хочет принести ребенка, чтобы он стал вашим названым сыном. На коленях будет умолять, если не согласитесь.

– Ну и шутники вы оба, – усмехнулась хозяйка. – Ладно, согласна, только на колени чур не становиться.

– Так что Мо Янь тебе не только приятель, но и названый младший брат.

Не успел отец твоего названого брата уйти, как в усадьбе Симэнь – или, лучше сказать, во дворе деревенского правления – закипела бурная деятельность. Сначала Хун Тайюэ с Хуан Туном прикрепили на воротах дуйлянь [44]. Следом прибыла группа музыкантов, они уселись на корточки во дворе и стали ждать. Похоже, я этих музыкантов раньше видел. Воспоминания Симэнь Нао всплывали одно за другим, но, к счастью, хозяин принес корм и положил им конец. Я мог одновременно жевать и наблюдать за происходящим во дворе через приоткрытый вход под навес. Ближе ко второй половине утра примчался подросток с флажком из красной бумаги в руках.

– Идут, идут, староста велел играть! – закричал он.

Музыканты торопливо вскочили – загрохотали барабаны, зазвенели гонги, полился разухабистый мотивчик для встречи гостей. Показался Хуан Тун; он бежал бочком, то и дело оборачиваясь, и кричал:

– Дорогу! Расступись, начальник района прибыл!

Под предводительством председателя кооператива Хун Тайюэ в ворота вошел начальник района Чэнь с вооруженными охранниками. Одетый в старую армейскую форму, худой, с ввалившимися глазами, начальник района шел, пошатываясь. За ним устремился целый поток вступивших в кооператив крестьян: они вели домашний скот, убранный красными лентами, несли инвентарь. Вскоре скотина и волнующаяся толпа запрудили весь двор, вокруг царило праздничное оживление. Стоящий на квадратной табуретке под абрикосом начальник района снова и снова махал рукой, и на каждый взмах народ отвечал радостными криками. Не отставала и скотина: ржали лошади, кричали ослы, мычали коровы, нанося, как говорится, новые узоры на парчу, подливая масла в огонь. И вот в эти торжественные минуты, еще до того, как начальник района раскрыл рот, чтобы произнести речь, хозяин повел меня, или, лучше сказать, Лань Лянь повел своего осла за ворота. Мы протискивались между людьми и животными, провожаемые их взглядами.

Выйдя за ворота, мы повернули на юг. На школьной спортплощадке рядом с Лотосовой заводью «подрывные элементы» нашей деревни таскали камни и землю под надзором ополченцев, вооруженных винтовками с красными кистями. Работники поднимали и расширяли земляное возвышение в северной части площадки, где проводили театральные представления и общие собрания. Именно там стоял и я, Симэнь Нао, там со мной «вели борьбу» и критиковали. Стоило копнуть поглубже в памяти Симэнь Нао, и оказалось, что все эти люди знакомые. Вот этот худой старик, например, что, расставив ноги, изо всех сил тащит большущий камень – это Юй Уфу [45], он три месяца возглавлял в деревне отряд самообороны баоцзя [46]. А кряжистый коротышка с двумя корзинами земли на коромысле – Чжан Дачжуан. Когда пришли сводить старые счеты отряды Хуаньсянтуань [47], он с винтовкой в руках перешел на сторону врага. У меня в доме пять лет возницей служил, его жена Бай Сусу – племянница моей супруги, урожденной Бай, она-то их брак и устроила. Когда проводилась «борьба» со мной, было заявлено, что первую ночь с Бай Сусу провел я, а уж потом она стала женой Чжан Дачжуана. Полный вздор и клевета, но когда ей предложили засвидетельствовать это, она закрыла лицо полой куртки и лишь горько плакала, так и не сказав ни слова. Своим плачем она обратила ложь в правду и отправила Симэнь Нао прямиком на дорогу к Желтому источнику [48]. А молодой человек с худым, как тыквенная семечка, лицом и кустистыми метелками бровей, что несет зеленую ветку акации, – это же У Юань, зажиточный крестьянин, мой закадычный приятель. Прекрасно играет на цзинху [49], на сона [50]; в перерывах между сезонными работами любил, бывало, с группой ударных фланировать по улицам и переулкам. Не ради денег, а ради удовольствия. А вон тот малый с редкой, как мышиные усики, порослью на подбородке, с потертым заступом, что стоит на возвышении – делает вид, будто работает, а сам отлынивает, – это хозяин винной лавки Тянь Гуй. Преуспел в торговле крепкой водкой, скупердяй, в закромах десять даней [51] зерна, а жена и дети жили впроголодь. Смотри, смотри, смотри… Женщина, что ковыляет на маленьких ножках, тащит полкорзины земли и через каждые три-пять шагов останавливается передохнуть, – это же моя, Симэнь Нао, главная жена, урожденная Бай. А перед ней Ян Седьмой, начальник народного ополчения, – сигарета в зубах, в руке лозина – и строго так выговаривает:

– Ты, Симэнь Бай, чего отлыниваешь?

Урожденная Бай от страха чуть не упала, уронив тяжелую корзину на свои крохотные ножки. Вскрикнула от боли, потом тихо заплакала, всхлипывая как маленькая. Ян Седьмой замахнулся и с силой хлестнул ее лозиной. Я яростно рванулся к нему с веревки, которую держал Лань Лянь. Лозина со свистом рубанула в каком-то цуне от переносицы урожденной Бай, не нанеся ей никакого вреда. Набил руку, ублюдок вороватый. И поесть всегда был не дурак, и поблудить, и азартных игр любитель, и трубочку опиума выкурить не прочь – ко всему имел слабость этот Ян Седьмой. Хозяйство отца свел на нет, мать из-за него повесилась – но вот, пожалуйста, беднейший крестьянин, авангард революции. Кулаком бы ему заехать – да вот кулаком никак, если только копытом двинуть или цапнуть большими ослиными зубами. Погоди, ублюдок, со своими усиками, сигареткой и лозиной, – дай срок. Я, Осел Симэнь, так тебя хватану, что попомнишь.

Хозяин вовремя удержал меня, иначе этому гаду худо бы пришлось. Я инстинктивно задрал зад и лягнул задними ногами. Удар пришелся в мягкое, это было брюхо Яна Седьмого. У осла обзор гораздо шире: видно и то, что позади. Этот пес шелудивый хлопнулся задом на землю, личико пожелтело. Долго не мог отдышаться, а потом завопил: «Мама!» Довел мать до самоубийства, а еще зовешь ее, ублюдок!

Хозяин бросил веревку и поспешил помочь Яну подняться. Тот подобрал лозину и, выгнув спину, замахнулся, чтобы вытянуть меня по голове. Хозяин схватил его за запястье, и лозина замерла в воздухе.

– Прежде чем бить осла, нужно тоже смотреть, кто хозяин [52].

– Мать твою, Лань Лянь, Симэнь Нао сынок названый, подрывной элемент, затесавшийся в классовые ряды, сейчас и ты у меня получишь! – заорал Ян.

Его запястья хозяин не отпускал, а незаметно сжал покрепче, да так, что этот молодчик, растративший себя на развлечения с потаскухами, заскулил от боли, а лозина выпала из руки. Хозяин отпихнул Яна со словами:

– Скажи спасибо, что мой осел еще не подкован.

Лань Лянь вывел меня за южную границу деревни, где на валу покачивались под ветерком заросли пожухлого щетинника. Сегодня, в день основания кооператива, свершился и обряд моего, Симэня Осла, совершеннолетия.

– Ну что, ослик, – сказал хозяин, – веду тебя подковывать. С подковами будешь как в обувке, не натрешь ноги камнями и копыта о что-нибудь острое не порежешь. В подковах будешь уже большой, пора помогать мне в работе.

Разве работать на хозяина не удел каждого осла? «И-а, и-а!» – закричал я, задрав голову. Это был мой первый звук после рождения ослом; он прозвучал так грубо и звонко, что на лице хозяина отразилось приятное удивление.

Мастером по ковке был местный кузнец. Дочерна закопченное лицо, красный нос, надбровные дуги без единой волосинки, воспаленные глаза без ресниц, три глубокие морщины на лбу в угольной пыли. Его подмастерье, белокожий юноша, просто обливался потом, я даже забеспокоился, что этак вся вода из него и вытечет. А старик-кузнец не потел нисколько, будто за долгие годы работы в жаркой кузнице влага из него давно испарилась. Парнишка левой рукой работал мехами, а правой орудовал щипцами, поворачивая заготовку в огне горна. Как только она раскалялась, он вытаскивал ее, дышащую огнем, и вдвоем с кузнецом они принимались ее отбивать – сначала большим молотом, потом малым. Тяжелые удары, звонкое постукивание, летящие во все стороны искры – все это действовало на меня, Симэня Осла, завораживающе.

«Этот белолицый парнишка, судя по всему, талантлив, – подумал я. – На сцену бы ему, с девицами заигрывать, в любви объясняться, изливать нежные чувства, проводить счастливые часы, как во сне. А заставлять его с железом работать никуда не годится». Я и представить не мог, что в теле этого способного юноши, похожего на Пань Аня [53], таится такая сила. Большим восемнадцатифунтовым молотом, с которым, казалось бы, непросто управиться даже буйволоподобному мастеру-кузнецу, он орудовал так легко и свободно, будто этот молот продолжение его самого. Словно кусок глины, сталь на наковальне принимала под ударами форму, какую хотели придать ей кузнец с подмастерьем. Из подушкообразной заготовки получился резак для соломы, самый большой инструмент в крестьянском хозяйстве. Во время перерыва в работе к ним подошел хозяин:

– Осмелюсь побеспокоить, мастер Цзинь, хочу попросить вот осла подковать.

Старик затянулся сигаретой и выпустил дым через нос и уши. Подмастерье жадными глотками пил из большой фаянсовой чашки. Выпитое, казалось, тут же выходило потом, и до меня донесся необычный аромат этого прекрасного, непорочного, трудолюбивого юношеского тела.

– Славный «белокопытка», – оценил старик-кузнец, смерив меня взглядом, и вздохнул. Я стоял возле навеса, рядом с широкой дорогой, которая вела в уездный город, и, покосившись, впервые глянул на свои белоснежные копыта. Надо же, «белокопытка» – это почти что «великолепный скакун»! И поток воспоминаний, связанных с Симэнь Нао, иссяк. Но от последующих слов будто холодной водой окатило. – Осел вот только, была бы лошадь…

– От лошади тоже толку мало, – перебил юноша, поставив чашку. – Вон в госхозе только что получили пару тракторов «дунфанхун» [54], сотня лошадиных сил каждый. Здоровенный тополь в два обхвата обмотали железным тросом, трактор газанул и вырвал. С корнем вырвал, а корни будь здоров, на пол-улицы!

– Много ты понимаешь! – сердито буркнул старик и повернулся к Лань Ляню. – Старина Лань, он хоть и осел, но смотрится так, что цены ему нет. А ну как чиновникам прискучат первоклассные скакуны и они вдруг вздумают пересесть на ослов – тут, Лань Лянь, час твоего осла и придет.

Юноша презрительно усмехнулся, а потом и вовсе расхохотался. Прекратил он смеяться так же внезапно, как и начал, будто и смех, и мгновенно появившееся на лице и так же резко исчезнувшее выражение касались лишь его одного. Старик был явно поражен этим диким хохотом подмастерья; он вроде бы растерянно смотрел на него, но на самом деле о чем-то размышлял. А потом произнес:

– Цзинь Бянь, подковы есть еще?

– Полно, только все лошадиные.

– Тогда давай их в горн, расплавим и выкуем ослиные.

Времени прошло – лишь трубку табаку выкурить, а у них из комплекта лошадиных подков уже ослиные были готовы. Подмастерье вынес табуретку и поставил позади меня, а старик острым резаком подровнял мне копыта. Закончив, отступил на пару шагов, глянул на меня и восхищенно сказал:

– Добрый осел, в жизни не видел такого красавца!

– Да будь он еще красивее, все одно с комбайном не сравнится. В госхозе есть один импортный, советский, красный такой, так одним махом десять рядов пшеницы убирает. Впереди колосья захватывает, сзади зерно сыплется, пять минут – и мешок готов! – зачарованно произнес юный Цзинь Бянь.

Старый кузнец вздохнул:

– Похоже, Цзинь Бянь, ты у меня не задержишься. Но даже если завтра соберешься уходить, этого осла надо подковать сегодня.

Прислонившись ко мне, Цзинь Бянь левой рукой брал мою ногу, в правой держа молоток, а в зубах пять гвоздиков. Левой налаживал подкову на копыто и парой ударов загонял каждый гвоздик быстро и точно. Подковать четыре ноги у него заняло каких-то десять минут. Закончив, бросил инструменты и зашел под навес.

– Лань Лянь, – обратился к хозяину старик-кузнец, – проведи-ка его пару кругов, посмотрим, не хромает ли.

Хозяин сделал со мной круг по улице от торгово-снабженческого кооператива до скотобойни, где как раз резали черную свинью. Р-раз – нож вошел белый, р-раз – вышел красный, жуткое зрелище. Забойщик в бирюзовом халате, и контраст с красным бросается в глаза. Дойдя до районной администрации, мы столкнулись с начальником Чэнем и его охранником, и я понял, что церемония основания сельскохозяйственного производственного кооператива в деревне Симэнь закончилась. Велосипед начальника сломался, и охранник тащил его на плече. Завидев меня, районный долго не мог отвести глаз. Каким же молодцом я смотрелся, если так привлек его внимание! Стало ясно, я – осел, каких поискать. Должно быть, владыка ада все же чувствовал вину перед Симэнь Нао, раз одарил меня самыми красивыми ослиными ногами и великолепной головой.

– Вот уж действительно красавец осел, копыта – будто по снегу идет! – услышал я восхищенный голос районного.

– Можно племенным определить на животноводческую ферму, – откликнулся охранник.

– Ты ведь Лань Лянь из Симэньтуни? – уточнил начальник.

– Да, – подтвердил хозяин и хлопнул меня по заду, спеша пройти мимо.

Но районный остановил его и погладил меня по спине. Я тут же взбрыкнул.

– Этот осел с норовом, – предупредил хозяин.

– Надо обламывать помаленьку, раз с норовом – нельзя, чтоб горячим оставался. Иначе такого дикого ни к чему не приучишь, – поучал районный с видом знатока. – Я до того, как примкнул к революции, ослами приторговывал – тысячи через руки прошло, так что я их как свои пять пальцев знаю! – рассмеялся он. Глупо улыбнулся вслед за ним и хозяин. А районный продолжал: – Про тебя, Лань Лянь, мне Хун Тайюэ рассказал, и я им остался недоволен. Лань Лянь, сказал я, упрямый, как осел, его надо по шерстке гладить, иначе таким норовистым и останется, и тогда может начать и лягаться, и кусаться. Ты, Лань Лянь, пока можешь в кооператив не вступать, давай посоревнуйся с ним. Тебе, я знаю, выделено восемь му земли – вот и поглядим будущей осенью, сколько зерна ты соберешь в среднем с каждого му и сколько кооператив. Ежели у тебя урожайность будет выше, чем в кооперативе, оставайся и дальше единоличником. Ну а если кооператив тебя перещеголяет, тогда нам предстоит еще одна беседа.

– Ну гляди, начальник, попомни свои слова! – обрадовался хозяин.

– Да, что сказано, то сказано, вот они могут подтвердить. – И он указал на охранника и окруживших нас зевак.

Хозяин привел меня обратно к кузнице.

– Не хромает, – сообщил он старику, – ступает твердо, сделано на совесть. Вот уж не думал, что младший мастер Цзинь такой молодой, а сработает без сучка и без задоринки.

Старый кузнец криво усмехнулся и покачал головой, будто с тяжестью на душе. И тут я увидел выходящего из-под навеса Цзинь Бяня – скатка постели за спиной, серое одеяло, завернутое в собачью шкуру.

– Пошел я, мастер.

– Ступай, – печально проговорил старик, – поспешай в свое светлое будущее!

Глава 5 Урожденную Бай подвергают пыткам из-за вырытого клада. Осел скандалит в судилище и прыгает через стену

Меня переполняла радость от новеньких подков и стольких восхвалений в свой адрес; хозяин был рад услышанному от районного. И вот хозяин и его осел – Лань Лянь и я – несутся вприпрыжку посреди одетых золотом осенних полей. Это самый счастливый день с тех пор, как я стал ослом. Разве не лучше быть ослом, который всем нравится, чем незаслуженно обиженным человеком? Как пишет твой названый братец Мо Янь в пьеске «Записки о черном осле»:

Легки подковы, мчат меня как ветер. Забыл никчемность прежней жизни Осел Симэнь, он рад и беззаботен. И, голову задрав, кричит: «Иа-иа».

У околицы Лань Лянь нарвал на обочине трав и златоцвета, сплел венок и водрузил мне на ухо. По дороге нам встретилась Хань Хуахуа, дочка каменотеса Хань Шаня с западного края деревни. Их ослица несла на спине две корзины: в одной сидел ребенок в кроличьей шапочке, в другой – беленький поросенок. Лань Лянь заговорил с Хуахуа, а я переглянулся с ослицей. Люди общаются по-человечьи, ослы тоже умеют передать весть друг другу. Для этого есть и запах, и язык тела, и данный нам инстинкт. Из короткой беседы хозяин узнал, что Хуахуа возвращается в дом мужа в дальнюю деревню после празднования шестидесятилетнего юбилея матери. Ребенок в корзине – ее сын, а поросенок – подношение от родителей. В те годы люди предпочитали дарить живность – поросят, козлят, цыплят, а власти в виде поощрения давали жеребят, телят, длинношерстных кроликов. Заметив, что отношения хозяина и Хуахуа не сказать чтобы обычные, я вспомнил, что в мою бытность Симэнь Нао Лань Лянь пас коров, а Хуахуа – коз, и они часто забавлялись, валяясь на траве, как ослы. На самом деле у меня и в мыслях не было соваться в чужие дела. Меня, могучего самца-осла, больше всего занимала самка, стоявшая передо мной с младенцем и поросенком на спине. Постарше меня, на вид лет пяти-семи. Возраст можно было приблизительно определить по глубокой впадинке лба над глазами. Конечно, и она могла определить, сколько мне лет, с еще большей легкостью. Какое-то время у меня было ошибочное представление, что я самый умный осел в поднебесной. Но не надо так считать только потому, что я – перевоплощение Симэнь Нао. Может, в этой ослице воплотился кто-то поважнее. Сероватая при рождении, моя шкура со временем все больше чернела. Не будь я таким черным, мои копыта не привлекали бы столько внимания. Ослица же была серенькая, стройная, довольно изящной внешности, с аккуратными зубками. Когда ее морда оказалась рядом, я учуял исходящий от нее аромат бобовых лепешек и пшеничных отрубей. Услышал ее возбуждающий запах и ощутил, какое сильное ее снедает желание. Такое же желание охватило и меня.

– У вас тоже все носятся с этим кооперативом? – поинтересовался хозяин.

– Так уездное начальство одно, как им не носиться? – с грустью ответила Хуахуа.

Я подошел к ослице сзади, возможно, она сама подставила мне зад. Возбуждающий запах крепчал. Я вдохнул, и в горло будто потекло крепкое вино. Непроизвольно задрав голову, я оскалил зубы и закрыл ноздри, чтобы не пахнуло зловонием, в настолько выразительной позе, что ослицу охватило волнение. Тут же отважно выпросталась черная «колотушка» и несгибаемо твердо хлопнула по брюху. Возможность на редкость благоприятная, упускать ее нельзя, и я уже стал было задирать передние ноги, чтобы взобраться на нее, но заметил сладко спящего в корзине ребенка и повизгивающего поросенка. Исполни я свое намерение, только что подкованными копытами я мог запросто лишить жизни и того, и другого. И тогда тебе, Осел Симэнь, оставаться в аду на веки вечные, даже скотиной не переродишься. Пока я колебался, хозяин дернул за веревку, и мои передние ноги опустились рядом с крупом ослицы. Испуганно вскрикнувшая Хуахуа торопливо оттащила ее вперед.

– Ведь предупреждал отец: ослица в течке, за ней глаз да глаз нужен, а у меня вот из головы вылетело, – призналась она. – Говорил, чтобы именно осла семьи Симэнь Нао поостереглась. Представляешь, Симэнь Нао уже столько лет как нет в живых, а для отца ты все его батрак, а твой осел для него – осел семьи Симэнь Нао.

– Хорошо еще, что не считает его перерождением Симэнь Нао, – хмыкнул хозяин.

Я остолбенел: неужели он прознал мою тайну? Если он знает, что я – воплощение его хозяина, чем это может обернуться для меня? Красный диск солнца уже клонился к западу, и Хуахуа стала прощаться.

– В другой раз поговорим, брат Лань, мне пора, до дому еще пятнадцать ли [55].

– Значит, ослица сегодня уже не вернется? – участливо спросил хозяин.

Усмехнувшись, Хуахуа заговорщицки прошептала:

– Наша ослица – скотинка сметливая, я ее накормлю, дам попить вволю, поводья сниму, и она сама домой возвернется. Всякий раз так делает.

– А поводья зачем снимать?

– А чтобы лихие люди не увели. С поводьями она бежит не так быстро. А ну как волки случатся – с поводьями тоже неудобно.

– Вот оно что, – почесал подбородок хозяин. – Так, может, проводить тебя?

– Не надо, – сказала Хуахуа. – Сегодня вечером в деревне театральное представление, поторопись, а то не успеешь. – Она стегнула ослицу и зашагала вперед, но через пару шагов обернулась. – Брат Лань, отец говорит, лучше не упрямься, а давай вместе со всеми, так оно вернее будет.

Хозяин ничего не ответил, лишь помотал головой и повернулся ко мне:

– Ну, пойдем, что ли, приятель. И ты не прочь поразвлечься, чуть до беды меня не довел! Гляди, свожу к ветеринару, чтобы он тебе хозяйство отчекрыжил. Или не надо?

Услышав эти слова, я весь задрожал, от охватившего ужаса яички аж свело. Хотелось завопить – не надо, хозяин, но из глотки вылетел лишь ослиный рев: «Иа… иа…»

Мы уже шагали по главной улице, мои подковы звонко и ритмично цокали по булыжникам. Думал я о другом, но из головы не шли прекрасные глаза ослицы, ее нежные розовые губы, а от благоухавшего в ноздрях такого желанного запаха ее мочи просто свихнуться можно. Из-за опыта прежней жизни человеком осел из меня все же необычный получился. Страшно привлекало все, происходящее в жизни людей. Вот и теперь они толпами чуть ли не бегом направляются в одно место. Из слов, которыми они перебрасывались на бегу, я понял, что во дворе усадьбы Симэнь, то есть во дворе деревенского правления, а также правления кооператива и, естественно, во дворе моего хозяина Лань Ляня и Хуан Туна, выставлен на всеобщее обозрение кувшин из цветного глазурованного фарфора, набитый золотом и серебром. Его обнаружили после полудня при земляных работах на возведении сцены для представлений. Я тут же живо представил, с какими чувствами в душе народ наблюдает, как вытряхивают из этого кувшина ценности. Любовное томление Осла Симэня свели на нет нахлынувшие воспоминания Симэнь Нао. Не помню, чтобы прятал там ценности. Ведь тысячу даянов [56], закопанных в хлеву, а также заложенные в простенке фамильные украшения и ценные вещи уже нашли и унесли при повторном обыске во время земельной реформы члены дружины деревенской бедноты. Настрадалась при этом моя жена, урожденная Бай.

…Сначала Хуан Тун, Ян Седьмой и другие заперли урожденную Бай, Инчунь и Цюсян в одной из комнат для допроса, командовал всем этим Хун Тайюэ. Меня заперли в другой комнате, как проходил допрос, я не видел, но все слышал. «Говори! Где Симэнь Нао спрятал ценности? Говори!» Слышится удар плети и палки по столу. Потом понеслись слезные вопли потаскухи Цюсян:

«Староста, командир, дядюшки, братцы, я росла в нищете, в семье Симэнь жила впроголодь, меня за человека не считали, Симэнь Нао изнасиловал, урожденная Бай мне ноги держала, а Инчунь – руки, а этот осел мной пользовался!»

«Чушь собачья!» – выкрикнула Инчунь. Донеслись звуки потасовки, потом их, видимо, растащили. «Врет она всё!» – подала голос урожденная Бай.

«Дядюшки, братцы, я у них в доме хуже собаки жила, я же труженица, из ваших рядов, я ваша сестра по классу, именно вы спасли меня из моря страданий, я так признательна, нет у меня большего желания, чем вынуть у Симэнь Нао мозги и подать вам к столу, вырвать у него сердце и печень вам под выпивку на закуску… Вы только подумайте, разве могли они доверить мне место, куда запрятали ценности? Вы же братья по классу, подраскиньте умом, дело говорю», – всхлипывала Цюсян.

Инчунь слезных сцен не устраивала, а лишь повторяла раз за разом: «В мои ежедневные обязанности входило ведение хозяйства и уход за детьми, об остальном я и знать не знала». Что верно, то верно, эти двое не знали, где спрятаны ценности, – об этом знали лишь я и урожденная Бай. Наложница есть наложница, довериться можно лишь жене. Урожденная Бай хранила молчание и заговорила, лишь когда на нее насели: «В семье только вид напускали, что, мол, сундуки полны золота и серебра; на самом деле давно уже концы с концами не сводили, даже на мелкие текущие расходы муж денег не давал». Тут я четко представил себе, что она наверняка ненавидяще глянула своими большими, бездонными глазами на Инчунь и Цюсян. Я знал, что Цюсян она недолюбливает, ну а Инчунь сама привела из родительского дома, как собственную служанку – тут уж, как говорится, кость перешибешь, сухожилие останется. Ее затеей было и уложить Инчунь ко мне в постель для продолжения рода – вот Инчунь и показала, на что способна, через год родила двойню. А вот принять в дом Цюсян – блажь моя. Когда в жизни все как по маслу, себя не помнишь от радости: у довольного кобеля хвост трубой, у довольного мужика – дрючок торчком. Да и обольстительница эта попутала, конечно: что ни день глазками в мою сторону постреливала да титьками терлась. А я, Симэнь Нао, не святой, вот и не устоял против искушения. По этому поводу урожденная Бай еще злобно бросила: «Ох, хозяин, возьмет над тобой верх эта пройдоха рано или поздно!» Так что слова Цюсян о том, что урожденная Бай держала ей ноги, когда я ее насиловал, – выдумка чистой воды. Поколачивать ее урожденной Бай случалось, это правда, но от нее и Инчунь доставалось. В конце концов, Инчунь и Цюсян отпустили, и через окно комнатушки в западной пристройке, где меня заперли, я видел, как обе вышли из дома. Цюсян, хоть растрепанная и неприбранная, но глазки светятся тайной радостью, аж бегают из стороны в сторону. Видать, вся испереживавшаяся Инчунь помчалась в восточную пристройку, где уже обревелись Цзиньлун и Баофэн. «Эх, сыночек мой, моя доченька, – горестно вздыхал я про себя, – что я сделал не так, чем прогневал небеса, чтобы на меня свалились такие напасти, чтобы страдал не только я, но и жена с детьми!» Подумать только, ведь в каждой деревне есть богачи, с которыми ведут борьбу, сводят счеты, у которых отбирают землю и вышвыривают из домов, которым разбивают их собачьи головы. Но ведь недаром их столько в Поднебесной, тысячи и тысячи, неужели все только злодеяния и творили, чтобы подвергнуться такому возмездию? Это судьба. Все в мире меняется, вершат свой ход по небу солнце и луна, от судьбы не уйдешь, и моя, Симэнь Нао, голова еще на плечах лишь благодаря покровительству предков. В такие времена, если удалось остаться в живых, – считай, крупно повезло, на большее и рассчитывать нечего. Но я переживал за урожденную Бай. Если она не выдержит и раскроет место, где спрятаны ценности, вина моя ничуть не уменьшится, это будет смертный приговор. Эх, Бай, женушка моя, ты всегда отличалась глубокомыслием, у тебя было полно идей, не сотвори глупость в этот решающий момент! Стороживший меня ополченец – а это был Лань Лянь – загородил спиной окно, и уже ничего не стало видно. Но все было слышно. Допрос в доме возобновился, и на этот раз за дело взялись по-настоящему. Крик стоял такой, что оглохнуть можно, раздавались удары лозы, бамбуковых палок, плетей, ими колотили и по столу, и по телу жены – бац! Бац! Бац! От ее воплей сердце кровью обливалось и мороз продирал по коже.

«Говори, где ценности спрятаны?!»

«Нету никаких ценностей…»

«Эх, урожденная Бай, ну и упрямая ты, оказывается. Похоже, пока мы не покажем ей, что почем, она не расколется». По голосу вроде Хун Тайюэ, а вроде и не он. На какой-то миг стало тихо, а потом Бай взвыла, да так, что у меня волосы дыбом встали. Что они с ней делают, отчего женщина может издать такой жуткий звук?

«Скажешь, нет? А то еще схлопочешь!»

«Скажу… Скажу…»

С души словно камень свалился. Давай, скажи, двум смертям не бывать, одной не миновать. Лучше умру, чем она будет страдать из-за меня.

«Ну и где же они, говори!»

«Спрятаны… То ли в храме бога Земли на востоке деревни, то ли в храме Гуань-ди на севере, то ли в Лотосовой заводи, то ли в коровьем брюхе… Я правда не знаю, их правда нет, этих ценностей. Мы еще в первую земельную реформу отдали все, что было!»

«Ну и наглая ты, Бай, еще шутки шутить смеешь с нами!»

«Отпустите меня, я правда ничего не знаю…»

«А ну вытащить ее на улицу!»

Этот приказ донесся из усадьбы, а отдавший его, наверное, сидел в глубоком кресле красного дерева со спинкой, в котором обычно сиживал я. Рядом с креслом стоял стол «восьми небожителей» [57], на котором я держал письменные принадлежности – «четыре драгоценности рабочего кабинета» [58], позади на стене висел свиток с пожеланием долголетия. А в простенке под этим свитком были спрятаны сорок серебряных слитков по пятьдесят лянов, двадцать золотых слитков по одному ляну и все украшения урожденной Бай. Я видел, как ее выволокли двое ополченцев. Всклокоченные волосы, разодранная одежда, мокрая с головы до ног, по стекающим каплям не понять – пот это или кровь. Когда я, Симэнь Нао, увидел жену в таком виде, все упования разлетелись в прах. Ах, Бай, стиснув зубы, ты проявила преданность высшей пробы. Имея такую супругу, я, почитай, не зря пожил на белом свете. Следом вышли двое ополченцев с винтовками, и я вдруг понял, что ее ведут на расстрел. Руки у меня были связаны за спиной, в позиции «Су Циня, несущего меч» [59], поэтому ничего не оставалось, как только разбить головой оконную раму и крикнуть: «Не убивайте ее!»

«Слушай ты, ублюдок, мастер стучать в бычий мосол, – сказал я Хун Тайюэ, – подлая тварь, по мне, так ты одного волоска из моей мотни не стоишь. Но мне не повезло, попал в лапы к вам, шайке голодранцев. Против воли неба не пойдешь, ваша взяла, презренный внук [60], я перед вами».

«Вот и славно, что ты до такой степени все понимаешь, – усмехнулся Хун Тайюэ. – Я, Хун Тайюэ, и вправду подлая тварь, если бы не компартия, боюсь, так бы до смерти и колотил в бычий мосол. Но судьба отвернулась от тебя, нынче на нашей, бедняцкой улице праздник, теперь мы сверху. Сводя с вами счеты, мы, по сути, возвращаем свое, что принадлежит нам. Как я говорил уже не раз, правда в том, что не ты, Симэнь Нао, кормил батраков и арендаторов, а они кормили тебя и всю твою семью. То, что вы скрыли драгоценности, – преступление, которому нет прощения, но, если они будут выданы в полной мере, мы можем смягчить приговор».

«Укрывал ценности я один, – сказал я. – Женщинам ничего об этом не известно. Я ведь знаю: они народ ненадежный, хлопнешь по столу, выпучишь глаза – тут же все секреты и выложат. Все ценности могу выдать лишь я, их столько, что остолбенеете, целую пушку купить можно. Но вы должны гарантировать, что отпустите урожденную Бай и не будете чинить трудностей Инчунь и Цюсян, они ничего не знали».

«Об этом не беспокойся, – заявил Хун, – у нас все в соответствии с политическими установками делается».

«Хорошо, тогда развяжите меня».

Ополченцы с недоверием глянули на меня, потом на Хун Тайюэ.

«Опасаются, что ты во все тяжкие пуститься можешь, как говорится, “расколотишь горшок, раз он треснул”, – хмыкнул тот. – Загнанный зверь, он огрызается».

Я усмехнулся. Хун Тайюэ собственноручно развязал веревки и предложил сигарету. Я взял ее негнущимися пальцами и уселся в свое кресло с бесконечной печалью в душе. Потом поднял руку, содрал со стены свиток и предложил ополченцам прикладами вскрыть углубление.

При виде ценностей все уставились на них, разинув рот, и по взглядам стало понятно, что творится у них на душе. Не было ни одного, кто не загорелся желанием присвоить эти сокровища; вполне возможно, даже мечтали: вот бы мне этот дом выделили, и я случайно наткнулся бы на место, где все это было спрятано…

Пока все зачарованно пялились на ценности, я сунул руку под кресло, вытащил спрятанный там револьвер и выстрелил по зеленоватым плиткам пола. Пуля рикошетом вошла в стену. Ополченцы один за другим попадали, один Хун Тайюэ остался стоять: с характером, ублюдок. «Послушай, Хун Тайюэ, – сказал я, – целься я сейчас тебе в голову, ты уже валялся бы как дохлый пес. Но я не целился ни в тебя и ни в кого другого, потому что зла на вас не держу. Не приди вы воевать со мной, пришли бы другие. Время сейчас такое, злое для всех имущих, вот я и не тронул и волоска с твоей головы».

«Это ты очень правильно сказал, – одобрил Хун Тайюэ, – главное понимаешь, в обстановке разбираешься. Я лично тебя очень уважаю, даже рюмочку-другую с тобой пропустил бы, побратался. Но я – часть революционных масс, ты для меня заклятый враг, и я должен тебя уничтожить. Это ненависть не личная, классовая. Как представитель класса, который вот-вот будет уничтожен, можешь убить меня, и я стану мучеником, павшим за дело революционного класса; но вслед за этим наша власть расстреляет тебя, и ты станешь мучеником своего контрреволюционного класса помещиков».

Я рассмеялся, звонко и раскатисто. Хохотал так, что слезы выступили. А потом сказал:

«Хун Тайюэ, мать у меня буддистка, и, выполняя сыновний долг перед ней, я в жизни не убил ни одну живую тварь. Она говорила, что, если после ее смерти я лишу кого-то жизни, ей придется мучиться в преисподней. Так что, если хочешь стать мучеником, поищи для этого кого-нибудь другого. А я пожил довольно и хочу умереть. Но со всеми этими классами, о которых ты говорил, это никак не связано. Богатство я накопил благодаря уму, усердию и удачливости и ни к какому классу никогда присоединяться не думал. И мучеником умирать не собираюсь. Я лишь чувствую, что такая жизнь меня не устроит, многого я не понимаю, душа от этого не на месте, так что лучше уйти из жизни». Я приставил револьвер к виску и добавил: «В хлеву еще зарыт кувшин, а в нем тысяча даянов. Уж извините, прежде, чем доберетесь до него, придется покопаться в навозе, – лишь провоняв с головы до ног, увидите эти монеты».

«Ничего страшного, – заявил Хун Тайюэ, – чтобы добраться до тысячи даянов, мы не только весь навоз в хлеву перекопаем, мы все в этот навоз попрыгаем да еще вываляемся там. Но прошу, уж не убивай себя: кто знает, может, дадим тебе пожить, чтобы ты увидел, как мы, бедняки, полностью освободимся от гнета, как воспрянем духом и вздохнем свободно, как станем хозяевами своей судьбы, построим общество равенства и справедливости».

«Нет уж, извините, – сказал я. – Жить я больше не хочу. Я, Симэнь Нао, привык, чтобы мне низко кланялись, а сам ни перед кем кланяться не собираюсь. Если суждено, в будущей жизни свидимся, земляки!» Я нажал курок, но выстрела не последовало, пистолет дал осечку. Пока я, опустив его, пытался понять, в чем дело, Хун Тайюэ набросился на меня, как тигр, вырвал пистолет, а подскочившие ополченцы снова меня связали.

«Не так уж ты умен, – сказал Хун Тайюэ, поднимая вверх револьвер. – Что ж ты дуло от виска убрал? Самое большое преимущество револьвера в том и состоит, что не нужно бояться осечек. Всего-то и нужно было еще раз нажать курок и дослать патрон. И валялся бы уже на полу, как дохлый пес. Если бы снова осечка не случилась». Довольный, он расхохотался и велел ополченцам собрать народ и срочно начинать копать в хлеву. Потом повернулся ко мне: «Не верю, Симэнь Нао, что ты хотел надуть нас; тот, кто стреляется, врать не станет…»

Таща меня за собой, хозяин с трудом протолкался в ворота, потому что как раз в это время по приказу деревенских кадровых работников ополченцы принялись выгонять всех на улицу. Подталкиваемые прикладами, на улицу спешили выскочить трусливые, а те, кто посмелее, ломились во двор, чтобы посмотреть, чем дело кончится. Можно представить, какого труда стоило хозяину туда протиснуться, да еще с таким могучим ослом, как я. В деревне давно уже собирались переселить семьи Лань Ланя и Хуан Туна, чтобы передать всю усадьбу деревенскому правлению. Но, во‑первых, не было свободного места, а во‑вторых, и моего хозяина, и Хуан Туна на кривой не объедешь – они, как говорится, просто так обрить голову не дадут, и заставить их съехать, по крайней мере, быстро, было потруднее, чем забраться на небеса. Так что я, Осел Симэнь, каждый день проходил через те же ворота, что и деревенские функционеры, и даже чиновные из уезда, приезжавшие в район с инспекцией.

Гвалт не смолкал, народ продолжал толпиться во дворе, ополченцам тоже это надоело, и они решили отойти в сторонку на перекур. Из-под своего навеса я смотрел, как в лучах заката ветки абрикоса окрашиваются золотистым блеском. Под ним двое ополченцев с оружием что-то охраняли. Что именно, за толпой не было видно, но я знал, что это тот самый кувшин с ценностями и есть. К нему народ и ломился. Я благодарил небо, что все это не имеет отношения ко мне. Но тут же испытал ужас: под конвоем начальника безопасности и ополченца с винтовкой наперевес во двор входила моя жена, урожденная Бай.

Волосы спутаны, как клубок пряжи, вся в грязи, будто только что из могилы. Руки болтаются, и сама она покачивается на каждом шагу, словно только так и может устоять, еле ковыляет. При виде ее галдеж стих, воцарилось гробовое молчание. Плотная толпа инстинктивно расступалась, освобождая проход к усадьбе. Раньше при входе во двор у меня стоял экран [61] с большим мозаичным иероглифом «счастье», но при повторном обыске во время земельной реформы его в ту же ночь сломали двое тупых, но жадных до денег ополченцев. Они, не сговариваясь, вообразили, что внутри спрятаны сотни золотых слитков. Но достались им лишь ржавые ножницы.

Споткнувшись о булыжник, Бай рухнула на колени. Ян Седьмой не упустил случая лягнуть ее и выругался:

– А ну поднимайся, быстро, нечего дохлой прикидываться!

В голове, казалось, загудело синее пламя, от тревоги и негодования застучали по земле копыта. Лица у собравшихся во дворе помрачнели, атмосфера стала тягостной. Всхлипывая, жена Симэнь Нао выпятила зад и оперлась на руки, пытаясь встать. В этой позе она походила на раненую лягушку.

Ян Седьмой замахнулся было ногой снова, но на него прикрикнул с крыльца Хун Тайюэ:

– Ты что это, Ян Седьмой? Столько лет прошло после Освобождения, а ты все еще орешь на людей, руки распускаешь, чернишь репутацию компартии!

Тот, неловко потирая ладони, что-то пробормотал.

Хун Тайюэ спустился с крыльца, остановился перед Бай, наклонился и стал ее поднимать. Ноги у нее были как ватные, она норовила опуститься на колени, не переставая рыдать:

– Староста, пожалейте, я правда ничего не знаю, староста, сделайте милость, подарите мне, презренной, жизнь…

– Ты, Симэнь Бай, эти свои штучки брось. – С благостным выражением на лице Хун Тайюэ с силой приподнял ее, чтобы она не могла опуститься на колени. Но лицо его тут же посуровело. – А ну, разошлись все! – гаркнул он на собравшихся во дворе зевак. – Чего столпились? Что здесь завлекательного? Вон пошли!

Народ, понурив головы, стал понемногу расходиться.

Хун Тайюэ махнул дородной женщине с распущенными волосами:

– Ян Гуйсян, иди сюда, подсоби!

Эта Ян Гуйсян, которая одно время была председателем комитета женского спасения, а теперь стала председателем женкомитета, приходилась двоюродной сестрой Яну Седьмому. Она с радостью подошла и, поддерживая Бай, повела ее в дом.

– Ты, Бай, подумай хорошенько, ведь это Симэнь Нао закопал этот кувшин?! А еще постарайся вспомнить, закопаны ли другие ценности и где? Бояться тебе нечего, выкладывай, вины твоей нет, во всем Симэнь Нао виноват…

Судя по всему, допрашивали ее с пристрастием. Доносившиеся из дома звуки долетали до моих торчащих ушей, и в этот момент Симэнь Нао и осел слились воедино: я стал Симэнь Нао, Симэнь Нао – ослом, и это был я, Осел Симэнь.

– Староста, я правда не знаю, ведь это не на земле нашей семьи, и хозяин если бы и прятал что-то, то там прятать не стал бы…

Трах! – кто-то ударил ладонью по столу.

– Не говорит, так подвесьте ее!

– Пальцы, пальцы ей защемите!

Жена взвыла, моля о пощаде.

– Подумай, Бай, подумай хорошенько. Симэнь Нао уже нет в живых, от закопанных ценностей ему пользы никакой. А мы выкопаем, кооператив крепче на ногах стоять будет. И бояться не надо, нынче всем освобождение вышло, все по закону, бить тебя никто не может, а уж пытать тем более. Ты только расскажи все как есть, и это тебе как большая заслуга зачтется, гарантирую. – Это был голос Хун Тайюэ.

Душа болела, душа пылала, боль пронзала, как ножом. Солнце уже закатилось, взошла луна, проливая серебристый холодный свет на землю, на деревья, на винтовки ополченцев, на отливающий глазурью кувшин. Не наш это кувшин, не семьи Симэнь. Стали бы мы закапывать ценности там, где и люди умирали, и бомбы взрывались? Там, у Лотосовой заводи, безвинно погибших духов тьма-тьмущая. И в деревне мы не единственная богатая семья, с какой стати только к нам цепляться?

Ну нет больше сил терпеть, невыносимо слышать плач жены, от ее рыданий я и страдал, и испытывал угрызения совести – как жаль, что не относился к ней по-доброму!.. С появлением в доме Инчунь и У Цюсян я ни разу не делил с ней постель, и она, тридцатилетняя женщина, ночь за ночью проводила в одиночестве, читая сутры и колотя в деревянную рыбу [62] моей матери – бам, бам, бам, бам… Привязанный веревкой за столбик, я резко вскинул голову. Взбрыкнул задними ногами, отчего взлетела в воздух старая корзина. Стал мотать головой, раскачиваться, из горла вместе с ревом вырывалось разгоряченное дыхание. Наконец веревка ослабла. Свобода! Через полураскрытые воротца навеса я рванулся во двор.

– Папа, мама, наш ослик убежал! – воскликнул писавший у стены Цзиньлун.

Я сделал несколько кругов по двору, пробуя подкованные копыта. Они звонко цокали, разлетались искры. Мой округлый круп поблескивал при свете луны. Выбежал Лань Лянь, из усадьбы повыскакивали другие ополченцы. Дверь в дом распахнута настежь, на полдвора вместе со светом луны разливался свет свечей. Я скакнул к абрикосу, лягнул глазурованный кувшин, и он разлетелся на куски. Осколки взлетели аж до верхушки дерева и со звоном посыпались на черепицу крыши. Из усадьбы бегом показался Хуан Тун, а из восточной пристройки выскочила У Цюсян. Ополченцы передергивали затворы винтовок, но их я не боялся. Я знал: убивать людей они мастера, а вот осла не убьют никогда. Осел – скотина бессловесная, людских дел не понимает, застрелишь осла – сам скотиной и станешь. На мою веревку наступил Хуан Тун. Я мотнул головой, и он грохнулся на землю. Веревка развернулась и, как кнутом, хлестнула по лицу У Цюсян. Ее жалобный вопль порадовал. Ух, забрался бы на тебя, шлюха с черной душонкой! Но я сиганул у нее над головой. Народ пытался окружить меня, но я уже несся ко входу в усадьбу. Это я, Симэнь Нао, я вернулся! Хочу посидеть в своем кресле, выкурить кальян, опрокинуть ляна четыре эрготоу [63] из маленького чайничка и закусить жареным цыпленком. В доме показалось ужасно тесно, стук копыт отдавался гулким эхом. В комнате царил разгром, пол усеян черепками посуды, мебель валяется кверху ножками или на боку… Передо мной возникла широкая и плоская желтоватая физиономия Ян Гуйсян: я прижал ее к стене, и от ее визга даже глаза защипало. Взгляд упал на урожденную Бай, скорчившуюся на зеленоватых плитках пола, и в душевном смятении я позабыл о своем ослином обличье. Хотел заключить ее в объятия, но вдруг оказалось, что она лежит у меня между ног без сознания. Хотел поцеловать, но увидел, что голова у нее в крови. Ослам и людям не любить друг друга, прощай, дражайшая супруга. Но когда я собрался с достоинством выйти в коридор, из-за двери метнулась черная тень и обхватила меня за шею. Твердые, как когти, лапищи ухватили за уши и за уздечку. От жгучей боли я невольно опустил голову. На шее у меня повис, как летучая мышь-кровосос, мой заклятый враг, деревенский староста Хун Тайюэ. В бытность человеком я, Симэнь Нао, никогда не сражался с тобой – неужто, став ослом, потерплю поражение? При этой мысли внутри все вскипело; превозмогая боль, я поднял голову и метнулся к двери. Похоже, этот паразитический нарост содрало с меня косяком, и Хун Тайюэ остался за дверью.

Когда я с ревом вылетел во двор, несколько человек уже кое-как закрыли ворота на засов. Сердце мое безгранично выросло, в пространстве дворика стало невыносимо тесно – я носился по нему как сумасшедший, и народ разбегался врассыпную.

– Он Бай за голову укусил, ослина этот, старосте руку сломал! – крикнула Ян Гуйсян.

– Стреляйте же, пристрелите его! – завопил кто-то.

Ополченцы заклацали затворами, ко мне бросились Лань Лянь с Инчунь. Я разбежался, собрав все силы, и устремился к провалу в высоченной стене, где ее размыли сильные летние дожди. Там я скакнул вверх, выбросил вперед ноги, вытянулся всем телом и перемахнул через нее.

Старики в Симэньтунь до сих пор рассказывают об осле Лань Ляня, который умел перелетать через стены. Ну и, конечно, еще более красочно это описывается в рассказах паршивца Мо Яня.

Глава 6 Нежная привязанность составляет счастливую пару. Ум и храбрость меряются силами со злыми волками

Непринужденно и красиво перелетев через провал в стене, я помчался на юг. Передними ногами угодил в канаву, полную жидкой грязи. Чуть не сломал ноги и, охваченный ужасом, попытался их вытащить, но увязал все глубже. Подуспокоившись, вытянул на твердую почву задние ноги, улегся на бок, перекувырнулся, вытащил передние, а потом и весь выкарабкался из канавы. Ну как у Мо Яня: «Козлы умеют взбираться на деревья, ослы – выкарабкиваться из грязи».

И вот я мчусь по дороге на юго-запад.

Должно быть, ты помнишь мой рассказ про ослицу каменотеса Ханя, которая везла в корзинах сынка Хуахуа и поросенка. С нее, наверное, сняли уздечку, и она, должно быть, возвращается домой, верно? Расставаясь, мы условились, что эта ночь будет ночью нашей любви. У людей как: слово вылетит – на четверке скакунов не догонишь; у ослов уговор дороже денег – дожидаемся обязательно.

Следуя за оставленной в воздухе вестью любви, я скакал вприпрыжку там, где чуть раньше прошла она. Перестук копыт разносился далеко вокруг, я будто мчался за этим цоканьем, это цоканье будто мчалось за мной. Уже стояла глубокая осень, камыш пожелтел и пожух, роса стала инеем; среди сухой травы порхают светлячки, впереди, у самой земли скачут, отливая изумрудной зеленью, блуждающие огни. Ветерок нет-нет да и пахнет гнилью. Я знал, трупы тут давно валяются, плоть сгнила, а кости по-прежнему издают зловоние. В деревеньке Чжэнгунтунь, где жила семья мужа Хань Хуахуа, главным богатеем был Чжэн Чжунлян, и, несмотря на разницу в летах, я, Симэнь Нао, приятельствовал с ним. Когда-то мы подолгу сиживали за вином, и он, похлопывая меня по плечу, говорил: «Копить богатства – копить врагов, братишка. Раздай богатство и будешь счастлив. Наслаждайся жизнью, пока можно, пей, гуляй. А как не станет ни богатства, ни счастья, не упорствуй в своих заблуждениях!..» Слушай, Симэнь Нао, шел бы ты к такой матери, не мешай. Я теперь самец осла и сгораю от желания. Ладно, когда просто роешься в воспоминаниях, а тут еще это кровавое месиво, эти тленные и зловонные картины истории. Рядом с дамбами по берегам речушки, что течет по просторам полей между Симэньтунь и Чжэнгунтунь, драконами извиваются с десяток песчаных гряд. Они густо поросли тамариском, ему конца и края не видно. Здесь когда-то произошло крупное сражение с участием самолетов и танков, и песок завален трупами. В Чжэнгунтунь тогда вся главная улица была заставлена носилками; стоны, карканье ворон – кровь стыла в жилах. Ну да будет уже о войне, на войне ослов как транспорт используют, оружие и боеприпасы на них доставляют под огнем с риском для жизни. В военное время такого ладного и крепкого черного осла как пить дать реквизируют для военных перевозок.

Слава небу, нынче время мирное! А в такое время самцу-ослу не грех встретиться с любезной ему самочкой. Место встречи выбрали у реки – там журчит вода на мелководье, серебристыми змейками отражается свет звезд и луны. А еще негромко стрекочут осенние сверчки и цикады, веет прохладный ночной бриз. Я свернул с дороги, миновал песчаную отмель и остановился посреди речки. Дух воды щекотал ноздри, глотка иссохла, хотелось пить. Хлебнул, но немного: ведь еще скакать и скакать, а надуешься воды – она и будет булькать в животе. Выбравшись на противоположный берег, потрусил по тропинке, которая вилась, то исчезая, то вновь появляясь, между зарослей тамариска, поднялся на песчаную гряду и остановился на вершине. В ноздри ударил ее запах – он вдруг стал такой насыщенный, такой сильный. Сердце заколотилось, ударяясь в грудную клетку, кровь забурлила, от возбуждения я и реветь уже не мог, а лишь издавал отрывистое ржание. Желанная ослица, сокровище мое, самая драгоценная, самая близкая, самая сокровенная! Как хочется обнять тебя, обхватить всеми четырьмя ногами, поцеловать твои ушки, глазки, ресницы, розовый носик и цветочные лепестки губ. Ты самая близкая, самая дорогая, боюсь лишь, не растаяла бы ты от моего жаркого дыхания, не рассыпалась бы, когда заберусь на тебя. Моя малышка с крохотными копытцами, ты уже так близко. Ты не подозреваешь, малышка, как я люблю тебя.

Я рванулся на запах, но спустился по склону лишь наполовину, когда открылась картина, от которой я слегка оторопел. Моя ослица носилась среди тамарисков, вертясь во все стороны и то и дело взбрыкивая. Она ни на минуту не прекращала громкий рев, чтобы нагнать страху на двух крупных волков, которые оказывались то спереди, то сзади, то справа, то слева от нее. Не торопясь, без видимого напряжения, они раз за разом атаковали ее полуиграя, полувсерьез, то по одному спереди и сзади, то вдвоем справа или слева. Коварные и жестокие, они терпеливо изматывали мою ослицу, ее силы и дух, ожидая, когда она устанет и рухнет на землю. А уж тогда они набросятся на нее, перегрызут горло, сначала выпьют кровь, потом располосуют брюхо и сожрут сердце и печень. Встретить такую слаженную, действующую заодно пару волков ночью на песчаной гряде для осла значило верную смерть. Эх, ослица моя, не встреть ты меня, не уйти бы тебе от злой судьбы сегодня ночью – тебя спасла любовь. Есть ли что в этом мире, отчего осел убоится смерти и храбро не бросится на врага? Нет и быть не может. И, издав боевой клич, я, Осел Симэнь, пустился вскачь под горку прямо на волка, мчавшегося позади моей возлюбленной. Из-под копыт летел песок, вздымались облачка пыли, я скакал с командной высоты, и даже тигру, не говоря уже о волке, лучше было не вставать на пути такого грозного снаряда. Волка я застал врасплох – столкнувшись со мной, он пару раз перекувырнулся и юркнул в сторону.

– Не бойся, любимая, я с тобой! – повернулся я к ослице.

Она прижалась ко мне, грудь ее вздымалась, она тяжело дышала и обливалась потом.

Губами я ущипнул ее за шею, чтобы успокоить и придать бодрости:

– Не бойся, не переживай, я с тобой; что нам страшиться этих волков – сейчас расколочу им головы стальными подковами!

Волки стояли плечом к плечу, поблескивая зеленью глаз, похоже, страшно обозленные тем, что я словно с неба свалился, но отступать не собирались. Если бы не я, они уже лакомились бы ослятиной. Я понимал, что просто так эта спустившаяся с холмов парочка не уйдет, такой случай они не упустят. Им бы загнать бедного осла на песчаную гряду, чтобы там, среди зарослей тамариска, ослиные копыта завязли в песке. Так что выиграть эту схватку можно, лишь поскорее покинув гряду. Я велел ослице идти вперед, а сам отступал задом. Шаг за шагом мы поднялись на вершину. Волки поначалу следовали за нами, потом разделились и забежали вперед, чтобы внезапно напасть с фронта.

– Видишь за грядой речушку? – сказал я ослице. – Отмель там каменистая, земля потверже, а вода в речке чистая – видно, куда ступаешь. Нам бы только домчаться до речки, там волки преимущество потеряют, и мы наверняка сможем одолеть их. Соберись с духом, дорогая, надо промчаться вниз по склону. Они и по весу нам уступают, и инерция у нас больше, песок из-под копыт полетит им в глаза, ослепит. Только бы промчаться, и мы в безопасности!

Ослица послушно рванулась вместе со мной. Мы перескакивали один за другим кусты тамариска, мягкие ветви задевали брюхо, мы словно скользили, неслись вниз как два огромных вала прибоя. Боковым зрением я видел, что волкам приходится нелегко – они и падали, и перекатывались через голову. Покрытые толстым слоем пыли, они появились на берегу, когда мы уже спокойно стояли в реке и переводили дух. Я велел ослице напиться.

– Промочи горло, дорогая, но не спеши, не подавись. И не пей много, чтобы не остыть.

Ослица куснула меня за зад со слезами на глазах:

– Люблю тебя, милый братец. Не приди ты на помощь, быть бы мне в волчьем брюхе.

– Сестренка моя славная, дорогуша, спасая тебя, я спас и себя. Переродившись в осла, я пребывал в тоске и печали. И только когда встретил тебя, понял: подумаешь, оказаться в таком подлом состоянии, как осел, – была бы любовь, и ты безмерно счастлив! В прошлой жизни я был человеком, у меня была жена и две наложницы, но для меня существовали лишь чувственные удовольствия, любви я не знал. Я наивно полагал себя счастливым, но только сейчас стало ясно, как я был жалок. Один объятый огнем любви осел счастливее всего рода человеческого. А осел, который спас возлюбленную из волчьей пасти, явил перед ней смелость и мудрость, еще и удовлетворил свое мужское тщеславие. Это благодаря тебе, сестренка, я покрыл себя славой, стал самым счастливым животным на земле.

Мы покусывали друг другу зудящие места, терлись боками, и из-за этой взаимной нежности, беспрерывных слов любви чувства становились все глубже, и я чуть не забыл про сидящих на берегу волков.

Волки были голодные, они смотрели на нашу мясистую плоть, и у них просто слюнки текли. Такие не отступят. Хотелось немедля соединиться с возлюбленной, но я понимал: это все равно, что копать себе могилу. Волки, видимо, лишь того и ждали. Сперва они постояли на каменистом берегу, полакали воды, высунув языки, потом уселись по-собачьи, задрали головы к холодному полумесяцу и пронзительно завыли.

Несколько раз, словно в помутнении рассудка, я задирал передние ноги, чтобы забраться на мою ослицу. Стоило мне это сделать, как волки тут же бросались к нам. Я спешно опускал их, и волки возвращались на берег. Терпения у них, видать, хватало, и я решил, что нужно переходить к нападению при содействии ослицы. Вместе с ней мы рванулись к сидящим на берегу волкам, но они отпрыгнули в сторону и стали медленно отступать к песчаной гряде. Однако нас в ловушку не заманишь. Мы перешли речку и припустили к деревне Симэньтунь. Волкам вода была по брюхо, и продвигались они не быстро.

– Давай, дорогая, – обратился я к ослице. – За мной, прикончим этих диких зверей.

Договорившись, мы с разбега влетели в воду и принялись лупить их копытами, нарочно поднимая брызги, чтобы ослепить. Волки барахтались в воде, шкуры у них намокли, и двигались они тяжело. Я выкинул вперед ноги, метя в одного, но тот ловко ушел от удара, и я, резко повернувшись, обрушился копытами на спину другого. Он тут же скрылся под водой, и я стал удерживать его там, чтобы он захлебнулся. Из-под воды пошли пузыри, а в это время другой волк метнулся прямо к шее моей возлюбленной. Видя, что дело худо, я оставил своего утопленника и ударом задних ног попал второму волку в голову. Череп хрустнул под моими копытами, волк мешком свалился в воду и уже не шевелился. Только по бьющему хвосту было ясно, что он еще жив. Другой, полузадохшийся, с трудом выбрался на берег. Мокрая шерсть прилипла к бокам, кости торчат, страшно смотреть. За ним бросилась моя возлюбленная, преградив ему дорогу, и стала лягать. Стараясь увернуться, он катался по песку, но в конце концов снова угодил в реку, где получил от меня страшный удар в голову. Глаза его сверкнули зеленоватым блеском и стали тускнеть. Чтобы увериться, что волки мертвы, мы лягали их по очереди, пока их тела не застряли в камнях на дне. Почти на полреки вода помутнела и окрасилась волчьей кровью.

Плечом к плечу мы побрели вверх по течению и остановились, лишь когда вода стала чистой и исчез отвратительный запах крови. Ослица глянула на меня искоса и с призывным ржанием любовно куснула. Потом повернулась, чтобы мне было удобно.

– Любимый, хочу тебя, иди ко мне.

И вот я, чистый и невинный ослик, отменно сложенный, с прекрасными генами, определяющими замечательное потомство, отдаю все это вместе со своим ослиным целомудрием тебе, только тебе, моя милая ослица Хуахуа. Я возвысился над ней как гора, обхватив передними ногами ее круп, а потом подался всем телом вперед. Накрывший меня огромный вал радости растекся по всему телу и выплеснулся. Силы небесные!

Глава 7 Хуахуа пасует перед трудностями и нарушает клятвенный уговор. Разбушевавшийся Наонао кусает охотника

В ту ночь мы спаривались целых шесть раз, с точки зрения ослиной физиологии, это почти невозможно. Правда, не вру – вот, клятвенно провозглашаю перед Нефритовым Императором, указывая на дорожку лунного света в реке. Ведь я осел непростой, и ослица из семьи Хань не обычная самка. В прошлой жизни она была женщиной и приняла смерть из-за несчастной любви; а когда разбужена подавляемая десятилетиями страсть, остановить ее очень трудно. Выбились из сил мы лишь с восходом солнца. Это была опустошенность чистая и светлая. С потрясением любви наши души будто вознеслись в горние дали, обретя несравненную красоту. Зубами и губами мы расчесали друг другу спутанные в беспорядке гривы и запачканные грязью хвосты. Глаза возлюбленной светились бесконечной нежностью. Люди самонадеянно кичатся тем, что прекрасно разбираются в любви, а ведь более всего чувств вызывает ослица – я имею в виду, конечно, мою ослицу, ослицу семьи Хань, ослицу Хань Хуахуа. Стоя посреди реки, мы напились чистой воды, потом вышли на берег пожевать камыша, хоть и пожелтевшего, но еще сочного, а также полных алого сока ягод. Мы то и дело вспугивали птиц; случалось, что из зарослей травы выползали толстые змеи. Они, должно быть, искали место для спячки на зиму и не стали связываться с нами. Мы рассказали друг другу все о себе и придумали ласковые имена. Она стала называть меня Наонао, а я ее – Хуахуа.

– Иа, иа, Наонао.

– О-хо, Хуахуа; мы всегда будем вместе, ни повелитель небесный, ни духи земли пусть и не мечтают разлучить нас, иа, верно? О-хо, отлично! Давай станем дикими ослами, будем жить среди этих извивающихся песчаных хребтов, среди этих роскошных тамарисков, на берегах этой речки, где в прозрачных водах забываешь о горестях и печалях. Проголодаемся – пощиплем травы, жажду утолим водой из реки, будем спать в объятиях друг друга, часто предаваться любви и заботиться друг о друге. Клянусь, на других самок и смотреть не буду; ты мне тоже поклянись, что никому не позволишь покрыть тебя.

– О-хо, любимый Наонао, клянусь тебе.

– Иа, милая Хуахуа, я тоже клянусь.

– Тебе, Наонао, теперь нельзя не только на ослиц, но и на кобылиц заглядываться, – сказала Хуахуа, покусывая меня. – Люди народ бесстыжий, осла с кобылицами спаривают, отчего рождается странное создание, мулом прозывается.

– Не волнуйся, Хуахуа, даже если мне глаза завяжут, не стану покрывать кобылицу. И ты поклянись, что не позволишь, чтобы тебя покрыл жеребец. У жеребца с ослицей тоже мулы нарождаются.

– Не переживай, малыш Наонао, пусть меня даже к колоде привяжут, я хвостом все крепко заткну между ног, мое принадлежит лишь тебе…

В пылу любовных чувств наши шеи сплелись, как у пары милующихся в воде лебедей. Словами не описать наших чувств, не выразить нашей нежности. Мы стояли плечом к плечу у кромки воды и любовались своим отражением. Глаза наши сверкали, губы наливались – любовь делала прекраснее нас, назначенных друг другу самой природой.

Пока мы самозабвенно созерцали красоты пейзажа, позади послышался гвалт. Вскинув голову, я увидел человек двадцать; рассыпавшись веером, они бегом окружали нас.

– Иа, Хуахуа, беги, быстрей!

– О-хо, Наонао, что ты испугался, посмотри – лица все знакомые.

От реакции Хуахуа я похолодел. Ясное дело, знакомые. Взгляд у меня зоркий, я сразу углядел среди этой толпы своего хозяина Лань Ляня, хозяйку Инчунь, а также приятелей Лань Ляня, братьев Фан Тяньбао и Фан Тянью – это главные герои рассказа Мо Яня «Фантянь хуацзи» [64], там они выступают как мастера ушу. За поясом Лань Ляня заткнута скинутая мной веревка, в руке длинный шест с веревочной петлей. Инчунь несет бумажный фонарь, бумага почернела от жара, через дырки виднеется черный железный каркас. У одного из братьев Фан длинная веревка, другой тащит длинную жердину. Еще там горбатый каменотес Хань, его сводный брат Хань Цюнь и другие – лица знакомые, а как зовут, не помню. Все измотаны, грязные с головы до ног, видать, всю ночь пробегали.

– Беги, Хуахуа!

– Не могу я, Наонао.

– Тогда хватай меня зубами за хвост, я потащу тебя.

– Ну, куда мы убежим, Наонао, все равно рано или поздно нас поймают, – смиренно проговорила Хуахуа. – К тому же они могут начать стрелять, и как бы мы ни бежали, пуля все равно догонит.

– Иа, иа, иа! – отчаявшись, вскричал я. – Хуахуа, ты разве позабыла, в чем мы только что поклялись? Ты говорила, что будешь со мной неразлучно веки вечные, что мы станем дикими ослами, будем жить на свободе, ничем не связанные, забудем про все среди красот природы!

Хуахуа повесила голову со слезами на глазах.

– О-хо-хо, Наонао, тебе, самцу, что: вытащил – и трава не расти, никаких забот. А я твое дитя уже ношу. У вас в усадьбе Симэнь что люди, что скотина – все горазды одним выстрелом двух зайцев уложить. Вот и у меня, вероятно, будет двойня. Живот скоро вырастет, уход понадобится, поджаренными черными бобами кормить меня нужно будет, свежемолотыми отрубями, толченым гаоляном, а еще соломой, мелко нарезанной и трижды через бамбуковое сито просеянной, чтобы без камешков, куриных перьев и грязи. Сейчас уже десятый месяц, холодать начинает. А пойдут морозы, все покроется снегом, река замерзнет, траву покроют сугробы – как я буду таскать свое брюхо, что я буду есть? О-хо-хо, и что я буду пить? О-хо-хо, и где мне спать, когда принесу ослят? О-хо-хо, даже если я скрепя сердце останусь с тобой среди этих песчаных гряд, наши с тобой ослята – как они выдержат эти метели и стужу? О-хо-хо, если наши ослята умрут от холода в этих заснеженных полях, застыв, как деревянные колоды или камни, неужели тебе, их отцу, будет не жалко их? Самцы-ослы, может, и достаточно бесчувственны, чтобы бросить свое потомство, Наонао, но самки-ослицы не таковы. Кто-то, возможно, и способен на такое, но не Хуахуа. У людей женщины могут бросать сыновей и дочерей из-за своих убеждений, но ослицы так не поступают. О-хо-хо, Наонао, способен ли ты уяснить, что на душе у жеребой ослицы?

В поток речи Хуахуа мне, ослу Наонао, и слова было не вставить, чтобы возразить, я лишь бессильно спросил:

– Иа, иа, Хуахуа, а ты уверена, что понесла?

– Будет вздор молоть! – рассердилась Хуахуа, уставившись на меня. – Эх, Наонао, шесть раз за ночь и всякий раз столько: тут не только ослица в самой охоте, а деревянный осел или каменный, сухая лесина понесет!

– Иа, иа, – тихонько покрикивал я, расстроившись при виде того, как Хуахуа покорно встречает свою хозяйку.

В глазах стояли слезы, но под непонятно откуда взявшимся пламенем гнева мгновенно высыхали. Хотелось убежать, хотелось отпрыгнуть, не смотреть на это предательство, пусть и обоснованное, – не могу больше выносить жизнь осла в усадьбе Симэнь! Я с ревом рванулся к блистающей ленте речки, к высоким песчаным холмам, к красноватой дымке зарослей тамариска, сплетающего бесподобно упругие ветки, где обитают рыжие лисы, полосатые барсуки, копытки и песчаные куропатки с незатейливым оперением. Прощай, Хуахуа, наслаждайся жизнью в довольстве и счастье; я по своему уютному навесу тосковать не стану, мне бы волю посреди дикой природы. Но не успел я домчаться до противоположного берега, как обнаружил несколько человек, притаившихся в зарослях. Головы замаскированы ветками, на плечах плетеные накидки, сливающиеся с сухой травой, в руках старинные ружья вроде того, из которого размозжили голову Симэнь Нао. В ужасе я повернул и понесся на восток, навстречу восходящему солнцу. Шкура моя ярко пламенела, и я походил на мчащийся огненный шар – этакий лучезарный осел. Смерть не страшна, я без тени страха противостоял лютым волкам, но от черных ружейных стволов и впрямь охватывал ужас. Не от самого оружия, а от жуткой ассоциации с разлетающимися мозгами. Мой хозяин, должно быть, догадался, куда я помчался, и двинулся через речку наискосок, даже обувь с носками не скинул. Вода разлеталась брызгами под его тяжелой поступью. Он выбрался мне навстречу, я тут же повернул, но петля на конце шеста уже захлестнулась на шее. Сдаваться я не собирался – так просто не покорюсь! Я собрал все силы, поднял голову, выпятил грудь и рванулся вперед. Петля затянулась, стало трудно дышать. Хозяин ухватился за шест обеими руками и изогнулся назад, почти касаясь земли. Он упирался пятками в землю, я тащил его за собой, и на берегу оставались глубокие борозды, как от плуга.

В конце концов силы мои иссякли, петля на шее душила – пришлось остановиться. Толпа людей тут же окружила меня, но, похоже, с опаской: смотрелись все грозно, а приблизиться никто не осмеливался. Знают уже все, что я кусаюсь. В мирной деревенской жизни кусачий осел большая новость, и она, похоже, разлетелась по всей деревне. Но кто из деревенских мог догадаться, отчего все это произошло? Кто мог представить, что раны на голове урожденной Бай – результат минутного помрачения ее переродившегося супруга, который забыл, что он осел, и пытался поцеловать ее?

Незаурядную смелость проявила Инчунь; она приблизилась ко мне с пучком свежей травы, приговаривая:

– Черныш, маленький, не бойся. Не бойся, никто тебя бить не станет, пойдем домой…

Она подошла, левой рукой обхватила меня за шею, а правой сунула мне в рот траву, поглаживая и заслоняя глаза грудью. Ее теплая нежная грудь тут же разбудила во мне память Симэнь Нао, из глаз хлынули слезы. От неторопливого шепота, от горячего дыхания этой пылкой женщины голова закружилась, ноги подкосились, и я упал на колени.

– Черныш, Черныш малышок, – приговаривала она, – я понимаю, ты уже взрослый, невесту ищешь. Взрослый мужчина женится, взрослая женщина выходит замуж, малыш Черныш тоже хочет завести потомство, никто тебя не винит, это нормально. Ну вот ты и нашел подругу, распорядился своим семенем, а теперь иди домой, как умный…

Остальные спешно накинули и закрепили узду, а вдобавок еще и цепь – холодную, отдающую ржавчиной. Засунули мне в рот и с силой потянули так, что она зажала нижнюю губу. От невыносимой боли я раздул ноздри и тяжело засопел. Инчунь отбросила руку, затягивавшую удила.

– Полегче. Он ранен, не видишь, что ли?

Люди пытались поднять меня, мне тоже хотелось встать. Валяться могут коровы, козы, свиньи, собаки, а ослы ложатся, лишь когда помирать собираются. Я старался подняться, но не давало отяжелевшее тело. Что ж такое, три года всего ослику, и вот так взять и помереть? Вообще для осла ничего хорошего в этом нет, а так помереть совсем обидно. Широкая дорога впереди, да еще на множество тропинок разделяется, каждая открывает столько любопытного и восхитительного – какое тут помирать, подниматься надо. По команде Лань Ляня братья Фан пропустили мне под брюхо жердину, сам он зашел сзади и задрал мне хвост. Инчунь обнимала меня за шею, братья Фан взялись за жердину и вместе выдохнули: «Взяли!» С их помощью я встал, хотя ноги подгибались, а голова тянула вниз. Ну-ка, соберись с силами, падать никак нельзя. И я устоял.

Народ ходил вокруг, с удивлением разглядывая кровавые раны на задних ногах и на груди. Все недоумевали: неужели от спаривания с ослицей такое может остаться? Слышно было, как члены семьи Хань тоже обсуждают раны на теле ослицы.

– Грызлись они всю ночь напролет, что ли? – выразил вслух свои сомнения старший из братьев Фан.

Младший лишь покачал головой.

Один из помогавших семье Хань искать ослицу вдруг громко закричал, указывая вниз по течению:

– Сюда, скорей, смотрите, что это!

Один из мертвых волков медленно перекатывался в воде, другой лежал под большим валуном.

Все подбежали и уставились во все глаза, куда он указывал. Я знал, что они смотрят на волчью шерсть, колышущуюся на поверхности воды, на следы крови на камнях – волчьей и ослиной, ощущают еще стоящее в воздухе зловоние и по множеству беспорядочных следов волчьих лап и ослиных копыт на песке, по ужасным ранам на наших с Хуахуа телах представляют, какая жестокая битва здесь разыгралась.

Двое скинули обувь, закатали штанины и, зайдя в воду, вытащили за хвосты мокрые останки волков на берег. Я чувствовал, какое всех охватывает глубокое уважение ко мне, понимал, что мной гордится и Хуахуа. Инчунь обхватила мне голову, поглаживая по морде, и на ухо скатилось несколько слезинок.

Загрузка...