Каролине Крузе
— Что бы ты сказала, если бы я сбрил усы?
Аньез, листавшая иллюстрированный журнал на диване в гостиной, откликнулась с легким смешком: «Неплохая мысль!»
Он улыбнулся. На поверхности воды в ванне, откуда он не торопился выходить, плавали островки пены, усеянные мелкими черными волосками. Жесткая, быстро отраставшая щетина вынуждала его бриться дважды в день, иначе к концу дня подбородок угрожающе чернел. По утрам он осуществлял эту процедуру, стоя у раковины перед зеркалом до того, как принять душ, и она представляла собой всего лишь череду машинальных жестов, лишенных всякой торжественности. Зато вечером то же самое бритье превращалось в целое действо, в ритуал отдохновения, который он готовил любовно и тщательно, опуская душевой шланг в воду, чтобы пар не затуманивал зеркала, окаймляющие вделанную в нишу ванну, устанавливая стакан со спиртным так, чтобы он был под рукой, медленно, усердно намыливая подбородок, аккуратно водя взад–вперед бритвой, чтобы не задеть усы, которые затем подравнивал ножничками. И не важно, предстояло ли ему выйти куда–нибудь «при параде» или, напротив, остаться дома; в любом случае эта ежевечерняя процедура занимала свое почетное место в пестрой мозаике дня, наряду с единственной сигаретой, которую он позволял себе после обеда с тех пор, как бросил курить. Умиротворяющая радость, доставляемая бритьем, неизменно сопутствовала ему с ранней юности, а профессиональная деятельность еще сильнее обостряла наслаждение этой церемонией, и когда Аньез ласково подшучивала над «бритвенным священнодействием», он отвечал, что это и впрямь его личный обряд «дзэн», единственная возможность для размышления, познания своего «я» и духовной стороны бытия — насколько это позволяет его пустая, но всепоглощающая работа молодого, динамичного служащего. «Не динамичного, но энергичного!» — с насмешливой нежностью поправляла Аньез.
И вот он наконец завершил процесс бритья. Расслабившись, прикрыв глаза, он разглядывал в зеркале собственное лицо, забавляясь сменой его выражений, от преувеличенного, распаренного блаженства до суровой, несокрушимой мужественности. На краешке уса, в уголке рта, белели остатки пены. Он заговорил о том, чтобы сбрить усы, в шутку, так же как иногда размышлял вслух над тем, не остричь ли совсем коротко свои полудлинные, откинутые назад волосы. «Совсем коротко? Боже, какой ужас! — неизменно протестовала Аньез. — При усах, да еще в кожаной куртке ты будешь вылитый педик!»
— Но я ведь могу и усы сбрить.
— Я тебя люблю и с усами! — откликнулась она. По правде сказать, она
никогда не видела его иным. А женаты они были уже пять лет.
— Я сбегаю в супермаркет, куплю кой–чего, — сказала Аньез, заглянув в полуоткрытую дверь ванной. — Мы уходим через полчаса, так что особо не рассиживайся.
Он услышал шуршание материи (это она надевала куртку), потом брякание связки ключей, взятых с низенького столика в передней, скрип открываемой и стук захлопнутой входной двери. «Могла бы включить автоответчик, — подумал он, — не хватало мне еще бегать мокрым к телефону, если кто позвонит». Он отпил глоток виски из толстостенного квадратного стакана, с удовольствием прислушиваясь к треньканью льдинок — вернее, того, что от них осталось. Вот сейчас он встанет во весь рост, вытрется, оденется…
«Нет, еще минут пять», — решил он, наслаждаясь отдыхом и мысленно видя, как Аньез, постукивая каблучками по асфальту, спешит к магазину и терпеливо ждет своей очереди у кассы, не теряя притом ни хорошего настроения, ни живости взгляда: она была мастерицей подмечать всякие странные мелочи, не обязательно смешные, но которые умела подать таковыми в своих рассказах. Он снова улыбнулся. А что, если устроить ей эдакий сюрприз: она возвращается домой, а он — нате пожалуйста! — сбрил усы. Пять минут назад она наверняка не приняла его слова всерьез — во всяком случае, не больше, чем обычно. Он ей нравился усатым, да, впрочем, и себе самому тоже, хотя давно уже забыл, как выглядел без усов, и не мог бы уверенно сказать, что ему больше шло. А в общем–то, если бритым он ей не «покажется», всегда можно отрастить усы заново, на это понадобится дней десять, ну, от силы пара недель, в течение которых он сможет любоваться своим преображающимся лицом.
Аньез — та регулярно меняла прическу, не ставя его в известность, а он каждый раз бранил ее, устраивал нарочито бурные сцены и только–только начинал привыкать к новому облику жены, как ей снова хотелось перемен и она стриглась по–другому. Так почему бы и ему, в свой черед, не изменить внешность? Это было бы весьма забавно.
Хихикнув про себя, точно мальчишка, затеявший злую каверзу, он водрузил пустой стакан из–под виски на полочку и взял большие ножницы. Но тут ему пришло в голову, что такой густой пучок волос рискует забить слив: стоило хоть нескольким волоскам угодить в отверстие, как начиналась канитель — нужно было лить туда кислотный растворитель, который потом долго вонял на всю квартиру. Он взял стакан для полоскания рта и, установив его в относительном равновесии на краю ванны, врезался ножницами в свои густые усы. Волосы падали на покрытое беловатым налетом дно стаканчика короткими плотными пучочками. Он старался действовать как можно аккуратнее, чтобы не пораниться. Минуту спустя он остановился и поднял голову, чтобы оценить достигнутые результаты.
Если он хотел работать клоуном, то на этом можно было и успокоиться, оставив на верхней губе нелепо торчащие черные остья, где густые, где пожиже. В детстве он никак не мог уразуметь, почему глупые взрослые не извлекают из своего волосяного покрова ни малейшей комической пользы; отчего, например, мужчина, решивший расстаться с бородой, проделывает это единым махом, вместо того чтобы денек–другой поразвлечь своих друзей и знакомых уморительным зрелищем только одной выскобленной щеки, при второй заросшей, или только одного срезанного уса, или встопорщенных бакенов, как у Микки Мауса; в общем, пренебрегает таким богатым источником веселья, с которым, вдоволь натешившись, легко покончить одним взмахом бритвы.
«Странно, что вкус к подобным эскападам пропадает с годами, то есть именно тогда, когда их легче всего реализовать!» — подумал он, зная при этом, что и сам в данной ситуации будет держаться приличий; например, ему даже в голову не придет явиться в таком диком виде на ужин к Сержу и Веронике, старым друзьям, которые, разумеется, обиделись бы на его выходку.
«Мелкобуржуазный предрассудок!» — со вздохом решил он и снова заработал ножницами, пока стаканчик не наполнился волосами доверху, а пространство под носом не расчистилось для бритвы.
Однако нужно было торопиться — Аньез могла вернуться с минуты на минуту, и если он не успеет завершить свое дело, то рискует испортить весь эффект. С радостной спешкой человека, который в последнюю минуту упаковывает приготовленный подарок, он намылил выбритое место. Бритва скрипнула, вызвав у него болезненную гримасу, но все–таки не порезала. Новые хлопья пены, еще более обильные, вперемешку с черными волосками, шлепнулись в ванну. Он дважды тщательно прошелся бритвой по верхней губе, и вскоре она стала зеркально–гладкой, не хуже щек, — отличная работа!
Хотя часы у него были водонепроницаемые, он снимал их перед мытьем; по его приблизительной оценке, вся операция заняла шесть–семь минут, не больше.
Заканчивая, он нарочно не смотрел в зеркало, чтобы узреть себя в новом виде внезапно — так же, как это предстояло Аньез.
И вот он поднял глаза. Что ж, не так уж и страшно! Правда, на месте усов теперь красовался четырехугольник неприятно бледной кожи, казавшийся странной заплаткой на лице, еще покрытом легким загаром, приобретенным во время пасхальных каникул: фальшивое отсутствие усов — так он назвал это; не утратив озорного настроения, под–вигшего его на сию проказу, он все–таки уже слегка жалел о содеянном и мысленно утешал себя тем, что дней через десять урон будет восполнен. Вообще пускаться на такие затеи следовало перед отпуском, а не после него — тогда лицо получилось бы ровно смуглым, а отпускать усы заново лучше вдали от дома, чтобы об этом знало поменьше людей.
Он встряхнулся: ладно, не беда, было бы от чего расстраиваться! По крайней мере, этот опыт хорош тем, что доказал: с усами ему лучше, чем без них.
Опершись на край ванны, он встал, вытащил затычку из слива и, пока вода с громким бурчанием уходила вниз, завернулся в махровое полотенце. Его слегка познабливало. Стоя у раковины, он натер щеки кремом after shave, избегая касаться молочно–белого квадрата под носом. Когда же он все–таки решился на это, неприятное пощипывание заставило его скривиться: кожа под усами давно отвыкла от внешних воздействий.
Он отвел глаза от зеркала. Сейчас придет Аньез. Внезапно он понял, что боится ее реакции, словно явился домой после ночи, проведенной с другой женщиной. Войдя в гостиную, где на кресле был приготовлен костюм для сегодняшнего вечера, он поспешно, точно вор, надел его. Он так нервничал, что слишком сильно потянул за шнурок туфли, и тот лопнул, заставив его выругаться. Бурный всхлип воды оповестил о том, что ванна опросталась.
Добежав туда прямо в носках (мокрый кафель заставил его поджать пальцы), он тщательно смыл струей из душевого шланга остатки пены, а главное — налипшие на стенки волоски. И уже собрался было почистить ванну пастой, стоявшей в шкафчике под раковиной, но вовремя сообразил, что такой поступок будет выглядеть скорее попыткой преступника уничтожить следы злодеяния, нежели заботой любящего мужа. Вместо этого он высыпал в жестяной бачок с педалью срезанные волосы из стаканчика и тщательно вытер его, не сумев, однако, отскрести беловатый налет засохшей пасты.
Отчистил он и ножницы, также позаботившись вытереть их насухо, чтобы не заржавели. Наивность этих ухищрений позабавила его самого: глупо чистить орудие преступления, если труп — вот он, торчит на самом видном марте, как нос на лице!
Перед тем как выйти, он еще раз оглядел всю ванную, избегая, однако, смотреться в зеркало. Вернувшись в гостиную, он поставил пластинку — босанова 50‑х годов, — уселся на диванчик, испытывая неприятное ощущение пациента, ожидающего своей очереди к зубному врачу. Он и сам не знал, чего ему больше хочется: чтобы Аньез пришла прямо сейчас или задержалась, дав ему время собраться с мыслями, осознать содеянное в его истинном значении, а именно как шутку — удачную или на худой конец глупую, над которой она посмеется вместе с ним. А может, и не посмеется, а притворится рассерженной, и это тоже будет забавно.
Он услышал звонок, но не тронулся с места. Через несколько секунд в замке повернулся ключ и он увидел со своего диванчика Аньез, нагруженную бумажными пакетами и отворившую дверь ногой. Он едва не крикнул ей, чтобы оттянуть решительный момент: «Отвернись! Не смотри!» Вспомнив про туфли, оставленные на ковре, он быстро нагнулся к ним, воспользовавшись возможностью хоть на какое–то время спрятать лицо.
— Мог бы и открыть! — беззлобно бросила Аньез, увидев мужа, застывшего в со гбенной позе над туфлями. Не входя в гостиную, она направилась прямо в кухню, в дальний конец коридора, а он, затаив дыхание, прислушивался к легкому жужжанию открытого ею холодильника, к хрусту пакетов, из которых она вынимала продукты, и, наконец, к ее приближающимся шагам.
— Ты чего тут возишься?
— Шнурок лопнул, — пробормотал он, не поднимая головы.
— Ну так надень другие туфли!
И она со смехом бухнулась рядом на диванчик. Он же, сидя на самом краешке и замерев в деревянной позе над туфлями, тупо созерцал двойной ряд дырочек, не в силах выйти из столбняка. Дурацкая ситуация: ведь, затевая эту шутку, он готовился встретить Аньез с победоносным видом, посмеяться над ее удивлением либо, в худшем случае, недовольством, но уж, конечно, не так — скорчившись в три погибели и с ужасом ожидая момента, когда она увидит его лицо. Нужно было поскорее встряхнуться, взять себя в руки… и тут он, ободренный, скорее всего, глухим завыванием саксофона с пластинки, резко встал и зашагал, спиной к Аньез, в коридор, где находился обувной шкафчик.
— Если ты все же предпочитаешь эти, — крикнула она вслед, — то шнурок можно связать, а потом я куплю тебе новые шнурки.
— Да не стоит, — ответил он и вынул мокасины, которые и надел прямо в коридоре, ожесточенно сминая задники. Слава богу, хоть эти без шнурков! Глубоко вздохнув, он провел рукой по лицу, задержал ее на месте сбритых усов. На ощупь это было не так противно, как на вид; похоже, Аньез останется только одно — целовать его, закрыв глаза.
Он изобразил широкую улыбку, подивился тому, что она ему почти удалась, захлопнул дверцу шкафчика, предварительно сунув в щель кусочек картона, чтобы она не раскрывалась, и вернулся в гостиную, напряженный, все с той же приклеенной храброй улыбкой на открытом взору жены лице. Аньез уже сняла пластинку и теперь засовывала ее в бумажный конверт.
— Ну что ж, наверное, пора идти, — сказала она, взглянув на мужа, и бережно опустила крышку проигрывателя; красный глазок погас, хотя он даже не заметил, когда она нажала кнопку.
В лифте, спускавшем их на подземную стоянку, Аньез проверила перед стенным зеркалом свой макияж, затем оглядела мужа с одобрением, которое, впрочем, явно относилось к его костюму, а не к метаморфозе, которую она до сих пор никак не прокомментировала. Он выдержал этот взгляд, открыл было рот, но тут же и закрыл, не зная, что сказать. В машине он тоже молчал, тщетно подыскивая фразы, с которых можно было бы начать нужный разговор, но так ничего и не придумал: это она должна была заговорить первой; да она и говорила, рассказывала смешную историю про одного автора, пришедшего в издательство, где она работала; он рассеянно слушал и, не в силах объяснить себе ее поведение, отвечал скупыми междометиями. Вскоре они очутились в квартале Одеон, где жили Серж с Вероникой и где, как обычно, невозможно было припарковаться. Пробка на шоссе и троекратный объезд квартала дали ему наконец возможность разрядиться — стукнуть кулаком по баранке и осыпать проклятиями усердно гудевшего рядом водителя, который все равно ничего не слышал. Аньез подняла его на смех, и он, чувствуя свою вину, предложил ей выйти из машины, чтобы не ждать, пока найдется место для стоянки. Она согласилась, вышла напротив дома Сержа и Вероники, пересекла было дорогу, потом, словно спохватившись, бегом вернулась к светофору, где он стоял в ожидании зеленого света. Он опустил стекло, теша себя мыслью, что ей захотелось искупить свое невнимание каким–нибудь ласковым словечком, но Аньез всего лишь напомнила ему код на входной двери. Решив ее удержать, он высунулся из окна, но она уже спешила назад и только, глянув через плечо, подмигнула ему, что могло означать и «до скорого», и «я тебя люблю», и вообще все что угодно. Раздраженный, разочарованный, он тронулся с места, испытывая страстное желание закурить. Ну зачем она притворилась, будто ничего не видит? Чтобы ответить сюрпризом на сюрприз? Да ведь самое удивительное как раз и состояло в том, что никакого сюрприза не получилось: она не выразила ни малейшего удивления, и не похоже было, что она старается сыграть роль, состроить равнодушную мину. Он внимательно наблюдал за ней в тот миг, когда она повернулась к нему, пряча в конверт пластинку: ни одна черточка у нее не дрогнула, словно она была заранее готова к ожидавшему ее зрелищу. Конечно, он, можно сказать, сам предупредил ее, и она даже ответила смеясь, что, мол, любит его и с усами. Но ведь это была просто шутка, бездумно заданный вопрос и столь же бездумный ответ. Невозможно представить себе, что она приняла все всерьез, что, делая покупки, говорила себе: «В эту самую минуту он сбривает усы; когда я увижу его, нужно держаться так, будто ровно ничего не произошло». С другой стороны, если она ни о чем не подозревала, продемонстрированное ею хладнокровие выглядело совсем уж неестественно. В любом случае, решил он, я снимаю перед ней шляпу. Она великая артистка!
Несмотря на затор, его раздражение мало–помалу улеглось, а с ним и обида. В общем–то, отсутствие реакции Аньез или, вернее, быстрота ее реакции — это еще одно свидетельство их духовного родства, любви к доброй шутке, к неожиданным розыгрышам, и, вместо того чтобы дуться на жену, следовало, напротив, поздравить ее с таким удивительным самообладанием. Ты хитер, а я вдвойне остер! — это было очень на нее похоже, это было очень похоже на них обоих, и он уже раздумал выяснять отношения, ему не терпелось посмаковать вместе с Аньез их почти телепатическое взаимопонимание и приобщить к нему друзей. Серж и Вероника, конечно, посмеются от души — и над его преображенной физиономией, и над розыгрышем Аньез, а он подробно, не щадя себя, распишет им, как смешался и оторопел, уразумев, что последнее слово осталось за его любезной супругой. Разве что… разве что эта самая супруга, которой не откажешь в смекалке, придумала еще разок обвести его вокруг пальца, предупредив Сержа с Вероникой и наказав им брать с нее пример.
Разумеется, это он предложил Аньез подняться к ним первой, однако, не сделай он этого, она, вероятно, сама попросилась бы выйти из машины. А может быть, она, так же как и он, только сейчас увидела все преимущества затянувшегося розыгрыша? Честно говоря, такой вариант его вполне устраивал, и он заранее испытывал удовольствие от новой, необычной игры, где участники, как в пинг–понге, быстро обмениваются четкими ударами. Он даже разочаровался бы, упусти она такой прекрасный случай, но нет, она, конечно, его не упустит, слишком уж это заманчиво. Он представил себе, как Аньез в эту самую минуту инструктирует Сержа и Веронику, веля им держаться невозмутимо, как Вероника, прыская, грозится не утерпеть и захохотать. Она отнюдь не обладала актерскими талантами Аньез, ее самообладанием, ее любовью к розыгрышам и рисковала быстро выдать себя.
Предвкушение этой сцены, удовольствие, с которым он собирался следить за ней и за возможными промахами участников, рассеяли овладевшее было им замешательство. Вспоминая все случившееся, он уже дивился своей недавней панике и упрекал себя за излишний пессимизм; впрочем, даже эта паника прекрасно вписывалась в сценарий начатой игры, и ему задним числом казалось, что он и панику–то изображал притворно. Ощупав лицо, он вытянул шею, стараясь разглядеть себя в зеркальце. Н-да, видик у него тот еще: верхняя губа посреди смуглого лица напоминала цветом болезненно–бледный парижский шампиньон; но ничего, они и над этим позубоскалят, а место под носом скоро загорит, остальной же загар побледнеет, да и усы к тому времени отрастут, и вообще, единственный повод для раздражения — коли уж он решил сыскать таковой — это наглец водила, ехавший за ним следом и успевший втиснуться на свободное место, пока он занимался изучением собственной физиономии.
Серж с Вероникой оказались на должной высоте. Ни удивленных взглядов, ни нарочитого безразличия; они взирали на него абсолютно спокойно, как всегда. Нельзя сказать, что он не пытался их спровоцировать: например, вызвался помочь на кухне и, оставшись наедине с Вероникой, восхитился тем, как она прекрасно выглядит. Вероника тут же вернула ему комплимент: «А ты здорово загорел; вам, наверное, повезло с погодой, ты тоже в отличной форме и вообще совершенно не меняешься!» За ужином все четверо болтали о лыжах, работе, общих друзьях, новых фильмах, и беседа эта текла так естественно, что шутка, чем дальше, тем больше, теряла свою остроту, словно карикатура, слишком похожая на оригинал и оттого вызывающая не столько смех, сколько одобрение. Эта безупречная игра заранее отравляла ему удовольствие ожидаемого финала; он уже почти сердился на Веронику, которую считал самым слабым звеном в цепи заговора и которая тем не менее держалась как кремень.
И никто из них не клевал на его приманки, от раза к разу все более откровенные, — например, когда он заводил речь об «оголенном» социализме, навязанном Франции правительством Фабьюса[1], или об усах, пририсованных Марселем Дюшаном Джоконде; все эти коварно задуманные намеки словно проваливались в пустоту, и он чувствовал себя обиженным, точно ребенок, который, получив отличный аттестат, хочет, чтобы на семейном обеде, устроенном в его честь, все говорили только об этом достохвальном событии, и недоумевает, отчего взрослые, поздравив его с успехами, тут же отворачиваются и заводят посторонние разговоры. Он приналег на вино и вдруг поймал себя на мысли, что и сам в какой–то миг забыл о сбритых усах, так же как о притворном небрежении остальных, и торопливо глянул в зеркало над камином, желая убедиться, что все это ему не примерещилось, что удивительный, но игнорируемый всеми феномен по–прежнему существует, так же как и мистификация, чьей добровольной жертвой он стал, уже тяготясь ею, словно прима, которой обрыдла партия Арлезианки[2]. Стойкость окружающих еще больше удивила его после ужина, когда слегка захмелевший Серж разругался с Вероникой буквально на пустом месте — трудно было понять, из–за чего именно. Такие ссоры возникали у них сплошь да рядом, и никто не придавал им особого значения. У Вероники был скверный характер, и Аньез, знавшая ее с незапамятных времен, открыто насмехалась над выходками разъяренной подруги и ее демонстративными уходами в кухню, куда шла за ней следом, чтобы подлить масла в огонь. Однако эта супружеская сцена заслонила собой комедию с игнорированием сбритых усов, что поначалу казалось вполне нормальным, но стало выглядеть очень странным позже, когда инцидент был исчерпан. Ибо напряжение, вызванное ссорой, разрядилось не сразу, и, по логике вещей, оскорбленная Вероника, упорно дувшаяся на мужа, должна была решительно отказаться от своей роли в спектакле, державшемся именно на общей солидарности участников. Тем не менее она этого не сделала. Он попытался найти средство вынудить ее расторгнуть пакт, о котором она в гневе, видно, совсем забыла, но ему приходили на ум только неуклюжие, беспомощные намеки, совершенно недостойные игры, которой Аньез наверняка уготовила куда более блестящую развязку. Вероника тем временем явно давала понять, что с нее хватит и что она ждет лишь ухода гостей, дабы опять сцепиться с мужем наедине; в общем, стало ясно, что финала не будет, что заговор не состоялся и никто, вопреки его надеждам, не собирается с радостным смехом и взаимными поздравлениями комментировать ситуацию. И вновь его уколола детская обида, вновь проснулось раздражение.
Теперь, даже если он и найдет остроумный способ вернуть дело к отправной точке, у него нет никаких шансов на то, что его «выход на сцену» встретит горячий прием — скорее наоборот, все удовольствие от розыгрыша давным–давно улетучилось, сменившись неподдельным, оскорбительным для него равнодушием.
Даже в машине Аньез не подумала возвращаться к этой теме. Она, без сомнения, жалела о том, что шутка затянулась, что, прощаясь у лифта, они все молчаливо решили предать ее забвению; однако сожаления своего не выказывала, а весело вспоминала прошедший ужин и сварливый нрав Вероники, в общем, злословила вовсю. И хотя он уже не надеялся на ее раскаяние, это упорное нежелание затронуть, пусть вскользь, их маленький вечерний заговор показалось ему прямо–таки вызывающим, как будто она вдобавок ко всему мстила ему за провал своего розыгрыша. Но он не мог долго сердиться на Аньез, ему хотелось любить ее без всяких задних мыслей, пусть даже мимолетных; да их любовь и в самом деле всегда шла об руку с чувством юмора «для семейного употребления», и этот юмор нередко помогал избегать серьезных конфликтов.
При такой безобидной, в сущности, размолвке малейшая уступка с ее стороны должна была бы удержать его от раздражения. Между тем поведение Аньез раздражало его, более того, вызывало какую–то необъяснимую тоску, смутное чувство вины, преследующее его с того момента, как он вышел из ванной.
Разумеется, это было смешно, нелепо, он вполне мог продлить игру еще на пять минут, если это забавляло Аньез, но в конечном счете он потом будет ее же упрекать за все, так не лучше ли покончить с недоразумением прямо сейчас?
Конечно, первый шаг был за ней, и тем хуже, если, выдержав столь длительную паузу, она произнесет всего лишь банальное «А знаешь, неплохо получилось!», но пусть хотя бы скажет это ласково. Может, она считает, что отсутствие усов обезобразило его? Ладно, главное, чтобы она заговорила. Но она явно не желала говорить. «Вот упрямая башка!» — по думал он.
Уже несколько минут Аньез молчала, скучающе глядя вперед и всем своим видом осуждая его за невнимание. Он обожал ее вот такой, с нахмуренным лбом под челкой, с гримаской обиженной маленькой девочки. Все его недовольство мигом испарилось, сменившись чуть насмешливой нежностью взрослого, понимающего, что самое разумное — уступить капризу ребенка.
Остановив машину на красный свет, он нагнулся к Аньез и губами, едва касаясь, обвел контур ее лица. Она запрокинула голову, открывая поцелуям шею, и он заметил ее торжествующую улыбку. «Ладно, твоя взяла!» — едва не сказал он вслух. Но вместо этого потерся, сплющив нос, выбритым местом об ее щеку и, добравшись до уха, шепнул: «Ну что, чувствуешь разницу?»
Аньез легонько вздохнула, и ее рука легла на его ногу; увы, зажегся зеленый свет, и ему пришлось включить первую скорость. Когда они проехали перекресток, она вполголоса спросила:
— Какую разницу?
Он прикусил губу, стараясь сдержать злость.
— Ну ты даешь!
— Что я «даю»?
— Слушай, может, хватит? — взмолился он с комическим отчаянием.
— Да что «хватит», что случилось?
Обернувшись к нему, Аньез глядела с таким непритворным, ласковым, чуть встревоженным любопытством, что он почувствовал: еще минута, и он разозлится на нее всерьез. Ведь он сам сделал первый шаг, уступил по всем пунктам, так должна же она понять, что это уже не смешно, что он намерен спокойно обсудить с ней ситуацию. Изо всех сил стараясь сохранять тон взрослого, вразумляющего капризную девчонку, он высокопарно объявил:
— Самые удачные шутки — короткие шутки!
— Какие такие шутки?
— Ну хватит! — оборвал он ее с яростью, которой тут же устыдился сам. И добавил чуть мягче: — Довольно!
— Чего довольно?
— Хватит, прошу тебя. Прекрати это, пожалуйста.
Он уже не улыбался, она тоже.
— Вот что, остановись–ка! — сказала она. — Сейчас же. Здесь!
Он понял, что она имеет в виду машину, резко свернул к обочине, притормозил прямо у автобусной остановки и заглушил мотор, чтобы подчеркнуть всю серьезность своего намерения покончить с этой историей. Но Аньез опередила его:
— Объясни мне, что с тобой творится?
Она казалась такой растерянной, такой шокированной, что он на миг усомнился в самом себе и подумал: а вдруг она по какой–нибудь невероятной причине и впрямь ничего не видит? Но какая же причина могла помешать ей?
Нет, глупо было даже задавать этот вопрос и себе и, главное, ей. И все–таки он спросил:
— Значит, ты ничего не заметила?
— Нет! Нет! Нет! Я ничего не заметила, так что будь любезен объяснить мне, что я должна была заметить?
«Ну и ну!» — подумал он, вслушиваясь в этот твердый, почти угрожающий тон женщины, готовой устроить сцену, оскорбленной в своих лучших чувствах.
Н-да, придется уступить, не завязывая ссоры, — тем скорее это ей надоест, как избалованному ребенку, на которого перестали обращать внимание. Однако его жена уже не говорила тоном обиженной девочки. Поколебавшись, он со вздохом ответил:
— Да ладно, ничего, — и протянул руку к ключу зажигания. Но Аньез удержала его.
— Нет! — приказала она. — Сперва объясни!
Он даже не знал, с чего начать. Аньез, в силу какой–то непонятной жестокости, хотела, чтобы он подсыпал соли себе на рану, непременно заговорил первым, и эта прихоть вдруг показалась ему не просто тяжко выполнимой, а почти непристойной.
— Ну… в общем… мои усы, — процедил он наконец сквозь зубы.
Слава богу, выговорил!
— Твои усы?
И Аньез сдвинула брови, великолепно изобразив недоумение. Ему захотелось поаплодировать ей. Или дать затрещину.
— Перестань, прошу тебя! — повторил он.
— Сам перестань! — почти крикнула она. — Что это за выдумка с усами?
Он бесцеремонно схватил ее руку, поднес к своему лицу и прижал напрягшиеся пальцы жены к выбритому месту. В этот момент сзади ярко вспыхнули фары подкатившего автобуса. Отпустив руку Аньез, он вырулил на середину шоссе.
— Поздненько ходит этот автобус, — заметил он невпопад, лишь бы дать себе передышку, одновременно сообразив, что они ушли от Сержа с Вероникой довольно рано и что глупо оттягивать объяснение, которое все равно уже начато. Аньез, и не помышлявшая об отступлении, продолжала свой допрос:
— Ну, объясни мне, в чем дело? Ты хочешь отпустить усы?
— Да прекрати ты это, черт подери! — вскричал он, снова притиснув ее пальцы к своей верхней губе. — Я их только что сбрил, ты разве не чувствуешь?
Разве не видишь?
Аньез выдернула руку и ответила с коротким невеселым смешком, какого он доселе у нее не слышал:
— Ну побрился, и что из того? Ты бреешься каждый день. Даже по два
раза на дню.
— Мать честная, да прекрати же ты!
— Если это шутка, то очень уж однообразная, — сухо заметила она.
— Ну да, еще бы, шутки — это ведь твоя специальность!
Аньез смолчала, и он подумал: «Ага, сейчас я попал в цель!» Он прибавил скорость, твердо решив не разговаривать с женой до тех пор, пока она не положит конец этой дурацкой истории. «Кто из нас умней, тот и покончит со всем этим первым», — твердил он про себя, но фраза, утратив присущий ей оттенок ворчливой благосклонности, тяжело ворочалась у него в голове, ожесточенно и тупо громыхая каждым своим слогом. Аньез по–прежнему молчала, и, взглянув на нее искоса, он увидел на ее лице смятение, больно поразившее его. Никогда еще она не выглядела такой враждебной и испуганной, никогда не играла комедию с таким агрессивным упорством. И ни одного срыва, ни единой фальшивой ноты, абсолютно безупречная игра — зачем это, к чему? Что ею руководило?
Они хранили молчание до самого дома, и в лифте, и даже в квартире, где разделись каждый в своем углу, не глядя друг на друга. Чистя зубы в ванной, он вдруг услышал ее смех, явно побуждавший к вопросу, но удержался и не задал его. Однако по звуку этого смеха, беззлобного, почти естественного, он угадал, что Аньез решилась на примирение. Когда он вошел в спальню, она улыбнулась ему с кровати, и выражение ее лица — робко–плутоватого, покаянного и уверенного в прощении — делало почти невероятным тот испуганный взгляд в машине. Она явно жалела о своей выходке; ладно, он, так и быть, проявит великодушие.
— Мне кажется, Серж и Вероника уже помирились, — сказала она. — Может, после дуем их примеру?
— Хорошая мысль, — ответил он, тоже улыбнулся и, нырнув в постель, заключил Аньез в объятия, довольный ее капитуляцией и в то же время слегка разочарованный таким скромным триумфом. Закрыв глаза и прильнув к мужу, Аньез коротко про стонала от удовольствия и слегка отстранила его, давая понять, что хочет заснуть. Он погасил свет.
— Ты спишь? — спросил он спустя какое–то время.
Она тут же откликнулась, тихим, но разборчивым шепотом:
— Нет, не сплю.
— О чем думаешь?
Она негромко засмеялась — тем же смехом, какой он услышал из ванной.
— О твоих усах, конечно!
Наступила пауза; мимо дома промчался грузовик, задребезжали оконные стекла. Аньез нерешительно продолжала:
— Знаешь, там, в машине…
— Что — в машине?
— Странное дело: мне почудилось, что еще немного и… я бы испугалась всерьез.
Снова пауза. Он лежал с открытыми глазами, хорошо зная, что и она тоже глядит в темноту.
— Я и вправду испугалась, — опять шепнула она.
У него пересохло в горле.
— Но ведь это ты затеяла спор…
— Ну хватит, прошу тебя! — взмолилась она, стиснув ему руку. — Пойми
же, что мне страшно!
— Тогда не начинай все сначала, — сказал он, крепко обняв ее, в смутной надежде задержать эту готовую вновь раскрутиться адскую карусель. Аньез почувствовала то же самое; резко вырвавшись из его объятий, она зажгла свет.
— Это ты начинаешь все сначала! — крикнула она. — Никогда больше так не делай!
Он глядел, как она рыдает, горько скривив губы, вздрагивая всем телом, и в ужасе думал: «Нет, невозможно притворяться до такой степени, она горюет совершенно искренне!» Но разве искренность здесь возможна, разве что… разве что Аньез сошла с ума.
Он схватил ее за плечи, потрясенный этими судорожными всхлипами, этой дрожью. Челка скрывала глаза Аньез, он приподнял ей волосы, открыв лоб, и сжал в ладонях лицо жены, готовый на все, лишь бы она утешилась. Она пробормотала сквозь слезы:
— Что это за история с усами?
— Аньез! — прошептал он. — Аньез, я их сбрил. Но это не страшно, они отрастут.
Взгляни на меня, Аньез! Что с тобой творится?
Он твердил эти нежные, убаюкивающие слова, обнимая и целуя Аньез, но она опять вырвалась, глядя расширенными, испуганными глазами, совсем как недавно, в машине.
— Ты прекрасно знаешь, что никогда не носил усов! Прекрати это, умоляю! — крикнула она. — Пожалуйста, перестань! Это же полная бессмыслица, ты меня пугаешь, молчи!.. — И, совсем обессилев, прошептала: — Зачем ты это делаешь?
Он молчал, подавленный вконец. Что сказать ей? Как прекратить этот цирк, этот диалог глухих? Ну и заваруха! Ему вспоминались прежние розыгрыши Аньез, самые дерзкие из них — например, история с замурованной дверью…
Внезапно он вернулся мыслями к сегодняшнему вечеру у Сержа и Вероники, к их упорному нежеланию замечать перемену. Что же такое наговорила Аньез? И с какой целью?
Им довольно часто приходили в голову одинаковые мысли. Так случилось и на сей раз, и в тот миг, когда она открыла рот, он понял, что перевес будет за тем, кто успеет первым задать вопрос. А значит, за ней.
— Если ты утверждаешь, что сбрил усы, Серж и Вероника заметили бы это, разве не так?
Один — ноль в ее пользу! Он со вздохом ответил:
— Но ведь ты велела им притвориться…
Она посмотрела на него, открыв рот, с таким ужасом, словно он угрожал ей бритвой, и с трудом вымолвила упавшим голосом:
— Ты сумасшедший… попросту сумасшедший!..
Он крепко, до боли, зажмурился, в безумной надежде открыть глаза и увидеть, что Аньез мирно спит, а весь этот кошмар ушел, как не был.
Зашуршали простыни — это она откидывала их, вставая с постели. Как быть, если она сошла с ума или у нее начались галлюцинации? Поддержать игру, наговорить ей утешительных слов, обнять, приговаривая: «Ну конечно, ты права, у меня сроду не было усов, я тебя просто разыграл…»? Или же доказывать ей, что она бредит? Из ванной донеслось журчание воды. Он открыл глаза; Аньез стояла перед ним со стаканом в руке. Она успела натянуть майку и выглядела почти спокойной.
— Вот что, — сказала она. — Давай звонить Сержу и Веронике.
Снова она опередила его, заняв следующую позицию — в каком–то смысле разумную, но вынуждающую его самого уйти в оборону. Однако если она подговорила их участвовать в мистификации и если они так стойко держались в течение всего ужина, то с какой стати расколются сейчас, в телефонном разговоре? И вообще, зачем она все это делает? Он терялся в догадках.
— Звонить ночью?! — запротестовал он, ясно сознавая, что допускает ошибку, дает ей в руки лишний козырь, уклоняясь от испытания, которое, он чувствовал, таит для него опасность.
— Я не вижу другого выхода, — ответила Аньез внезапно окрепшим голосом и потянулась к телефону.
— Это ничего не докажет, — буркнул он. — Если ты их предупредила…
Едва он выговорил эти пораженческие слова, как горько пожалел о них и, спеша вновь завладеть инициативой, сам схватил трубку. Аньез молча отодвинулась на край постели и уступила ему аппарат. Набрав номер, он выслушал четыре гудка, и наконец в трубке раздался заспанный голос Вероники.
— Это я! — резко сказал он. — Извини, что разбудил, но мне нужно кое–что выяснить. Ты хорошо помнишь мое лицо? Ты его как следует разглядела за вечер?
— Чего?
— Я спрашиваю, ты что–нибудь заметила?
— Чего–чего?
— Ты разве не заметила, что я больше не ношу усов?
— Что ты там мелешь?
Аньез, державшая отводную трубку, сделала красноречивый жест, означавший: «Вот видишь!», и нетерпеливо сказала:
— Дай мне поговорить!
Он протянул ей аппарат, отмахнувшись от протянутой взамен второй трубки и показывая тем самым, что не придает никакого значения этому, конечно, заранее подстроенному тесту.
— Вероника! — начала Аньез и, выслушав подругу, ответила: — Вот именно это я и хотела спросить. Предположим, я заставила тебя поклясться, что в любой ситуации ты будешь утверждать, будто у него никогда не было усов. Ты меня слышишь?
Она снова сунула ему отводную трубку, и он, кляня себя за уступчивость, прижал ее к уху.
— Так вот, — продолжала Аньез. — Если я действительно тебя подговорила, считай, что все отменяется, забудь мою просьбу и отвечай абсолютно правдиво: ты когда–нибудь видела его с усами, да или нет?
— Нет. Конечно нет. И потом…
Вероника умолкла, и сквозь треск в аппарате до них донеслось приглушенное, как будто трубку закрыли ладонью, перешептывание; потом в разговор вступил Серж:
— Вы там, ребята, развлекаетесь вовсю, а нам спать хочется. Пока!
И он дал отбой. Аньез медленно опустила трубку на рычаг.
— Да уж, мы и вправду развлекаемся, — сказала она. — Ну, ты слышал?
Он растерянно глянул на нее:
— И все–таки ты их подговорила!
— Тогда звони сам — Карине, Полю, Бернару, коллегам из твоего агентства, да кому угодно!
Поднявшись, Аньез взяла с низенького столика телефонную книжку и бросила ему. Он понял, что, открыв ее и начав искать чей–нибудь номер, он признает свое поражение, как это ни дико, ни абсурдно. Нынешний вечер все перевернул с ног на голову, вынудив его доказывать очевидное, но он почувствовал свое бессилие — Аньез обложила его со всех сторон. Он уже боялся телефона, подозревая гигантский, неведомый ему в деталях заговор, где ему уготовили роль жертвы, и заговор отнюдь не безобидный. Он отбросил фантастическое предположение, что Аньез успела обзвонить всех его друзей, чьи номера значились в телефонной книжке, и убедила их под каким–нибудь предлогом клясться и божиться, что он никогда не носил усов, даже если сама потом велит им отказаться от своих слов; однако интуиция нашептывала ему, что, позвонив Карине, Бернару, Жерому, Замире, он услышит все тот же ответ, и лучше всего, презрев сей «божий суд», переместиться с этого минного поля на другое пространство, где он сможет взять инициативу в свои руки и контролировать ситуацию.
— Послушай! — воскликнул он. — У нас же есть где–то целая куча фотографий.
Когда мы были на Яве, например.
Встав и порывшись в ящике секретера, он извлек оттуда пачку фотографий, сделанных во время последнего отпуска. На большинстве снимков они были вдвоем.
— Ну что? — спросил он, протянув ей один из них.
Аньез бросила взгляд на фотографию, затем на мужа и вернула ему снимок.
Он посмотрел еще раз: да, это он самый, в пестрой летней рубашке, с волосами, облепившими потный лоб, улыбающийся и — усатый.
— Ну так что же? — повторил он.
Аньез, в свою очередь, прикрыла глаза, затем, подняв их, устало ответила:
— Не вижу никаких доказательств.
Он собрался было еще раз накричать, заспорить, но при мысли, что вся
эта канитель вернется на круги своя, ощутил полное изнеможение; наверное, самое разумное — остановиться первым, перетерпеть, переждать: может, все и обойдется.
— О'кей, — сказал он, бросив фотографию на ковер.
— Давай спать, — откликнулась Аньез.
Она вынула из медной шкатулочки, стоявшей у изголовья, пачку снотворного, приняла таблетку, дала ему другую вместе со стаканом воды. Они улеглись — подальше друг от друга, и он выключил свет. Через несколько минут Аньез нашла его руку под простыней, и он стал гладить ее пальцы, машинально улыбаясь в темноте. Расслабленный и душой и телом, он покорно отдавался действию снотворного и уже не в силах был сердиться на Аньез; конечно, она здорово одурачила его, но это была его жена, и он любил ее именно такой, с сумасшедшинкой, как, например, в тот раз, когда она позвонила приятельнице и заявила: «Слушай, что там у тебя творится?.. Ну как же, дверь… да–да, твоя дверь… неужели ты еще не видела?.. Так вот, у вас внизу весь проем входной двери заложен кирпичом… Да нет, прочно замурован… Клянусь тебе, я звоню из автомата напротив… Правда–правда, настоящая кирпичная стенка!..», и так до тех пор, пока приятельница, и веря и не веря, в панике не помчалась вниз, чтобы затем позвонить Аньез домой и сказать: «Ну ты и надувала!»
— Ну ты и надувала! — тихонько, почти про себя, шепнул он, и оба заснули.
Он проснулся в одиннадцать утра, с тяжелой головой и горечью во рту–из–за снотворного. Аньез сунула под будильник записочку: «До вечера. Я тебя люблю». Фотографии по–прежнему валялись на ковре возле кровати; подобрав одну из них, он долго разглядывал ее: Аньез и он, оба в светлых одежках, сидят, тесно прижавшись друг к другу, в коляске велорикши, а сам возница за их спинами скалится всеми своими красными от бетеля зубами. Он попытался вспомнить, кто же это их снимал — скорее всего, какой–нибудь прохожий по его просьбе; всякий раз, отдавая свой аппарат незнакомцу, он втайне опасался, что тот удерет со всех ног, но нет, такое ни разу не случилось. Он растер ладонями лицо, словно одеревеневшее от тяжелого сна.
Пальцы задержались на подбородке, ощутили привычное покалывание щетины, боязливо помедлили, прежде чем тронуть верхнюю губу. Наконец он решился на это и не испытал никакого удивления — в самом деле, ведь не привиделось же ему вчерашнее происшествие! — но касаться выбритого места, в отличие от щек, было неприятно. Он снова взглянул на снимок с велорикшей, затем встал и отправился в ванную. Раз уж он проспал, не стоило теперь спешить — он позволит себе роскошь принять ванну вместо обычного утреннего душа.
Пустив воду в ванну, он позвонил в агентство и сообщил, что явится только после обеда, что было не так уж страшно: они теснились в своем офисе как сельди в бочке и потому предпочитали работать вечерами, допоздна. Он едва не спросил Замиру о своих усах, но вовремя удержался: хватит с него этих глупостей!
Он не стал бриться, сидя в воде, а сделал это позже, стоя перед зеркалом и старательно обходя пробивающиеся над верхней губой ростки будущих усов; конечно, их следует отпустить заново. Совершенно ясно, что безусым он себе не нравится.
Еще сидя в ванне, он долго размышлял над вчерашним инцидентом. Он не злился на Аньез всерьез, просто никак не мог уразуметь, отчего она так упорно держится за этот розыгрыш, которому, честно говоря, грош цена в базарный день. Конечно, подобные дурацкие шутки всегда были у нее в ходу, он сам ее в этом упрекал. Взять все ту же выходку с якобы замурованной дверью, которую он считал прямо–таки скандальной. Но и в других случаях Аньез часто удивляла его своей способностью лгать. Разумеется, ей, как и всем людям, приходилось время от времени пускаться на мелкое вранье по обстоятельствам — например, не явившись на званый ужин или не окончив работу в срок, но вместо нормальных, правдоподобных (пускай и не правдивых) объяснений–мол, заболела, или потеряла телефонную книжку, или машина барахлила — она порола какую–нибудь дикую, несусветную чушь. Если кто–нибудь из друзей напрасно прождал целый день ее звонка, она не оправдывалась тем, что забыла об этом, или была занята линия, или телефон вовсе не отвечал, а значит, сломался, — нет, она глядела обманутому прямо в глаза чистым, невинным взором и утверждала, будто звонила и разговаривала с ним лично, хотя тот прекрасно знал, что этого не было; оставалось допустить одно из двух: либо она ошиблась номером и какой–нибудь незнакомец, в силу таинственных причин, выдал себя за другого, либо лукавил сам приятель, в чем Аньез и упрекала собеседника, прозрачно намекая на его неискренность, лишь бы отстоять собственную непогрешимость. Ну зачем, скажите на милость, ей требовалось измышлять такую нелепицу?! Подобная стратегия сбивала с толку окружающих; сама же Аньез после каждого розыгрыша во всеуслышание хвасталась своими подвигами; когда же очередная жертва, пытаясь ее разоблачить, напоминала ей эти признания, ответ был всегда один: да, она часто так шутила, но не в данном случае, о, конечно же нет, это исключено! — и держалась при этом с таким апломбом, что люди волей–неволей отступали, если и не поверив, то смирившись перед ее напором, иначе дискуссия грозила затянуться навечно, ибо Аньез никогда не сдавала позиций. Прошлой зимой им случилось провести уик–энду Сержа и Вероники в их загородном доме с таким устаревшим отоплением, что комнаты можно было сносно нагреть лишь с помощью радиатора, включая его на половину мощности, не больше, иначе тут же летели пробки.
Разумеется, зябкая Аньез врубила свой на полную катушку, и свет тут же погас. Ее это нисколько не огорчило; однако после трех таких инцидентов и, соответственно, трех клятв пожертвовать своим личным комфортом ради общего блага, данных по настоянию Сержа, она как будто смирилась. Гости, собравшиеся на уик–энд, провели в столовой мирный, ничем не омраченный вечер, причем Аньез ушла спать раньше всех. Каждый из присутствующих надеялся провести ночь в теплой комнате, и можно представить всеобщее возмущение, когда выяснилось, что радиаторы бездействуют, а в спальнях царит ледяной холод. Никто не сомневался, чьих рук это дело: усыпив бдительность окружающих, Аньез коварно вывела из строя их радиаторы, нагрев до оранжерейной температуры свою комнату, где и нежилась в тепле, совершенно, казалось бы, не ожидая, что разъяренные жертвы ворвутся к ней требовать отчета. Вопреки всякой очевидности, она стойко отрицала свою вину и даже возмутилась тем, что ее посмели заподозрить в столь черном злодействе. «Ну тогда кто же это сделал, кто?» — в бешенстве кричала Вероника. «Не знаю, но уж точно не я!» — упрямо твердила Аньез и так никогда и не призналась в содеянном. В конце концов все с горя начали смеяться, и она тоже, на сей раз даже не соблаговолив правдоподобно объяснить случившееся — например, поломкой котла или проникновением в дом злоумышленника, шутки ради нажимавшего кнопки радиаторов.
По здравом размышлении, ее розыгрыш с усами представлялся не более удивительным, чем этот или скверная шутка с замурованной дверью. Разница состояла лишь в том, что на сей раз они оба слишком далеко зашли, доведя дело до ссоры, и что жертвой мистификации оказался он сам. Обычно она делала его молчаливым сообщником, взиравшим на ее выходки с одобрительным, даже восхищенным интересом. Странно, однако, подумал он, за пять лет совместной жизни Аньез ни разу не сделала его объектом своих шуточек, как будто муж был для нее табу. А впрочем, не так уж и странно: он прекрасно знал, что существуют две Аньез — одна веселая, общительная, блестящая, всегда в форме; непредсказуемые проделки этой Аньез, в силу их детской непосредственности, всегда веселили его и даже, хотя он в том не признавался, заставляли гордиться женой; вторую знал только он один — эта Аньез была хрупкой, уязвимой, а еще ревнивой, способной расплакаться из–за пустяка и прильнуть к нему в поисках утешения, как обиженное дитя. Для таких минут у нее имелся особый голосок–тоненький, прерывистый, почти жалобный, который раздражал бы его на людях, но наедине был признаком ее трогательной беззащитности. Сидя в остывающей воде и ломая голову над всей этой историей, он наконец с грустью понял, чем его больше всего оскорбила вчерашняя сцена: впервые Аньез, с ее цирковыми номерами, рассчитанными на широкую публику, вторглась в их заповедную семейную жизнь. Хуже того, стараясь придать своей выдумке большую убедительность, она прибегла к тому самому голосу, тембру и повадкам, которые доселе приберегала только для их интимных, закрытых для других отношений, где не было места никакому притворству. Нарушив неписаный договор, Аньез обошлась с ним безжалостно и злорадно, как с чужим человеком, вывернув наизнанку реальность с виртуозным умением, обретенным в своих прошлых опытах. Он вспоминал ее искаженное ужасом лицо, ее слезы: она и впрямь выглядела загнанной, она и впрямь горячо и убежденно обвиняла его в том, что он нарочно преследует и пугает ее, неизвестно зачем. Вот именно, зачем?.. Зачем она так поступила? За что решила наказать его? Ведь не за то же, что он сбрил усы? Он никогда не обманывал, не предавал ее и, сколько ни рылся в памяти, не мог вспомнить проступка, за который полагалась бы столь жестокая кара. А может, ей вздумалось помучить его просто так, из любви к искусству; может, она и не представляла себе последствий? Ведь он и сам толком осознал случившееся только сейчас, на свежую голову. Как приятно, наверное, это слегка извращенное опьянение властью над другим человеком, возможностью вертеть им как вздумается, до тех пор, пока не надоест, а там уж можно вернуть все на круги своя, сказав: «Здорово я тебя провела, верно?»
Правда, Аньез перегнула палку, заручившись против него, пусть даже под предлогом невинной шутки, содействием Сержа и Вероники. То, что его друзья согласились на эту роль, было неудивительно — они считали, будто участвуют в одном из мелких розыгрышей, обычных для их компании, тогда как это была первая серьезная стычка завязавшейся супружеской войны. Нет–нет, не стоит преувеличивать. Просто они все тогда выпили лишнего, но теперь кончено, Аньез наверняка одумалась. И все же… все же ему было больно от этого первого в их жизни предательства. Он вспоминал ее вчерашнее потрясенное лицо, ее театральные рыдания, звучавшие искренне, как настоящие; вот она — первая прореха в их взаимном доверии. «Ну ладно, — сказал он себе, — опять я драматизирую, хватит!»
Выйдя из ванны, он встряхнулся, полный решимости забыть все неприятности. Он не станет упрекать Аньез в ее проступке, даже если она и заслужила выговор… да нет, ничего она не заслужила, дело кончено, и не о чем больше говорить.
И все–таки, одеваясь, он корил себя за то, что сглупил, позволив Аньез вовлечь его в свою игру, и вдобавок убоялся возможности выяснить все по телефону. Аньез устроила так, чтобы сначала самой поговорить с Сержем и Вероникой, а уж затем, когда он заявил, что между ними существует сговор, пошла ва–банк, предложив ему звонить кому угодно. И он, как последний дурак, уверовал в то, что его преследует злой рок, что все егс. друзья в этот вечер будут отрицать наличие у него усов, а ведь реально Аньез могла предупредить только Сержа с Вероникой, больше никого. С того момента, как она увидела его безусым, они расставались один раз и только на десять минут — когда он парковал машину. Вот их–то она и использовала, чтобы проинструктировать Сержа с Вероникой но, конечно, никак не могла за это время обзвонить всех его друзей. Он просто–напросто дал себя одурачить. Тем более что сегодня утром она имела полную возможность завербовать в свой лагерь всех, с кем они водили знакомство. Эта мысль, едва родившись вызвала у него улыбку: одно лишь предположение, что он разгадал козни Аньез, ее телефонный заговор — и ради чего? Ради пустой шутки! — было ему приятно. А что, если посвятить ее в свою догадку — может, она посмеется с ним вместе, и таким вот окольным путем он даст ей понять, насколько серьезно задело его то, что она считала всего лишь невинной шалостью. Нет, лучше не надо, чтобы она теряла лицо; он ничего не скажет ей, никогда не попрекнет этой историей, кончено дело!
Однако, придя в агентство, он понял, что дело не кончено. Жером и Замира, склонившиеся над макетом, при его появлении подняли головы, но никак не отреагировал на перемену. Жером знаком подозвал его к столу, и минуту спустя они погрузились свою задачу: клиент требовал представить проект в ближайший понедельник, a pa6oта была еще далека от завершения, так что не миновать им аврала.
— Меня сегодня пригласили на ужин, — объявила Замира, — но я сбегу оттуда как можно раньше и еще поработаю. — Он пристально взглянул ей в глаза; она улыбнулась шутливо взъерошила ему волосы и добавила: — Что это ты такой помятый, — небось безумствуешь по ночам, а?
Но тут зазвонил телефон, и она кинулась к трубке, а поскольку Жером в этот момент вышел, он остался в одиночестве, растерянно потирая крылья носа.
Потом уселся за свой планшет и начал изучать чертежи, прижимая ладонью их непослушные края. Наконец он придавил их по углам пепельницами и коробками скрепок и взялся за работу. Несколько раз поговорил по телефону, неотступно думая при этом о своем, хотя теснившиеся в голове мысли никак не могли выстроиться в гипотезу, столь же элегантную, функциональную и абстрактную, как общественное здание, над проектом которого они усердно трудились.
Неужели Аньез успела предупредить и его товарищей? Нет, это чистейший абсурд, и, кроме того, он не мог даже представить себе Жерома и Замиру, по горло в работе, выслушивающих, какую роль им следует играть в идиотской шутке. В крайнем случае, они могли сказать «ладно», лишь бы отделаться, и тут же забыли об этом, а завидев его, конечно, выразили бы удивление.
Возможно ли, что они просто ничего не заметили? Несколько отлучек в туалет и долгое изучение своего лица перед зеркалом над раковиной убедили его, что ни рассеянный, ни близорукий человек — а они отнюдь не были таковыми, эти его друзья, с которыми он работал бок о бок вот уже два года и часто виделся помимо службы, — не мог бы не заметить перемену в его внешности. И только боязнь выставить себя дураком удерживала его от вопроса.
К восьми вечера он позвонил Аньез и предупредил, что задержится допоздна.
— Все нормально? — спросила она.
— Да–да. Работы выше головы, а так все нормально. Пока!
Он работал молча, если не считать короткого обсуждения макета с Жеромом. В остальное время каждый из них сидел, уткнувшись в чертежи; один — дымя как паровоз, другой — нервно пощипывая верхнюю губу. Ему безумно, как никогда, хотелось закурить. Но, насладившись своей единственной, сэкономленной в обед (который он пропустил) сигаретой, он сдерживал себя, слишком хорошо помня, как сорвался в предыдущий раз. Сперва просишь дать затянуться разок чужой сигаретой, потом время от времени выкуриваешь ее целиком, дальше — больше: Жером приносит в агентство лишнюю пачку и говорит, подмигнув: «На, пользуйся, только ко мне не приставай!» — и, глядишь, не прошло недели, как уже высаживаешь пачку за пачкой. После двухмесячной муки воздержания он вроде бы завидел свет в конце туннеля, хотя пессимисты утверждали, что нужно выждать годика три, прежде чем окончательно праздновать победу. И все же сейчас одна–единственная сигаретка успокоила бы ему нервы, дала бы сосредоточиться на работе. Он думал о ней так же неотступно, как о своих усах и о разыгранной комедии, и ему чудилось, что вожделенное прикосновение фильтра к губам и запах табака вмиг помогут найти простейшее объяснение терзавшей его тайны, а заодно и пробудят интерес к разложенным на столе чертежам. В конце концов он сдался и стрельнул сигарету у Жерома, который протянул ему пачку, не отрываясь от работы, даже без обычных шуточек; и, разумеется, она не принесла ему желанного облегчения — мысли по–прежнему вертелись вокруг загадки.
Незадолго до одиннадцати вечера позвонила Замира, возвращавшаяся со своего ужина она просила, чтобы ей открыли через десять минут: агентство находилось во дворе жилого дома, где входную дверь запирали в восемь часов, и не было ни кода, ни домофона. Он тут же вспомнил историю с замурованной дверью, решил воспользоваться удобным случаем и вышел, потягиваясь, из бюро, чтобы дождаться Замиру на улице. Лил дождь; напротив дома как раз закрывалась табачная лавка. Перебежав улицу, он успел проскочить под спускаемую железную штору и спросить пачку сигарет. Это, конечно, для Жерома, успокаивал он себя, у того скоро кончатся свои. Хозяин, считавший у кассы выручку, с первого взгляда узнал его и поздоровался. Глянув в зеркало, он поймал свое отражение между бутылками на полочке и устало улыбнулся. Хозяин как раз поднял глаза и с машинальной ответной улыбкой вернул ему сдачу.
На улице он, злясь на самого себя, выкурил вторую сигарету и торопливо раздавил окурок при виде Замиры. Она шла, размахивая купленной по дороге бутылкой водки.
— У меня такое впечатление, что сегодня это нам пригодится! — сказала она.
Отворив входную дверь, он нажал на лестничный выключатель, но тот, видимо, был сломан — лампочка не зажглась. Пройдя во двор, где в освещенном широком окне, под чертежным тором, виднелась согбенная спина Жерома, он остановил Замиру:
— Погоди минутку!
Она тут же замерла на месте, не оборачиваясь к нему. Может быть, она думала, что он хочет положить руки ей на плечи, обнять, коснуться губами шеи — вполне вероятно, она разрешила бы ему это.
— Скажи, Аньез тебе звонила? — спросил он нерешительно.
— Аньез? Нет, а что?
Полуобернувшись, она удивленно взглянула на него.
— Что–нибудь случилось?
— Замира…
Он глубоко вздохнул, подбирая нужные слова.
— Если Аньез звонила тебе, лучше скажи, прошу тебя. Это очень важно.
Она отрицательно качнула головой.
— Ты что, поссорился с Аньез? У тебя какой–то странный вид.
— Ты ничего не замечаешь?
— Замечаю: у тебя странный вид.
Он должен был принудить себя задать вопрос напрямик, как бы нелепо этони звучало. Замира придвинулась к нему, явно готовая выслушать, и выслушать с сочувствием; трудно поверить, что она играла комедию. Ох, как ему хотелось крикнуть им всем: «Довольно, хватит с меня!» Сев на нижнюю ступеньку лестницы, ведущей в жилой дом, он обхватил голову руками. Шуршание плаща и скрип дерева подсказали ему, что Замира примостилась рядом. Она еще раз спросила:
— Так что случилось? — Над ее головой слабо мерцала кнопка сломанного лестничного выключателя. Он встал на ноги, встряхнулся.
— Ничего, пройдет. Знаешь, пойду–ка я домой. — И добавил, перед тем как открыть дверь их офиса и пропустить ее вперед: — Не говори ничего Жерому.
Взяв пальто, он объявил, что чувствует себя мерзко и кончит работу завтра. Жером что–то буркнул, не особенно вслушиваясь; он пожал ему руку, чмокнул Замиру и крепко стиснул ей плечо, словно говоря: «Не волнуйся, у каждого из нас бывают срывы!» Выйдя, он оказался на пустынной улице; табачная лавка давно закрылась. Сунув руку в карман пиджака, он обнаружил там сигареты, купленные для Жерома, поколебался — не отнести ли ему пачку — и… не сделал этого.
Аньез в ожидании мужа смотрела по телевизору старый фильм в программе «Киноклуб». «Ну, как?» — спросила она. «Нормально», — ответил он, сев на диванчик. Фильм шел уже около часа; она рассказала ему начало лениво–ироничным тоном, который oн счел несколько наигранным. Кэри Грант играл энергичного врача, который влюбился в молодую беременную женщину, спас ее от самоубийства и вернул интерес к жизни вследствие чего они поженились.
Однако собратья по профессии из того же города, завидуя его успехам, начали строить козни и раскопали в прошлом их удачливого коллеги некоторые сомнительные эпизоды, за которые вполне можно было вылететь из Корпорации врачей. Никто не знал, обоснованны ли эти факты, ставившие под сомнение искренность его сентиментальной идиллии с молоденькой пациенткой: может, он и впрям любил ее, а может, женился лишь ради каких–то своих темных делишек.
В любом случае эти две интриги не очень–то состыковывались одна с другой. Он смотрел на экран бе особого интереса, убежденный — хоть и не решался проверить это, — что Аньез краешком глаза наблюдает за ним. Вскоре началась сцена суда, на котором Кэри Грант бы. разоблачен: если он верно понял, врача обвиняли в том, что он практиковал в соседней деревне, где, с целью победить недоверие жителей к медицинскому сословию, выдавал себя за мясника — вплоть до того рокового дня, когда одна из его пациенток, которую он пользовал, прикрываясь продажей бифштексов, не обнаружила у него медицинский диплом; возмущенная этим мошенничеством женщина разгласила его тайну, и врачу пришлось, под угрозой линчевания, бежать из деревни. «С ума сойти!» — хихикнула Аньез, слушая оправдания героя, разъяснявшего суду, что он торговал мясом по себестоимости и не извлекал никакой прибыли из своей лекарской деятельности. Кроме того, у Кэри Гранта был верный помощник, медлительный пожилой субъект, который молча ходил за ним по пятам всюду, вплоть до операционной. Его присутствие сообщало всей этой врачебной мелодраме мистический оттенок, заставлявший вспомнить о фильмах ужасов, где действуют врачи–безумцы вкупе с горбатыми и хромыми уродами–ассистентами, которые по ночам, лучше всего в грозу, похищают из моргов трупы для расчленения; однако Кэри Грант ничем не походил на тех маньяков. Мало того, его таинственный сослуживец, обвиненный в убийстве, начал подробно и обстоятельно рассказывать историю своей жизни: некогда он имел друга и возлюбленную, но однажды заметил, что его друг одновременно является любовником его возлюбленной, и затеял с ним разборку, а когда, весь окровавленный, пришел в деревню — один, ибо друг бесследно исчез, а тело так и не нашли, — его приговорили к пятнадцати годам каторги. «Значит, тело так и не обнаружили?» — удивленно вопрошал судья. «Нет, обнаружили, — раздумчиво отвечал ассистент. — Я сам нашел его пятнадцать лет спустя по выходе из тюрьмы, увидев в окне ресторана, где оно или, вернее, он ел суп, кажется гороховый. Я спросил, почему он не заявил о том, что жив, и, поскольку его ответ мне не понравился, стал бить его и избил до смерти — ведь я уже сполна расплатился за это деяние, и справедливость требовала, чтобы оно свершилось. Однако суд не признал мою правоту, и на сей раз меня повесили». Повесить–то его повесили, но тот же Кэри Грант более или менее успешно вернул беднягу к жизни и, обеленный сим благородным поступком, а также бескорыстным служением мясной торговле, отпраздновал свой скромный триумф в конце фильма, вдохновенно дирижируя оркестром ликующих больничных санитаров.
На экране под бурные аплодисменты невидимой аудитории возникло слово «Конец», затем дикторша пожелала всем спокойной ночи. Однако они продолжали сидеть на диванчике, устремив глаза на пустой экран. Аньез переключилась на другую программу, но и там ничего не было. Фильм, особенно просмотренный с середины, оставлял странное впечатление: было очевидно, что сюжетные ходы не состыкованы, что реалистическая, хоть и слащавенькая история матери–одиночки и улыбчивого доктора в корне противоречит истории деревни, населенной психами, способными линчевать мясника, скрывавшего свой медицинский диплом, или истории человека, совершившего убийство после того, как он отсидел за него; ему чудилось, будто они были не зрителями, асами состряпали эту белиберду — кое–как, не обсудив заранее детали и всеми силами стараясь напортить друг другу, лишь бы слава не досталась соавтору. «Вполне возможно, что сценаристы, замыслившие эту гениальную драму, именно так и трудились, ставя друг другу палки в колеса», — подумал он. На экране мелькали белые хлопья — не выключи телевизор, этот снег будет мельтешить там всю ночь. Он пожалел, что у них нет видеомагнитофона: вот сидеть бы тут и смотреть, смотреть без конца!..
— Ладно, — сказала наконец Аньез, убрав метель с экрана нажатием кнопки на пульте, — я пошла спать.
Он посидел еще немного, пока она раздевалась и возилась в ванной.
Сегодня вечером он не брился, целый день ничего не ел, и от слабости у него взмокли ладони. Кроме того, он выкурил целых три сигареты. И все же ему казалось, что жизнь снова входит в нормальную колею, что никто больше не собирается говорить об усах, да так оно и лучше. Раздетая Аньез прошла через гостиную в спальню и спросила оттуда: «Ты идешь? Я прямо умираю хочу спать!»
Почему же все–таки Аньез отказалась от объяснения? Если она успела обзвонить днем всех их друзей, значит, решила, с какой–то особой целью, организовать коллективный заговор, устроить ему нечто вроде именинного сюрприза, вот только именины были не его, а чужие. Сидя перед телевизором, он ясно почувствовал, что она следит за ним, а вот теперь как ни в чем не бывало укладывается спать. «Иду!» — ответил он, но перед тем, как зайти в спальню, тоже направился в ванную комнату, схватил зубную щетку, отложил ее, сел на край ванны и огляделся. Его взгляд застыл на железном бачке под раковиной; поддев крышку ногой, он приподнял ее.
Бачок был пуст, на дне валялся только комочек ваты, которым Аньез, наверное, стирала макияж. Ну ясное дело, она поспешила уничтожить все доказательства! Он прошел в кухню, поискал там мешок с мусором — мешка не было.
— Ты вынесла мусор? — крикнул он, прекрасно сознавая, что его притворно–равнодушный тон все равно выдает его с головой.
Аньез не ответила. Вернувшись в гостиную, он повторил свой вопрос.
— Да–да, не волнуйся, — сонно сказала Аньез, как будто уже дремала.
Развернувшись, он вышел из квартиры, бесшумно прикрыл за собой дверь и спустился на первый этаж, в закуток под черной лестницей, где стояли мусорные баки. И здесь пусто — наверное, консьержка уже выставила их на улицу. Ну конечно, он же приметил их, возвращаясь с работы.
Да, баки еще стояли на тротуаре. Он начал рыться в них, ища свой мешок. Таких мешков — голубых целлофановых — оказалось довольно много, он надрывал каждый ногтями. «Странно, как легко опознать собственные отходы!» — подумал он, созерцая пустые баночки из–под йогурта и скомканную фольгу от быстрозамороженных ужинов — мусор людей с богемными привычками, редко питающихся у себя дома.
Это наблюдение вызвало у него легкий прилив социальной гордости: сам–то он человек солидный, устойчивый, домашний, ведущий нормальный образ жизни! И он с веселым озорством опрокинул бак на тротуар. Небольшой пластиковый пакет из ванной нашелся почти сразу; он вытащил из него ватные фитильки, пару тампаксов, сплющенный тюбик от пасты, другой — от жидкой пудры, использованные бритвенные лезвия. И свои бывшие усы — они тоже были там. Не такой плотный, густой пучок, сохранивший форму усов, как он надеялся увидеть, — скорее, разрозненные волоски. Он собрал их в руку, сколько смог — маленькую кучку, гораздо меньше, чем было сострижено, но все же лучше, чем ничего — и поднялся в квартиру. Бесшумно войдя в спальню, с волосами на ладони, он сел на кровать рядом с Аньез, которая, похоже, уже спала, и зажег лампу в изголовье. Аньез легонько простонала; он тряхнул ее за плечо, и она, открыв глаза, сморщилась и недоуменно заморгала при виде его ладони, подставленной к самому ее лицу.
— Ну–ка, скажи, что это такое? — резко спросил он.
Она приподнялась, опершись на локоть и мигая — теперь уже от слишком яркого света.
— Что случилось? Что это у тебя в руке?
— Сбритые волосы! — объявил он, еле удерживаясь от злобного смеха.
— Ой, не надо! Только не начинай все сначала!
— Волосы от моих сбритых усов, — продолжал он. — Можешь полюбоваться.
— Ты просто сумасшедший.
Она выговорила эти слова спокойно, точно констатируя очевидный факт, без малейшего признака вчерашней истерики. На какой–то миг он даже уверовал в ее правоту в глазах стороннего наблюдателя он действительно выглядел бы разъяренным безумцем который навис над сонной женой и тычет ей в лицо зажатые в горсти извлеченные и помойки волосы. Но ему было наплевать, теперь он имел вещественное доказательство.
— И что же это означает? — спросила Аньез, окончательно проснувшись. — Что у тебя были усы, так?
— Да, именно так!
Она подумала с минуту, потом взглянула ему в глаза и тихо, но твердо сказала:
— Тебе нужно сходить к психиатру.
— Ну нет, моя милая, уж если кому нужен психиатр, так это тебе!
Он расхаживал по комнате, крепко зажав в кулаке волосы.
— Это ведь не я, а ты обзвонила всех подряд и уговорила делать вид, будто они ни чего не замечают! Кто настропалил Сержа и Веронику? А Замиру? А Жерома? — Он чуть было не добавил: «И хозяина табачной лавки», но вовремя прикусил язык. — Ты хоть сам–то понимаешь, что плетешь? — медленно спросила Аньез. Да, он понимал, он прекрасно понимал, что несет бессмыслицу. Но вокруг него все уже превратилось в бессмыслицу.
— Ну тогда что это такое? — опять спросил он, разжав кулак, словно пытался убедить самого себя. — Что это, скажи!
— Волосы, — ответила она. И со вздохом добавила: — Волосы от твоих усов. Ты это жаждал услышать? А теперь оставь меня в покое, я хочу спать.
Он вышел из спальни, хлопнув дверью, с минуту постоял, созерцая кучку волос на ладони, затем улегся на диван. Вынув из кармана купленную для Жерома пачку, он по одной извлек оттуда все сигареты и ссыпал на их место волоски. Потом закурил, провожая взглядом кольца дыма, но совершенно не чувствуя вкуса табака. Машинально стащил с себя одежду, швырнул ее на ковер, достал одеяло из стенного шкафа в коридоре и решил попытаться уснуть, ни о чем не думая.
Впервые они спали раздельно: все их ссоры, коли уж такое бывало, происходили в супружеской постели, как и любовь, и мало отличались от нее.
Эта первая разлука удручала его даже больше, чем враждебное упрямство Аньез.
Он спрашивал себя, придет ли она к нему мириться, найти приют в его объятиях, успокоить его и успокоиться самой, сказав: «Ну, кончено, кончено!» и твердя это до тех пор, пока они оба не уснут и этот кошмар взаправду не сгинет.
Сон не шел к нему; он лежал, представляя себе эту сцену: сперва легонько скрипнет дверь спальни, мягко прошуршат по ковру, все ближе и ближе, ее шаги, и вот она уже возле дивана, в поле его зрения, опускается на колени, глаза в глаза, и он, протянув руку, начнет ласкать ее груди, поднимется к шее, к затылку, а она ляжет рядышком и еще раз шепнет: «Все кончено!»
Он снова и снова проигрывал в уме эту сцену, возвращаясь к самому ее началу — к тихому скрипу двери. Он прямо–таки слышал шорох шагов по ковру, и ему безумно хотелось покрыть поцелуями ноги Аньез — пальцы, пятки, щиколотки, — зацеловать ее всю целиком. В одном из воображаемых вариантов он сам поднимался ей навстречу, на фоне светлеющего окна. На какой–то миг они застывали, стоя обнаженными друг против друга, и — конец ссоре.
Или лучше так: он поджидает ее у самой двери. А собственно, почему бы просто не войти в спальню — странно, что ему раньше не пришло это в голову; сейчас он встанет… хотя нет, лучше не надо, если он так поступит, все завертится сначала, он опять начнет думать о волосках, лежащих в пачке от сигарет, задавать новые вопросы, и конца этому не видать. Но даже если она придет, что это изменит? Пачка, наполненная волосками, лежала перед ним на низеньком столике как немой свидетель скандала, который он устроил по милости Аньез; это тоже нужно будет потом обсудить. А может, и не надо, может, лучше вообще не затрагивать больше этот вопрос, а взять и капитулировать, сказав ей: «Ладно, не было у меня никаких усов, теперь ты довольна?» Нет, так тоже не годится, нельзя об этом заговаривать, ни в коем случае нельзя; он вообще ни слова не вымолвит по этому поводу, и она тоже, просто прижмется к нему, такая теплая, нежная; и вновь он мысленно просматривал задуманную сцену, меняя детали, но явственно чувствуя близость ее тела; и все произошло именно так, как ему хотелось, он даже не удивился, что она подумала о том же, возжелала того же, что и он, в то самое мгновение, что и он, и все сразу встало на свои места.
Дверь отворилась — совсем тихонько, и так же, почти неслышно, прошуршали по ковру босые ноги. Потом в комнате остался только один звук — тиканье будильника, смешанное с их легкими, слившимися наконец дыханиями; встав на колени, Аньез коснулась губами его губ и задышала глубже, когда он стиснул ей груди, провел руками вдоль тела, по бедрам, по ягодицам, между ног, и вот уже ее дыхание перелилось в сладкий стон, а волосы разметались по его плечу, и она целовала это плечо и кусала это плечо, и он чувствовал на этом своем плече влагу ее слюны и ее слез, и плакал вместе с нею, и, крепко сжав всю ее в объятиях, заставил вытянуться, сплести ее ноги со своими, потом привстать, податься вперед, одарить его рот горячей тяжестью грудей, откинуться назад, изогнуться и подставить его губам свой живот, который он целовал снизу, целовал между ляжками, целовал нежные сухожилия, соединявшие ляжки и лоно, куда он погружал язык, продвигая его как можно выше, как можно дальше, убирая на миг, чтобы облизать губы, и вновь проникая в ее чрево, и торжествующе слыша, как она стонет там, над ним, и воздымает руки, чтобы раскрыться еще полнее, и отводит их за спину, и сжимает его член, и пропускает его сквозь кольцо своих пальцев вверх–вниз, вверх–вниз, пока он сосет ее, заставляя кричать от наслаждения и крича сам внутри нее, уверенный, что она слышит его, что эти стоны вибрируют в глубине ее лона, как связки у него в горле, и что его рот не может быть нигде, кроме как в ней, никогда не сможет быть в ином месте, что бы ни случилось, и он безостановочно твердил это, погрузившись в нее губами, носом, лбом и оставив открытыми только уши, готовые ловить крики, исторгавшиеся из ее груди, крики в два слова: «Это ты! Это ты! Это ты!», которые она твердила и заставляла твердить его все сильнее, все громче, и это был он, и это была она, и, выкрикивая эти слова, он страстно хотел увидеть, как она кричит их, и, отпустив ее бедра, нащупывал лицо, раздвигал нависшие волосы, смотрел на нее в полумраке, воздетую над ним, с исступленно расширенными глазами, и, схватив за плечи, опрокидывал навзничь, прижимая спиной к своему животу, не отпуская ртом ее лона, ощущая судорожно разведенными ногами ее мечущиеся волосы и выгибаясь, вместе с нею, мостом, который все выше и выше вставал над их ложем, в ночной тьме, а потом они рухнули наземь, по–прежнему твердя: «Это ты! Это ты!», и сплелись заново, лицом к лицу, ощупывая друг друга дрожащими пальцами смешивая слезы, увлажнившие им щеки и плечи, и она шепнула: «Иди сюда!», притянула его к себе, и они вновь слились в одно целое в ее чреве, вцепляясь в волосы, кусая, целуя и неустанно бормоча сквозь стиснутые, блестевшие в темноте зубы: «Это ты! Это ты! Только ты!», не говоря ничего другого, не думая ни о чем другом, раскрывая глаза шире чем рты, и жадно стараясь распознать друг друга во мраке и увериться, что это он, что это она, что это они оба, и никого другого, и ничего другого, и больше нигде и никогда только ты, да, это ты — они изнеможенно и нежно твердили это слово еще долго после конечного взрыва страсти, не разнимая пылающих тел, пока она со вздохом, с улыбкой любви не протянула руку к столику, нащупывая пачку сигарет, а он, удержав ее, сказал «Не надо».
Она смиренно, не задавая вопросов, убрала руку. Прижавшись друг к другу по одеялом, они проговорили до самого утра. Она сказала ему — да он и сам уже знал, — что не устраивала никакого розыгрыша. Она поклялась в этом, а он ответил, что не нуждается в клятвах и уверен в ее искренности, хотя такие шутки были у нее в обычае. В обычае… да, верно, но только не с ним, только не так и не на сей раз, он должен ей поверить, а она должна верить ему. Ну разумеется, они верили друг другу, но тогда вставал вопрос: чему верить? Что он сходит с ума? Что она теряет рассудок? Они осмелились произнести это вслух, одновременно крепко, до боли, обнявшись, лаская языком тела друг друга; они знали, что им нельзя прерывать любовный акт, нельзя разнимать объятия, иначе они больше не смогут ни верить, ни говорить. И если утром они расстанутся, все можно начаться вновь, наверняка все начнется вновь, и они опять будут хитрить, изворачивать и сомневаться. Она сказала, что, на первый взгляд, это кажется невообразимым, но, может быть, с кем–то такое уже случалось? С кем же? Они не знали, даже не слышали никогда о ком–нибудь, кто верил бы, что носит усы, не нося их. Или же, добавила она, кто верил бы, что любимый человек не носит усов, тогда как он их носил. Нет, им никогда не приходилось слышать о таком. Но ведь это не было безумием, и они не были безумны; вероятно, речь шла о легком душевном расстройстве, о галлюцинации, а может быть, о начинавшейся нервной депрессии. «Я схожу к психиатру», — сказала Аньез. «Но почему ты? Если кто–нибудь из нас болен, так это я». — «Отчего?» — «Да оттого, что все окружающие думают, как ты; все они убеждены, что у меня сроду не было усов, значит, я съехал с катушек». — «Мы пойдем к нему оба, — сказала она, целуя его, — наверно это самый обычный случай, ничего серьезного». — «Ты в это веришь?» — «Нет». — я тоже нет». — «Я тебя люблю». И они твердили, твердили слова любви, и верили в них, и доверяли друг другу, даже если это было невозможно, — а что же еще им оставалось делать?!
Утром, стоя голышом в кухне и готовя кофе, он выбросил в мусорный мешок сигаретную пачку со своими срезанными усами. Глядя на булькающую кофеварку, он со страхом думал, как бы ему не пожалеть о том, что уничтожено единственное вещественное доказательство — на тот случай, если «процесс» возобновится, если они не захотят бороться с этим наваждением единым фронтом. И еще он боялся мысли, что Аньез любила, обнимала и утешала его только с одной целью: усыпить в нем подозрительность и толкнуть именно на этот шаг. Нет, так думать было нельзя, это чистое безумие, а главное, предательство по отношению к Аньез.
Они пили кофе в гостиной, затопленной радостным утренним светом, и, старательно избегая главной темы, обсуждали вчерашний фильм. К одиннадцати часам он должен был идти в агентство, несмотря на субботний выходной: проект требовалось закончить к понедельнику, и Жером с Замирой ждали его. Сделав над собой усилие, он уже на пороге, как бы между прочим, сказал Аньез, что надо в самом деле подумать о визите к психиатру. Она ответила, что займется этим, и тон ее был так невозмутимо спокоен, как если бы она обещала ему заказать китайские блюда у ресторатора с первого этажа.
— Ты что–то совсем одичал! — сказал Жером, взглянув на его небритую физиономию.
Он ничего не ответил, только усмехнулся. За исключением этой короткой фразы да шуточки, отпущенной Замирой, когда он стрельнул у нее сигарету, начало дня протекло без всяких происшествий. Если он действительно страдал галлюцинациями или начинавшейся депрессией, как предположили они с Аньез, не стоило посвящать в это всех знакомых, с риском услышать потом за спиной сочувственный шепот: «Бедняга, у него совсем крыша поехала!..» Все уладится, он в этом уверен, и незачем кричать о своих проблемах на каждом углу, чтобы к нему прилипла репутация чокнутого, ведь потом от нее до конца жизни не отмоешься перед друзьями и клиентами. Словом, он постарался держать себя как обычно.
Замира явно уже не помнила о странном вчерашнем разговоре, в худшем случае приписав его супружеской размолвке; правильно он сделал, что сдержался и не задал ей роковой вопрос, хотя накануне в какой–то миг и упрекнул себя в трусости. Вообще–то, ничего страшного не произошло; его бред, если таковой имел место, остался для всех тайной, дурацкое недоразумение кануло в прошлое, и если он сам будет помалкивать — а он, конечно, остережется болтать, — то ничем теперь себя не выдаст. Разглядывая свое лицо в зеркале, изучая и ощупывая верхнюю губу, украшенную густой щетиной, он видел заросшего — правда, еще не усатого — человека, и это зрелище, само по себе не слишком эстетичное, но явно принятое окружающими, утешало его. Он даже начал думать, что на этом, бог даст, злоключение кончится и, может быть, ему вовсе не обязательно идти к психиатру — достаточно согласиться с общим мнением, а именно: что он не носил усов, и закрыть этот вопрос навсегда. Тем более что общее мнение было представлено весьма узким кругом лиц — к ним относились Аньез, Серж с Вероникой, Жером, Замира и еще несколько человек, знавших его в лицо, с которыми он, в силу обстоятельств, сталкивался за последние двое суток. Он решил сосчитать этих последних: хозяин табачной лавки, рассыльный из агентства, дважды заходивший накануне, сосед, с которым он ехал в лифте; никто из них не заметил перемены в его внешности. Однако, возразил он себе, представим, что я сам увидел какого–то едва знакомого субьекта, сбрившего усы; неужели я стал бы обсуждать с ним сей факт как событие мирового масштаба? Конечно нет; и в молчании этих второстепенных личностей, объясняемом либо сдержанностью, либо рассеянностью, не было ровно ничего удивительного.
Усердно трудясь над чертежом, покусывая кончик фломастера, он одновременно боролся с искушением протестировать кого–нибудь из близких знакомых, задать этот чертов вопрос в последний раз перед тем, как закрыть его или, вернее, озадачить им психиатра. Ведь, как ни крути, проблема–то все равно останется. Либо подопытный ответит «Нет, ты никогда не носил усов», и это подтвердит его сумасшествие, а вдобавок введет в курс дела лишнего свидетеля, тогда как сейчас о нем знает одна Аньез. Либо собеседник заявит: «Да, конечно, я всю жизнь видел тебя усатым, что за глупый вопрос!» — и, значит, виновата Аньез. Виновата — или безумна. Нет, именно виновата, коль скоро вовлекла в свой заговор остальных. А впрочем, какая разница: такой злой умысел, такая коварная шутка, переходящая в тщательно разработанный заговор, свидетельствуют об истинном безумии. И главное: в чем бы он ни убедился — в собственном бреде или в сумасшествии Аньез, — он все равно ничего не достигнет, кроме печальной уверенности в том, что один из них свихнулся. Притом уверенности совершенно излишней — достаточно взглянуть на собственное удостоверение личности, где он сфотографирован с густыми черными усами. Любой человек при взгляде на этот снимок не сможет отрицать то, что видно невооруженным глазом. Значит, можно разоблачить Аньез. Доказать, что она сошла с ума или решила выставить сумасшедшим его. Но вот элементарный вопрос предположим, это он сбрендил до такой степени, что воображал себя усатым целых десять лет своей жизни и даже видел усы на фото; это означало, что Аньез, со своей стороны, рассуждая точно таким же образом, считала его либо опасным безумцем, либо безвредным маньяком, а может, и тем и другим. И вот, несмотря на это, несмотря на дикую сцену с обрезками усов, извлеченными из помойки, она пришла ночью к нему в гостиную, убедила его в своей любви, в своем доверии и поддержке во всем или вопреки всему; ее порыв заслуживал того, чтобы он проникся к ней ответным доверием, разве не так? Конечно, заслуживал… вот только доверие это никак не могло быть взаимным, ибо один из них лгал или бредил. Он–то прекрасно знал, что чист. Значит, это Аньез; значит, пылкие объятия прошлой ночи были еще одним коварным обманом. Но если, вопреки очевидности, Аньез не собиралась его обманывать, тогда она совершила героический акт, акт высшей, жертвенной любви, и ему не следовало отставать от нее в благородстве Разве что…
Встряхнувшись, он закурил сигарету, разъяренный своими бесплодными попытками вырваться из заколдованного круга. Просто невероятно: до чего же трудно найти беспристрастного судью, который разобрался бы в столь ясном, очевидном деле, где и cлепому все видно!
Но, если хорошенько прикинуть, в чем, собственно, проблема? В риске, что суд может подкупить противная сторона? Так ведь достаточно обратиться к первому встречному на улице, лишив Аньез возможности переманить его на свою сторону с помощью денег. И такое решение одновременно снимало другое неудобство, а именно деликатный характер этого дела. Подобный вопрос, заданный другу или сотруднику, тут же зачислил бы его в разряд психов.
Незнакомец также сочтет его помешанным, но и пусть, ведь это будет человек, которого он больше никогда не увидит. Схватив пиджак, он объявил, что выйдет подышать воздухом.
Было три часа дня. Солнце светило так весело, а магазины позакрывались так давно, что казалось, будто уже наступило лето или по крайней мере воскресенье. Он все испытывал ощущение личной свободы оттого, что, работая в агентстве по выходным, мог зато не сидеть там по будням от звонка до звонка. Профессия архитектора позволяет ему вести этот привольный образ жизни, он прочно свыкся с ним и теперь горестно спрашивал себя: неужели приключившаяся с ним нелепость разрушит это легкое, npиятное, уравновешенное существование?
Накинув пиджак на плечи, он медленно брел по безлюдной улице Оберкан и, встретив наконец–то другого прохожего — сухонького старичка с кошелкой, откуда торчал пучок лука–порея, — невольно улыбнулся, представил себе, как тот обалдеет, если эдак вежливенько предъявить ему свое удостоверение и cпросить, снят ли он там с усами или без. Небось решит, что над ним издеваются, и возмутится. Или же сочтет это остроумной шуткой и ответит в том же духе. Кстати, нельзя сбрасывать со счетов и эту возможность. Он попробовал представить себе, как сам отреагировал бы в данной ситуации, и с тревогой признал, что, скорее всего, отделался бы ничего не значащей репликой, разве только удалось бы как–нибудь сострить. А в самом деле, что такого смешного можно ответить на подобный вопрос? «Ну конечно, это же Брижит Бардо!» Нет, слабовато. Самое верное было бы просто и ясно изложить свою проблему, но он не знал, как за это взяться. Может, обратиться к серьезному человеку, который именно в силу характера или профессии не расположен шутить? К полицейскому, например. Нет, опасно: если тот окажется не в духе, он рискует угодить в участок за насмешки над должностным лицом «при исполнении». А вот не прибегнуть ли, в самом деле, к помощи кюре?
Прийти якобы на исповедь и сказать: «Отец мой, я, конечно, грешил, но беда не в том; я хочу только, чтобы вы взглянули сквозь решетку исповедальни на это фото…» Священник наверняка ответит: «Сын мой, вы что, спятили?» Нет уж, если он хочет получить квалифицированную помощь в этом деле, придется пройти через пытку сеанса у психиатра; Аньез найдет ему хорошего врача.
Самое главное — подготовиться к этому визиту, заранее решить, как правильно держаться.
Он ощутил жажду и, увидев на бульваре Вольтера открытое кафе, вошел было внутрь, но тут же вернулся обратно. Там, в помещении, он ни за что не решится задать свой проклятый вопрос. Лучше остаться на улице, тогда он сможет быстренько распрощаться с собеседником, чем бы ни кончилась его попытка.
Он сел на скамейку лицом к тротуару, надеясь, что кто–нибудь подсядет к нему и завяжется разговор. Но никто не подходил. У перехода стоял слепой, нащупывая столб светофора, и он спросил себя, каким образом тот распознает красный и зеленый свет. Скорее всего, по шуму проходивших автомобилей, но их сегодня было немного, и этот человек рисковал ошибиться. Встав со скамейки, он осторожно тронул слепца за руку, предлагая перевести его через шоссе. «Вы очень любезны, — ответил молодой человек, ибо это был молодой человек в зеленых очках, ковбойке цвета гусиного помета, застегнутой до самой шеи, и с белой палочкой в руке, — спасибо, но мне не нужно переходить». Убрав руку, он пошел дальше, думая о том, что можно было бы задать свой вопрос слепцу — по крайней мере, так он не рискует, что его увидят. Но тут ему пришла в голову другая мысль, вызвавшая у него улыбку. «А что, можно попробовать!» — сказал он себе, уже зная, как ему поступить. Жаль только, что у него нет белой трости. Правда, некоторые слепые обходятся и без нее — наверное, из самолюбия. Еще он боялся, что его подведут глаза, но тут вспомнил, что в кармане лежат солнечные очки, и надел их Очки были от фирмы «Ray—Ban», и он сильно сомневался, носят ли такие настоящие слепцы; однако, по логике вещей, слепой, из гордости отказавшийся от белой палочки, вполне способен щеголять в шикарных солнечных очках. Он прошел несколько шагов вдоль бульвара, нарочито неуверенной походкой, слегка вытянув вперед руки и вздернув подбородок; потом вынудил себя прикрыть глаза. Мимо промчались, одна за другой, две машины, где–то далеко взревел мотоцикл, затем возник другой, приближавшийся шум. Ему пришлось слегка сжульничать, чуть подняв веки, чтобы установить происхождение этого звука. Навстречу шла молодая мамаша с колясочкой. Быстро обозрев окрестности, он убедился, что настоящего слепого нигде не видно, закрыл глаза, твердо решив больше не подсматривать и не смеяться до окончания опыта, и двинулся вслепую наперерез женщине. Он задел ногой коляску, сказал:
— Извините, месье! — протянул руку и, нащупав клеенчатый капот, вежливо попросил: — Будьте добры, окажите мне небольшую услугу!
Молодая женщина ответила не сразу; вполне вероятно, что, вопреки его логическим построениям, она не приняла его за слепца. «Да, конечно», — наконец отозвалась она, чуть откатывая коляску назад и вбок, чтобы не наехать ему на ногу и идти дальше. Он пошел рядом, с закрытыми глазами, не отнимая руки от капота, и заговорил, как в воду бросился:
— Дело вот в чем, я, как видите, слеп. Пять минут назад я наткнулся на какие–то корочки — то ли удостоверение личности, то ли водительские права, и никак не могу разобрать, чьи они — случайного прохожего или моего друга, с которым я только что расстался. Мне не хочется лишать человека важного документа. Не могли бы вы описать мне лицо на фотографии, тогда я буду знать, как мне действовать. — Замолчав, он стал рыться в кармане, ища удостоверение со смутным чувством, что допускает какую–то оплошность.
— Да, конечно! — повторила, однако, молодая женщина, и он протянул документ в ее сторону.
Она взяла его, не останавливаясь, и они оба продолжали шагать, — вероятно, теперь она вела коляску одной рукой. Лежавший там ребенок, наверное, спал: за все это время он не проронил ни звука. А может, коляска была и вовсе пуста. Он сглотнул слюну, борясь с искушением открыть глаза.
— Вы ошибаетесь, месье, — сказала наконец молодая женщина, — это, скорее всего, ваше собственное удостоверение. Во всяком случае, на нем ваша фотография.
Он должен был предусмотреть это, он чувствовал, что в его уловке есть слабое место: разумеется, любой заметил бы, что на снимке изображен он сам.
Но, в общем–то ничего страшного в этом не было, он вполне мог ошибиться.
Правда, на фото у него не было черных очков. А кстати, ставят ли в документах пометку «слепой»?
— Вы уверены? — спросил он. — Мужчина на карточке — он с усами?
— Да, конечно, — ответила женщина, и он почувствовал, что она сует ему в руку двойную картонку в скользкой виниловой обложке.
— Но ведь у меня нет усов! — возразил он, идя ва–банк.
— Да нет же, есть!
Его пробрала дрожь; забыв обо всем, он открыл глаза. Женщина шла, катя перед собой пустую коляску и не глядя на него. Вблизи она казалась не такой уж молодой, как издали.
— Вы уверены, что на снимке я все–таки с усами? — спросил он внезапно осипшим голосом. — Присмотритесь как следует!
Он помахал было удостоверением перед ее лицом, пытаясь всучить ей документ, и женщина оттолкнула его руку и вдруг завопила:
— Хватит, отстаньте от меня, а то я позову полицию!
Он рванулся и побежал через дорогу, прямо на красный свет. Одна из встречи машин успела притормозить, едва не сбив его; он услыхал за спиной проклятия водителя и помчался дальше, до самой площади Республики, где ввалился в кафе и, задыхаясь, упал на скамью.
Официант вопросительно вздернул подбородок, и он попросил кофе.
Медленно приходя в себя, он переваривал услышанное. Значит, тот хорошо спланированный заговор, в который он не верил из–за трудности исполнения, сочтя его просто дурацкой шуткой, все–таки имел место. Он подробно восстановил в памяти свое недавнее приключение. Когда он возразил, что у него нет усов, женщина ответила: «Нет, есть!», вот только не знал, что она имела в виду — фотографию или его самого. Может быть, она приняла за усы двухдневную щетину, покрывшую его верхнюю губу? Или вообще плохо видит. Или все это ему померещилось, и он никогда не сбривал усов, и они по–прежнему красовались на своем месте — густые, ухоженные, — обманывая его трясущиеся пальцы и глаза, которые, стоило ему резко обернуться к зеркалу у себя за спиной, узрели там настороженное, зеленовато–белое лицо. Тут только он заметил, что на нем очки, снял их и принялся изучать себя при естественном освещении. Да, это он — небритый, все еще дрожащий, но он самый. Значит, в таком случае…
Судорожно сжав кулаки, он зажмурился как можно крепче, лишь бы погрузиться в темноту и покончить с этим мучительным, бесплодным метанием от одной догадки к другой. Как найти выход из этого адского круга, как вернуться к нормальной жизни? И все сначала, опять он испуганно взвешивает только что найденное преимущество, доказательство, которое позволит ему уличить… уличить кого?
Аньез? Но почему? Зачем она проделывала все это? Какая причина может оправдать подобную выходку, если не безумие, само по себе не нуждающееся в причинах или же имеющее свою, особую причину, которая, поскольку он–то не был сумасшедшим, ускользала от его понимания. «А Серж с Вероникой тоже хороши! — подумал он с яростью. — Аньез свихнулась, а они ее поощряют, идиоты чертовы!» Ну уж он им всыплет по первое число, чтоб неповадно было развлекаться такими выходками, которые способны загнать его жену в психушку!
Он разрывался между гневом и тошнотворно–сочувственной нежностью к Аньез, к бедняжке Аньез, к его жене Аньез, такой хрупкой во всех отношениях, и телом и психикой, которой угрожало безумие. Теперь, задним числом, ему открылся смысл всех ранних симптомов ее болезни: склонность к неуловимо тонкому коварству, преувеличенная тяга к абсурдным ситуациям, телефонный розыгрыш с замурованной дверью, история с радиаторами, раздвоение личности: с одной стороны, женщина, уверенная в себе днем, на людях, с другой — маленькая обиженная девочка, горько рыдающая по ночам в его объятиях. Как же он раньше не забил тревогу, не распознал эти начатки депрессии, эту неодолимую страсть верховодить!.. — а теперь поздно, она уже слишком глубоко увязла. Или, может, еще рано отчаиваться; может, его любовь, терпение и такт вырвут ее из когтей демонов безумия, — он сделает все, что в его силах, и вернет ее к нормальной жизни! Если нужно, решится даже, из любви к ней, на побои, как оглушают ударом по голове тонущего человека, который в панике мешает спасителю вытащить его на берег. Теплая волна любви затопила его душу, в которой теснились, одна ужаснее другой, метафоры, обличающие его в слепоте и безответственности. Приход Аньез прошлой ночью вспоминался ему теперь как отчаянный призыв о помощи. Наверное, она смутно догадывалась о своем состоянии. И, заговорив с ним о психиатре, тем самым подталкивала его отвести к врачу ее самое. Она билась в тенетах безумия, стараясь пробудить в нем тревогу; вся эта свистопляска в течение двух последних дней, вся эта абсурдная история с усами была не чем иным, как попыткой пробиться сквозь толстую стену его равнодушия, привлечь к себе его внимание, воззвать о помощи. Слава богу, он если не понял, то хотя бы услышал эту немую мольбу, проведя с ней ночь любви, уверив в своей защите, в своей неизменной близости и готовности помочь ей сохранить себя как личность. Нужно продолжать в том же духе, выглядеть надежным и незыблемым, как скала, верным другом, на которого можно опереться в трудную минуту; главное, не дать Аньез увлечь в бездну сумасшествия, приобщить к своему бреду его самого, иначе вообще все рухнет. Он купил пачку сигарет, выкурил одну, оправдав свое безволие тяжелой ситуацией, и принялся разрабатывать программу спасения Аньез. Ну, во–первых, конечно, — обратиться к психиатру.
Совершенно ясно, что, бросив эту фразу о консультации, как бросают в море бутылку с запиской, она рассчитывала также обвести вокруг пальца и врача.
Разумеется, тут она заблуждалась: опытный психиатр не попадется на ее удочку, в отличие от глупеньких Сержа и Вероники. А в общем–то, если вдуматься, может быть, умнее всего предоставить ей полную свободу действий: ее выдаст собственное поведение, и специалист куда лучше разберется в этом деле, услышав ее бредовые речи. Он вообразил, как врач записывает в блокнот измышления Аньез: «Знаете, доктор, мой муж уверен, что до прошлого четверга носил усы, а это неправда!» Одна такая фраза насторожит его, убедив в том, что она страдает… а чем, собственно? Он совершенно не разбирался в душевных болезнях и тревожно спросил себя, как может называться подобное расстройство, излечимо ли оно… Он только смутно помнил, что бывают неврозы и психозы и что вторые хуже первых, вот и все… Но, как бы то ни было, следует приготовить для «психушника» хотя бы краткое досье, оно поможет ему сразу войти в курс дела: фотографии (у него их полно), свидетельства третьих лиц о характере Аньез, о ее резких сменах настроений. И при этом пускай инициатива остается за ней, так оно будет проще.
Теперь об отзывах третьих лиц: нужно предупредить друзей. Придется пойти на это, во избежание очередной клоунады со стороны Сержа и Вероники.
Конечно, это деликатная проблема — выдержать нужную меру твердости и такта, избежать паники, чтобы они не вздумали обращаться с Аньез как с больной, но все же прониклись трагизмом ситуации. Значит, обзвонить всех знакомых, включая ее подружек, сотрудников и, по мере возможности, изолировать ее от окружающих. Конечно, это ужасно — сговариваться с ними за ее спиной, — но другого выхода нет.
Что же до него самого, то в ближайшее время самое разумное — притворяться, будто он во всем с нею согласен, дабы избежать конфликтов, а может быть, и катастрофы. Нужно сейчас же вернуться домой, повести ее куда–нибудь ужинать и делать вид, будто ничего не случилось, а главное, не говорить об этих проклятых усах; если же она заведет о них речь, то признать, что у него были галлюцинации — были и прошли. В общем, успокоить ее и протянуть время. Но не перестараться, иначе она решит, что визит к психиатру и вовсе излишен. Он будет настаивать на его необходимости, изобразит эту консультацию самой банальной вещью на свете, хотя, конечно, трудно считать это нормой. И он попросит Аньез сопровождать его, что вполне естественно, тут она ничего не заподозрит. Или же, напротив, поймет, что он все понял. Придется, наверное, ждать до понедельника, но уж в понедельник они точно будут у врача, и с утра пораньше.
Расплатившись за кофе, он спустился вниз, чтобы позвонить в агентство.
Разумеется, он не пойдет на работу ни сегодня, ни завтра — тем хуже для проекта спортзала и для клиента, который ждет его в понедельник. Жером вздумал спорить и кричать, что он, черт подери, неудачно выбрал время для своих фокусов, но он оборвал его на полуслове: «Ты что, оглох? Аньез очень больна, поэтому слушай, что я тебе скажу: мне плевать на спортзал, мне плевать на агентство и мне плевать на тебя; отныне я занимаюсь только моей женой. Усек?» — и повесил трубку. Завтра он перезвонит, и извинится перед Жеромом и Замирой, и, кстати, выругает их — конечно, не слишком грубо — за участие в розыгрыше, в общем–то вполне простительное; они ведь не могли знать правды, он и сам едва не клюнул на эту приманку. Но сейчас нужно спешить домой, убедиться, что Аньез там, что ей не стало хуже. Он подумал: теперь я буду все время бояться за нее, и эта перспектива поселила в нем тревогу и какой–то странный, болезненный восторг.
Он вернулся незадолго до пяти часов; Аньез только что пришла и теперь сидела в гостиной, просматривая типографские оттиски и слушая радиопередачу о происхождении танго. Она рассказала ему, что обедала в парке «Багатель» с Мишелем Сервье, приятелем, которого он почти не знал, и с юмором описала толпу посетителей, теснившихся на открытой террасе ресторана, чтобы насладиться первым погожим деньком. Даже продемонстрировала легкий загар на открытых до локтя руках. Жаль, что она уже пообедала на открытом воздухе, сказал он, ему как раз вздумалось поужинать в «Саду праздности», в парке «Монсури». Честно говоря, он боялся удивить Аньез этим предложением — обычно они никуда не выходили субботними вечерами, — но она только возразила, что для ужина на террасе все–таки еще слишком прохладно, ей хотелось бы посидеть в зале ресторана. Так и договорились.
Они мирно провели время до вечера, она — читая и слушая радио, он — листая «Монд» и «Либерасьон», которые купил по дороге домой со смутным намерением выглядеть как можно естественнее, придать себе больше уверенности.
Укрывшись за развернутыми газетными страницами, он сам себе казался частным детективом, которого муж нанял следить за своей красоткой–женой. Чтобы развеять это впечатление, он несколько раз нарочито громко прыснул со смеху и, по просьбе Аньез, зачитал ей объявление из рубрики «Любимчики «Либерасьон», где некий юный любвеобильный гомик уже третью неделю подряд выражал желание познакомиться, для дружеских — и еще более теплых — отношений, с каким–нибудь господином от шестидесяти до восьмидесяти, толстеньким, лысеньким, изысканной внешности, похожим на Раймона Барра[3], Алена Поэра[4] или Рене Коти[5]. Их заинтересовало упорное повторение этого страстного газетного призыва: то ли юный «любимчик» никак не мог подыскать нужную кандидатуру, то ли, наоборот, имея слишком богатый выбор, каждый день менял партнеров — упитанных деятелей с брюшком, затянутым в узкий полосатый костюмчик.
«Полозадый», — сострила Аньез.
За это время им позвонили трижды, и всякий раз он отвечал сам. Третьей была Вероника; она ни словом не упомянула о его позавчерашнем ночном звонке, ему же мешало выговориться присутствие Аньез. Аньез знаком попросила передать ей трубку и пригласила Сержа с Вероникой на завтра к ужину. Он пожалел, что не позвонил им раньше, с улицы, как и собирался. За весь вечер ни один из них не поднял вопроса о психиатре. Наконец они отправились в «Сад праздности», но пришли туда раньше назначенного часа и, в ожидании столика, пошли прогуляться по парку «Монсури». Поливальные вертушки сеяли над лужайками мелкий дождичек; порывом ветра струйку воды отнесло на платье Аньез; он обнял ее за плечи, приник к губам долгим поцелуем и, нагнувшись, стал гладить голые, без чулок, ноги, по которым сбегали холодные капельки.
Аньез засмеялась. Прижав ее к себе, щека к щеке, он крепко зажмурился, подавляя готовый вырваться крик любви к ней, страха за нее; когда они разомкнули объятие, он увидел в ее взгляде потрясшую его печаль. Держась за руки, они пошли к ресторану, то и дело останавливаясь, чтобы снова и снова целоваться.
Ужин прошел весело и на удивление непринужденно. Они болтали обо всем и ни о чем; Аньез шутила — остроумно, временами даже зло, но с неизменной детской непосредственностью, которая была свойственна ее «домашнему» остроумию, в отличие от другого, рассчитанного на посторонних. Однако ему кусок не шел в горло при мысли, что они оба играют комедию, и их любовные шалости — просто камуфляж, а на самом деле они напоминают супружескую пару, где жена знает, что неизлечимо больна и что любимому человеку это известно, и из последних сил пытается не выказать своего отчаяния — даже ночью, лежа без сна в объятиях мужа и догадываясь, что он тоже не спит и сдерживает, как она, подступающие рыдания. И так же, как эта женщина, ради покоя мужа скрывающая свой ужас перед словом «рак», Аньез, погладив его по щеке и коснувшись рукой щетины на верхней губе, шепнула: «Смотри, как быстро растет!» Схватив эту руку, он обвел вокруг лица своими и ее пальцами, как они делали это в постели, лаская самые интимные места, а про себя подумал: «Да, быстро, только снова отрастает!»
Чуть позже, в тот момент, когда они изощрялись в шуточках по поводу жалких притязаний меню на оригинальность и старались изобрести для блюд более экзотические названия, Аньез вдруг сказала, что еще не нашла психиатра. Он только–только собрался предложить ей «мешанину из трепанированных окуньков» и колебался лишь в выборе гарнира, между соусом из сморчков «по–домашнему» и щавелевым пюре «по–ресторанному»; услышав эти слова, он едва не выронил вилку. Сама она не знает ни одного психиатра, продолжала Аньез, но очень рассчитывает на Жерома, из–за его жены… Он и сам уже думал о таком варианте и расценил предложение Аньез как проблеск нормального состояния: уступив ему инициативу — ибо Жером был в первую очередь его другом, — она дала понять, что угадала его подозрения и, скорее всего, отказалась от мысли сыграть перед психиатром свою бессмысленную комедию, полностью вверившись заботам мужа. Он опять благодарно сжал ее руку и пообещал сразу же созвониться с Жеромом.
Взяв чек, вложенный в счет за ужин, официант попросил у него удостоверение личности, и это разозлило его. Когда документ принесли обратно, Аньез сказала именно то, что он так боялся услышать:
— Покажи–ка!
Скрепя сердце он протянул ей удостоверение; нет, решительно Аньез злоупотребляла своим положением неизлечимо больной! Она пристально вгляделась в фотографию и с мягким укором покачала головой.
— Ну, что еще?
— В другой раз придумай что–нибудь получше, милый! — сказала Аньез и, лизнув палец, протерла снимок. Затем предъявила ему маленькое черное пятнышко на кончике пальца и, смочив его еще раз, шаловливо потянулась к его лицу, словно вознамерилась сунуть палец ему в рот. Он отбросил ее руку так же резко, как недавно это сделала женщина с коляской.
— По–моему, это фломастер Stabilo Boss! — объявила Аньез. — Прекрасное качество, почти не стирается. Тебе известно, что подрисовывать фотографии на документах запрещено? Погоди–ка!
Не возвращая ему удостоверения, она порылась в сумочке и достала металлический футляр, откуда извлекла бритвенное лезвие.
— Не надо! — воскликнул он.
Но Аньез, в свою очередь, отвела его руку и принялась скрести усы на снимке. Застыв на месте, он глядел, как она счищает с его перевернутого изображения мелкие темные чешуйки; в результате ее усердия пространство между носом и губами сделалось не серым, как вокруг, а неприятно–белым и шероховатым.
— Ну вот, — заключила Аньез, — теперь ты в порядке!
Подавленный вконец, он взял удостоверение. Вместе с темным глянцем усов Аньез содрала еще крыло носа и уголок рта, но, главное, это ровно ничего не доказывало, просто теперь снимок был изуродован, вот и все. Он чуть не сказал это Аньез, но вовремя вспомнил о своем решении соглашаться с ней, не противоречить хотя бы до понедельника. Уже и то хорошо, что она увидела его усы, заподозрила, что он подрисовал их фломастером, и сказала об этом вслух.
В каком–то смысле так было даже лучше, куда лучше, нежели ее обходной маневр по поводу психиатра, слишком точно копирующий его собственное поведение: по крайней мере, она наступила на горло собственной песне, разрушила пагубную симметрию, согласно которой она, и только она обладала здравым рассудком, была терпеливой и мудрой утешительницей.
И как всегда, словно читая его мысли, она дотронулась до его руки и сказала:
— Прости меня, я была неправа!
— Ладно, пошли.
В машине они молчали. Только раз, в какой–то момент, она коснулась его затылка и еле слышно повторила: «Прости!» Он привычно откинул голову на ее ладонь, но ни единым словом не ответил на ласку жены. Ему пришла в голову страшная мысль: а вдруг она изуродовала или уничтожила все его фотографии, все вещественные доказательства его правоты, кроме, конечно, отзывов друзей — самого, впрочем, слабого звена в его защите? Дай бог, чтобы она еще не успела навредить, — тогда нужно побыстрее спрятать все в надежном месте хотя бы для того, чтобы предъявить психиатру. Но он чувствовал, что после короткой ремиссии Аньез хочет вновь отвоевать преимущество и перейти в атаку, а его поставить в положение обвиняемого, вынужденного доказывать, что он не верблюд; уж коли она решила играть в открытую, идти ва–банк, значит, ей удалось обеспечить себе прочные тылы, завладеть нужными уликами. Он понимал, что битва проиграна, но ему все–таки хотелось зайти в квартиру первым, не впускать Аньез одну — он и без того, как последний дурак, оставил ее на целых полдня. Вот единственно верное решение: если перед домом Аньез вздумает выйти из машины и сесть в лифт, пока он будет возиться в гараже, он твердо скажет: «Нет, ты останешься здесь, со мной!», а нужно будет, удержит и силой. Но она ничего не сказала и спустилась на подземную стоянку вместе с ним; увы, это означало, что зло уже свершилось. «Не забудь, она безумна, — твердил он себе, — не перечь ей, не сердись на нее, люби такой, какая она есть, помогай избавиться от этого наваждения!»
На пороге квартиры ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы пропустить Аньез вперед. Отдав дань галантности, он решил больше не притворяться, оглядел полки, журнальный столик, комод и открыл поочередно все ящики секретера, бесцеремонно, с треском заталкивая их обратно.
— Где у нас фотографии, сделанные на Яве?
Аньез, шедшая следом, остановилась с изумленно застывшим взглядом.
Никогда еще, даже во время любовных объятий, он не видел на ее лице такого смятения.
— На Яве?
— Да, на Яве. Я хочу посмотреть фотографии, сделанные на Яве. Именно там! — добавил он, уже зная, что сейчас произойдет.
Аньез подошла, обхватила его лицо ладонями — давно знакомым жестом, который и она и он проделывали тысячи раз, но в который сейчас вложила страстную мольбу, всю силу убеждения.
— Любимый, — прошептала она трясущимися губами. — Любимый мой, я клянусь тебе, что таких фотографий у нас нет. Мы никогда не ездили на Яву.
Он подумал: «Ну что ж, я так и знал, это должно было случиться». Аньез рыдала — горько, как накануне, как позавчера, как, вероятно, будет рыдать и завтра; теперь это затянется до бесконечности — каждый вечер их ждет такая вот сцена, каждую ночь — любовь, чтобы помириться и забыть ссору в пылком согласии тел, каждое утро — притворная непринужденность, а потом опять вечер, и опять все сначала, ведь нельзя же постоянно делать вид, будто ничего не происходит. Он ощущал безнадежную усталость и хотел только одного — ускорить ход этой новой жизни, как можно быстрее погрузиться в спасительный мрак ночи, обнять Аньез… и вот он уже обнимал ее, и убаюкивал, и утирал слезы, и гладил дрожащие плечи, и сердце его разрывалось от нежности и тоски. Испуганный, судорожный трепет ее тела говорил о том, что она не лжет, что нынче вечером она действительно верит в то, что никогда не была на Яве, и так остро страдает, что не может скрыть этого. Ну ладно, пусть они никогда не ездили на Яву; ладно, у него никогда не было усов; ладно, он признает, что подмалевал свое фото, он согласен на все, лишь бы она успокоилась и перестала плакать хоть на минутку. Они оба жаждали покоя, готовые пожертвовать тем, во что верил каждый из них, отринуть очевидность, любой ценой купить отсрочку, и все же Аньез плакала, плакала по–прежнему, вздрагивая в его объятиях, а он обнимал ее, целовал волосы, и глядел через ее плечо, и видел за ее спиной яркое тканое покрывало, привезенное ими с Явы. Ну и тем хуже — для покрывала, для Явы, для всего на свете. «Тихо, тихо, ну, тихо, сокровище мое», — твердил он шепотом, как бывало прежде.